А варю я отменное стекло не токмо таской, но и лаской, не токмо горюч-камень бросаю в печь, но и духовитые цветы и травы, не со злостью бесовской чудо-формы выдуваю, а с великой душевной радостью…
Пелагея, набросив на худые плечи заношенную фуфайку, ступила на крыльцо, пригретое первым весенним солнцем. Лучи его отражались в стеклах окон, в фиолетовых снегах вокруг дома, в стволах белокорых берез. Сквозь просветы деревьев просматривалась недальняя дорога, по которой должен был вот-вот возвратиться в отчий дом Виктор. Пелагея попыталась представить нескончаемо долгий путь к дому: чужая земля на островах, Дальний Восток, сибирские дали. Города и веси были для нее неосязаемым, чем-то очень большим, сливались в смутное понятие — «дорога». Как ни старалась, воображение не простиралось дальше Москвы. Всю жизнь отдала родному Подмосковью, далее и не ездила. Правда, дорогу от Савеловского вокзала представляла отчетливо. Быстрая электричка промчит мимо шумных перронов, заполненных служащим людом, студентами. На втором часу пути свернет в сторону Дубны. К тому времени в вагонах почти не останется пассажиров. Ей почему-то всегда казалось, что поезд забрался чуть ли не на край света. На последнем перегоне березовые рощи так густо сдвинутся к однопутной колее, что зарябит в глазах, покажется — электричка с трудом продирается сквозь березы, тесно обступив железную дорогу.
Обычно, возвращаясь из Москвы, Пелагея ловила себя на мысли, что совершается маленькое чудо: после городской суеты, когда буквально дрожат колени, покручивается голова, вдруг сходишь с поезда на полупустой перрон с мокрыми поручнями весной, смолистым запахом летом, оглядываешься по сторонам, вдыхаешь полной грудью воздух, и слезы невольно закипают в глазах. Какая тишина! Как приятно видеть квадраты заснеженных полей, что врезались в березовые рощи, черные островки протаявшего снега на взгорках. Долго-долго тебя не оставляет ощущение отдаленности, хотя Москва всего-то в ста с небольшим километрах. От платформы до поселка едешь на автобусе по тихой деревенской улочке. Вдоль дороги копаются в кучах навоза, приготовленного для весенней подкормки огородов, куры; сидят на пригретых солнцем завалинках старики. И вдруг… момента этого всегда ждешь, но всякий раз пропускаешь его, не перестаешь удивляться. Улочка неожиданно обрывается, лес, будто огромный занавес, распахивается, и перед тобой — Завод. Завод в глубине леса. Сразу видишь его непохожесть на все нынешние заводы и фабрики. Он словно пришел из прошлого века — темные, приземистые громады как бы вырастают одна из другой. Только нарядные проходные, электронные табло на фронтонах зданий да бравурная музыка напоминают время действия. Не только корпуса выдают возраст Завода, но и улицы, застроенные мрачными четырехэтажными домами, похожими на настоящие крепости, жаль, стены без бойниц. Правда, если повести глазами дальше, то на бывшем пустыре, куда давным-давно свозили стекольные отходы, увидишь белоснежные, веселые дома-многоэтажки, словно парящие в воздухе. Глядя на жилье заводчан, можно проследить всю историю поселка — курные избы, затем бревенчатые дома, позже кирпичные казармы и сегодняшние девятиэтажные здания.
Век с четвертью стоит на этой подмосковной земле их Завод — бывший стекольный; рядом, в соседнем селе, — фарфоровый завод, знаменитый. Почти век стоит и дом Пелагеи, поставленный еще ее дедом, — одноэтажный, деревянный, на кирпичном фундаменте, крепленном по старинке известью, крашенный в светло-розовый цвет, с широкой резной каймой по карнизу и по наличникам окон. Отсюда по гудку уходил на «стеколку» дед Афанасий, отец Пелагеи — Никифор, муж ее — Кирьян, да и сама Пелагея столько лет поднималась рано поутру по гудку — не сосчитать. Давно уже гудки отменили, но иногда под утро, когда тревожно на душе, томит бессонница, ей вдруг начинает казаться, что прошлое вернулось: надрывно, на одной низкой ноте гудит гудок, бредут по щиколотку в грязи угрюмые, с ввалившимися щеками стеклодувы, исчезают, будто в черных колодцах, в дверях мастерских. Видение это словно глубокая заноза в душе: не выдернуть, не забыть.
Только подумаешь о прошлом, как предстает перед глазами муж — Кирьян Потапович. Как и большинство стеклодувов, он рано заболел туберкулезом. Сколько его помнит Пелагея, на щеках Кирьяна всегда алел нездоровый румянец, надсадный кашель то и дело сотрясал комнаты. Пелагея часто дивилась, глядя на мужа: в хилом теле Кирьяна уживались всесильный дух, неукротимая вера в добро и справедливость. Он был из породы чудаков, которые не могут, как большинство людей, работать просто ради куска хлеба, лишнего рубля. Им всегда мечтается сделать доброе для всего человечества. Однажды хоронили еще совсем молодого парня-стеклодува, умершего от чахотки. И Кирьян у гроба, перед людьми, вдруг сказал такие слова: «Братцы! Нагляделся я на ваши муки, хватит. Сам кашлем исхожу. Я обещаю избавить стеклодувов от проклятой чахотки. Верьте мне. Умру, но вас избавлю». Конечно, никто в ту пору Кирьяну не поверил: «Мало ли что малахольный болтает». Сотни лет мерли стеклодувы от туберкулеза, работая, жертвовали собой, загодя зная про свой конец, привыкли к тяжкой доле, потому как любили стекольное дело. Однако Кирьян слов на ветер бросать не привык. Денно и нощно искал способы, как перенести на плечи машин стеклодувный процесс. Случайно узнал, что на одном из украинских заводов якобы машина бельгийского инженера Фурко вырабатывает оконное стекло. «А нельзя ли эту машину приспособить к изготовлению листового технического стекла?» — задумался Кирьян. В два счета собрался, уволился с завода. Пелагея, зная характер мужа, без лишних слов собрала харчи — каравай хлеба, шматок домашнего сала, свежих огурцов с огорода, проводила в дорогу. Вернулся он месяца через два — осунувшийся, худющий, лопатки сквозь рубаху выпирают, зато какой-то просветленный, радостный. И сразу — за работу. Как только Пелагея перенесла то время? Кирьян будто ума лишился, ходил, натыкаясь на стены, на вопросы отвечал невпопад, ночами чертил что-то обгорелой спичкой на сером газетном листе.
Однажды среди ночи разбудил ее, горячечно, словно в бреду, зашептал на ухо, как заклинание: «Дроты, дроты, дроты, дроты». Пелагея, конечно, испугалась. Не могла даже предположить тогда, что пройдет не так много времени, и эти самые таинственные дроты — так называли трубки из стекла малого диаметра — станут изготовлять на заводе машинным способом по кирьяновскому предложению, что сдержит слово, данное стеклодувам, ее Кирьян Потапович.
В двадцать девятом вступил ее муж в ряды большевиков. А полгода спустя разнесся по поселку слух: «Звонили на завод из Москвы, разыскивали Кирьяна». Никто не знал, зачем он понадобился? С какой целью? Не одна Пелагея, родичи, соседи, знакомые стеклодувы терялись в догадках, подступали с вопросами к Кирьяну, а тот, хитрец, успокаивал людей, посмеивался в белесые, реденькие усы. Уехал в столицу, ничего не объяснив. Правда, когда вернулся, собрал друзей-коммунаров, все досконально прояснил. Оказывается, возникла в беспокойной голове Кирьяна неотвязная мысль: вычитал в газетах сообщение о том, что создана комиссия по увековечиванию памяти вождя революции Владимира Ильича Ленина, что принимает она предложения трудящихся. Сначала тайком от родичей на попутном обозе съездил в Москву, отыскал редакцию газеты «Правда» встретился с Марией Ильиничной Ульяновой, изложил ей как члену комиссии свою идею — построить мавзолей не из камня, а из одного прочного стекла, чтобы каждый прохожий мог в любое время видеть усопшего вождя. Мария Ильинична внимательно выслушала Кирьяна, ознакомилась с его чертежами, поблагодарила стекольного мастера, пообещала передать его предложение куда следует. И передала. Спустя пару недель его и пригласил на беседу сам Михаил Иванович Калинин. Всесоюзный староста разговаривал с Кирьяном Потаповичем около часа. Прямо сказал, что предложение стекольных дел мастера весьма заманчиво, жаль, оно невыполнимое. Ведь для осуществления замысла требовалось построить стекольный завод с очень емкой плавильной печью, а в то время действительно соорудить этакую печь не было возможности.
Кирьян так и прожил десятки лет с мечтой о Большом Стекле. Мастер всегда оставался для людей поселка добрым светом в окошке, а для Пелагеи — частицей ее самой. Его часто называли не по имени-отчеству, а по прозвищу — Кирьян-коммунар. А вот теперь, когда не стало Кирьяна, казалось, потеряла всякий смысл и ее собственная жизнь.
Мысли Пелагеи не плавно, как всегда, а разом, резко переметнулись к Алексею, единственному их сыну, к невестке Наташе. Доля им выпала тяжкая, мученическая. Жить-то словно и не жили. Думать о них Пелагее было всегда тяжело, мучительно, перехватывало дыхание, буквально подкашивались ноги. «Почему моим ребятам было суждено так рано погибнуть?» Кирьян, бывало, слыша от нее такие слова, утешал: «Отдать жизнь за свободу любимой земли — счастье…» А она была всего лишь любящей матерью. Конечно, все она понимала, в душе гордилась детьми, но… лучше бы ее тогда убили. К тому времени Пелагея прожила уже сорок с гаком.
Часто, за последнее время особенно часто, проходя по площади Партизан, она встречалась взглядом со своими вечно двадцатилетними, теперь уже бронзовыми детьми. Алексей и Наташа на гранитном пьедестале выглядели этакими великанами, с гордо вскинутыми головами смотрели в лицо ненавистному врагу. Пелагея помнила ребят совсем иными. Алексей — застенчивый, узкогрудый, в отца. Наташа похожа на школьницу-десятиклассницу — стройная, пугливая, большеглазая, с длинными толстыми косами. Прямо перед войной Алексей привел Наташу в дом и спросил: «Вам нравится эта девушка?» Оглядели Пелагея и Кирьян зардевшуюся от смущения дивчину, переглянулись: «Хороша. Но… ты почему спрашиваешь?» — «Познакомьтесь, это моя жена — Наталья Владимировна». Так и пошло. И до самой последней минуточки звали ее в семье по имени-отчеству. Кому что судьбой приписано — неизвестно. Одни живут-тлеют сто лет, другие вспыхнут, как метеор, осветят людям дорогу и… погаснут. Ребята стекольниковские на стекольном людям запомнились мало. Только профессии приобрели, как пришла треклятая война. Алексей — комсомольский вожак — вскоре записался в партизанский отряд. Наташа осталась дома с полугодовалым малышом. Кирьян тоже был на фронте — как призвали в сорок первом, на девятый день, так и канул, словно в колодец, — ни письма, ни весточки с оказией. Долго не давал о себе знать и Алексей. Домашние вечерами оплакивать его начали. Но… однажды ночью в ставню осторожно постучали. Это пришел из леса Алексей. Обнял мать, жену, сынишку, наскоро поел холодной картошки с квашеной капустой, а потом долго-долго о чем-то шептался с Наташей. На следующий день молодица засобиралась куда-то. На вопросы матери не отвечала: «Надо, мама». Завернула в одеяльце сынишку и пошла по тропинке в сторону недавно прибывшего в их края карательного отряда. Вернулась поздно. Измученная, мокрая, в тине. Шла в обход, краем болота. Чуть сынишку не утопила.
На рассвете опять в их доме неслышно появился связной из леса. Наташа передала ему вместе с краюхой хлеба клочок бумаги. Не прошло и суток, напали партизаны на фашистский гарнизон со стороны болота, откуда их никак не ждали, перебили часовых, забросали гранатами здание бывшего сельсовета, где разместились офицеры. Пелагея заметила: узнав об этой новости, Наташа тихо запела, лицо ее осветилось радостью. С той ночи и пошло: как возвратится из разведки Наташа, так эхом ее поход отдается — взлетают в воздух фашистские автомашины, рушатся мосты под гусеницами вражеских танков, идущих на Москву. Соседки вокруг тихо судачили между собой: «Мол, московских партизан это рука фашистов карает». А Пелагея догадывалась, но язык держать за зубами умела. Однако грянула беда — отворяй ворота. Карателей наехало видимо-невидимо. Наташа успела предупредить товарищей. Партизаны надумали уходить через болота за дальние леса. Алексей вызвался с десятком бойцов прикрыть отход отряда. О чем он думал в ту минуту? Возможно, понимал: живым не остаться. Командир прямо спросил; «Ребята, я не могу приказать вам умереть. Прошу помочь спасти отряд». Партизаны вырвались из вражеского кольца, только Алексея и еще двух бойцов, тяжело раненных, привезли в поселок для опознания. Будь он проклят тот ненастный день! Пелагея до мельчайших деталей помнит, как сгоняли фрицы людей к площади, туда, где ныне возвышается памятник, стали выспрашивать про раненых: «Кто такие?» Люди пожимали плечами: «Не нашенские, не знаем». Их подталкивали прикладами, били, травили собаками. Полуживую от предчувствия Пелагею подтолкнули к телеге. Она увидела сына, окровавленного, едва не закричала, прикусила губу до крови, отрицательно покачала головой, мол, не знаю этих ребят. И вдруг вперед выскочил колченогий Яшка: «Чего от родного-то отказываешься!» Фашисты избили Пелагею до потери сознания, кинулись к ним в дом, схватили Наташу, пинком отшвырнули прочь мальчонку. Соседи взяли ребенка, спрятали. Алексея и Наташу пытали прямо на площади перед народом. Требовали назвать имена партизанских вожаков, указать дорогу к их лагерю. Ничего не добились изверги от ее ребят. И в бессильной злобе повесили их на старой рябине. У подножья памятника им теперь круглый год пламенеют цветы.
После гибели Алексея и Наташи Пелагея стала для маленького Костика второй матерью, а возвратившийся с фронта Кирьян — родным отцом. Вырастили хорошего человека. Константин тоже начинал на заводе, в стекольном. Обещал вырасти в мастера, но… служил в армии в Прибалтике, познакомился с латышкой, с разведенной. Остались у нее от первого брака две девочки. Была Луиза внешне очень броской, беловолосой от рождения. В шестидесятом сынок у них родился — Виктор. Как переживали старшие Стекольниковы. Мало того, что внук изменил родному заводу, Подмосковью, да и правнука в глаза долго не видели. А как исполнилось Виктору семь лет, привез Константин старикам своего отпрыска. Поведал, что большой разлад у них намечается из-за Виктора. Так появился в заводском поселке еще один Стекольников. Виктор подрастал, и внешняя похожесть на отца и деда исчезла. Константин был светловолос, улыбчив, с впалой, как у всех Стекольниковых, грудью. А Виктор словно был не их, а латышской породы. Высок, плечи и грудь широкие, крутые, как у борца, профиль, как у матери, — задиристый, острый. Кирьяна радовало в правнуке все: одержимость, горячность, увлечение спортом, презрение к шмоткам с иностранными ярлыками. Пелагея, бывало, украдкой наблюдала за правнуком, любовалась, глядя на парня, а думы были о своем. Часто в уме подсчитывала, кому сколько было бы лет. Она родилась в 1899-м, сынок Алешка — в боевом 1920-м. Костик — незадолго до войны, в 1940-м. А правнук когда же? Выходило, что в 1960-м. В жизни все чудно́ устроено, диву даешься. Злая судьба отобрала у нее сына родного, потом и внука отдалила от родного очага, зато одарила правнуком. Виктор, можно сказать, был вроде сына их улицы. Особенно полюбили его в семье бездетного Николая Николаевича — председателя заводского комитета профсоюза. Вечерами зазывали к себе домой, потчевали чаем с вишневым вареньем, допоздна беседовали, по выражению Виктора, на «философские темы». Пришла пора — проводили на службу в Советскую Армию. Вернулся с благодарностью командования и дипломом техника, заочно доучивался. Парня и на заводе приметили, поставили бригадиром к стекловаренной печи: знали, что Виктор учился в местном филиале московского института. А как учился — анекдоты люди рассказывали. На первой лекции по технологии стекломассы он сидел в первом ряду и рассеянно слушал объяснения преподавателя. Тот, заметив, что Виктор не конспектирует лекцию, спросил: «Почему не выполняете то, что положено?» — «А зачем? — удивился Виктор, — я и так все запомнил». — «Что ж, проверим твои способности да и честность заодно», — проговорил преподаватель, вызвал Виктора к своему столу. И, каково было его изумление, когда Виктор все повторил едва ли не слово в слово.
