На вечере, в одном доме, гр. София Андреевна подходит ко мне и приглашает меня на танцы у них. Я с удовольствием принимаю это приглашение, и мы с братом в назначенный день едем в Хамовники. По дороге я все думаю о том, увижу ли я вновь Толстого. Я все еще не могу вполне привыкнуть к моему новому ощущению Толстого, и мне кажется, что его "опрощение" и крестьянский наряд не вяжутся со светским вечером и бальными платьями дам и девиц. Мне думается, что, допустив в своем доме такое собрание, он не захочет своим появлением на нем оправдать его. Когда мы входим в зал, танцы уже начались. Кроме наших обычных дам, мы видим несколько незнакомых нам выезжающих барышень и молодых женщин в бриллиантах и роскошных бальных платьях. От этого вечер нам кажется еще блистательнее. Миша (126) подводит меня к маленькой полной девочке и говорит мне: "Это сестра моя, Саша". Оживление вечера захватывает меня, и я забываю, в чьем доме мне так весело. Случайно мой взгляд оборачивается к входным дверям, и я не могу прийти в себя от изумления. В дверях стоит в своей обычной одежде Лев Николаевич и с доброй улыбкой смотрит на кружащиеся пары...
ЮРЧИХА
(127) В начале моих воспоминании я сказал, что, когда мне было три года, моя бабушка Елизавета Сергеевна Давыдова, благодаря заступничеству своей сестры Зинаиды Сергеевны Свербеевой, убедила моего деда выделить моему отцу из состава Каменского имения экономию Юрчиху с половиной Большого леса. Это было прекрасное имение, могущее вполне обеспечить безбедное существование нашей семье, но в нем не было усадьбы, и в первые наши приезды в Чигиринский уезд мы принуждены были жить в Каменке у дяди Николая.
Почему-то дом в Юрчихе был построен значительно позже, когда мне было уже 7 или 8 лет. Помню, как я бегал по каменной кладке его фундамента и с любопытством смотрел, как садовники копали ямы для деревьев насаждаемого парка. С того времени, как дом был готов, мы стали каждое лето проводить в Юрчихе, а позже, уже студентом, я иногда живал в ней и зимой.
С Юрчихой у меня связано много личных воспоминаний поры моего детства, отрочества и юности. В ней началось у меня сознательное и критическое отношение к окружающему. Именно там я начал ощущать то основное противоречие, которое я унаследовал от своих родителей: встречу двух столь различных миров Давыдовского и Ливенского, с их совершенно различной природой. Я очень скоро заметил - да моя мать и не скрывала этого - что все Каменское для нее было не только чуждо, но и во многих отношениях неприемлемо. В Москве, на, так сказать, нейтральной почве, противопоставление Давыдовского и Ливенского как-то менее ощущалось; здесь же Каменка и замок Блиден казались разделенными непроходимой пропастью. К красоте Каменской (128) истории, декабристско-пушкинскому ее периоду и озаренью ее гением Чайковского, моя мать оставалась глуха. Не вызывали в ней ни душевных, ни сердечных откликов ее обитатели, эти "ангелы и голубушки", как их называл Петр Ильич Чайковский. Даже к дяде Николаю ее отношение было скорее враждебным.
Сейчас это меня не удивляет. Я понимаю, что для женщины, воспитанной в духе истинного монархизма, заговор декабристов ничем не мог быть оправдан, и мой прадед, в ее глазах, был лишь государственным преступником, нарушившим данную им присягу. Думается мне, что и прабабушка Александра Ивановна навсегда оставалась для моей матери крепостной, т. е. женщиной не ее общества, к тому же имевшей "незаконных" детей. Но тогда, в отроческие и юношеские годы, я не мог безоговорочно разделять отношение моей матери к Каменке, ведь во мне текла и Давыдовская кровь, а где-то в подсознании уже шевелилось то мое личное ощущение, которое позднее, постепенно развиваясь, вылилось в любовь к красоте русской культуры и определило мое отношение к Каменке.
Непонятно мне было и отношение моего отца к Каменке. Он, казалось, затаил какую-то личную обиду к ней и почти что ненавидел ее. С его стороны я тоже никогда не видел никакого интереса к Каменке, к ее обитателям и к прелести их. Надо впрочем сказать, что очень скоро после нашего переселения в Юрчиху характер моего отца стал быстро меняться. Из слабовольного и мягкого человека он стал превращаться во властного и до того раздражительного, что нам, детям, он подчас казался страшным. Сначала я приписывал его превращенье неладам с моей матерью, но потом выяснилось, что эти явленья были первыми признаками той тяжелой душевной болезни, которая разразилась, когда мне было уже 14 лет, и кончилась его смертью в лечебнице заграницей.
До отъезда моего отца жизнь в Юрчихе была невеселой. Соседями нашими были исключительно поляки, но отец унаследовал от моего деда и дяди Николая ненависть к ним, и они нас не посещали. Каменская же родня, чувствуя отсутствие расположения со стороны моей матери и нелюбовь моего отца к Каменке, редко к нам ездила. Изредка нас возили на поклон (129) к прабабушке, тетушкам и дяде Николаю. Молодое поколение Каменских Давыдовых мы видели редко, семья дяди Левы и тети Саши вызывала какое-то особое раздражение у моего отца, а моя мать считала ее общество вредным для нас в моральном отношении.
Когда отец принужден был уехать заграницу и мать, взявши в свои руки управление имением, переехала на постоянное жительство в Юрчиху, жизненная атмосфера в ней несколько разрядилась. Сказалось это прежде всего в том, что в нашем доме стали иногда появляться случайные гости, до того времени далеко объезжавшие нашу усадьбу. Все же жизнь для нас, к тому времени ставшими юношами, продолжала оставаться однообразной. Заполняли ее охота в обществе нашего друга Ф. Ф. Черная, бывшего нашим первым гувернером и перешедшего на должность лесничего, прогулки верхом и семейные пикники в Большом лесу. Все это не могло нас долго удовлетворять, мы, так сказать, варились в собственном соку и скучали. Больше всех из нас страдал мой брат Петр, совершенно не выносивший одиночества и любивший общество. Благодаря ему и отчасти мне, не только жизнь в Юрчихинской усадьбе изменилась, но и закончилось долго длившееся отчуждение между Давыдовыми и польскими помещиками Чигиринского уезда.
Началось это совершенно случайно. Как-то, будучи уже на первом курсе университета, брат мой, оставшись на сентябрь в Юрчихе, получил от главного лесничего Раевских, Матисскина, приглашение на облаву. На этой облаве он познакомился с Эдуардом, студентом Технологическаго Института, сыном нашего соседа Росцишевского, владельца имения Кос-сары. Брат пригласил его к нам в Юрчиху, а мать моя, чуждая какой-либо вражды к полякам, радушно его приняла. С этого времени мы стали бывать в Коссарах и через Росцишевских перезнакомились с остальными польскими соседями. Молодое поколение Каменских Давыдовых очень скоро последовало нашему примеру, и в уезде установилась приятная и веселая жизнь. Только старая Каменская усадьба не приняла участия в происшедшей перемене, дядя Николай остался непреклонен, хотя ни разу не упрекнул нас в дружбе с "ляхами".
(130) Поляки были приятными соседями. Они обладали всеми качествами, отличающими их нацию. Прекрасно воспитанные, с оттенком иногда слишком подчеркнутой западной светскости, любящие жизнь в обществе, чрезвычайно гостеприимные, сердечные, прекрасные товарищи и хорошие друзья, они вместе с тем были любителями всего того, что составляло прелесть старой помещичьей жизни. Главными развлечениями были: охота, лошади, собаки, веселые приятельские обеды и ужины, за которыми выпивалось немало бутылок старки, венгерского и прекрасных французских вин, выписываемых ими из-за границы. В первое время нашего объединения у них однако заставляла желать лучшего одна очень существенная часть - кухня, носившая узконациональный характер. При этом, благодаря невысокому искусству кухарок из местных Гапок и Олекс, блюда, подававшиеся в польских домах, отличались часто катастрофическим вкусом. Вскоре однако и этот недостаток был устранен. Посещая Юрчиху, где у нас был всегда первоклассный повар, поляки убедились, что и в деревне можно хорошо есть и, пригласив из Киева русских поваров, стали потчевать нас прекрасными обедами.
Мне очень нравилась в поляках их приверженность к старым обычаям и традициям, которые иногда сказывались в бытовых мелочах. Помню, как на устраиваемых поляками облавах, хозяин, стоя на опушке леса, поджидал гостей, держа в руках рюмку и бутылку старки, имея около себя казака (лакея) в кунтуше с широчайшим кожаным поясом, с кастрюлей горячего бигоса. Гость, троекратно облобызавшись с хозяином, должен был осушить рюмку старки и закусить бигосом, причем хозяин говорил ему: "нех око бендзе ясно". Помню, как, закусывая перед обедом, все пили водку из одной и той же рюмки, которая подносилась гостям по старшинству. Помню, наконец, старинную традицию, опасную для неопытного холостяка. В польских шляхетских семьях, при рождении дочери, в погребе замуровывалось несколько бутылок венгерского, которые распивались на ее свадьбе. Сказать девушке:
"Я хотел бы выпить вашего вина", - было равносильно сделанному ей предложению.
Польские дамы и девушки не отставали в приятности от мужчин. У них были изысканные манеры, много savoir-vivre, (131) хорошее образование, интерес к литературе и музыке. Они часто ездили заграницу, преимущественно во Францию и Италию, к последней они питали особую любовь, может быть, потому что одна из итальянских королев была полька - Комар, родственница Красинских. Молодые паны и паненки были очаровательны, обладали по большей части привлекательной наружностью, были веселы, кокетливы и с легкостью кружили головы мужчинам. Весело проходили деревенские балы в польских помещичьих домах. Под звуки еврейского оркестра, игравшего из-за недостатка места в зале, под ее окнами, носились мы всю ночь напролет, до 6-7 часов утра, в бесчисленных "мазурках", отплясываемых по-старинному с "каблуками", становлением на колени и т. д. Мазурки сменялись кадрилями с котильоном, и в последней фигуре девицы давали избранному ими кавалеру вместо ордена или украшения - рюмку венгерского.
Только два небольших облака затмевают мне приятное воспоминание о моих друзьях-поляках. Первое - это их страсть к родовитости и гордость ею, доходившие иногда до того, что люди, носившие очень хорошие шляхетские фамилии из "стариннаго герба", искажали их лишь для того, чтоб прослыть родственниками титулованных магнатов, а второе - не изживаемый у женщин шовинизм, выражавшийся в том, что даже с нами, первыми протянувшими им руку примирения, они никогда не говорили по-русски, а только по-французски. Помню, как одна польская дама, жена моего хорошего друга, вскоре после революции написала мне письмо совершенно грамотно, на русском языке. При встрече с ней я сказал ей, что не знал, что она так хорошо знает русский язык. "Да я ведь училась в Киевской гимназии", - ответила она мне, и мы оба рассмеялись. Мы, русские, никогда не придавали значения этой форме протеста польских дам и этим лишали его всякого смысла.
Одним из главных развлечений нашей компании были, так называемые нами, "поездки по уезду". Происходили эти поездки следующим образом. Кому-нибудь из нас вдруг приходила в голову мысль, что мы давно не навещали наших друзей. В небольшой чемодан складывались необходимые вещи, и мы отправлялись к ближайшему соседу, у которого (132) ночевали, и на следующий день уж вместе с ним, после обеда, отправлялись к следующему соседу, который тоже присоединялся к нам для посещения третьего. Такая круговая поездка длилась иногда неделю, и к последнему из посещенных соседей приезжал уже целый поезд экипажей, которые от него разъезжались по домам. Почему-то в этих поездках принимали участие только холостые мужчины, т. е. по большей части молодежь. Сопровождались они шумным весельем, музыкой, пением, иногда игрой в карты, а, главным образом, обедами и ужинами, обильно орошаемыми вином. Иногда, когда хотелось переменить атмосферу, вся компания предпринимала поездку в Киев. В лучшей гостинице "Континенталь" снимался ряд номеров, завтракали и обедали вместе, а по вечерам посещали известный Chateau de Fleurs, где оставались иногда до зари.
К нам в Юрчиху по традиции 11-го июля, в день именин моей матери, собиралась к раннему обеду вся Давыдовская молодежь и соседи-поляки. За стол, весьма обильный, несмотря на жару, садилось до 30-ти человек, и гости разъезжались лишь поздно вечером, после ужина. Помню, что, кроме других, из старшего поколения, приезжал поздравить мою мать старый пан Адам Росцишевский, владелец части имения Тимашевка. Приезжал он в прекрасной коляске, на паре кровных лошадей, с кучером, одетым по-польски и... с маленьким невзрачным еврейчиком на козлах, согласно старому польскому обычаю, по которому ясновельможный пан должен был всегда иметь при себе своего личного фактора для мелких поручений. Своему визиту моей матери пан Адам придавал торжественный характер. Одетый во фрак и белые перчатки, он подносил ей чудные розы из своего сада и увозил из Юрчихи корзину отборных персиков, которыми славился юрчихинский фруктовый сад.
