«Господи, какая некрасивая», — думал Корней Иванович, глядя на меня из окна своей дачи. Но об этом он рассказал мне много позже, через несколько лет, а тогда я сидела на пеньке у него в саду, делала вид, будто не замечаю, что меня разглядывают, и перебирала свои невеселые мысли.
Был май 1953 года. Договор с Мосфильмом вот уже месяц как закончился, работы не было никакой, а тут еще воспаление легких совсем подорвало мои силы. Я начала уже сокрушаться и сетовать на свои неудачи, когда один журналист предложил мне «пойти поработать у старика Чуковского».
— Он ищет себе помощницу. Кажется, у него больше трех месяцев никто не удерживается, — предупредил он меня, — но за это время ты оглядишься.
Я согласилась. Корней Иванович позвонил мне и попросил приехать к нему в Переделкино.
— Клара Израилевна! Пожалуйте-ка сюда! — позвал меня вчерашний телефонный голос.
В темно-синем выгоревшем лыжном костюме, в рубашке с распахнутым воротом стоял на крыльце Корней Иванович и как-то смущенно, чуть-чуть виновато улыбался мне навстречу.
— Вы уж простите, что вас усадили так неудачно…
И показал рукою куда-то за мою спину. Оглянувшись, я увидела пень, на котором сидела, и над ним, немного позади, развешанное на веревке мужское белье. Голова моя как раз приходилась между штанинами, и этот импровизированный головной наряд завершали длинные тесемочки.
— Как сережки в ушах, — сказал Корней Иванович.
И я впервые поднялась по ступенькам дома, в котором предстояло мне проработать долгие, но так быстро промелькнувшие семнадцать лет.
На балконе, куда мы прошли через кабинет, Корней Иванович расспрашивал меня, кто я и что я. Потом дал мне исписанный мелким, но очень четким почерком листок и попросил переписать на машинке. Машинка, за которую я села, была очень древняя. Я никогда не видела таких. Клавиши с буквами были расположены не в четыре ряда, как теперь, а в семь. Заглавные буквы и цифры занимали четыре верхних ряда, а три нижних — обыкновенный шрифт.
Я напечатала страничку не очень ловко и быстро, но без ошибок.
— Ну что же, хорошо! — сказал Корней Иванович. — А теперь прощайте. Приходите послезавтра к часу.
Рабочее расписание мое, которое оставалось неизменным в течение более чем пятнадцати лет, выработалось не сразу. Первое время мне даже казалось, что я не очень-то и нужна. Приходила я через день[12], в разное время, назначенное Корнеем Ивановичем накануне. Переписывала несколько страничек, отыскивала цитату или сверяла какой-нибудь текст — и отправлялась домой. Иногда получала «городское» задание: просмотреть в Ленинской библиотеке подшивку старых газет, позвонить по телефону (его тогда на даче не было) сотрудникам разных издательств, сделать выписки из каких-нибудь книг. Однажды Корней Иванович поручил мне прибыть в двенадцать часов дня в редакцию журнала «Огонек», в отдел «Приложений», и сказать редактору этого отдела Г. Ярцеву, что Корней Иванович заболел, не приедет и просит перенести встречу на другой день. Корней Иванович тогда составлял и редактировал для «Огонька» трехтомное собрание сочинений Некрасова и готовил вступительную статью для этого издания. Я приехала в «Огонек» с опозданием минут на десять — пятнадцать. Отыскала большую комнату, где расположилась редакция, и, подойдя к столу у окна, солидным тоном произнесла, что вот, мол, Корней Иванович нездоров и потому сам не приехал и могу ли я получить хотя бы первые листы набора его статьи. Ярцев уставился на меня, будто видел впервые (он дружил с моим отцом и знал меня с детства), а потом как-то очень ехидно произнес:
— Да что ты, Клара, Корней Иванович только что здесь был и сам взял эти листы.
Стараясь держаться гордо и независимо, я, словно сквозь строй, прохожу мимо улыбающихся (мне казалось — тоже ехидно и сострадательно) сотрудников отдела, которые очень оживились за своими столами, и шепчу:
— Ну что же это такое, что такое?
В поезде я приготовила великолепную обличительную речь, произнести которую мне не удалось, потому что, еще не видя меня, а только заслышав мои шаги на лестнице, Корней Иванович закричал:
— Так-то вы печетесь о моих делах! Где это вы были в двенадцать часов? Я приезжал в «Огонек», но вас не обнаружил. А корректура не ждет!
И, не дав мне вымолвить ни слова, усадил меня рядом с собой за корректуру, а за работой уже ни он, ни я не вспоминали это злополучное событие (а их впереди было немало).
Через несколько недель в комнате той же огоньковской редакции я наблюдала удивительное представление. Корней Иванович сидел у стола Ярцева, спиной к двери. Вдруг дверь широко, на весь отлет, отворилась и в проеме появился Ираклий Луарсабович Андроников. У самого порога он неожиданно повергнулся на колени и воскликнул раскатистым, звучным голосом:
— Здравствуйте, свет вы наш, батюшка Корней Иванович!
Корней Иванович обернулся, тут же спустился со стула на колени, и, отбивая поклоны, они двинулись навстречу друг Другу.
— Благодетель вы наш! — скороговоркой повторял Андроников, прикладывая руку к груди при каждом поклоне. — Благодетель и учитель!
Остолбеневшие на секунду сотрудники покатывались от смеху. А когда Корней Иванович и Ираклий Луарсабович приблизились настолько, что могли помочь друг другу встать, они поднялись и тут же очень серьезно заговорили о своих литературных делах (Корней Иванович — о Некрасове, Ираклий Луарсабович — о Лермонтове). Как будто то, что происходило сейчас, было совершенно естественно и для них самих, и для окружающих.
Характер моей работы, естественно, зависел от течения дня Корнея Ивановича. Но русло его, определившись однажды, оставалось почти неизменным. Я говорю о бытовом, каждодневном расписании. Выглядело оно так. Я приезжала к десяти часам, когда Корней Иванович обычно завтракал. После завтрака он час или полтора отдыхал (предварительно прикрепив к двери объявление: «СПЛЮ!»), так как ко времени моего приезда уже несколько часов провел за работой. В половине третьего начинался обед, в половине шестого я уезжала домой, в Москву. Время между завтраком и обедом, обедом и моим отъездом заполнялось согласно занятиям Корнея Ивановича.
О том, как проходили вечера, я узнавала на следующий день за утренними или обеденными разговорами. Последние годы вечерние часы порой начинались гостями, часто иноземными, но всегда завершались какой-нибудь работой.
Это было однообразное разнообразие (по выражению друга Корнея Ивановича Т. Литвиновой).
— Узнаю ваше настроение по вашим шагам, — хвастался своей проницательностью Корней Иванович.
Со временем и я без труда могла определить, как шла у Корнея Ивановича работа, мучила ли его бессонница или лекарства усыпили его.
У Клариссы денег мало,
веселым голосом встречал меня Корней Иванович,
Ты богат — иди к венцу:
И богатство ей пристало,
И рога тебе к лицу,
и я знала, что все хорошо — и с работой, и со сном.
Когда же в доме стояла тишина и Корнея Ивановича не было в столовой, я поднималась по лестнице, перебирая разные варианты: «Пишет? Спит? Читает? Расхворался?»
Я заглядывала к себе в рабочую комнату — никого. Тогда, постояв немного на лестничной площадке, я осторожно открывала дверь в кабинет. Корней Иванович сидел на неубранной постели, накинув на плечи плед, возле него столик, заваленный бумагами, а на коленях дощечка, которая служила ему пюпитром, когда он работал на балконе, на «кукушке»[13] или в саду. Я говорила: «Здравствуйте» — и шла к себе доделывать оставшуюся со вчерашнего дня работу.
А в другой раз он лежал, укрывшись одеялом с головой, на секунду приоткрывал глаза и, выпростав из-под одеяла руку, махал мне, чтобы я ушла, или делал знак, чтобы я почитала ему книгу, которая уже была открыта на той странице, где мне надо было начать чтение.
Низкое кресло с высокой спинкой, что сейчас придвинуто к книжным полкам у двери, раньше стояло у окна, справа от большого письменного стола, и если, входя в кабинет, я в нем заставала Корнея Ивановича, он смиренным голосом произносил:
Старик сидел, покорно и уныло
Поднявши брови, в кресле у окна.
Временами, хотя Корней Иванович и не встречал меня, я знала, что все более или менее хорошо, так как, входя в ворота, видела его на балконе, где, начиная с апреля, до поздней осени, он проводил свои утренние часы.
