ЗАПАД

Йорик

Поблагодарим же Бога — или, возможно, усердие древних бумагоделов — за то, что есть на земле материал под названием крепкий пергамент, который — как земля под ногами, на коей, смею думать, он и существует (хотя, если следовать фактам, контакты его с terra firma[14] случаются всего реже; естественные места его залегания — полки, деревянные или не деревянные, порой покрытые пылью, порой в совершенном порядке, почтовые ящики, ящики выдвижные, старые чемоданы, самые потайные карманы счастливых любовников, магазины, мусорные корзины, чердаки, подвалы, музеи, картотеки, сейфы, столы адвокатов, стенки врачей, дом любимой двоюродной бабушки на берегу моря, театральные мастерские, волшебные сказки, переговоры на высшем уровне, туристические конторы), как и земля — повторяю на случай, если вы успели забыть, о чем речь, — благородный этот материал всё терпит и стерпит, всегда и везде, и если не вечно, то по крайней мере до тех пор, пока его нарочно не уничтожат мужчины, рваньем или комканьем, при помощи кухонных ножниц или же крепких зубов, огнем или смывом в сортире, ибо — и сие есть установленный факт — мужчины получают равное удовольствие, уничтожая и землю, которая носит их, пока они живы, и сей материал (я имею в виду бумагу), хотя с его помощью могли бы обеспечить себе бессмертие прежде, чем та самая земля уйдет из-под ног, вырастая в холмик ровнехонько над головой; и такой же установленный факт, что полный перечень способов его уничтожения занимает больше страниц той же самой бумаги, чем перечень потребляемых мной продуктов, так что к черту перечисления — пора начать повествование, которое, как я уже попытался сказать, есть рассказ о старинном пергаменте и рассказ, на пергаменте же написанный.


Речь пойдет, конечно, о Йорике и о рукописи, которая лет этак двести тридцать пять тому назад попалась в руки некоему — впрочем, отнюдь не некоему, а наоборот коему — Тристраму (который не имеет отношения к сраму, тем более номер три, и вовсе не тот, что с Изольдой), бывшему болтуном и называвшему себя Шенди[15], чьи слова весят не более пены, оседающей в пивной кружке; а недавно попала ко мне, но при обстоятельствах настолько темных и странных, что едва ли стоит на них задерживать внимание любознательного читателя. Истинность ее не представляет сомнения, а история, в ней рассказанная, сама по себе является щедрой наградой для исследователя, обученного применять на практике самые что ни на есть высочайшие материи, и потому намерение мое заключается в том, чтобы пересказать ее, отбросив несущественные детали, но попутно кое о чем потолковать, кое-что растолковать, правильно истолковать, передекламировать, забальзамировать и мумифицировать. Итак, чернильнорукие и пыльноносые, здесь вам представят юных прекрасных жен, старых дураков, рогоносцев, покажут ревность, убийство, сок проклятой травы, череп, кости и казни, а также полный набор вопросов Гамлета из Вильяма Шекспира, того самого малохольного принца, который, похоже, и знать не знает, как на самом деле звали его отца[16].


Итак, мы начинаем:

В Дании, в конце, кажется, царствования славного короля, кажется, Горвендиллюса, случилось так, что старший королевский шут, некий мастер Йорик, взял себе в жены некую сиротку— бездомную, светленькую, гладенькую — по имени Офелия, и вот с этого-то все и началось… Как? Меня уже перебивают? Разве я еще не сказал, что наш воспетый всеми поэтами Гамлет — Амлетус, с вашего позволения, Датский — ошибся, решив, будто Призрака зовут вроде бы тоже Гамлет? Ошибка сия является не только противообычной, сколько противосыновней, и не только противосыновней, а, я сказал бы, противосаксонограмматической, поскольку противоречит ни более ни менее чем такому авторитетному источнику, как Саксонус Грамматикус с его «Историей Дании»! Однако, сиди вы спокойно и слушай внимательно, то уже поняли бы, что никакая это не ошибка, а скрытый ключ, благодаря которому мы оказываемся в состоянии моментально раскрыть смысл всей этой темной истории.

Повторяю:

Короля звали Горвендиллюс. Horwendillus Rex… Есть ли еще вопросы? Ну разумеется, сэр, у шута была жена; возможно, роль ее в пьесе пера великого драматурга и малозаметна, но не кажется ли вам, что коль скоро мужчина решает продолжить род, так тут без женщины не обойтись — и каким же еще, позвольте спросить, образом сумел бы тот самый исторический Дурак произвести на свет ту самую ветвь, на которой торчит подобно сучку наш достопочтенный Йорик, этот архиерейский нос, описанный столь малоприемлемым для нас Тристрамом? Безусловно. Не думаю, что для того чтобы признать истинность этого утверждения, нужно рыться в древних пергаментах… Бог ты мой, как звали ее?! Вот тут, сэр, вам придется поверить мне на слово. Что вас так удивляет? Черт возьми, неужели, по-вашему, Офелия было такое уж редкое имя — это в стране-то, где мужчин называли Амлетусами, Горвендами и так далее?.. Ну да, уж конечно, и Йориками. Нет слов. Однако продолжим.

Йорик взял в жены Офелию. У них родился ребенок. И оставим споры на эту тему.


Офелия была вдвое моложе мужа и вдвое его красивее, а все случившееся в дальнейшем есть производная от того, что одно разделилось, а другое умножилось. В итоге мы получили арифметическую трагедию. Печальный рассказ, какой в самый раз для юдоли глубокой печали.

Как же могло так произойти, чтобы такой бутончик достался седому старому дураку? Листы пергамента шевелит сквозняк. Это дыхание Офелии. Запах гнили распространяется по всему Датскому королевству, по нему разливается вонь остывшей крысиной печени, жабьей мочи, высокопоставленной дичи, гнилых зубов и гангрены, вспоротых животов, паленой ведьминской плоти, сточных канав, уверений политиков; Дания дышит могилами, падалью, а также парами крепких рассолов из Вельзебулькающих бочонков в распахнутой Преисподней. Потому всякий раз, когда это хрупкое создание, это юное совершенство, при взгляде на кое от умиления увлажнялись глаза не одного мужчины, раскрывало, набравшись храбрости, рот, то пространство вокруг нее немедленно пустело в радиусе футов этак на пятьдесят. И наш бедный дурак дошагал до венца беспрепятственно, получив таким образом ту жену, какую ему уготовила судьба.

Когда он за ней ухаживал, то зажимал нос деревянной прищепкой. А в день свадьбы король, любивший шута, заботливо преподнес ему в подарок серебряные пробки искусной работы. Так вот все и произошло: сначала прищепили, потом заткнули: и вид у него, у влюбленного дурака, стал вполне соответствующий, то есть дурацкий.

С этим разобрались.

(Входит принц, маленький Амлетус, с хлыстиком для верховой езды в руках.)


На сцене бедная спальня в замке Эльсинор. В постели крепко спят Йорик с супругой. Возле постели на стуле лежат небрежно брошенные колпак, колокольчики, пестрое платье и прочие шутовские принадлежности. Где-то неподалеку сонно дышит ребенок. Теперь представьте себе маленького Гамлета: на цыпочках он подкрадывается к хозяину спальни, замирает, приседает поглубже и прыжком оказывается у того на спине! И тут:

Йор. (проснувшись). О-о-о, а-а-а! Что за подлец Пелионов, исчадие Оссы, уселся на шею, мне сон перебив?

…Тут я себя перебью сам, поскольку вдруг заметил некую противоестественность сей реплики, ибо в самом деле, действительно ли способен мужчина, разбуженный посреди ночи, вырванный из спокойного сна столь неожиданным появлением у себя на шее королевского отпрыска семи лет от роду, изъясняться фразами, полными культурно-литературных аллюзий, как нас уверяет текст? Видимо, тут либо придется с оговорками признавать достоверность манускрипта, либо датские дураки получали в высшей степени странное воспитание. Впрочем, какие-то мелочи наверняка так и останутся до конца не проясненными.

Однако вернемся к нашим баранам.

Гам. Йорик, день занялся! Давай вместе споем во славу зари!

Оф. (в сторону). Муж терпеть не может этого паршивца — вот уж чума на наши головы, избалованный щенок, который к тому же страдает бессонницей. Так вот мы и просыпаемся — наследничек коли не сядет верхом, то непременно поднимет за волосы. Был бы он мой сын… Доброе утро, мой принц, моя радость!

Гам. A-а, это ты, Офелия. Йорик, ну-ка во славу зари, ну же, пой!

Йор. Пусть ей птички поют во славу. У меня, правда, осталась на голове парочка перьев почтенного возраста. Однако годы определили их таким образом, что я стал похож то ли на ворона, то ли на сыча. Какое уж там песни петь — теперь я способен только каркнуть, или там ухнуть, да и то весьма неблагозвучно.

Гам. Не перечь! Твой принц желает песен.