Русскими нашими соседями была исключительно наша Давыдовская родня, среди которой братья Дмитрий и Юрий, дети дяди Льва и тети Саши (Чайковской), жившие в своем имении "Вербовка", и приезжавшие на летние месяцы в Каменку сыновья дяди Алексея, Лев и Григорий. В первое время, когда еще был жив дядя Лев и сыновья его не были женаты, в Вербовку приезжали их товарищи и, по старой привычке, (133) Модест Ильич Чайковский с своим воспитанником глухонемым Конради. Тогда в Вербовке становилось очень весело. Молодежь устраивала всякие развлечения. Помимо поездок по соседям и пикников и веселых обедов, я помню постановку в одном из Вербовских сараев сцены из оперы "Мазепа", в которой участвовали мои двоюродные дяди и аккомпанировал на пианино Модест Ильич. Помню я и настоящие скачки на большом поле Покровской экономии, около самой Каменки, с тотализатором и призами в виде различных вещей.
Наш юрчихинский дом не был ни красив, ни роскошен. Это было довольное большое одноэтажное здание, в виде буквы Н, с севера и востока окруженное парком, с подъездом на западной стороне и дворовыми постройками на южной. Как снаружи, так и внутри он отличался простотой, но был вместителен. Он был лучше Каменской усадьбы в том отношении, что это была настоящая деревня. Стоял он на возвышенности вдали от села и экономии. Вид с его террасы не был красив, но широк. С террасы, выходящей на север, перед которой на склоне раскинулся парк, видна была большая дорога, идущая из Каменки в местечко Александровка, и за ней Тясмин с его лугами. Далее, направо, чернел Грушевский лес, а налево виднелось село Коссары с помещичьей усадьбой Росцишевских и трубами их винокуренного завода. Прямо перед террасой, за Тясмином, раскидывалась широкая равнина, пересекаемая железной дорогой.
Климат Украины, столь благоприятный для сельского хозяйства, нельзя было назвать хорошим для жизни. Летом стояла невыносимая жара, а когда дули, так называемые, суховеи, то от подымаемой ими черноземной пыли нельзя было укрыться, даже затворив окна; зимой же бывало очень холодно при редком снеге и опять же северо-восточные ветры пронизывали вас насквозь. Хороши были весенние и летние ночи, которые так красочно описывал Пушкин в "Полтаве". В такие ночи хорошо было ехать верхом, при луне, по благоухающей степи, когда, среди полной тишины, издалека слышится лай лисицы или крик птицы, пойманной ночным хищником...
За 25 лет, что я знал Каменку и Юрчиху, я мог наблюдать, как росли культура и благоденствие этого края. Помню, (134) как сначала, чтобы доехать из Киева в Каменку, мы тряслись 14 часов в неудобных маленьких вагонах и как, перед самой войной 14-го года, по той же нашей железнодорожной линии проходили уже курьерские поезда прямого сообщения на Кавказ, со спальными вагонами и вагонами-ресторанами. Помню, как с учреждением земства в селах появились превосходные школьные здания, как утопавшие до того в черноземной грязи дороги превращались в мощеные плоскими гранитными камнями шоссе, по которым проезжали автомобили. Помню, как помещичьи усадьбы соединились телефонами.
В сельском хозяйстве как помещичьем, так и крестьянском за те же 25 лет прогресс шел быстро. Этому прежде всего способствовали природные условия края. Глубокий чернозем, наличие больших лесов, благоприятный климат, дававший возможность вести интенсивное десятипольное хозяйство с культурами от высоких сортов твердой пшеницы до сахарной свекловицы. Хозяйство в этих условиях было выгодно и интересно, и побуждало население применять к нему все более и более усовершенствованные методы и заводить параллельно с ним промышленные заведения. Особенно запомнилось мне усовершенствование борьбы с подлинным бедствием: жучками-долгоносиками, уничтожавшими свекловичные посадки. Раньше, стоило только показаться над землей молодой зелени свеклы, как на нее нападали сонмы жучков, и через несколько дней от посева не оставалось и следа. Борьба с этими паразитами велась самым примитивным образом. Свекловичное поле окапывалось небольшой канавой, через которую, как казалось, жучек не мог переползти, а на самое поле посылались десятки деревенских мальчиков с небольшими ведерками, которые они должны были наполнять пойманными ими паразитами. Средство это стоило дорого, и давало мало результатов. Уже задолго до 1914 года по свекловичным полям, вскоре после посева, развозили бочонки с парижским жидким составом против паразитов, поливающим молодую зелень, и жучки исчезли навсегда. Благодаря хорошему подбору семян и лучшей подготовке земли, урожай пшеницы за то же время почти удвоился, а новые усовершенствованные машины способствовали быстрой уборке и молотьбе. Помню, как уже пред самой войной 1914-го года, у нас в Юрчихе молотили хлеб (135) двумя машинами, днем и ночью, при электрическом освещении, пользуясь током с нашей вальцовой мельницы. Таких мельниц у нас было две: одна в самой Юрчихе, а другая близ местечка Каменка.
Главными отраслями сельско-хозяйственной промышленности на Украине были сахароварение и винокурение. У дяди Николая в Каменке был сахарный завод, а у старшего моего брата, в Покровской экономии, уступленной ему моим дедом винокуренный. Этот последний, которым, еще юношей, я, по поручению моей матери, управлял одно время, производил в начале 1900 годов не более 10 миллионов градусов спирта, а когда в 1912 году мой брат составил компанию с Эдуардом Росцишевским, они начали экспорт заграницу и производство их заводов достигло 100 миллионов градусов. К этому времени они владели уже паточными и спиртовыми вагонами-цистернами, собственными железнодорожными ветками и запасными путями на ст. Каменка.
Параллельно с развитием помещичьего хозяйства росло и благосостояние крестьянства, особенно в годы между первой революцией и 1914 годом - период крупного развития русской экономики. За это время в селах Украины соломенные крыши крестьянских усадеб стали заменяться железными, вместо старинных рал появились стальные плуги, а вместо цепов - конные молотилки и, наконец, подражая помещикам, крестьяне стали выращивать свеклу. Такой прогресс объясняется еще и тем, что, за редкими исключениями, помещики, как русские, так и польские, подолгу жили в своих имениях и сами занимались хозяйством, не доверяя его наемным управляющим. И надо сказать, что хозяйство в помещичьих имениях, особенно в таких как Каменское и Смелянское было поставлено образцово. Что же касается украинских крестьян, то, несмотря на их малоземелье, среди них было мало бедноты. Причиной этому было и богатство почвы и то, что на богатой Украине крестьяне были домовитее и хозяйственнее, чем в более бедной Великороссии. Если украинцы и любили горилку, то все же среди них не замечалось повального пьянства и урожая, сознательно, они не пропивали. Только в праздничные дни можно было встретить единичных пьяных, но никогда не бывало, чтобы загуливала вся деревня. Кроме того для (136) зимних заработков крестьянам незачем было уходить в города, обилие сахарных и винокуренных заводов края заменяло им отхожий промысел.
Наконец был и еще один фактор, способствующий развитию прогресса в крае. Это была черта еврейской оседлости. Еще со времен польского владычества, польские короли давали украинским евреям привилегии селиться в особых пунктах, называемых местечками. Русское правительство, ограничивавшее местожительство евреев, оставило в силе заведенный поляками порядок, согласно которому евреям разрешалось жить в местечках и городах в определенных краях империи, среди которых был и Юго-Западный край, т. е. Киевская, Подольская и Волынская губернии. Ограничение это не распространялось на право свободного передвижения в пределах данного края, так что, например, еврей, жительствующий в местечке Каменка, мог беспрепятственно разъезжать по краю, посещать города и временно проживать вне местечка. Только постоянное его местожительство должно было быть в определенном местечке или городе. Таким образом выходило, что так называемое еврейское гетто, на Украине фактически не существовало, а богатство края давало широкое поле деятельности еврейской активности и предприимчивости. Тем более, что в этом отношении законных ограничений, кроме права землевладения не существовало. Это не значит, что не было еврейской бедноты, напротив, я нигде не видел ее в таком размере, как в наших местечках, но происходила она от скученности их населения и невероятной еврейской плодовитости.
Один мой друг сказал мне как-то, что евреи суть фермент цивилизации и, по моему мнению, он был совершенно прав. По крайней мере у нас в Киевской губернии это было так. Конечно, не имея права заниматься сельским хозяйством, евреи захватили в свои руки всю торговлю и кредит. Принято ставить это им в укор и говорить, что они высасывали кровь из местного населения, но на это можно возразить, что несмотря на это воображаемое высасывание, население богатело, а если и страдало экономически от чего-либо, то, вовсе не от еврейского засилия, а от малоземелия. Что же касается кредита, то, несмотря на упрек еврейству в ростовщичестве, надо сказать, что проценты, взимаемые ими по займам, не были уж (137) столь велики, а закон ограждал население от разорения тем, что не дозволял крестьянам обязываться векселями. С другой стороны никто не препятствовал ни государству, ни русской частной инициативе лишить евреев их монополии. Создало же правительство за несколько лет до войны 1914 г., сельские кооперативные товарищества, в которых крестьяне могли приобретать по низким ценам все нужные им товары, открыло и ссудосберегательные кассы, предоставлявшие им дешевый кредит. Наконец, и мои двоюродные дяди догадались же открыть в Каменке, под фирмой "Братья Давыдовы", магазин, в котором местные помещики и крестьяне могли приобретать все то, что раньше получали у каменского монополиста Гольдштейна. Обвиняли евреев и в том, что они захватили в свои руки всю хлебную торговлю. Но как было удобно помещикам не искать покупателей на месте и не сноситься с далекими Николаевскими хлебными конторами, а знать, что, как только хлеб будет смолочен, к ним явится какой-нибудь Янкель и предложит им цену, которая при проверке окажется лишь на одну или две копейки меньше установленной в Николаеве. Помню, как привлеченный слухами о еврейских заработках на хлебной торговле, в Каменку приехал русский купец и скупив по более высокой, чем предлагавшаяся евреями, цене большое количество хлеба отправил его в Николаев, где, желая сорвать сразу крупный заработок, стал выжидать подъема цен. Ждать пришлось долго, цены не поднялись и русский купец продал свой товар с убытком. Больше мы его не видели и он, вероятно, вернувшись домой, сваливал свою неудачу на евреев, обвинял их в засилии и тайном заговоре против христиан.
И все-таки жизнь местечковых евреев была нелегкая. Прежде всего далеко не всем удавалось участвовать в торговле и в кредите, многим приходилось зарабатывать свой хлеб ремеслом. Почти все слесаря, столяры, маляры и портные были у нас евреями. Заработки этих несчастных были скудные, и жизнь они влачили самую печальную. Затем, над евреями всегда висела угроза погромов. Антисемитизм среди местного населения как помещичьего, так и крестьянского был очень распространен. При этом, если у первых он был на почве какого-то атавистического презрения к "жиду" и выражался в грубом, доходящем до побоев отношении, то у второго он (138) был традицией, унаследованной еще со времен польского владычества, когда казачьи восстания против польских панов сопровождались всегда еврейскими погромами, как это было, например, при Уманской резне. Помнится мне, как по большой дороге, проходящей внизу нашего сада, под вечер вдруг начнут проезжать еврейские балагулы, битком набитые евреями, едущими из Александровки в Каменку или обратно. Спросишь, бывало, в чем дело? И услышишь, что в Александровке пропала дивчина и нашли ее за околицей убитой, а в народе говорят, что убили ее евреи, чтобы достать христианской крови. Погромов, к счастью, за 25 лет, что я бывал в наших краях, ни в Александровке, ни в Каменке, не было ни одного, но их риск всегда был. А вдруг приставу, у которого не было никакой вооруженной силы, не удастся, несмотря на получаемое от кагала "пособие", предотвратить погром? В первый же день революции 1917 года, после того как исчезли приставы и урядники, местечки Каменка и Александровка были начисто разграблены и большинство евреев перебито. Так печально кончились для этих несчастных иллюзии, что революция принесет им равноправие и свободу...
В нашей семье антисемитами были мой отец и мой старший брат. Моя мать относилась к евреям безразлично, а позже, занимаясь юрчихинским хозяйством, признавала их полезность и вела с ними дела. Второй мой брат вел с ними какую-то странную дружбу, а я интересовался их нравами и обычаями и, в особенности, стремился понять и усвоить их невероятную деловую смекалку и совершенно особый прием мышления, составлявшие их силу. Для достижения своей цели я отбросил все те, по большей части эмоциональный реакции, которыми руководились антисемиты. Совершенно не думая о том, как и почему возник еврейский вопрос и каким способом он может быть разрешен, я принимал его наличие за факт, с которым необходимо считаться и подходить к которому надо не с целью уничтожения евреев или еще большего их угнетения, а с целью усвоения их деловых приемов. Результаты моих наблюдений вполне оправдали мою точку зрения. Во всех моих позднейших деловых начинаниях, когда мне приходилось встречаться с евреями, ни один из них меня не "имел", как говорили у нас на юге, и часто мне приходилось слышать от (139) них: "Откуда у вас такая еврейская голова?" Ни с кем из представителей других наций, включая сюда и русскую, я не сделал так легко и так просто столько выгодных дел, как с евреями, никто так не поддержал меня в трудные деловые минуты, как они. Конечно, впоследствии мне пришлось задуматься над еврейским вопросом, подходя к нему с другой, идейной и политической, стороны, но опять-таки и тут я не шел ни шаблонной дорогой их ненавистников, ни чисто гуманным путем прогрессивных людей. Первый был для меня морально неприемлемым, а второй представлялся мне, при всей своей правоте, недейственным и не могущим привести к разрешению этой больной проблемы нашей культуры. Но к этому вопросу я вернусь в другом месте моих воспоминаний.