Иногда он располагался в комнате, где я работала, — напротив его кабинета. Примостившись в углу дивана, склонив голову набок, прищурив один глаз, он читал очередной детектив (Корней Иванович собирался написать статью о детективных романах и пристрастился к чтению этих книг, выписывая в особую тетрадь наиболее удачные места и способы разнообразных убийств, изобретенные романистами). Когда я усаживалась в кресло с чашкой кофе, он откладывал книгу в сторону и начинал:
— Итак, Кларочка. Их было трое. Он, она и любовник. Муж решает убить любовника и приходит к нему в гостиницу. В кармане у него ядовитая змея, которую он купил по случаю. Любовник говорит: «Вы хотите меня убить при помощи змеи. Но вас надули, змея не ядовитая. Дайте ее сюда». Муж достает змею и сажает ее на левую ногу любовника. Змея жалит, но ужаленный цел и невредим. Муж засовывает змею во внутренний карман пиджака, выходит из комнаты — и тут раздается страшный вопль. Любовник, припадая на деревянную левую ногу, подходит к двери и видит мужа, который корчится в предсмертных судорогах…
Пересказ порою продолжался несколько дней — я слушала за завтраком очередную порцию, прочитанную им вечером или в бессонную ночь.
Корней Иванович поражался изобретательности авторов и, начиная новый роман, с интересом ждал той страницы, на которой совершится убийство.
— Прочитал уже пятнадцать страниц, и еще никого не убили.
Среди героев выискивал самого безукоризненного, убеждал меня, что именно он и будет убийцей, и почти никогда не ошибался. Часто подсчитывал, сколько способов убийства ему уже известно, и предлагал:
— Выбирайте, каким способом мне вас убить при следующей вашей провинности.
К ежедневной текущей работе постепенно прибавилась еще одна, которой я занималась в редкие свободные от других дел часы, поэтому длилась она около пяти или шести лет.
На застекленной террасе рядом с кабинетом Корнея Ивановича я обнаружила мешки и обернутые газетой пакеты, в которые как попало были втолкнуты бумаги. Измятые, кое-где порванные, они были плотно спрессованы и перевязаны шпагатом. Небольшими пачками я начала извлекать эти бумаги, разглаживать, подклеивать, прочитывать, отыскивать начала и концы. Складывала письма в одну стопку, черновые записи — в другую, рукописи — в третью. Исподволь стало возможным точно распределить все бумаги по темам: письма укладывались в алфавитном порядке; некрасовские, чеховские, уитменовские, слепцовские материалы требовали особых разделов. Черновые варианты, записи, многочисленные документы, иконография постепенно накапливались в этих разделах.
С письмами приходилось особенно туго. Другие бумаги распределять было относительно не трудно: упоминалась фамилия, название романа, рассказа, строки стихов, а если не встречалось ни того, ни другого, можно было отыскать отрывки в опубликованных работах Корнея Ивановича.
А с перепутанными страницами писем, без дат, без подписи совладать было трудно. Потом я научилась определять корреспондентов по почерку. Но еще надо было к началу письма найти середину, выискать конец и хотя бы приблизительно установить дату.
Корней Иванович подходил, долго присматривался, как я перебираю бумаги, что-то сверяю, перекладываю с места на место, брал три-четыре листка в руки, прочитывал и искренне недоумевал, зачем я вожусь со всем этим «хламом».
— Бездельничаете, Клара Израилевна, — строго обращался он ко мне, работать надо, а не вздором заниматься.
Случайно, по какому-то делу, я попала в ИМЛИ, и сотрудник архива, доставая нужные мне материалы, вынимал их из папок плотной сероватой бумаги, очень удобно сконструированных. Каждая содержала лишь по одному документу. Я пожаловалась на свое неумение организовать архив Корнея Ивановича, и сотрудник любезно объяснил мне, с чего начать, как располагать письма, материалы и пр. В каждой такой папке положено хранить только один документ, нельзя пользоваться скрепками; к бумагам, написанным карандашом, надо относиться особенно бережно, учил он меня и на прощанье подарил несколько таких папок. В переплетной мастерской, к ужасу Корнея Ивановича, я заказала около 500 папок по образцу тех, что получила в ИМЛИ. Когда папки были готовы, начала раскладывать письма. Конечно, отдавать одному письму целую папку показалось мне расточительным, и я вкладывала по нескольку писем разных корреспондентов в одну, но если корреспондент был щедрый и писем его накопилось много, я выделяла ему две, а то и три папки. На обложке каждой я напечатала фамилию и даты: число, месяц, год отправления письма.
Когда Корней Иванович увидел всю эту красоту, он заказал дерматиновые папки темного синего цвета различной толщины (потом несколько раз повторял заказы, так как для дальнейшего распределения архива их требовалось все больше), и я постепенно заполняла эти папки, до тех пор, пока на столе у меня не осталось ни одного письма, а мешки с пакетами отощали[14]. На корешки толстых папок я приклеила буквы из школьного алфавита: А, Б, В и т. д. — до Я. Папки, переменив несколько мест, в конце концов взгромоздились на полку, устроенную над стенным шкафом в углу кабинета, за бывшей печью.
Остальные бумаги тоже заняли свои папки: о детях, детском языке и детской литературе (11 папок), «Англо-американские тетради» (1 папка), «Некрасов» (9), «Уитмен» (2). Всего образовалось около 80 папок. Последними стали на полку папки с индексом ЖЖ («Живой как жизнь») — материалы к книге о русском языке.
Нетронутой осталась только папка с надписью: «Мои ранние рукописи». До 1972 года она лежала в шкафу на застекленной террасе. Там среди святочных рассказов и набросков разных статей, написанных еще с «ятями», я нашла черновик пригласительного билета, составленного Корнеем Ивановичем на половинке тетрадочного листа летом 1917 года:
«В пользу общественной детской библиотеки в Куоккале
К. И. Чуковский
устраивает на ст. Куоккала в Летнем театре
в воскресенье 16 июля в 3 ч. дня
ДЕТСКИЙ ПРАЗДНИК
Специально для этого праздника написана трехактная детская пьеса
ЦАРЬ ПУЗАН
которая и будет разыграна самими детьми
под руководством художника Ре-Ми и С. Н. Ремизовой
в постановке художника И. А. Пуни.
Известные артистки А. Л. Андреева-Шкилондзь, Ада Полякова, Е. В. Северина исполнят детские песенки Мусоргского, Гречанинова, Чайковского при благосклонном участии лауреата Консерватории В. К. Зеленского.
Юля Пуни исполнит „Табакерку“ А. К. Лядова.
К. И. Чуковский прочтет свою поэму для малюток „Крокодил“.
После спектакля танцы».
На обороте:
«Стул 1-го ряда № 12,
5 рублей.
Детский праздник».
На стене комнаты, в которой я работала, и сейчас висят фотографии участников этого спектакля в костюмах героев пьесы. Среди них дети Корнея Ивановича.
В работе Корнея Ивановича никогда не было перерывов. Он как бы держал в своих руках несколько нитей и то вытягивал одну за другой, то параллельно выдергивал две-три сразу, то надолго оставлял их в покое. Но никогда ни одну не выпускал он из виду. Всем, что вошло в его литературную жизнь в первое десятилетие двадцатого века, он занимался потом всю жизнь. Ничто не было в его работе случайным — ни Некрасов, ни Чехов, ни Уитмен, ни Шевченко. В последние годы он как бы подвел итог своим литературным пристрастиям, которые он определил в самом начале своей критической, переводческой, литературоведческой, лингвистической работы. Я назову только первую и последнюю публикации некоторых работ Корнея Ивановича, опуская промежуточные.
В 1904 году появилась первая статья, посвященная Чехову, — в 1967 выходит книга «О Чехове»[15].
В 1905 году Корней Иванович впервые в России начал переводить американского поэта Уолта Уитмена, — в 1969 году издательство «Прогресс» выпустило книгу «Мой Уитмен».
В 1909 году Корней Иванович написал статью «Спасите детей», — в 1968 году выходит двадцатым изданием книга «От двух до пяти».
Несколько позже первого десятилетия, в 1912 году, Корней Иванович опубликовал статью «Мы и Некрасов», — в 1966 году четвертым изданием напечатано его исследование «Мастерство Некрасова».
Корней Иванович любил называть себя «многостаночником» не только потому, что одновременно занимался несколькими темами, но и по объему, охвату работы.
А уж что выходило на первое место, это иногда и не зависело от желания Корнея Ивановича.
