Безмятежные две недели в Токио развеяли российские тревоги. Инженерный конгресс, собравший почти две тысячи знатоков со всего света, избрал Ипатьева вице-президентом, его доклад встретили овацией, на приемах и в кулуарах русского бородача с французским орденом Почетного легиона в петлице чествовали как живого классика. В советском посольстве Ипатьева тоже принимали как родного. Полпред оказался его учеником, да вдобавок некогда спасенным им от унижения. Совет Михайловского артиллерийского училища пытался лишить юнкера Трояновского награды, заработанной за образцовую работу по химии, — а профессор Ипатьев настоял, чтобы награда была вручена, несмотря на социалистические симпатии юноши, к коим химия не имеет ни малейшего отношения…
За приятнейшей сутолокой Ипатьев забыл, что на свете существуют угрюмые чиновники, просроченные паспорта, политические скандалы… Лишь на обратном пути, в салоне дряхлого пароходика, ползущего к Владивостоку, он взялся за газеты. И мгновенно был избавлен от радужного настроения. В первой же, немецкой, ему бросился в глаза заголовок "Расстрелы в Москве". Он пробежал глазами скверно набранный столбец — и наткнулся на знакомые фамилии: Высочанский, Дымман, Михайлов… Пять военных инженеров уличены во вредительстве и казнены.
Всех пятерых Ипатьев помнил еще юнцами. Это были его ученики по Артиллерийской академии, впоследствии ставшие крупнейшими специалистами по части вооружения. Они достойно несли службу сначала в германскую, а потом и в гражданскую войну. Начальство при всех режимах ставило в пример таких, как генерал Михайлов, еще недавно отмеченный наградой ВСНХ. Вожди прямо говорили, что без подобных спецов Красная Армия осталась бы голой и безоружной. И вот — извольте видеть, вредители… Да разве докатится до вредительства человек, получивший военное воспитание, человек, для которого Отечество и честь — не пустые слова. Скорее уж за это возьмется политикан, озабоченный только грызней за власть. Ведь какой, помнится, блестящий контракт провалили — отреклись от договоров с итальянцами и немцами, неустойку готовы были заплатить. И все потому, что одну из бумажек по ходу переговоров подписал Троцкий. Эти, нынешние, из учения своего вождя усвоили лишь два пункта: первейший вопрос — вопрос о власти, и когда берешься ее захватывать — начинай с телеграфа… Горько наблюдать, как недомерки из семинаристов и недоучившихся студентов усердно прилагают выводы науки к строительству собственной карьеры.
Тяжелые, злые размышления овладели его сознанием. Ипатьев не заметил ни мертвой зыби, которая укачивала пароход, ни гудков, возвестивших о приближении родного берега. Очнулся лишь от звука колокола, приглашавшего к трапу.
Паспортный контроль был недолгим. Документы вернули всем, кроме Ипатьева. Его попросили задержаться, отвели в дежурку. На все его вопросы отвечали, что скоро будет машина, придется ехать в горуправление ГПУ, там разберутся. Он потребовал начальника. Менее искушенный пассажир вряд ли докричался бы до розовощекого юного чекиста, мирно спавшего в задней каморке, однако крепко поставленный генеральский голос проник и туда. Пастушонок в меховой безрукавке вышел, позевывая, и осведомился, что за контра здесь развоевалась. Сбить с него спесь было делом минуты: имя Уншлихта оказывало бодрящее действие на любой дистанции. Начальник наконец вник в положение профессора, опаздывающего на поезд, и растолковал причину задержки: Ипатьев-де выехал в Японию с просроченной визой. В ответ ему был сунут под нос паспорт с другой, предусмотрительно продленной. "Выкрутился, сатана", — благодушно проворчал начальник и приказал своим орлам немедля, на той же машине, доставить профессора к экспрессу.
Ничтожный эпизод окончательно выбил Ипатьева из колеи. Почти весь путь через Сибирь он молча пролежал на полке, уткнувшись в угол. Из вагона вышел лишь на одной стоянке — отправил письмо во Владивосток, в совнархоз: сведения о том, как поставлен йодный промысел в Японии. Ипатьев не имел привычки забывать свои обещания. В вагоне же он то впадал в забытье, то вновь и вновь просматривал навязчиво мелькавшие эпизоды — будто кадры бесконечного, никем еще не отснятого фильма.
…Придворные фраки топорщатся на кряжистых фигурах. Бородатые головы людей, привычных ворочать миллионами, склонены почтительно. Депутация российских промышленников явилась покорнейше просить о послаблении в призыве на фронтовую службу квалифицированных мастеровых: производство страдает. Вместо государя к ним выходит шут гороховый Маклаков, уже, собственно, не министр, но особа весьма приближенная, — и кроет по матушке всех на свете мастеровых вместе с их заступниками: его бы воля — законопатил бы их чохом не то что на фронт, в колодки!