Уже начиная с последних лет моего студенчества, жизнь увела меня далеко от Каменки и Юрчихи, и в редкие, короткие мои посещения их, я был в них скорее гостем, не принимавшим уже более тесного участия в том, что там происходило. Лишь во время первой мировой войны обстоятельства сложились так, что мне пришлось опять приезжать в Юрчиху по делам. Но тогда я уже прошел через жизненный опыт и отношение мое к окружающему стало иным.
СЫКВАНТУНСКАЯ СОПКА
РАССКАЗ ДОБРОВОЛЬЦА, РЯДОВОГО ИЗ ВОЛЬНООПРЕДЕЛЯЮЩИХСЯ
"Да вознесет вас Господь в свое время".
(На медали участников Русско-Японской
войны 1904-1905 гг.).
(141) Не в пример последним двум мировым войнам, в которых в каждом, даже не очень значительном сражении, участвовало с обеих сторон много тысяч человек с большим количеством артиллерии и танков, в Русско-Японскую войну 1904-1905 гг. даже бои между небольшими воинскими образованиями могли играть роковую роль в исходе кампании. К таким боям надо отнести бой в ночь с 20-го на 21-ое августа 1904 г. за отобрание у японцев взятой ими у нас накануне деревни Сыквантун и близлежащей к ней сопки, на правом крыле левого фланга Русской Армии, защищавшей позицию под Ляояном. От отобрания у японцев деревни Сыквантун и сопки того же наименования зависела судьба 1-ой японской армии, под командой ген. Куроки, переправившейся за два дня перед этим на правый берег реки Тайдзыхэ и стремившейся, обойдя левый фланг Русской Армии у Янтайских копей, либо обогнать ее в случае ее отступления на Мукден, либо отрезать ее сообщения.
Так как сражение в ночь с 20-го на 21-ое августа (Все даты по старому стилю) было успешно для русских и к этому времени в центре и (142) на правом фланге русской позиции все атаки японцев были отбиты с огромными для них потерями, было ясно, что развитие достигнутого на левом фланге успеха могло привести к полному поражению войск маршала Ойяма и выигрышу русскими генерального сражения. Для этого надо было только, чтобы 17-ый армейский корпус под командой генерала Бильдерлинга перешел 21-го августа в наступление и прежде всего занял наведенный японцами на реку Тайдзыхэ, в нескольких верстах от Сыквантунской сопки, мост, отлично видимый невооруженным глазом как с нее, так и с соседней высоты, 131-ой. Даже у командующего Русской Армией ген. Куропаткина, еще за несколько дней до этого принявшего решение об оставлении Ляоян, утром, после взятия Сыквантунской сопки, явилась мысль о наступлении на левом фланге, но запрошенный по этому поводу ген. Бильдерлинг отсоветовал наступление, сославшись на переутомление подчиненных ему войск, понесших накануне большие потери. Для этого времени и для численности этих войск потери были действительно велики, но утомлен был, вероятно, сам ген. Бильдерлинг, т. к. у солдат переутомление нисколько не сказывалось. Таким образом, благодаря нерешительности и апатии русского командования, был пропущен редкий в ходе Русско-Японской войны случай, если не выиграть всю кампанию, то, во всяком случае, взять в свои руки инициативу в ней. Мне, как участнику Сыквантунского сражения, в качестве рядового, в разгар его может быть не было видно и понятно все его стратегическое значение, о котором я узнал лишь впоследствии, но зато мне пришлось испытать на себе все его перипетии и быть свидетелем многого, чего нельзя прочесть в официальных реляциях.
19 августа 16 батальонов, 96 орудий и 4 эскадрона под начальством ген. Доброшинского располагались на Сыквантунской позиции, а 7 батальонов, 8 орудий и две сотни под командой ген. Экка были в резерве у деревень Тудагоу и Цовчинцзы. Самую Сыквантунскую сопку занимал Нежинский пехотный полк, а Чембарский полк отряда ген. Экка, к которому я принадлежал, переброшенный с правого фланга армии и прибывший лишь поздно вечером после долгого и (143) утомительного перехода, расположился биваком у деревни Тудагоу. Переход был особенно тяжек потому, что день был жаркий и солдаты, быстро опустошившие свои баклаги, не могли их пополнить по пути из колодцев в китайских деревнях: у каждого колодца стоял часовой, предупреждавший, что вода в колодце отравлена хунгузами. Это было последствием того, что русское командование не согласилось заплатить местному главарю хунгузов 2 миллиона рублей за помощь Русской Армии, и он получил эту сумму от японцев.
Утомленные и изнуренные жаждой солдаты с трудом передвигались по дороге и постоянно спрашивали своих офицеров, далеко ли до бивака, и каждый раз получали тот же ответ: "Недалеко, еще версты две..."
Дорога шла на восток по широкой долине, налево от которой тянулись невысокие холмы, а справа высились горы, за которыми протекала река Тайдзыхэ. Пейзаж был однообразный, к которому мы уже привыкли за время нашего перехода от ст. Янтай, места нашей высадки из вагонов, до деревни Шахэ северное, где наш Сибирский армейский корпус был остановлен 10-го августа по приказанию ген. Куропаткина. Все те же гаоляновые и чумизные поля посреди долины, - те же китайские деревушки вдоль дороги с фанзами, построенными в китайском стиле, те же длиннокосые маньчжуры, говорящие между собой на гортанном языке, - те же съедобные черные собаки "Чао", с лаем выбегавшие из дворов при нашем прохождении. Все ждали вечера и его прохлады. И она наконец наступила. Но только от страшной маньчжурской грозы, сопровождавшейся невероятным ливнем, мгновенно промочившем нас до костей, глинистая дорога настолько размякла, что при каждом шаге на сапогах образовывались комья в пуд веса. Наступила такая темнота, что не было видно вблизи идущего солдата. Когда гроза прошла, то оказалось, что мы сбились с дороги и до отыскания ее пришлось сделать привал. Дневная жара сменилась ночным холодом, особенно резким после грозы, и мы, не успевшие обсохнуть, дрожали, как в лихорадке.
И в это самое время произошло нечто непонятное, что навсегда осталось для меня загадкой. Я сидел на возвышении близ дороги и разговаривал с нашим батальонным командиром, (144) когда вдруг из темноты к нам подъехал офицер верхом на серой лошади и спросил моего командира, принадлежим ли мы к Чембарскому полку. Получив от него утвердительный ответ, офицер сказал ему, что он прислан из штаба нашей дивизии с приказанием проводить нас к месту нашего бивака. Полк был поднят с привала, и мы, свернув с нашего прежнего пути, пошли направо за неизвестным офицером, который молча ехал вперед нас. Когда мы подходили к горам, отделявшим нашу долину от реки Тайдзыхэ, и дорога стала подниматься на перевал, сомнение, зародившееся во мне при первом взгляде на якобы за нами присланного штабом офицера, окрепло - и я, подойдя к нашему батальонному командиру, доложил ему об этом, указав, что ни у офицеров, ни у ординарцев нашего штаба нет ни одной серой лошади. Мой командир обратил внимание на мое сообщение и в свою очередь сказал об этом полковому командиру. Полк был немедленно остановлен, но, когда хватились неизвестного офицера, его и след простыл. В это время из-за гор взошла луна и стало возможно определить место нашего нахождения. Оказалось, что ни в каком случае нельзя было переваливать через горы в долину реки Тайдзыхэ, где нас ждали японцы, а свернуть направо и продолжать путь у подножья этих гор до деревни Тудагоу.
У этой деревни - цели нашего перехода - мы надеялись, наконец, отдохнуть и главным образом подсушиться. Были разбиты палатки, и скоро, несмотря на доносившийся с близкого расстояния гул орудий и треск ружейной пальбы, все погрузилось в сон. Однако наш отдых продолжался недолго. Шум стрельбы вдруг прекратился и взамен его мы услышали грохот быстро проезжавшей мимо нас артиллерии. Вслед за этим на наш бивак прискакал на этот раз нам знакомый офицер, адъютант начальника нашей дивизии, и передал приказание о поднятии полка с бивака. Очень скоро появились разрозненные роты Нежинского полка, еще недавно занимавшие Сыквантускую сопку и в панике с нее бежавшие. Нам с трудом удалось их остановить. Как выяснилось впоследствии, 19-го августа из войск первой японской армии ген. Куроки, на правом берегу Тайдзыхэ находились только 12-ая дивизия и одна бригада ген. Окасаки из второй дивизии, которая составляла левый фланг их боевого порядка и имела задачей (145) оперировать против высоты 131-ой и деревни Сыквантун, и сопки, лежащей близ нее. Весь день шел жестокий бой, но днем бригада ген. Окасаки не могла и думать о взятии нашей позиции штыковым ударом, несмотря на подошедшее к ней подкрепление бригады Мацунаги. Лишь под покровом темноты, в то самое время, когда мы в потемках искали дорогу, генералу Окасаки удалось подвести свои войска на расстояние штыкового удара. Взошедшая же луна, позволившая нам найти дорогу, была сигналом для начала японской атаки. Нежинцы, утомленные длившимся весь день боем, не выдержали удара и бежали с Сыквантунской сопки, а вслед за ними ушли из деревни Сыквантун и десять рот Новоингерманландского полка, занимавшие ее. Вся Сыквантунская позиция (высота 131-ая, сопка и деревня Сыквантун) оказались в руках неприятеля. Тогда-то командир 17-го армейского корпуса, ген. Бильдерлинг, приказал поднять наш полк с бивака и всему нашему отряду остановить бегущие части и затем отобрать потерянную позицию.
Исполнив первое задание, наш полк направился к Сыквантуню. На рассвете он достиг деревни Эрдогоу, расположенной у подножья высоты 131-ой, где был сделан привал и люди были накормлены. Неприятеля не было ни видно, ни слышно. На высившейся перед нами высоте 131-ой не было никого и стояло лишь одно горное орудие, изредка стрелявшее по направлению Тайдзыхз. Когда солдаты опустошили свои манерки и походные кухни были отведены в тыл, полк был поднят с привала и ему было приказано занять северный склон высоты 131-ой. Тогда на этом склоне стали ложиться японские снаряды. Как сейчас вижу высокую худую фигуру ген. Экка, медленно наискось горы спускавшегося в сопровождении двух адъютантов с высоты 131-ой, на которую он поднимался для обозрения позиции. Несмотря на взрывавшиеся вокруг него снаряды, он нисколько не ускорял шага, и казалось, что он так погружен в мысли о предстоящем сражении, что не замечает снарядов.
Достигнув вершины высоты, мы залегли цепью у самого ее гребня. Японские снаряды все чаще и чаще стали разрываться впереди и позади нашей цепи и, наконец, стали в нее попадать. Появились первые раненые и убитые - мы (146) приняли боевое крещенье. Лишь через час был подан сигнал о начале атаки. Мы поднялись на гребень высоты 131-ой, и перед нами открылась остроконечная гора, стоящая совершенно отдельно от хребта, идущего вдоль долины реки Тайдзыхэ. Мимо нее шла дорога от перевала, а правее был виден наведенный мост.
Это и была Сыквантунская сопка, которую нам предстояло занять с боя. Впереди нас уже наступал цепью Выборгский полк, раньше нас подошедший к месту сражения и занявший как высоту 131-ую, так и деревню Сыквантун.
***
Но прежде чем описывать само сражение, надо указать, что собой представляли полки, в нем участвовавшие, и в частности та часть Чембарского полка, к которой я принадлежал.
В состав отдельного отряда ген. Экка входили Выборгский и Чембарский полки. Принадлежали они к двум различным армейским корпусам и значительно отличались качествами своего личного состава и военной подготовки. Первый, шефом которого был германский император Вильгельм II-ой, входил в состав войск Санкт-Петербургского военного округа и в мирное время был расквартирован в Петербурге. Второй принадлежал к 73-ей пехотной дивизии 5-го Сибирского армейского корпуса, уже во время войны сформированного из резервных батальонов в восточных губерниях Европейской России. Это значило, что первый имел постоянный состав нижних чинов и офицеров, лишь доведенный до состава военного времени мобилизацией молодых призывных возрастов. В нем преобладали кадровые нижние чины, прошедшие несколько лет военного обучения и спаянные настоящей дисциплиной, общество же офицеров составляло сжившуюся семью, знавшую традиции полка и его боевое прошлое. Наконец, такие факты, как стоянка в столице и близость к высшему начальству и особенно шефство германского императора, играли не последнюю роль в его боевой подготовке. Второй полк - Чембарский, в первую роту которого я был определен рядовым из вольноопределяющихся, имел все недостатки вновь сформированного полка. У него не было боевого прошлого и не могло быть традиций, (147) общество офицеров состояло из лиц, только что впервые встретившихся, никакой настоящей спайки не имевших, к тому же среди них были люди, потерпевшие те или другие служебные неудачи. Хуже всего дело обстояло с нижними чинами, которые, за исключением незначительного числа кадровых солдат резервных батальонов, в своей массе были недавно взятыми от сохи крестьянами немолодого возраста, давно позабывшими военную дисциплину. Однако мне лично повезло как в отношении моего ближайшего начальства, так и товарищей солдат, составлявших 1-ое отделение моей роты. Солдаты были все как на подбор молодые, рослые, здоровые, прекрасно дисциплинированные и спаянные между собой настоящей русской душевной солидарностью. Все они были кадровыми солдатами резервного батальона. Старшим из моего ближайшего начальства был батальонный командир, фамилию которого я не запомнил, подполковник, участник Русско-Турецкой войны 1877 года; ротным командиром был уже немолодой капитан П. И. Боголюбов, из тех офицеров, которых солдаты и уважали, и любили, и называли "отцами". Наконец, полуротным был призванный из запаса прапорщик Бечко-Друзин, бывший в гражданском состоянии земским начальником, "по-штатски" смотревший на свои военные обязанности, но, благодаря своему добродушию, приобретший расположение своих подчиненных. Приятно отличался от всех офицеров нашего батальона наш батальонный врач, немец из прибалтийских губерний, окончивший Дерптский университет, очень культурный человек. Так как я хорошо говорил по-немецки и имел многочисленную родню в Курляндии, то между нами сразу установились дружеские отношения. Не могу не упомянуть о нашем ротном фельдфебеле Иване Кузьмиче, строгом, но добродушном, с которым мне удалось подружиться еще в Пензе, перед нашим отправлением.