Дипломную работу ее правнука даже опубликовали, разослали по всем предприятиям отрасли как пособие по передовому опыту. Да, Витек — от нашего корня. Нынче-то, глянь, сколько развелось и среди мастерового люда таких, что ищут работенку покороче, а рублик подлиннее. Виктор, наоборот, видел перед собой только работу. Правда, и цель у парня оказалась вовсе не той, что у прадеда. Кирьян — максималист, мечтал о всечеловеческом счастье, на меньшее никак был не согласный. А правнук однажды объяснил им свою юношескую теорию так: «Для чего рожден человек? Конечно, для счастья. Это не мое открытие. А в чем оно? Скажете, в работе. Отчасти верно. Только я бы еще добавил: в достижении поставленной цели. Великие умы чему вас учат: берись за невозможное — получишь максимум. Я себя не пожалею, труда своего, рук не пожалею, попробую подняться на самую высокую вершину, иначе не стоило и родиться». Тоже максималист, да другой.
Они с Кирьяном тогда посмеялись, не приняли всерьез запальчивые слова правнука, зато про себя отметили: парень далеко пойдет. И верно, забот на себя взвалил выше головы. Возглавляет производственно-массовый сектор цехкома профсоюза, председатель первичной организации общества «Знание» — а ему все мало. Пора бы и жениться, детишек завести, нет. Все откладывает «на потом». Когда подбирали специалиста для поездки в Японию за опытом, Виктор встал, предложил свою кандидатуру. Заверил директора, что лучше его вряд ли кто-нибудь справится с заданием. Директор усмехнулся: «Не возражаю, но с одним условием». — «С каким?» — «Ежели отдача от поездки будет мизерной, высчитаю с тебя деньги за командировку. Согласен?» — «Да, согласен».
Пелагея, конечно, не больно-то сильна в нынешней технологии варки особого стекла, однако вполне реально представляла, с какою целью Виктора направили в Японию. Наша страна закупила у тамошних фирм новую технологию изготовления цветных телевизоров с мудреным для русского слуха названием — «ин лайн». В стране Восходящего Солнца Виктору, конечно, покажут «вершки», а до «корешков» придется самому докапываться: наблюдать, анализировать, сравнивать. Когда провожали правнука, сердце Пелагеи тревожно сжалось: «Справится ли?» Но Виктор был уверен в себе.
В письмах из Японии не было и тени тревоги. И вообще, о работе — ни слова. Зато подробно описывал красоты страны, как летал над кратером вулкана Фудзияма, как Тихий океан лениво накатывал на берег пенистые валы, раскачивал на необозримой груди моторные лодки-кавасаки, как плавно вытекали воды из многочисленных каналов на рисовые поля, а островки на песчаных дюнах были удивительно похожи на яркие, цветные акварели; еще он писал, как трудно крестьянину возделывать рис — недаром иероглиф, изображающий слово рис, похож на нашу цифру 88. Оказывается, восемьдесят восемь потов нужно пролить, чтобы вырастить богатый урожай. Раньше, когда был жив Кирьян, она радовалась каждому письму правнука, запоминала их слово в слово, ярко представляла все, о чем он писал. А сейчас все эти воспоминания Пелагея воспринимала каким-то сторонним чутьем — вроде бы страшные и печальные, радостные и счастливые моменты жизни стали для нее совершенно безразличны. Многое могло припомниться длинными печальными ночами, но взволновать уже не могло. После смерти Кирьяна в ней словно что-то оборвалось — почернел горизонт, лица людей стали похожими друг на друга, их голоса сливались в монотонный шум, похожий на гул сварочной горелки в цехе. Пелагея не столько почувствовала, сколько поняла: и ее жизнь кончилась. Там же, на кладбище, устало и печально сказала родичам: «Заказывайте и второй гроб». Потом наклонилась над мертвенно-бледным лицом почившего мужа, тихо прошептала: «Подожди, Кирьянушка, чуток, я скоро приду. Еще одно дело справлю и…» Последние дни она совсем ушла в себя, нутром чувствуя, как жизнь медленно, неотвратимо покидала тело. Она уже мысленно отрешилась от всего земного.
— Здравствуй, тетя Пелагея!
Пелагея не успела заметить, когда к дому подошла Ксана — заведующая цеховой столовой, видная, высокая женщина. Толстые косы бугрились под цветастым платком, щеки разрумянились от быстрой ходьбы.
— Здравствуй, Ксюша! — тихо, не узнавая своего голоса, проговорила Пелагея. — Что это тебе не спится? Раненько пришла. — Ей захотелось укорить Ксану — узнали про Виктора, начали сбегаться ни свет, ни заря, — но промолчала.
— Торговля рано встает, зато ей бог дает, — низким грудным голосом едва ли не пропела Ксана. Не спрашивая разрешения, прошла по крыльцу мимо хозяйки, обмела обшарпанным веником модные полусапожки с красной вязью, толкнула дверь в дом. Пелагея послушно на неживых ногах двинулась следом. Здесь, в заводском поселке, с незапамятных времен сложились свои отношения между людьми — жили как бы одной дружной семьей: дома ставили «гамузом», провожали в последний путь всей улицей. Ежели хорошо разобраться, то большинство заводских были дальними или близкими родственниками. Ксана тоже кем-то приходилась Пелагее, точно никто вспомнить не мог. Да и жили они по соседству — огород в огород. Прадеды их начинали тут стекольное дело — выдували склянки для лекарств; едва освоили дутье колб для лампочек накаливания, внуки развернули производство цветных телевизоров. За сто с лишним лет и породниться успели.
Пелагея, думая о том, скоро ли приедет Виктор, молча наблюдала, как сноровисто выкладывала на стол продукты из пузатого портфеля Ксана, привычно выговаривая в рифму:
— Копченая колбаска — больно баска, сардины, шпроты — ешь без заботы. А это, глянь, окорочок, кто откажется — дурачок. — Подняла гордо посаженную голову. — Вроде бы и Виктору резон приехать. А ты… что такая хмурая? Болеешь?
— Нет, не болею. Умираю. — Пелагея произнесла эти слова ровным голосом, не окрашенным интонациями. Поэтому Ксана не придала им значения. Она прислушалась. Кто-то вошел на крыльцо, оббил валенки. Узнала знакомый баритон, частушку:
Пошел к Сидору за ситом,
А к Макару за корытом.
Нет ни Сидора, ни сита,
Ни Макара, ни корыта.
— Наш артист погорелого театра, — лицо Ксаны расплылось в широкой улыбке, — всегда с песней. — Видя, что Пелагея не совсем поняла, о ком речь, кивнула в сторону двери. — Матвей пришел.
Матвей Сизов жил через три дома от Пелагеи, тоже имел дом, поставленный еще отцом. Года два назад бригадир стекловаров похоронил жену, жил бобылем, а с недавних пор стал оказывать постоянные знаки внимания разведенной Ксане. Пелагея советовала ей обратить на Матвея внимание. Мужик он был кругом положительный, тихий, мухи не обидит, выпивал в меру, пел в народном хоре. В ответ на его неумелые предложения Ксана отшучивалась, не говорила ни «да», ни «нет». Сегодня, узнав о приезде Виктора, Матвей прямо со смены заспешил сюда, правда, заглянул в магазин. Предвкушал удовольствие побыть с Ксаной на людях. Распахнул дверь, увидел заведующую столовой, кивнул ей, как старой и близкой знакомой, с Пелагеей поздоровался за руку, запоздало скинул фуражку с лакированным козырьком, достал из кармана брюк бутылку квадратной формы — заморскую, поставил на стол:
— В кирьяновскую коллекцию! — пробасил Матвей. Кирьян Потапович вина не пил, зато с удовольствием покупал вина в красочных бутылках, с экзотическими названиями и рисунками. Была у него такая слабость: любил показывать свою коллекцию, щедро угощал желающих. — Худая житуха пошла!
— Тише ты, парнишку разбудишь! — Пелагея показала рукой в угол комнаты, где, свернувшись калачиком на диване, дремал худенький подросток с нездешним именем — Тамайка.
— Чего это он в чужой квартире разлегся? — удивился Матвей. — Авось не в общежитии.
— Когда Кирьяна Потаповича хоронили, Максименков прислал в помощь, а он… так к нашему дому и прибился. Услужливый парнишка, ласковый, страсть какой любознательный. Ни хитрить, ни лукавить не умеет. Глаза женщины засветились тихой радостью. — И откуда только в наши края его занесло?
— Ребята рассказывали: Тамайка с Охотского побережья приехал. Родители утонули во время путины, а он… навроде сына поселкового у нивхов был, зверинец при школе создавал. Люди и послали на охотоведа учиться, в техникум.
— А в стекольный-то каким макаром попал?
— Пришел на экскурсию. Сначала очень удивился, потом забрал документы из техникума и сюда, в подручные.
— Зато я слышала, будто он… да, не улыбайтесь, от медведя родился — в человека обратился. Не шучу, бывает такое раз в сто лет. В таежной глухомани медведь-шатун присматривает красивую женщину и утаскивает к себе.
— Наподобие тебя красавиц — с готовностью подхватил Матвей, неловко прижал ладонью округлый локоть Ксаны. — Ты — ладная, да и шатун рядом, вот он я.
— Культурный человек, заведующая столовой, техникум закончила, а мелешь чепуху — от медведя родился. Ты, Оксана, от брехуна народилась, точно. — Пелагея подошла к Тамайке, легонько потрепала его за ухо. — Слышь, парень, вставай. Скоро Виктор Константинович приедет, а ты все подушку давишь.
— Тамайка не спал, Тамайка слушал! — Парнишка легко вскочил на ноги. — Утро уже прискакало! — Он был очень худ, узкоглаз, жесткие иссиня-черные волосы, казалось, стояли торчком.
Матвей хотел спросить Тамайку, в какую он смену сегодня работает, но парнишка вдруг насторожился, подбежал к окну, отдернул цветную шторку, повернулся к Пелагее.
— Однако, автомобиль сюда шибко идет.
Ксана и Матвей тоже подошли к окну. Улица была пустынна. Лишь у водонаборной колонки стояли с ведрами две женщины. Никакого автомобиля не увидели.
— Придумал? — спросила Ксана. — Про автомобиль?
— Зачем придумал! Тамайка слышит. Почему не веришь? — обидчиво поджал губы. — Начальник, однако, едет.
— А может, не он? Может, молоковозка? — усомнился Матвей.
— Вот и автомобиль! — обрадованно закричал Тамайка. — Гляди! Гляди!
Действительно, Ксана и Матвей теперь разглядели в конце улицы, окруженной оголенными березками, темную автомашину. Она мчалась мимо домов, деревьев, спешила к их дому.
— Ну и слух у тебя, Тамайка! — удивился Матвей, — стопроцентный, охотничий, да и глаз, будь здоров. Пошли встречать командировочного.
— Зря волновалась, тетка Пелагея, почему долго не едет. — Ксана машинально огладила блузку, поправила волосы. — Явился — не запылился твой внучек. — Вслед за Матвеем шагнула к двери.
— Витюшка! — ахнула Пелагея, не в силах сдвинуться с места. — Приехал! — Хотела по-старинному обычаю встретить дорогого человека у порога, только что-то чудное с ногами сделалось — враз одеревенели. Стояла у окна и смотрела, как обнимаются Виктор с Матвеем, о чем-то тихо и невесело переговариваются. Словно со стороны смотрела, как правнук принимал от шофера коричневый чемодан с яркими наклейками, большую кожаную сумку. Пелагея испытывала в эти минуты странное состояние, которое когда-то с ней уже бывало — мир сфокусировался в одной точке, ничего вокруг больше не существовало. Кажется, случилось подобное в день возвращения Кирьяна с войны. Она, помнится, увидела мужа у калитки — худющего, с выцветшими волосами и усами, сбежала с крыльца и… ни с места. Вот и сегодня долго не могла совладать со своими ногами. Очнулась в крепких руках правнука.
— Здравствуй, бабуля! Здравствуй, родная! Как я рад тебя видеть. — Виктор притянул Пелагею к себе, поцеловал седую голову. — Да прими от всей души самые искренние слова соболезнования по случаю кончины нашего горячо любимого человека, который для всех нас…
— Охолонь! Хватит! — внезапно остановила Пелагея. — Холодные слова говоришь, вроде как обязательные к печальному случаю. Кирьян Потапович, ежели не от сердца шло, от простой трескотни, такого не любил. Давай помолчим лучше… Да и никуда он от нас не ушел. — Пелагея осторожно высвободилась из рук Виктора.
— Я тебя понимаю. Прадед всегда с нами. Жаль, что меня не оказалось в то время, горе свалилось на одни плечи.
— Отец твой прилетал, — без воодушевления проговорила Пелагея. Она прекрасно знала: Виктор не мог простить отцу, что тот ради чужих детей спровадил его прочь. Порой они не виделись годами.
— Теперь нам нужно успокоиться. А тебе… я привез эффективные таблетки. — Виктор начал рыться в карманах куртки, извлек на свет ярко раскрашенную коробочку, выкатил на ладонь беленький кругляшек, подал Пелагее. — На, выпей с водичкой. Лекарство это любую тревогу, как рукой снимает.
— Оставь себе, — Пелагея отвела руку, — в жизни таблеток не пила, а ты… зачем тревогу сымать? Не чурбаны мы, люди. Жизнь-то, дитятко, из двух половинок состоит: из радостей да тревог.
Будто изнутри толкнуло Пелагею. Она беспомощно оглянулась, как бы ища поддержки, села. Виктор взглянул на нее со стороны, отметил перемены: нос заострился, щеки — будто пергаментные, движения замедленные, неуверенные, как у ослепшего человека, впервые шагнувшего на людную улицу.
«Нужно обязательно выхлопотать для бабули путевку в профилакторий, — подумал Виктор, — кажется, она ни разу и в санатории не была». — Ему впервые стало стыдно: «О сотнях людей заботимся, а одного, родного человека, труженицу, обошли вниманием». Виктору припомнились вечерние беседы за чаем у Николая Николаевича. Старик любил читать мораль, но… слушать его было интересно, словно читаешь книгу, в которой говорится о вещах, лежащих на поверхности, но заметить их дано далеко не каждому. О чем только они не перетолковали за последние три-четыре года: о совести и чести, престижности и щепетильности, долге и хамстве, благородстве души и благородстве дела.
— С нами, с нами Кирьян Потапович, — Пелагея медленными шажками двинулась по комнате, — смотрит на нас со всех сторон. — Повела сухой рукой вдоль стен, дотронулась указательным пальцем до массивной фигурной вазы из цветного стекла. — В цехе, глянь, машины Кирьяновы работают, в музее поселковом — ваза знатная «Царевна-лягушка» людей радует, а в парке…
— Федоровна, ты извини, конечно, гости-то словно кони застоялись, — вмешался в разговор Матвей, не отпуская горлышка бутылки. — Живой о живом думает. Человек памятью славен. Эх, мне бы Кирьянову долю.
— Ничего плохого не скажешь, стоящий был человек, — Ксана, заметив растерянность Виктора, застывшего посредине комнаты, чувствуя, что парень не знает, как себя вести в подобных обстоятельствах, решительно подхватила Пелагею под руку. — Пойдем, Федоровна, помогу стол накрыть. Все, что есть в печи, да на стол мечи. Это по моей части. — Подмигнула Виктору. — А молодой хозяин пусть отдохнет с дороги.
— Мудрое предложение, отказаться — грех.
Ксане показалось, что Виктор даже обрадовался:
— В самолете, в районе Челябинска, малость поболтало нас, попали в грозовой фронт. — Виктору стыдно было признаться: бросок через всю страну отнял силы. — Я чуток полежу, а потом… — сколько раз мечтал на островах — пробегусь по тропочке к вербиловскому лесу, зарядку хоть сделаю. Ты не против, бабуля?