Йор. Однако, Гамлет, выслушайте меня. Сфера нашей жизни подобна небесной, и потому человеку, чьи годы склонились к закату, не подобает петь утренних гимнов.

Гам. Довольно! Вставай и пой. Погоди, подсади-ка меня на плечи, поиграем как подобает.

Оф. (в сторону). В семь лет он своеволен, как Владыка морей, и только бог знает, на кого станет похож в двадцать семь!

Йор. (поет).

В юности я так любил, так любил

И знать все хотел наперед.

Время я свое торопил.

Боялся, что оно не придет.

А время подкралось тайком.

Когти вонзило в меня…

Гам. Что за кошачий концерт, немедленно замолчи!

Йор. Разве я переврал слова?

Гам. Хватит петь. Лучше давай загадывать загадки. Да, загадай загадку про кошку, про громкоголосую такую кошечку, которая поет, как ты, хотя ты, правда, громче.

Йор. (в сторону). Вот наказание. Однако придется что-то придумать. (Вслух.) Пес, которого вы, принц, оседлали, стар, конечно, но все-таки еще жив, и вот вам загадка: зачем кошке девять жизней?

Гам. Не знаю, зачем ей девять жизней, зато точно знаю, зачем тут девять хвостов, и ты тоже это быстро поймешь, если вздумаешь помедлить с ответом.

Оф. (в сторону). Наш принц скор не только на язык, а бедный Йорик с каждым днем скорей только мхом зарастает.

Йор. Ну хорошо, вот вам разгадка. Все кошки любят глядеть на монархов, а тот, кто глядит на монарха, предает свою жизнь в его руки, а жизнь, преданная в монаршьи руки, вполне может проскользнуть между пальцев. А ну-ка, принц Гамлет, сосчитайте-ка, сколько у вас между пальцами промежутков — смотрите, между этим пальцем и этим, между этим и этим, между этим и этим, и между этим и большим пальцем. Всего на двух руках восемь; итого, значит, восемь жизней! И значит, выживет только тот, у кого их девять; потому-то кошкам, которые все любят смотреть на королей, нужны девять жизней.

Оф. Отличная загадка, муж.

Гам. А теперь давайте танцевать! Закрывай свою дурацкую лавочку и спляшем веселую джигу.

Йор. А вы так и будете сидеть у меня на спине?

Гам. Буду. А ну-ка вот ты теперь отгадай: чего я хочу?

Йор. (в сторону, приплясывая). Ты, Гамлет, ничего не хочешь, но Йорик для тебя подыщет предмет желаний.


Все это время из носа как Гамлета, так и дурака торчат серебряные пробки искусной работы!

В колыбели начинает плакать младенец, жалуясь одновременно на все сразу: на пробки, на хлопки и свисты Гамлетова хлыста, которым тот то и дело взбадривает свою двуногую клячу.

Что прикажете думать о столь безобразном поведении принца? Конечно, понятно, что он ненавидит Офелию, но за что? Неужто за то зловоние, которое исторгает ее нутро? Или за власть над шутом, который бросается исполнять любое желание, стоит ей бровью повести? Или за набухшие, спрятанные под рубашкой два крепких бутончика, за тело, принадлежащее не ему? Принц Амлет в свои семь лет чувствует в этой юной особе нечто, что его тревожит, но чему он пока не в силах дать определения. И посему детская влюбленность оборачивается ненавистью.

Возможно, в ненависти его виноваты все три обстоятельства: вонь, власть над сердцем Йорика (ибо любой дурак знает, что сердце Дурака должно принадлежать только принцу, поскольку кто, кроме Дурака, ему его отдаст?), ну и разумеется, красота. К чему гадать, какая из трех причин стала главной? Аппетит у нас хороший, проглотим и триединство.

Однако не стоит спешить с осуждениями. Гамлет всего лишь заброшенный ребенок и видит в Йорике не только слугу, но отца — самого лучшего, даже совершенного, поскольку всякий сын стремится сделать из отца раба. Иными словами, несчастный, болезненный принц видит в поющем, танцующем и кривляющемся Йорике укрощенного Горвенда. Гамлет пошел в мать.


Здесь наш манускрипт… или, я сказал бы, чернила… или — что было бы еще точнее — рука, державшая перо… Впрочем, руки той давно нет на свете, а об ушедших плохо не говорят… Э-э… текст — да, назовем это так! — здесь текст отступает от главной сюжетной линии и начинает путано перечислять все чудовищные злодеяния, совершенные принцем в отношении шута, методично отмечая каждый след башмака, припечатанный к шутовской заднице, с описанием всех деталей, а именно: повода, вызвавшего пинок, достигнутого эффекта, конкретного места, куда он пришелся, конкретной части платья, где отпечатался след, а также сопутствующих обстоятельств, как то: дождь, солнце, ветер, гром, град и прочие погодные условия; отмечая отсутствие при подобных сценах королевы-матери, которая якобы и сама пострадала от тирании стихийных бедствий; а также приводя полный перечень причинно-следственных связей между пинком ноги в зад и нырком носа в торфяную кочку, с последовавшими затем розысками серебряных пробок и так далее — короче говоря, с тем прискорбным отсутствием лаконичности, каковое мы здесь и спешим исправить. Однако основа сюжета, на мой взгляд, слажена крепко. Пытаться ее разрабатывать означало бы не только соперничать с принцем, обрабатывавшим своего шута и хлыстом, и палкой, и еще бог знает чем, но и то, что мы, не будучи принцем, попытались бы обойтись с Читателем так, будто и он, Читатель, тоже Дурак. (Тогда с какой же я стати, отнюдь не будучи принцем, вставляю сюда, в собственную свою фразу, неизвестно откуда взявшееся «мы», облекая ее в пурпурную мантию множественного числа? Прочь! И назад, к обычному — то есть тоже не-обычному, поскольку оно циклопично — 1 л., ед. ч.)

Приведу лишь один эпизод:

Гамлет, катаясь на Йорике, машет хлыстом и случайно обнажает то, что скрыто плотной завесой плоти — иными словами, оголяет кость. Принц оказывается способен на чувство: его, на плечах Дурака, при виде крови тошнит. Да, Читатель, увидев впервые мелькнувшую черепную кость друга, Принц Датский, движимый благородным участием, хватается за живот, и его рвет прямо на звонкие колокольчики.


До этого момента я прилагал все усилия, чтобы как можно деликатней передать любопытные психологические, а также фактологические детали нашей весьма щекотливой истории, но, наверное, пришло время, и пора наконец листам, которыми я владею, увидеть большой Свет, ибо наша Трагедия Личности берет свое начало в Политике. (Что, впрочем, вовсе не удивительно.)

Пир в легендарном замке Эльсинор: кабаньи головы, бараньи глазки, архиерейские носы, гусиные грудки, телячья печенка, требуха, рыбьи молоки, поросячьи ножки — стол походит на анатомический атлас, где, коли блюда составить друг к другу поближе, создастся диковинное чудовище, гиппогриф или ихтеокентавр. Горвендиллюс с супругой принимают у себя Фортинбраса, надеясь получше удовлетворить стремление гостя к расширению изнутри, дабы он, почувствовав удовлетворение сытостью, отказался от мысли о расширении вовне, т. е. от мысли о расширении земель; а также справедливо полагая, что политическое решение, обрекающее на убийство одного лишь, к тому же мифического, существа, несет в себе куда больше вкуса и прелести, нежели решение, ведущее к началу новой военной кампании.

И разве не ясно, что Фортинбрас, увидав на столе отдельные части страшным образом расчлененного страшного зверя и воссоздав перед мысленным взором, каким же он был живой — с головой гигантской индюшки, украшенной ветвистыми рогами, с чешуйчатым брюхом и волосатыми ляжками, откуда непостижимым образом сразу же торчали копыта, — должен был в страхе тотчас убавить свои аппетиты и сто раз подумать, прежде чем затевать войну со столь могучим народом, поскольку от охотников, способных, дабы утолить голод гостя, загнать кошмарного зверя, можно ожидать и то, что они окажутся также способны утолить и голод всей Дании.

Однако все это не имеет значения. Я задержал ваше внимание на этом пиру, чтобы лишь показать, что королева-мать не поднялась наверх пожелать сыну спокойной ночи из соображений высшей политики, творившейся над мясным ассорти.


Теперь пора показать самого Гамлета, который лежит без сна в своей кроватке… Однако какое перо в состоянии создать портрет с той деталью, какой нет на лице модели, — нет ни сна в глазу, ни тепла материнского поцелуя на щечке, — а поскольку щечка поцелованная выглядит точно так же, как щечка нецелованная, то и о мальчике, который мечется в детской своей постельке, отданном на растерзание бессоннице и отчаянию, легко можно подумать, будто его то ли кусают блохи, то ли он мается с температурой, то ли сердится оттого, что ему запретили сидеть за столом вместе со взрослыми, то ли учится плавать в хлопчатобумажном море, то ли б. знает еще что, лично я ничего больше не могу придумать. Но трепетание сердца возникает именно в результате чего-то-отсутствия, а не присутствия, и потому маленький Амлет поднимается с постели и спешит по коридору (нарисованные здесь точки соответствуют топоту детских цыпочек):

...../...../...../...../...../ и так далее,

и он быстро (мы тоже, следуя его примеру) добирается до спальни Гертруды, вбегает туда и остается ждать в ее постели, словно от соприкосновения с материнской подушкой на щеке появится поцелуй — поцелуй Леты, посланный матерью; а потом он уснет.