Из сказанного видно, что нашему Чембарскому полку трудно было соперничать с Выборгским и все говорило о том, что, как бы доблестно наш полк ни проявил себя в предстоящем сражении, заслуга удачного его исхода будет приписана не ему, т. е. что все благодарности и награды достанутся не нам. Трудно было соперничать с шефским полком германского императора, нарочно пущенным в атаку впереди нас.
(148) Описав части, участвовавшие в сражении, можно вернуться к рассказу о нем. Перевалив через гребень высоты 131-ой, нам надо было скатиться с нее по южному ее склону, жестоко обстреливаемому японской артиллерией. Мы не могли знать, откуда она стреляет, но мы видели, что Сыквантунская сопка сверху донизу окутана дымом от разрывов наших снарядов. Поражало, как аккуратно, как бы венком, разрывались наши снаряды над самой вершиной сопки. Сбежавши по склону высоты 131-ой и пересекши дорогу, ведущую к перевалу, мы углубились в нескошенный гаолян и, повернув налево в обход сопки, стали наступать перебежками, залегая в складках местности. Огонь японской артиллерии становился все сильнее и сильнее и приноравливался к нашему продвижению вперед. Все чаще и чаще наши солдаты не вставали для следующей перебежки и оставались лежать, некоторые безмолвно, а Другие - со стоном корчась от боли. Это было естественно, и каждый из нас знал, что вот сейчас то же самое может случиться и с ним. Но меня лично поразило то, что по мере продвижения вперед, мы находили все больше и больше солдат Выборгского полка, застревавших в складках местности, совершенно невредимых и просто не желавших больше подвергать себя опасности. Наше отделение наступало на крайнем правом фланге и, т. к. оно совершенно справедливо пользовалось полным доверием ротного командира, то ни он, ни наш прапорщик ни разу во время атаки не заглянули к нам. Нам самим приходилось решать, что делать с отстающими выборгцами. Сначала мы не обращали на них никакого внимания, но затем чувство справедливости заговорило в нас и мы стали понуждать отстающих нашими штыками и это убеждало их присоединиться к нам.
Казавшаяся с высоты 131-ой столь близкой, Сыквантунская сопка оказалась в действительности далекой. Мы наступали уже несколько часов и все еще не достигли ее подошвы. Начало темнеть, разрывавшиеся над нами шимозы стали светиться синим огнем. К ним прибавился огонь японских пулеметов и ружейная стрельба. К этому времени гаолян кончился и с ним не стало больше спасительных складок местности.
(149) Приходилось наступать вдоль дороги по совершенно голому месту. Наконец, орудийная пальба прекратилась, но зато усилилась пулеметная и ружейная стрельба. Уже в темноте, обогнув сопку с левой ее стороны, мы стали подыматься на нее. Но не успели мы пройти и пятиста шагов, как сзади, из еле видневшейся деревни, по нам, неизвестно кем, был дан ружейный залп. Мы бросились вперед к подъему на сопку, но навстречу нам с криками бежали солдаты, неизвестно какой части, на бегу стреляя из винтовок и коля штыками встречных. Началась паника, и лишь немногие, не поддавшиеся ей, продолжали идти вперед. В темноте трудно было разобрать, что происходит и кто стреляет в кого. К счастью, порядок был восстановлен довольно скоро, благодаря самообладанию капельмейстера нашего полкового оркестра, маленького еврейчика из Златополя, Киевской губ., и его музыкантов. Кто-то из батальонных командиров приказал ему играть гимн, и как только звуки привычной солдатам музыки коснулись их слуха, они опомнились.
Наступление наше продолжалось уже очень долго, и утомление наше было очень велико. Особенно мучила жажда, а малый запас воды в солдатских баклагах был ими уже давно выпит. Инстинктивно я нагнулся над попавшимся мне под ноги трупом и стал обшаривать его в поисках баклаги. Нагнувшись ниже, я сквозь темноту узнал в убитом солдате японца, а в его баклаге обнаружил ром, который тут же с жадностью выпил. Подкрепившись, я продолжал подыматься на сопку и, пройдя несколько шагов, наткнулся на своих товарищей по отделению, стоявших и о чем-то беседовавших над лежавшим у их ног телом. На вопрос, в чем дело, они сказали, что лежащий человек есть наш прапорщик Бечко-Друзин, который, очевидно, ранен и без сознания, они же не знают, что с ним делать т. к. вблизи не видно санитаров с носилками. В это самое время к нам подошел наш ротный командир П. И. Боголюбов, обративший внимание на нашу остановку. Старший унтер-офицер доложил ему о происшествии. Не успел П. И. Боголюбов распорядиться, как я сказал ему: "Не извольте беспокоиться, Ваше Высокородие, я вынесу прапорщика из боя", - и тут же, подняв его с земли и взвалив на плечо, я начал спускаться с горы по направлению к деревне Эрдагоу, где, как я (150) знал, находился наш перевязочный пункт. Прапорщик был небольшого роста, но упитанный и коренастый и нести его было нелегко, принимая во внимание то, что человек, находящийся в беспамятстве, тяжелее своего веса, т. к. не держится за несущего его. Кроме того, дело осложнялось тем, что я не мог оставить винтовку и что вокруг меня продолжали посвистывать пули. Силы мои подходили к концу, но сознание, что в первом же бою я заслужил статутный солдатский Георгиевский крест, вернее говоря, Знак отличия Военного Ордена, как он тогда официально назывался, придавало мне энергию. По счастью, пронеся прапорщика около версты, я встретил санитаров с носилками, которым я с удовольствием передал свою ношу. Отдохнув немного на камне, я побрел обратно к сопке, но оттуда уже слышались крики "Ура", что означало, что сопка нами взята и что сраженье закончилось. Подойдя ближе и присоединившись к своей роте, я узнал, что нам приказано вернуться к исходной точке нашего наступления, т. е. на высоту 131-ую, и занять ее. В это время было уже два часа ночи и мы, усталые, взбирались наверх. На гребне высоты нас ожидал приятный сюрприз. В то время как мы сражались, наши кашевары варили нам обед и посланные нашими офицерами солдаты принесли нам горячие щи с мясным "пайком".
Ночь была холодная, ясная. После утомительного дня тянуло ко сну, но в сердце зарождалась тревога. Вдалеке, направо от нас, видно было, как горело в Ляояне, а еще правее горели сигнальные столбы пограничной стражи вдоль соединительной ветки Янтай - янтайские копи. Мы не знали, что означали эти огни, но понимали, что ничего доброго они не предвещают.
Настало утро 21-го августа, тихое и спокойное. С поля вчерашнего сраженья, мимо нашего расположения, брели раненые, и наш батальонный врач перевязывал их раны. От нечего делать я помогал ему и обменивался с ним впечатлениями о пережитом накануне, как вдруг прозвучала команда готовиться к выступлению. Сначала мы , думали, что будем наступать, но скоро оказалось, что Русская Армия оставляет Ляоянскую позицию и что нам предстоит отступление. С тяжелым сердцем шли мы по той самой долине, по которой еще (151) два дня тому назад шли полные ожиданья неизвестного и надежд.
Когда, наконец, мы остановились для отдыха на довольно продолжительное время, мы узнали, что вся заслуга взятия Сыквантунской сопки была приписана Выборгскому полку, на который посыпались награды, хотя первой взошла на сопку наша охотничья команда. Недаром, как я узнал позже, в начале нашей атаки, когда мы бегом опускались по южному склону высоты 131-ой, на Выбргцев смотрел с нее немецкий военный агент и сопровождавший его капитан генерального штаба П. А. Половцов. Надо было порадовать шефа полка - императора Вильгельма II-го. Я не помню, сколько солдатских крестов досталось Чембарскому полку, знаю только, что один из них достался мне "за спасение раненого офицера в бою под огнем неприятеля" и другой нашему капельмейстеру за исполнение гимна Б той же обстановке.
Несколько дней спустя на привале у небольшой ж. д. станции, у которой стоял санитарный поезд имп. Александры Федоровны, я был послан офицерами с поручением раздобыть в поезде чаю и сахару. По мнению офицеров, мой внешний вид должен был обеспечить успех моей экспедиции. Действительно, глядя на меня, нельзя было усумниться, что я только что участвовал в сражении. Гимнастерка моя порвалась, на ее левом рукаве было большое кровавое пятно от убитого японца, напоившего меня ромом, погоны и фуражка были размыты дождем. В поезд грузили раненых, и я, не желая моим малым делом мешать персоналу поезда, ждал, стоя на платформе, по которой прогуливались разговаривая два генерала. Когда они во второй раз проходили мимо меня и я вторично встал во фронт, приложив руку к козырьку, один из них, подойдя ко мне, пожал мне руку и спросил, в каком бою я участвовал. Узнав от меня, что я был на Сыквантунской сопке, он сказал мне: "Всегда помните об этом - это большая честь для Вас".
НЕОСУЩЕСТВЛЕННЫЙ КОЛХОЗ
(153) Жизнь иногда ставит человека в положение, когда ему поневоле приходится принять участие в делах, совершенно противоречащих тому, чему она его научила. Это особенно возможно в революционное время, когда трудно предвидеть, как и куда повернутся события под влиянием психологии толпы, действующей, как известно, вопреки законам логики. Иногда такие события бывают опасными для того, кто поставлен в необходимость с ними считаться, но зачастую такому человеку для выхода из трудного положения приходится принимать быстрые решения, могущие впоследствии, в спокойной обстановке, показаться противоречащими его убеждениям. Так было со мной давно, 34 года тому назад, и, хотя теперь то, в чем мне поневоле пришлось согласиться принять участие, стало одним из зол большевистской революции, я все же, парадоксально, получаю при воспоминании об этом моральное удовлетворение.
Весной 1915 года я жил в Петербурге и, продолжая состоять на службе в Кредитной Канцелярии, работал в Красном Кресте. От военной службы я был совершенно освобожден при всеобщей мобилизации 1914 года и мог потому свободно располагать своей деятельностью. В это время в Петроград приехала моя мать, управлявшая нашими имениями на юге России и постоянно, в связи с этим, жившая в Киевской губернии. Она сообщила мне, что дела наши вследствие трудностей военного времени и некоторых неудач пришли в упадок и что им даже грозит серьезная опасность. Ей, как женщине (154) уже немолодой и не пользующейся достаточным здоровьем, трудно было в непривычных для нее условиях одной нести ответственность за наше состояние; из двух же старших братьев один находился на фронте, а другой, по ее мнению, не обладал достаточной компетентностью в делах. Ввиду этого она предложила мне взять на себя управление всем нашим имуществом. Полный желанья помочь моей матери, я однако, зная ее властный характер, не сразу согласился с ее предложением, а спросил ее, что она будет делать в случае моего согласия. Оказалось, что она будет продолжать по-прежнему жить в нашем имении Юрчиха, т. е. там, где мне предстояло нести новую трудную для меня работу. Это значило, что никакой самостоятельностью я пользоваться не буду и что мне придется все время действовать под постоянным критическим наблюдением моей матери, что неминуемо должно было привести к осложнениям в наших отношениях и могло только ухудшить положение наших дел. Бросать для такой перспективы мое хорошо налаженное положение в Петрограде не только не стоило, но и было для меня очень рискованным. Служба в Министерстве Финансов, где мне зачастую давали ответственные поручения, знакомство с крупными деловыми людьми и с банковскими сферами и, наконец, привычка самому защищать свои интересы, дали мне не только опыт и знанья, но и приучили меня к самостоятельности. Моя мать это знала, т. к. ей не раз приходилось в трудные минуты обращаться к моей протекции в банковских кругах и обращенья эти всегда давали ей удовлетворение. Было еще немаловажное обстоятельство, препятствующее моему деловому сотрудничеству с моей матерью, носившее общий характер. Заключалось оно в подходе русских провинциальных помещиков к деловым вопросам, совершенно отличном от взгляда на них людей, постоянно живущих и работающих в столице. В то время как столичные люди привыкли смело смотреть на разные деловые мелочи, видя лишь самое главное в деле, провинциалы как-то всего боялись, принимали мелких дельцов за деловых людей, слушались их советов и считали их авторитетами.
Считая положение слишком ответственным, я не прибегнул в моем ответе матери к каким-либо дипломатическим приемам и прямо сообщил ей все, только что изложенные (155) мною, соображенья, что было фактически непринятием ее предложенья. Не желая, однако, совершенно отказать ей в помощи, я предложил, как компромиссное решенье, взять в управление то из наших имений, которое приносило ей больше всего хлопот, при том, однако, условии, что в случае ее согласия, она наперед откажется от всякого вмешательства в мое управленье, и что все прибыли и убытки я беру на себя. Моя мать как будто обрадовалась моему предложению и сразу сказала мне, что будет рада, если я возьму управленье нашим Крымским имением Саблы, где дела идут из рук вон плохо и где ей приходится ежегодно доплачивать значительные суммы. Мы тут же пришли к полному согласию и было решено, что в начале сентября, ликвидировав свои дела в Петрограде, я перееду в Саблы.