— Иди, иди, — лицо Пелагеи вновь смягчилось. — Туфли энти, беговые, в кладовке, за ящиком. Да, гляди, далеко-то не забегай, скоро люди к нам в дом пожалуют.
— Приказ начальника — закон для подчиненного! — Виктор шутливо отдал старухе честь, кивнул Матвею и Ксане, стоящим рядом, вышел из комнаты, прихватив кожаную сумку.
— Н-да, — Ксана поставила опустевший портфель в угол, — есть люди, что живут грешно, помирают смешно, а Кирьян Потапович и жил первым, и ушел последним. Самая крайняя теперь будет его могилка на старом кладбище. — Ксана замолчала, осеклась, запоздало заметив, как расширились от изумления зрачки тетки Пелагеи.
Действительно, услышав эти слова, старушка отшатнулась, отступила к стене, ноги едва держали ее, из головы не выходили слова Ксаны. «Что за вздор несет — похоронили Кирьяна последним на старом кладбище. Последним? Разве больше люди умирать не будут?» Глядела во все глаза на Ксану, ждала разъяснений.
— Старое кладбище вроде закрывают, — пояснила Ксана, — ты разве не слышала? — Снова пожалела о сказанном. Ее слова почему-то окончательно выбили старую женщину из колеи. Как часто мы поступаем опрометчиво по отношению к людям: сначала скажем, потом подумаем. Матвей и Ксана переглянулись: Пелагея, едва переставляя ноги, вышла в кухню.
— Что это с ней? — насторожился Матвей. — Не ты ли, языкастая, ненароком обидела.
— Не я, любовь. Она как зимняя стужа обжигает. Испугалась старушка, что на разных кладбищах лежать с мужем будет. — Взглянула в лицо Матвея, едва не укорила вслух: мол, Пелагея — однолюбка, не то что ты. Жена всего два года как умерла, а он уже за бабские юбки цепляется. Но, вспомнив про свои собственные семейные неурядицы, смолчала. А Матвей, проводив взглядом Пелагею, подозвал Тамайку:
— Ты мороженое любишь?
— Вкусно!
— На, купи пару порций! — сунул в руку парнишки рублевку, подтолкнул к двери. Появилась возможность побыть с Ксаной наедине, потолковать по душам. Вот уж воистину — мертвый в гробу мирно спи, жизнью пользуйся живущий. Ксана по-хозяйски принялась накрывать на стол, резала тонкими ломтиками колбасу, ноздреватый сыр, раскладывала по тарелкам соленые огурцы да помидоры. Матвей стоял рядом, локоть к локтю, ловко откупоривал банки со шпротами, сельдью, горбушей, то и дело многозначительно поглядывая на женщину, не находя повода, чтобы начать тот, главный разговор. Ксана, конечно, чувствовала на себе его откровенно влюбленный взгляд. И это было ей весьма приятно. Поглощенные молчаливой игрой, друг другом, они и не заметили, когда вернулся с улицы Тамайка, уселся у окна, долизывая мороженое. У ног парнишки примостился пушистый кот со странным именем Франтик.
— Ишь, Франтик гостей зазывает, — Матвей кивнул в сторону кота. Франтик усиленно умывал мордочку лапкой, — и Тамайка в окно кого-то высматривает.
— Постой! Однако, совсем правильно ты сказал, дядя Матвей! — Тамайка соскочил со стула, спугнув кота, закричал тенорком. — Тетка Пелагея! Тетка Пелагея! Где ты есть? Начальник завкома, однако, сюда идет!
Услышав взволнованный голос парнишки, из кухни вышла Пелагея, вытирая о передник мокрые руки.
— Пожар, что ли, в доме?
Тамайка вместо ответа рванулся к окну, хотел что-то сказать, но не успел, подбежал к двери, предупредительно распахнул ее. И все увидели на пороге полноватого мужчину лет шестидесяти. На морщинистом лице синел шириной с палец шрам. На голове гостя была ондатровая шапка, лихо сдвинутая на затылок, на плечах коричневая куртка «на молниях». Недавно такие куртки в большом количестве завезли в торговую сеть поселка, и профсоюзное руководство приоделось «под председателя» заводского комитета. Гость сдернул шапку, правой рукой привычно пригладил кругообразными движениями седые волосы, концы которых были наподобие восточных крыш загнуты кверху, казалось, на голове Николая Николаевича надета, помимо шапки, еще и шляпа с загнутыми полями. Пелагея вымученно улыбнулась гостю, протянула навстречу худые руки:
— А, это ты, Николаша! Проходи, проходи, пожалуйста. Всегда рады тебя видеть. Ну, здравствуй! — Они троекратно, по-русски облобызались. Матвей и Ксана тем временем, не сговариваясь, отступили в глубь комнаты, затененной старыми фикусами, с невольной робостью поглядывали на председателя заводского комитета профсоюза. В заводском поселке имя Николая Николаевича было окружено своеобразным ореолом. Знал его стар и млад, пожилые за глаза называли уважительно «батей», молодые — по имени-отчеству. Председатель сам происходил из местных, потомственный стекловар, что особенно ценилось здесь. Помнили его люди еще бригадиром, начальником смены, позже возглавлял он стекольный цех, долгое время был секретарем партийного комитета. Когда стали побаливать старые раны, надумал «батя» не без ведома врачей уйти на тихую должность, в диспетчеры. Однако и там люди засидеться ему не дали — на первой же профсоюзной конференции выбрали в председатели.
Во время войны партизаны взвода разведки, которым он командовал, окрестили его «батей». И в мирное время «батя» оставался таким же вдумчивым, строгим и заботливым к людям, не ведал снисхождения к разгильдяям, пьяницам, особенно к той категории людей, для которых нет ничего святого, кто равнодушен к труду, заражен скепсисом, зато, как шутили в поселке, готов был «отдать последнюю рубаху» честному труженику. К «батиным» чудинкам на заводе, в поселке давно привыкли. «Чудачество» стало некой мерой его поведения. А действия его и впрямь были часто непредсказуемы. Мог, к примеру, Николай Николаевич в день зарплаты заглянуть в любую первую попавшуюся квартиру, где жили заводчане, чтобы посмотреть каков в семье моральный климат в день «праздника электронщика» — получки, как питаются люди, как размещены в квартире дети. Мог, завидя идущего по тротуару кадрового рабочего, а людей он знал поименно очень многих, остановить машину, отложив все дела, отвезти бывшего стекловара в поликлинику или даже на деревенский рынок, мог взять из рук нерасторопного бункеровщика лопату и самолично показать, как следует быстро и ловко смешивать шихту, мог решительно вычеркнуть свою фамилию из премиального списка, если считал, что вознаграждения не заслужил, мог, например, каждое воскресенье ходить в детский дом, брать пару мальчишек и вести к себе «на варенье». Много лет вспоминали в поселке, как Николай Николаевич «обмывал» свое выдвижение. После профсоюзной конференции был накрыт стол на пятьдесят персон. Получив билет, Николай Николаевич попросил показать список приглашенных, узнал стоимость «банкета»: 500 рублей. Тут же выложил свою десятку и уехал. Само собой разумеется, банкет прошел скомканно и невесело, а утром «гости» понесли в кассу комитета червонцы — каждый знал: «батя» обязательно проверит, сделано ли это.
Пелагея, скользнув взглядом по портрету Кирьяна, увитого черным крепом, подошла к столу, взяла графинчик, налила рюмку водки, протянула Николаю Николаевичу, себе плеснула на донышке красненького:
— Ко времени ты припожаловал, Николаша, ко времени. Помяни нашего незабвенного Кирьяна Потаповича, очень тебя прошу, не погребуй.
— Не погребую. — Николай Николаевич взял рюмку на тонюсенькой ножке в свою лапищу, тяжко вздохнул. — Был бы верующим, пожелал бы Кирьяну царствия небесного да спокойной житухи на том свете, потому как на этом отдыхать мужику не выпало. — Николай Николаевич выпил рюмку водки, не поморщился, поймал вилкой скользкий груздь, склонился к уху Пелагеи. — Завтра с правнуком твоим беседовать буду, а сейчас с тобой. Обговорить кое-что хотел предварительно.
— Со мной? — удивилась Пелагея. — Эх, Николаша, я нынче как битое стекло в отвале под горой. Какой с меня спрос? Однако говори. Послушать тебя очень даже интересно.
— Приказ мы, Федоровна, издали по заведу. Как положено, «треугольником» — дирекция, партийный комитет, завком. — Николай Николаевич оглянулся на Матвея и Ксану, неловко сидевших на диване, встал из-за стола, подошел к ним, положил обоим руки на плечи. — Ребятки, погуляйте на дворе минуток десять, мне с Огневицей посекретничать нужно. Уважьте.
— Какой разговор, Николай Николаевич, с удовольствием! — первым встал с дивана Матвей, подал руку Ксане.
Председатель заводского комитета профсоюза плотно притворил за ними дверь, вернулся к старой женщине. — Так вот о чем я тебе хотел сказать: отныне тебя, Пелагея Федоровна, Кирьяна Потаповича решено занести навечно в список почетных работников завода. Имена ваши под номерами один и два будут золотыми буквами на мраморе высечены, а мраморную ту доску в стену заводоуправления вмонтируем, на самом людном месте.
— Добр ты к нам, Николай Николаевич, не забываешь Стекольниковых, — с достоинством проговорила Пелагея — не засуетилась, не кинулась благодарить. — Разве не понимаю: есть частица нашего с Кирьяном труда в заводе, но… партийный-то секретарь — человек молодой, директор — всегда с тобой заодно, выходит, ты всех и подбил.
— Да что там мы! — отмахнулся Николай Николаевич. — Народ у нас глазастый, он все видит, на ус мотает, кто как живет на свете. Люди не простят забывчивости. В порядочном обществе, а мы себя таковыми считаем, добром за добро положено платить.
— Слишком ты, слишком. Работали по-совестливому, а так…
— Футболистов, глядишь, на руках носят в тридцать-то лет, провожая из команды, а вы… сколько пропахали по стекольной целине. Да за одну машину по отливке дротов Кирьяну памятник поставить не грех. А за цветное стекло? — Николай Николаевич проследил за взглядом Пелагеи. Слушая его, она пристально смотрела на портрет Кирьяна, и он поймал себя на мысли: Пелагея, будто некий ретранслятор, передавала через себя Кирьяну все то, о чем они говорили, Николай Николаевич совершенно отчетливо припомнил, как лет этак сорок назад в его присутствии Кирьян огорошил видавших виды стеклодувов, продемонстрировав собственный метод украшения стекла. Произошло это событие тихо, буднично, хотя, конечно, позже принесло заводу громкую славу. Наркомат заказал здешним мастерам вазу для подарка какому-то важному заморскому гостю. Выполнить заказ поручили Кирьяну. Сам-то Николай Николаевич в ту пору подручным у Кирьяна состоял. Глядел во все глаза на мастера. Вид у Потаповича в тот момент был не как всегда сосредоточенный, а словно заговорщицкий. Он привычно набрал «баночку» жидкого стекла, чуть раздул, затем ловко опустил в шихту, снова сунул в расплавленную массу. И тотчас в толще стекла появились мельчайшие трещинки и пузырьки, а это всегда в прозрачном стекле считалось производственным браком. Но тут случилось чудо. В руках Кирьяна эти самые пузырьки образовали замысловатый узор, похожий на крупные снежинки. А мастер продолжал что-то колдовать, смешивал жидкости, делал все быстро, сноровисто, ловко ввел краситель в шихту и… он, помнится, тогда громко ахнул, — по всей форме сосуда разлились, разбежались яркие соцветия, ваза словно ожила, засверкала многими красками. Все стеклодувы, бросив трубки, сбежались смотреть на чудо-вазу.
— Об чем-то вспомнил? — догадалась Пелагея, пристально взглянув на лицо председателя заводского комитета профсоюза.
— Угадала. Вспомнил, как начинали. А скоро, Пелагея, приступим к выпуску особого стекла для цветных телевизоров. Да не пудами, как мечтал наш Кирьян, тысячами тонн. Эх, дела! — Николай Николаевич налил еще половинку рюмки водки, Пелагее — красненького. — Ну, за прошлое, за будущее!
— Человек завсегда проживает надеждой. — Глаза старой женщины повлажнели. Подумала о том, что не слышит Кирьян добрые слова, сказанные в его адрес. Жаль. Пелагея забыла, когда последний раз пила вино. Муж сам не пил и ей не разрешал. И от выпитого сейчас глотка все задрожало внутри.
— Хороших рабочих, Федоровна, всегда много, а волшебники, — Николай Николаевич развел руками, — увы, рождаются, как великие писатели и музыканты, раз в сто лет. Хоть днем с огнем ищи нынче второго Кирьяна в стекольном корпусе, не сыщешь. Мастеров — с лихвой, а под стекольниковскую мерку лишь троих могу с натяжкой подогнать.
— Троих? Кто такие? — Пелагею в жар бросило… Сдвинула платок на затылок, пригладила сухонькой ладошкой седые волосы, с осуждением посмотрела на председателя заводского комитета профсоюза: нахваливал, нахваливал Кирьяна Потаповича, а потом взял и огорошил, замена, мол, мастеру достойная выискалась.
— Интересуешься? Что ж, так и быть, отвечу. Люди эти — знакомцы твои — Парфен Иванович Никитин, к примеру, за ним — Максименков.
— Признаю обоих. А третий-то кто будет?
— Правнук твой, неужто не догадалась? Виктор Константинович. — Председатель завкома полагал, что старой мастерице по сердцу придутся его слова. Удивился, видя, что Пелагея почему-то нахмурилась, нервно затеребила кончик платка.
— Не согласна со мной, Федоровна?
— Не согласная. Слишком далеко ты хватил, Николаша. Витек наш, по моему бабьему разумению, ничего супротив не скажешь, мастер. Спорить не стану. Однако для Кирьянова размаха мелковат, да и хрупковат покудова на излом, горяч, самоуверен, а главное, молод, двадцать шестой всего.
— Тут я буду с тобой спорить. — Николай Николаевич словно был готов к такому повороту событий, усмехнулся. — Мне ли объяснять — не годами измеряется человек, а делом, умением проникнуть в суть вещей, событий, понять смысл человеческих отношений. Можно и в сто лет ничего не понять, а можно и в семнадцать полками командовать, великие дела творить. Вот давай разложим по полочкам все его плюсы и минусы.
— Давай! — охотно согласилась Пелагея. Ее начало забавлять, что Николаша убеждает ее — родную кровь — в том, что она знает также точно, как и свой возраст.
— Дело знает? Досконально. Раз! Мимо человеческого горя не пройдет?
— Это уж точно. Не так обучен.
— Два! — рубанул ребром ладони воздух Николай Николаевич. — Честен. Три! Стремится к познанию. Четыре! Да чего там воду в ступе толочь, ты лучше про себя семнадцатилетнюю вспомни.
— По больному месту бьешь, Николаша, — беззлобно огрызнулась Пелагея. То ли захмелела, то ли враз взгрустнулось, как молодость собственную вспомнила. Да, когда ей восемнадцать стукнуло, случилась в деревне великая радость. В февральскую злую непогоду в их захолустье пришла весть, заставившая богомольных стеклодувов забыть даже о боге. Все побежали в здание школы. Только домовничавшие старухи по давней привычке продолжали молиться за благо своих близких и выстраданно вздыхали. А у стекольщиков, собравшихся в тесной школе, была потребность сказать друг другу слова, которых никто в ту пору еще не произносил. Люди принарядились, шепотом передавали новости. На сцену вышел большевик, приехавший из Москвы, громогласно объявил: «Царя-кровопийцу — свергли! Победила революция!» Здесь же было решено пойти на соседнюю фарфоровую фабрику и поздравить братьев-рабочих с освобождением от тирании. И тут-то произошла заминка. Под руками не оказалось красного флага. Пелагея мигом помчалась домой, принесла в школу только что пошитую красную кофту. Ее здесь же распороли, прикрепили к древку. И пошли. На половине дороги, у развилки, увидели колонну рабочих из Кривцов. Кинулись навстречу, принялись поздравлять. Потом кто-то из ребят подтолкнул Пелагею: «Скажи, девка, что-нибудь о свободе». Она, не задумываясь, вскочила в телегу, бросила в толпу первое звонкое слово: «Товарищи!..»