Он не давал себе передышки между окончанием одной статьи или книги и началом другой. Они наступали одна на другую, перебивали друг друга, накатывались одновременно по нескольку. М. П. Шаскольская, Т. М. Литвинова, Е. М. Тагер, Р. Е. Облонская, Люда Стефанчук, даже школьницы — моя дочь и Майя Шаскольская — были непременными участниками этих авралов. Марьяна Петровна сортирует письма к книге «Живой как жизнь», Люда Стефанчук выискивает в Ленинской библиотеке нужные материалы, я держу корректуру сборника «Люди и книги», Татьяна Максимовна и Корней Иванович сверяют перевод пьесы Филдинга «Судья в ловушке» с подлинником. Участники этого столпотворения просто разбивали себе лбы и разбегались в разные стороны, оставляя виновника этого вихря в тишине кабинета до следующего аврала. А аврал никогда не заставлял себя ждать, потому что писалась уже новая статья, прибывали новые письма для книги «От двух до пяти», составлялся сборник рассказов Конан Дойля или Марка Твена, приходила из издательства корректура очередного Некрасова или «Высокого искусства» и в углу стола аккуратной горкой лежала вернувшаяся от машинистки рукопись «Современников».
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом,
подводил итог минувшему дню Корней Иванович.
Очень часто отвлекали его от работы, которую он считал основной, и, ругая себя за «ничтожный характер», он соглашался писать:
«1. Предисловие к Звереву (по просьбе Клары).
2. Предисловие к фокуснику Али Ваду (по его настоянию).
3. Предисловие к Лидочке по ее просьбе[16].
4. Фельетончик для Литгазеты по просьбе Кушелева.
5. Плюгавую статейку об Анне Ахматовой (для „Недели“) по просьбе Ахматовой.
6. Комментарии к „Чукоккале“ — „Что вспомнилось“.
7. Внутреннюю рецензию для Банникова»[17], —
перечислял Корней Иванович в своем дневнике.
— И это все вместо того, чтобы писать о Чехове, — жаловался он мне.
Когда Корней Иванович писал воспоминания о Владимире Короленко, Александре Куприне, А. Ф. Кони или дополнял новыми фактами ранее написанные (о Горьком, Маяковском, Репине), я часто по его просьбе просматривала дневники, искала в старых записях подтверждений этим фактам. И запомнила встретившуюся мне фразу:
«Я Чехова боготворю, таю в нем, исчезаю и потому не могу писать о нем или пишу пустяки» (1914).
В 1901 году он сделал первую пометку в дневнике:
«А. Чехов как человек и поэт
Ст[атья] Корнея Чуковского».
«Я мог бы написать о Чехове великолепную статью, — признавался в 1904 году Корней Иванович в письме к жене, — но, знаешь, чуть я возьму книги Чехова, я начинаю плакать навзрыд».
Книгу о Чехове он считал книгой своей жизни. И уповал написать о нем объемистый том. Но по разным причинам — личным и литературным — он постепенно остыл к этой книге. Не к Чехову, а к тому, о чем хотел написать. И, не признаваясь себе, успокаивался, когда отрывался к другой работе. Но в душе корил и казнил себя.
«Сволочь я, что не пишу о Чехове».
«…книга о Чехове, которая у меня вся в голове, откладывается в дальний ящик, то есть в гроб, который я вижу до мельчайших подробностей».
Должно было пройти 57 лет, пока коротенькая запись 1901 года воплотилась в небольшую книжку: в 1958 году в Детгизе вышел его «Чехов».
В последние годы Корней Иванович как бы спохватился, что упустил свою Книгу, и все чаще и чаще возвращался к разговору о ней и о Чехове.
Неожиданно он мог спросить:
— Как вы думаете, что значит слово «крыжовник» в переписке Чехова и Мизиновой.
— Да я на него и внимания не обратила.
— Помните: «У нас поспел крыжовник». А написано в ноябре. Какой же в ноябре крыжовник!
Потом он открыл мне, что, по его мнению, скрывается за этим словом…
И записал в дневнике: «О Чехове мне пришло в голову написать главу о том, как он, начав рассказ или пьесу минусом, кончал ее плюсом. Не умею сформулировать эту мысль, но вот пример: водевиль „Медведь“ — начинается ненавистью, дуэлью, а кончается поцелуем и свадьбой. Для того, чтобы сделать постепенно переход из минуса в плюс, нужна виртуозность диалога. См. напр. „Дорогую собаку“. Продает собаку, потом готов приплатить, чтобы ее увести».
И в один из дней 64 года я увидела, что зелененькие тома собрания сочинений Чехова перекочевали с книжной полки на письменный стол Корнея Ивановича и расположились между двумя металлическими подставками.
Насквозь, том за томом, заново (и, наверное, в который раз!) принялся Корней Иванович читать Чехова. В конце каждого тома отмечал нужные ему страницы, выписывал отдельные фразы, слова. Оборотная сторона переплета этих книг сплошь исписана цитатами и номерами страниц. Завел цветные папки, на которых сделал надписи: «Ф» (фольклор), «СР» («Скрипка Ротшильда»), «Скупость», «Щедрость», «Сила воли», «Энергия (речи)». В эти папки вкладывал крохотные листки с цитатами и в углу писал (соответственно названию папки): «Живопись», «Гостеприимство», «Яз.» (язык) и т. д., название рассказа, том и страницу. Но я никогда не видела, чтобы, начав писать, Корней Иванович смотрел в эти записи, держал их перед глазами. Казалось, он запоминал их наизусть в ту минуту, когда выписывал текст.
Потом выстроил у себя на письменном столе всю литературу, посвященную Чехову. Читал книгу за книгой, делал пометки, выписки и рассортировывал их по папкам.
Он любил, чтобы ему читали вслух, но Чехова и о Чехове все прочитывал сам.
Наконец книги со стола переходили на полки, цветные папки укладывались в одну толстую, и она вместе с вырезками из газет помещалась в левый ящик письменного стола.
Корней Иванович доставал лист бумаги, не новый, а обычно третий машинописный экземпляр уже напечатанной статьи, зачеркивал текст красным или синим карандашом и на обороте, на чистой стороне листа, принимался за новую работу. Он никогда не брал для черновиков хороший лист бумаги — жалел.
Жалел он и конверты, и марки. Если ему присылали письмо не по почте, а передавали через друзей или кидали в дверную щель, а на конверте была марка, он сердился на такую расточительность. Особенно часто возмущался он Т. Литвиновой, которая не только надписывала конверт с маркой, но еще и зачеркивала марку крест-накрест.
Красивые конверты и бумагу очень берег и всегда долго выбирал, какой лист взять для очередного письма и в какой конверт вложить его.
Иногда, достав для делового письма какой-нибудь причудливый конверт, Корней Иванович долго не решался написать фамилию адресата и в конце концов решительно откладывал в сторону:
— Нет, нельзя, — подумает, что нахал.
И не каждой женщине отправлял такой конверт:
— Подумает, что любовное, прочтет — разочаруется.
Дивные японские конверты с изящным рисунком и ободком по краям Корней Иванович держал в ящике письменного стола; каждый раз, вкладывая в такой конверт письмо, превозносил щедрость писательницы Томико Инуи, подарившей ему эти конверты.
Когда американская журналистка Лилиан Росс прислала ему коробку с почтовой бумагой, где наверху каждого листа слева были напечатаны буквы «К. Ч.», он спрятал коробку в шкаф и только в редких случаях вынимал оттуда листок. (В этой коробке и сейчас лежит целая стопка таких листов).
Черновики Корней Иванович начинал писать мелкими, очень отчетливыми, закругленными буквами, ровными, прямыми строчками. Но уже к концу первой страницы почерк становился более широким, немного опрокинутым вправо, буквы заострялись и делались похожими на стрелочки.
Порою черновики становились красочными полотнами. К основному листу справа и слева, внизу и вверху приклеивались, прикреплялись скрепками или булавками разного размера листочки, а к ним прилеплялись еще и узенькие полоски бумаги. На каждом цветными карандашами (а потом фломастерами) ставился опознавательный значок, которому на самом тексте соответствовал такой же. Галочка, закорючка, уголок, палочка пестрели на машинописной странице. Мне надо было выискивать среди множества листочков галочку или закорючку, чтобы при переписке внести вставку в текст.
Печатала я не очень бойко. А уж если торопилась к тому часу, когда Корней Иванович вставал после утреннего отдыха, то ошибок и опечаток случалось по нескольку на страницу. Их Корней Иванович исправлял безо всякого раздражения. Но вот попадается ему слово, которое невозможно разобрать: последняя буква очутилась впереди всех, а средние перемешаны в совершенную кашу. И на полях, как вопль, появляется: «Клара!», а то и просто: «Дура!»
