ВОСТОК, ЗАПАД

Гармония сфер

Как-то в один из дней, когда в Уэльсе праздновали Юбилей, в маленьком городке Р. писатель Элиот Крейн, страдавший приступами параноидальной шизофрении, которые он называл «мозговым штурмом», обедал вместе с женой по имени Люси Эванс, молодой фотожурналисткой, работавшей в тамошней местной газете. Вид у Крейна был бодрый, он сказал, что отлично себя чувствует, но устал и потому хочет лечь пораньше в постель. В тот же вечер для прессы был организован прием, и Люси попала к себе домой в пригород уже поздно ночью и не нашла Элиота в спальне. Люси решила, что он ушел спать в комнату для гостей, чтобы она не разбудила его, когда вернется, и потому спокойно легла.

Через час Люси проснулась в твердой уверенности, что случилось нечто ужасное, и, как была, неодетая, кинулась ко второй спальне, постояла перед ней, собираясь с духом, и распахнула дверь. Тут же она ее снова захлопнула и тяжело опустилась на пол. Элиот к тому времени был болен больше двух лет, и потому в голове у нее мелькнула только одна мысль: всё кончилось. Ее затрясло, Люси вернулась в постель, крепко уснула и проспала до утра.


Элиот покончил с собой выстрелом в рот. Пистолет достался ему в наследство от отца, однажды употребившего это оружие таким же образом. В записке, которую Элиот оставил, решив пойти на столь мрачный сюжетный повтор, содержались лишь подробные объяснения, как вычистить и как хранить пистолет. Детей у них не было. Самому Элиоту тогда исполнилось тридцать два года.


Неделей раньше мы втроем поднялись на один из Сигнальных Холмов посмотреть на потешные огни, распускавшиеся длинной гирляндой, будто бы из букетов, в темноте над позвоночным хребтом Гряды[26].

— Нет, никакой это не «добрый огонь», — сказал Элиот. — Хотя вы правы, оттенок в названии тот же. Когда-то, чтобы разжечь «добрый огонь», брали кости мертвых животных, и не только животных, могли и человеческие… Пускали, так сказать, в дело детали нашей конструкции.

Элиот был тощий, как ведьмина палка, волосы у него были ярко-рыжие, а смех напоминал уханье совы. В том театре теней и света при огненных сполохах вид у нас был у всех довольно безумный, и потому движения его острых подвижных бровей, и впалые щеки, и глаза с сумасшедшим блеском казались почти нормальными. Мы стояли, освещенные заревом близких залпов, и слушали жуткие его местные легенды про закутанных в плащ волшебников, которые пили мочу и умели вызывать демонов из адского пламени. Время от времени Элиот доставал из кармана брюк плоскую серебряную фляжку, и мы по очереди делали глоток бренди. Когда-то Элиот и сам встретил демона, и с тех пор они с Люси все время были в бегах.

В Кембридже, где они жили в Португал-Плейс, демон повадился было заглядывать к ним в гости, и они продали тот свой крошечный домик и купили этот, в Уэльсе, унылый, пропахший овчинами, назвав его с юмором висельников: «Отдых Кроули»[27].

Переезд не помог. Ахая и ужасаясь, мы слушали старые сказки и все время помнили, что демон этот давно узнал их новый адрес, прочел в водительских правах номер машины, нашел где-то номер телефона, который Крейн не стал вносить в справочник, и может ему позвонить в любой момент.


— Лучше бы ты приехал, — сказала по телефону Люси. — Сегодня он ехал под девяносто по встречной полосе, а на глазах была эта штучка — «очки» для сна, его остановила полиция.

Когда Люси уволилась из лондонской «Санди» и пошла в здешнюю захолустную газетенку, потому что муж у нее сошел с ума и ей нужно было быть с ним рядом, она отказалась от многого.

— Я опять в милости? — спросил я.

Крейн изобрел себе легенду о страшном заговоре злых сил, как земных, так и внеземных, где участвовали почти все его друзья и знакомые. Я у него был страшное существо, марсианин, который проник на Британские острова в тот момент, когда мощные защитные силы по некоей непонятной причине ослабли, чтобы творить зло вместе с прочими себе подобными. Марсиане все наделены способностью мимикрировать к новой среде, так что нам, конечно, было нетрудно прикинуться людьми и всех одурачить, и, конечно, с тех пор мы здесь расплодились, как фруктовые мушки в груде гнилых бананов.

Больше года, пока я ходил в марсианах, мне запрещалось показываться у Крейнов. О том, как идут дела, Люси докладывала по телефону: лекарство помогло; лекарство не помогло; он не желает принимать его регулярно; он выглядит лучше, потому что не пишет; он выглядит хуже, потому что не писал и теперь в депрессии; он вялый и апатичный; он страшный и буйный; его терзают отчаяние и чувство вины.

Я был бессилен помочь ей, и не я один.


С Крейном мы подружились в тот последний год, который я провел в Кембридже, когда у меня был бесконечный, мучительный, с разрывами и примирениями, роман с одной аспиранткой по имени Лаура. Лаура писала диссертацию о Джеймсе Джойсе и французском «новом романе», и я, чтобы доставить ей удовольствие, дважды пропахал «Поминки по Финнегану» и прочел почти всю Саррот, почти всего Бютора и Роб-Грийе. Однажды ночью, в приступе романтического восторга, я вылез из окна ее квартиры на Честертон-роуд и простоял, отказываясь вернуться в комнату и балансируя, на подоконнике до тех пор, пока она не согласилась выйти за меня замуж. Утром Лаура позвонила матери и все рассказала. После долгого молчания мать произнесла:

— Наверное, он очень мил, дорогая, однако разве нельзя найти… э-э… себе подобного?

Вопрос оскорбил Лауру.

— Что ты хочешь этим сказать, «себе подобного»? — закричала она в трубку. — Специалиста по Джойсу? Или человека ростом в пять футов и три дюйма? Или женщину?

Так или иначе, но в то лето она обкурилась травы на свадьбе наших приятелей, сорвала с меня очки, переломила их надвое и принялась кричать, к полному ужасу жениха и невесты, размахивая перед самым моим носом ножом, который выхватила из свадебного торта, что, если я хоть раз еще подойду к ней близко, она разрежет меня на кусочки и разошлет по знакомым в качестве свадебного угощения. Я близоруко щурился, спасая лицо от Лауры, и едва не упал, столкнувшись с другой женщиной, сероглазой спокойной студенткой медицинского факультета по имени Мала, которая по-простому, по-свойски, глядя в мне глаза, предложила подбросить меня домой, «поскольку ваше зрение в настоящее время не позволяет вам сделать это самостоятельно». И пока мы не поженились, мне и в голову не пришло, что серьезная безмятежная Мала, Мала родом с Маврикия, некурящая и непьющая, в старомодных очках, никогда не вертевшая юбкой, не пробовавшая наркотиков, вегетарианка с улыбкой Джоконды, подошла ко мне в тот вечер по подсказке Элиота Крейна.

— Он хочет тебя видеть, — сказала в трубку Люси. — Про марсиан он, кажется, забыл.

Элиот сидел перед пылавшим камином, и на коленях у него лежал красный плед.

— А вот и злой гений космических просторов! — воскликнул он и вознес руки над головой, то ли приветствуя меня, то ли изображая ужас. — Дорогой мой, бес ты пучеглазый, посиди со мной, пропустим по стаканчику, а потом опять примешься за свои злые дела.

Люси вышла, оставив нас вдвоем, и он заговорил о своей болезни, трезво и вполне разумно. Трудно было поверить, что это он с завязанными глазами вел машину по встречной полосе. Когда «находит», сопротивляться безумию невозможно, сказал Элиот. Но между приступами он «совершенно нормален». Он наконец понял, что шизофрения отнюдь не позор, а болезнь, как любая другая, понял и смирился, voilà tout[28].

— Я решил выздороветь, — доверительно сказал он. — Я снова сел за работу — сейчас сижу над Оуэном Глендоуром[29], — и до тех пор, пока не трогаю оккультизма, все в порядке. — Крейн был автором двухтомного научного труда о тайных и явных европейских оккультных течениях в девятнадцатом и двадцатом веках, который назывался «Гармония сфер».

Элиот понизил голос.

— Между нами, Хан: я попутно нашел способ лечения шизофрении. Я уже написал лучшим у нас специалистам. Ты и представить себе не можешь, какой эффект. Похоже, я и впрямь открыл нечто новое, они это все признали, остальное — дело времени.

Мне вдруг стало грустно.

— Знаешь, проверь-ка, где Люси, — шепотом добавил он. — Она стала врать, как шлюха. И, представь себе, подслушивает! У нее эти новые штучки. В холодильнике и то микрофон. В масленке.


Элиот представил меня Люси в 1971 году в кафе, где подавали кебаб, и я — хотя мы и не виделись десять лет, с тех самых пор, когда ей было двенадцать, а мне четырнадцать и мы поцеловались на прощание в последний вечер на песчаном берегу Джуху, — сразу узнал ее и почти испугался, как бы история не повторилась. Золотоволосая мисс Люси Эванс, дочь владельца одной известной бомбейской компании, была особой в высшей степени самостоятельной. Она ни словом не обмолвилась о том поцелуе, а я решил, что она, наверное, о нем забыла, и тоже ничего не сказал. Но вскоре Люси принялась вслух вспоминать о верблюжьих бегах на берегу Джуху и о свежем, с пальмы, кокосовом молочке. Ничего она не забыла.


Люси была обладательницей небольшого баркаса, которым очень гордилась, древнего суденышка, когда-то служившего на флоте, но давно отработавшего свой срок. У него была острая, как нос, корма, была самодельная рубка-каюта, и еще был невероятно дряхлый движок «торн-крофт» с ручным приводом, слушавшийся только Люси. Когда-то баркас ходил до Дюнкерка. В память о бомбейском детстве Люси назвала его «Бугенвилья»[30].

Вместе с Люси и Элиотом мы плавали на «Бугенвилье» несколько раз — в первый раз с Малой, потом без нее. Мала, тогда уже доктор Мала, то есть доктор (и по совместительству миссис) Хан, ни более ни менее — Мона Лиза Медицинского центра на Хэрроу-роуд, пришла в ужас от богемного образа жизни на борту судна, где все обходились без ванны, писали за борт, а ночью, чтобы согреться, укладывались все вместе, состегнув четыре спальных мешка в один.

— В моей системе приоритетов, — сказала Мала, — комфорт и гигиена находятся в категории «А». Не буди спальный мешок, пока он спит тихо. Я остаюсь дома при своих «Данлопилло»[31] и ватерклозете.


Однажды мы дошли на этом баркасе до Трента, прошли Мерсийский канал, дошли до Миддлвича, потом взяли на запад к Нантвичу, прошли на юг до Шропширского канала и вернулись в Лланголлен. Люси стала замечательным шкипером, обнаружив и недюжинную силу, и жуткую властность, какой я раньше в ней не замечал. Элиоту в тот раз необходимо было попасть в Кембридж на лекцию какого-то «великого» австрийца «Нацизм и оккультные науки», и две ночи мы провели вдвоем. Мы высадили его в Крю и зашли поужинать в ресторанчик, с отвратительной кухней, зато весьма претенциозный. Люси захотелось заказать бутылку вина, «rose», как она сказала. Официантка презрительно поджала губы:

— Красное по-французски «rouge», мадам, — промычала она.

Красное ли, розовое ли, выпили мы его чересчур много. И когда состегнули мешки на «Буген-вилье», то сразу будто вернулись на берег Джуху. Вдруг Люси, целовавшая мне лицо, неожиданно пробормотала: «Безумие, любовь…» — и легла на другой бок, повернувшись спиной ко всему нашему далекому прошлому. А я вспомнил про Малу, про не слишком далекое свое настоящее, и в темноте покраснел от стыда.


На следующий день ни она, ни я ни словом не обмолвились о случившемся. Мы опоздали ко входу в тоннель с односторонним движением, но Люси решила не ждать трех часов, полагавшихся по расписанию. Она велела мне взять фонарь, отправиться по берегу в тоннель и медленно идти там по узкому бечевнику, а сама повела баркас. Понятия не имею, что мы делали бы, встреть мы другое судно, но на скользком, разбитом бечевнике думать о чем-то кроме как о том, чтобы не свалиться, было невозможно, а я, в конце концов, был всего-навсего матросом и выполнял приказания.

Нам повезло: мы прошли и вскоре увидели свет. Я был в белом свитере, который весь испачкал о стенки тоннеля ярко-красной грязью. Та же грязь была на ботинках, волосах, на лице. Я хотел было вытереть потный лоб и нечаянно размазал ее на глазу.

А Люси, в восторге от успеха нашего незаконного предприятия, вопила:

— Черт возьми, наконец ты хоть что-то нарушил! — Когда-то в Бомбее, в юности, я был приличен до неприличия. — Теперь понял? Риск оправдывает себя, в конце-то концов! — орала она.

Безумие. Любовь. Когда я услышал от Люси про гонки по встречной полосе, я вспомнил и красное вино, и тоннель. Сутки, проведенные нами на борту «Бугенвильи», были на свой манер тоже небезопасны. Запретные поцелуи, запретный проход в темноте. Мы остались тогда целы, он теперь тоже. Обыкновенное везение. На мой взгляд.


Что нас заставляет терять голову?

— Всего-навсего нарушение биохимического баланса, — считал Элиот.

Ночью, после юбилейной иллюминации, он решил сам сесть за руль и так гнал машину по темным деревенским дорогам, что и мои биохимические балансы едва не вышли из-под контроля. Вдруг, без всякого предупреждения, Элиот резко затормозил и остановился. Ночь была светлая, с ясной луной. Справа на склоне холма было видно стадо сонных овец и маленькое, обнесенное оградой кладбище.

