[Знакомство с Горьким]

Мне приходилось часто проходить мимо конторы Знания, и каждый раз я думала о Горьком, потому что Антон Павлович Чехов говорил мне, что ему необходимо знакомство с женщинами: «Горький — дикарь, — говорил он, — а женское влияние стерло бы его острые углы, сделало бы его культурнее, мягче». И он советовал мне: «Познакомьтесь с Горьким, Вы не пожалеете!».

Мне самой очень хотелось познакомиться с Ал[ексеем] Макс[имовичем], но случая все не представлялось. В один из его приездов в Петербург много говорили об одной его выходке в театре: он, Скиталец и не помню, кто еще, сидели в буфете и пили чай. Публика узнала Горького, и сейчас же кругом него собралась толпа. Некоторые только замедляли шаги, проходя мимо столика, где он сидел; другие совсем останавливались и безо всякого стеснения разглядывали его в упор. Рассказывали, что Горький вдруг сердито оглянулся, потом уставился кому-то прямо в лицо и очень громко спросил: «Что я вам, балерина, что ли, что вы так на меня смотрите?!»

Был еще случай в театре Комиссаржевской, когда шла его пьеса, если не ошибаюсь, «Дачники». Публика частью аплодировала, частью шикала. Горь[кий] вышел на вызовы, но так как шиканье не прекратилось, он рассердился и крикнул какую-то дерзость.

Одни были в восторге от этих его выходок, другие обиженно возмущались, третьи просто забавлялись. Во всяком случае разговоров о Горьком было много, и мне все больше хотелось узнать его лично. Уж не помню, под каким предлогом я пошла в контору издательства Знание, познакомилась с Константином Петровичем Пятницким, секретарем Горького, и вышло так, что мне пришлось зайти к нему вторично. «Ал[ексей] Макс[имович] здесь, — сообщил он мне. — Хотите поговорить с ним? Если он не занят, он Вас примет!» Но я не успела ответить, как дверь из соседней комнаты отворилась, и на пороге показался Горький. Он хотел что-то сказать К[онстантину] П[етровичу], но, увидев меня, вопросительно взглянул на Пятницкого.

— Это писательница Авилова, — сказал Константин Петрович. — Познакомьтесь!

— Вот черт! Никогда и не слыхал, что есть такая писательница, — удивился Алексей Максимович. — Вы где же пишете?

Я назвала несколько органов печати.

— Как же я вас прозевал? — удивился Горький. — Принесли что-нибудь нам?

— Ничего не принесла. Мне кажется, я не подхожу для Знания.

— Кажется! Ей кажется! — насмешливо передразнил меня Горький. — Ну идите сюда ко мне, сударыня, потолкуем!

Но мы не успели выйти, как в контору довольно шумно ввалилась толпа учащейся молодежи. (Далее несколько строк неразборчиво. — Н. А.).

— Я отказываюсь выступать на вашем вечере! — закричал Алексей Максимович. — Но разве я сказал, что отказываюсь помочь вам?

Он быстро повернулся, подошел к письменному столу и открыл средний ящик, из которого торчал ключ. Я стояла как раз около этого ящика и могла видеть, что в нем было много денег, не аккуратными пачками, а брошенных небрежно, врассыпную. А[лексей] М[аксимыч] сгреб в горсть, сколько попало, и, кажется, собирался еще прибавить, но К[онстантин] П[етрович] быстро подбежал и успел отстранить Г[орького], захлопнуть ящик и, заперев, сунуть ключ в карман. Алексей Максимович, улыбаясь, оглянулся на него.

— Платежи завтра, платежи! — тихо сказал Пятницкий. — Эх, Алексей Максимыч!

— Ну, ну, не буду больше…

Алексей Максимыч вернулся к молодежи и сунул кому-то деньги.

— Вот, товарищи, это вместо выступления. Или у меня другого дела нет? Хоть все брось и только выступай на ваших вечерах!

Я скорее плюхнулась, чем села на диван в его кабинете: это Горький помог мне сесть, слегка надавив мне руки выше локтей.

— Вот, сударыня, теперь побеседуем. Видели, какой народ? Хороший народ, а говорить врозь не умеют. У нас вообще мало кто умеет говорить. Вы можете не готовясь сказать хоть маленькую речь?

— Нет, не могу!

— Странно! Почему это? Если не совсем глуп и владеешь словом…

— Да, вам, наверное, этого не понять. Вы когда-нибудь испытывали чувство застенчивости?

Горький засмеялся.

— Застенчивость — это глупость, сударыня. Ее легко побороть. Надо дерзить, и не будет застенчивости!

— Легко сказать!

— Да разве вы-то застенчивы?

— Очень. И это мучительно. Делаешься глупой и смешной.

— А я бы про вас этого не подумал!

— Потому что мне с вами легко, а бывает…

— Ну как же бывает?