Когда же я, что-нибудь напутав, прежде чем оправдаться, цитировала Блока:
Пойми же, я спутал, а спутал
Страницы и строки стихов,
Корней Иванович отвечал мне (из Блока же):
Работай, работай, работай:
Ты будешь с уродским горбом
За долгой и честной работой,
За долгим и честным трудом.
Каждый день я переписывала три-пять страничек, и когда написанные листы Корней Иванович считал окончательным вариантом, он складывал их в бархатный желтый бювар: канонический текст. Он не трогал их, пока не заканчивал главку или главу. Потом читал ее вслух кому-нибудь из друзей, одному или нескольким. Записывал все замечания и пожелания, указыван, кто именно что заметил или поправил. И наутро чистые машинописные страницы вновь обрастали значками и листочками.
— Кларинда! Вам, конечно, насточертело переписывать эту канитель. Вы уж простите, но вот… я опять немного переделал.
Литературовед Е. С. Добин как-то сказал мне, что его восхищает легкость, с которой пишет Корней Иванович, что когда он говорит о стиле писателя, он всегда приводит в пример Корнея Ивановича, произведения которого «отличаются легкостью стиля», «написаны на одном дыхании». И когда я рассказала, как бьется Корней Иванович над каждым словом, над каждой фразой и что черновых страниц только начала воспоминаний о Зощенко, например, было около 13, он огорчился, что этим примером больше не сможет подкрепить свою мысль.
Я часто у себя в комнате слышала, как Корней Иванович по нескольку раз прочитывает вслух какую-нибудь одну фразу. Сначала фразу, потом абзац, тот, что вверху, и тот, что идет за этой фразой, добавляя слово, зачеркивая, вставляя другое, вновь возвращаясь к первому варианту и снова зачеркивая его, пока не добивался того «ощущения легкости», о котором говорил Е. С. Добин.
«Трудность моей работы заключается в том, — записал у себя в дневнике Корней Иванович в 1925 году, — что я ни одной строки не могу написать сразу. Никогда я не наблюдал, чтобы кому-нибудь другому с таким трудом давалась самая техника писания. Я перестраиваю каждую фразу семь или восемь раз, прежде чем она принимает сколько-нибудь приличный вид». (Подчеркнуто К. И.)
— Я бездарен, — повторял Корней Иванович, если фраза долго сопротивлялась ему. — Был бы у меня талант, я бы писал романы…
Но вот работа закончена. Корней Иванович входит в мою комнату. На нем белая рубашка и красивый галстук вишневого цвета, по всему полю которого золотыми нитками вышиты маленькие фигурки китов с фонтанчиками наподобие короны. Вообще что бы ни надевал Корней Иванович, все сидело на нем очень ладно, а уж если выходил в белой рубашке, вид принимал просто щеголеватый и праздничный.
— Вошел министр. Он видный был мужчина, — говорит Корней Иванович, держа на раскрытой вытянутой ладони последние страницы рукописи. Положив их передо мною, он как-то лихо поворачивается к двери, проделав ногой замысловатое коленце, и величественно покидает комнату. Я допечатываю эти последние страницы, подкладываю к остальным, синим карандашом в правом углу нумерую страницы и оставляю рукопись на столе Корнея Ивановича — дожидаться его возвращения. А судьба рукописи еще неизвестна: она может быть назавтра отправлена в редакцию, а может опять превратиться в разукрашенные полотна, и я снова и снова буду переписывать их на машинке.
Когда рукопись наконец отвозили в редакцию, он нетерпеливо ждал сначала набора, потом корректур, первую и вторую, потом чистые листы, потом сигнал, потом авторские экземпляры книги. Он засыпал меня вопросами:
— Что же с «Советским писателем»? (Где шла его книга «Из воспоминаний»).
— Делает ли художник рисунки к моему «Бибигону», который должен выйти в «Советской России»?
— Нет ли корректур Киплинга?
— Есть ли чистые листы «От двух до пяти»?
— Когда выйдут мои сказки в Детгизе?
Если Корней Иванович был в больнице или в санатории, мне звонили медицинские сестры или добровольные помощники и вновь и вновь расспрашивали меня о его делах, хотя я только час назад сама говорила с ним. А то мне вслед отправлялась записка с наставлениями (конверт он обычно надписывал так: «КИЛ от КИЧ»):
«Не забыли ли Вы напомнить им, что они должны объяснить: канцелярит с ударением на последнем слоге — болезнь (вспомним: дифтерит, колит, аппендицит)».
Малейшая задержка чудилась ему катастрофой, потому что каждый год, каждый день своей жизни он считал последним подарком судьбы.
Как только Корней Иванович получал вышедшую книгу, на корешке одного из экземпляров он ставил букву «М» или писал слово «МОИ» и тут же, перелистывая книгу, начинал вносить в текст поправки и дополнения, вписывая их на поля книги или подклеивая вставки к страницам.
О некоторых статьях в «Современниках» говорил:
— Вялая, бескровная статейка (например о «Собинове»).
О «Репине»:
— Сейчас я написал бы эту книгу по-другому…
А получив «Живой как жизнь», сказал:
— Книжка, пожалуй, невредная.
Но что за горьким был день, когда я поставила на письменный стол Корнея Ивановича пакет с несколькими экземплярами книги «О Чехове». Он принялся развязывать шпагат, а я направилась в свою комнату. Уже у двери за моей спиной раздался безнадежно-отчаянный голос:
— Терпеть не могу этот бразовский портрет! — И в то же мгновение мимо меня пролетела и упала книга.
Я наклонилась и рассмотрела портрет. Это была фотография Чехова, чем-то схожая с портретом работы Браза. Сгоряча Корней Иванович не вгляделся в фотографию и отшвырнул от себя книгу.
Спас меня сохранившийся титульный лист машинописного экземпляра, на котором Корней Иванович четко вывел:
«Корней Чуковский.
Чехов и его мастерство»
и поперек листа, карандашом:
«2 портрета
Один вначале — тот, что в VIII томе против 13 страницы (достать оригинал в Чеховском музее) другой работы Браза в самом конце».
Но этот лист я не сразу показала ему. Когда я опамятовалась и вновь вошла в кабинет, он повернул ко мне лицо, все залитое слезами…
Корней Иванович мечтал составить том своих критических статей, тех, которые наиболее ценил, и назвать эту книгу «Вечерняя радуга». Ему очень полюбились эти два слова, и он не раз перечислял статьи, которые включит в эту заветную свою книгу.
Но такой книги ему не пришлось издать. А заглавие он подарил поэту из села Ильинское — Семену Воскресенскому: «Вечерней радугой» назвал свою работу о стихах престарелого поэта. Статьи же, потерявшие свое заглавие, он стал вкладывать в папку, на которой написал: «VII том». Корней Иванович надеялся, что, выпустив VI том собрания своих сочинений, он вдогонку сдаст в издательство и «VII том».
Книга «Рассказы о Некрасове», статьи о Джеке Лондоне, о Короленко, «Ахматова и Маяковский» должны были стать основой этого тома.
Однажды у себя на столе я увидела толстую тетрадь в. твердом коричневом переплете. Она лежала открытой, и на первой странице было написано: «Кларина книга». Написано было так:
Кларина Книга
И под этим заглавием следовали вопросы:
«Как зовут Лаврецкого? Его адрес?
Адрес Кассиля?
Гаркави.
Книга Дубинской „Некрасов“.
Клей.
Где детгизовский вариант „Бибигона“?»
К вечеру я рядом с вопросами написала ответы. Я узнала имя-отчество Лаврецкого и его адрес. И адрес Кассиля тоже. Подготовила сверку текстов диссертации А. Гаркави и книги Дубинской о Некрасове, необходимых для работы над статьей «Свое и чужое», где Корней Иванович защищал некрасоведа Гаркави от наскоков Дубинской[18].
Детгизовский вариант «Бибигона» нашелся, и с левой стороны своих вопросов удовлетворенный Корней Иванович поставил крестики.
Тетрадь эта велась нерегулярно. То записи в ней шли день за днем, то она надолго исчезала и возникала на моем столе в те дни, когда Корней Иванович гневался на меня и старался припомнить как можно больше упущенных мною дел. Тогда появлялись такие записи:
«Клара (с гуся вода)
„Айболит“ в Крымиздате.
„Рассказы о Шерлоке Холмсе“ вышли в нескольких издательствах под моей редакцией и с моим предисловием.
Сказки вышли в Симферополе и др. местах.
Лирика. Где?
Энциклопедия!!!
Страницы воспоминаний (все перепутаны).
Почему в Детгизе не выходят сказки?»