— Помнишь, как нас отцы учили плавать в пруду: сталкивали с обрыва, давали возможность самим выгрести к берегу. Старыми, Федоровна, не становятся, старыми рождаются. А Виктор… мастер от бога, за плечами почти столетняя стекольниковская школа плюс зарубежная практика. А ты слышала, какую стекольную печь парень задумал? Не слышала? Жаль. По его задумке в едином режиме пойдет обжиг, охлаждение лепты, отломка листов, отбортовка, резка, сортировка стекла. Когда-то Кирьян мечтал Мавзолей Ленина из стекла соорудить, не забыла? Хотел, чтобы во веки вечные люди всей земли могли видеть первого вождя революции. Печи тогда подходящей в России не оказалось. А Виктор… Ты меня совсем не слушаешь? Не веришь что ли в него? — Николай Николаевич почувствовал: слова его уходят как вода в песок.
— Мудрее печи, чем у Иванушки-дурачка, все равно не придумать, — полушутливо откликнулась Пелагея. Она все еще находилась во власти юношеских воспоминаний, нахлынувших столь внезапно. — А ты, друг ситный, чегой-то перехваливаешь Виктора? — Пелагея окончательно убедилась: Николай Николаевич зашел не только для того, чтобы помянуть старого друга. По глазам видела: что-то хочет сказать важное про ее правнука. — Лады, нас похвалил, теперь про второе дело сказывай.
Николай Николаевич обрадованно встрепенулся. Завяз в прошлом, никак не мог перекинуть мостик в разговоре в сегодняшний день.
— По секрету скажу: директор завода надумал Виктора Константиновича начальником поставить.
— Начальником? — откровенно ахнула Пелагея.
— Да, отдать решил ему под начало новый цех, тот, что строится. — Николай Николаевич не стал рассказывать, как ломали они с директором и секретарем парткома копья, обсуждая кандидатуру Виктора. Директор — человек пенсионного возраста, сам Николай Николаевич тоже далеко не юноша. Не вечно же им в руководящих креслах восседать. Давно пришел к убеждению: нужно быть очень мужественным, чтобы вовремя освободить свое кресло, как бы ни сложно это было сделать. Руководящая должность словно магнит, крепко к себе притягивает. Зато если пересидишь, прозеваешь момент, когда следовало бы уйти, — беда. Сколько случаев на памяти: вместо заслуженного почета человек покидал службу по принуждению. Молодым, конечно, следует доверять. Это с горячностью поддержал и секретарь парткома. Здесь у всех троих одна точка зрения, а вот в другом…
— Лестно Виктору нашему, лестно!
Николай Николаевич поразился глазам Пелагеи. Впервые увидел, что они посажены близко друг к другу, взгляд ее напряженный, недобрый.
— А Максименкова куда? Он же наипервейшей рукой у Кирьяна считался. И по сей день исполняет начальственные обязанности, стекольные печи достраивает.
Николай Николаевич лишний раз подивился на Пелагею: какое высокое чувство справедливости правит этой женщиной. Вспомнил, как удивился директор, когда он стал возражать против утверждения Виктора начальником цеха. Конечно, прекрасно понимал, что директор и парторг правы. Максименкову годков немало набежало. Было бы просто здорово: Виктор — начальник цеха, Максименков у него в замах. Оптимальный вариант: сплав молодости и опыта, деловой хватки и практических знаний. Но… не перегибал ли палку, поливая воду на свою мельницу. А почему на свою? Для будущего профсоюзного комитета старался.
— Пошто не договариваешь? — насторожилась Пелагея.
Николай Николаевич подошел к окну. Возле его «Жигулей» стоял Матвей, о чем-то по-свойски разговаривал с шофером. На маслянисто-мокром асфальте, окаймленном голыми березками, дрожали огни от фонаря. Он прекрасно знал себя: собственная экспрессивность была всегда в прямой зависимости от душевного настроя. Доволен был — и дела шли хорошо, в разговорах с людьми не ограничивался благосклонной шуткой, давал всегда дельные, точные советы, тут же, на ходу, решал самые замысловатые вопросы. Если же с первых слов не находил отклика в душе собеседника — делался многословным, не всегда логичным. Сегодня случился суматошный день: вроде и цель была достигнута — уговорил директора не утверждать Виктора начальником цеха, а теперь сомневался, правильно ли поступил. И в разговоре с Пелагеей проявлял недоговоренность. Как отнесется старая женщина к его идее о том, что отстоял он Виктора от назначения не ради Максименкова, а «приберег» правнука для себя, для живой работы с людьми, для профсоюзного комитета. Конечно, у Виктора есть талант к общественной работе. Это Николай Николаевич твердо усвоил еще на вечерних «занятиях» в его домашнем «университете», где во время чаепития с вареньем и домашним печеньем вели они с Виктором «душеспасительные» беседы. А все-таки, возможно, он и не прав. Стоило ли так настоятельно, исподволь «переманивать» молодого человека с производства? Так ли необходим Виктор заводскому профсоюзу? Николай Николаевич искренне считал партийную и профсоюзную работу святым делом, куда допускать можно далеко не каждого. Да, конечно, в аппаратных сотрудниках сейчас нужды нет. Каждый год присылают выпускников высшей школы профдвижения, толковых ребят, но большинство из них чисто профсоюзные работники, так сказать, узкие специалисты. А Виктор еще и большой мастер стекольного дела. Он совмещает в себе все качества для идеала, нарисованного воображением Николая Николаевича, главное из которых — умение растворяться в людях, забывать о себе. Ведь профсоюзную работу, как и любую другую общественную, можно вести по-разному, можно засушить, забаррикадироваться правильными бумажками, а возможно и расцветить новыми, яркими красками. Профсоюзная работа, если, конечно, предзавкома не ошибается, и есть та самая «живая вода», которая оживляет инертных, дает силу слабым, восстанавливает справедливость, приподнимает рабочих людей над обыденностью.
Можно, конечно, вполне обойтись и без Виктора. Два последних года завод считается одним из лучших в отрасли, в заводском комитете нет отбоя от гостей — едут и едут за опытом, имя председателя на слуху в районе, в области. Чего скромничать: действительно, есть чему поучиться. Они стараются избавиться от формализма во всем. Взять хотя бы подведение итогов соревнования. Любой приезжий человек сразу же обращает внимание на вереницу новогодних елочек, украшенных странными «игрушками» — цветными символами. Елочки эти обычно выстраиваются возле заводоуправления начиная с ноября. Для заводчан картина вполне привычная. Они знают: каждая новогодняя елочка у проходной — показатель того, что новый цех завершил досрочно годовой план. По-своему проводят здесь заседания президиума профкома, делятся опытом.
Однако Николай Николаевич, как никто другой, понимал: неотвратимо приближается невидимый рубеж, когда их усилий станет недостаточно. Дорабатывают свое старые кадры, мастера, а у молодежи, которой тоже недостает, не всегда правильное отношение к делу. Да и мало, мало ее идет на завод, в «делатели». Как глянешь вокруг, сердце захолонет от стыда и обиды: продают здоровенные парни мороженое, квас, стоят за буфетными стойками. А на производстве уже чувствуется кадровая аритмия, хотя признавать ее руководители завода пока не желают. А партийную и профсоюзную организации беспокоит стекольный корпус — сердце завода. Из-за недопоставок песка, соды, доломита участки порой подолгу простаивают. А сколько накопилось нерешенных вопросов в «низах»?
— Возглавит Виктор цеховой комитет и печное отделение, будет на должности заместителя начальника цеха — Николай Николаевич и не почувствовал перехода от мыслей к фразе. Будто продолжал разговор с Пелагеей. — До конференции будет исполнять обязанности, а там… председатель-то теперешний уже год как болеет.
— На понижение, выходит, двигаешь правнука?
— На повышение. Пойми, Федоровна, наш замысел, вместе с парторгом выносили: Виктор станет в небо по привычке рваться, а Максименков, хитрющая лиса, станет возле грешной земли его удерживать. Вот и получится оптимальный вариант. — Кинул взгляд на часы. — Прости, опаздываю. Итак, передай Виктору: завтра в четырнадцать ноль-ноль жду его у себя.
— Погоди-ка, мил-друг. Спросить тебя хочу по секрету. Только вот… — Пелагея прервала фразу. Противная тошнота подкатила к горлу.
— Слушаю? — Николай Николаевич почувствовал в недосказанности какую-то опасность, внимательно присмотрелся к Пелагеи. — Ты плохо выглядишь. Болеешь? Хотя… вот дурак, спрашиваю. Такое горе.
— Ответь честно, по старой дружбе: правда ли, что старое кладбище закрывают?
— Почему спрашиваешь?
— Нужно, — Пелагея тоскливо посмотрела в лицо председателя заводского комитета, и от ее взгляда он вдруг забеспокоился еще больше, опустила глаза.
— Что особенного? Сама видишь: завод расширяется, где вчера окраина была, сегодня — центр. А кладбище… нужно думать о живых и о мертвых. Перенесем его в глубь Марьиной рощи, на взгорок.
— Благодарствую, — выдохнула Пелагея. — Тогда… успеть мне нужно, непременно успеть. — Засуетилась, сухие руки задвигались по столу, словно судорожно искали что-то.
— Может быть, в конце концов, объяснишь, что с тобой происходит? — Николай Николаевич сразу понял Пелагею, только разум противился воспринимать ее намерение. Разговор уходил, как вода в песок.
— Непонятливый ты стал, Николаша, стареешь. — Наклонилась к самому лицу председателя заводского комитета, тронула пальцем синий шрам на щеке: — Умереть мне нужно успеть. Чтобы и там с Кирьяном… навсегда. Как я без него? А ты… Витюшку не оставь на распутье. — Пелагея замолчала. Не находил слов для утешения и Николай Николаевич. Остро закололо в спине — проклятый осколок. До слез стало жаль Пелагею. Восемь десятков с гаком прожила, а отпускать жаль… Семья Стекольниковых давно стала родной. Эти мастеровые люди ни в чем слов на ветер не бросали. И если бабка что-то решила, то… одного не мог уразуметь: каким образом возможно просто взять и… умереть? Невольно покосился на часы, ахнул: буквально через четыре минуты начиналось заседание заводского комитета профсоюза. Пелагея поняла, выручила. С трудом встала, легонько подтолкнула:
— Еще раз благодарствую! Иди, Николаша. Дела справляй.
— Я сегодня же пришлю доктора! — от дверей сказал Николай Николаевич.
Проводив председателя завкома профсоюза, Пелагея прошла к дивану, привалилась к валику. Голова кружилась, подташнивало. Сама подивилась: пока ждала правнука — держалась, а теперь — расклеилась. Хотелось пить, но организм вот уже третий день не принимал ни еды, ни питья. Одна мысль смутно забеспокоила: не натворил бы глупостей Николаша. Нагонит докторов, примутся ее лечить. Зачем? Годом раньше, годом позже. Больше всего на свете Пелагея боялась причинять окружающим беспокойство. И умереть мечталось тихо, незаметно. Ей захотелось лечь спиной на диван, закрыть глаза. Думать только о Кирьяне, вспоминать различные случаи из их долгой жизни. «Так бы и уснуть навеки», — подумала Пелагея, но вдруг что-то кольнуло в сердце. Стало страшно. Не за себя — она словно со стороны смотрела теперь на все происходящее вокруг, — за правнука. Виктор останется один-одинешенек на всем бесконечном белом свете. Она не умела красиво говорить, всю жизнь пугалась высоких слов, только сейчас представила: прежде чем уйти, обязана оставить Виктору духовное завещание, переложить на молодые плечи весь тяжкий, необходимый груз человеческого общения, накопленный семьей — дедами и прадедами, добрые, умные, нужные советы, традиции стекольниковские, которые и нарушил только лишь один человек — отец Виктора. Правда, Пелагея даже не представляла, как она сумеет сделать это. Во что воплотить их с Кирьяном жизни, гибель молодых тогда деда Алексея и бабушки Наташи, в какую меру, в какие слова и понятия. Одна надежда согревала: сам успел уяснить смысл жизни стекловаров Стекольниковых — мастеровых людей, поистине святых мужиков и баб, из породы чудаков, которые никогда не гребли под себя, словно глупые курицы, отдавали все, что имели, людям.
Пелагея попыталась начисто вычеркнуть из памяти предложение Николая Николаевича о новом назначении Виктора, но мысль эта, будто заноза, засела в мозгу, не давала покоя. Понимала: профсоюзная работа таит для парня множество острых моментов, на которые он обязательно напорется. Виктор ведь ничего не делает вполруки. А тот же самолюбивый, властный Максименков вряд ли позволит ему отвлекаться на профсоюзные дела.
— Тетя Пелагея! — прервал тягостные раздумья голос Ксаны. — Когда кума не мила, тогда и гостинцы постылы. Николай Николаевич уже уехал?
— Укатил.
— Какая жалость!
— Тебе-то чего жалеть?
— Я бы его любимый салат приготовила. Из кальмара с майонезом. — Покосилась на лицо Пелагеи, притронулась рукой ко лбу. — Не температуришь, а? Болезнь она не матка, не проходит гладко.
— Салат из кальмара, говоришь? — переспросила Пелагея чужим голосом.
— Вкусная штука.
— И салат сгодится. Скоро люди придут, гостюшки дорогие. — Пелагея обернулась, почувствовав на спине чей-то взгляд. В дверях стоял Матвей, прислонясь плечом к косяку.
— Давай я помогу, — предложила Ксана, — чего делать-то?
— Достань из серванта голубой сервиз, немецкий.
— А кто должен прийти конкретно? — в голосе Ксаны звучала озабоченность. — Кого ты приглашала?
— Мои друзья приходят без всяких приглашений. — Пелагея усилием воли заставила себя приободриться, выпрямиться, загнать боль, тревогу куда-то вглубь. Она давно приметила за собой некую странность: могла разом закаменеть. Так было, когда хоронили исказненных детей. Алешка духом в нее выдался. Ему какие только пытки фашисты не придумывали, вытерпел. Уст не разжал…
— Парфен будет? — Ксана по-девичьи опустила глаза. Смутилась от того, что спросила при Матвее. Она тоже не могла бы объяснить, что с ней происходит. С каждым прожитым днем этот странный Парфен, которого она даже стыдилась в свое время, сейчас становился все дороже и дороже, хотя, конечно, оставался прежним чудаком. Ксана для себя определила новое чувство весьма оригинально: «возрастная любовь».
— Должен прийти. Авось дружки с Кирьяном были не разлей-вода. Пелагея прекрасно помнила их непростую историю. По молодости каменщик-футеровщик Парфен Никитин — чудо-мастер — влюбился в Ксану — женщину лет на восемь моложе себя. Ухаживал за ней, тогда еще смазливой буфетчицей, а она нос воротила — мол, работяга, мне подавай инженера. Все ж таки сошлись они. Года три прожили, а потом… Ксана увлеклась каким-то разъездным киномехаником, оставила Парфена. Киномеханик ездил по селам, показывал кино. В каждой деревне, в поселке, наверное, имел знакомых. Словом, Ксана скоро осталась одна. А теперь… весь поселок смеется — заведующая столовой по Парфену с ума сходит.
— Заявится твой желанный, — криво усмехнулся Матвей. — Как всегда, в синем костюме, галстук бабочкой. Джентельмен с парусиновой сумкой. Жених и невеста — смех да и только.
— Не тебе нас судить! — огрызнулась Ксана. Тотчас пожалела о резкости. «Правда, чего это она нападает на человека? Матвей — с открытой душой, а она…»
— Как у тебя с Парфеном? — Пелагея взяла из рук Ксаны глубокую тарелку с блестящим вензелем на донышке, обтерла чистым полотенцем. Привезли голубой сервиз году в шестидесятом из ГДР — подарок стеклодувов Кирьяну, так ни разу и не ели из фарфоровых тарелок, любовались только.
— Как?.. Как? Да никак! — красивое лицо Ксаны зарделось. — Признаюсь, хочу сойтись с Парфеном. И не стыжусь этого. Ушла от него по глупости, по молодому делу. И ты, Матвей, знай про это.
— В чем же загвоздка? — поинтересовалась Пелагея.