Как оказалось впоследствии, именно в этот час у него и зародился страшный летальный Замысел.


Теперь же позвольте мне изобразить все, что случилось дальше, пантомимой, поскольку я не хочу услышать приговора своему пересказу прежде, чем доведу его до конца, и вынужден в качестве компенсации за медлительность первых страниц поторопить действие с помощью какого-нибудь ускорителя, например tableaux[17], и сейчас персонажи мои побегут подобно фигуркам на ленте ночной рекламы, пусть этот стиль и не соответствует трагическому содержанию пьесы. Ничего не поделаешь: в результате глупого собственного моего занудства им всем придется стать Дураками. А нам, в результате спешки, к которой побуждает неизбежность конца, всем придется на время стать Йориками.

Тень Гамлета. Вот голоса у двери! Мать не одна, с каким-то пьяным ублюдком. Скорее спрятаться!.. Куда?.. За гобелен, нельзя промедлить ни мгновенья!

Тень прячется. (Потому-то смело можно сказать, что позднее, став взрослым, Гамлет заколет себя, ибо детские воспоминания подсунут ему за гобеленом себя, а не седого старика Полония.)

Но что же он слышит сейчас? Сопенье и рыки мужчины! Взвизги и вскрики матери — ах эти слабые женские вскрики! Кто посмел испугать Королеву?! Отважно принц приподнимает край гобелена и видит…

…как ЕГО ОТЕЦ навалился на мать. Слышит кабанье сопение Горвенда, стоны и всхлипывание Гертруды, которая под конец обмирает бессильно, так тяжело дыша, будто он ее придушил.

Гамлет слышит дыхание Смерти и вдруг семилетним своим умишком соображает, что отец у него убийца.

Гамлет так и подпрыгнул на месте!

— Стой! Стой, тебе говорят!

Отец тоже подпрыгивает! Рука матери стремительно тянется к горлу, подтверждая догадку сына! Сцена до предела ясна. «Я спас ей жизнь!» — гордо думает про себя Гамлет. Но пьяный Горвенд настигает сына и под гобеленом, бьет хлыстом, потом ногами, потом опять хлыстом. Странное это было наказание, поскольку тут отец вбивал принца все глубже в щель, где тот прятался, тогда как в большинстве случаев смысл дранья заключается как раз в обратном, то есть в том, чтобы выбить зло и изгнать.

Но что же вколачивал там отец в сына? Разумеется, ненависть и мрачные мысли о мести.


Гамлет (один). Свой монолог я приберегу для писца получше. А сей пергамент пусть молчит о том, какие чувства раздирали Гамлета тогда, когда он, избитый, был брошен к себе и заперт. О помыслах узнают по поступкам.

Если угодно, можно изобразить сцену терзаний принца: его преследуют кошмары. Перед глазами то и дело Горвенд, который сильней и сильней сжимает Гертрудино горло. От страха глаза становятся все шире и все реальней, а страшный Призрак снова и снова убивает королеву — вот он топит ее в ванне (и на губах Гертруды лопаются мыльные пузыри), вот он душит ее перед зеркалом, и ей приходится наблюдать собственную погибель.

Читатель, вникни в то, что движет помыслами Гамлета, посмотри столько же раз, сколько он, на призрак Горвенда, на сдавившие горло пальцы, на лицо умиравшей Гертруды — в парке, в кухне, в бальной зале, в сарае для садовой утвари, на всех стульях, постелях, столах и полах, на людях и в уединении, днем и ночью, до и после завтрака, когда мать поет и когда молчит, когда одета и когда раздета, в седле и в лодке, на горшке и на троне… и тогда вам, быть может, станет понятно, почему он, принц, рассматривает свое недавнее «прибежище» не как Конец, а как Начало страданий, порожденных любовью; почему он так напрягал мозги, пытаясь найти решение, которое избавило бы его от кошмаров. Из того решения и родился Замысел — плод Страсти, орошенный Ненавистью, извлеченный на свет королевским хлыстом, которым тот сек ягодицы инфанта и оставил на них тот же след, какой сам инфант не раз оставлял на щеках Дурака.

Может быть, именно потому через некоторое время все сюжетные линии смыкаются именно на Йорике, а исстрадавшийся принц превращает орудие шутки в орудие мести.

Теперь вам понятно, Читатель, что на самом деле Гамлета терзают два ненавистных образа: Офелия и король слились в его распаленном гневом мозгу в единое целое (можно сказать, связались брачным союзом). И Гамлет наконец придумывает, каким образом сделать так, чтобы стряхнуть с себя давившую, будто камень, ярость и одним ударом сбить с ветки обеих птичек (ярость принца подобна гневу Медузы — при виде ее любая живая плоть способна обратиться в мертвый гранит).

Под конец мы услышим, как маленький принц бродит, бродит кругами по комнате, а губы его бормочут злобный стишок-загадку:

Не газообразно, не твердо, не жидко.

Бесплотно, безвкусно, но вроде напитка.

Хоть к злу, хоть к добру приведет под конец.

Влей в ухо — и, может быть, будет мертвец.


Итак, Читатель, примите мои поздравления: все эти мрачные сцены суть порождение вашей фантазии, доказывающей, что она куда точнее и изощреннее моего повествования.


Вы, Читатель, вообразили себе все до такой степени отчетливо, что последняя оставшаяся передо мной задача чрезвычайно проста. Осталось лишь вывести Гамлета с Йориком на площадку перед Эльсинором (одного на плечах у другого — как это было у них заведено), где принц вольет в ухо шуту волшебную отраву, и Дураку вместо видения действительности достанется одна только ее видимость.

Вы, конечно, уже сами обо всем догадались. Сейчас здесь появится призрак ныне здравствующего отца Гамлета и начнет гоняться за шутом; потом появится второй призрак, тоже живой, — Офелии, жены Йорика, в смятом платье; а полупрозрачное тело ее раздвоится и обовьет короля светящимся эктоплазмическим ореолом.

— Что такое этот королевский яд?

Так что вам, Читатель, осталось лишь разгадать загадку, и вы поймете… Ну хорошо, подскажу. То, о чем говорится в стишке, — РЕЧЬ.

Вот воистину убийственный яд! Не подлежащий обнаружению и до того коварный, что от него до сих пор не найдено противоядия. Короче говоря, сейчас Гамлет убедит отцовского Дурака в том, что якобы его отец с женой Йорика… стало быть, Офелия с Горвендом… Нет, лично я не в силах произнести вслух глагол, обозначающий данное действие, тем более что в действительности и действия никакого не было. В тексте, кажется, написано, что жестокий мальчишка в довершение ко всему принес (это место размыто древней слезой или еще какой солесодержащей жидкостью) «доказательство» — парочку золотых пробок, завернутых в ловко им самим подделанную любовную записку. Или это был носовой платок? Впрочем, подобные мелочи не имеют значения. Дело было сделано, и глупость Йорика была представлена всему миру: профессиональный Дурак позволил принцу себя околпачить и оказался полным болваном не только в глазах принца, но и в своих собственных, поскольку — ему-то действительность виделась именно так — он со своим колпаком опростоволосился перед обожаемой женщиной, и та считает его теперь Дураком, а также ослом, причем самым что ни на есть идиотским, иначе говоря, рогатым.

Самое странное — и здесь-то и кроется темная суть происшедшего, — что Йорик, ставший Дураком, с вашего позволения, натуральным, утратил привилегии Дурака, так сказать, профессионального. Должность дозволяет валять дурака безнаказанно, дурацкое платье — хорошее прикрытие тем, кто вслух говорит правду: и слушатели посмеются, и голова останется на плечах, продолжая позванивать нелепыми колокольчиками. Да, некогда Дураки были истинными мудрецами, мудрыми, как стрелки часов, поскольку точно знали, когда что сказать. А вот наша мудрая стрелка — наш Йорик, одураченный принцем, — потерял направление, сбился, побежал не в ту сторону и повел себя и впрямь как идиот, произнеся, как всякий охваченный ревностью муж, свою гневную речь с убийственной для себя серьезностью.


Гамлет, заставивший Дурака совершить роковую глупость, доволен: он добился своего. Говорят же вам: он в шуте видел того же отца, а теперь этот отцезаменитель, отравленный ядом речей, пролившихся из младенческих уст, восстает против венценосного оригинала.

Что же дальше?