— Хочу, чтобы меня похоронили здесь, — заявил он.

— Никак нельзя, — откликнулся я с заднего сиденья. — Сначала, знаешь ли, придется умереть.

— Перестань, — сказала Люси. — Ты только подашь ему новую идею.

Мы попытались свести все к шутке, чувствуя, однако, внутри неприятную дрожь, но Элиот понял, что слова его достигли цели. Довольный, он кивнул головой и с новой силой нажал на газ.

— Если мы все разобьемся, — только и ахнул я, — никто не узнает, где тебя нужно похоронить.

Добравшись до дома, он без единого слова направился в спальню. Немного погодя Люси поднялась посмотреть, как он, и сказала, что он уснул одетый и во сне улыбается.

— Давай напьемся, — беспечно предложила она.

Она устроилась на полу перед камином.

— Иногда мне кажется, все было бы намного проще, если бы я тогда не отвернулась, — сказала она. — Я имею в виду на баркасе.


В первый раз Элиот увидел своего демона, когда уже почти закончил «Гармонию сфер». Накануне они поссорились с Люси, и та, собрав вещи, оставила их кукольный домик в Португал-Плейс. (Он, пока жил там один, не вынес на крыльцо ни одной молочной бутылки, и Люси, вернувшись, нашла все их в кухне — все семьдесят штук, по числу дней, которые ее не было, стояли, как семьдесят обвинителей.)

Именно тогда, как-то ночью, он проснулся в три часа с твердой уверенностью, будто внизу кто-то есть и будто этот кто-то есть абсолютное зло. (Я вспомнил про ту его уверенность, когда узнал, как Люси проснулась, уже понимая, что он мертв.)

В тот раз он взял армейский швейцарский нож и, как был, неодетый (Люси потом тоже не успела одеться), спустился вниз. Электричество в доме отключилось. Когда Элиот проходил мимо кухни, оттуда дохнуло арктическим холодом, и он ощутил эрекцию. Свет замигал, лампочки будто сошли с ума, и тогда он перекрестился и крикнул: «Apage ame, Satanas. Изыди, Сатана».

— В тот же миг все пришло в норму, — рассказывал он мне потом. — А под полом послышались шаги, будто шаги хромого.

— Но ведь ты ничего не видел, — сказал я, немного разочарованный. — Ни рогов, ни копыт.

Элиот отнюдь не был тем суперрационалистом, каким хотел показаться. Интерес к черной магии в нем был больше, нежели интерес сугубо научный. Но голова у него работала великолепно, и я верил его оценкам.

— Я держу ум открытым, — говорил он. — Есть многое на свете, друг Горацио, ну и так далее.

Элиот легко нашел аргументы, убедив Люси срочно продать дом, пусть даже потеряв в деньгах.


Как ни странно, мы подружились. Я всегда любил жару, а он влагу и тучи. Я носил усы а-ля Сапата[32] и волосы до плеч. Он ходил в твидовых костюмах и вельветовых куртках. Я любил передвижные театры[33], диспуты о расовых отношениях и антивоенные митинги. Он тратил все выходные на деревенской охоте, лишая жизни птиц и зверей.

— Ничто так не поднимает мужской дух, — говорил он, пытаясь зазвать меня с собой. — Лишаешь жизни пернатого или мохнатого друга и тем самым вносишь скромный вклад в дело кормежки всего человечества. Класс да и только!

В 1970-м на следующий день после избрания Эдварда Хита[34], когда газеты кричали: «Главой Кабинета стал бакалейщик!», Элиот дал в его честь званый обед, где среди гостей только я и ходил с кислой миной.

Кто знает, почему люди становятся друзьями? Одни одинаково машут рукой. Другие одинаково перевирают мелодию.


Но я точно знаю, почему подружились мы с Крейном. Нас сблизила добрая старая черная магия. Не конфеты, не любовь, а именно Темное Искусство. И если я теперь не в силах вычеркнуть из памяти имени Элиота Крейна, то, вероятно, лишь потому, что соблазны, которые свели его с ума, едва не погубили и меня.

Пентакли, иллюминаты, Махариши, Гэндальф… некромантия стала частью Zeitgeist[35], частью тайного языка в противотоке культуры. От Элиота я впервые узнал о секретах Великой пирамиды, о загадках Золотого сечения и о лабиринтах Спирали. Это он рассказал мне про месмеровское учение о животном магнетизме («Между небесными, земными и животными телами существует взаимная связь. Осуществляется эта связь посредством разлитой в универсуме, невероятно легкой жидкости. Она подчинена неким законам механики, нам до сих пор не известным»), он же рассказал о японском учении о четырех состояниях сознания: Мусин — состояние детской радости; Сисси, или Консуй-йотай — состояние транса или временной смерти; Саймин-йотай — состояние гипноза и Муген-но-Кё — когда душа способна покинуть живое тело и путешествовать в Скрытом мире. Он же, Элиот, открыл для меня и великих философов, по крайней мере их книги: Георгия Гурджиева, автора «Сказок Бильзебаба», ставшего учителем для Олдоса Хаксли, Кэтрин Мэнсфилд и Дж. Б. Пристли; раджу Раммохана Роя и его «Брахмана Самадхи», книгу, где раджа сделал смелую попытку соединить воедино индийскую и европейскую мысль.

С помощью Элиота я изучил нумерологию и хиромантию, усвоил индейское заклинание, обучающее полету. Узнал, как вызвать шайтана, Сатану, и какую нужно нарисовать фигуру, чтобы Зверь, отмеченный числом 666, не вышел из-под моей власти.

С краской стыда признаю, что у себя дома, в той части света, откуда и пришло слово «гуру», мне никогда не хватало времени заняться поисками, а здесь как-то само собой случилось так, что Элиот вошел в мою жизнь. Стал, как сказал бы англичанин, учителем мистики, или «груу», как спели бы в мантре.

Ах, читатель, я был плохой ученик. Я не освоил Мусин (не говоря уже о Муген-но-Кё), я ни разу не посмел вызвать демона и ни разу не рискнул прыгнуть со скалы, чтобы научиться летать, подобно последователю яки[36].

Зато я остался жив.


Мы отрабатывали друг на друге технику гипноза. Однажды Элиот, решивший проверить продолжительность гипнотического эффекта, дал мне установку раздеться сразу, едва он произнесет вслух слово «бананы». В тот же вечер мы вместе с Малой и Люси отправились в клуб «Дингуоллз» потанцевать, где он ехидно и шепнул мне на ухо эту пакость. По телу побежали тяжелые, сонные волны, и, хотя я изо всех сил пытался сопротивляться, руки сами собой принялись снимать одежду. Когда они дошли до молнии на джинсах, нас вышвырнули на улицу.

— Знаете что, мальчики, — неодобрительно сказала Мала, глядя, как я, громко ругаясь и грозя ему страшной местью, одеваюсь на берегу канала, — может быть, вы пока что отправитесь спать вдвоем, а мы немного отдохнем от вас?

Этого ли он хотел? Нет. Возможно. Нет. Не знаю. Нет.

Какова была бы картинка, разоблачительный двойной портрет. Академик оккультных наук Элиот и я — человек, конечно, более прозаический — растворились в оккультной любви.

Этого ли он хотел тогда?


В тот год, когда мы познакомились, я был выбит из колеи и страдал от дисгармоничности в сферах личных. Кроме романа с Лаурой, меня терзали безответные вопросы, вроде того: где мой дом и кто я есть. Элиот, интуитивно подтолкнувший ко мне Малу, помог решить хотя бы один из них, за что я был искренне ему благодарен. Дом, как и ад, для нас создают люди. Мой дом создан Малой.

Не марсианка, но маврикийка, она вышла из семьи, покинувшей Индию во время негритянского исхода, который последовал за освобождением негров, и не знавшей рабства в течение восьми поколений. Родным языком Малы — а родилась она в маленькой деревушке севернее Порт-Луи, где главной достопримечательностью считался маленький храм Вишну, — был некогда бходжпурский диалект хинди, со временем окреолившийся настолько, что понимали его одни только жители Маврикия. Мала никогда не видела Индии, и потому детство мое, проведенное в Индии, мой дом, оставшийся в Индии, и сохраненная с нею связь добавляли мне в ее глазах некоего, немного глуповатого шарма, так что я для нее был только что не пришелец из Ксанаду[37]. Ибо он на медовой росе взращен и райское пил молоко.

Мала, которая, по собственным ее словам, была «человеком науки», любила литературу и поощрительно относилась к моим попыткам писать. Она гордилась Бернарденом де Сент-Пьером[38], называла Поля и Виргинию мавританскими Ромео и Джульеттой и заставила и меня тоже прочесть этот роман.

— Вдруг окажет на тебя влияние, — с надеждой сказала она.

Нещепетильная и практичная, как все врачи. Мала обладала обширными познаниями о внутренней природе человека, которым я, как и положено «человеку искусства», откровенно завидовал. Все знания об этом предмете, которые у меня были зыбкими и расплывчатыми, имели у нее твердую опору. А я находил себе опору в ней, хотя в разговоры и объяснения Мала вступала неохотно. А по ночам чувствовал поднимавшееся в ней изнутри тепло темных волн Индийского океана.

Единственное, что ее, кажется, раздражало, это моя дружба с Элиотом. Однажды, когда мы, уже упрочив наши отношения, проводили медовый месяц в Венеции, Мала позволила себе высказать недовольство вслух и даже произнесла целую речь.

— Все блажь и дурь, — заявила моя жена со всем своим научным презрением к Иррациональному. — Господи, что за индюк! Ну что он к тебе все липнет? Послушай, нет и не будет тебе от него ничего хорошего. Да кто он вообще такой? Англичанин пустоголовый, ноль без палочки. Ты понимаешь, о чем я, писатель-сахиб? Спасибо, конечно, за то, что познакомил и все такое прочее, но пора бы уже и оставить нас в покое.

— Валлиец, — изумленно пробормотал я. — Он валлиец.

— Неважно, — огрызнулась доктор (и по совместительству миссис) Хан. — Диагноз остается прежний.


Но я не мог обойтись без Элиота, в чьей голове хранился невероятный запас самых разнообразных «запретных знаний», которыми он великодушно делился и которые были тогда мне необходимы, чтобы наконец навести свой собственный мост между нездешним и здешним, соединить обе сущности и избавиться от неприкаянности. Тогда казалось, что, если собрать все магии, все способы тайной власти, можно найти единое знание, создать некое евро-индейское леванто-восточное учение, и мне отчаянно хотелось в это поверить.

Я мечтал обрести наконец с помощью Элиота «запретную самость». Внешний мир, с его цинизмом, его напалмом, где я не видел ни мудрости, ни доброты, был для меня пустыней. Вот я и решил научиться и тому, и другому в тех скрытых от поверхностного взгляда сферах, где суфисты расхаживают рука об руку вместе с великими адептами[39] и сияют великие истины.

Иными словами, то есть словами Элиота, я решил обрести гармонию.


Мала, как выяснилось, была права. Бедолага Элиот оказался не в состоянии помочь даже себе, не то что другим. Демоны в конце концов одолели его, вместе со всеми его Гурджиевыми, Успенскими, Кроули и Блаватскими, с его Дансейни и Лавкрафтами[40]. Демоны согнали овец с его валлийских холмов и затмили разум.

Гармония? Невозможно себе представить какофонию, какую слушал Элиот. Пение ангелов Сведенборга мешалось с гимнами, мантрами, обертональными тибетскими песнопениями. Чей рассудок выдержит вавилонский галдеж, где мешаются споры теософов с конфуцианцами, богословов с розенкрейцерами. Где звенят восторженные призывы к Майтрее и гремят проклятия колдунов, обпившихся крови. Звучат трубный глас Апокалипсиса и голос Гитлера, поднявшего на знамя древний символ и назвавшего его в злобе своей или в невежестве свастикой.

Даже голос моего собственного, моего любимого раджи Раммохана Роя стал там лишь одним из голосов призраков, преследовавших в «Отдыхе Кроули» больного безумного человека.

Бамм!

Наконец наступила тишина. Requescat in расе[41].


За те несколько часов, пока я снова добрался до Уэльса, брат Люси Билл успел не только вызвать полицию вместе с похоронной службой, но героически потрудиться в гостевой спальне, отскребая и отмывая со стен кровь и мозги. Люси, в легком летнем халате, сидела в кухне, потягивая джин, с видом спокойным до содрогания.

— Ты не просмотришь его бумаги и книги? — попросила она меня, и голос у нее при этом был тихий и нежный. — Одной мне не справиться. Он много занимался Глендоуром. Может быть, это кому-нибудь понадобится.

Почти неделю я исполнял печальную обязанность, разбираясь в неопубликованных записях и набросках, оставленных умершим другом. Мне казалось, будто в моей жизни перевернулась страница и открылась другая: Элиот оставил писательство как раз в тот момент, когда я сам решил им заняться. Честно говоря, порывшись в его бумагах, я понял, что он бросил писать примерно за год до своей смерти. Ничего я не нашел о Глендоуре, ничего вообще я там не нашел. Один сплошной бред.


Билл Эванс принес и поставил передо мной три картонные коробки из-под чайных упаковок, куда были сложены бумаги Элиота, исписанные от руки или отпечатанные на машинке. Сотни страниц безумной галиматьи и обрывки мыслей, разрозненных, лишенных единства, обрушились на меня, как оперетка без дирижера, полная непристойностей и протестов против Универсума. Я просмотрел десятки его блокнотов, читая бесконечные рассуждения о том, что люди, чье предназначение высоко и слава огромна, в конце концов обретают возможность менять свое будущее; или, наоборот, о горестной судьбе помраченных гениев, вынужденных гибнуть в страданиях по причине болезней или козней завистников, которые, однако, неизбежно получают признание после смерти, и тогда мир терзается запоздалым раскаянием. Печальное это было чтение.