— В мелочи. Я желаю, а он — не мычит, не телится… Тетя Пелагея, я слыхала, вроде где-то возле Кривцов ворожея знатная проживает. Напустить бы на Парфена.
— Первый раз слышу! — угрюмо отмахнулась Пелагея. Не признавала она сызмальства всяких сглазов да приворотов. Жила с Кирьяном так, словно пила родниковую воду в жаркий летний день и никак не могла напиться.
— Тебе, Оксана, даже гипнотизер не поможет, — не утерпел примолкший на время Матвей. — Для Никитина огнеупорный камень любой бабы дороже.
— От ревности, от злости несешь околесицу, — ровным голосом ответила на выпад Ксана. — Коль Парфен придет, выходит, не зазря я салат готовила. — Она продолжала нарезать тонкими ломтиками вареную колбасу, хотя тарелка давно была полна.
Друзья и близкие товарищи подошли к крыльцу шумно, только у порога, видимо, вспомнили, что к радостному событию — приезду Виктора из Японии, примешивается грустное — девятый день со дня ухода Кирьяна Потаповича, стушевались, примолкли. Вошли в дом, молча разделись, сдержанно поздоровались с хозяйкой, обменялись рукопожатиями с Матвеем, Ксаной, с Тамайкой, юлой крутящимся вокруг гостей. Пришедших было трое: заместитель начальника стекольного цеха Максименков — длинный, сутуловатый, волосы с густоватой рыжинкой, задумчивое лицо несло на себе печать скорби; его жена, Лидия, цеховой врач, была намного моложе Максименкова и всячески старалась сгладить это: густые каштановые волосы гладко зачесывала назад, умело пользовалась косметикой; Парфен Никитич, кладчик-футеровщик, являл собой тип классического каменщика — почти квадратный, плечистый мужчина лет пятидесяти пяти, с живыми, умными глазами, крупные ладони его нелепо вылезали из коротких рукавов парусиновой куртки, которую он не снял в прихожей. Через плечо Парфена был перекинут ремень большой аэрофлотовской сумки, сильно оттягивающей плечо. При виде Никитина Ксана смутилась, как девушка, отступила в сторону, пропуская вперед Пелагею.
— Прости, Федоровна, — Парфен первый крепко пожал руку Пелагеи, — прямо со смены, не успел переодеться, не бранись, ладно?
— В рабочем-то вы мне еще милее, печным пролетом попахивает. Проходите в залу, пожалуйста. — Она взяла за руку Лидию, провела в передний угол, к столу. Тяжело ступая по скрипучим половицам, шагнул вслед за женой Максименков. И тут Ксана загородила спиной Парфена от глаз хозяйки, протянула руку:
— Ну, здравствуй, каменная душа! Матвей подколол: придет твоя залетка в синем костюме, при черном галстуке бабочкой… А ты без бабочки, без бабоньки, без меня. Осунулся, побледнел, краше в гроб кладут.
— Опять — двадцать пять. — Парфен покосился на Матвея. Варщик прямо-таки сверлил его гневным, ревнивым взглядом. — Глянь, по тебе какие мужики сохнут… Осунешься тут. Новую печь кладу, громадину. Вовнутрь будто в шахту спускаешься. А ты… видать, процветаешь. Помолодела вроде.
— Дай-ка сюда сумку свою. Вижу, не знаешь, куда положить. — Ксана ловко переменила тему разговора — упоминание о Матвее было ей неприятно. — Сумка у тебя — блеск! Маде ин… — Потянула за ремешок к себе, чуть не уронила, благо Парфен придержал. — Тяжесть какая! Золотой самородок что ли таишь? — Ловко отдернула «молнию», опустила руку в сумку и с трудом вытянула на свет обожженный, неправильной формы камень. — Боже милостивый!
— Положи-ка сюда, на пол, — засмущался Парфен, — нужный камень. Понимаешь, единственный опытный образец. — Огляделся по сторонам: не заметил ли кто? Конечно, углядели, глазастые, заулыбались.
— Дай я его выброшу, — Матвей протянул руку: неудобно получается. В гости пришел с кирпичом за пазухой.
— А вас, молодой человек, наши дела не касаются! — вспыхнула Ксана, мельком поглядела на Парфена: доволен ли, как решительно отшивает она кавалеров?
Пелагея послала Тамайку за Виктором, а сама отошла в сторонку, к старинному комоду, оттуда разглядывала гостей. «Самые близкие люди. О каждом она могла бы рассказать целую историю. Все на ее глазах родились, росли, вставали на ноги, женились, разводились, сходились, воспитывали детей и внуков. Казалось бы, примелькались одни и те же лица, изо дня в день, надоели. Нет, она всякий раз любовалась, гордилась верными друзьями, отыскивала в их характерах, поведении, даже во внешнем облике все новые и новые положительные черты. Пелагея невольно залюбовалась Лидией — стройная, длинноногая, правильные черты лица. Как она старается выглядеть старше — не удается. Все на женщине сидит ладно, словно влитое. Помнит Пелагея, как Лидия появилась в поселке. Этакая дурнушка, в фуфайке не по росту, неприбранная, с котомкой — гадкий утенок да и только. Приехала из деревни к земляку — Максименкову. Мать Лидии накарябала несколько строк: мол, свет ты наш, Иван Иваныч, помоги девке на работу устроиться, век благодарны будем. Максименков встретил по-родственному, накормил, напоил, приодел, в общежитие пристроил… нянечкой в медпункт цеховой работать пошла. Лидка-то смышленой оказалась, выучилась на медсестру, потом в медицинский поступила. Максименков и тут не оставил — деньгами ссужал, навещал в городе. Потом она вернулась на завод. Лидия, конечно, тяготилась тем, что не может отплатить ему за доброту и отзывчивость. Однажды Максименков рассказал ей о своей жизни. Лидия, тронутая его рассказом, движимая чувством благодарности, обняла Максименкова, поцеловала. Вскоре они стали мужем и женой. Прошло пять лет. Пелагея знала, как завидовали подруги Лидии всему, что ее окружает, — импортному гарнитуру, щедрости мужа, есть у них и машина. Но человек — существо непостижимое. С некоторых пор стали примечать люди, а в поселке ничего не скроешь, будто «неровно дышат» друг к другу ее правнук и Лидия, тайком встречаются. Но слухи прошли, растаяли. Может, одумались оба. А вот сейчас лицо Лидии выражало смущение и тревогу. Пелагея подошла к женщине, тихо проговорила:
— Приехал, приехал, а ты разве не знала? Что встрепенулась?
— Вам показалось, — Лидия старалась не смотреть в лицо старой женщины. Вранье всегда не давалось ей.
— Кому кажется, тот крестится, а я — неверующая. — Пелагея оглянулась на Максименкова. Конечно, он все замечает, но как мудрый человек старается не показать своих чувств.
— Идти не хотела, Пелагея Федоровна, — призналась Лидия, — сердцем чувствовала: быть неприятности, даже валериановых капель выпила. Муж затянул, дескать, не ради встречи идем, нужно помянуть старого друга Кирьяна.
— Пришла, вот и сиди! — строго наказала Пелагея, легонько пристукнула сухой ладонью. — Слыхала про камень-плавень? Он из руды вредные примеси вытягивает. Из вас тоже надобно дурь-то повытянуть. Я пойду за Виктором, Тамайку послала, и с концом. А ты… сиди.
Когда Пелагея вышла в соседнюю комнату, за столом повисло неловкое молчание. Сколько раз бывали эти люди в одной компании, всегда понимали друг друга с полуслова, пели хором, шутили, а сегодня словно терпеливо играли заученные роли. Все перемешалось за последнее время в их взаимоотношениях. Кирьян враз бы поставил каждого на свое место, а сейчас… Ксана сидела рядом с Парфеном и Матвеем будто на горячих углях, мысленно корила себя, что не села с краю. Максименков делал вид, что рассматривает этикетки на бутылках, а Лидия, так и не присев к столу, в который раз машинально перечитывала Почетную грамоту, выданную Кирьяну Потаповичу Центральным бюро по рационализации еще в 1939 году. Лишь Тамайка гордо восседал на высоком стуле и безмятежно ожидал, когда выйдет к столу хозяин дома и можно будет попробовать все выставленные кушанья. Радостно охнул, увидев в дверях Пелагею и за ее спиной — Виктора.
— Вот и мы, — тихо проговорила старая женщина, пропуская вперед младшего Стекольникова. Гости, увидев товарища — посвежевшего, с легким загаром на лице, встали ему навстречу. Только Лидия еще ниже опустила голову…
Новая стеклоплавильная печь была почти готова. Издали она походила на металлургический конвертор, но вблизи формы ее казались мягче, круглее. Вокруг «стекловарки», как по старинке называли печь мастеровые, уже убрали строительный мусор, отвели краны, освободив место для инженеров московского пусконаладочного управления. Этих специалистов отличал не только внешний вид — фирменные куртки с яркими эмблемами, почти все они были бородатыми, очкастыми, как правило, худощавыми, к тому же почти ни с кем не разговаривали. Отгородившись от всего остального мира толстыми наушниками, они вели наладку сложнейших систем приемных устройств зеркала электропечи, секционных шиберов, устройства электроконтактного уровнемера.
Тамайка, пока печь была в стадии отладки, исполнял обязанности подручного каменщика-футеровщика. Он с восхищением смотрел на молодых бородачей, обстукивающих и обслуживающих стены стеклопечи. Сидел на краю незаделанного отверстия печи или караулил Парфена, который последний раз проверял футеровку и не велел никого сюда подпускать. У парнишки осталась с таежных времен привычка говорить вслух с самим собой. Он любил рассуждать обо всем, что видели его глаза, что радовало, огорчало, настораживало. В тайге, когда ходил с отцом на дикого зверя, царило полное безмолвие, а как хотелось услышать человеческий голос. Сейчас Тамайка тоже рассуждал вслух, любуясь красивыми словами, что так редко приходят на ум.
— Как белка гайно строит — Тамайка видел, как медведь берлогу роет — видел, а вот как дядя Парфен печь изнутри кирпичом обкладывает — ни разу не видел. Кирочком подтешет, пилочкой подпилит, рукавичкой огладит, шепнет что-то шибко доброе, положит на место, Как зверек детенышка. Весело смотреть.
— Эй, парень! Где ты? — окликнул Тамайку снизу человек в ватнике, в темной каске. Парнишка, услышав голос, перегнулся через край, узнал стекловара Матвея.
— Чего тебе нужно, дядя Матвей?
— Спустись-ка вниз!
Тамайка привык слушаться всех, кто старше его. Ловко спрыгнул на переходную площадку, оттуда на металлические плиты, приготовленные для перекрытий.
— Зачем звал в рабочее время?
— Где Парфен?
— Парфен Иваныч камешки в печь кладет, футеровку, сам знаешь. А тебе что?
— Камешки, — усмехнулся Матвей, — каждый в пуд весом. — Слыхал новость про начальство? Сила новость! Такова, брат, житуха. Эй, Парфен!
— Зачем так кричишь? Тише надо! — приложил палец к губам. Работа, однако, тишину любит. Кричать не надо.
Матвей поднялся на несколько ступенек по стальному трапу, ему не терпелось выложить новость, но, разглядев невозмутимое лицо паренька, сказал вполголоса:
— Эхо-хо! Косолапый ты, и мысли у тебя косолапые. Что главное в жизни, скажи?
— Самое главное? — переспросил Тамайка. — Все знаю, а про это не знаю. Солнышко светит — главное, стекло живое — главное, красивая девушка — главное.
— Кому что. Пригласил верблюда на свадьбу, а он сразу догадался: или за дровами пошлют, или за водой. Главное в жизни — информация. Чтобы все люди друг о друге знали. Ты, видать, не любопытный. Пойду ребятам новость расскажу. — Матвей нырнул в узкий тоннель перед трубопроводом, скрылся с глаз. Тамайка поглядел ему вслед, поднялся на прежнее место. «Самое главное? Чтобы всем людям весело стало. Посмотрели бы на кладку дяди Парфена — какая красота! Огнеупор-камень. Откуда слово — огнеупор? Огонь глазастый — красиво. Старики говорят: огонь имеет душу. Огонь кричит: уйди! Сожгу! А огнеупор не боится, упирается. Он — огнеупор».
— Эй, Тамайка! — услышал он женский голос, перегнулся через ограждение. На площадке стояла Ксана, держа в руках знакомый всему цеху портфель. Тамайка снова спустился к переходному мостику.
— Директор столовой, здравствуй! На обед, однако, звать пришла? — узнал Ксану, хотя была она сейчас одета по-рабочему — парусиновая куртка, из-под которой выглядывал край белого халата. — Большой человек!
— И ты, медвежонок, подсмеиваешься. Уши надеру — будешь знать, — шутливо погрозила пальцем. — Где Парфен?
— Венец кладет на днище. Кра-а-сивый венец. Никого не велел пускать. Даже столовую. Шибко сердитый. — Тамайка задрал голову, кивнув в сторону лестницы с загнутым концом, по таким лестницам каменщики-футеровщики спускаются внутрь любой печи. — Печка словно дом баль-шой. Идти за Парфеном далеко.
— А я ему родня! — Ксана поставила портфель на землю. — Дело у меня к нему государственное, важное. Позовешь или нет?
— Не могу. Дядя Парфен ругать будет.
— Тогда я сама кликну. Ксана сложила руки рупором. Ее голос гулко разнесся по пустому еще пролету, — Пар-фен! Вый-ди на минутку!
— Не выйдет, однако! — Тамайка смотрел на верх печи.
Ксана уже начала терять терпение, хотела уходить, когда над краем серой печи показалась из отверстия голова Парфена. Увидев Ксану, он не заторопился. Выбирался из шахты печи медленно, вытирая на ходу руки о суконные брюки. Неуклюже спускался по стальному трапу. Наконец предстал перед заведующей столовой и Тамайкой.
— Здравствуй, Оксана Семеновна! — протянул руку, крепко пожал. С чем припожаловала?
— Обязательно с чем? А просто так нельзя?.. — Спохватилась. Знала характер Парфена: повернется и уйдет. — Случайно шла. Знаешь, в цехе каждый день гости. И сегодня тоже. В кабинете начальника велено столик накрыть на три персоны — кофе, бутерброды. Само собой — нынче большое событие.
— Матвей бежал, как лошадь от овода, кричал: новость! новость! — заторопился Тамайка, с подобострастием заглядывая в глаза Парфена. — Столовая пришла: событие, говорит, событие.
— У нас, Оксана, свои события, — равнодушно ответил Парфен. — Чужие нам без надобности. Мы — не любопытные ко всему на свете, окромя своего дела. — От нетерпения у Парфена странно начали саднить ладони. Не выдержав, он взглянул на верх печи: только камень «винтом» класть начал…
— Что у тебя нового? — разочарованно протянула Ксана. — Ковер индийский получил? Шесть штук на цех дали. Или…
— Взглянула бы ты, какую кладку ведем, — оживился Парфен. В серых глазах впервые заметила женщина искорки живого огня. — Двадцать метров глубиной, три колодца, девятнадцать фигурных колен. Понимаешь?
— Нет.
— Все очень просто. Печь новая, сложная, особое стекло варить будем. А мы… вот у пальто — подкладка. Верно? А у любой промышленной печи изнутри есть каменная кладка, чтобы стены не разрушались от огня. Новую-то печь три института проектировали, а как дошло до футеровки…
— Тут дядя Парфен всех ученых, однако, обошел.
— Знакомая песня, — усмехнулась Ксана, — подкладка-кладка, слова эти для тебя будто первый поцелуй.
— Зачем ты при мальце-то про поцелуи, старые мы уже люди. И потом… сколько раз толчем воду в ступе. Я давно хотел тебе сказать, что…
— Не спеши, не спеши резать по живому, — забеспокоилась Ксана. Схватила пузатый портфель, щелкнула замком, выхватила белую салфетку, постелила на каменную болванку, стала выкладывать на нее бутерброды, налила из термоса в чашечку кофе. — На, поешь. На голодный желудок злые слова являются.
— Ишь ты, дефицит. С черной икрой, — удивился Парфен, взяв в огромную заскорузлую ладонь крохотный бутерброд. — Начальству не донесешь еду.
— А ну их! — беспечно махнула рукой Ксана. — Начальства много, Парфен Иваныч — один. Да, ты слышал главную-то новость?