А дальше: Горвендиллюс спит, один как перст в своем Гефсиманском саду. Входит Йорик с пузырьком проклятого сока. Яд, влитый Гамлетом в одно ухо, теперь перелит — во всяком случае, выглядит это именно так — в пузырек, откуда он переливается дальше, прямиком в ухо королевское. Горвендиллюс умирает, в то время как безвинно обвиненная мужем отвергнутая Офелия с горя теряет рассудок и слоняется вкруг дворца в цветочном своем безумии, пока не падает бездыханной: а потом именно в ее безумии Клавдий находит ключ к разгадке, вычисляет преступника — вот и всё, вот вам и вся история.

Правда, вскоре там происходит и нечто странное — чувствуется работа чьей-то незримой руки! Некто, чьего имени я не знаю, похищает Голову Слуги и, пошептавшись с кем нужно, получает разрешение захоронить ее на Эльсинорском кладбище, где через сколько-то лет принц нос к носу столкнется со своим безносым обвинителем. А вот тогда этот утративший имя любитель подшутить над королями получит наконец невыразимое (но, возможно, заранее просчитанное) наслаждение от завершения сей давно начатой партии.


Там-пам-пам, там-пам-пам и там-пам-пам… Время идет, Читатель, и каждый из нас вправе проводить его свое в свое удовольствие: кто барабанит пальцами, кто спит, кто флиртует, а кто занят извлечением мелодических звуков из сосисочных струн — кому как больше нравится; лично я люблю что-нибудь напевать себе под нос, например: там-там, пам-пам-пам. (Если мелодия не в вашем вкусе, подите и проведите свободное время в другом месте; свобода без тренировок становится подобна нетренированному спаниелю — тупеет и хиреет; так что потренируйте ее, сэр, потренируйте, в тренировке весь фокус.)


А мы? Мы, уже через много лет, возвращаемся к нашим героям, и что же мы видим? Конечно, не Йорика, который давным-давно слег в могилу, а ТЕНЬ ЙОРИКА. Ей, похоже, теперь все равно, за кем охотиться, и она охотится за кем ни попадя, норовя немедленно проникнуть жертве в мозги, и потому можно смело сказать, что теперь-то Йорик уж точно не в своем уме… О Читатель, совсем что-то неладно стало в Эльсиноре!

Гертруда, таким убийственным образом «избавленная» собственным сыном от не-убийцы мужа, во все долгие годы царствования короля Клавдия оставалась безутешной. (Тут моя версия всерьез расходится с версией мастера ЩЕЛКОПЕРА, откуда следовало бы выбросить по меньшей мере один трагический монолог. Но чтобы его все-таки сохранить для будущих поколений, предлагаю считать, что за давностью лет истина слишком потемнела, чтобы ее разглядеть, что доказательств нет и выяснять подробности бессмысленно, и потому все имеющиеся варианты имеют право на существование.) Или же могу предложить еще одну свою версию: проходит много лет, королева Гертруда наконец выходит замуж за Клавдия, Гамлет этим событием раздражается, и время в его раздраженном мозгу смещается, так что позднее детство и ранняя юность промелькнули для него не более чем за два месяца (ах нет, кажется, даже меньше… Понять его легко: разве они не вместились только что в короткое мгновение, за которое лично я всего-то и успел, что спеть себе под нос там-пам-пам? Разве не промелькнули они и для вас, пока вы ходили выгуливать Свободу, эту сукину дочку? Если вы согласны со мной, то в таком случае теперь у вас вместо одного безответного вопроса два — ну и, надеюсь, достаточно?)

Как я уже и сказал — Гертруда выходит замуж! И эта бездомная тварь — Ревность покойного Йорика — покидает мертвое тело, подыскивает себе новое пристанище и выбирает Гамлета. Теперь — сюжет вытекает из Замысла — Клавдия легко можно представить убийцей, сначала оболгавшим шута, чтобы ложь подобно камуфляжной сети — или гобелену? — скрыла истину от чужих глаз, и казнившим его ради той же цели. Следом за Ревностью, пробужденной Свадьбой, просыпается и бродит по укреплениям Эльсинора Дух Убийства, которого и видит молодой Гамлет, снедаемый сыновней любовью.

Но зовут-то этого Духа Гамлетом, и обвинитель быстро превращается в обвиняемого. Тень свершенного преступления следует за ним по пятам, рассудок принца не выдерживает. Гамлет, насколько вам известно, скверно обходится с собственной Офелией; воспоминания его путаются, раз и навсегда смешав образ невесты принца с образом невыносимо страдавшей (а также не менее невыразимо благоухавшей всеми запахами своего времени) жены Дурака, и в конце концов он, обративший однажды Речь в Яд, сам пьет из отравленного кубка, и Призраку мертвеца приходится подыскивать очередного носителя, каким оказывается давно не приглашавшийся отобедать, но тут вдруг появившийся Фортинбрас, который и прибирает к рукам снова осиротевшую Данию.


Из всей компании в живых остается один только сын Йорика, который оставил сцену, где развернулась столь трагическим образом семейная драма, и ушел бродить по белу свету, исходив его вдоль и поперек, на восток с запада и обратно, оставив повсюду на память о себе свои семена, и оттого повсюду во всех западных и восточных странах поднялась молодая разноцветная поросль, и все веселые его последыши и потомки и по сей день рассказывают на все лады историю, пересказанную скромным ПИСЦОМ, чья принадлежность к нашему роду подтверждается фактом, каким мы печально известны (пора уже в этом признаться), а именно стремлением обнародовать самые что ни на есть пикантные подробности Драмы, названной учеными мужами в умных книгах шантиклерикальной, а также контаурической.

Которая на самом деле, то есть в действительности, есть не что иное как обыкновеные враки, и вот на этом признании, не петушась и не бычась, позвольте откланяться и завершить мой рассказ.

Волшебные башмачки

Покупатели, сегодня собравшиеся на торги, на которых здесь будут выставлены волшебные башмачки, мало напоминают обычных завсегдатаев аукционных залов. Устроители Аукциона, заблаговременно и широко осветив предстоящее событие в прессе, подготовились к любым неожиданностям. Народ в наше время не любит слишком высовываться, но устроители предположили — и оказались правы, — что на этот раз приз, предназначенный для победителя, заставит многих забыть про осторожность. Здесь сегодня ожидаются бурные страсти. Потому, помимо стандартных удобств, призванных обеспечить комфорт и безопасность почетных гостей любого аукциона, на случай, если вдруг кто-то почувствует недомогание физическое, в туалетах и вестибюлях установили огромные бронзовые плевательницы, а в неоготических исповедальнях — кабинках, расставленных по залам Аукциона со стратегической точностью, — на случай недомоганий душевных усадили психиатров самого разнообразного толка.


Почти все мы в наше сложное время чем-нибудь да хвораем.


Священников на Аукцион не допустили. Устроители четко означили грань. Священники расположились по соседству в близлежащих зданиях, где вид их привычней, и, случись вдруг выброс какой-либо психической энергии или всплеск массового безумия, они надеются с ними справиться.

В боковых улочках сосредоточились бригады акушеров и отряды полиции специального назначения с щитами и в шлемах, готовые мгновенно вступить в действие, если от перегрузок нервной системы кто-то неожиданно отправится на тот свет или, наоборот, родится. Заранее составлены списки контактных телефонов ближайших родственников участников торгов. Заготовлены комплекты смирительных рубашек.


Смотрите, как сверкают рубиново башмачки за пуленепробиваемым стеклом. Никто не знает их предела возможностей. Вполне вероятно, его не существует.


Среди покупателей мелькают лица известнейших звезд кино — каждый из них явился сюда в плоном сиянии ауры. Ауры кинозвезд, разработанные при участии мастеров прикладных психотехник, все сверкают золотыми, серебряными, платиновыми и бронзовыми блестками. У некоторых, у тех, у кого амплуа негодяев, заметна аура зла — мерзко-зеленая, горчичножелтая или чернильно-красная. Если кто-нибудь из гостей случайно задевает бесценную (и очень хрупкую) ауру кинозвезды, то стражи порядка мгновенно сбивают посетителя или посетительницу с ног, выволакивают на улицу и бросают в специальный фургон. Потому толчея в Большом зале Аукциона становится не намного, но все-таки меньше.


Кинопоклонники, подсевшие на реликвии, были, есть и всегда будут непредсказуемы; и как иллюстрация этому сейчас, только что, одна такая полоумная вынырнула из толпы и в страстном поцелуе приникла губами к прозрачной клетке, где стоят башмачки, чем привела в действие систему защиты, авторы которой разработали ее с такой виртуозностью, что она сама попала в разряд произведений искусства, однако не удосужились вложить в программу данные для распознания подобных совершенно невинных жестов, выражающих один лишь восторг и обожание. Система среагировала мгновенно, ударив тысячей вольт по коллагеновым губкам и таким образом исключив эту претендентку из числа конкурентов.