…Москва празднует пятилетие органов ВЧК. Парад спецчастей, музыка, речи. В палатках с завтраком для комсостава, несмотря на неотмененный еще сухой закон, — море разливанное. После двух-трех стаканов за мировую революцию и ее вождей — здравица в честь гражданина профессора Ипатьева, а потом крики: качать! Хохочущий комсостав подкидывает академика под потолок. Профессор, всегда избегающий водки, а в подобных щекотливых случаях — в особенности, тоже не может удержаться от улыбки. Эти великолепные хлопцы искренне верят, что обдурят самого господа Бога и переплюнут древних римлян.
…Брюссель, дом инженера-эмигранта Пенякова. Ипатьев явился к нему за консультацией по части строительства алюминиевых заводов (Пеняков пытался затеять это еще в годы германской войны). Вместо консультации инженер сообщает загадочно: с вами хочет поговорить один молодой человек. Молодой человек тут же является и оказывается его средним сыном Николаем, сгинувшим в восемнадцатом году. Родственные объятия, однако, не удаются. Сын отвечает на вопросы сквозь зубы; сообщает, что в помощи не нуждается. Позднее в отель доставляют письмо, в котором Николай просит о нем забыть: он-де не желает знаться с теми, кто продался большевикам. Всегда был такой — нервный, порывистый, тянулся почему-то к аристократии. Еще одна зарубка на сердце. Старший, прапорщик, срезан шальной пулей на Виленском направлении, средний — жив, но руки не подает… Лишь год спустя, в Праге, Ипатьева настигает еще одно письмо Николая, уже закончившего в Брюсселе курс микробиологии. Сын молит о прощении, восхищается отцом, который делает именно то, чем надлежит заниматься каждому русскому: работает ради славы Отечества.
…Вырезка из французской газеты: доктор Николай Ипатьев, изобретатель вакцины от желтой лихорадки, трагически погиб при ее испытаниях в Габоне.
…Седая щеточка усов шевелится почти бесшумно. Здесь, в берлинском отеле, подслушивать некому, но Чичибабин говорит еле слышно. Сведения из очень надежного источника. Список на аресты уже составлен, очередность такая: Шпитальский, потом Камзолкин, Кравец, Фокин и вы, Владимир Николаевич. Я там тоже незабыт. Полно, Алексей Евгеньевич, сами же и распускают слухи, чтобы мы больше старались. А я вас уверяю, это не слухи, следите за очередью.
…Николай Орлов является в лабораторию после двухнедельного отсутствия. К нему кидаются — где пропадал, твои домашние с ума сходят. Орлов улыбается: "Как обычно, по святым местам ходил, привез всем вам игуменье благословение". Глаза у него, однако, бегают испуганно. Не проходит и получаса, как Орлов учиняет над своим многотерпеливым служителем Иваном такой солдафонский розыгрыш, что устыдились бы и в артиллерийской казарме. Зачем он это делает? Внимание отвлекает?
…Весна 29-го года. Ипатьев только что вернулся в Ленинград с заседания в Совнаркоме, где делили между отраслями энергию будущего Днепрогэса. Прибегает Петров и шепчет: "Арестован профессор Шпитальский". За что? Евгений Иванович, крупнейший знаток химии отравляющих веществ, славится честностью, щепетильностью. Младшему ипатьевскому сыну, к примеру, на экзамене в университете тройку влепил — невзирая на дружбу домами, на то, что Володю младенцем помнит… Ипатьев снова кидается на вокзал, в Москве бежит в Главхим, потом в Госплан. Отводят глаза, отделываются повседневным "там разберутся". И только Кржижановский признается: Шпитальского обвиняют в том, что три года назад на собрании актива в Большом театре хотел всех разом отравить, сам же показывал пузырек со страшным ядом, которого на всех хватит. Помилуйте, то же был пузырек с водой. Евгений Иванович его лишь для наглядности во время доклада предъявил, какие, мол, ужасные отравы бывают. Георгий Максимилианович, сам хорошо знакомый с каторгой, политесно отмалчивается. Так что же, и меня могут арестовать? О, вы, Владимир Николаевич, другое дело. Вы — как жена Цезаря — выше подозрений.
…Снова Орлов. Долговязая фигура с патетически вознесенными к небу руками. Услаждает лабораторию стихами
Северянина. Перед ним на столике потешная медная пушечка, заряжаемая настоящим порохом, а поверх — сосновой шишкой. Дачная игрушка, за которую, однако, тоже можно угодить куда следует. Неужели он не понимает? Или не хочет понимать? А при чем тут грузинский акцент?