По временам негодование Корнея Ивановича выплескивалось через край. Тогда с каждой строкой увеличивалось количество вопросительных знаков:
«Где газета? (один вопросительный знак)
Где 3-й том Чехова??» (два вопросительных знака).
Но этого показалось Корнею Ивановичу мало, и он приписал: «и 4-й».
«Где книги??? (три вопросительных знака).
Где членский билет Союза писателей???? (четыре вопросительных знака).
Где корректура Уитмена?????» (пять вопросительных знаков).
Перечень дел и вопросов начинался иногда без обращения, иногда Корней Иванович писал число, месяц, а порою на первой строке аккуратными буквами выводилось слово «Клариссима».
Наряду с деловыми поручениями, — например: «Просмотреть Тифлисские газеты за 1875 г. — Нет ли там о том, что Сл[епцов] читал „Сцены в мировом суде“ публично», — были и такие просьбы:
«Позвонить Юрию Федоровичу Стрехнину, Д 2–22–49, что я сейчас очень нездоров и не могу прочесть рукопись Зивельчинской (сказать нужно очень вежливо, указав, что я ужасно хотел бы прочитать оное творение)».
Или.
«Позвонить Ляле Ульяновой, Б 1–07–76. Поздравления и любовь. Подарю Бибигона».
У Корнея Ивановича было несколько друзей и знакомых, которым он ежемесячно считал своим долгом помогать деньгами. В «Клариной книге» много напоминаний о том, кого снабдить деньгами.
В одно из изданий прозаической сказки «Доктор Айболит» вкралась ошибка. Обезьянка Чичи, которая осталась на обезьяньем острове, вдруг очутилась на корабле вместе с доктором Айболитом и другими зверями. Ни Корней Иванович, ни редакторы, ни я, ни папы-мамы-бабушки не заметили этого. Только девочка Наташа Рыжова прислала письмо, где уличала Корнея Ивановича в этой ошибке.
Корней Иванович написал в тетради:
«Наташа Рыжова исправила Д-ра Айболита,
(на 56 стр. нужно вычеркнуть Чичи)».
И через несколько листов:
«5 марта.
Послать „Бибигона“ Наташе Рыжовой» —
и ее адрес, по которому я и отправила книгу.
Однажды летом Корней Иванович предложил мне пожить у него в доме несколько дней. И заполнил одну страницу такими указаниями:
«— Поселиться в телевизионной комнате.
— Побольше гулять.
— Прибить мой портрет в указанном месте».
Потом этот портрет Корней Иванович подарил мне.
Если перевернуть «Кларину книгу» и перелистать ее с конца, можно прочесть такие записи:
«11 авг[уста] в 12 час.
Комитет: Галя, Назым Хикмет,
Мария Ив. Джерманетто»
и др.
Это список людей, которые участвовали в организации одного из первых переделкинских костров.
Через страницу — репертуар.
И пригласительный билет:
«Костер 16 августа. Воскресенье. 3 часа дня.
Прощай, лето.
Детская библиотека. Ул. Серафимовича.
Выступления писателей. — Концерт.
Детская самодеятельность.
Входная плата — 5 шишек».
О кострах на участке Корнея Ивановича писали очень много. Готовился он к ним задолго, привлекая в помощь всех, кто хотел ее оказать. Но с каждым годом все труднее было ему выдерживать «предкостровое» напряжение. Он заболевал от ожидания, от мелочных неувязок, от невозможности прекратить дождь, который всякий раз начинал заливать сложенный пирамидой хворост, и эстраду, и скамейки, и собравшихся зрителей. Однажды, сильно простуженный, решил не присутствовать на костре. Он устроился на балконе с бумагами и книгами, надеясь продолжить свою работу. Но не мог сосредоточиться, вставал, пересекал свой кабинет, выходил на террасу, обращенную окнами в сад, и смотрел, как идут на костровую площадку маленькие дети с родителями или пионеры с флагами и горнами; беспрестанно интересовался, кто из писателей и артистов приехал и почему кто-то из них запаздывает. Наконец, совершенно измаявшись, он задумал бежать из дома: сел в машину, посадил за руль своего внука Женю, рядом с Женей меня, и мы на большой скорости помчались по шоссе в Барвиху. Корней Иванович сидел молча, потом вдруг закричал: «Назад!» — и стал открывать на всем ходу дверцу «ЗИМа». Женя, испугавшись, что дверца под напором встречного ветра вырвется из рук Корнея Ивановича и он, не удержавшись, упадет на дорогу, тоже закричал: «Дед, остановись!» — и, развернувшись, повел машину в Переделкино. Праздник был в полном разгаре. Когда Корней Иванович подошел к эстраде, перед детьми манипулировал фокусник. Дети встретили Корнея Ивановича приветственным визгом, а фокусник посадил его на стул с краю эстрады и, показывая очередной фокус, ловко снял с его руки часы и вынул их из нагрудного кармана его пиджака.
Я перелистываю «Кларину книгу» и вижу на одной из страниц среди других записей такую (под номером 6):
«Должна была воротиться 22 июня».
Обычно я возвращалась из отпуска вовремя, иногда на несколько дней раньше срока. Еще задолго до того, как наступал день моего отъезда, Корней Иванович начинал негодовать и жаловаться на мое равнодушное отношение к его делам, что оставляю его в самое горячее, лихорадочное время работы. Он терпеть не мог мои отъезды в отпуск, точно так же, как и праздничные дни.
— Я думал, для вас работа радость. Оказывается — каторга! Вы удираете отдыхать! А я один должен работать. Только мне никогда нет никакого роздыху!
И начинал хлопотать в Литфонде путевку для меня в какой-нибудь из Домов творчества. Но так как он не знал точно, с которого числа начинается путевка, мой отъезд всякий раз был для него неожиданностью и предательством. Если я уезжала на юг, то всегда проводила свой отпуск до конца срока. Если в Малеевку или в Комарово, то мне не удавалось использовать все свои «путевочные» дни. Меня вызывали к телефону, и Корней Иванович спрашивал, не знаю ли я, где находится такая-то книга, или не помню ли я, куда он положил свои деньги.
Однажды я получила от него такое письмо:
«Прошу заполнить и вернуть. Нужное подчеркнуть/Ненужное зачеркнуть.
Дорогой Корней Иванович!
Я приехала в К[омаро]во 1/2 августа. Здесь очень хорошо/плохо.
Погода гнусная/прелестная. Настроение веселое/грустное. Я познакомилась с хорошими/плохими писателями. Без Переделкино мне скучно/наплевать.
Я возобновила/не возобновила свою дружбу с N.N. и Z.Z.
«Я здорова; я больна холерой/чумой/меланхолией».
А когда я после отпуска утром приходила на работу, то все шло так, будто никакого отпуска и не было, будто я никуда не уезжала: возле машинки лежали листки рукописи, которые надо было перепечатать, или на столе ждала меня очередная корректура, или лежала «Кларина книга» с перечислением дел, которые Корней Иванович навспоминал в мое отсутствие.
Он никогда не говорил банальных фраз: «Как вы хорошо выглядите» — и «Хорошо ли отдохнули?» — тоже не спрашивал. Просто продолжал свою работу, в которую я входила без лишних разговоров.
Только перед самым моим уходом, уже вслед мне, произносил:
— Вот сколько мы с Володечкой[19] наработали, пока вы гуляли. Он — не вы…
И я закрывала дверь.
Корней Иванович никогда не отдыхал, как отдыхают все: двадцать четыре дня вдали от дома, от работы, от хлопот — только отдых: на юге, в санатории, в доме отдыха. Не то чтобы он не ездил в санатории. Ездил, конечно. Каждый год на один месяц. Всегда в Барвиху, один раз в «Сосны», где пробыл недолго: там для него было слишком шумно.
За несколько дней до отъезда в кабинете на пол ставился большой открытый чемодан, и в него постепенно укладывались книги, бумаги, ручки, карандаши, клей, чернила, маленькая белая тряпочка (для перьев) и побольше (ею Корней Иванович стирал пыль и сам любил мыть ее под краном) и очередная рукопись.
В санатории у него был свой режим, такой же, как и в Переделкине, рабочий. Отдыхом он считал те часы, когда, утомляясь, оставлял одну работу и принимался за другую. От «Маленького оборвыша» к Слепцову, от Оскара Уайльда к статьям о русском языке.
Бездеятельного отдыха он не признавал, не одобрял и не понимал, как можно целый вечер просидеть за игрой в домино или праздно протомиться у телевизора.
Если Корней Иванович узнавал, что я провела вечер в гостях на каком-нибудь торжественном ужине или просто так проболтала с друзьями до поздней ночи, он презрительно фыркал, отворачивался от меня и осуждающе говорил:
— Как не стыдно! На что истратили время! Лучше почитали бы что-нибудь.