Еще тяжелее оказалось читать о нас, о его друзьях. Заметки его в дневнике были либо исполнены злобой, либо представляли собой порнографические описания. Много раз он с гневом бранил меня и со страстью рисовал себе постельные сцены, в которых участвовала моя жена Мала, даже проставляя при этом — разумеется, только чтобы подогреть себя — «даты», где некоторые чуть ли не совпадали с днем нашей свадьбы. Ну и конечно, не раз. О Люси он писал с похотливой неприязнью. Напрасно я рылся в коробках, надеясь найти хоть слово любви или дружбы. Невозможно было поверить, что столь открытый, столь страстный человек не сумел оставить после себя ни единого доброго слова о жизни. Тем не менее это оказалось именно так.

Я не стал показывать бумаги Люси, она все поняла по моему лицу.

— Это был уже не он, — машинально утешила она меня. — Это была его болезнь.

Знаю я, что это за болезнь, подумал я про себя и дал себе слово выздороветь. С этой минуты моя связь с миром таинств оборвалась. Хватило одной недели покопаться в грязи и мерзости, скопившейся в чайных коробках, чтобы Месмерова жидкость испарилась из меня навсегда.


Элиота похоронили там, где он хотел. Обстоятельства смерти, конечно, создали некоторые сложности, но в конце концов местное духовенство, не выдержав гнева Люси, решило закрыть глаза на детали и дало согласие предать покойного освященной церковной земле.

На похороны прибыл один из членов Парламента, член Консервативной партии, который когда-то учился с покойным в одном классе.

— Бедный Эл, — громко сказал член Парламента. — В школе все говорили: «А кем, интересно, станет Эл Крейн?» А я говорил: «Может быть, даже кем-нибудь чуть ли не великим, если, конечно, не застрелится раньше».

Сейчас этот джентльмен состоит членом Кабинета и, следовательно, находится под зашитой Особого подразделения. Думаю, он и не догадывается, до какой степени ему нужна была защита в то ясное солнечное утро в Уэльсе.

Так или иначе, других слов над гробом никто все равно не произнес.


На прощание Люси протянула мне руку. Больше мы с ней не виделись. Я слышал, она быстро вышла замуж за какого-то совершенно неинтересного человека и уехала с ним в Америку, на запад.

А в тот день, вернувшись домой, я понял, что мне необходимо выговориться. Мала села рядом и стала слушать меня с участием. Невольно я проговорился и о коробках.

— Ты же знала его. Ты подумай! До какой же степени он был болен, до чего же псих, если так расписывал свои фантазии о ваших якобы постельных играх. Да еще и даты к ним ставил! Например вот, когда мы только-только вернулись из Венеции. Например, когда мы с Люси остались вдвоем на баркасе, а он уехал на лекцию в Кембридж.

Мала поднялась, повернулась ко мне спиной и еще ничего не успела ответить, как вдруг я понял, что она мне сейчас скажет, и почувствовал, как в груди все вот-вот разорвется с треском, похожим на треск падающих деревьев или ломающегося льда. Ну конечно, ведь она сама тогда предупредила меня, чтобы я не доверял чересчур Крейну, предупредила тогда с упреком, горьким и страстным, обращенным к нему, не ко мне, и я, изумленный тогда самим этим фактом, не понял его истинного смысла и не услышал истинного предупреждения. Англичанин пустоголовый. Нет и не будет тебе от него ничего хорошего.

Это был конец гармонии, крушение сфер.

— Он не фантазировал, — сказала Мала.

Чеков и Зулу

1

Четвертого ноября 1984 года, когда Зулу пропал в Бирмингеме, индийский посол направил в Уэмбли для разговора с женой его старого школьного друга Чекова.

— Адабарз[42], миссис Зулу. Не позволите ли войти?

— Конечно, конечно, заместитель-сахиб, к чему такие формальности?

— Прошу прощения за беспокойство, миссис Зулу, все-таки воскресенье, но мне очень нужно узнать, не звонил ли вам сегодня Зулу-тау?

— Мне? С какой бы стати из деловой поездки? Зачем звонить домой, когда там ему, наверное, весело.

— Ох, прошу прощения, я опять по больному месту. Всякий раз что-нибудь да ляпну.

— Войдите хоть на минутку, разделите со мной чашку чаю.

— Черт возьми, вы недурно устроились, миссис Зулу, ну и ну. Обои какие! Все со вкусом… Высший класс, должен вам сказать. Хрусталя-то сколько! Этот нахал Зулу что-то слишком хорошо зарабатывает, не то что ваш покорный слуга, вот ведь ушлый, собака.

— Ну как это возможно, на что вы намекаете? Зарплата у вас, господин заместитель посла, должна быть намного больше, чем у начальника безопасности.

— Я ни на что не намекаю, джи. Хочу сказать только, что вы, должно быть, большая мастерица по распродажам.

— Зулу во что-то вляпался, так?

— Прошу прощения?

— Эй, Джайсинх![43] Где ты там уснул? Господин исполнительный заместитель посла желает чаю. А бисквиты, а джалеби[44], ты что, сам не знаешь? Ну-ка бегом, гость ждет.

— Не беспокойтесь, миссис Зулу. Пожалуйста.

— Какое там беспокойство, джи! С тех пор, как мы здесь, парень вконец обленился. Выходные, собственный телевизор, платим фунтами — всё ему, пожалуйста. И никакой, скажу вам, благодарности за то, что он здесь, ни вот столько.

— A-а, Джайсинх, спасибо. Отличные джалеби, миссис Зулу. Благодарствую.

На телевизоре и на соседних с ним стеллажах красовалась коллекция, которую собирал пропавший сейчас без вести Зулу — фигурки героев и модели космических кораблей из сериала «Звездный путь»: капитан Кирк, несколько Споков, «Крылатый охотник Клинтонов», Римуланское судно, космическая станция, ну и конечно, корабль «Энтерпрайз». На самом почетном месте красовались большие фигурки двух второстепенных персонажей.

— Ох уж эти мне прозвища из Дунской школы[45]! — от души воскликнул Чеков. — Как заезженная пластинка. Дампи, Стампи, Грампи, Хампи. Прозвища прилипают и становятся именами. Вот и нас теперь все называют, как этих бесстрашных космонавтов.

— Терпеть не могу. С того дня, как мы здесь приземлились, я — миссис Зулу! Будто какая-то чернокожая.

— Гордитесь, уважаемая. Мы с вашим мужем старые друзья по оружию, со школьной скамьи — неужели он поленился поставить вас в известность? Бесстрашные диплонавты! Наша задача — исследовать новые миры и цивилизации. Взгляните на телевизор, на эти фигурки, они наше alter ego: этот русский, похожий на азиата, этот китаец[46]. Не вожди, как вы понимаете, а безукоризненные, профессиональные слуги народа. «Курс проложен!» «Высокие частоты открыты!» «Фактор искривления три!» Что бы смог делать с кораблем отважный Капитан без нас, без обученного экипажа? Так же, как и со старым добрым кораблем под названием Индостан. Мы такие же, знаете ли, слуги, вроде вашего бездельника Джайсинха. Очень важно, чтобы в трудный момент, как, например, теперь, в дни печального перелома, когда корабль может сесть на мель, что бы ни произошло, чай и джалеби всегда были на столе. Мы не зовем к будущему, мы его делаем сами. Без нас никто ни курса не проложит, ни частот не откроет. И фактор искривления тоже не обнаружит.

— Значит, все-таки у Зулу неприятности? Надо же, именно сейчас, когда у всех беда.

На стене над телевизором в рамке, украшенная цветочной гирляндой, висела фотография Индиры Ганди. Индиры Ганди не стало в среду. С тех пор каждый день по телевизору по несколько часов кряду показывали кадры кремации. Цветы, лепестки, разрывающие душу языки пламени во весь экран.

— Даже не верится. Ах, Индира-джи. Нет слов. Она была нам как мать. Увы, увы. Погибла во цвете лет.

— А по радио, по телевизору такое… Такое в Дели творится! Сколько убитых, заместитель-сахиб. Сколько честных сикхов погибли, будто это они виноваты в том, что сделали один-два негодяя.

— Сикхи всегда считались лояльными по отношению к нации, — отозвался Чеков. — Костяк армии… я уж не говорю о делийском такси. Даже, пожалуй, суперлояльными, преданными национальной идее. Однако приходится признать, теперь подобная оценка стала вызывать сомнения, и уже появились люди, готовые во всеуслышание объявить, будто гребень, браслет, кинжал et cetera[47] суть признаки скрытого врага.

— О нас не осмелились бы сказать такое! Какая несправедливость.

— Конечно. Конечно. Но возьмем, к примеру. Зулу. Щекотливость сегодняшней ситуации заключается в том, что, насколько нам известно, ваш муж не находится в официальной поездке. Он исчез, уважаемая. В розыске с момента убийства. Третий день как без вести.

— Господи!

— В Штабе уже начинают подумывать, что он связан с убийством. У кого еще была такая возможность в течение длительного времени поддерживать связи с английской общиной?

— Господи.

— Я, естественно, изо всех сил пытаюсь противостоять складывающемуся мнению. Но, черт побери, где он? Мы не боимся халистанских фанатиков. Тем не менее они опасны. И если Зулу, с его знаниями, с его подготовкой… Насколько вам известно, они грозят новым террором. Насколько вам, должно быть, известно. Кое-кто может даже решить, будто вам известно слишком многое.

— О господи.

— Вполне возможно, — сказал Чеков, жуя джалеби, — Зулу и впрямь, лишившись всякого стыда, отправился туда, куда до сих пор не хаживала нога индийского диплонавта.

Жена всхлипнула:

— Даже это дурацкое имя вы все время говорите неправильно. «С». Сулу. Сколько я серий пересмотрела, я всех помню, а вы как думали? Кирк, Спок, Мак-Кой, Скотт, Ухура, Чеков, Сулу.

— «Зулу» больше подходит для человека, которого невозможно приручить, — произнес Чеков, доедая джалеби. — Для дикаря, который сегодня под подозрением. Для предполагаемого предателя. Спасибо за превосходный чай.

2

В августе того года Зулу, великан с застенчивой улыбкой, приехал в аэропорт встретить Чекова, который тогда только что прилетел из Дели. Тридцатитрехлетний Чеков, маленький, хрупкий, щеголеватый, был одет в серые фланелевые брюки, рубашку с жестким воротничком и темно-синий двубортный пиджак с золотыми пуговицами. Широкие густые брови и воинственно выдвинутая вперед нижняя челюсть производили поначалу на собеседников пугающее впечатление, и потому неожиданно вежливая, изысканная речь и особенно мягкий голос сразу всех обезоруживали. Чеков, видимо, родился на свет для высокого полета и потому уже успел оставить один неплохой пост в посольстве в небольшом государстве. Временная должность исполнительного заместителя посла по особым поручениям, иными словами человека Номер Два, в Лондоне стала следующей его ступенькой.

— Привет, Зул! Сколько лет, йар![48] Сколько лет! — сказал Чеков, похлопав ладонью по широкой груди старого приятеля. — Ишь, — добавил он, — я гляжу, ты оброс.

Когда-то, лет в восемнадцать, Зулу, придерживавшийся тогда новых веяний, ходил хоть и с усами, но бороду брил и, не желая носить под тюрбаном длинные волосы, стриг их у парикмахера. Теперь же вид его соответствовал вполне традиционным представлениям о сикхах.

— Здравствуйте, джи, — осторожно приветствовал Чекова Зулу. — Значит, переходим на старые обращения?

— Конечно. А как же, — сказал Чеков, вручая Зулу свои сумки и багажные карточки. — Дух «Энтерпрайза» — это прекрасно!


Человек на людях в высшей степени светский, Чеков среди своих позволял себе проявлять бурный нрав так, что пар валил от рубашки. Вскоре после приезда, заступив на новую должность, он как-то в обеденный перерыв сидел вместе с Зулу на скамейке в садике неподалеку от Темпла и вдруг мотнул головой в сторону прохожих.

— Воры, — произнес он sotto voce[49].

— Где? — заорал гигант Зулу и вскочил на ноги. — Догнать?

К ним обратились недоуменные взгляды прохожих. Чеков схватил Зулу за край пиджака и потянул на скамью.

— Ну ты, герой, — ласковым голосом попенял он. — Я имел в виду их всех, всех до последнего. Господи, до чего я люблю Лондон! Театр, балет, опера, рестораны! Показательный матч перед Павильоном! Королевские утки в королевском пруду в королевском парке Сент-Джеймс! Отличные портные, отличные рестораны, когда захочешь, отличные журналы, когда захочешь! Остатки былого величия — и не могу не признать, оно впечатляет. Атенеум, Букингем, львы на Трафальгарской площади. Впечатляет, тщертовски впечатляет. Я приехал на встречу с помощником министра и вдруг понял, что мы сидим в бывшем Министерстве по делам Индии. Черный тик, на старинных книжных шкафах бегущие слоны. Знаешь, я там испытал просто легкое нервное потрясение. Сначала я им даже поаплодировал: молодцы, мол! А потом вспомнил дом — ведь это всё оттуда, из нашего дома, всё ворованное. Я, кажется, еще до сих пор не пришел в себя.

— Да, это очень неприятно, — сказал Зулу, сдвинув брови. — Но виновных, конечно, никак не привлечь?