На мгновение в воздухе неприятно запахло паленым, что, однако, не стало предостережением для следующего aficionado[18] и не предотвратило нового акта выражения самоубийственной страсти. А мы, тут же узнав, что последняя жертва состояла с первой в близкой связи, склонили головы перед мистической властью любви и пошарили у себя в кармане в поисках надушенного носового платка.


Зал рукоплещет от восхищения перед рубиновыми башмачками. Карнавал в разгаре. Волшебники, Львы и Страшилы собрались в таком количестве, что их не перечесть. Они сердито толкаются в борьбе за место, наступают друг другу на ноги. Железные Дровосеки в явном меньшинстве; это, по-видимому, объясняется неудобством костюма. Ведьмы, чье положение в обществе обычно настолько крепко, что банки без возражений предоставляют им кредит, ждут своего часа на балконах и галереях, будто живые горгульи. Один угол зала целиком отдали Тотошкам, и кое-кто из собачек в этой милой собачьей толпе уже резво взялся совокупляться, вынуждая служителя растаскивать их руками, одетыми заблаговременно в резиновые перчатки, дабы не оскорбить общественной нравственности. Служитель делает свое дело с большим тактом и большим достоинством.


Нас, то бишь публику, легко оскорбить и легко ранить. Способность же принимать оскорбления мы давно возвели в разряд фундаментальных прав. Мы мало что ценим столь высоко, как свой гнев, поскольку именно гнев ставит нас, по нашему мнению, на определенную моральную высоту. Достигнув ее, мы с легкостью отстреливаем врагов. Мы гордимся своей ранимостью. Гнев распаляет в нас трансцендентное начало.


На полу вокруг раки — назовем ее так, — где сверкают рубиновые башмачки, постепенно собирается море слюны. Следовательно, среди нас, в публике, присутствуют люди с напрочь отсутствующим самообладанием, зато с усиленной функцией соответствующей железы. Между нами ходит служитель, латинос в комбинезоне, и вытирает пол тряпкой. Мы ему благодарны, восхищаясь его способностью делать свое дело незаметно. Он ловко стирает с полов то, что течет у нас изо рта, и при этом никто еще здесь не потерял лица.


В нашем релятивистском и ницшеанском мире вероятность столкнуться с невероятным в высшей степени невелика. Потому-то со всех сторон башмачки обступила толпа квантовых физиков и философов-бихевиористов. Все они делают в блокнотах записи, не поддающиеся расшифровке.


Изгои, перемещенные лица, даже бездомные курьеры тоже пришли сюда, чтобы увидеть несуществующее собственными глазами. Они выползли из подземных дыр и щелей, бросив вызов базукам своими «узи»[19], крепкие, молодцеватые, на «беленьком» и на «черненьком», бродяги, бандиты, опустошители чужих домов. Курьеры в вонючих джутовых пончо шумно сплевывают под листья гигантских лилий, которые здесь растут в горшках. Они набирают горстями канапе с подносов, проплывающих по залу на вытянутых руках наилучших официантов наивысшего класса. Они же в неимоверных количествах поедают суши с васаби, воспламеняющая сила которой не оказывает на их желудки ровно никакого воздействия. Наконец кто-то вызывает полицию, и после короткого боя, где идут в ход резиновые пули, а также резиновые дубинки седативного действия, курьеров выволакивают из зала в бессознательном состоянии и распихивают по фургонам. Теперь их вывезут за пределы города и оставят валяться на курящихся испарениями, отгороженных щитами гигантской рекламы ничьих пустырях, где мы с вами давным-давно не решаемся появляться. Вокруг них с явным намерением поужинать соберутся дикие псы. Мы живем в жестокое время.


Прибыли политические беженцы: заговорщики, свергнутые монархи, члены разогнанных фракций, поэты, бандитского вида вожди. Эти люди больше не носят, как бывало раньше, ни черных беретов, ни круглых очков, ни шинелей: а потрясают воображение квадратными шелковыми пиджаками или штанами с высокой талией от японского кутюрье. Женщины ходят в коротких пиджачках в стиле «тореадор», где на спинах крупными блестками вышиты копии знаменитых картин. Одна щеголяет «Герникой», двое или трое — великолепно выполненными «Ужасами войны» Гойи.

Но даже сияющие в своих нарядах, подобно лампам накаливания, прекрасные политические беженки оказываются не в силах затмить рубиновый блеск башмачков и потому собираются вместе со своими сопровождающими в углах группками, шипят потихоньку и время от времени перебрасываются через весь салон с другими такими же emigres[20] бранью, газетными сплетнями, плевками и бумажными самолетиками. Когда их тихое хулиганство перестает быть тихим, охранники лениво его пресекают от дверей, и политические красотки снова начинают вести себя прилично.


Мы смотрим на башмачки с душевным трепетом, ибо они способны защитить нас от злой ведьмы (а сколько нынче развелось злых ведьм и волшебников!); способны сотворить с нами обратную метаморфозу, не только являясь наглядным доказательством реальности той нормальной жизни, которой мы не видели так давно, что она давно кажется нам нереальной, но обещая туда вернуть; но есть и еще причина, отчего мы затаиваем перед ними дыхание: они сверкают, подобно обуви, которую носят боги.


Однако вместе с тем религиозные фундаменталисты разразились резкой критикой в адрес «разнузданного фетишизма», проявившегося в связи с башмачками, несмотря на то что право присутствовать на торгах они получили лишь благодаря усилиям тех из устроителей, кто придерживается крайне либеральных взглядов и считает, что в цивилизованном мире Аукцион должен стать подобен современной церкви, то есть эталоном вседоступности, открытости и терпимости. В ответ же на этот благородный жест религиозные фундаменталисты открыто заявили, будто намерены купить башмаки с единственной целью — сжечь, и таковая программа, с точки зрения либеральных аукционеров, является достойной осуждения. Есть ли смысл проявлять терпимость, когда терпимы не все? Но! «Демократия зиждется на деньгах, — настаивают аукционеры. — Их деньги не хуже ваших». Потому фундаменталисты мечут громы и молнии, которые хранятся у них в специальных мыльницах, сделанных из священного дерева. И никто на них не обращает внимания, хотя некие важные лица имеют зловещее сходство с клином.


На Аукцион прибывают сироты — в надежде на то, что, возможно, рубиновые башмачки перенесут их через время, а также через пространство (поскольку, как показывают математические расчеты, все машины, пересекающие пространство, одновременно пересекают и время); иными словами, в надежде на то, что волшебные башмачки помогут им воссоединиться с утраченными родителями.

Присутствуют здесь также женщины и мужчины с ярко выраженным иным началом — будто неприкасаемые, они стоят отдельно. Стражи порядка нередко обходятся с ними грубо.


Для всех нас, погрязших в буднях, понятие «дом» стало слишком зыбким и слишком размытым. Нам и без него хватает, к чему тянуться. Над асфальтами редко увидишь радугу. Однако сейчас… Неужели мы действительно все ждем чуда? Возможно, башмачки и способны вернуть домой любого, но понимают ли они метафоричность нашей тоски по дому, доступны ли им абстракции? Не воспримут ли просьбу буквально, позволят ли нам самостоятельно определить для себя значение этого благословенного слова?

Или же мы, охваченные надеждой, ждем от них слишком многого?

И хватит ли им, башмачкам, с нами терпения, когда из укромных тайников наших душ вырвутся все мгновенно умножившиеся желания и устремятся к защитному, под напряжением, стеклу, не отправят ли они нас, подобно Старой камбале братьев Гримм, назад в жалкие наши лачуги?


Завершая картину, упомянем о присутствии в зале Аукциона и вымышленных персонажей. Здесь заблудившиеся в красной пустыне или в темном лесу дети с богатых австралийских полотен художников девятнадцатого века, хнычущие в своих золоченых тяжелых рамах перед лицом необъятного мира. В голубых пиджачках со сборкой и в гетрах, они стоят под дождем или под жарким солнцем и дрожат от страха.

Литературный персонаж, приговоренный вечно читать Диккенса вооруженному психу в джунглях, прислал письменную заявку[21].

Хрупкий инопланетянин помахивает с экрана монитора светящимся пальчиком.

Проникновение вымышленных героев в реальный мир является признаком нравственного упадка культуры нашего постмиллениума. Они сходят с экранов в публику и тут же вступают в брак с простыми людьми. Не пора ли положить этому конец? Не пора ли установить более жесткий контроль над перемещениями? Не является ли умеренное насилие необходимым оружием зашиты Государства? Мы нередко рассуждаем на подобные темы. И едва ли кто-то усомнится в том факте, что мы в своем большинстве не поддерживаем идею свободного, неограниченного вливания вымышленных персонажей в пошатнувшуюся нашу реальность, основные ресурсы которой уменьшаются с каждым днем. В конце концов, лишь немногие хотели бы совершить путешествие в обратном направлении (хотя по последним — и весьма убедительным — данным, среди таких путешественников появилась тенденция к росту).

Отвлечемся на время от споров. Аукцион начинается.