Идя навстречу желанью моей матери, я отлично сознавал все плюсы и минусы предстоящей мне деятельности. К первым относилось то, что сами Саблы были прекрасным имением, расположенным на Крымском полуострове, в 14 верстах от Симферополя, в предгорий Яйлы, на обоих берегах реки Алма, и заключало в себе 2 600 десятин земли. Хотя большая часть его была покрыта горным дубом, годным лишь для топлива, оно было очень интересно в хозяйственном отношении. В нем было около 90 десятин промышленного фруктового сада, 40 десятин огородной поливной земли, табачные плантации, породистое стадо коров и, хотя небольшое, но достаточное полеводство. Плюсом было и то, что Саблы были расположены близко к железнодорожной станции Симферополь, месту остановки прямых курьерских поездов, дающих возможность в удобных условиях переноситься за 36 часов в Петроград, за 24 часа в Москву и за 12 часов в Харьков. Наконец, в имении был хороший дом с парком, а шоссейные дороги, соединяющие Симферополь с Южным берегом, позволяли мне совершать поездки в Ялту и другие прибрежные города на автомобиле. Нечего говорить о прекрасном умеренном климате, позволявшем приятно жить в деревне круглый год.
Минусов было несколько, менее и более важных. К первым надо отнести тот факт, что имение, перешедшее к нам по (156) наследству отца, состояло в пожизненном владении моей бабушки, и вследствие этого, чтобы управлять им, моей матери приходилось его арендовать. Бабушка моя Елизавета Сергеевна Давыдова была дочерью декабриста кн. С. П. Трубецкого и жены его, известной Каташи Трубецкой, передавшей ей имение в приданое, когда она в Иркутске выходила замуж за моего деда П. В. Давыдова, сына декабриста. Прожили они вместе в имении почти безвыездно около 60 лет, и после смерти моего деда, случившейся в 1912 году, бабушка, достигшая 80-тилетнего возраста, продолжала жить в Саблах, лишь на зиму переезжая в Симферополь. Таким образом мне предстояло жить полгода несамостоятельно, а как бы в гостях. Обстоятельство это само по себе меня не очень смущало и даже отчасти устраивало, освобождая меня в самое горячее рабочее время от домашних хозяйственных забот. Смущало меня только то, что до этого времени никто из потомства моей бабушки не мог с ней ужиться, так что будучи уже дряхлой, больной и слепой старухой, она вынуждена была жить одной в обществе двух, совершенно чуждых ей, сестер милосердия. Причиной этому было то, что, будучи почтенной и уважаемой женщиной, бабушка обладала тяжелым характером. Соглашаясь на мое предложение взять в свое управление Саблы, моя мать напомнила мне об этом обстоятельстве, причинившем ей много неприятностей в деловых с ней отношениях. Вторым минусом было то, что хозяйство в имении пришло в очень плохое состояние и что ничем иным нельзя было объяснить необходимость для моей матери вкладывать в него ежегодно значительные суммы.
Эти два минуса, хотя и неприятные, казались мне не столь уже важными, особенно первый. Гораздо сложнее представлялся мне третий минус. Соседи по имению, крестьяне деревни Саблы, пользовались у помещиков Крымского полуострова самой дурной репутацией. Их не называли иначе, как отчаянными ворами и разбойниками и очень неспокойным, в политическом отношении, элементом. Отношения между ними и управляющим моей матери были обостренные, и стычки носили постоянный характер. Еще в 1905 году, в эпоху крестьянских волнений, крестьяне деревни Саблы совершили нападение на дом управляющего и разгромили его. Управляющий (157) и его жена еле спаслись бегством. Помню, что совершив разгром, крестьяне не тронули ни усадьбы, ни остальных построек в экономии, ни какого-либо хозяйственного имущества. Разумеется, в тот же день в имение приезжал губернатор в сопровождении судебных властей и воинской части. Прокурор и судебный следователь произвели следствие, а административная власть расправилась по-своему, подвергнув телесному наказанию зачинщика нападения Петра Гутенко. Через несколько месяцев участники нападения были судимы выездной сессией Одесской Судебной Палаты с участием сословных представителей, особым судом, установленным для преступлений политического характера. Временно проживая тогда в Симферополе, но не имея никакого отношения к управлению имением, я, больше из любознательности, поехал вслед за властями на место происшествия. К счастью, я приехал уже после совершения экзекуции, но из разговоров с губернатором и прокурором я понял, что оба они смотрели на происшествие, как на обычное "крестьянское волнение". Так же впоследствии оценила нападение на дом управляющего и Судебная Палата, вынесшая соответствующий приговор. У меня же создалось совершенно другое впечатление, позже оказавшееся правильным.
Живя после этого долгое время в Петрограде и состоя на службе в Миниистерстве Финансов, я был далек от крестьянского и аграрного вопросов, но все же, когда иногда приходилось о нем думать, у меня всегда была чувство, что все заинтересованные в нем группы как-то неправильно подходят к нему. К этим группам я относил и власти, и помещиков, и народническую радикальную интеллигенцию. Служа в Кредитной Канцелярии, одной из главных задач которой было поддержание международного курса рубля, я был склонен скорее оправдать правительственную политику в аграрной части "крестьянского" вопроса. Я знал, что одновременная разбивка крупных имений на мелкие крестьянские хозяйства является очень рискованным для курса рубля мероприятием, угрожавшим хлебному экспорту, главной основе русского торгового баланса. Мне казалось, что правительство должно найти какой-то другой путь для разрешения больного вопроса, имеющего столь большое политическое значение. Пожалуй, такой (158) путь и был найден в Столыпинских хуторах. Подход к вопросу народнической радикальной интеллигенции и особенно народнических революционных партий, при всей моей политической объективности, казался мне неосновательным и безответственным. Научившись на государственной службе реалистически относиться к государственным вопросам, я вполне признавал устарелость самодержавного строя и соответственно с этим полагал вполне логичной общественную борьбу против него, но никак не мог понять, как можно в преследовании цели политической революции вызывать социальную. При моем реалистическом отношении к вопросу, вера в какую-то особенную крестьянскую правду, в существование "социалистического крестьянина", казалась мне химерой. Но что больше всего меня поражало в подходе к крестьянскому вопросу народнических революционных партий, то это была их безответственность по отношению к экономическим судьбам России. Это тем более меня удивляло, что я знал их большой и чистый патриотизм. Не говоря уже о том, что партии эти были совершенно оторваны от народа и жили утопическими о нем представлениями, они никакого понятия не имели о русском расчетном балансе и о достатках, подлежащих разделу, согласно лозунгу общества "Земля и Воля", земли. Для этих идеалистических патриотов все средства для свержения ненавистного им самодержавия были хороши.
Что касается третьей, прямо заинтересованной в аграрном вопросе группы, помещиков, особенно дворян, владевших родовыми поместьями, то тут меня поражала какая-то закостенелость в подходе к этому вопросу. От этого подхода пахло застарелой сыростью и плесенью. Несмотря на явную невыгодность эксплуатации ими своих имений, дававших в лучшем случае 3% дохода, компенсируемой лишь ростом ценности земли, они держались за них либо из сантиментальных соображений, любви к старинным своим усадьбам, либо понимая, что, отойдя от земли, они как "сословие" потеряют окончательно свое доминирующее положение в государстве, фактически в значительной степени уже утраченное. Недооценивая угрозы грядущей революции, они слабеющими руками цеплялись за землю. Но что меня лично еще с детских лет поражало в отношениях между помещиками и крестьянами, то это их (159) психологическая сторона. Как известно, если дети и юноши не способны оценивать и анализировать свои впечатления, то они переживают их гораздо сильнее, чем взрослые, и впечатления эти оставляют на всю жизнь глубокий след в их сознании и часто способствуют формированию их будущих убеждений. Ребенком и юношей я проводил летнее время в деревне, где поневоле наблюдал за отношениями между местными помещиками и крестьянами, в частности между моим отцом и нашими соседями - крестьянами деревни Юрчихи в Чигиринском уезде. В то время еще широко практиковался старый способ разрешать недоразумения с "мужиками" путем мордобоя, и, когда это происходило на моих глазах, мое моральное чувство настолько возмущалось, что я долгое время не мог прийти в себя от испытанного смущения и стыда за того, кто позволял себе бить фактически беззащитного человека. Но, кроме этого острого чувства, вызванного видом унижения человеческого достоинства слабейшего, на меня чрезвычайно сильно действовала глубокая фальшь в личных отношениях между помещиками и крестьянами, проявляемая с обеих сторон. Помню, как, когда к отцу приходили по какому-нибудь делу один или несколько крестьян, дворецкий докладывал ему об этом, и он "выходил" в буфетную или на двор, где его ожидали "просители". У отца, как впрочем и у других помещиков, в таких случаях совершенно изменялось выражение лица. Как-то автоматически, только что улыбавшееся лицо вдруг принимало строгое и надменное выражение, приличествующее высшему существу в его общении с низшими. Не говоря уже о том, что обращение помещика к крестьянам было всегда на "ты", в разговоре с ними всегда слышалась надменность и какой-то поучительный тон. Надо, однако, оговориться, что не все помещики принимали строгий тон в разговорах с крестьянами, некоторые, наоборот, уподобляясь Манилову, придавали своей речи слащаво-сентиментальный характер, в котором было еще больше фальши. Крестьяне не менее фальшиво отвечали помещикам. Они, как полагалось, "ломали шапки", а во времена моего детства целовали барскую "ручку" или "плечико". Лица их принимали какое-то жалостное, умоляющее выраженье, полное самоуничижения. Если в мое время выражение: "Вы наши отцы, а мы Ваши (160) дети", - уже вышло из употребления, то крестьяне продолжали отвечать на поучительный тон помещика словами: "Что ж, Вы ученые, Вам лучше знать". Ясно было, что обе стороны старались обмануть друг друга, но если крестьяне прекрасно разгадывали мысли помещика, то последние никак не могли проникнуть за каменную стену крестьянской скрытности и разгадать их психологию. Такой характер отношений сказывался во всем. Когда помещик откликался на просьбу крестьян, то это носило характер благотворительности, когда же они чем-нибудь вызывали его неудовольствие, то на них низвергались громы и молнии его гнева. Все это было отвратительно и оставило во мне на всю жизнь тяжелое впечатление.
Как я уже сказал выше, пока я жил в Петрограде и мысли мои были сосредоточены на других интересах, вопрос об отношениях между помещиками и крестьянами носил для меня академический характер. С того же времени, как был решен вопрос об управлении мною Саблами, я стал стараться конкретизировать мои мысли о нем. Прежде всего я пришел к заключению, что фальшь в отношениях между помещиками и крестьянами была пережитком крепостного права. Недаром помещики, говоря о соседях-крестьянах, называли их "своими". Через пятьдесят лет после освобождения крестьян помещики продолжали смотреть на них, как на зависящих от них людей, по отношению к которым у них были с одной стороны моральные обязательства опеки, а с другой какие-то права. Крестьяне же справедливо полагали, что они фактически беззащитны перед помещиками, т. к. власть будет всегда на их стороне, сохраняли по отношению к ним рабскую психологию, выражавшуюся в хитрости, всегдашнем оружии слабого против сильного. С другой стороны я стал думать, что у крестьян нет уважения к помещикам, которое могло бы, в известной степени, оправдать их влияние на крестьян. Действительно, какое могло быть уважение к хозяевам, большую часть года живущим в городе и доверяющим управление имениями наемным управляющим? Кроме того, крестьяне видели, что помещики ведут свое хозяйство далеко не так, как они должны были бы это делать. Они знали о задолженности имений, происходящей главным образом от бесхозяйственности и от жизни сверх средств. У крестьян, по крайней мере у нас, на юге, (161) была очень сильная хозяйственная психология, и помещики, не обладающие ею, никак не могли пользоваться их уважением.
С этими мыслями я покинул Петроград с намерением проверить на практике свои заключения. Смущала меня особая репутация крестьян деревни Саблы и опасения, что если она окажется справедливой, то я натолкнусь на непреодолимое препятствие в установлении правильных с ними отношений. Я старался отделаться от предвзятого навязанного мне чужого мнения. Мне почему-то казалось, что мнение это есть результат тех же закостенелых провинциальных, ни на чем не основанных, взглядов. Не принимая заранее окончательных решений, я все же внутренне для себя твердо постановил, что, как бы там ни было, я постараюсь с одной стороны добиться уважения к себе крестьян путем примера простой и трудовой жизни и хорошего ведения хозяйства, а с другой избежать всякой фальши в наших отношениях, установив в них полное социальное равенство. Я не думал тогда, что проверка моих убеждений неожиданно приведет к хорошим результатам и даст мне глубокое моральное удовлетворение в самое трудное для всякого "барина" время - революции.
***
Приехав в начале сентября в Саблы, я хотел сразу же совершенно отдаться моим новым занятиям и в первую очередь преодолеть минусы, о которых было сказано. Кроме того, мне предстояло вступить в исполнение моих обязанностей помощника уполномоченного Красного Креста, должность, которую я принял, не желая во время войны порывать связь с этим учреждением. Судьбе однако было угодно помешать мне в осуществлении моего намерения и затем создать обстановку, значительно осложняющую мою работу. Сначала, через несколько дней после моего приезда, внезапно умер мой начальник по Красному Кресту уполномоченный - и мне пришлось вступить в исполнение его обязанностей, что продолжалось несколько месяцев, когда я был переведен уполномоченным по Севастопольскому градоначальству. Затем вскоре я получил от матери телеграмму из Киевской губернии, (162) требовавшую моего немедленного приезда в связи с опасным осложнением в наших делах. Последствием этого было то, что в течение 8 месяцев мне пришлось постоянно ездить в Чигиринский уезд и Киев. За это время я проехал 25 раз станцию Синельникове. Таким образом я мог только урывками заниматься Саблами.