— Не слышал. Я ведь, Оксана Семеновна, в прямом смысле — за каменной стеной.
— Значит, так, — Ксана потерла руки, — история долгая. Сначала у нас на раздаче…
— Извини. — Парфен поднялся с железной приступки. — Пора мне. Благодарствую за угощение. Привет начальству. Да, сколько с меня за кофе, за икру?
— Парфенушка, бог с тобой! Обижаешь. Не чужие ведь. Подожди, — Ксана схватила Парфена за рукав парусиновой куртки, — потолковать надо. Подкладка подождет. Жизнь после сорока — словно колесо под горку. Я много думала о нашем разрыве. И сейчас стала мудрее… Я почему от тебя тогда ушла, — Ксана торопилась высказать наболевшее. — Молодо-зелено. Да и ты… что молодой жене предоставил? Сутками в цехе, с кирпичами. А за стеной цеха — голубое небо, травка, рестораны, концерты, конечно, музеи… красота.
— Красоту, Ксана, каждый по-своему разумеет. Тамайка ее в живом огне различает, в живом стекле. — Парфен зачем-то оглянулся на печь, на мгновение забыл о гостье. Подсвеченная снизу лучом прожектора, громада печи словно прорастала прямо из земли, разрывая бетонные перекрытия, золотистый горн ее, не успевший обгореть, был опутан проводами. На железной лестнице, прямо по боковой стене, висели пускачи-наладчики, словно грачи в гнездах, приложив к кабелям приборы, похожие на крупные стетоскопы, прослушивали «голоса» электрических и телеметрических систем. — Глянь, вот это — красота.
— Про твою красоту знаю, нагляделась. — Ксана капризно надула губы. — Что еще скажешь?
— Наш спор, поди, сто лет идет. И не надоело тебе? — Парфен застегнул куртку на все пуговицы. По необжитому еще пролету стекольного корпуса гуляли сквозняки, завивали пыль. — Ты меня никак понять не хочешь, я — тебя.
— Замечаю: не больно-то разбогател со своей красотой. Второй месяц одну и ту же сорочку носишь… немодная, застиранная. Разве это жизнь? Ты — человек известный, только ценят мастера плоховато.
— И про богатство не стоит. Это — штука сложная, малопонятная. В чем оно, знаешь? — Видя, как задергалось у Ксаны правое веко, положил тяжелую руку на ее плечо. — Не волнуйся. Хочешь, мудрый стишок прочитаю.
— Ты? Стишок? Ну и уморил. В стихах я тоже плохо разбираюсь. А тут услышала, понравилось: в любви все возрасты… проворны. Здорово сказано?
— Да цыц ты! — Парфен слегка осерчал. Очень не любил праздной болтовни, как и бесцельной траты времени. Стихи ли, музыка ли, по его разумению, должны давать таинственный ключ к разгадке, помогать приоткрывать доселе неизведанное, а она балагурит, швыряется словами. — Стихи эти запали в душу, жгут где-то вот тут, под сердцем.
— Ну-ка, прочитай! — Ксана по-новому, непривычно посмотрела на Парфена, и были в ее взгляде изумление, любопытство. — Слушаю.
— Значит так. — Парфен кашлянул, прочищая горло. И, чуть заунывно, наподобие молитвы, прочел:
И я молюсь — о, русская земля! —
Не на твои забытые иконы,
Молюсь на лик священного Кремля
И на его таинственные звоны.
— Вот так, — Парфен вытер тыльной стороной ладони мгновенно вспотевший лоб.
— Прости, Парфен, только я ничегошеньки не уяснила. Плохо, когда есть, что слушать, да нечего кушать. С какой стати ты, Фома неверующий, готов молиться? — Ксана пожала плечами.
— Да ведь эти стихи про нас — про вековечное дело. Прадеды мои в Кремлевскую стену камни клали. Деды Воскресенский собор поднимали, людям на загляденье, раствор на яичном желтке замешивали, а мы… Взгляни, какие печи возводим, стекло будем варить для лучших в стране кинескопов.
— Считаешь, Ксана — мещанка, торгашка, дура дурой. Зря. Я не только в колбасных обрезках, разбираюсь. А ты, как баран, уперся в стену. Разве футеровкой единой жив человек. А как быть с человеческим общением, привязанностью, с любовью? Все это не нами придумано, природой.
— А я на иную поделку людскую гляжу и дивлюсь: надо же, у мастера, как и у меня, тоже всего пять пальцев на руке, а он сумел сотворить чудо.
Ксана в сердцах сдернула с головы платочек:
— Твои драгоценности наперечет знаю — где какой кирпич, где какой осколочек.
— Опять… у попа была собака… — Парфен сплюнул. И, не попрощавшись, полез вверх по стальным ступеням, еще не успевшим заблестеть от множества подошв…
Ксана постояла немного. Задрав голову, следила за Парфеном. Подождала, пока он скроется в черном проеме стеклоплавильной печи. Сказала вслух с болью в голосе:
— Господи! За что ты лишил хорошего человека разума? Печи, борова, трубы, колошники — одно у Парфена на уме. Не нужны ему ни ухоженность, ни женская ласка. Говорят, путь к сердцу мужчины лежит через желудок, а этот… Каков Савва — такова и слава. Пусть один дичится. — Спохватилась, сложила в портфель остатки еды, предварительно завернув бутерброды в целлофановый кулек, поспешила к выходу из цеха.
Виктор вышел из дома, прошагал по асфальтированной дорожке и остановился. Ярко светило весеннее солнце, над ближней березовой рощей синела легкая дымка, а над их домом, над поселком падал крупными хлопьями снег, мягко устилал мокрую землю, сразу таял. Это было очень красиво: солнце, легкая дымка на фоне смутно белеющих стволов берез, пушистый снег. И возвышающийся впереди завод.
Там, на японских островах, мечтал о приезде домой, как о чуде, а вернулся… После смерти Кирьяна Потаповича сильно сдала и прабабушка. Глядишь на нее и не узнаешь прежнюю неунываку Пелагею Федоровну. Да что там ни говори — восемь десятков с хвостиком — года солидные. Гости пришли в первый день, тоже разговор никак не клеился. Максименков косо посматривал, хмурил брови. Лидия так за весь вечер и не подняла головы. Виктор видел только каштановый завиток на ее высоком лбу. Ксана, Парфен и Матвей вели себя странно, перебрасывались отрывочными фразами, подкалывали друг дружку.
Зато здесь, на поселковой улице, молодая весна открыто боролась с зимой — снег и солнце, льдистые озерца в низинках и черные оспины земли, освободившейся от снежного покрова. Шла борьба с заранее известным победителем — молодое всегда в конечном итоге побеждает старое. «Весна — молодая, я — молодой!» — весело подумал Виктор.
Приподнятое настроение не покидало Виктора, когда он шел по заводской аллее мимо бронзового памятника деду и бабушке. Привычно приостановился, кивнул им, дескать, все в полном порядке. Бодро прошагал вдоль каменной ограды, мимо клуба к зеленому двухэтажному зданию заводского комитета профсоюза. Завкому давно бы выделили добротное помещение на территории, но Николай Николаевич воспротивился: «Люди за десятилетия привыкли к этому месту, по-свойски зовут его «зеленым домом».
Виктор поднялся по узкой скрипучей лестнице на второй этаж, прошел тесным коридором к председательскому кабинету. Невольно улыбнулся: дверь в кабинет, как всегда, открыта настежь.
Николай Николаевич ждал Виктора. Усадил рядом, помолчал, давая возможность парню прийти в себя, осмотреться. Планы работы различных комиссий, плакаты передового опыта, все это было знакомым. Виктор обратил внимание на кипу бумаг, лежащих на столе, — номера многотиражной газеты, старые фотографии, пожелтевшие листы. Взял один из листочков. Прочитал:
«Из истории завода. 3 октября 1933 года на заводе вышел первый номер многотиражной газеты. В нем под заголовком «Утерли нос немцам» инженер Хованский писал: «В 1931 году немецкий профессор Эккер утверждал в «Стеклотехнических известиях» Германии, что получить на ванных печах стекло такого же качества, как на горшковых, невозможно. Наш завод впервые в СССР блестяще освоил процесс варки стекла в ванных печах. Это дало возможность получить субсидию на постройку второй такой печи на заводе».
— Вот, почитай! — Николай Николаевич протянул Виктору том в коричневом переплете, открыл на нужной странице. — Это для тебя припас. — Из доклада Ленина на VIII Всероссийском съезде Советов.
«Когда появляются большие планы, на много лет рассчитанные, находятся нередко скептики, которые говорят: где уж там нам на много лет рассчитывать, дай бог сделать и то, что нужно сейчас, — прочитал Виктор, — товарищи, нужно уметь соединять и то и другое; нельзя работать, не имея плана, рассчитанного на длительный период и на серьезный успех…»
— Многозначительное начало, — улыбнулся Виктор, возвращая книгу, — жду продолжения.
— Я много думал о нашей организации труда, — раздумчиво произнес Николай Николаевич, — о взаимовыручке смежников, нафантазировал — страсть. Хотел тебе кое-что предложить.
Без стука вошла в кабинет профгрупорг Валентина Савельева. Виктор знал эту молодую, всегда беспокойную женщину. Кивнула председателю и Виктору, прямо с порога «взяла быка за рога».
— Николай Николаевич, когда мы положим конец бесхозяйственности? — и, не давая возможности вставить хоть слово председателю, горячо продолжала. — Конвейер то пустует, то забит, смежники не успевают выбирать стеклооболочки на алюминирование. Вы же прекрасно знаете, когда конвейер забит, это на сорок минут в смену задерживает работу.
— Валя, когда у вас сменно-встречное собрание?
— Завтра.
— Хорошо. Завтра я к вам приду. Сообща разберемся. А сейчас пойди на участок и помоги девчатам укладывать колбы.
— Куда? На пол? Это же повлечет посечки стеклополуфабрикатов.
— Не на пол, а в тару. Да, да в специально приготовленную тару. Я еще вчера с тарным участком договорился. — Николай Николаевич мягко взял Савельеву за локоть, проводил к двери, вернулся к столу. — А теперь, юный друг, слушай меня внимательно…
У Виктора пела душа, когда он вошел в проходную завода, предъявил пропуск. Молодая вахтерша в зеленом берете мило улыбнулась ему. У девушки, видимо, тоже было весеннее настроение. И он вдруг, словно поддавшись восторженному чувству, пожал вахтерше руку, чем крайне удивил ее. Рассказать бы этой курносой, как на предприятии электронной фирмы, где он был в командировке, в Японии, видел особую систему — пропуском в цех служит человеческая рука. Каждый сотрудник имеет карточку, на которой закодированы данные о строении его ладони. Человек вставляет карточку в отверстие автомата, сверху кладет на нее руку и… если все линии сходятся, двери автоматически распахиваются.
Шагнув за порог знакомой проходной, Виктор невольно огляделся. Все вокруг словно стремилось доказать вошедшему человеку, что он попал на современное электронное предприятие. Слева на фронтоне корпуса — огромные часы-термометр. Они поочередно высвечивали то местное время, то температуру воздуха. Световая газета броско рассказывала о вещах, которые впервые попавшему сюда человеку вполне могли показаться «китайской грамотой», — мелькали аббревиатуры: ОГТ, ОМТС, ЭЛТ, ЗЭВП, сжато, в условных цифрах говорилось о ходе технологического потока форвакуумных насосов, конусов, мониторов, электронно-оптических систем. С удовлетворением прочитал «молнию»: новаторам удалось, наконец, в цехе цветных кинескопов точно совместить большую сферу маски с большой сферой экрана.
Взглянув на электронные часы, Виктор машинально отметил, что до встречи с генеральным директором завода оставалось еще около часа. Обычно Виктор прямо из дома спешил в свой стекольный. Сегодня ему захотелось пройти вдоль главного конвейера цветных кинескопов, по свежим впечатлениям сравнить работы своих и японских электронщиков. Вошел в цех и ему показалось: он все еще там, в Японии, в цехе фирмы, производящей лучшие в мире цветные кинескопы. Ряды девушек-монтажниц в белых халатах, накрахмаленных косынках. Он видел только их спины, склонившиеся над панелями. Чуть слышно звучала музыка, создавая настроение. По конвейеру на подвесных рамах медленно плыли экраны. Чуть в стороне от главной линии гудели грелки сварочных машин, шипели цилиндры на стеклоформовке. Виктор удовлетворенно отметил про себя: как и у японцев, здесь также не было видно людей, бесцельно слоняющихся по пролету. И от ощущения собственной ненужности почувствовал себя неуютно. Остановился в конце участка сборки экранно-масочных узлов, успел поймать недоуменный взгляд белокурой монтажницы, сидящей на крайнем месте потока. Столик старшего мастера участка был пуст, и Виктор, чтобы не маячить перед глазами монтажниц, присел к нему, огляделся. Все еще не мог отделаться от ощущения похожести двух цехов — японского и нашего, но глаза уже привычно скользили по доске объявлений, отмечая удивительные открытия, сделанные только что. Раньше на подобные объявления и приказы не обращал особого внимания, считал их обычными, а сейчас, после поездки на острова, каждая строка приобрела весомость, слова, казалось, изменили привычному смыслу «…требуются… требуются… прием на курсы овладения вторыми и третьими профессиями… монтажницы, экранировщицы, сборщицы…». В Японии его поначалу поразила «утренняя молитва», как Виктор назвал про себя увиденную картину. Рано утром электронщики, пришедшие на смену, собирались во внутреннем дворике кампании и хором, под аккомпанемент электронной музыки распевали во все горло своеобразный гимн-хвалу правлению кампании, предоставившей им работу. А у нас, куда ни кинь взгляд, требуются люди… И не это ли дало повод многим летунам наплевательски относиться к любой работе. Уволят — перейдут через дорогу, на соседнее предприятие, с руками оторвут. Взгляд Виктора остановился на транспаранте, призывавшем сборщиц перевыполнить задание на один процент. «Наверняка, не поняли бы за рубежом и этот призыв», — подумал Виктор. Невольно припомнил еще один случай: правление кампании без рассуждений уволило толкового инженера — руководителя участка. Он проявил, по логике администрации, «недопустимую халатность»: за смену участок изготовил несколько «лишних» кинескопов и этим невольно или с умыслом нанес материальный ущерб фирме, лишнюю продукцию реализовать было невозможным делом.
Полностью разрушил иллюзию похожести категорический приказ-мольба, заставивший бы любого японского рабочего вздрогнуть от неожиданности, не поверить в реальность происходящего. На самом обычном листке бумаги было напечатано:
«В профсоюзном комитете цеха имеются путевки в заводской профилакторий. Питание, ночлег, лечение, доставка на автобусах к Матырскому водохранилищу и обратно — бесплатные. Работникам третьей смены явка обязательна».
…В новом стекольном отделении все было разворочено, перерыто вдоль и поперек, лишь чужеродно вырисовывались две стекловаренные печи. Одна поблескивала под лучом прожектора в почти завершенном виде, а вторая еще только прорастала из фундамента, окруженная кранами, горками огнеупорных материалов. Виктор перепрыгнул через канаву, остановился возле «своей» печи, пытаясь на глазок определить границы печи. Подумал о том, как быстро летит время. Совсем недавно вроде бы, когда завод получил правительственное задание по выпуску новых видов кинескопов, вопрос стоял острей острого: получать ли полуфабрикаты по линии кооперации из Москвы или наладить выпуск кинескопов на месте, в новом корпусе? Мнения специалистов тогда резко разделились. Максименков активно возражал против шапкозакидательства, против волюнтаристских решений — перекраивать территорию, возводить новые печи, осваивать зарубежную технологию и одновременно выполнять государственный, прямо скажем, и без того напряженный план. Это казалось действительно невозможным делом. Разве забудешь, как Максименков сказал на заседании партийного комитета: «Известно, что внедрение нового есть насильственное проникновение чужеродного предмета в сопротивляющуюся среду». Однако, к удивлению многих, Виктор выступил против Максименкова, а следовательно, и против своего прадеда, который на этот раз отмолчался. Лишь по дороге домой Кирьян сказал угрюмо: «Смотри, Витюшка, от языка до рук — дистанция огромная. Взялся за гуж — будь дюж».