Должен немного сказать о своей кузине Гейл[22], у которой была странная привычка громко орать, занимаясь любовью. Признаюсь честно: кузина Гейл — страсть всей моей жизни, и даже сейчас, после стольких лет, минувших с нашей последней встречи, я прихожу в волнение, едва вспомнив эту ее в высшей степени эротическую привычку. Спешу добавить, что, кроме этой привычки, в наших любовных утехах не было ничего аномального и ничего, с вашего позволения, литературного. Тем не менее мне она доставляла глубокое, даже наиглубочайшее удовлетворение, особенно если в момент, предшествовавший проникновению, Гейл начинала вопить что есть сил: «Домой, малыш! Домой, детка, да-а… Ну, вот ты и дома!»

К сожалению, однажды, вернувшись домой, я застал ее в объятиях некоего волосатого пещерного персонажа, сбежавшего из какого-то фильма. Я ушел от нее в тот же день и в слезах брел по улицам, прижимая к груди портрет Гейл в облике урагана, а за спиной в рюкзаке уносил старую коллекцию Пата Буна (пластинки на 78 оборотов).

Все это произошло много лет тому назад.

В тот год я не сразу обрел душевное равновесие и потому рассказывал всем общим знакомым, будто она утратила девственность в четырнадцать лет, когда под ней случайно сломалась складная табуретка; однако местью я утешался недолго.

Потом я всю свою жизнь посвятил памяти Гейл. И сам стал свечой в возведенном ей храме.

Теперь же, после стольких лет разобщения, необщения, другого общения, я прекрасно понимаю, что моя прекрасная Гейл тоже не совсем реальна. Настоящая Гейл была бы немало удивлена тем, как я ее переосмыслил, и тем, как продолжаю самостоятельно, независимо от нее вести с ней совместную жизнь в параллельной вселенной, где нет и быть не может киношных горилл. Возможно, настоящая Гейл сейчас стала еще прекрасней и сама обитает в иных мирах.


Недавно я увидел ее мельком. Возле дальнего конца стойки в подземном баре, который охраняли четверо вольнонаемных командос с радиоактивными пушками наперевес. На стойке были полинезийские закуски, краны для розлива пива, а пиво всё было из тихоокеанских краев: «Кирин», «Цзиньтао», «Сван»[23].

В то время почти все телеканалы вещали о печальной судьбе астронавта, застрявшего в какой-то щели на Марсе безо всякой надежды на спасение, поскольку запасы продовольствия, а также земного воздуха таяли с каждым днем. Официальные лица выступали с телеэкранов с требованием немедленно сократить бюджет космических исследований, приводя самые что ни на есть убедительные аргументы. Аргументы звучали весьма обоснованно, официальные лица с важностью комментировали кадры затянувшейся гибели астронавта и трогательно вздыхали. Камеры внутри оказавшегося в ловушке корабля без остановки показывали все подробности этого мучительного перехода в небытие в условиях слабого гравитационного поля.

Я смотрел на кузину Гейл, которая смотрела на экран. Она не видела, что я на нее смотрю, и не знала, что для меня это интересней любой телепередачи.

Под конец обреченный астронавт на чужой планете — астронавт на телеэкране — стал петь пронзительным голосом обрывки полузабытых шлягеров. Мне вспомнился Гал из старого фильма «Космическая одиссея 2001» — принявший в одиночестве смерть компьютер.

Уже совсем отключаясь, Гал без остановки пел «Дэйзи, Дэйзи».

Марсианин — теперь астронавта можно было по праву называть так, поскольку он на глазах приобретал статус постоянного жителя Марса, — выдал собственный, вот уж не от мира сего, ремикс из «Свани»[24], «Покажи мне дорогу домой» и еще нескольких песенок из «Волшебника из страны Оз», и тут плечи Гейл начали вздрагивать. Она заплакала.

Я не подошел и ее не утешил.


На следующее утро я впервые услышал об Аукционе, где будут выставлены рубиновые башмачки, и решил непременно, во что бы то ни стало их купить. Я решил со всей смиренностью преподнести их Гейл. Если хочешь, сказал бы я ей, можешь слетать в них на Марс и вернуть домой астронавта.

Может быть, я и сам щелкнул бы три раза каблучками и вернул бы себе ее сердце, возвратил утраченное счастье и тихо пролепетал: «Нет на земле лучше места, чем дом».


Вы смеетесь над моей глупостью. Ха-ха! Подите скажите утопающему, чтобы не держался за соломинку. Скажите умирающему астронавту, чтобы заткнулся и перестал петь. Подите-ка взлезьте в мою шкуру. Как там сказал Трусливый Лев? Надень их. Нааааааадень. Я с тобой справлюсь одной левой. Вот закрою глаза и врежу.

Струсил, а? Что, струсил?


Большой зал Аукциона трепещет — сейчас он сердце Земли. Кто стоит здесь давно, тот видел все чудеса на свете. За последние годы в Большом зале ушли с молотка Тадж-Махал, статуя Свободы, Сфинкс и Альпы. Мы видели, как продавали жен и покупали мужей. Государственные тайны шли по самым высоким ставкам. А один раз, в виде исключения, по заказу нескольких красных общеконфессиональных демонов, исходивших таким жаром, что над ними вился дымок, выставили на продажу полный набор человеческих душ разного достоинства, разных национальностей, разной классовой принадлежности, возраста, а также вероисповедания.

На торгах выставляется все, и мы, под твердым, но благожелательным руководством устроителей Аукциона, под присмотром их верных псов, сотрудников безопасности вкупе с полицейскими отрядами специального назначения, начинаем войну нервов и охотно вступаем в соревнование, где состязаются мозги и бумажники.

В аукционах есть чистота действа, есть приятное эстетико-драматическое противоречие между бесконечным разнообразием жизни, которую здесь сортируют по лотам и пускают под молоток, и не менее бесконечной простотой однообразия, с какой мы с ней здесь обращаемся.

Мы делаем ставки, стучит молоток, и все переходят к следующему лоту.


Все равны перед молотком: уличный живописец и Микеланджело, рабыня и королева.

Здесь дворцовые Залы желаний.


Начались торги. Ставки на башмачки растут с такой скоростью, что у меня начинает ныть под ложечкой. Паника охватывает меня, давит и душит. Я вспоминаю о Гейл — яблочко ты мое!преодолеваю страх и делаю новую ставку.


Однажды один мой овдовевший знакомый, чья жена была певицей, всемирно известной и обожаемой поклонниками, предложил мне поработать на него на аукционе, где он выставил рок-реликвии. Этот вдовец был единственным опекуном состояния, оцененного в десять миллионов. Я отнесся к его предложению с большим почтением.

— Мне нужен только один лот, — сказал он. — Денег не жалейте, тратьте всё.

Этим лотом оказалась деталь одежды — съедобные трусики из рисовой бумаги с ароматом мяты перечной, купленные много лет назад в магазине на Родео-драйв (улицу я, кажется, не перепутал). По сценарию шоу полагалось публичное снятие и съедение нескольких пар за вечер. Еще сколько-то пар, с различными ароматизаторами — маниок, взбитые сливки, шоколадная стружка — певица бросала в толпу. В толпе их ловили и тут же съедали, слишком взволнованные сим действом, чтобы сообразить, насколько это бельишко поднимется в цене когда-нибудь в будущем. Трусов, поскольку дама носила их не только на концертах, сохранилось действительно немного, и потому спрос был велик.

Ставки на том аукционе принимались по видеомостам из Токио, Лос-Анджелеса, Милана и Парижа и поднялись так, что я струсил и выбыл из игры. Я позвонил нанимателю доложиться, а в ответ услышал, как он невозмутимо спросил про последнюю цену. Я назвал пятизначную цифру, и он рассмеялся. Я не слышал от него такого чистого, такого веселого смеха с тех пор, как умерла его жена.

— Все в порядке, — сказал вдовец. — Я уже заработал на них триста тысяч.


Именно на Аукционе устанавливается истинная цена нашего прошлого, будущего и всей нашей жизни.


Цена рубиновых башмачков растет все выше и выше. Многие из тех, кто здесь делает ставки, подставные лица, каким я был в тот памятный День трусиков и бывал еще с тех пор не раз.

Сегодня я впервые делаю ставку для себя (или почти буквально: на себя).

На улице раздается взрыв. Отсюда нам слышны топот ног, вой сирен и крики. Мы к такому привыкли. Мы стоим себе как стояли, поглощенные созерцанием действа высшего порядка.

Плевательницы полны. Ведьмы плачут, потускневшие ауры кинозвезд начали осыпаться. Очереди безутешных стоят к кабинкам, где сидят психиатры. Хватает дела и стражам порядка, и только акушерам пока нечем заняться. Порядок достигнут. Я последний и единственный в зале, кто продолжает делать ставки. Мои соперники — бестелесные головы на телеэкранах и беззвучные голоса в телефонных трубках. Я сражаюсь с миром невидимых демонов и призраков и жду в награду руки дамы сердца.