Лестница на второй этаж дома Корнея Ивановича начинается пологими ступеньками (их четыре), а потом резко идет вверх. Эти шестнадцать ступенек преодолевать надо медленно и размеренно.
Корней Иванович осиливал ступеньки одним махом, а если его сопровождали молодые дамы, он шагал через ступеньку, а то и через две, даже в своих огромных валенках-кораблях.
Я поднималась по этой лестнице полусогнувшись, опираясь руками в колени. Голову приподнимала уже у самой лестничной площадки. В те дни, когда Корней Иванович встречал меня, он стоял на верхней ступеньке, вытянув руку вперед, словно благословляя меня.
Ты перед ним что стебель гибкий,
Он пред тобой что лютый зверь,
торжественно проговаривал он эти строки и обычно вручал мне какую-нибудь работу. Как-то он протянул чью-то толстенную рукопись, которую сопровождала такая резолюция:
«Клара. Я умер».
Каждый день почта доставляла в дом 7–10 писем, 4–5 пакетов, обычно объемистых. Однажды шофер привез тяжеленный фанерный ящик, на котором стояла цифра: «10 кг.». Корней Иванович, с нетерпением ожидая, когда ящик будет вскрыт, приговаривал:
— Эх, грешен, люблю подарки, люблю подарки…
А когда ящик вскрыли и я, надрываясь, подняла эти десять кг., оказалось, что они вмещали в себя жизнеописание одной дамы от рождения ее и до семидесяти лет. Корней Иванович даже плюнул от возмущения, а на следующий день я прочла на листке, прикрепленном к этому сочинению:
«Кларочка! Дайте этой барыне самое вежливое описание моей болезни и немедленно верните ей рукопись».
Письма разбирать помогали Корнею Ивановичу все в доме — и невестка Марина Николаевна, и внучка Елена Цезаревна, и друзья, и случайные гости. Письма прочитывались и раскладывались по самодельным бумажным папкам. На папках делались надписи (я перечисляю те, что сейчас остались нетронутыми в ящике письменного стола Корнея Ивановича):
«Лит. консультации»
«Послать книгу или деньги»
«Архив»
«Раритеты и курьезы» (с припиской: «Ха, ха»)
«Раритеты-газеты».
В папке «Лит. консультации» остались лежать стихи Г. Лукьянова, присланные 20 июля 1969 года; «Считалки, перевертыши, загадки детей рождения 1903, 1930, 1955, 1957 годов», собранные пенсионеркой Т. Я. Вашкевич из Риги; стихи А. А. Туманова, который «решился присоединить свои вирши к опостылевшему потоку рукописей», и др.
Это те заинтересовавшие Корнея Ивановича рукописи, которые он просмотрел, но не успел ответить авторам.
В другой папке лежат письма детей и родителей с просьбами о книгах. На многих сверху сделана пометка: «Послана».
Письма из третьей папки после того, как Корней Иванович отвечал на них, перекочевывали в основной архив, распределенный по алфавиту.
В раритетах хранится самодельная книга «Мойдодыр», которую сопровождало такое письмо:
«Дорогой Корней Иванович! Посылаю Вам небольшую книгу. Она долго у меня хранилась, но лучше ей быть у Вас. В войну молодой капитан, долечиваясь после ранения, нашел в эвакуации жену и маленького сына. Не было книг. Он много читал сыну на память, а эту сам написал и иллюстрировал. […]
Я помню, отец погиб на фронте. Мальчик хранил эту книгу.
Потом подарил своей любимой учительнице, т. к. судьба гоняла его по всему Союзу. Потом передали ее мне. Я ее тоже очень берегла. А теперь мы решили отдать ее Вам. Пусть будет у Вас, как доказательство любви и уважения Ваших маленьких, больших и совсем старых читателей.
В книжке одиннадцать страниц. На последней указано: «Соликамск, 1943». Текст написан тушью, печатными буквами. Рисунки — акварельными красками. Слово «Мойдодыр» «издатель» вывел из нарисованных одежных щеток и мыльных пузырей.
В архиве Корнея Ивановича несколько таких книг, сделанных родителями своим детям.
Самодельную книжку «Сказок», изготовленную в Заполярье в годы войны, с металлической планочкой ла матерчатой обложке, прислала Корнею Ивановичу Галина Шапилова. В письме она говорит: «Это моя самая первая в жизни и самая дорогая для меня книжка. Она сделана моей мамой». На планке надпись: «Галочке от мамы». Сказки «Лимпопо», «Бармалей», «Телефон», «Мойдодыр» и другие напечатаны на машинке. Рисунки выполнены тушью и цветными карандашами — точное воспроизведение иллюстраций художников к довоенным изданиям сказок Корнея Ивановича.
Сказку «Крокодил» с переснятыми рисунками Ре-Ми и переписанным от руки текстом подарила Корнею Ивановичу А. В. Меньшикова.
В «Раритетах и курьезах» лежат рядом два письма. Оба посвящены сказке «Мойдодыр». Первое как бы заключает раздел «раритетов», второе открывает раздел «курьезов».
В первом Марк Фогель рассказывает о том, как сорок лет назад, маленьким мальчиком, он был приглашен в Дом санкультпросвета посмотреть фильм «Мойдодыр».
«Фильм был немым, поэтому тетенька, тихо бренча на пианино, громко выкрикивала:
Одеяло убежало!
Улетела простыня!
Но вот грязный мальчик стал чистым, Мойдодыр и все вещи радостно заплясали, тетенька грянула „Камаринскую“. Загорелся свет, но тетенька нас не отпустила:
— Дети, тихо! Сейчас будет самое главное!
Она долго искала кого-то в зале, проходя по рядам, потом поманила меня пальцем, а когда я подошел к ней, поставила на стул и сказала:
— Дети, этот мальчик самый грязный! За это Мойдодыр дарит ему подарок.
Она протянула мне кусок мыла и мочалку-люфу.
Я стоял на стуле, держа в одной руке мыло, а в другой мочалку, словно скипетр и державу!
Тетенька колотила изо всех сил „туш“ — меня нарекли главным грязнулей всего района. И тут тетенька совершила тактическую ошибку. Она громко похлопала в ладоши, требуя тишины. Вкрадчивым голосом, ехидно взглянув на меня, она кинула в зал:
— Дети, хотели бы вы быть похожими на этого мальчика? Хотели бы вы получить такой подарок? — Она победно улыбнулась, предвкушая ответ.
— Хоти-и-им! — неожиданно для нее заревел зал…
Я мчался домой, как ураган. Я ворвался домой. Я закричал изо всех сил:
— Мама! Мамочка, ты же ничего не знаешь! Я самый главный грязнуля в нашем районе!
Я потрясал в воздухе своими знаками победы — мылом и мочалкой.
Мама ахнула и тихо заплакала… С тех пор прошло много лет. Давным-давно смылилось мыло, истерлась мочалка, но я до сих пор благодарен Мойдодыру за его подарок».
А в своем анализе детского рассказа в стихах К. Чуковского «Мойдодыр» Тимошенко из города Ейска спрашивает:
«Почему К. Чуковский советует мыть детей до дыр? […] В рассказе от грязного, „как трубочист“, мальчика „убежало одеяло, улетела простыня“ и „подушка ускакала“ утром, когда он встал с постели. Получается бессмыслица, т. к. эти вещи должны были убежать от него вечером, не допустить, чтобы он залез в постель грязным, да еще „как трубочист“. Потом от этого грязного мальчика убежали его чулки, башмаки, брюки, и в этот момент „из маминой из спальни“ появляется „кривоногий и хромой“ Умывальник. Если мебель в маминой спальне под стать этому Умывальнику, то нетрудно представить, что эта мама получает маленькую зарплату и что она рано уходит на работу, оставляя мальчика одного. Умывальник призывает для мытья сапожные щетки, и автор не замечает, что пишет уже не о мытье, а о чистке — „чистим трубочиста“. Но разве ребенок — сапог, которого можно тереть жесткими щетками?» —
заключает свое письмо П. Тимошенко. (Подчеркнуто Корнеем Ивановичем).
В число курьезов Корней Иванович включил «Письмо в редакцию», написанное детским писателем в свою защиту. На «большую историческую повесть для юношества», сочиненную этим писателем, в одном журнале появилась неодобрительная рецензия. Писатель решил, не ожидая защиты со стороны, вступиться за свое «увлекательное, — как он пишет, — произведение, незаурядное по своим идейно-художественным достоинствам». А чтобы не обременять Корнея Ивановича чтением «повести», которая «успела занять достойное место в ряду произведений нашей литературы для юношества», он сам написал ответ рецензенту, а Корнею Ивановичу предлагалось только поставить подпись и отослать письмо в редакцию, «которая поступила по меньшей мере необдуманно».