— Зулу, ах ты мой благородный воин Зулу, «воровство» здесь теперь лишь фигура речи. Ведь я о музеях, полных индийских сокровищ. Ведь все эти города, всё их благополучие — всё построено на награбленном. И так далее, и тому подобное. Мы, конечно, простили, забыли — таков наш национальный характер. Но забывать-то как раз необязательно.

Зулу ткнул пальцем в бродягу, который, в драном пальто и шляпе, спал на соседней скамье.

— Он что, тоже нас обокрал? — спросил он.

— Ты забыл, — помахал перед его носом пальцем Чеков, — что британский рабочий класс старался влиять на колониальную политику в собственных интересах. Например, рабочие текстильных фабрик в Манчестере поддержали уничтожение нашей хлопчатобумажной промышленности. Как дипломаты мы вынуждены закрывать на это глаза, но факт остается фактом.

— Этот нищий — не рабочий класс, — резонно возразил Зулу. — Что ж, по крайней мере хоть он нам не угнетатель.

— Зулу, — устало сказал Чеков. — Иногда с тобой тщертовски трудно.


Как-то, когда они катались на лодке на Серпентине, Чеков вновь оседлал любимого конька.

— Нас обокрали, — сказал он, откинувшись на полосатые подушки с бокалом шампанского в руках и подставив лицо легкому ветерку, пока могучий Зулу налегал на весла. — И мы теперь не мытьем, так катаньем, а пытаемся возвратить свое. Как греки парфенонский мрамор.

— Нехорошо быть неблагодарным, — сказал Зулу, опустив весла и сделав глоток кока-колы. — Умерь свой голод, умерь свой гнев. Посмотри, сколько у тебя всего. Тебе что, мало? Сиди спокойно и радуйся жизни. У меня, например, столько нет, а мне хватает. И погода сегодня хорошая. Колониальный период ушел в прошлое навсегда.

— Если ты не будешь вон тот бутерброд, дай-ка мне, — сказал Чеков. — С моим радикализмом нужно было идти не в дипломаты. Нужно было идти в террористы.

— Но тогда мы стали бы врагами и оказались по разные стороны, — запротестовал Зулу, и на глаза у него вдруг навернулись слезы. — Ты что, совсем ни во что не ставишь нашу дружбу? И все, за что я несу ответственность?

Чеков смутился.

— Зулу, старик, ты прав. Тщертовски прав. Ты даже представить себе не можешь, до чего я обрадовался, когда узнал, что в Лондоне мы будем снова вместе. Друг детства, это великолепно, а? Что может быть лучше друга детства! Послушай, ты, простая душа, хватит сидеть с кислым лицом. Терпеть не могу. Здоровенный дядька, а того гляди, тут раплачешься. Хочешь, будем как кровные братья, а, старик, что скажешь? Один за всех и все за одного.

— Хочу, — сказал Зулу и застенчиво улыбнулся.

— Тогда вперед, — кивнул Чеков, снова усаживаясь на подушки. — С новыми силами.


В тот день, когда телохранители-сикхи убили Индиру Ганди, Зулу и Чеков играли в сквош на частной площадке в Сент-Джон-Вуд. После душа Чеков, у которого в волосах уже поблескивала ранняя седина, обмотался полотенцем, чтобы прикрыть съежившийся от усталости побагровевший член, и все никак не мог отдышаться, а Зулу, оставшись во всей гордой наготе своего могучего тела, спокойно стоял, наклонив красивую голову, и заботливо, будто женщина, отжимал, расчесывал и приглаживал длинные черные волосы, наконец ловко скрутив их узлом.

— Йар, Зулу, слишком здорово. Бамс, бах! Какие удары! Тщертовски сильные, не по мне.

— Кабинетный ты стал диплонавт, джи. Теряешь форму. Когда-то все было по тебе.

— Н-да, стареем, стареем. А ведь ты всего на год моложе, а?

— У меня жизнь проще, джи, дело не слово.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что твое имя будет запятнано? — тихо произнес Чеков.

Зулу перед большим зеркалом медленно повернулся и застыл в позе а-ля Чарльз Атлас[50].

— Все должно выглядеть так, будто ты действуешь на свой страх и риск. Если что-то пойдет не так, посольство вынуждено будет остаться в стороне. Никому ни слова, даже жене.

Зулу раскинул руки и ноги, будто гигантская буква «X», и с наслаждением потянулся. Потом повернулся к Чекову.

— Что скажешь, Зул? — Голос у того немного упал.

— Транспортный луч готов?

— Йар, не верти задницей, не увиливай.

— Прошу прощения, мистер Чеков, это моя задница. Ну так как, транспортный луч готов или нет?

— Транспортный луч готов.

— Тогда включаем двигатели.


Доклад Чекова ДТК (Джеймсу Т. Кирку), гриф «Совершенно секретно, только для внутреннего пользования»:

Настаиваю на прекращении операции «Звездный путь». Направить сотрудника Федерации, клингона, без оружия в логово врага является чересчур жесткой проверкой его лояльности. Означенный сотрудник идеологически выдержан и заслуживает самого высокого доверия даже в нынешней обстановке террора, истерии и страха. С большой долей уверенности можно считать, что в случае неудачной попытки убедить клингонов в своем bona fide[51] он рискует жизнью. Клингоны не признают заложников.

Стратегия операции избрана неверно. Центральной проблемой являются вовсе не члены общины клингонов. Даже в случае формального успеха данные разведки о наиболее важных преступниках едва ли окажутся точными и едва ли смогут представлять какую бы то ни было ценность.

Предлагаю рекомендовать Главному штабу немедленно занять позицию поддержки и одобрения клингонов. На стабильность можно будет рассчитывать, только если будет найден ясный и надежный способ разрешения ситуации в целом.


Ответ ДТК:

Ввиду вашей близкой дружбы с означенным сотрудником будем считать извинительной горячность, с какой вы защищаете интересы клингонов. Оценка национальной стратегии, а также определение истинных целей разработанных операций выходят за рамки ваших полномочий. Ваша задача заключается в непосредственном и своевременном обеспечении проведения и завершения операции. В память о долгой дружбе с вашим выдающимся отцом, а также в качестве личного одолжения я уничтожил ваш последний доклад и предлагаю вам сделать то же самое с копией. Также уничтожьте и это.


Чеков попросил Зулу отвезти его в Стратфорд, где давали «Кориолана».

— Сколько у тебя уже карапузов? Трое?

— Четверо, — сказал Зулу. — Мальчики.

— Господи боже. Должно быть, твоя жена славная женщина.

— Она мое счастье, — неожиданно с чувством сказал Зулу. — Полный дом, полная чаша, полное согласие, полная любовь.

— Надо же, — сказал Чеков. — Впрочем, ты у нас всегда был теплокровный. А я наоборот. Я вроде рептилии… или динозавра. Кстати, сейчас мне как раз очень нужна жена — может, у тебя есть подходящая кандидатура? В какой-то момент холостяцкая жизнь начинает мешать карьере.

Зулу вел машину странно. Увидев съезд с автострады, он свернул на полосу торможения и вдруг выжал там миль под сто. А потом перебрался на полосу разгона и сбросил скорость. Чеков заметил, что он то и дело меняет ряды и едет то быстро, то медленно.

— В твоем драндулете что, нет контрольных приборов? — спросил он. — Знаешь, спортсмен, за этой частью представления никто не наблюдает с мостика флагманского корабля Объединенной Федерации планет.

— Это защита от наблюдения, — сказал Зулу. — Химчистка.

Чеков встревоженно взглянул в заднее окно.

— Хочешь сказать, за нами следят?

— Нет, — ухмыльнулся Зулу. — Просто подстраховался на всякий случай. Терпеть не могу истории с плохим концом.

Чеков снова уселся поудобней.

— Все тебе шуточки да игрушечки, — сказал он.

В школе Зулу был первым по стрельбе, борьбе и по фехтованию.

— Каждый раз на последнем собрании, — сказал Зулу, — когда ты выходил получать призы: за латынь, за историю, за английский, за поведение, я сидел и хлопал тебе в ладоши. Хлопал, хлопал, хлопал, каждый семестр, каждый год. Но на спортивных площадках призы брал я. Так что здесь я решаю, что делать.

— Репутацию ты себе так заработаешь, не приведи бог.

Зулу ничего не ответил. За окном машины мелькала Англия.


— Читал Толкина? — спросил Зулу.

— Ты что, еще и любитель чтения, вот не думал, — удивленно ответил Чеков. — Не обижайся.

— Читал ли ты Дж. Р. Р. Толкина? — повторил Зулу. — «Властелин колец».

— Кажется, нет. Хотя слышать, конечно, слышал. Про фей и про эльфов. К тебе не имеет ни малейшего отношения. Я уже думал.

— Это про войну, про битву не на жизнь, а на смерть между Добром и Злом, — продолжал Зулу. — Битва уже началась, а в другой части света, где жили хоббиты, о ней никто даже не слышал. Хоббиты жили, работали, ссорились и мирились и — блин! — даже понятия не имели о том, что им угрожали какие-то там силы, и всё тряслись за свои жалкие шкурки.

Лицо его вспыхнуло от негодования.

— Это ты что, обо мне? — спросил Чеков.

— Я солдат на этой войне, — сказал Зулу. — А ты в своем кабинете понятия не имеешь, что на самом деле творится в мире. Наш мир — это мир действия, джи. Мир сделанных или, наверное, еще не сделанных дел. Мир жизни и смерти.

— В нашем сценарии смерть крайний случай, — запротестовал Чеков.

— Я когда-нибудь тебе указывал, как лучше полировать гладеньким твоим язычком чью-нибудь филейную часть? — загремел Зулу. — Вот и ты мне не указывай.

Солдаты любят взвинчивать себя перед боем. Чеков знал это. Битье пяткой в грудь. Однако следовало поразмыслить над такими речами, неожиданностей здесь быть не должно.

— Когда ты сваливаешь? — спокойно спросил он.

— Тебя не касается, Чеков-джи.

Они уже подъезжали к Стратфорду.

— Знаешь ли ты, джи, что Среднеземье на карте Толкина приходится в аккурат на Уэльс и Центральную Англию? — сказал Зулу. — Страна Фей может оказаться где-то именно здесь, посередке.

— Смотришь в корень, старик, — сказал Чеков. — Сколько открытий за один день.


В своем посольском, обставленном на современный лад доме с частной дорогой на Хэмпстед Чеков давал обед для избранных. Среди избранных был один Очень Крупный Бизнесмен, которого Чеков обхаживал, журналисты, которые ему были нужны, а также самые известные в стране сторонники Индии, которых он здесь всем представил как британских индийцев. Разговор зашел, как обычно, о политике. Нельзя допустить, чтобы в результате чудовищного злодеяния государственный корабль сбился с курса. Корабль, новый капитан которого еще недавно был всего-навсего лоцманом, довольный собой, подумал Чеков. Будто и он, Чеков, и его старый друг, Зулу, тоже уже получили новое назначение и произведены в шкиперы.

Чертовски трудно давать обед без хозяйки, которая занимала бы гостей, сердился он на себя. Прекрасный сервиз, тарелки с золоченым многоголовым львом посредине, тонкий хрусталь, отличное меню, изысканные вина. За столом помогают официанты, заимствованные на вечер в посольстве, но официанты не то. Тайна очарования званых обедов, как живая тайна Господа Бога, кроется в мелочах. Чеков суетился и нервничал.

Так или иначе обед благополучно подходил к концу. За бренди Чеков даже осмелился затронуть опасную тему:

— Англия, — сказал он, — всегда была для нас источником революционной мысли. Кем стал бы Пандит Неру, не случись в его жизни Хэрроу? Кем стал бы Ганди без английского образования? Даже самая радикальная идея отделения Пакистана возникла у будущих революционеров здесь, в колледже, где в числе прочего они научились считать эту страну второй матерью-родиной. Сейчас, смею заметить, когда статус Англии стал несколько ниже, снизился и масштаб подрастающих революционеров. Кашмирское государство! Бред да и только. Что же до поклонников Халистана, то пусть они не рассчитывают приблизить день своего торжества злодеяниями вроде подобных убийств. Напротив. Напротив. Мы вырвем с корнем эту заразу и… как это правильно по-английски? — расколошматим вдребезги.

Чеков сам удивился, заметив, что заговорил громко и даже поднялся. Он снова тяжело сел на стул, рассмеялся. Никто его смех не поддержал.

— Самое забавное, — быстро заговорил он, обращаясь к своей соседке, невероятно красивой и столь же невероятно юной жене Очень Крупного Бизнесмена, которому было лет семьдесят, — что это свое прозвище я получил, когда никто из нас еще не видел «Звездный путь». В нашей школе, знаете ли, не было телевизора. Этот фильм был легендой, долетевшей из Штатов, транзитом через Британские острова, до нашей милой станции под названием Дехрадун[52].

Потом кто-то раздобыл пару книжек в дешевой бумажной обложке и пустил по кругу, и не только их, а еще, например, неприличный романчик вроде «Леди Ч.»[53]. Начитавшись, мы поначалу дали прозвища почти всем, но пристали они только к двоим. Может быть, потому, что эти двое всегда ходили вместе и здорово подружились, хотя один был на год моложе. Хороший был мальчик. С тех пор мы стали Чеков и Зулу, как Лорел и Харди[54].

— Как любовь и свадьба, — произнесла женщина.

— Прошу прощения?

— Наверняка вы слышали, — сказала она. — Вместе, как молоко и каша. Или, если хотите, как гараж и машина. Обожаю старые песенки. Ля-ля-ля ля-ля что-то-там брат, ты ля-ля без матери ничему не рад.