В разгар борьбы, когда деньги становятся лишь средством вести счет, происходит некое странное событие, на которое я, однако, не желаю обращать внимания: я отрываюсь от земли.

Сила гравитации исчезает, уступая место невесомости, я поднимаюсь в воздух и плыву, заключенный в капсуле своей страсти. Конечная цель — за гранью разумного. Достижение ее, равно как и выживание в этой битве, становится — да-да! — частью фантазий.

Тогда как вымысел и фантазии сами по себе — как я уже отметил выше — в высшей степени небезопасны.

Захваченные своими фантазиями, мы способны разрушить дом или продать детей, только чтобы получить то, чего желает душа. Потом, оказавшись посреди их зловонного океана, плывем в обратную сторону, прочь, подальше от своих желаний, видим их издалека заново, и понимаем, насколько они банальны и неинтересны. Мы позволяем им уплыть в небытие. И, подобно замерзшим в метель, ложимся на снег отдохнуть.


Вот так вот и я, пройдя горнило Аукциона, вдруг чувствую, что меня перестала держать рука Гейл. Так вот и я оставляю схватку, иду домой и падаю спать.

Проснувшись, я чувствую себя отдохнувшим и совершенно свободным.


На следующей неделе начнется новый Аукцион. С молотка пойдут фамильные древа, гербовые свитки, где между королевскими именами можно вставить любое имя, хоть свое, хоть кого-нибудь из родных. Полагают, что там же будут «Педигри канин» и «Педигри фелин», иначе говоря, родословные разного рода собачьих и кошачьих: эльзасцев, бирманцев, салуки, сиамцев, а также египетских терьеров.

И, благодаря бесконечному великодушию устроителей Аукциона, каждый из нас, будь то кошка, собака, мужчина, женщина или ребенок, сможет испытать райское блаженство, став особой голубой крови или тем, кем пожелает, ибо все мы, забившиеся в своих норах, более всего на свете боимся, что так и не стали никем.

Христофор Колумб и королева Изабелла Испанская улаживают отношения в Санта-Фе. 1492 год после Рождества Христова

Иностранец Колумб идет следом за королевой в вечность, до конца не теряя надежды.

Как он выглядит?

Он горд, но все же проситель; он высоко держит голову, но нередко гнет спину. Бесстрашный, он не стыдится заискивать перед сильным; дерзкий и даже грубый, берет сердца обаянием, свойственным лишь фаворитам. Конечно, с годами Колумб все чаще ищет поддержки, независимость вольного волка поизносилась до дыр. Как и его башмаки.

Он надеется? На что он надеется?

Первый ответ очевиден. Колумб надеется подняться на самый верх. Надеется украсить свой шлем знаками королевской милости, подобно рыцарям из старинных романсов. (Шлема Колумб не носит.) Надеется добыть денег, а также три прекрасные каравеллы: «Нинью», «Пинту», «Санта-Марию»; надеется в тыща четыреста девяносто втором отплыть в тумане морском голубом. Однако, прибыв ко двору, в первый раз увидав королеву, которая сама соизволила спросить, чего же ему более всего нужно, склонился в ответ к оливковой ручке и, едва не утратив дар речи при виде огромного кольца, знака власти, выдохнул одно-единственное и очень опасное слово:

«Овладеть».


Ах, косноязычные иностранцы! Ах, дай бог с ними терпения! «Овладеть», скажите пожалуйста! И ведь следует за ней по пятам, шаг за шагом и месяц за месяцем, все ждет, вдруг поймает удачу. Неловкие письма, медвежьи серенады под створчатым ее окошком, которое из-за них ей приходится закрывать, лишая себя удовольствия впустить освежающий ветер. У нее есть занятия и получше — завоевывать мир, например, ну и тому подобное,кем он себя возомнил?

Иностранцев можно травить как волков. Можно забавляться, отпуская намеки, которых — в силу недостаточного знания языка — они все равно не поймут. Однако приходится помнить, что держать под рукой несколько иностранцев считается de rigueur[25]. Своим присутствием они создают атмосферу этакой космополитичности. А поскольку часто бедны, то готовы браться за любую грязную, но совершенно необходимую работу. Кроме же всего прочего, они предостерегают нас от гордыни, постоянно напоминая — принять это, правда, непросто,что существуют на свете места, где и мы окажемся иностранцами.

Но так говорить с королевой!

Иностранцы могут забыть, где их место, поскольку давно покинули дом. Попытаться через какое-то время вести себя с нами на равных. Разумеется, это риск, но он неизбежен. Конечно, наша строгость терпит ущерб от их поистине итальянской цветистости. Не замечайте — отведите глаза, отклоните слух. В сущности, они безобидны, а если вдруг кто и зайдет дальше чем следует, то, как правило, непреднамеренно. Королева, будьте спокойны, знает, как ей себя вести.


Колумб при дворе Изабеллы быстро приобретает репутацию придурка. Одевается он чересчур ярко и пьет чересчур много. Изабелла после удачной кампании торжествует победу — одиннадцать дней подряд в Испании звучат псалмы и суровые проповеди. Колумб шастает вокруг собора, размахивает бурдюком. Устраивает безобразия.

Только посмотрите на него: пьяный в стельку, всклокоченный, машет большой своей головой, в которой дурь и ничего, кроме дури! Дурак с горящими глазками — мечтает о золотых кущах, которые якобы ждут его за гранью Западного Предела!

«Овладеть».


Королева играет с Колумбом.

В завтрак она обещает исполнить любую его просьбу, а после обеда делает вид, будто никак не вспомнит, кто это такой перед ней, и глядит на Колумба, будто он невидим, как прозрачное покрывало.

В день именин Колумба она призывает его к себе и, отпустив своих девушек, принимает в спальном будуаре, велит себя причесать и позволяет коснуться груди. А потом призывает гвардейцев, шлет Колумба чистить свинарник и конюшни и на сорок дней о нем забывает. Колумб, несчастный, сидит на недожеванном лошадьми сене, мысленно странствуя по морям в поисках несуществующего золота. Во сне он слышит запах ее духов, наяву — зловоние свиней.

Королеву игра забавляет, и она довольна.

А Колумб убеждает себя в том, что скорее добьется цели, если она будет довольна. У ног его возятся поросята. Колумб стискивает зубы.

«Если королева довольна, значит, все идет хорошо».


Колумб рассуждает:

Терзает ли она его из пустой прихоти?

Или же: все от того, что он, Колумб, иностранец, и королеве не внятен смысл ни слов его, ни поступков?

Или же: все от того, что палец — тот самый, на котором королева носит кольцо, — запомнил дыхание его губ; все от того, что она им — как это по-вашему? — тронута. Наверное, тепло дыхания просочилось под кожу, проросло щупальцами и дошло от пальца до самого сердца. И сердце королевы взволновалось.

Или же: все от того, что она сама измучена противоречием выбора — ей хочется принять дерзкий план, со всей пылкой страстью возлюбленной, но и хочется в то же время истерзать его ею же пробужденной страстью, сломать и рассмеяться злорадно в глупое его заискивающее лицо.

Колумб себя тешит надеждой, что, мол, перед ним теперь море возможностей. Однако не всеми ими утешишься.

Изабелла — абсолютный монарх. (Муж ее — абсолютный ноль, минус, пустое место. Более мы о нем не упомянем.) Изабелла — женщина, чье кольцо часто целуют. Для нее это ничего ровным счетом не значит. Изабелла привыкла к лести. И умеет от нее защищаться.

Она абсолютный тиран, и в числе прочего хозяйства ей принадлежит и этот бродячий цирк, где непрестанно кривляются четыреста девяносто болванов — среди них есть уродливые, как смертный грех, и прекрасные, как румяная заря. Колумб для Изабеллы всего-навсего один из них, дурак номер четыреста двадцать. Такой сценарий также возможен.

Значит: либо она поняла, что хочет он найти землю, расположенную за Краем Света, и глубоко взволнована и, быть может, даже испугана, и оттого то льнет к нему, то шарахается прочь.

Либо: ничего она не поняла, и никакого дела ей нет до его планов.

«Что хочешь, то и выбирай».

Только то и понятно, что ничего не понимает сам Колумб. Однако нужно смотреть фактам в глаза. Она — Изабелла, она — королева, к ногам которой склоняется все. Он же, пусть и горластый, пусть в петушином платье и каждой бочке затычка, — он при ней, ее невидимка.


«Овладеть».


С годами эротические аппетиты у мужчин гаснут, у женщин только растут. Изабелла — последняя надежда Колумба. Он постепенно теряет потенциальных партнеров, потенциальных патронов, интерес к любовным интрижкам, волосы, пыл.

Время тянется медленно.