— Да вот, например, отнесла я свою повесть в В[естник] Евр[опы], ну и пошла потом за ответом: принята или забракована? Очень волновалась! едва заставила себя войти в дверь редакции, а то все проходила мимо. Ну, позвали меня прямо к Стасюлевичу. Не знаете его? Михаил Матвеевич Стасюлевич. Совсем не страшный, а какой-то будто рассеянный, равнодушный. Спросил меня: — Ваша статья по какому вопросу? — Не знаю почему, этот вопрос меня очень смутил. За меня ответил секретарь. Он стоял сзади, у камина. — А-а, повесть… беллетристика, — протянул старик. — Так вы принесли повесть? — Я совсем растерялась. — Видите ли, Матвей Стасюлеевич, — начала я, спохватилась и быстро поправилась: — Простите, Стасюлей Матвеич… — Ну, а потом… потом у меня было только одно желание: провалиться сквозь пол, или тут же умереть, или проснуться и понять, что у меня кошмар. За моей спиной как-то странно откашливался секретарь, его будто душило…

Алексей Максимович засмеялся.

— Ну, а Стасюлей-то что? Стасюлей?

— А он будто и не заметил ничего, не улыбнулся, не нахмурился…

— Так вот что, сударыня, мы этому Стасюлею больше ничего не дадим. Что напишете, тащите ко мне! И то, что уже напечатали, тоже тащите, мы тут разберем.

— Зачем вы зовете меня «сударыня»? Меня зовут Лидия Алексеевна. Очень неприятно эта «сударыня» от вас…

— Да ведь черт вас знает. Ведь вы все-таки дама? Ведь так?

— Ну, ладно… Дама, — согласилась я, смеясь.

— А я совсем не привык иметь дело с дамами. Это совсем как будто особая порода. Всего пугается и пищит. Вы не курите?

— Курю.

— О! Разве дамы курят? Впрочем, вы писательница… Мы закурили и разговор как-то перескочил на музыку.

— На меня музыка очень действует, — признался Горький. — Если уж очень хорошо, хочется вскочить, разбить окна и закричать на улицу что-нибудь такое… сильное…

— Окна-то зачем же бить? — удивилась я.

— Непременно окна бить! Не помню, впрочем, чтобы я на самом деле бил, а хочется. Да, музыка чудесная вещь.

Мы условились, что на следующий же день принесу в контору книги В[естника] Е[вропы] с моими повестями и еще кое-что из других журналов, и я протянула Алексею Максимовичу руку, чтобы проститься. Он пожал мне руку. Да, он пожал, и сколько мне надо было выдержки, чтобы не запищать, как пищит особая порода, называемая дамами! А когда я вышла на улицу, я увидала, что у меня средний палец в крови! Это мое кольцо… впилось и расцарапало кожу. Я помахала побелевшими пальцами и засмеялась: завтра колец на правую руку не надену.

Я шла и припоминала: все время я внимательно смотрела на Ал[ексея] М[аксимовича]. Какой же он? Я знала и видела по портретам, что он очень некрасив, и когда он вышел из кабинета в контору, я еще больше в этом убедилась. Но когда он стоял и говорил с молодежью, в его фигуре, в выражении лица появилось что-то новое, неожиданное и спутало первое впечатление. Он любил эту молодежь, молодежь любила его, и это взаимное чувство смягчало и красило его черты. Было ли ему радостно, что он может помочь этому «хорошему народу» в таком необходимом деле, и что эта помощь будет дана и принята по-хорошему, не как благотворительность. Может быть, так, может быть, иначе, но столько красоты душевной выражала тогда вся его фигура, что мне казалось, что я вижу другого человека. А когда он говорил о музыке и как ему хочется бить окна — это был еще третий Горький, сознающий свою силу, громадный талант, сознающий свое право, бесстрашный борец, требующий от жизни свободы и справедливости.

На другой день мне не удалось поговорить с Алексеем Максимовичем: он был очень занят, но он все-таки вышел ко мне из кабинета в контору и взял у меня папку книг. «Когда все прочту, потолкуем. Я хочу сам прийти к вам, но сделайте так, чтобы нам не мешали. Я приду, если обещаете, что никого постороннего не будет. Можете обещать?» — «Могу», — уверенно ответила я. «Тогда приду. Лучше всего вечером. О дне я вам сообщу».

Он приказал Пятницкому записать мой адрес и поспешил назад в свой кабинет.

— Рукопись принесли? — спросил К[онстантин] П[етрович].

— Ничего готового у меня нет, — сказала я. — Принесла кое-что напечатанное.

Он хотел просмотреть.

— Ал[ексей] Мак[симыч] уже звал вас сотрудничать? и, вероятно, уже предлагал аванс? Так вот: предупреждаю вас, Лидия Алексеевна, аванса я не дам. Он готов разбрасывать деньги на все стороны, и если бы не я, мы давно бы прогорели с нашим Знанием. Для него деньги имеют только ту цену, что он может их отдать. Видели вчера? Получит где-нибудь крупную сумму, себе ничего не оставит, а свалит ко мне в этот ящик. Но что толку? дай ему волю, и он очень скоро все назад выгребет, вот так, горстью, не считая. Не даю, он сердится. Да ведь как сердится. А что мне делать? Вся денежная часть на мне. Подойдут платежи — бери, откуда хочешь. Вот я и держусь зубами за каждый рубль, зря бросать не даю. И не дам вам аванса, так и знайте! А ведь уже предлагал? Сознайтесь! Такое мне с ним наказание!.. Всякое терпение может лопнуть! Не дам вам аванса! Что хотите — не дам!

Он горячился, а я смеялась. Вот чудак! Разве я просила?[59]

Загрузка...