Руководство завода поручило тогда ему довести печь «до ума». Проектанты представили традиционный вариант. Молодые ребята-инженеры во главе с Виктором, ознакомясь с чертежами, не согласились с рядом предложений: «Пока будем возводить этакую старомодную махину, она еще больше морально устареет». Родилась у ребят коллективная идея, которая заключалась в том, чтобы перестроить конструкцию варочной части. Предложением этим словно камень в тихую воду бросили. Снова трое суток спорили специалисты. И снова дерзкая идея взяла верх. Позже увлекся новой конструкцией и сам Максименков. Лидия, помнится, даже обед им двоим из дома приносила.
…Возле первой стеклопечи Виктор задержался, обласкал взглядом ее округлости, обошел со всех сторон. Прислушался. Глухо постукивал внутри печи молоточек каменщика-футеровщика: кто-то проверял кладку на слух. Пусконаладчики, видимо, ушли на обеденный перерыв — на торцевой стороне стеклопечи висели тросы, пучки разноцветных проводов, мотки кабеля были перекинуты через трубы теплотрассы. Виктор прикрыл глаза, представил, как через десяток дней расплывется по зеркалу печи живая стекломасса, пойдет стеклянная река «его» печи.
Задумался и не заметил, как очутился перед ним Тамайка. «Камертон общественного мнения», как прозвали его в цехе, показался Виктору еще больше похудевшим, чем прежде. Фартук болтался, словно парус крохотной лодки-джонки на слабом ветру.
— Тамайку, однако, начальник ищет?
— Что это у тебя в руках? — спросил Виктор, — Какие-то веревки. В стекольном корпусе их вроде бы приспособить некуда.
— Тамайка не знает. Узлы, однако, распутываю, — простодушно ответил парнишка, — дядя Парфен велел. — Глаза его совсем утонули в узких разрезах. — Смоляные узлы Тамайка распутал, сыромятные — распутал, а эти — шибко трудно, шибко трудно.
Виктор усмехнулся: «Подраспустили вас тут, ерундой занимаетесь в рабочее время». Хотел взять из рук Тамайки веревку, но в этот момент басовитый голос дежурного диспетчера объявил по громкоговорящей связи: «Внимание! Внимание на постах! У печей! В составном! В смесительном! Генеральный директор в цехе!»
Генеральный директор Евгений Григорьевич Остапчук тоже был в поселке и на заводе колоритной фигурой, в чем-то он походил на председателя заводского комитета профсоюза. Только если Николай Николаевич был «помешан» на общественных делах, то Остапчук — жил производством, увлекался сногсшибательными проектами, любил и умел рисковать, никогда не останавливался на достигнутом, резал в глаза правду-матку любым чинам. Возможно, за «язычок» и не продвигался долгое время по служебной лестнице. А как назначили года два с половиной назад генеральным директором, ожил, «вспомнил молодость», изменился даже внешне. До этого вообще не обращал внимания на свою внешность, ходил в старомодном пиджаке, стоптанных ботинках. Теперь одежду сменил, но привычки, характер остались прежними. Это он, будучи главным инженером, горячо поддержал Виктора, взял его сторону в вопросе реконструкции на действующем производстве.
Виктор, увидев генерального директора издали, поспешил навстречу. Они обменялись крепкими рукопожатиями, чувствовали оба: нужно обняться, но на веревочных трапах уже «висели» наладчики. Генеральный, а для Виктора просто дядя Женя, тоже был давним другом стекольниковской семьи. Он частенько качал маленького Виктора на колене, а однажды, когда Виктор приехал к прабабушке на лето, дядя Женя пошел с ним за ягодами в дальние закружные леса. Возвращаясь под вечер, дядя Женя остановился перед речушкой, заросшей по берегам диким шиповником, взял его на закорки и понес. Речушка потемнела от частых дождей, бурлила, подмывая глинистые берега. Широкая доска, перекинутая чьими-то добрыми руками, соединяла два берега. Виктор смотрел на черную, змеящуюся воду, не замечал, как скользил по доске дядя Женя, стараясь удержать равновесие. Перейдя на тот берег, дядя Женя сказал странную для маленького Виктора фразу: «Всю жизнь — на плечах груз, под ногами — бурлящая вода. Хорошо!»
Лет двадцать прошло с тех пор. Генеральный директор сейчас был очень импозантен — высок, седовлас, одет в серую куртку из джинсовой ткани, эмблема завода на рукаве. Белую каску с фамилией, написанной по-английски (подарок коллег), держал за ремешок в руке. Помощник директора деликатно отступил в сторонку, юркнул в щель и Тамайка.
— Конницива, Виктор-сан! — пробасил по-японски генеральный, заулыбался.
— Конницива, конницива! — Виктор вспомнил: генеральный многократно бывал в стране Восходящего Солнца.
— Как самочувствие, здоровье?
— В порядке, спасибо зарядке, на чужбине хорошо, да дома лучше.
— Надолго теперь здесь засядешь, поверь мне.
— Понимаю.
— Ну, командировочные возвращать не придется? — директор, конечно, шутил, но Виктор принял фразу всерьез, неопределенно пожал плечами. Там, в Японии, он словно смотрел остросюжетный фильм с множеством вариантов, неожиданных поворотов, неизвестным исходом. Задача была более чем скромная: познакомиться с технологией производства стекла для цветных кинескопов. Он и смотрел во все глаза, дотошно расспрашивал немногословных специалистов, подолгу раздумывал над их скупыми фразами. А они и впрямь были не больно-то разговорчивы, когда дело касалось технологии. Смотри, пожалуйста, на то, что на поверхности, а в глубину не лезь.
Подошел Николай Николаевич, за руку поздоровался с генеральным директором.
— Вот и твой наставник тут как тут, — улыбнулся генеральный, — с глазу на глаз говорить с тобой не дает.
— Говори, я вмешиваться не буду, — серьезно ответил Николай Николаевич.
— Хотел я тебя, братец, на руководящую должность двинуть. Уже с главком согласовывать начал. Заместитель по кадрам удивился: «Не молод ли для начальника цеха? Твой протеже?» — «Да», — отвечаю. «Ручаешься за парня?» — «Как за самого себя».
— Спасибо за доверие! — Виктор после этих слов генерального снова засомневался в правильности уже сделанного им под воздействием председателя завкома выбора. Выйдет ли из него настоящий профсоюзный вожак — неизвестно, а технический специалист, пожалуй, наверняка выйдет. Иногда задумывался над тем, что, пожалуй, смог бы возглавить печной пролет, знакомое до мелочей производство, начиненное сложной техникой, взять под свою руку сотни людей. Он не гнался за должностью, никоим образом не причислял себя к людям, делающим карьеру. Просто многое нынче не нравилось в организации труда. Повсюду бригадный метод в почете, а у них, в стекольном, по-старинке — мастер перед мастером как петухи ходят. Вековой, фамильный спор продолжают — чей мастеровой род деловитей. Ему и раньше казалось, что хватило бы сил перекроить, переломать не только технологию, но и многие застывшие догмы, формализм в соревновании внутри цеха, когда только одна фамилия мастера исключала возможность лишения призового места. Сегодня, образно говоря, он поймал давнюю задумку прямо за обжигающий хвост. Теперь он не просто начальник печного пролета, но и профсоюзный вожак цеха.
— Справишься с должностью? — в упор спросил директор.
— С должностями, — осторожно поправил Николай Николаевич. — Перефразируя слова Суворова, скажу: заботою людской живущий, читай устав на сон грядущий. Профсоюзный устав, конечно. Думаю, поможет, — и шутливо добавил:
— Со своим уставом в чужой монастырь не лезь! — полушутливо отмахнулся генеральный, давая понять, что не склонен поддерживать председателя завкома. — Производство, производство нужно поднимать. Ты на мой вопрос так и не ответил?
— Работа, думаю, по силам, особенно после поездки на острова. Кругозор расширился… в электронике.
— И, надеюсь, в политической экономии. Можешь сравнить, как живут люди там и здесь, восславить наш, советский образ жизни. Знаю, ты мимо людской беды не пройдешь, не отвернешься стыдливо.
— Буду поднимать стекольный! — четко сказал, как отрубил, Виктор.
Генеральный поморщился. Он ждал от Виктора не совсем такого прямолинейного ответа. Хотелось услышать привычные слова о тесном содружестве с коллективом, о помощи со стороны руководства, а он… даже не обмолвился о Максименкове — недавнем своем учителе, не счел нужным упомянуть, что рука об руку станут поднимать новые печи, весь цех. Разом отрубил: «Буду поднимать стекольный!»
Николай Николаевич словно прочитал мысли генерального. Он тоже подивился решительности Виктора, подумал: «Молодость порой бесцеремонна. Она легко сжигает за собой мосты, забывая, что эти же мосты могут понадобиться для собственного отступления». У него немного испортилось настроение, словно что-то раздвоилось в душе: продолжал мысленно размышлять о таинствах человеческой натуры и в то же время искал доводы в оправдание своего любимца. «Ничего, характер есть — это тоже немалый плюс, уверенность в себе — хорошая черта, если, конечно, она не перерастет в самоуверенность. Остальное — приложится, конечно, с нашей помощью. Любой, самый драгоценный, камень нуждается в умелой огранке». А Виктор, не замечая смущения на лицах руководителей, продолжал рассказывать о предприятиях электронной промышленности на чужих островах.
— Сможем их «достать» в ближайшие годы? — машинально спросил генеральный, усмехнулся: сам неоднократно бывал в Японии, знает достаточно хорошо их плюсы и минусы.
— Трудно, но… обязательно «достанем».
Самоуверенность, казалось, помимо воли сегодня буквально лезла из Виктора. Последняя фраза обожгла, стало неуютно: «Чего это я вдруг раскудахтался?.. От радости, что ли, бахвальство появилось?» Захотелось как-то оправдаться перед генеральным директором, но тот круто повернулся в сторону новой печи.
— Прежде всего проверь готовность футеровки, — не глядя на Виктора, приказным тоном произнес директор. — Новая печь должна выдержать фантастическое напряжение. Специалисты института не гарантируют десятилетнюю стойкость.
— Мы внесли в конструкции печей столько нового, что без ученых обойтись трудно.
— На своих мастеров положись. Раз ошибемся, два, а потом… — генеральный поманил Тамайку, который выглянул из-за груды огнеупоров.
— Здесь Тамайка!
— Кликни Никитина. Ну, что замер? Разве я сказал что-то непонятное?
— Однако, не позову. Не велел мастер звать. Шибко сердитый. — Тамайка набрался решимости, встал перед металлическим трапом, загораживая вход.
— Шибко сердитый? — с улыбкой переспросил Виктор. — Сейчас мы его развеселим. Скажи мастеру: внизу, мол, ждут генеральный директор и начальник печного пролета. Выполняй!
— Меня ругать будет, не вас! — проворчал Тамайка. Однако нехотя полез вверх. Генеральный снова почувствовал легкую досаду. Озлился: «Нервы, нервы, сдают, стал похож на барышню из института благородных девиц. Подумаешь, парень поспешил назвать себя начальником, хотя с момента назначения и суток не прошло. Да не в Викторе дело. Час назад звонили из министерства. Освоение новых кинескопов поставлено на особый контроль. Передали: министр недоволен темпами стройки нового корпуса».
Парфен Никитин появился не вдруг. Сначала Виктор и генеральный услышали, как чаще застучал его молоточек внутри печи, потом все смолкло. Наконец появился на кромке печи Тамайка, за ним, тяжело дыша, Парфен. Ворчал что-то себе под нос, совсем не смотрел в сторону начальства. На боку его привычно болталась знакомая всему печному пролету сумка с надписью «Аэрофлот». В ней обычно Парфен носил образцы кирпича, не доверял сумку никому.
— Здорово, мастер! — первым протянул руку директор.
— Наше вам! — хмуро буркнул Парфен. — И что это вы все ходите, ходите? Люди работают, Только задумаешься и…
— Не ворчи, Никито, — дружелюбно, с любовной интонацией проговорил директор. — Что в сумке-то держишь? Кирпич?
— Образец. Думаю: на анализ пошлю.
— Дай-ка сюда. Попробую, по старой памяти, без лаборатории, по зерну определить, сколько плавок кирпич простоит.
— Не стоит. — Парфен смело смотрел в глаза директору, — На кирпиче письмена только по моим глазам. Вперевязку кладу, каждый огнеупор обжигали особым способом.
— Однако кладка идет крайне медленно. Я посмотрел график, — вмешался Виктор, — его обидело: каменщик удостоил вниманием только директора, пропустил, видимо, мимо ушей сообщение о том, что отныне его прямым начальником стал он — Виктор.
— Веревку видишь у паренька? — спросил Парфен Виктора.
— Веревку — да, взаимосвязи — не вижу, — Виктору впервые захотелось сердито одернуть каменщика: «Подраспустились, все запанибрата. Генеральный директор стоит перед ним, заместитель начальника цеха, а Парфен ведет себя так, словно они ровня. На островах рассказывали, рабочие своего хозяина только во сне видят да молятся перед его портретом».
— Я узлы навязываю, Тамайка развязывает. Терпение вырабатываю у паренька. А тебя, Виктор Константинович, видать, терпежу за границами не научили. Кто быстро поскачет, говорит наша заведующая столовой, тот быстро заплачет.
— Авось не заплачем, перетерпим, — отпарировал Виктор.
— Иди, работай, свет наш Никито! — с доброй улыбкой проговорил генеральный, взглянул на часы. — О, мне пора. Через десять минут министерское селекторное совещание. — Положил руку на плечо Виктора, — заходи вечерком ко мне, потолкуем. — Директор вместе с помощником удалился.
— А мы с тобой давай пройдем по печному пролету, — предложил Николай Николаевич. И первым шагнул в сторону второй печи. Виктор последовал за ним.
— Каким благодарным взглядом Никитин одарил вас, — сказал Виктор, когда они отошли от первой печи. — Я давно хотел спросить: почему вы чаще всего бываете именно в стекольном? Людей знаете не только по фамилиям, даже по прозвищам.
— Почему? — Николай Николаевич пожал плечами. — Парадокс получается. Электроника — отрасль молодая, а стекловарению — тысячи лет. Однако у стекла тайн не убывает, а электронику мы уже крепко «оседлали». Любую систему соорудить легче, чем сварить, допустим, стекло с новыми, необыкновенными свойствами. А что касается людей, то… сам здесь начинал, у твоего прадеда. Смешно начинал. — Николаю Николаевичу явственно припомнилась та, их первая встреча. — Шел из бани домой, заглянул в стекольный сарай, к Кирьяну. Спрашиваю: не нужны ли работники? Кирьян отмахнулся: «Самим, дескать, нечего делать». Биржи труда кругом, безработица. Нет так нет. Повернулся я к двери, а Кирьян остановил странным вопросом. Что, мол, за шайка у тебя? Фигурная. Из чего выделана? Обыкновенная, отвечаю, из дерева. Где взял эту шайку? Сам выточил. А где точить научился? Еще в Красной Армии, в мастерских служил. А станок токарный где взял? Тоже сам смастерил. Кирьян за меня и ухватился.
— Странный он был моментами, наш Кирьян Потапович.
— Не странный, неординарный. В ту счастливую пору в стекольном чудаков на вес золота ценили, прекрасно понимали руководители, что на чудаках мир держится, а они, чудаки, будто сестры-матрешки, друг за другом тянулись сюда, на стекольный завод. И почти каждого, заметь, Кирьян Потапович, можно сказать, приветил, к месту определил.
— И Парфена Ивановича? — Виктор спросил не ради праздного любопытства, знал и без Николая Николаевича, как это было. Мнение председателя завкома о каждом мастере проясняло многое: отношение к людям, с которыми отныне Виктору предстояло не просто работать бок о бок, но и руководить ими. — Никитин кем до стекольного был?
— О, тут целая история с продолжением. Никито мальчонкой ходил с артелью церкви по крупным селам ремонтировать, подновлять, кладку стен вел. Однажды, под зиму, возвратился с промысла, а Кирьян тут как тут. Нарочно заспорил с Парфеном о кладчиках, подловил на том, что, дескать, церковные стены класть одно, а вот футеровку ванной печи ни в жизнь ему не выложить, не по зубам, мол. Никитин молодой был, задиристый. Согласился «на спор» попробовать. Попробовал. С тех пор и остался в стекольном.