Первый минус моего нового положения - отношения с бабушкой - удалось наладить легко и скоро. Вместо властной и придирчивой женщины, я нашел больную и слепую старуху, одной ногой стоявшую в могиле и смотрящую на всех глазами ухаживающих за ней сестер милосердия. Ласка и внимание сделали свое дело, и через очень короткое время бабушка не чаяла во мне души. Гораздо сложнее обстояло с хозяйством, т. е. с тем, что с одной стороны должно было обеспечить мое существование, а с другой помочь мне разрешить столь интересующий меня и столь важный для меня вопрос о моих отношениях с соседями-крестьянами. При первом же знакомстве с саблынским хозяйством я убедился, что оно ведется по принципу "блефа", т. е. напоказ. Все внимание управления было направлено на показную сторону хозяйства - фруктовые сады, - все же остальное, как хлебопашество, табаководство, огородничество, содержание живого и мертвого инвентаря, было совершенно заброшено. Урожай пшеницы, овса и ячменя не превышал 25-30-ти пудов с десятины, а рабочие лошади были в таком состоянии, что, по жалобе "Общества Покровительства Животных", имение было оштрафовано полицией. Ознакомившись с положением и расспросив управляющего о причинах непорядков, я убедился, что вся вина лежит на нем.
Управляющий был балтийский немец, окончивший земледельческую школу в Германии и прослуживший в нашей семье более двадцати лет. Когда-то, работая в одном из наших киевских имений под близким наблюдением моей матери, он недурно исполнял свои обязанности, но, оказавшись вдали от хозяйственного глаза, он почувствовал себя самостоятельным, решил удовлетворить свое честолюбие и стремился создать себе положение среди общественности и помещиков. Будучи к тому же лентяем, он мало думал о хозяйстве. Он был, проще говоря, глупым и упрямым немцем, (163) втайне презиравшим все русское и особенно русских крестьян, которые отвечали ему ненавистью. Это и был тот самый управляющий, с которым в 1905 году саблынские крестьяне хотели расправиться и чью квартиру они разгромили. На мой вопрос о непорядках в хозяйстве, он с видом какого-то превосходства отвечал мне, что он ведет "крымское хозяйство". Меня поражало, что моя мать не догадалась, что "саблынское волнение" 1905 года было просто сведением счетов с ненавистным управляющим и что этим объяснялось, почему крестьяне пощадили экономию и усадьбу. Не мог понять я и того, что моя мать, несмотря на постоянную убыточность имения, продолжала доверять г-ну Зихману (так звали его) управление имением. Мое впечатление от происшествия 1905 года теперь вполне подтвердилось, и я с удовольствием немедленно расстался с Зихманом, если бы дело в Киевской губернии не занимало всего моего внимания. Только через восемь месяцев, когда я благополучно закончил это дело, мне удалось привести в исполнение мое намерение. Тем не менее, в те короткие промежутки времени, когда мне удавалось оставаться в Саблах, я, несмотря на оппозицию Зихмана, провел несколько наиболее срочных реформ в хозяйстве, давших впоследствии хорошие результаты.
Оставалось разрешить третий и, может быть, для меня главный минус - вопрос о моих отношениях с саблынскими крестьянами. Мне казалось, что в этом вопросе я не должен проявлять поспешности и сначала стал проверять, как бы мимоходом, у низших служащих экономии, соответствует ли действительности "разбойная" репутация саблынских крестьян. Ту же проверку я сделал и у местных властей. Оказалось, что никакой особой преступности среди крестьян не замечалось; они были такими же "разбойниками", как и крестьяне других сел и деревень Крымского полуострова, т. е. вернее никакими. В политическом отношении село Саблы ничем не выделялось и единственный "неблагонадежный элемент" Петро Гутенко, тот самый, который подвергся телесному наказанию в 1905 году, отличился только тем, что во время мобилизации прикинулся немым и целый год прекрасно играл свою роль. Ко времени моего приезда в Саблы к нему вернулся дар речи и он успешно занялся беспатентной торговлей (164) вином. Так рассеялся миф, возникший совершенно необоснованно в воображении соседей-помещиков.
Ненавидя Зихмана и встречая у него только надменность и резкость, саблынские крестьяне в короткие промежутки моего пребывания в Саблах стали обращаться по своим делам прямо ко мне. Это дало мне возможность положить начало моей собственной манере разговоров с ними. Прежде всего я стал обращаться к ним на "вы", затем я не "выходил" к ним, а звал их в особую комнату, прозванную мною "деловым" кабинетом, в которой я принимал управляющего и вообще всех, кто имел ко мне дело. Никакого "ломания шапок" не могло быть уже потому, что крестьяне, входя в дом, естественно обнажали головы. На первых порах они, по моему приглашению, садясь на стул у моего письменного стола, очень смущались и начинали говорить в том же фальшивом тоне, о котором я говорил выше. Пришлось объяснить им, что если у них есть ко мне дело, то пусть говорят о нем просто, и что если это дело для меня является подходящим, то нет причин, чтобы я на него не пошел. Я разъяснил им, что времена крепостного права давно прошли, что я смотрю на них как на свободных, самостоятельных хозяев и что потому никакой заботы о них и благотворительности быть не может, отношения же между нами должны быть основаны на полном равенстве. Постепенно моя политика стала иметь успех, и фальшь, столь мне противная, совершенно исчезла из наших отношений. Произведенное же мною через 8 месяцев увольнение Зихмана и замена его молодым человеком, служившим раньше бухгалтером в имении нашего соседа в Киевской губернии и, кстати сказать, принадлежащим к партии социалистов-революционеров, произвело на них большое впечатление. Они увидели в этом акте не уступку им, а правильное понимание мной вреда пребывания на своем посту неспособного и ленивого управляющего.
Освободившись от Зихмана, я в сотрудничестве с моим новым молодым управляющим, ревностно принялся за улучшение ведения хозяйства в Саблах, в которых я проводил теперь все свое время, лишь на два дня еженедельно выезжая по делам службы в Красном Кресте в Севастополь. Работа (165) у нас прямо кипела в новой и легкой атмосфере. Уже очень скоро начали сказываться ее благоприятные результаты. Параллельно налаживались мои отношения с крестьянами. Они как-то незаметно, без лишних слов с обеих сторон, приобрели характер взаимного доверия и уважения. Я узнал, что крестьяне прозвали меня ласкательным, в их понимании, прозвищем "Давыдчук" и оценили мои хозяйственные мероприятия. Стал заходить ко мне и "неблагонадежный элемент", Петро Гутенко, который, получивши одинаковый с другими крестьянами прием, начал предлагать мне деловые комбинации, столь предосудительного характера, что о моем участии в них не могло быть и речи. Последнее обстоятельство нисколько не вызвало у него злобы ко мне, т. к. будучи далеко неглупым человеком, он хорошо понимал причину моего отказа.
Так прошло еще семь месяцев и наступил конец февраля (ст. ст.) 1917 года. В городе стали ходить слухи, что в Петрограде "что-то" произошло. В чем состояло это "что-то", никто не знал, но все догадывались, что оно имело чрезвычайный характер. Прежде всего перестали доходить до нас какие-либо известия из столицы и Москвы. Тамошние газеты и частная корреспонденция больше не доставлялись, а местная пресса не могла передавать даже слухи, т. к. оставшиеся на местах власти строго ее контролировали. Наконец, не помню точно в какой день, местная прогрессивная газета особым изданием сообщила об отречении государя. Помню, что эту газету привез мне из города один из служащих имения, ездивший за почтой. Как я ни был подготовлен к полученному мною известию, я все же был потрясен его огромностью. Помимо вполне понятного впечатления от исторического события, я не мог не оценить всю перемену, которую оно внесет в мою жизнь, и новые трудные задачи, подлежащие моему разрешению. Час или два я неподвижно просидел в своем кабинете, размышляя о создавшемся положении. Первые мои мысли были обращены к моей матери, живущей одной с дочерью моего старшего брата и ее гувернанткой в нашем Киевском имении в 300 верстах от Киева, в соседстве с крестьянами деревни Юрчиха, относившимися к ней далеко недружелюбно. Сознание невозможности помочь ей перенесло мои мысли на собственное мое положение. Передо мной встал вопрос, что мне делать? Покинуть ли усадьбу и уехать либо в Симферополь, либо в Севастополь (166) к месту моих служебных обязанностей, или же оставаться в Саблах? Для решенья этого вопроса у меня не хватало одной уверенности: будут ли, в связи с происшедшей революцией, крестьяне немедленно убивать помещиков, громить усадьбы и грабить экономии или выжидать событий, сознавая, что их давнишние вожделения не могут теперь не осуществиться новым законным путем? Поразмыслив над этим вопросом, я решил остаться в Саблах и продолжать свою хозяйственную деятельность. Мне казалось, что бежать в такую минуту из имения было бы трусостью и полным отрицанием всего того, чего я добился в моих отношениях с крестьянами. Кроме того, понимая, что в России совершилось нечто, в корне изменившее всю ее структуру, и что это произошло в тяжелое для нее время войны, я считал, что даже самый незначительный человек, с его ограниченной сферой деятельности, обязан исполнить свой долг. Одним словом, войти в революцию и, препятствуя по мере сил и возможностей ее эксцессам, стараться, хотя бы на своем маленьком участке, сохранить ее экономическую силу. В связи с этим, я из двух лежащих на мне обязанностей - служебных в Севастополе и личных в Саблах - выбрал вторую, несмотря на отчаянные телеграммы, посылаемые мне моим помощником по Красному Кресту.
Мое предположение, что в Крыму крестьяне пока не тронут имений, вполне оправдалось. Лишь немногие помещики переехали в город, остальные продолжали жить в своих усадьбах, встречая лишь незначительные затруднения от соседей-крестьян. Так было и в Саблах. На следующий день по получении мною известия о революции, я поехал в город за известиями и вечером благополучно вернулся домой. Еще через день, рано утром, когда я только что проснулся и еще лежал в постели, мне доложили, что ко мне пришел полицейский стражник, живший в усадьбе и содержавшийся за счет бабушки, к которому я никакого отношения не имел. Допущенный в мою спальню, он сообщил мне, что к нему только что приходил Петро Гутенко и отнял у него винтовку, которую он отдал ему беспрепятственно, и что усадьба окружена крестьянами, решившими не выпускать меня из имения и расправиться со мной по дороге. Я ответил ему, что он поступил благоразумно, отдав винтовку, и что я ему советую в целях избежания опасности (167), сняв полицейский мундир, явиться в воинское присутствие и заявить о своем желании вступить в армию. О мне же я просил его не беспокоиться, т. к. никакого страха я не испытываю и думаю, что ничего мне не угрожает, доказательством чему служит то, что Петро Гутенко, его посетивший, не зашел ко мне. В тот же день я опять был в городе и, так же спокойно поздно вернулся домой.
Так началась моя жизнь в деревне в революционное время. Продолжалась она до 10-го января 1918 года, когда мне пришлось при драматических условиях покинуть Саблы. За это время мне удалось наладить в новых условиях работу Красного Креста в Севастополе и принять участие в политической работе Кадетской партии, членом губернского комитета которой я был избран. Пришлось даже создать партийную газету, в которой я помещал свои статьи, и, наконец, организовать народный университет, на который я дал средства и в котором я читал лекции по финансовому праву. Эта новая деятельность меня очень увлекала и сблизила меня с широкими общественными кругами.
В деревне я продолжал вести хозяйство и производить улучшения, как будто ничего не произошло. Помимо того, что, как я указал выше, я считал для себя обязательным поддерживать, хоть в малом масштабе, экономику государства, мне не хотелось терять у крестьян репутацию хорошего хозяина и тем самым их уважение. Отношения наши продолжали носить вполне дружеский характер, и члены сельского совета часто приходили говорить со мной о событиях развивающейся и "углубляющейся" революции. В этих разговорах я старался удержать их от проявления нетерпения и уговаривал их питать доверие к Временному Правительству и ожидать решения Учредительного Собрания, которое не может не удовлетворить их желаний. Говорил я им о необходимости всячески поддерживать порядок в тылу, чтобы продолжать войну с немцами, которые, в случае крушения фронта, неминуемо дойдут до Крыма и станут вводить свои порядки, ничего общего с только что завоеванными свободами не имеющие. Крестьяне меня слушали и, как будто, со мной соглашались. Иногда, однако, видимо под влиянием менее спокойных ними и имением. Вопросы эти были по большей части пустые, и на них было легко отвечать. Были вопросы и комического характера. Так, однажды крестьяне спросили меня, чья деревенская церковь, только что построенная бабушкой, помещичья или элементов, они задавали мне провокационные вопросы, касавшиеся (168) отношений между крестьянская? К моему удивлению, они вполне удовлетворились моим ответом, что, разумеется, церковь Божья.
Некоторую тревогу внушили мне начавшие появляться в деревне дезертиры из армии. Вели они себя шумно, много пили, по вечерам пели и кричали, но вооруженному нападению с их стороны подверглись лишь рыбы в Алме, которых они глушили привезенными с фронта ручными гранатами.