…Алексей Евгеньевич провожает на лестницу. Шепот: "А очередь-то двигается"…Камзолкин, химик и плановик, один из главных составителей пятилетнего плана. Пятилетка еще не началась, а его — уже… Страхуются на случай провала плана?
Кошмары рассеялись только к Свердловску. Нашелся собеседник. В вагон подсел старинный знакомец, инженер с местного сернокислотного завода. Беседа, увы, не принесла облегчения. Через пару минут Ипатьев узнал самую свежую, еще не попавшую в газеты новость: арестован Кравец. Такой же честнейший, проверенный специалист, как Шпитальский и Камзолкин. И, конечно, тоже плановик, причастный к подготовке пятилетки. Похоже, очередь и в самом деле двигалась…
Последнюю ночь перед Москвой его донимало видение товарища Копылова, рабочего-тысячника, присланного на станцию Тихонова Пустынь для укрепления генеральной линии и организации колхоза. Ипатьев слышал его речь на этой станции, ближайшей к своему хутору, пока ждал поезда. Копылов разъяснял массам, что буржуазным спецам осталось пировать недолго. Наши партийцы уже переняли у них почти всю науку, и скоро эту сволочь можно будет вывести в расход. Удручала не столько сама речь (он не раз слышал подобное), сколько восторженный гогот, которым калужские мужики встречали забористые словечки приезжего. В особенности сравнение спецов с бычками, которых перед забоем не грех немножко откормить. Этим и занимался товарищ Копылов всю ночь: откармливал академика отрубями, а потом выводил его в расход; снова откармливал — и опять выводил…
Наутро, не задерживаясь в Брюсовском, Ипатьев отправился в Главхим. Начальник, товарищ Юлин, партиец, в свое время сменивший на этом посту Ипатьева, принял академика с распростертыми объятиями: что же вы, мол, с дороги-то не отдохнули. Он и в самом деле пребывал в развеселом настроении, ибо недавно одолел лютого врага, товарища Карасика. Карасик, по партийному стажу столь же несолидный, послевоенный, местничал с Юлиным по поводу того, что в отличие от него владел инженерским дипломом — свеженьким, только что выписанным в Харькове. Юлину удалось доказать, что у Карасика не все в порядке с настроениями, и кандидатура супостата отпала. Ипатьев сразу сбил его с благодушного тона, напрямую спросив, за что арестован Кравец и что Главхим намерен предпринять для защиты своего старого работника. Сытенький жизнелюбец (быстро же он разъелся на руководящих харчах!) мгновенно поскучнел и объявил, что ничего предпринимать не намерен, да и другим не советует. Органы лучше знают, кто и в чем виноват. Ипатьев без особых церемоний, не дослушав резоны, вышел из кабинета. "Доедят нас возьмутся друг за дружку", подумал он, но это пророчество не доставило ему ни малейшей радости.
Политика государств не оказывает ни малейшего влияния на творчество гениев. Достаточно вспомнить, что Гали лей работал в эпоху инквизиции, а Лобачевский в царствование Николая I. Творчество было, есть и будет неподвластно никаким установлениям и декретам. Единственное, чем может воздействовать государство на работу творцов, это экономическая политика. Оно может поддерживать ученых, и тогда работа ускорится, но оно же может им помешать. То же можно сказать в отношении творцов сельского хозяйства. Их деятельность можно организовать по тому же методу, который принят в лабораториях. Население России, к нашей радости, все возрастает, но это значит, что неизбежен переход к интенсивному ведению хозяйства. Его можно осуществить, либо приняв хуторскую систему, либо с помощью особой организации общественного землепользования, при которой крестьяне могли бы договариваться о совместной обработке земли под началом выборных, уважаемых ими старшин. Государство и здесь может помочь, но может и помешать…
Такую рискованную речь Ипатьев закатил через несколько дней на митинге в Большом зале консерватории. На фоне прочих почтительных выступлений, из коих следовало, что научная мысль развивается целиком и полностью в соответствии с последними распоряжениями, это звучало как минимум дерзко. Луначарскому, только что отставленному с поста наркома, пришлось на ходу переделать свой заключительный спич и посвятить его только полемике с академиком: разве можно утверждать, будто творчество не зависит от политического строя?
…Назавтра арестовали еще одного Ипатьевского ученика и близкого друга, инженера Годжелло. Через день-другой его ученик, специалист по порохам Довгелевич, был остановлен на улице вежливым гражданином, который пригласил его поговорить по каким-то неотложным делам. Техническая консультация или что-то вроде того. Довгелевич пошел за ним — и был доставлен на Лубянку. Взбешенный Ипатьев, наскоро закончив отчеты по командировке перед всеми заинтересованными в том инстанциями, уехал в Ленинград.