С техникой Корней Иванович ладил плохо. Когда писатель Владлен Бахнов подарил ему радиоприемник, он с удовольствием нажимал кнопки и водил рычажки, отыскивая нужную ему станцию. Но у него не хватало терпения долго крутить рычажок, он принимался ворчать и в конце концов говорил с облегчением:
— Как хорошо, что можно выключить это устройство в любую минуту.
И по телефону говорить не любил. Выслушает, что ему скажут, ответит и положит трубку на рычаг. Говоривший с ним вновь набирает номер, думая, что их разъединили.
— Корней Иванович, — предупреждала иногда я, — скажите «до свидания», а то опять позвонят.
— До свидания, — говорил он в телефон, когда раздавался звонок, и вешал трубку.
Не любил по телефону хлопотать о ком-нибудь, предпочитал обращаться письменно. А когда я справлялась о результатах его хлопот по телефону, говорил:
— Как вы храбро разговариваете, а ведь он — начальник.
Если все же приходилось самому вести телефонные переговоры, записывал, о чем надо спросить и что сказать.
Когда хлопотал о женщине, прежде чем начать писать «прошение», повторял:
Кто она мне: не жена, не любовница
И не родная мне дочь,
Так отчего ее доля проклятая
Спать не дает мне всю ночь?
Если я напоминала о деле, которое ему неприятно было начинать, а он пообещал его сделать, он, отмахнувшись, говорил:
Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера.
Но чаще я слышала от него фразу, которую он произносил, понижая голос и растягивая слова:
— Поторопимся споспешествовать благим намерениям.
Корней Иванович хлопотал о квартирах, о пенсиях, о прописках, об устройстве в больницу, в детский сад или в санаторию (так произносил он это слово).
Я могу рассказать о том, как Корней Иванович устроил семейное счастье одной бельгийской студентки, которая приехала в Москву для изучения Чехова, как хлопотал о больнице для рабочего Ипатова, как устраивал переделкинских мальчиков в нахимовские и суворовские училища, как беспокоился о ленинградских студентах, несправедливо отчисленных из института, как на несколько дней поселил у себя на даче друга моей дочери, у которого родители попали в автомобильную катастрофу, как он умел помочь каждому, кто обращался к нему за помощью, а тем, кто не обращался, он предлагал ее сам.
Он всегда все понимал и все мог простить. Не прощал одного — зря отнятого у него времени. Он часто с грустью повторял, что не успеет сделать всего, что задумал. И до исступления жалел свои утренние часы. А когда кто-нибудь отрывал его от работы, доходил до неистовства, до криков: «Негодяи, как смели помешать мне!»
Он часто пенял мне, что я не ограждаю его от посетителей, а я не всегда могла остановить идущего к нему гостя, да и не только гостя.
Сам Корней Иванович редко выговаривал гостю за неожиданный визит. Если бы я попыталась втолковать посетителю, как сильно он помешал Корнею Ивановичу, он не поверил бы мне, так как был принят вполне мирно, даже радушно, порою и восторженно. А накопившиеся в душе Корнея Ивановича проклятия за потерянное время выливались на мою голову уже в ту минуту, когда гость спокойно спускался по лестнице.
Для гостей были отведены предвечерние часы, главным образом около пяти или шести вечера. Но гости в доме Корнея Ивановича не были гостями праздными. Кто-нибудь приезжал почитать свою рукопись, новые стихи, художники привозили иллюстрации к сказкам Корнея Ивановича, редакторы доставляли корректуру со своими вопросами, а иностранные литературоведы и переводчики привозили свои книги и расспрашивали Корнея Ивановича о Некрасове или Зощенко, о Лескове и Паустовском, о Короленко или о людях шестидесятых годов прошлого века. Корней Иванович давал книги, советовал, где отыскать нужные материалы, правил статьи, критиковал стихи, выслушивал рассказы о горестях и невзгодах, свалившихся на какого-нибудь из пришедших к нему гостей.
Я видела входивших к Корнею Ивановичу усталых, удрученных людей, но даже недолгий разговор с ним умиротворял их души, и, я уверена, от участливого сочувствия Корнея Ивановича им было легче переносить свои неприятности и беды. Ведь:
Всем ведомо, что в доме этом
И обласкают, и поймут,
И благородным, мягким светом
Всё осветят и обольют.
А его самого могла успокоить только работа. От всякого горя он уходил в занятия до изнеможения. Никогда не позволял своим чувствам одолевать себя. Весь тот день, когда Корней Иванович узнал о внезапной смерти своего сына Николая Корнеевича, он просидел за столом с Р. Е. Облонской, редактируя переводы Уолта Уитмена. И сколько раз, вспоминая потом об этом тяжелом для него дне, он с любовью вспоминал и Раису Ефимовну, которая его спасла (как он говорил) от невыносимой тоски.
Однажды, когда, собравшись гулять, Корней Иванович стоял на дорожке в саду, поджидая, пока я закрою дверь на ключ, в раскрытые ворота въехала инвалидная коляска и остановилась возле гаража. В запыленной коляске сидели две девушки с утомленными лицами.
— Откуда вы, прекрасное дитя? — обратился Корней Иванович к одной из них.
— Я Светлана, — ответила девушка, — а это моя подруга Аля.
Светлану Корней Иванович знал, хотя и не видел ее до этой поры, но переписывался с нею, хлопотал о ней, посылал книги и деньги. В одном из писем она обещала приехать к нему в гости, и вот, устроившись в коляске своей подруги, она выполнила свое обещание.
Выйти без помощи других они не могли — у обеих больные ноги. В доме, кроме Корнея Ивановича и меня, никого не было. Пока мы соображали, как доставить девушек в дом, они наперебой рассказывали, что добирались до Переделкина два дня. Они ехали из инвалидного дома в Данках, из-под Серпухова. В дороге коляска у них сломалась, и, привязанные к другим машинам, они кое-как преодолевали свой путь. Перед самым Переделкиным капризная коляска вдруг пошла своим ходом, и они благополучно добрались до дачи Корнея Ивановича.
— Что же нам делать? — растерянно спрашивал Корней Иванович.
Помощи ждать было неоткуда, я подставила свою спину одной из девушек, она ухватила меня за шею, и я потихоньку перенесла ее в дом. Потом перенесла и другую. Но не успела я передохнуть, как таким же манером (по выражению Корнея Ивановича) мне тут же пришлось поднимать их на второй этаж, так как, несмотря на усталость, они хотели непременно, еще до обеда, побывать в кабинете Корнея Ивановича.
В тот день они не уехали. Только утром мог прийти слесарь починить их коляску. И ночь они провели в доме. Корней Иванович устроил их в столовой. От возбуждения они не спали, разговаривали и громко смеялись. Корней Иванович потом сказал:
— Я впервые не мучился от бессонницы — все время прислушивался к их хохоту. Они так веселились, что я забыл, как тяжело они обе больны.
Я запомнила этот день не потому, что гости были необыкновенные. Этим дом Корнея Ивановича не удивишь. А по тому в буквальном смысле безудержному веселью, которому предавался в тот день Корней Иванович и его очень больные, очень настрадавшиеся и очень смешливые, жизнерадостные гостьи. Я надеюсь, что и Светлана помнит этот день, как и все последующие, когда к ней в Данки поехала по просьбе Корнея Ивановича Ф. А. Вигдорова с книгами, тетрадями и английскими учебниками. Бессонница была отчаянием в жизни Корнея Ивановича. Она обрушилась на него в молодости, он говорил, ему не было еще двадцати лет. И казнила его своим постоянством всю жизнь. Ни смена снотворных, ни лекарственные коктейли, ни другие снадобья не помогали. От бессонницы у Корнея Ивановича разболевалось сердце, и тогда
Приходил профессор Вотча-ал,
Долго голову мороча-ал, —
растягивая «а», напевал Корней Иванович после визита профессора.
Отторгнутый бессонницей от работы, он сокрушался о каждом потерянном часе, каждой ненаписанной странице, каждом не выведенном на бумаге слове. Лекарства одурманивали его, но он настойчиво сидел за столом, «корпел» (как он говорил) над статьей или переводом, надеясь перемочь расслабляющее действие снотворных.
— Если бы еще я был безгрешен! — печалился Корней Иванович. — У Тютчева бывали роковые дни
Лютейшего телесного недуга
И страшных нравственных тревог,
а у меня роковые ночи. Ведь вы не знаете «Что думает старуха, когда ей не спится»[20].