— Да-да, теперь вспомнил, — сказал Чеков.

3

Через три месяца Зулу позвонил жене.

— Господи, куда ты пропал, я уже думала, что ты умер!

— Биви моя, успокойся, пожалуйста. Выслушай меня внимательно, жена моя, единственная моя любовь.

— Да. О’кей. Я уже успокоилась. Только плохо слышно.

— Позвони Чекову и скажи: состояние красное.

— Ай! Что такое с твоим состоянием?

— Пожалуйста! Состояние красное.

— Да. О’кей. Красное.

— Скажи: клингоны чуют запахи.

— Клингеры чу… запахли? Что это значит?

— Дорогая, пожалуйста.

— Всё, поняла. Записала — и то, и другое, я нашла карандаш.

— Скажи Скотти: пусть по моему сигналу сразу откроет шлюзы и спустит луч.

— Что за чушь! Ты что, даже сейчас не можешь не играть в эту дурацкую игру?

— Биви! Так нужно. Пусть спустит луч.


Чеков все бросил и кинулся к машине. Сначала, как было велено, он провел химчистку: дважды проехал по кольцевой развязке, проскочил на красный свет перекресток, свернул нарочно не туда, остановился, снова двинулся дальше, сделал несколько раз, сколько вышло, правый разворот, поглядывая, нет ли в потоке машин той одной, которая идет за ним следом, и, как Зулу, все время менял ряды. Убедившись, как мог, что за ним чисто, Чеков направился к месту назначенной встречи. «Закрываем Лена Дейтона, — думал он, — и быстренько готовим доклад для Ле Карре»[55].


Он свернул с дороги в рукав. Из тени деревьев вышел хорошо одетый, свеженький, будто только что из ванной, человек с застенчивой улыбкой на лице. Это был Зулу.

Чеков выпрыгнул из машины, обнял и расцеловал его в обе щеки, уколовшись о жесткую бороду.

— Я думал, тебе руку оторвало, кровь хлещет или, по крайней мере, хоть синяк под глазом, — сказал он. — А ты вырядился, как в оперу, разве что трости с накидкой не хватает.

— Миссия окончена, — сказал Зулу и похлопал себя по нагрудному карману. — Все вот здесь, все в порядке.

— Чего ж гнал про красный экран?

— Пронесло, — сказал Зулу. — Пошло по другому сценарию.

В машине Чеков открыл коричневый конверт и принялся читать списки, где были имена, даты и адреса. Информация оказалась лучше, чем он рисовал себе в самых смелых мечтах. Луч прожектора, включенного здесь, на безымянной стоянке при боковой дороге посредине Центральной Англии, высветил дальние пригороды и деревни в Пенджабе. Высветил темные фигуры, рассеяв скрывавшую их тьму.

Чеков тихо восторженно свистнул.

Зулу на пассажирском сиденье склонил голову в театральном поклоне.

— Поехали, — сказал он. — Не будем испытывать судьбу.

Они ехали по Среднеземью.

Когда машина свернула со скоростного шоссе, Зулу сказал:

— Между прочим, я решил уволиться.

Чеков выключил зажигание. Слева, в просвете между домами, были видны башни Уэмбли.

— Что? Экстремисты тебе промыли мозги?

— Не болтай глупостей, Чеков. Какие еще экстремисты нужны после убийств в Дели? Погибших сотни, может быть тысячи. Сикхов жгут заживо, снимают с них скальпы на глазах у детей. Убивают даже подростков.

— Нам об этом известно.

— Тогда, джи, вам должно быть известно и кто за всем этим стоит.

— Нет никаких доказательств. — Чеков повторил заявление полиции.

— Есть свидетели и фотографии, — сказал Зулу. — И нам об этом известно.

— Есть мнение, — медленно проговорил Чеков, — что сикхи обязаны заплатить за смерть Индиры.

Лицо у Зулу окаменело.

— Ты же меня знаешь и, надеюсь, понимаешь, что сам-то я так не думаю, — сказал Чеков. — Зулу, ради бога, давай, а? Давай всегда будем вместе?

— Конгресс не назначил комиссии, — сказал Зулу. — Несмотря на обвинения в соучастии. Я подаю в отставку. И ты должен сделать то же самое.

— Черт возьми, коли ты теперь такой радикал, — вскричал Чеков, — то зачем привез эти списки? Что ж ты бросаешь дело на полпути?

— Я сотрудник безопасности, — сказал Зулу, открывая дверцу. — Любой террорист для меня враг. А для тебя, при определенных обстоятельствах, выходит, что не любой.

— Зулу, погоди! — крикнул Чеков. — Тебе что, совсем наплевать на карьеру? А жена, а четверо мальчишек? А старые друзья? Ты что, знать теперь меня не хочешь?

Зулу был уже далеко.


Больше Чеков и Зулу не встречались. Зулу переселился в Бомбей, а так как спрос на охрану в этом бурлившем, богатом городе только шел вверх, то щит и меч Зулу не ржавели, и он не бедствовал. У него родилось еще трое детей, все мальчики, и Зулу живет с ними со всеми счастливо и по сей день.

Чеков же так и не женился. Однако никаких сложностей по пути наверх, которых он боялся, не случилось. Он поднимался быстро. Но потом, в мае 1991 года, Чеков случайно оказался в составе группы, сопровождавшей господина Раджива Ганди в поездке на юг Индии в деревню Шриперумбудур, где тот намеревался встретиться с избирателями. Людей из службы безопасности в группе было намеренно мало. Ганди считал, что на предыдущих выборах именно обилие охраны создало барьер между ним и электоратом. На этот раз он решил познакомиться с народом поближе.

Когда отзвучали положенные речи, Ганди вместе со всем своим окружением спустился с подиума. Шедший всего в нескольких шагах от него Чеков сразу заметил маленькую тамильскую женщину, которая вдруг выступила из толпы. Женщина взяла Ганди за руку и задержала его на мгновение. По тому, как она улыбнулась, Чеков мгновенно все понял, и понимание это полыхнуло в нем с такой силой, что время остановилось.

Тем не менее Чеков все же успел сделать несколько выводов.

— Эта тамильская женщина никогда не была в Англии, — отметил он для себя. — Наконец-то мы не нуждаемся в импорте. Отличное, можно сказать, заключение к давней речи на давнем обеде. — И потом еще с чувством подумал: — Трагедия состоит не в том, как человек умирает, а в том, как он живет.


Сцена вокруг померкла, растворившись в облаке света, и Чеков перенесся на мостик космического корабля «Энтерпрайз». Экипаж был на месте. Впереди, рядом с Чековым, сидел Зулу.

— Защитный экран вышел из строя, — произнес он.

На главном мониторе разворачивался, готовясь к атаке, «Крылатый охотник клингонов».

— Одно попадание, и нам конец! — воскликнул доктор Мак-Кой. — Ради Бога, Джим, сделай что-нибудь.

— Нарушение логики! — ответил старший офицер Спок[56]. — Без кристалла выйти в искривленное пространство невозможно. На простых двигателях от «Крылатого охотника» не уйти. В соответствии с логикой, единственная возможность, которая у нас еще есть, это сдаться на милость победителей.

— Сдаться Клинтонам! — вскричал Мак-Кой. — Черт возьми, ты, остроухий холодный арифмометр, ты что, не знаешь, как Клинтоны поступают с пленными?

— Фазовые батареи не работают, — доложил Зулу. — Защитное поле на нуле.

— Должен ли я попытаться связаться с капитаном Клинтонов, сэр? — спросил Чеков. — Они вот-вот откроют огонь.

— Благодарю вас, мистер Чеков, — сказал капитан Кирк. — Боюсь, в этом нет необходимости. В соответствии со сценарием у нас на крайний случай есть еще один сюжетный ход. Займите свои места.

— «Крылатый охотник» открыл огонь, — сказал Зулу.

Чеков стиснул руку Зулу, крепко, как победителю, и, повернувшись к экрану, смотрел, как летят к кораблю шары смертоносного света.

Ухажерчик

1

Никогда в жизни уборщик и привратник большого многоквартирного дома по прозвищу Миксер не встречал таких крохотных женщин — кроме разве что карлиц, — какой была шестидесятилетняя Мэри-Конечно, которая, придерживая рукой свое белое с красной оторочкой сари и поблескивая сединой в аккуратно собранных на затылке узлом волосах, одолевала ступеньки перед парадным входом, будто это были Альпы.

— Нет, — сказал он вслух.

Не Альпы, какие-то другие горы.

— Гхаты, — сказал он гордо. Слово из школьного атласа, выученное много лет назад, когда Индия была далекой, почти как райские кущи. (Теперь кущи стали дальше, чем Индия, зато преисподняя придвинулась ближе.) — Западные Гхаты, Восточные Гхаты и еще Кенсингтонские, — сказал он, ухмыльнувшись. — Такие горы.

Она остановилась перед ним посредине обшитого дубовыми панелями вестибюля.

— На хинди «гхаты» еще и ступени, — сказала она. — Да, конечно. Например, в священном городе Варанаси есть спуск, где сидят брамины и собирают у филигримов деньги, и он называется Дасашвамедха-гхат. Такие широкие-преширокие ступени, которые идут к Гашу. О да, конечно! А еще есть Маникарника-гхат. В Маникарнике, в доме, где с крыши прыгает тигр, — конечно, не настоящий, крашенный «техниколором», а вы что подумали? — в этом доме покупают огонь, прячут в коробку, а потом, когда умирают близкие, от него разжигают костер. Погребальный костер пахнет сандалом. Фотографировать похороны нельзя; нет, конечно, ни в коем случае.


Он прозвал ее Мэри-Конечно, потому что она никогда не говорила просто «да» или просто «нет»; а всегда «о-да-конечно» или «нет-конечно-ни-в-коем-случае». Сам он, с тех пор как стала отказывать голова, в которой когда-то он был более чем уверен, всегда пребывал в растерянности и сомневался во всем, оттого и ее убежденность поначалу вызвала в нем тоску, потом зависть, а потом нежность. А всколыхнувшаяся эта нежность оказалась чувством настолько забытым, что он еще долгое время думал, будто дело в китайских пельменях, которые он приносил домой из забегаловки на Хай-стрит.


Английский язык давался Мэри с трудом, и отчасти по этой причине старый развалина Миксер окончательно проникся к ней нежностью. «П» никак у нее не вставало на место и нередко превращалось то в «ф», то в «к», и, выкатив в вестибюль плетеную корзину на колесиках, она говорила: «Я за кокуфками», а вернувшись, отвечала на его предложение поднять покупки по ступенькам парадного гхата: «Конечно, кожалуйста». (Однако на хинди или конкани «п» и «ф» свое место знали.) Мало того, Мэри так и не сумела толком усвоить смысл слова «уборщик», решив, что коли человек ухаживает за домом, так он «ухажерчик», и потому, когда лифт трогался с места, громко благодарила сквозь решетку: «Ухажерчик! Спасибо. Да, конечно».

Таким образом, он вдруг стал ухажерчиком, подчинившись трогательному обаянию Мэри и чувству, шевельнувшемуся где-то под ложечкой.

— Ухажерчик, — повторял он, встав перед зеркалом, когда лифт скрывался из глаз. После выдоха на стекле оставался дымчатый образ слова. — Ухажерчик ухажерчика уходил.

О’кей, пусть будет «ухажерчик». Каких только прозвищ ему ни давали, он никогда не обращал на них внимания. На это не только обратил, но даже решил ему соответствовать.

2

В течение многих лет я хотел написать рассказ о нашей айе[57], нашей няне Мэри-Конечно, которая вырастила нас — и меня, и сестер — наравне с матерью, о ней, об «ухажерчике» и об их романе, который случился в начале шестидесятых годов, когда все мы жили в Лондоне в доме под названием Ваверлей-хауз; хотел, но по тем или иным причинам так за него и не взялся.

Надолго потеряв Мэри из виду, я недавно получил от нее письмо. В письме она говорила, что ей девяносто один год, что ей сделали серьезную операцию, что живет она в бомбейском районе Курла у племянницы, которая сама без гроша, и ей стыдно сидеть на шее, и она просит прислать каких-нибудь денег.

Я выслал денег и вскоре получил благодарственную открытку от племянницы по имени Стелла, написанную той же рукой, что и письмо от айи. Племянница писала, что «айа» (в детстве мы произносили это слово как палиндром) очень тронута тем, что я не забыл ее за столько лет. «Рассказы о вас, о детях, я слушала всю свою жизнь, — продолжала она, — так что вы мне почти родные. Может быть, вы даже помните мою мать, сестру Мэри? К несчастью, она умерла. Теперь все письма для Мэри пишу я. Мы обе желаем вам всего самого лучшего».

Открытку от незнакомой родственницы я получил в изгнании, вдали от страны, которую любил, и от той, в которой родился, и слова эти тронули глубоко спрятанные в душе струны. К тому же мне стало стыдно оттого, что за столько лет я почти ничего не сделал для Мэри. И стало как никогда важно написать много раз откладывавшийся рассказ про нашу айю и ее благородного рыцаря, которого она — случайно, но метко — произвела в «ухажерчики». Я понял, что история эта не только о них, но обо всех о нас.

3

Его фамилия была Месир, сам он ее произносил как-то вроде Миширш, с неуловимым акцентом, вывезенным из-за «железного занавеса», из стран, где все должно быть неуловимо — на всякий случай, как торжественно объяснила моя сестра Дюрре: вдруг за тобой шпионят, или гонятся, или еще что. Имя тоже начиналось с «М», но состояло сплошь из одних «коммунистических согласных», как мы называли все эти «з», «с» и «в», между которыми не оставалось ни малейшего пространства, куда можно было бы вставить гласную, так что его произносить я и не пытался.