Наступила весна, а за ней и лето. Работы в садах и в поле шли своим чередом, спокойно и беспрепятственно. Наконец, пришло время выборов гласных волостного земства, учрежденного указом Временного Правительства. Идея этого земства, проектированного еще при старом режиме и носившего тогда название "всесловного", мне всегда нравилась, и я мечтал в нем участвовать. Мне казалось, что совместная работа интеллигентных сил с крестьянами, на сравнительно небольшой территории волости, будет очень полезна как в культурном, так и в хозяйственном отношении. Я верил, что крестьяне, составлявшие большинство избирателей, найдут в помещичьей среде достойных и честных людей. В обстановке же революции волостное земство могло заменить волостные советы, ставшие местом безответственной и вредной демагогии, и привлечь крестьян к серьезной и продуктивной работе. Мелкая земская единица представлялась мне низшей ступенью государственной деятельности, могущей приучить их искать удовлетворения личных интересов в общей пользе. Сознание, что в новых условиях мечта моя осуществиться не может, т. к. крестьяне вряд ли выберут в гласные помещика, меня огорчала. Каково же было мое удивление и какую я испытал гордость, когда вечером того дня, когда в деревне Саблы, составлявшей отдельный избирательный участок, было созвано сельское собрание, чтобы наметить кандидатов в гласные, ко мне явилась депутация от крестьян, показавшая мне составленный список пяти кандидатов, на третьем месте которого стояла моя фамилия. Я не скрыл от крестьян моего (169) удивленья и спросил их, почему их выбор остановился на мне. В своем ответе они указали мне, что в новом земстве им нужны образованные люди, хорошие хозяева, доказавшие свое к ним хорошее отношение, и что таким человеком, по их мнению, являюсь я. Кроме того, они вполне доверяли мне, зная, что я "денег не украду" и что при моем участии земство построит нужные им дороги, школы и больницы. Хотя я знал, что принятому относительно меня крестьянами решению не суждено осуществиться, т. к. Симферопольский городской совет наложит "вето" на мою кандидатуру, все же я испытал большое моральное удовлетворение. Мое убеждение о возможности установления доверия между крестьянами и помещиками и совместной общественной работе получило свое первое конкретное подтверждение. Как и следовало ожидать, на другой день приехал в Саблы член городского совета и принудил крестьян снять мою кандидатуру.
Следующая моя официальная встреча с сельским советом произошла уже в сентябре, когда один из его членов принес мне приглашение на собрание волостного совета, созванное для заслушания циркуляра министра земледелия Чернова об обеспечении озимых посевов. Принесший мне повестку крестьянин сам отправлялся на собрание в качестве делегата сельского совета, и я пригласил его ехать со мной в моем экипаже. Когда мы прибыли на собрание, мы увидели, что президиум, уже заседавший за своим столом, состоял частью из крестьян и частью из сельской полуинтеллигенции, зал же был наполнен представителями сельских советов. Первый ряд стульев был отведен помещикам, которых оказалось кроме меня не более трех. По открытии собрания председатель огласил циркуляр министра, смысл которого заключался в том, что если кто-нибудь из помещиков, предвидя близкую аграрную реформу, не засеет озимых полей, то не использованная ими земля должна быть передана безвозмездно крестьянам для посева. Сейчас же по окончанию чтения циркуляра слово взял один из присутствовавших агитаторов, произнесший горячую речь о том, что наконец помещичьи земли передаются даром в собственность крестьянам. После него я в свою очередь попросил слово и указал, что предшествующий оратор, очевидно, не понял циркуляра и попросил председателя вновь его огласить.
(170) К моему удивлению, мое выступление не вызвало протеста и председатель исполнил мою просьбу. Затем начался опрос помещиков, сколько у каждого из них земли для озимых посевов и собираются ли они их засеять. Когда очередь дошла до меня, я заявил, что для меня вопрос этот является запоздалым, т. к. мои озимые посевы я закончил две недели назад и, что в целях выполнения мероприятия правительства, я прошу предоставить в мое пользование земли крестьян деревни Саблы в составе 800 десятин, из которых только 69 ими засеиваются. Впечатление от моего заявления было сильное. На мгновенье в среде президиума и в зале воцарилось молчание, после которого председатель спросил саблынского делегата, так ли это, что тот откровенно подтвердил. Дело было в том, что мои соседи-крестьяне занимались извозным промыслом и вовсе не использовывали своей земли под посевы. Конечно, мое требование даже не обсуждалось, чему я был очень рад, т. к. для засева крестьянской земли у меня не было семян, достать которые при введенной Временным Правительством хлебной монополии было невозможно.
Настроение в Крыму становилось все более и более тревожным, а после совершившегося большевистского переворота, в Севастополе водворилась советская власть, Крымский же полуостров однако этой власти еще не признал и в нем распоряжался самозванный татарский комитет, опиравшийся на расквартированный в Симферополе Крымский Татарский полк. Хотя жизнь стала, благодаря нервному напряжению, очень тяжелой и поневоле приходилось задумываться над тем, что будет дальше, я продолжал жить в Саблах, где дом был полон моими знакомыми и друзьями - беженцами из Петрограда. Бабушка со своими сестрами милосердия, в это тревожное время, жила в своей городской квартире.
В середине декабря для меня стало ясно, что крестьяне деревни Саблы, кроме особо состоятельных, стали большевиками. Председателем сельского совета был избран Петро Гутенко, не скрывавший своих политических убеждений, и весь состав совета последовал за ним. Большевизм проник к этому времени и в Экономию и даже в среду усадебной прислуги. Положение становилось для меня и для моих гостей опасным, но эксцессов со стороны крестьян пока не было. Новые (171) настроения сказались лишь в том, что крестьяне пытались воспрепятствовать вывозу из имения продаваемых продуктов, но и это, после мирного моего с ними разговора, прекратилось.
Наступило 1-ое января 1918 года. Накануне мы, жители усадьбы, желая друг от друга скрыть свое тревожное настроение, встретили новый год и пожелали друг другу тех благ, которые, как каждый из нас знал, не могли осуществиться. На другой день, в полдень, мне принесли записку от Петра Гутенко с приглашением прибыть на сельский сход. После некоторых колебаний я решился рискнуть и отправился на сход. Не желая быть одним в могущей создаться опасной обстановке, я взял с собой моего шофера, верного и преданного мне человека. Оба мы были вооружены револьверами, и я попросил шофера остаться у ворот сельского правления, дабы в случае необходимости прикрыть мое отступление. Жизнь свою я решил продать дорого. Когда мы подъехали к правлению, двор его был полон народа, среди которого не было заметно особого возбуждения. Встретил меня Петро Гутенко, пригласивший меня в помещенье совета. Тут он сообщил мне. что Саблынское сельское общество постановило социализировать имение Саблы и соседний с ним хутор графа Мордвинова и что он предлагает мне выйти с ним к сходу, чтобы совместно с ним установить подробности этого акта. Я ответил ему вопросом: почему крестьяне отказались от мысли просто разделить между собой эти имения, а хотят оставить их в обтерт своем владении на социалистических началах? На это Петро Гутенко мне возразил, что они прекрасно понимают, что такое культурное имение потеряет свою ценность при разделе. После этого мы оба вышли к сходу и остановились на крыльце правления.
Окинув быстрым взглядом собравшихся на дворе крестьян, я заметил направо от меня солдата небольшого роста опрятно одетого, державшего в руках свертки пропагандных афиш, на которых можно было прочесть отрывки фраз явно большевистского содержания. Теперь я знал, откуда придет, если не опасность для моей жизни, то во всяком случае словесное нападение. К последнему я был готов, решив заранее покончить трудное дело мирным, семейным путем, не допуская вмешательства чуждого элемента в лице присланного (171) из города агитатора. Выйдя на крыльцо, Петро Гутенко сказал собравшимся, что он сообщил мне о принятом ими решении и повернувшись ко мне, спросил меня, согласен ли я с ним. Я ответил ему, что при создавшейся в России обстановке ни о каком праве не может быть и речи, а есть только сила, которая на стороне крестьян, а потому в моем согласии нет никакой надобности. Указал я ему еще на то, что если уж говорить о праве, то я лично такового в вопросе о социализации имения не имею, т. к. я являюсь лишь управляющим моей матери, арендующей его у моей бабушки, договор с которой кончился накануне. "Ввиду всего этого, - заявил я, - пользуясь завоеванной всеми свободой, я через несколько дней уеду из имения, увозя с собой мои личные вещи, не имеющие сельскохозяйственного значения". Очевидно, недовольный мирным характером хода переговоров агитатор несколько раз старался их прервать провокационными возгласами, но каждый раз был остановлен Петром Гутенко. Когда я закончил свое слово, последний ответил мне, что бабушка достаточно пользовалась имением и в отсутствии моей матери я должен дать свое согласие на социализацию имения, которое необходимо крестьянам для сохранения дружеского характера наших отношений. "Кроме того", - сказал он, - "мы вовсе не желаем расставаться с Вами. Хотя мы понимаем, что вы свободны делать, что Вам угодно, но мы просим Вас остаться с нами, т. к. Вы нам очень нужны при организации социалистического хозяйства и его дальнейшей эксплуатации". Такое заявление Петра Гутенко переполнило чашу терпения агитатора, и он с пеной у рта стал кричать, что то, что происходит, есть насмешка над революцией и что никакой сговор с помещиком, кровопийцей и эксплуататором недопустим. Тут уж не один Петро Гутенко остановил его - из толпы послышались крики, что Давыдчук никогда ничьей крови не пил и что он нужен им, как хороший хозяин и честный, известный им человек. Когда порядок был восстановлен, я спросил Гутенко, каково, в случае моего согласия, будет мое положенье в управлении социалистического хозяйства и на какие средства я буду жить. "Вы будете, - - ответил мне Петро Гутенко, - "членом совета создающегося хозяйства и его председателем. Вы будете управлять этим хозяйством, жить в Вашей усадьбе и пользоваться (173) по-прежнему продуктами экономии. Что же касается денежного вознаграждения, то его Вы можете назначить сами". Я не сразу ответил на слова Петра Гутенко.
Нечего и говорить, что желание крестьян привлечь меня - помещика и барина - к сотрудничеству с ними в обстановке восторжествовавшей революции не могло не поразить меня глубоко. Это было доказательством того, что все мои размышления об отношениях между крестьянами и помещиками были верны. Я одержал победу, доставившую мне большое моральное удовлетворение, но от этого до участия в создании сельскохозяйственной коммуны было очень далеко. Никогда не быв социалистом, а тем более коммунистом, я не мог решиться на участие в большевистском начинании. Для меня было ясно, что социализация нашего имения было делом заседавших в Симферополе большевиков, желавших сохранить культурное имение как будущий совхоз. Это было обманом, имеющим целью предупредить разграбление хозяйства крестьянами и раздел между ними земли. Присутствие на сходе агитатора это подтверждало. Не предусмотрели большевики одного - моей роли в этом деле. По странному стечению обстоятельств, мой интерес совпал с большевистским, с той только разницей, что не веря, как все тогда, в долговечность советской власти, я видел в социализации Саблов при моем участии единственную возможность сохранить их ценность для моей семьи.
Все эти мысли быстро промелькнули в моей голове, и я согласился на предложение крестьян. После этого я счел долгом объяснить крестьянам, что они, конечно, не знают, что собой представляет социалистическое хозяйство или, как я его назвал, сельскохозяйственная коммуна. Я указал им на то, что в такой коммуне нет места для частной собственности, а потому отныне вся их земля, наравне с нашей и Мордвиновской, станет коммунальной. Та же участь постигнет и их инвентарь как живой, так и мертвый. Все члены коммуны обязаны будут без вознаграждения работать по очереди определенное число дней в году. "Впрочем", - добавил я, - "я напишу проект устава коммуны, который будет утвержден советом".
Как новый член сельского совета, я тут же был приглашен на его заседание, на котором обсуждались детали (174) принятого на сходе решения. Между прочим мое годовое жалованье было определено в 18 тысяч рублей и меня просили пригласить на жительство в Саблы мою мать. На прощание Петро Гутенко сказал мне: "Я знал, что Вы согласитесь остаться с нами, недаром Ваши предки были сосланы за правду в Сибирь". Упоминание Петром Гутенко о моих предках-декабристах покоробило меня, для меня это было их профанацией.
В тот же день я принялся за составление устава "Саблынской Сельскохозяйственной Коммуны" и скоро почти закончил его, когда сельский совет уведомил меня, что осуществление проэкта отложено до конца месяца.
10-го января Крымский полуостров был занят севастопольскими матросами и рабочими, расстреливавшими на месте всех без разбора помещиков, не успевших покинуть свои усадьбы. Мне и моим удалось уехать из Саблов в последнюю минуту, когда вооруженный народ был уже в моем парке.
В Крыму установилась советская власть, скоро объявившая Саблы совхозом и доверившая управление ими моему управляющему. По дошедшим до меня сведениям, Саблы и по настояшее время остаются в государственном управлении, в котором крестьяне никакого участия не имеют.