Изабелла скачет на лошади, выигрывает баталии, вышибает из крепостей марокканцев, ее аппетиты растут с каждым днем. И тем она голоднее, чем больше проглотит земель, чем больше доблестных воинов отправит к себе в утробу. Колумб знает: еще немного, и он тут так и зачахнет, и бранит себя на чем свет. На вещи нужно смотреть трезво. Нечего обольщаться. Здесь ему ничего не светит. Скоро его отправят чистить нужник. На этот раз он приставлен обмывать тела, а тела погибших отнюдь не благоухают. Воины, готовясь к битве, перед тем как надеть доспехи, всегда надевают подгузники, ибо всегда боятся, что кишечник от смертного страха сам собой опорожнится. Колумб создан не для этого. Колумб дает себе слово уйти.


Но это не так-то просто: лет Колумбу все больше, покровителей меньше. Коли он уйдет, о плавании на Запад придется забыть.

Колумб, обнажающий тела, ни разу не попытался обнажить истину, не попытался понять, что с философской точки зрения жизнь человека полна абсурда. Колумб — человек действия и равнозначен делу. Отказавшись от плавания, он вынужден будет признать бессмысленность своей жизни. Это станет его поражением. Никому не нужный, никем не видимый, он, как пес, таскается за ней по пятам, ищет в глазах проблеск страсти.

«Денег и покровителей, — говорит сам себе Колумб, — ищут с той же страстностью, что и любви».


Она всесильна. К ее ногам падают крепости. Она изгнала евреев. Марокканцы готовы к сдаче. Королева сейчас в Гранаде, скачет впереди войска.

Она всемогуща Чего бы ей ни захотелось, она не знала отказа.

Все сны у нее пророческие.

В снах она получает сведения, на основе которых она и готовит планы непобедимых сражений, раскрывает тайные заговоры, предотвращает измену, шантажируя тем, что узнала во сне, всех — и сторонников, дабы заручиться их дальнейшей поддержкой, и врагов, дабы на всякий случай заручиться поддержкой врагов. В снах она узнает погоду, находит линии переговоров, выбирает торговые предприятия, куда вкладывать деньги.

Она ест как лошадь и никогда не толстеет.

Лицо ее подобно цветущему полуострову, утонувшему в море волос.

Сокровищница грудей ее неиссякаема.

Уши ее подобны нежным знакам вопроса, что свидетельствует о некоем душевном сомнении.

Ноги ее…

Ноги у нее средние.

Она вся — неудовлетворенность.

Победы ее не утоляют, вершины страсти недостаточно высоки.

Смотрите все: к воротам Альгамбры выезжает Боабдиль Несчастный, последний султан последней твердыни последнего века Арабской Испании! Смотрите: он выехал сдавать город, и вот, сейчас, в это самое мгновение, он кладет ключи от крепости в протянутую ладонь королевы… Свершилось! Но, едва тяжелая связка упадает к ней в руку, королева… зевает.


Колумб оставляет надежды.

И в тот миг, когда Изабелла со скучающим видом въезжает в поверженную Альгамбру, Колумб оседлывает мула. А когда она входит во Дворец Львов, по которому бродит бесцельно и долго, он мчится уже по дороге, нахлестывая своего скакуна, и быстро скрывается в облаке пыли.

Роль невидимки стала его проклятием. Колумб сдается. Он отказывается от нее, хоть и знает, что вместе с ней потеряет все. В бессильной ярости он едет прочь, подальше от Изабеллы, скачет день, скачет ночь, мул падает, и тогда Колумб взваливает на плечо дурацкие, пестрые, как у цыган, лоскутного шитья мешки, к тому же до неприличия заляпанные дорожной грязью, и двигает дальше пешком.


Вокруг него простираются роскошные плодородные земли, завоеванные для нее ее воинами. Колумб ничего не видит — ни красот плодородной долины, ни мгновенного запустения оставленных крепостей, которые смотрят вниз на дорогу с острых скальных вершин. Призрак погибшего мира, не замеченный разъяренным Колумбом, плывет по течению, вниз по рекам, названия которым Гвадалтут и Гвадалтам, соединяя свой голос с голосами мертвого прошлого, оставшегося только в отзвуках здешнего эха.

В небе высоко над головой выделывают сложные арабески терпеливые канюки.

Мимо Колумба проходят рядами длинные колонны евреев, но Колумбу нет дела до чужого горя. Кто-то пытается продать ему толедской работы меч — Колумб отталкивает продавца прочь. Отказавшись от своих кораблей, Колумб знать ничего не хочет про те, другие, которые ждут евреев в Кадисе и скоро их примут на борт и увезут навсегда. Он измучен своими несчастьями и чужого не замечает. Этот старый мир слишком стар, а новый еще не найден.

«Утрата денег и покровительства, — говорит себе Колумб, — горше утраты любви».


Он идет на пределе сил, за пределом сил и где-то на этом своем пути, уже на грани безумия, спотыкается, падает в пыль, и там, на грани, в первый и в последний раз в жизни ему приходит видение.


Никогда он не видел подобных снов.

Он видит Изабеллу, которая бесцельно слоняется по Альгамбре, разглядывает огромный алмаз, полученный от Боабдиля, последнего из рода Нашридов. Потом склоняется над большой каменной чашей, подвешенной на цепях между двух каменных львов. Чаша наполнена кровью, и на поверхности королеве — да-да, Колумб видит то, что видит во дворце королева, — тоже открылось видение.

В чаше видно, что ей принадлежит всё на свете, и весь известный мир тоже принадлежит Изабелле. И все, кто ни есть в этом мире, служат ей и угождают. И едва она понимает это, кровь — именно так снится Колумбу — сворачивается темной багровой коркой. Изабеллу пронзает мысль: никогда, никогда, никогда не утолит она свою душу Известным, и душа ее наполняется страхом, а Колумб, усталый, измученный, смотрит на это и чувствует злобную радость. Только одно Неизвестное — а быть может, и Непостижимое — утолит жажду королевы.


Тут она вспоминает про Колумба — он видит, что она его вспоминает. Невидимого дурачка, который хотел найти никем не виданный мир, неизвестный, а быть может, и непостижимый — мир за Краем Земли, за краем каменной чаши, наполненной густой кровью. И Колумб, который был в этом печальном видении, наконец заставляет ее понять истину — понять то, что он нужен ей не меньше, чем ему она. Да! И она это поняла! Она должна, должна, должна дать и денег, и корабли, и все что там нужно, а он должен, должен, должен плыть на край света, за край, под ее флагом, ради ее удовольствия, ради нее, вместе с ней — к тому самому бессмертию, которое связывает навсегда узами, крепкими, как канаты, на которых История вздергивает к небесам своих избранников, и разорвать их куда труднее, чем узы любой смертной любви.


«Овладеть».


В безумном Колумбовом сне Изабелла рвет на себе волосы, кричит и зовет герольдов.

«Найти мне его», — приказывает она.

Но Колумб в Колумбовом сне не дает себя отыскать. Он набрасывает на себя пыльный лоскутный плащ, положенный по роли невидимки, и герольды проскакивают мимо и долго напрасно повсюду ищут.

Изабелла воет, скулит и стонет.

«Ведьма! Ведьма! Ну как, нравится?» — рычит Колумб. Пусть этим побегом, подальше, прочь от ее двора, последним выступлением в роли невидимки он себя погубит, зато вместе с собой он погубит ее, не исполнив самого страстного, самого важного желания ее сердца. Так ей и надо!

Ведьма!

Разве не она погубила его мечту? Вот и пусть получает. Поступив с ним так, как она поступила, Изабелла встала с ним на одну доску. Романтическая справедливость. Каждому по заслугам.


Под конец Колумб, тот, что в видении, все-таки позволяет себя найти. Стучат копыта, посланцы неистово размахивают руками. Его окружают, умоляют, уговаривают, сулят деньги.

Однако поздно. У Колумба осталось одно лишь желание, от которого сладко рвется сердце, — погубить самые остатки Надежды.

Он отвечает герольдам, качнув головой:

— Нет.


Колумб приходит в себя.

Он стоит на коленях посреди плодородной долины и ждет смерти. Вскоре он слышит стук приближающихся копыт и поднимает глаза, почти наверняка зная, что увидит Ангела Смерти, который скачет к нему, подобно монарху, выигравшему сражение. Увидит черные крылья и скучающее лицо.

Но его окружают герольды. Предлагают еду, питье, коня. Кричат:

Отличная новость! Тебя призвала королева!

Великолепная новость: тебя отпускают в плавание!

Королеве было видение, и она перепугалась.

Все ее сны — пророческие.


Герольды спешиваются. Сулят деньги, уговаривают, умоляют:

Она с воплем выскочила из дворца и стала звать тебя.

Она велит тебе плыть за край каменной чаши, за край Старого Света, через море, полное крови.

Она ждет тебя в Санта-Фе.

Ты должен к ней ехать немедленно.

Он поднимается с колен — как обласканный любовник, как грум в день собственной свадьбы. Раскрывает рот сказать: «Нет», и горький отказ едва не срывается с губ.

— Да, — говорит он герольдам. — Да. Хорошо. Я еду.

Загрузка...