Поначалу мы хотели было прозвать его в честь одного персонажа комикса, немного похожего на Элмера Фудда[58] злого мистера Мксюзтплка из Пятого измерения, который превратил жизнь благородного Супермена в сущий кошмар и проказничал до тех пор, пока Оле Зупе хитростью не заставил его произнести свое имя задом наперед: Клптзюскм, отчего тот наконец вернулся обратно в Пятое измерение; но поскольку мы сами так и не научились говорить Мксюзтплк (не говоря уже о Клптзюскме), то от этой идеи пришлось отказаться.

— Будем звать его просто мистер Миксер, — ради простоты жизни в конце концов предложил я. — Миштер Микшер Миширш.

Мне было пятнадцать, невостребованное еще семя мешало жить, из чего следовало, что я тогда был способен нахамить человеку в лицо, причем не всегда безобидному, как мистер Месир после инсульта.


Больше всего мне запомнились его розовые резиновые перчатки, которые он не снимал, кажется, никогда, по крайней мере до тех пор, пока не явился к Мэри-Конечно…


Так или иначе, когда я в глаза назвал его Микшером, а мои сестры Дурре и Муниза шмыгнули в лифт и громко захихикали, Месир лишь добродушно ухмыльнулся и спокойно кивнул головой:

— О’кей, зовите меня как хотите, — и отправился снова натирать медные ручки и рамы.

Дразниться стало неинтересно, я тоже вошел в лифт, и мы поехали на пятый этаж, распевая во все горло «Не могу тебя разлюбить», будто Рей Чарльз, правда, у нас получалось довольно противно. Но мы были в темных очках, и потому все равно было похоже.

4

Было лето 1962 года, и школа была на каникулах. Шехерезаде тогда как раз исполнился год. Дюрре было четырнадцать, Мунизе десять, но хлопот с ней уже было полным полно. Частенько мы втроем — вернее, вдвоем, мы с Дюрре; Муниза ужасно хотела войти в наш дуэт, но безуспешно — становились возле кроватки Шехерезады и начинали ей петь.

— Никаких детских глупостей, — как-то решила Дюрре, и мы обходились без глупостей, потому что лидером была она, хотя и была меня на год младше.

Мы не пели колыбельных, а исполняли хиты Чабби Чеккера, Нейла Седаки, Элвиса и Пата Буна в собственной аранжировке.

— Почему же ты не идешь домой, торопыжка Гонсалес? — замирая от счастья, голосили мы кто в лес, кто по дрова и при этом скакали, вертели, крутили свой «мешочек хлопка»[59].

Скакали, вертели, крутили до тех пор, пока махараджа Б. из квартиры под нами не поднимался жаловаться, и тогда айя просила, чтобы мы вели себя тише.

— Вот какая джамбалайя, Джамба-айя влюблена! — кричала Дюрре, и Мэри густо, по-настоящему краснела. И мы дружно и плавно — ой-вой-вай — заводили модную в те времена «Джамбалайго». Но если Шехерезада начинала плакать, то входил отец — голова, как у быка, вперед, из ноздрей дым… Да, тогда нам не помог бы даже волшебный талисман.


Я проучился в интернате уже год, когда отец решил переселиться в Англию всей семьей. Это решение, как и все прочие свои решения, он принял сам, не объясняя и не обсуждая его ни с кем, даже с матерью. Вначале, сразу после приезда, отец снял две квартиры в Бейсуотере на одном этаже в довольно обшарпанном доме с названием Грэм-корт, смотревшем на тихую, ничем не примечательную улочку, которая шла от куинсуэйского кинотеатра «Азбука» до Порчестерских бань. Одна квартира предназначалась для него, а в другой жили мать, трое девочек, айя, а на каникулах еще и я. В Англии, где алкоголь продавался свободно, отец не стал добродушнее, и потому вторая квартира была для нас в некотором смысле спасением.

Чуть ли не каждый вечер он выпивал бутылку красного «Джонни Уокера», разбавляя виски содовой из сифона. И когда он пил, мать не осмеливалась пересечь лестничную площадку.

— Он там строит мне рожи, — говорила она.

Айя Мэри относила ему обед и отвечала на телефонные звонки (если отцу было что-нибудь нужно, он нам звонил). Не знаю почему, но приступы пьяной ярости никогда не имели отношения к Мэри. Она говорила, это потому, что она старше отца на девять лет и умеет поставить его на место.


Но через несколько месяцев отец снял другую, четырехкомнатную квартиру в новом месте, немногим получше прежнего. Это был дом на Кенсингтон-корт В-8, который назывался Ваверлейхауз. Среди жильцов в доме оказался даже не один, а сразу два махараджи — махараджа П., легкомысленный и веселый, и махараджа Б., о котором я уже упомянул. Квартира для такой семьи была тесная: мать с отцом и крошкой Шухерозадой (как все чаще ласково стали ее называть сестры) поселились в большой спальне, мы втроем в другой, совсем маленькой, а бедная Мэри, как ни стыдно признаться, спала на соломенном тюфяке, который вечером расстилала на ковре в гостиной. В третьей спальне отец устроил себе кабинет, где стояли телефон, Британская энциклопедия, журналы «Ридерз дайджест» и запиравшийся на ключ шкафчик под телевизором. Войти туда можно было только с риском для жизни. Там было лежбище Минотавра.


Однажды утром мать уговорила отца сходить в аптеку купить что-то для маленькой. Вернувшись, он вошел в комнату, держась рукой за щеку, и глаза у него были, каких я никогда не видел — обиженные, как у ребенка.

— Она меня ударила, — жалобно сказал он.

— Как! Ай боже мой! Что ты говоришь? — засуетилась мать. — Кто тебя ударил? Тебе больно? Покажи-ка, дай я посмотрю.

— Я ничего не сделал, — сказал отец, стоя посреди комнаты, все еще с аптечным пакетом в другой руке, щеки у него горели и стали похожи цветом на Миксеровы перчатки. — Я спросил все по списку. Она сначала была такая приветливая. Я попросил детскую смесь, детскую присыпку «Джонсона», мазь для десен, и она все принесла. А потом я спросил, есть ли у нее соски́ и она дала мне пощечину.

Мать пришла в ужас.

— За это?

Мэри тоже возмутилась.

— Что за безобразие! — поддержала она мать. — Я была там, в этой аптеке, есть там сошки, на витрине, большие и маленькие.

Дюрре и Муниза попадали на пол. Они обе катались со смеху и дрыгали ногами.

— Ну-ка немедленно закройте рты, вы, обе, — приказала мать. — Какая-то сумасшедшая ударила по лицу вашего отца. Что тут смешного?

— Быть не может, — простонала Дюрре. — Ты подошел к девушке и сказал… — Тут она снова схватилась за живот и затопала ногами, — есть ли у вас соски́?

Отец окончательно побагровел, что означало, что он сердится. Дюрре постаралась побыстрее справиться с новым приступом смеха.

— Папа, — наконец сказала она, — нужно было спросить не соски́, а со́ски, соски́— это на груди.

Мать и Мэри невольно прыснули, прикрыв рот ладошкой, а отец смутился.

— Какое бесстыдство, — сказала наша мать. — Надо же, так одинаково все назвать!

От огорчения она даже прикусила язык.

— Англичане есть англичане, — вздохнула Мэри-Конечно. — Но все-таки это слишком. Да, конечно, даже для них.


Я люблю вспоминать этот случай, потому что тогда впервые в жизни мы видели смущение отца; история вошла в наши легенды, а девушка из аптеки стала объектом величайшего восхищения. (Мы с Дюрре заглянули в аптеку, чтобы на нее посмотреть, простенькую девушку лет семнадцати, невысокую, с большой и очень даже заметной грудью, а она, услышав, как мы шепчемся, окинула нас таким свирепым взглядом, что мы удрали.) Но кроме всего прочего, еще и потому, что благодаря всеобщему хохоту, мне удалось скрыть, что и я, прожив в Англии уже целый год, сделал бы ту же ошибку, что и отец.

Проблемы с английским были не только у айи или у родителей. Мои школьные приятели не раз дразнили меня, когда я на свой бомбейский манер говорил «возрастание» вместо «воспитание» («Ну и где это ты возрос?»), «втройне» вместо «в-третьих» и называл макаронами любую вермишель. До того случая у меня не было ни малейшей возможности пополнить свой словарь, выяснив разницу между соска́ми и со́сками.

5

Когда Миксер пришел за Мэри, я почувствовал легкий укол ревности. В старом костюме, который стал ему чересчур свободен, и брюки пришлось подтянуть ремнем, трепеща от благоговения, он позвонил в нашу дверь, а в руках, наконец без перчаток, держал розы. Открывший ему отец окинул Миксера испепеляющим взглядом. Отец был немножко сноб и страдал от того, что в квартире отсутствует вход для слуг, так что и уборщику приходилось открывать, будто он принадлежал к тому же самому кругу, что и мы.

— Мэри, — выдавил из себя Миксер, облизнув губы. — Мисс Мэри, пришел, увидеть, я.

— Подождите, — сказал отец и захлопнул дверь у него перед носом.


С тех пор каждый день Мэри-Конечно после обеда встречалась с Миксером, хотя их первая прогулка едва не закончилась печально. Миксер решил показать ей «Запад», то есть еще так и не виденный ею туристский Лондон, но при входе на эскалатор на станции «Пиккадилли-сёркус», пока Месир, с трудом выговаривая слова, читал для Мэри плакаты, которые та сама прочесть не могла — «Расстегни банан» и «Бреем чисто, чисто бреем», — край сари затянуло под ленту, отчего все ее одеяние моментально стало разматываться. Мэри, как юла, завертелась на месте и изо всех сил завопила: «О баап! Баап-ре! Баап-ре-баап-ре-баап-ре!»[60] Месир спас ее, нажав на кнопку аварийного выключателя раньше, чем сари успело размотаться до конца, показав всему миру ее нижние юбки.

— Ах, ухажерчик! — всхлипывала она потом у него на плече. — Пожалуйста, никаких эскалаторов, нет-нет-нет, ни в коем случае!


Мои собственные любовные устремления целиком сосредоточились на лучшей подружке Дюрре, польской девочке по имени Розалия, которая по выходным работала в магазине Феймана на Оксфорд-стрит. И все мои выходные в течение целых двух лет были отданы ей. Иногда Розалия позволяла мне сопровождать ее на обед, и я покупал ей кока-колу или бутерброд, а однажды пошла со мной на стадион, где мы, стоя в верхнем ряду, смотрели первый матч Джимми Гривза за «Спурс». «Давай, давай, Джимми!» — усердно орали мы. После матча она позвала меня в заднюю комнатку за прилавком, где позволила поцеловать себя два раза и коснуться груди, но это было все, чего я добился.


Потом у меня объявилась дальняя родственница по имени Шандни, сестра матери которой вышла замуж за брата моей матери, но потом, правда, развелась. Шандни была на полтора года меня старше и до того сексуальна, что при одном взгляде на нее делалось дурно. Она училась классическим индийским танцам, сразу и одисси, и бхарат натьям, в обычной жизни носила черные узкие джинсы и черный облегающий свитер без ворота и время от времени брала меня с собой к Банджи, где была знакома едва не со всей толпой завсегдатаев, так или иначе связанных с народной музыкой, и звали ее там все Лунный Свет, то есть Шандни, но по-английски. Я курил с ними без перерыва, а потом бегал в туалет, где меня рвало.

Шандни могла свести с ума. Мечта тинейджера, струившийся Лунный Поток в черных одеждах, пролившийся на землю, подобно богине Ганга. Но я для Шандни был всего-навсего желторотый какой-то там брат, с которым она возилась, потому что сам он еще ничего в жизни не соображает.


Детка, приходи сегодня ночью, — голосили на тирольский лад «Времена года». И я точно знаю, что они при этом чувствовали. — Приходи-ходи-ходи сегодня ночью. И покрепче обними, когда придешь.

6

Они ходили гулять в Кенсингтон-гарденс.

— Пэн, — говорил Миксер, показывая на статую. — Маачик. Потеряли. Так и не вырос.

Они ходили в «Баркере & Понтингс» и в «Дерри & Том», будто бы подбирая мебель и занавески для дома. Бродили по супермакетам, будто бы выбирая деликатесы к званому обеду. В его закутке со входом из вестибюля пили чай, который он называл «обезьяньим», и «жарили» пресный хлеб на решетке электрического камина.


Благодаря Месиру Мэри наконец обрела возможность смотреть телевизор. Больше всего ей понравились детские программы, в особенности та, которая называлась «Семья Кремень». И как-то раз, смущенно хихикая от вдруг появившейся смелости, она сказала, что Фред и Вильма точь-в-точь ее сахиб и бигум сахиба[61], а Месир, с не меньшей отвагой, показал пальцем на Мэри, потом на себя, широко улыбнулся и произнес: «Щебенка».

А как-то в другой раз, когда в новостях после мультфильма некий английский джентльмен с лисьим лицом, тонкими усиками и глазами безумца прочел гневную речь против иммигрантов, Мэри-Конечно застучала в знак протеста по телевизору:

— Хали-пили бом марта, — сказала она и перевела, чтобы доставить удовольствие хозяину: — Чего кричит как резаный? Выключи.


Нередко их занятия прерывали оба махараджи — и Б., и П., — спускаясь звонить из телефонной будки, чтобы разговор не услышали жены.