ВСТРЕЧА
(175)
Hад Севастопольской бухтой стояло солнечное свежее утро 26-го ноября 1918 года, когда в нее медленно входила эскадра из более чем ста кораблей. Это был соединенный флот победоносных союзников, только что подписавших перемирие с немцами. В первый раз после четырехлетней войны, в которой Россия пролила столько крови рядом с победителями, корабли их входили в русскую военную гавань. Но ни одного салютного выстрела не было сделано с них. Салютовать было некому и нечему. России не было, и флаг ее нигде не развевался: ни над крепостью, ни над остатками когда-то русского флота. Над русскими кораблями реяли "жовто-блакитные" украинские флаги, а береговые батареи давно были разоружены немцами, занимавшими крепость. Это не был визит России, а военная демонстрация силы перед немцами и их союзниками украинцами. Командовавший пришедшей эскадрой адмирал не съехал на берег, чтобы, по международному обычаю, посетить командира русского флота и последний не поехал к нему. Вместо этого на небольшой пристани, рядом с Графской, стояли в ожидании минуты, когда флагманский дрэдноут "Суперб" бросит якорь, две небольшие группы: - одна состоявшая из двух военных, командира небольшого отряда Добровольческой Армии, расквартированного в Крыму, и его начальника штаба, другая - из 10-ти человек, членов Крымского Краевого правительства и пишущего эти строки, исполнявшего обязанности "начальника протокола".
Крымское Краевое правительство было образовано 16-го ноября 1918 г., т. е. за десять дней до описываемого утра, чтобы заместить ушедшего в отставку после заключения союзниками перемирия с немцами самостийно-татарского (176) ген. Сулькевича, поддерживаемого ими. Сначала, еще при немцах, до своего прихода к власти, оно имело целью предотвратить отделение Крыма от России и ввести в нем демократическую форму правления. Затем, когда немцы стали готовиться к уходу, перед ними встала другая задача - заполнить пустое место и установить хоть какую-нибудь власть в крае. Положение его было тяжелое. С уходом немцев в Крыму не оставалось никакой вооруженной силы, даже полиции для поддержания порядка и оказания сопротивления местным большевикам, могущим поднять восстание. На просьбу о помощи нового правительства, ген. Деникин ответил, что никакой значительной воинской части он в настоящее время уделить не в состоянии и что может лишь прислать незначительный отряд для "психологического эффекта". Оставалась одна надежда на союзников, и главным образом с этой целью правительство встречало союзный флот.
Мало было надежд на успех этого предприятия. Хотя правительство опиралось на демократические силы края, представленные губернским земским собранием, избранным уже после февральской революции, в которое входили представители всех главных политических партий, мало кто за пределами Крыма знал об его существовании. Правда, кроме местных общественных деятелей, в него входили такие величины, как С. С. Крым (председатель, кадет, бывший член Государственного Совета по выборам от Таврического Земства), М. М. Винавер (министр внешних сношений, кадет, бывший член Государственной Думы) и В. Д. Набоков (министр юстиции, тоже кадет и член Государственной Думы). Но если эти имена много значили для края и даже для России, какое они могли произвести впечатление на английского адмирала, имевшего о ней смутное представление. Пишущий эти строки еще за несколько дней до прихода эскадры, по просьбе С. С. Крыма, поехал в Севастополь, чтобы разузнать там, хотя бы через немцев или украинского командующего флотом, о намерениях союзников. Никаких сведений ни с той, ни с другой стороны получить ему не удалось, и миссия его могла бы закончиться неудачей, если бы как-то утром он не увидел входящий на рейд английский миноносец. Сошедшие с него офицеры отправились прямо в гостиницу Кист к жившему там немецкому адмиралу, (177) чтобы, как выяснилось впоследствии, сговориться с ним об условиях капитуляции. Офицеров этих удалось остановить при выходе, и "начальник протокола" поспешил сообщить им о существовании Крымского правительства, на что последовал их вопрос: "Большевистское?" Удалось в кратких словах объяснить им, какое правительство правит Крымом, и просить их сообщить об этом их командованию в Константинополе. На это они возразили, что 26-го ноября в Севастополь прибудет, под командой адмирала Колторпа, союзная эскадра и тогда все выяснится. Так как это было то, в чем состояло поручение, то оставалось только послать телеграмму правительству и ждать дальнейших распоряжений. Таковые не замедлили:
С. С. Крым просил приготовить все для достойной встречи.
Для "начальника протокола" поручение это было нелегким. Он понимал, какие трудности таились в организации встречи представителей русской общественности, оказавшихся в первый для них раз на ролях власти, с представителями союзного командования, к тому же еще морского и английского. С одной стороны было отрицание всякой торжественности и этикета, с другой - строгое и традиционное отношение к ним. То, что казалось для русских политических деятелей смешной и ненужной "китайщиной", было для английских моряков своего рода священнодействием. Всякое нарушение этого этикета, даже в мелочах, могло не только уронить в глазах иностранцев престиж Крымского правительства, но и скомпрометировать успех его предприятия. Все это осложнялось еще тем, что Крымское правительство в Севастополе было чужим, никем не признаваемым, а для украинского морского командования даже враждебным. Не пользовалось оно симпатиями и со стороны Добровольческой Армии, хотя и признававшей его, но считавшей его ненужным.
Самим легким было приготовить для прибывающих членов правительства помещение и встретить их на вокзале. Гораздо труднее было устроить их переправу с пристани на флагманский корабль. Никоим образом нельзя было допустить, чтобы Крымское правительство отправилось на этот корабль на ялике с одним гребцом без кормового флага. В этих условиях ему пришлось бы пристать к левому борту и не получить официального приема, как группа частных лиц.
(178) Особенно важен был вопрос о флаге. Подойти к кораблю под "жовто-блакитным" флагом значило бы быть вовсе не принятым: англичане не признавали "самостийной" Украины. Нельзя было поднять и бело-сине-красный флаг: англичане знали его как флаг коммерческого русского флота и заставили бы пристать к левому борту. Оставался один флаг, к которому, как это знал "начальник протокола", английские моряки отнесутся с полным уважением, а именно: Андреевский. Но тут возникали два сомнения: одно - сохранились ли после революции во флоте такие флаги, и другое, рискнут ли члены правительства идти под ним. Спрашивать указания у С. С. Крыма было бесполезно и поздно, ведь он назначил пишущего эти строки "начальником протокола" именно потому, что сам не разбирался в этих вопросах и полагал, что тот, по своей дореволюционной деятельности с ними вполне был знаком.
Прежде всего надо было во что бы то ни стало достать паровой военно-морской катер. С этой целью "начальник протокола" отправился к командующему "украинским флотом" адмиралу Черниловскому-Соколу, которого он хорошо знал, и не стесняясь попросил его дать Крымскому правительству катер с командой для визита английскому адмиралу. Адмирал, выслушав его, сказал, что он никак этого сделать не может, но, входя в его затруднительное положение, предоставит катер лично ему; соответствующее распоряжение будет дано им командорам катеров. На следующее утро "начальник протокола", еще задолго до прибытия союзной эскадры, отправился на пристань, у которой были отшвартованы катера и, выбрав один из них, спросил командора, есть ли у него Андреевский флаг? Получив утвердительный ответ, он, дав на чай, попросил командора поднять этот флаг, как только катер с ним и приведенными им лицами отчалит от берега. Заручившись согласием командора и увидев, что союзная эскадра входит в бухту, "начальник протокола" отправился за членами правительства и, приведя на пристань, усадил на катер. Когда катер отошел на некоторое расстояние от пристани, он дал знак командору и андреевский флаг тихо взвился на корме. Впечатление произведенное этим на членов правительства было неодинаковое. Входившие в его состав социалисты, (179) приняв равнодушное выражение лица, молча отвернулись; С. С. Крым, M. M. Винавер и H. H. Богданов снисходительно улыбнулись, только В. Д. Набоков, сидевший до тех пор с озабоченным лицом, просветленный поднялся со своего места и молча пожал руку "начальнику протокола". Катер подошел к правому борту, и наверху, у самого трапа, уже стояли для официальной встречи два мичмана с подзорными трубами в руках. Когда С. С. Крым, шедший впереди, собирался вступить на борт корабля, "начальник протокола" успел крикнуть ему: "Соломон Самойлович, шляпу!" Мичманы отдали честь, и члены правительства проследовали к каюте адмирала.
Дежуривший у дверей каюты флагманский офицер спросил у С. С. Крыма, о ком ему надо доложить, и затем ввел в нее членов правительства. У письменного стола в глубине каюты стоял небольшого роста, полный человек в адмиральской форме - это был адмирал Колторп. Выслушав приветствие С. С. Крыма, он подал ему руку и попросил познакомить с остальными членами правительства, после чего С. С. Крым пригласил его на завтрак на берегу. С любезной улыбкой адмирал ответил, что он, к сожалению, не может принять приглашения, т. к. единственной властью на Юге России, признанной его правительством, является власть ген. Деникина. Наступила минута неловкого молчания, и затем M. M. Винавер, переглянувшись с С. С. Крымом, прочел написанную им по-французски речь, предназначавшуюся для завтрака. Адмирал выслушал речь и, не отвечая на нее, собирался уже проститься, когда произошло нечто, не предусмотренное протоколом.
Чувство унижения и стыда охватило всех, но особенно В. Д. Набокова. На его лице было написано страдание. Под конец речи M. M. Винавера он отделился от группы членов правительства и стал сосредоточенно смотреть в иллюминатор. Вдруг он повернулся и быстро подошел к адмиралу. На прекрасном английском языке он стал говорить ему о том, как во время войны он с группой членов Государственной Думы посетил Англию и был принят вместе с другими на кораблях королевского флота. Он называл корабли, которые ему удалось посетить и фамилии командиров, его принимавших. Адмирал оживился и с видимым удовольствием стал припоминать (180) подробности этой встречи. Беседа могла бы затянуться надолго, если бы вдруг не открылась дверь в каюту и вестовой не возгласил бы: "Lunch, Sir!" Аудиенция была кончена и флагманский офицер проводил правительство до трапа, у которого стояли те же мичмана, опять отдавшие ему честь.
ПРАВНУК ДЕКАБРИСТОВ
(181) Мне не дано было лично знать моих двух прадедов-декабристов, Василия Львовича Давыдова и Сергея Петровича Трубецкого. Я родился уже после их смерти. Но я провел свое детство и юность в Каменке, имении Давыдовых, где в двадцатых годах прошлого столетия была Управа Южного Тайного Общества, председателем которой был мой прадед. В Каменке жила еще его вдова, моя прабабка, и дети ее, рожденные в Сибири, в ссылке, куда она добровольно поехала за мужем. Жил там и сын ее, мой дед, с женой, дочерью декабриста Трубецкого.
Много уже было написано о декабристах и о Каменке, но нигде не найти того, что рассказывали мне эти живые свидетели. Ведь для них участники заговора были либо близкими знакомыми, друзьями, либо родными. Они знали не только их думы, но и их чувства. Они могли в своих рассказах передать то, чем горели их сердца и что было предметом их стремлений. Рассказы их были так живы и ярки, что сейчас, когда я говорю об этом далеком прошлом, мне кажется, что я сам был в Каменке, когда там собирались члены Тайных Обществ, среди которых были Волконский, Муравьев-Апостол, Якушкин, Поджио, Юшневский и другие, и Пестель читал написанную им "Русскую Правду", то есть проект конституции. Всех их хорошо знала и помнила моя прабабушка.
Вспоминая сейчас о ней и о ее детях, моих дядях и тетках, я вновь переживаю те теплые чувства, которые они оставили во мне на всю мою жизнь. Такой высокой нравственной чистоты, незлобивости и любви к ближнему, как у них, мне никогда больше не пришлось встретить ни у кого. Сохранившийся же навсегда в семьях Давыдовых и Трубецких культ (182) памяти декабристов рано убедил меня в том, что эти моральные качества отличали всю их среду. Из того же, что я слышал от прабабушки, я понял, что декабристов вдохновляла на подвиг глубокая любовь к ближним, к человеку, и стремление к его благу. Благо это они не представляли себе вне полной свободы его личности. К этому убежденью они пришли путем знакомства с тем, что тогда происходило в Европе, за пределами нашей страны. То было время, когда там, после векового порабощения народа, всходило солнце свободы. Декабристы принадлежали к самому образованному кругу тогдашнего общества и могли читать все, что писалось тогда на Западе о свободе и о новом государственном строе, способном эту свободу обеспечить. Будучи горячими патриотами и любя свой народ, они желали для него и для своего отечества тех благ, которыми уже пользовались западные народы. Отечественная война 1812 года и изгнание из нашей страны Наполеона, совершенное нашим народом, еще более укрепили их убеждения. Принимая участие в этой войне и деля с солдатами все ее невзгоды, они оценили высокие душевные качества русского народа и осознали, чего он достоин. Последовавшие за этой войной заграничные походы нашей армии, в которых тоже участвовали будущие декабристы, дали им возможность воочию узнать, какими благами пользовались и как жили люди в странах, где была осуществлена личная свобода человека. Это породило в них чувство гражданского долга. Долг этот они видели в том, что они обязаны добиться для своей страны и для своего народа, проявившего столько доблести, возможности пользования теми же благами.
Они ждали, что по окончании войн, в награду за все им совершенное, народ получит от царя освобождение от рабского гнета и права гражданства. Случилось другое. Царь, боясь за свое самодержавие, еще усилил этот гнет. Он отдал страну во власть своему временщику Аракчееву, который стал настоящим ее диктатором. С содроганием вспоминала прабабушка о том, как правил нашей страной этот бездушный и жестокий человек. У него была одна цель: во что бы то ни стало и всяческими средствами сохранить незыблемым самодержавный строй. Ему мало было ужасов крепостного права, он добавил к нему кошмар военных поселений. Если крепостной (183) крестьянин, будучи рабом помещика, все же пользовался в своем обиходе некоторой свободой, то военный поселянин был ее совершенно лишен. Но не только крестьяне испытывали на себе гнет тирании, ей были подвержены все классы общества. Все население должно было действовать и мыслить согласно воле правительства. Правительство следило за всем и вмешивалось во все проявления общественной жизни.