Наконец решено было прибегнуть к гипнозу. Ожидая приезда врача Литфондовской поликлиники, Корней Иванович вспоминал случаи из своей или своих знакомых гипнотической практики и с большим сомнением относился к будущему сеансу, уверяя, что не поддается гипнозу.
Врач пробыл в кабинете Корнея Ивановича недолго, минут двадцать тридцать. Когда он ушел, я увидела на столике возле тахты метроном, под монотонный звук которого, по мнению врача, Корней Иванович будет крепко спать.
— Он уложил меня на тахту и попросил расслабить все мышцы, рассказывал Корней Иванович. — И в ту же самую секунду руки-ноги мои напряглись так, словно я готовился к поднятию тяжести. Потом предложил отбросить все мрачные мысли. И тут же я припомнил все горести, вплоть до похорон бабушки. В конце концов я не выдержал и вскочил с тахты. Он думает усыпить меня вот этой штукой.
И Корней Иванович тронул стрелку метронома. Метроном равномерно отщелкивал лево-право, а Корней Иванович внимательно и недоверчиво следил за маятником.
Но — чудо свершилось. После, казалось бы, неудачного сеанса Корней Иванович спал почти без снотворных и без метронома около двух месяцев. К концу этого срока его вновь посетил гипнотизер. Войдя в кабинет, он принялся рассказывать Корнею Ивановичу о своих бедах. Он жаловался на неприятности, происходившие у него на работе, на жену, вызвавшую эти неприятности, на молоденькую медицинскую сестру, виновницу этих неприятностей.
— Знаете, — подвел итог своим жалобам врач, — я теперь совсем перестал спать!
— И это ВЫ говорите мне, МНЕ, которого лечите от бессонницы! — простонал Корней Иванович.
На этом гипнотический эксперимент был закончен. Вновь каждый вечер он глушил себя снотворными, каждую ночь воевал с бессонницей и утром, прежде чем придвинуть стул к письменному столу и засесть за работу, повторял:
Отдайте, боги, мне рассудок омраченный.
Корней Иванович изнемогал под тяжестью этой борьбы с бессонницей и снотворными. Но не позволял себе оставить работу до того часа, когда наступало время его прогулки: перед обедом и вечером, около пяти часов.
Прогулочные маршруты Корнея Ивановича не были разнообразны. Обычно он гулял по улице, на которой стоял его дом. В хорошие дни доходил до конца улицы, потом — налево, к железной дороге, где с насыпи гадал по поездам. Но часто сворачивал в калитку Дома творчества и там сидел в саду или в кресле на каменной террасе. Любил гулять и вдоль большой поляны, расположенной между шоссе и речкой Сетунь, и, если не заходил в гости к пастерначатам (так называл он внуков Бориса Леонидовича), добирался до речки и спускался к роднику.
Но однажды у развилки он повернул налево, и мы подошли к зданию детского костно-туберкулезного санатория. Глухой говор и шум были слышны уже в дверях большого старинного двухэтажного дома. Корней Иванович двинулся в глубь коридора и тихо вошел в огромную комнату. В прохладной, скорее холодноватой, комнате в три ряда стояли белые кровати. Возле многих были устроены хитроумные сооружения, которые поддерживали больные руки, ноги, головы лежащих в кроватях детей. Все они занимались своими делами — читали, играли в шахматы, переговаривались с соседями, — и прихода Корнея Ивановича в первые минуты никто не заметил. Корней Иванович спокойно наблюдал за всем, что происходило в комнате.
Потом раздался удивленно-восхищенный возглас:
— Ка-а-арней Ива-аныч?!
И сразу поднялась кутерьма, со всех сторон запищали радостные голоса, а в воздухе замелькали свободные от повязок руки и ноги.
— Здорово, старики и старухи! — приветствовал детей Корней Иванович и поднял руку.
Стало тихо, и чей-то голос спросил:
— А Бибигона принесли?
— Нет, — ответил Корней Иванович.
И под разочарованное «у-у-у-у-у» сказал, что Бибигон улетел на луну.
«У-у» замерло, и Корней Иванович начал читать:
Сидел Бибигон
Под большим лопухом
И спорил о чем-то
С моим петухом.
Как вдруг
Залетела
В наш сад стрекоза
И мигом попалась
Ему на глаза…
И т. д.
Когда он трубочкой свернул рукопись и сунул ее в карман, все принялись обсуждать, что же будет с Бибигоном, наперебой давали советы, придумывали дальнейшие приключения Бибигона. А потом начали требовать:
— Фокус! Фокус! Фокус-покус!
Корней Иванович взял у кого-то со столика маленькую кружку с водой, поставил ее на ладонь и быстро повернул ладонь вниз. Все ахнули, но кружка уже по-прежнему стояла на ладони, из нее не пролилось ни единой капли.
Потом Корней Иванович, зажав в руке трость, принялся быстро-быстро вращать ее. Концы трости прочерчивали в воздухе сплошную линию, и казалось, что в руках у Корнея Ивановича круг, который стремительно вертится.
А потом, прислонив трость к спинке кровати, он легко наклонился, подхватил за ножку стоявший рядом стул, на вытянутой руке понес его через всю комнату и скрылся в дверях. За его спиной сначала раздался всеобщий вздох, а следом за ним визг и крики, но Корней Иванович уже выходил из дома.
Последние годы Корней Иванович тщетно надеялся, что отыщется собеседник, с которым он душевно и (по его выражению) с аппетитом поговорит о смерти. Но такого собеседника не находилось. Иные думали, что Корней Иванович просто ищет утешения или хочет, чтобы его пожалели, и принимались уговаривать его, повторяя пустые фразы: «Да что вы! Ведь вы так молодо выглядите!» И Корнею Ивановичу оставалось только отмахиваться от таких утешителей. Другие глубокомысленно подтверждали: мол, все умрем, Корней Иванович, все там будем. Он грустил, что никто не поддерживал с ним такой беседы и все отделывались банальными фразами.
А это была его настоятельная потребность, и никто не мог утолить ее.
Он все чаще читал из Тютчева:
Когда дряхлеющие силы
Нам начинают изменять
И мы должны, как старожилы,
Пришельцам новым место дать,
Спаси тогда нас, добрый гений,
От малодушных укоризн.
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь…
Или:
Как ни тяжел последний час
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья,
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья…
Когда составлялся каталог библиотеки в переделкинском доме Корнея Ивановича и мне досталась полка, на которой стояли стихотворные сборники, я, перелистывая томик Тютчева, увидела, что эти стихи отчеркнуты черным карандашом.
Если я, как и другие, начинала сетовать, зачем Корней Иванович говорит со мною на такие мрачные темы, он останавливал меня словами Блока:
Что быть должно, то быть должно.
И не раз говорил:
— Всю жизнь я изучал биографии писателей и знаю, как умирали Некрасов, Щедрин, Уитмен, Уайльд, Толстой, Чехов. Я хорошо изучил методику умирания и знаю, что умирать не так страшно, как думают. Я знаю, что говорят умирающие и что происходит после похорон.
И потом:
— Я совершенно ясно представляю себе, как в 1980 году, проходя мимо моего балкона, кто-то скажет: «Вот на этом балконе сидел Маршак!» — «Какой Маршак? — поправят его. — Не Маршак, а Чуковский!»
Говорил Корней Иванович об этом всегда спокойно, с интонациями простыми, обыденными. И, наверное, поэтому так трудно было поддерживать с ним разговор, гораздо проще было промолчать или сказать несколько ничего не значащих слов…
Каждый месяц 21-го числа Корней Иванович с кем-нибудь из близких или один ходил на переделкинский погост, где была похоронена его жена. В любую погоду он поднимался на невысокий холм и входил в ограду, где рядом с могилой жены он оставил место и для своей:
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
Теперь над их общей могилой стоит памятник, исполненный скульптором Ильей Львовичем Слонимом.
Сейчас в дом Корнея Ивановича приходят гости. Иногда большими группами, иногда по два-три человека. Взрослые и дети. Просто любопытные и любители литературы, большие знатоки книг Корнея Ивановича. Каждый из них, прежде чем пройти в кабинет, постоит у двери и с порога оглядит его. Я с трудом, но научилась рассказывать о Корнее Ивановиче.
А когда в доме никого нет, я по-прежнему сижу за столом, за которым проработала столько лет, и все еще ловлю себя на том, что прислушиваюсь к тишине в комнате через площадку, в кабинете Корнея Ивановича. И иногда мне кажется, вот-вот услышу его голос:
— Клара!