— Малышка, да забудь ты этого парня, — весело говорил принц П., который, похоже, целыми днями ходил в белых теннисных брюках и носил на руке здоровенный золотой «Ролекс», почти терявшийся в густой черной поросли. — Со мной будет веселее, крошка, войди в мою жизнь.

Махараджа Б. был старше, противней и приземленней.

— Да, принесу все, что нужно. Номер заказан на имя мистера Дугласа Хоума. С без пятнадцати шесть до семи пятнадцати. Ты взяла прейскурант? Пожалуйста, не забудь. Линейка нужна деревянная, два фута. И еще передник с оборками.


Тем он и остался в моей памяти, этот дом под названием Ваверлей-хауз, с его недружными семейными парами, с его пьянством и флиртами, неосуществленным вожделением юности, с махараджей П., каждую ночь с ревом уносившимся в страну лондонских казино в красной спортивной машине с соответствующей блондинкой, и махараджей Б., выходившим на Кенсингтон-Хай-стрит всегда незаметно, даже ночью в темных очках и даже летом с поднятым воротником пиджака; и центром этого нашего мира были Мэри-Конечно и ее ухажерчик, которые пили свой «обезьяний» чай и вслух подпевали, когда исполнялся государственный гимн Бедрока[62].

Они были совсем не похожи на Барни и Бетти Щебенку. Они были вежливы, церемонны. Он за ней… ухаживал. Добивался ее расположения, и она это принимала, будто скромница инженю, склоняя голову в колечках кудрей на плечо поклонника.

7

Как-то в середине семестра 1963 года я провел выходные в Бекклесе, в Суффолке, в доме фельдмаршала сэра Чарльза Лютвидж-Доджсона. давнего поклонника Индии и друга нашей семьи, который прилагал все усилия, чтобы я получил британское подданство. В тот раз Додо, как его все называли, пригласил в гости только меня, сказав, что хочет познакомиться со мной поближе.

Он был огромный, настоящий великан с уже обвисшими, правда, щеками, а жил в крохотном, крытом соломой домике, где вечно стукался обо что-нибудь головой. Неудивительно, что порой он становился раздражительным — Гулливер, запертый в лилипутском розовом садике с крокетной площадкой, церковными колоколами и старыми фотографиями, где еще слышался зов старых боевых труб; там был его Ад.

Весь день я чувствовал себя неловко и неуклюже, пока Додо не спросил, не играю ли я в шахматы. Немного струсив при мысли о том, что играть предстоит с фельдмаршалом, я кивнул и через девяносто минут, к своему великому изумлению, выиграл.

Я важно прошествовал в кухню с намерением слегка похвастать победой перед миссис Лиддель, которая много лет была домоправительницей у старого вояки. Но не успел я войти, как она сказала:

— Только не это. Вы ведь не обыграли его?

— Да, — сказал я, изобразив безразличие. — Собственно говоря, да, обыграл.

— Осподи, — сказала миссис Лиддель. — Вы за это поплатитесь. Идите и попросите еще одну партию и, уж будьте любезны, проиграйте.

Я сделал, как было велено, но в Бекклес меня никогда больше не приглашали.


Так или иначе, выигранная у Додо партия придала мне уверенности в своих силах, и потому, когда я вернулся в Ваверлей-хауз после вводного курса и Миксер предложил мне сыграть (Мэри, с великой гордостью и некоторыми преувеличениями, уже похвастала ему победой в битве при Бекклесе), я сказал: «Конечно, ничего не имею против». В конце концов, обыграть старого простофилю дело нехитрое.

Затем последовало буквальное избиение младенцев. Миксер не просто разбил меня в пух и прах; он лопал мои фигуры легко, будто завтрак, будто какую-то глазунью. Я не верил своим глазам — коварный гамбит, стремительно менявшиеся комбинации, мощные атаки, ломавшие мою невероятно убогую, вымученную защиту, — и я сам попросил сыграть второй раз. Во второй раз он разбил меня еще легче. Я сидел уничтоженный, готовый вот-вот заплакать. Но большие девочки не плачут, — напомнил я сам себе, и песенка сама закрутилась дальше: — Просто отговорка, не иначе.

— Кто вы такой? — вопросил я, от унижения тяжело выговаривая слова, будто к языку была подвешена гиря. — Переодетый черт?

Миксер улыбнулся широкой глуповатой улыбкой.

— Гроссмейстер, — сказал он. — Давно. Раньше. Пока голова.


— Вы гроссмейстер? — повторил я будто сквозь сон. И вдруг с ужасом вспомнил, что действительно встречал его имя в книгах по классическим шахматам — Нимзо-индийская защита, — сказал я вслух.

Он просиял и отчаянно закивал головой.

— Тот самый Месир? — спросил я с изумлением.

— Тот, — сказал он.

В углу неряшливого стариковского рта скопилась слюна. Об этой развалине написано в книгах. То есть это вот об этом человеке. И пусть теперь мозги у него скрипят, как щебенка под ногами, он все еще в состоянии сам вытереть о меня ноги.

— Играет леди, — ухмыльнулся он.

Я не понял.

— Мэри, леди, — сказал он. — Да, да, конечно.

Она разливала чай и ждала моего согласия.

— Айя не умеет играть, — растерянно сказал я.

— Я учусь, баба, — сказала она. — Что такое шахматы, а? Всего-навсего игра.

И она так же безжалостно разбила меня наголову, да еще черными. Это был не лучший день моей жизни.

8

Из книги «100 самых поучительных партий» Роберта Речевского, 1961:

М. Месир — М. Нейдорф

Даллас, 1950, Нимзо-индийская защита

Трудно отражать атаки настоящего тактика, атаки стратега отразить почти невозможно. Никакая безупречно проведенная тактическая комбинация не идет в сравнение с приведением в исполнение стратегического замысла. Стратег держит противника в напряжении и не дает вздохнуть.

Взять, к примеру, далласскую партию: Месир ставит слона на g6 и берет под контроль центр поля. Проводит пешку и блокирует королеву. Угрожает королю. Бедный противник растерян, что делать? Всех сразу не защитить! С какой стороны последует удар?

Нужно было видеть, как Месир вынудил Нейдорфа метаться по всему полю в попытке защитить то один, то другой фланг!

Шахматы стали их языком. Старый Миксер, невнятный и невразумительный, за шахматной доской вновь обретал утраченную способность выражать мысли изящно и остроумно. И Мэри-Конечно, быстро делавшая успехи — для человека, который не умеет ни читать, ни писать, ни выговаривать «п», с обидой думал я, слишком быстро, — лучше других могла оценить виртуозность поверженного судьбой гроссмейстера, неожиданно ставшего для нее другом.

Он учил ее со всем терпением, без конца показывал повторяющиеся, невыразительные гамбиты и комбинации, пока она не начала понимать их смысл. Он поддавался, подсказывал ход, объяснял все его последствия и мало-помалу открывал перед ней бесконечные возможности шахмат.


Такой был его способ ухаживать.

— Это будто бы криключение, баба, — как-то раз попыталась объяснить мне свое отношение к игре Мэри. — Знаешь, он будто открывает мне другую страну. Что за жизнь там, баап-ре! Кри-красная и ужасная, и забавная, и вся в загадках. Для меня там все будто открытие. Как тебе объяснить? Мне нравится. Удивительная игра.

Тогда я понял, насколько дело серьезно. Мэри-Конечно, которая никогда не была замужем, уже дала понять старому Миксеру, что «вертеть хвостом» в ее возрасте поздновато. Уборщик же был вдовцом, а следы взрослых его детей давно потерялись где-то за неприступными стенами Восточной Европы. И он с увлечением предался шахматному флирту, не надоедавшему благодаря новизне каждой партии, согревшему их изголодавшиеся по теплу постаревшие души.

Что сказал бы на это Додо? Скорее всего, оскорбился бы, посмотрев на то, как шахматы, его шахматы, во все времена служившие теоретикам войн наглядным пособием для отработки тактики, превратились у них в искусство любви.

Что же касается меня, то разгром, который мне учинили Мэри-Конечно вместе со своим Ухажерчиком, стал только началом неприятностей. Дюрре с Мунизой заболели свинкой, и я, несмотря на старания матери нас разделить, все-таки заразился. Несчастный, я лежал, слушая врача, который говорил, чтобы я не вставал с постели и вообще без необходимости даже не пытался подняться.

— Если же вы ослушаетесь, — говорил он, — родителям даже не придется вас наказывать. Вы накажете себя сами.

Следующие несколько недель я провел в постели, денно и нощно снедаемый страхом при мысли об изуродованных яичках и о неизбежных последствиях — все кончено, не начавшись, это нечестно! — но пуще всего страдал от непрестанных насмешек быстро выздоровевших сестер. В конце концов повезло: болезнь задела лишь верхние железы.

— Подумать только, до чего повезло всем твоим девушкам, бхаи[63], — фыркала Дюрре, прекрасно осведомленная о моих неудачах с Розалией и Шандни.

По радио все время пели, до чего хорошо жить в шестнадцать лет. Где были в то лето все эти мои сверстники, мальчики и девочки, вкушавшие радости жизни? Может быть, колесили в «студебеккерах» по просторам Америки? Среди своих я таких не встречал. Лондон, то есть район Кенсингтон-гарденс В-8, слушал Сэма Кука. Еще один субботний вечер… Может быть, первым номером среди хитов и была песня о счастливой любви, но мы вместе с Сэмом одиноко тосковали в самом низу таблиц, мечтая о счастливой встрече и так далее, и чувствовали себя, мягко говоря, отвратительно.

9

— Баба, скорее вставай.

Среди ночи айя трясла меня за плечо. Громкий шепот наконец вырвал меня из сна, и я вышел, зевая, как был, в пижаме. Возле нашей двери на площадке, привалившись к стене и поскуливая, скорчился Миксер. Под глазом у него был синяк, а на губах запеклась кровь.

— Что случилось? — мгновенно проснувшись, спросил я у Мэри.

— Люди, — запричитала Мэри. — Угрожали. Избили.

В тот вечер в его закуток заглянул веселый махараджа П.

— Если меня будут искать… э-э… неприятные типы, меня нет, о’кей? О, вы пьете чай, как мило! Наверх не пускайте, о’кей? Дам хорошие чаевые.

Немного погодя в закутке появился старый махараджа Б., вид у него был встревоженный.

— Суно, слушай, — сказал махараджа Б. — Ты знать не знаешь, где я, самаджх лийа? Дошло? Меня ищет какая-то рвань. Ты ничего не знаешь. Уехал за границу, ачча?[64] Уехал за границу надолго. Это твоя работа, приятель. Хорошо награжу.

Поздно ночью в дом действительно ввалились два мерзких типа. Похоже, наш веселый и волосатый принц П. влез в карточные долги.

— Нет, — Миксер улыбнулся пошире. — Его нет.

Типы медленно закивали. У них были длинные волосы и толстые, как у Мика Джаггера, губы.

— Деловой, а? Значит, нужно было назначить время, — сказал первый, обращаясь к другому. — Говорил я тебе, надо было сначала позвонить?

— Говорил, — согласился второй. — С человеком королевских кровей, сказал ты, надо повежливей. Ты был прав, сынок, а я, клянусь папой, ошибся. Виноват, клянусь мамой.

— Надо оставить визитку, — предложил первый. — Тогда он будет знать, кто его ищет.

— Блеск, — сказал второй и дал Миксеру в зубы. — Вот ты ему все и передашь, — сказал второй и двинул старику в глаз. — Когда вернется. Уж не забудь.

После них Миксер запер дверь на замок, и потом, уже за полночь, в нее застучали.

— Кто? — спросил Миксер.

— Друзья махараджи Б., — ответил голос. — Ах, простите, случайно солгал. Мы знакомые махараджи.

— Знакомые его дамы, — поправил его второй. — Чтобы уж быть совсем точными.

— По этой причине мы просим аудиенции, — сказал первый.

— Нет, — сказал Месир. — Самолет. Нет. Нет его.

За дверью наступила тишина.

Самолеты хорошо, пам-па-рам-парам-пам. В Биарриц, в Монте-Карло, куда он улетел, а?

— Будьте любезны, — сказал первый голос, — передайте Его Высочеству, мы с нетерпением ждем его возвращения.

— И наши лучшие пожелания нашему общему другу, — сказал второй голос. — Ждем с нетерпением.


Противник растерян, что делать? В голове бессвязно замелькали фразы из шахматного учебника. Всех сразу не защитить! С какой стороны последует удар? Нужно было видеть, как Месир вынудил Нейдорфа метаться в попытке защитить то правый, то левый фланг!

Хотя в этот раз обошлось без применения силы, Миксер, вернувшись в каморку, заплакал. Потом он поднялся в лифте на пятый этаж и через щель почтового ящика шепотом вызвал Мэри, которая спала на полу на своем матрасе.

— Я не хотела будить сахиба, — сказала Мэри. — Ты и сам понимаешь, а? А бигум так устает за день. Так что скажи нам, баба, ты, что делать?

Какого решения она ждала от меня? Мне было шестнадцать лет.

— Миксер должен вызвать полицию, — неоригинально предложил я.

— Нет, нет, баба, — горячо запротестовала Мэри. — Если у махарадж будет скандал из-за ухажерчика, в виноватых останется только он.

Других предложений у меня не оказалось. Они оба смотрели на меня умоляющими, испуганными глазами, а я стоял перед ними и чувствовал себя дурак дураком.

— Идите спать, — сказал я. — Утром что-нибудь придумаем.

Сначала была тактическая атака, подумал я. Пешки нанесли удар. Потом пошла в ход тяжелая артиллерия, началась стратегическая разработка. Стратег держит противника в напряжении и не дает вздохнуть.


Утром ничего не произошло, тучи рассеялись. Уже не верилось ни в кулаки, ни в угрозы. Днем в закуток к ухажерчику зашли оба махараджи и оба сунули в кармашек жилета по пятифунтовой бумажке.

— Защитил свою крепость, приятель. Молодец, — сказал принц П., а махараджа Б. с чувством добавил:

— Держись. Все в порядке, ачча? Все закончилось.


В тот день после обеда мы втроем — с айей Мэри и ухажерчиком — держали военный совет и пришли к выводу, что никаких действий больше не требуется. В подобных ситуациях привратник всегда на передовой, говорил я, а он свой рубеж удержал. Самое страшное позади. Подтверждение получено. Всё, конец.

— Всё, конец, — с сомнением повторила айя, но ей так хотелось успокоить Месира, что она быстро согласилась и посветлела лицом. — Ухажерчик, — сказала она. — Конечно! Всё в корядке, конец.

От радости она захлопала в ладоши и предложила ему сыграть в шахматы, а Миксер впервые отказался.

10

На какое-то время бурные события в доме оторвали меня от мыслей о Мэри-Конечно и Миксере.

Для одиннадцатилетней нашей Мунизы несколько рановато началось трудное время. Вспыльчивая, как и отец, она тоже стала подвержена вспышкам ярости и, когда теряла контроль, бывала невыносима. В то лето Муниза, кажется, не упустила ни одного случая сцепиться с отцом и, несмотря на свой нежный возраст, почти на равных мерялась с ним силами. (Однажды, когда я вмешался в их схватку в кухне, Муниза схватила кухонные ножницы и недолго думая запустила в меня. Ножницы пропороли мне ногу. С тех пор я старался держаться от их ссор подальше.)

Наблюдая за этими баталиями, я начал сомневаться в смысле семьи как таковой. Я смотрел на вопившую сестру и думал, до чего успешно она справлялась с задачей разрушения и себя, и отношений с людьми, в которых нуждается больше всего на свете.

Смотрел, как кривится лицо отца, и думал о британском гражданстве. По тогдашнему своему индийскому паспорту я мог ездить только в несколько стран, аккуратненько перечисленных на страничке справа. Но вскоре должен был получить новый, британский, и тогда собирался уехать от них от всех. Я не желал больше видеть ничьих искривленных лиц.

В шестнадцать лет еще думаешь, будто от отца можно сбежать. Еще не замечаешь в своем голосе его интонаций, не видишь, как повторяешь его походку и жесты и даже расписываешься, как он. Не слышишь отцовского шепота в голосе своей крови.


В тот день, о котором я сейчас собираюсь рассказывать, они опять довели до крика двухлетнюю Кхоти Шехерезаду, маленькую Шухерозаду, которая всегда начинала плакать во время ссор. Мама с айей быстренько подхватили ее на руки, посадили в сидячую коляску и удалились.

Они ушли на Кенсингтонскую площадь, где, устроившись на газоне, вполне философски дали ей выплакаться и устать. Когда наконец начало смеркаться и малышка уснула, они двинулись домой. Возле дома подошли два модно одетых парня в застегнутых пиджаках с круглым вырезом без воротника, как у «Битлз», и с такими же, как у них, стрижками. Один, очень вежливо, спросил у моей матери, не является ли она женой махараджи Б.

— Нет, — ответила польщенная мать.

— Думаю, все-таки это вы и есть, — не менее вежливо сказал второй «битл». — Поскольку вы направляетесь в дом Ваверлей-хауз, где и проживает махараджа Б.

— Нет-нет, — ответила мать, зарумянившись от удовольствия. — Мы совсем другая семья, хотя тоже из Индии.

— Понятно, — понимающе кивнул первый «битл» и, к великому изумлению матери, потер себе переносицу и подмигнул: — Мадам инкогнито. Хорошо, никому ни слова.

— Простите, — сказала мать, начиная терять терпение. — Вам нужны другие дамы, не мы.

Второй «битл» подставил ногу под колесо коляски.

— Известно ли вам, мадам, что «другие дамы» нужны вашему мужу? Да, да. И даже, если позволите, очень нужны.

— Очень и очень, — сказал первый «битл», потемнев лицом.

— Говорят же вам, я вовсе не махарани-би-гум, — неожиданно испугавшись, сказала мать. — Мы даже не знакомы. Пожалуйста, позвольте пройти.

Второй «битл» подошел еще ближе. Изо рта у него пахло ментолом.

— Одна из понадобившихся ему дам наша, с вашего позволения, подопечная, — пояснил он. — Такой у нас договор. Дама под нашей защитой, с вашего позволения. Следовательно, мы и несем ответственность за ее благополучие.

— Ваш муж, — с жутковатой улыбкой сказал первый «битл», повысив голос на тон, — ваш долбаный муж кое-что ей попортил. Слышите, ваше величество? И хорошо попортил.

— Фрошу вас, это не наш вид личности, — сказала Мэри-Конечно. — В Ваверлей-хауз много семей из Индии. Мы корядочные леди.

Второй «битл» что-то достал из внутреннего кармана. Блеснуло лезвие.

— Чурки долбаные, — сказал он. — Понаехали сюда, мать вашу, а вести себя не умеют. Сидели бы себе, мать вашу, в своем долбаном Чуркистане. Задницы долбаные… А теперь, леди, — сказал он вдруг снова спокойно, держа перед ними нож, — расстегните блузки.


В эту минуту у подъезда Ваверлей-хауз раздался громкий вопль. Все четверо, они повернулись и увидели, как из дома выскочил Миксер, голося что есть мочи и размахивая руками, будто взбесившийся гусь.

— Привет, — сказал «битл» с ножом, явно забавляясь сценой. — Это еще кто? Что за долбаный идиот?

Миксер пытался заговорить, от усилия его затрясло, но изо рта вылетали лишь нечленораздельные звуки. Проснулась Шехерезада и присоединилась к нему. Парням это не понравилось. Вдруг у Миксера внутри что-то замкнуло, и он жуткой скороговоркой выпалил:

— Сэры, сэры, нет, сэры, нет, это не те женщины, женщины махараджи на четвертом этаже, сэры, нет, Богом клянусь. — Это была самая длинная фраза, какую ему удалось произнести с той поры, как инсульт затронул речевые центры.

Из дверей, привлеченные воплями привратника и плачем Шехерезады, вышли люди, и оба «битла» с серьезным видом закивали головой.

— Ошибка вышла, — извиняющимся тоном сказал матери первый «битл» и буквально поклонился в пояс.

— Со всяким может случиться, — удрученно добавил второй.

Они повернулись и пошли было прочь. Но возле Месира замедлили шаг.

— А тебя я помню, — сказал парень с ножом. — «Самолет. Его нет».

Он коротко взмахнул рукой, и старый Миксер упал на тротуар, зажимая на животе рану, из которой хлынула кровь.

— Теперь порядок, — сказал парень и двинулся дальше.

11

Поправляться он стал к Рождеству; в письме к домовладельцу мать назвала его «рыцарем в сияющих доспехах», написала, что уход за ним хороший, и выразила надежду на то, что работа останется за ним. Миксер по-прежнему жил в своей крохотной каморке на первом этаже, а обязанности его выполняла временная прислуга. «Наш герой заслуживает самого лучшего», — написал в ответ домовладелец.

Оба махараджи вместе со всей своей свитой съехали прежде, чем я вернулся домой на рождественские каникулы, так что ни «битлы», ни «роллинги» больше нас не навещали. Мэри-Конечно проводила внизу все свободное время, но, взглянув на нее, я заволновался за свою старую айю больше, чем за Миксера. Мэри постарела, поседела и выглядела так, будто вот-вот рассыплется.

— Мы не хотели тебя тревожить, пока ты был в школе, — сказала мать. — У нее теперь плохо с сердцем. Аритмия. Не все время, но…

За Мэри волновались все. Муниза забыла про свою вспыльчивость, и даже отец изо всех сил старался держать себя в руках. В гостиной поставили и нарядили елку. Это случилось впервые, и, глядя на нее, я понял, насколько дело серьезно.

В сочельник мать спросила Мэри, не хочет ли та послушать, как мы поем рождественские гимны. Шесть листков с написанными текстами уже лежали, подготовленные заранее. Мы спели «О, явись», и я превзошел себя, вспомнив латинский текст весь до конца. Мы вели себя безупречно. Муниза, правда, предложила было вместо этой скукотищи спеть что-нибудь вроде «Покачаться на звезде» или «Хочу взять тебя за руку», но это была шутка. Вот такой и должна быть семья, подумал я тогда. Так и надо жить.

Но мы-то всего-навсего притворялись перед Мэри.


За месяц с лишним до этого, в школе, я наткнулся на мальчика, американца, лучшего игрока в регби, звезду школьной команды, который стоял и плакал в галерее часовни. Я спросил, в чем дело, и он ответил, что убит президент Кеннеди.

— Не верю, — сказал я, но тотчас поверил. Звезда футбола рыдал навзрыд. Я взял его за руку.

— Когда умирает президент, нация сиротеет, — наконец выговорил он, повторив затасканную фразу, которую услышал, может быть, по «Голосу Америки» и теперь собезьянничал, но по-настоящему горько.

— Как я тебя понимаю, — солгал я. — У меня только что умер отец.


Болезнь у Мэри была загадочная; она то начиналась, то проходила без всякой видимой причины. Врачи полгода обследовали Мэри и каждый раз в конце концов пожимали плечами; никто не понимал, в чем дело. «Объективно», если, конечно, оставить в стороне тот факт, что время от времени сердце у нее принималось биться, как лошади в «Неудачниках», где Мэрилин Монро не может смотреть, как их пытаются заарканить, Мэри была абсолютно здорова.

Весной Месир начал работать, но словно потерял интерес к жизни. Глаза его потускнели, он замкнулся и почти перестал улыбаться. Мэри тоже погасла. Они так же вместе пили чай, грели перед камином хлеб, смотрели «Кремней», но все равно что-то изменилось.

В начале лета Мэри объявила о своем решении:

— Я знаю, чем я больна, — сказала она моим родителям. — Мне нужно вернуться домой.

— Но айя, — возразила мать, — тоска по дому не болезнь.

— Бог знает, чего ради мы сюда приехали, — сказала Мэри. — Я больше не могу. Нет. Конечно, ни в коем случае.

Решение ее было бесповоротно.

Англия разбила ей сердце, разбила тем, что была не Индия. Лондон убивал ее тем, что он не Бомбей. А Миксер? — подумал я про себя. Наверное, убивал ее тем, что он больше не Миксер. Или, может быть, сердце ее, заарканенное любовью, любовью к Западу и любовью к Востоку, разрывалось между ними на части и билось, как киношные лошади, которых тянут в разные стороны Кларк Гейбл и Монтгомери Клифт, и она поняла: чтобы жить, ей придется выбрать?

— Мне нужно домой, — сказала Мэри-Конечно. — Да, конечно. Бас[65]. Хватит.


Тем летом, летом 64-го года, мне стукнуло семнадцать. Шандни вернулась в Индию. Польская девочка Розалия, подружка Дюрре, сообщила мне, жуя сандвич в магазине на Оксфорд-стрит, что она помолвлена с «настоящим мужчиной» и я должен о ней забыть, так как Збигнев очень ревнивый. И когда я шел обратно к подземке, голос Роя Орбисона пел у меня в ушах «Все кончено», но дело-то было в том, что ничего никогда и не начиналось.

Мэри-Конечно покинула нас в середине июля. Отец купил ей билет до Бомбея, и в то последнее утро всем было больно и тяжело. Когда мы снесли ее чемоданы, привратника Месира внизу не оказалось. Мэри не постучалась к нему в дверь, а прошла через дубовый вестибюль, где на стенах сверкали отполированные зеркала и медные рамы, села на заднее сиденье нашего «форда-зодиака» и сидела прямо, сложив на коленях руки и глядя перед собой. Я знал и любил ее всю свою жизнь. Черт бы побрал твоего ухажерчика, хотел крикнуть я ей, а как же я?


Мэри оказалась права. В Бомбее аритмия прошла, и, судя по письму ее племянницы Стеллы, на сердце Мэри не жалуется и сейчас, в девяносто один год.

Вскоре после ее отъезда отец объявил о своем намерении «переменить место жительства» и перебраться в Пакистан. Как всегда, это был приказ, без обсуждений и без объяснений. В конце лета отец сказал об этом домовладельцу, семья уехала в Карачи, а я вернулся в школу.

Через год я получил британское подданство. Думаю, мне повезло только благодаря Додо, который, несмотря на партию в шахматы, все-таки не стал мне врагом. Этот паспорт сделал меня свободным во многих смыслах. Теперь я мог ехать, куда захочу, и выбирать то, что хочу, не спрашивая отцовского разрешения. Но арканы на шее остались, остались они и по сей день, и тянут меня в разные стороны, на Запад и на Восток, затягивая петлю все туже и требуя: выбирай, выбирай.

Я лягаюсь, встаю на дыбы, храплю, заливаюсь ржанием. Я не желаю выбирать себе новые путы. Прочь, ремни и арканы, прочь, не могу! Слышите? Я отказываюсь от выбора.


Примерно через год после того, как мы уехали из Ваверлей-хауза, я оказался неподалеку и решил заглянуть к ухажерчику. Сгоняем разок-другой партию, подумал я, и он опять сделает из меня котлету. В пустом вестибюле, где не было ни души, я постучался в каморку. Дверь мне открыл незнакомый человек.

— А где Миксер? — воскликнул я от неожиданности громко. — То есть привратник, то есть мистер Месир.

— Привратник здесь я, — сказал человек. — Я не знаю никаких миксеров.

Загрузка...