— Я еще такой анекдот слышал, — Виктор заметил, что, рассказывая о старых мастерах, Николай Николаевич расслабился, лицо его потеплело, черты лица размягчились. — Будто мой прадед отыскал Максименкова на колхозном рынке. Правда ли, не знаю?
Председатель заводского комитета профсоюза промолчал. Конечно, он прекрасно помнит, как их встреча состоялась. В доме Кирьяна какая-то вечеринка намечалась. Вот Потапович и пошел с Пелагеей на толкучку, что всегда располагалась вдоль заводской стены, продуктишков решили подкупить. Смотрят: молодой рыжий, высоченный мужик торгует стеклянными поделками удивительной красоты. Представился Кирьян честь по чести, забрал все игрушки чохом под «честное слово», а за деньгами наказал Максименкову к нему, в стекольный, завтра явиться. Тот и пришагал.
— Да, бесценные кадры! — Виктор бросил пробный шар: как отреагирует Николай Николаевич — Хотя… у каждого времени — свои песни.
— Да, не все нынешние песни мне по душе, — признался Николай Николаевич. — А таланты, Виктор, на земле никогда не валяются. Одно дело — специалист с дипломом, а иное — талант. — Подумал о чем-то своем. — Песни-то у нас и впрямь разные, а вот истоки одни, как пить дать: все мы люди революционного, фронтового замеса… Возможно, я отстал малость от скоротечной жизни, но… — Николай Николаевич не решился досказать фразу вслух, сомневаясь: читать ли мораль на ходу. В памяти его всегда товарищи, друзья, отдавшие молодые жизни на всем долгом пути за светлый сегодняшний день. И его просто выводит из себя, бесит, когда находятся люди, считающие, что все вокруг образовалось само собой, что блага жизненные упали с неба. Слегка тряхнув головой, будто сбрасывая мысли, навеянные случайной фразой молодого друга, спросил: — Кстати, когда ты сможешь изложить генеральному, парторгу да и мне тоже программу будущей своей деятельности на обоих фронтах? Ну, о профсоюзных делах мы еще многократно побеседуем, а вот печной пролет нужно пускать как можно быстрее. Отовсюду поджимают. Ну, что молчишь? — Николай Николаевич испытывал в этот момент неопределенное чувство. До принятия решения был на все сто процентов уверен в Викторе, воображение рисовало радужные перспективы, сулило скорые перемены в стекольном. Издавна придерживался своей не совсем обычной теории: любил судить о человеке в первую минуту, наблюдал, прямо-таки впивался в лицо собеседника, наблюдая, как новоиспеченный руководитель встретит радостное для него известие, как отнесется к назначению, подумает ли в первую голову о товарищах, о коллегах, о подчиненных. И сейчас вдруг засомневался в молодом инженере. Сомнения нахлынули разом, даже жарко стало. Не испортит ли власть парня? Руководящее кресло опьяняет слабые головы. Он не знал, почему возникло это чувство. Ведь, казалось, достаточно хорошо разбирается в людях.
— Разрешите откровенно? — Виктор насупил брови, точь-в-точь как это делал покойный Кирьян.
— Валяй, режь правду-матку, как ты ее разумеешь. Только, если можешь, поконкретней.
— Я давно наблюдаю, Николай Николаевич, что работая в полтора раза больше положенного, некоторые наши руководители, и уважаемый мною Максименков в том числе, успевают сделать лишь две трети дел. Спрашивается, почему это происходит? Почему без них маховик не крутится. Проявляя ненужные страсти, они вынуждены, вместо главного, заниматься пустяками. И профсоюз наш потакает им.
— Мы занимаемся пустяками? Вот это — новость! — Николай Николаевич хлопнул себя досадливо руками по бокам, оглянулся, словно хотел вернуть генерального директора, дать ему послушать Виктора. — А кто, извини, добился того, что завод девять кварталов подряд завоевывает первенство в отрасли? Кто изготавливает самые качественные цветные кинескопы?
— Вы же разрешили — откровенно, — Виктор обидчиво поджал губы. Правда, оказывается, любому глаза колет.
— А ты знаешь, мне, председателю заводского комитета профсоюза, ежедневно приходится решать около сотни вопросов, не указанных в должностной инструкции.
— Чего же здесь хорошего? — горячо спросил Виктор. — План, знамена — великолепно. А добыча всевозможными хитростями дефицитных материалов для предприятия, уламывание стекловаров, решивших уволиться, разматывание десятков несвойственных руководителям ситуаций. — Виктор умело перешел от конкретной личности к обобщенному образу руководителя. Это не осталось незамеченным, Виктор был в душе уверен: Николай Николаевич, конечно, полностью согласен с ним, но признать его правоту вот сразу… Председатель завкома чуточку оттаял, насмешливо скривил губы:
— Имеешь рецепт, как этого избежать?
— Зачем открывать Америку? Ответ лежит на поверхности. Почему руководитель надрывается, а его непосредственные помощники — заместители, начальники смен, отделов, старшие мастера «пашут мелко», в основном дублируют приказы: есть, сделаем. Нет — подождем. Каждый разумеет: именно он должен везти, а не ехать, однако спокойно едет… на чужой спине.
— Да ты, оказывается, шустряк! — даже удивился председатель завкома. — Спасибо за откровенный разговор. Надеюсь, продолжим его у меня дома. Да, напоследок прими совет: не спеши в стекольном рубить сплеча. Что ты умеешь не щадить себя, я знаю. Щади других. И для начала возьми один крупный вопрос, реши его эффективно.
— Какой вопрос?
— Самый главный! — не сдержал усмешки Николай Николаевич. — Он лежит на той самой поверхности, о которой ты столь горячо говорил. И еще. Держись Максименкова. Это — глыба, самородок. А самородки — легкоранимы. Сломаешь мне старика, голову отверну. Будь здоров, шустряк! — Стиснул Виктору ладонь с такой силой, что молодой начальник печного пролета едва не задохнулся от боли.
Неприятный осадок остался на душе Виктора от разговора с генеральным директором и с председателем завкома. Стоило ли вот так прямо рубить по живому? Хотя… зачем юлить? Он ведь не для впечатления говорил, для дела, то, что думал. Ладно, птичка вылетела — не поймаешь.
— Эй, парень! — окликнул Виктора бородач-пусконаладчик. — Помоги катушку подтащить к печи. — Вдвоем они подхватили тяжелый моток кабеля, донесли до печного пролета. — Спасибо! — кивнул бородач, даже не предполагая, что так бесцеремонно обращался с новым начальником печного пролета. Этот маленький эпизод рассмешил Виктора. В молодости горе — мимолетно, радость — безмерна. Встав посредине площадки, он подумал: «Один умный человек изрек: успех руководителя зависит от его умения отключаться от основного дела. Последуем дельному совету. Итак, от-клю-ча-юсь. Уф! Сразу легче дышать стало. И хорошо бы увидеть Лиду. Знает ли она о моем назначении?» Он оглянулся по сторонам: позвонить бы в медпункт — телефона поблизости нет. Возвращаться в контору — далеко. Быстро вернулся к печи, свистнул по-мальчишески. Тотчас выглянул Тамайка, как белка из своего гайно.
— Меня звал, начальник? — любопытство светилось в глазах парнишки.
— Найди докторшу, Лидию Сергеевну. Скажи: начальник пролета приглашает. Хотя… погоди. Давай устроим розыгрыш. Сделай печальное лицо, мол, сильно заболел Виктор Константинович, с головой что-то плохо.
— Врать нельзя, начальник, кто врет, у того язык тонкий, как нож, становится, — отпарировал Тамайка, — а у меня, видишь, язык какой толстый, во!
— Разве это обман — дружеский розыгрыш?
— Ладно, позову. Я тетку Лиду на составном участке видел.
Когда Тамайка скрылся в длинном узком пролете, Виктор засомневался: стоило ли вызывать сюда Лиду. Снова все начнет раскручиваться, как прежде. Предполагал, что за дальностью расстояния все забудется. Оказалось, наоборот. Нынче мир без Лидии Сергеевны много проигрывает в его глазах. Но нельзя, нельзя им быть вместе. Сколько раз, оставаясь наедине со своими мыслями, он пытался здраво, «на холодную голову», снова и снова проанализировать ситуацию, тщательно раскладывал все по полочкам. Итог был всегда один и тот же: нужно сконцентрировать все свои силы, взять себя в руки и… плеснуть водой в костер, погасить все разом, забыть друг о друге. Только едва появился в родном поселке, увидел из окна автомашины знакомые контуры завода, полудеревенскую улицу своего детства, проехал мимо знакомой до слез березовой рощи, ощутил: «Все останется, как прежде…»
Однако жизнь сделала неожиданный пируэт, до чрезвычайности обострила ситуацию. Раньше он был одним из рядовых итээровцев, а теперь муж Лидии стал его прямым начальником. Мало того, волею судеб они отныне обязаны работать с Максименковым рука об руку, дуть в одну дуду и ни в коем разе не «пускать петуха». Да, не кругло получается. А что, если все-таки вот сейчас, не раздумывая ни секунды, отрубить все разом, порвать с Лидией? Нет, она не заслужила этого. Да и у него недостанет сил поступить таким образом.
Словно кто-то сзади подтолкнул Виктора. Он поднял голову, увидел в конце стекольного пролета белый халат цехового врача. Быстро огляделся по сторонам, заспешил навстречу.
Поздно вечером в квартире Виктора раздался телефонный звонок. Говорил Максименков. Извинившись за позднее время, сообщил: утром у него будут представители НИИ, поэтому тренаж на новой печи придется вести одному Виктору. Положив трубку на рычажок, недовольно поморщился: очень хотелось бы послушать, что скажут «умные головы» о его новинках, внедренных впервые в этой печи. Но… приказ есть приказ, даже если он дан уважительно-просительным тоном.
Когда он пришел в кабинет Максименкова, совещание было в полном разгаре. Седеющий человек с лауреатской медалью на темном пиджаке, держа в руках указку, стоял перед грифельной доской и, чуточку окая, продолжал, видимо, давно начатую речь:
— Кроме температурного режима, при варке стекла необходимо больше обращать внимания на состав и давление газовой среды над поверхностью шихты и зеркалом стекломассы по длине печи. Для предупреждения выгорания восстановителя в шихте…
Виктор оглядел кабинет своего прадеда. У входа отметил: «Максименков даже табличку на двери не сменил». На круглой подставке — коммутатор, селектор, телефоны. В углу — телевизор. Тумбочка с книгами по технологии производства. Книжки все старые, одна к одной. Только в кресле вместо прадеда сидит другой человек. Жизнь продолжается.
Когда Максименков и Виктор остались одни, на дворе уже начало темнеть. Максименков распахнул окно, впустил в кабинет свежий воздух.
— Ну, поговорим по душам?
— Поговорим.
— С чего думаешь начинать?
— С главного! — улыбнулся Виктор, вспомнив совет Николая Николаевича. — С вашей помощью, конечно.
— Например?
— С перестройки организации труда.
— Ого! — присвистнул Максименков, поворошил жесткие волосы. — С какой именно? — не удержал ехидную улыбку: знакомая история — новая метла по-новому метет. Сколько их уже было, таких «метел»? Поистрепались, поперезабылись.
— Давно об этом мучительно думаю, — Виктор покраснел. В глазах начальника корпуса читал откровенную издевку, которую тот пытался скрыть изо всех сил. — Сколько дней в неделю мы работаем?
— Как положено: пять плюс два выходных.
Виктор вынул из бокового кармана несколько листков бумаги, разложил по столу, разгладил ладонью. С год, наверное, обдумывал что и как, не решался предложить. А теперь… сам бог велел заниматься перестройкой. И на должности, и по душе.
— Понимаю, выгляжу в ваших глазах смешно: яйца курицу учат. Но… смотрите: в субботу и воскресенье, завод не работает. Выходные законные. В понедельник первая продукция наша поступает в смежные цехи к концу смены. Еще один выходной день. И никакого парадокса: три дня отдыхаем, четыре работаем.
— Верно, согласен. Так издавна повелось. И я, как и твой прадед, не вижу выхода.
— А вы взгляните на расчеты. — Пододвинул Максименкову бумаги, стал внимательно следить за выражением лица начальника корпуса. Максименков так и не согнал до конца легкую усмешку, принялся читать. Брови его, рыжеватые, топорщившиеся в разные, стороны, то взлетали вверх, то собирались, к переносице.. Виктор заволновался. Прекрасно осознавал: от того, как воспримет начальник его предложение, зависит, слишком многое. Или они будут осуществлять, идею локоть к локтю, или…
— Что ж, рациональное зерно имеется. — Максименков больше не улыбался. — Теоретически — прекрасно. Обосновано. Но… — поднял очки на лоб. — Ты упустил существенный момент: люди, рабочие люди не воспримут новшество. Для производства, возможно, это палочка-выручалочка — скользящий график дело известное.. Свои два выходных человек получает в иные дни недели.
— А завод выпускает продукцию безостановочно, конвейер! — обрадованно воскликнул Виктор.
В главном Максименков одобрил идею.
— Виктор, — по-отечески мягко проговорил начальник цеха, — тебе отныне люди доверены, хрупкий инструмент, нужно руку постоянно на их пульсе держать, а ты… представь себе лишь один вариант из ста возможных. Собрались муж с семьей отдохнуть в воскресенье на лоне природы. А выходные дни не совпали? Это им неудобно.
— Нужно не только о себе думать! — не выдержал Виктор.
— Ладно, ладно, не кипятись. Оставь свои расчеты. Я изучу. — Примирительным тоном произнес Максименков. — С водой не выплеснуть бы и ребенка. И условимся раз и навсегда: я — начальник, ты — мой заместитель. Сначала возьми у меня все, что накоплено, а потом… У стекловаров, представь, сколько лет спор отчаянный идет: как вращать мешалку — по часовой стрелке или против. Освоить бы то, что имеем. — Максименков открыл ящик письменного стола, потянул какие-то старые тетради, прошитые суровой ниткой на сгибах, с торжественным видом протянул Виктору:
— Вот, возьми для ознакомления. Стекольная энциклопедия…
Под утро Пелагее приснился вещий сон. Будто бы осторожно, без стука отворилась дверь и в сенцы неловко, бочком вошел сынок Алешка, тот, что погиб давным-давно, — заячья шапка на голове, одно ухо у шапки оборвано, фуфайка, пропахшая дымом костра, виноватая улыбка. Алешка приложил палец к губам, призывая мать к молчанию. Поставил в угол возле кадки с водой винтовку, на цыпочках подошел к ней, хотел что-то сказать, но… повернулся, так же неслышно направился к выходу. Так ничего и не спросил, растворился.
Долго лежала Пелагея с открытыми глазами, пытаясь восстановить в деталях чудно́е видение. Странная мысль посетила старую женщину. Подумалось ей, что где-то в синем лесном мареве собрались подружки и погодки, с ними — Кирьян, Алешка с Наташей, заводские дружки, что ушли в сорок первом в партизаны в местные леса. Невезучим оказался отряд — полгода и провоевали-то, а потом разом положили всех ребят фашисты. Всего на двадцать семь минут задержал отряд продвижение немецко-фашистских захватчиков к Москве, как писали позже в газетах. Жили рядом, легли рядом, в свою землю. И сейчас, представив размытые временем их лица, Пелагея не испугалась, утешилась душой. Те, что ушли, были для нее частью ее самой. Велика земля, но очень мала, когда остаешься совсем одна, не считая правнука, да отрезанного ломтя — Константина — отца Виктора.
Сколько бы еще пролежала Пелагея — трудно сказать. Приподнялась, заслышав стук двери. Пришел сосед. Думала: хочет проведать, а у него — своя тяжкая ноша. Остановился возле дубовой кадки, зачерпнул в ковшик воды, выпил, осторожно присел на стул.
— Со смены? — тихо спросила Пелагея, села на кровати, накинула халат на голые плечи, с трудом втиснула в шлепанцы подпухшие ноги.
— С ночной приплелся. Пришел, тетка Пелагея, а в доме — пустота, тишина, даже мыши не скребут. Тоска зеленая. Хоть волком вой. Спеть и то некому, — шумно вздохнул Матвей.
— Хучь мне нынче не до песен, однако спой, послушаю. Всегда твои песни людей радовали. — Пелагея прошаркала к окну, распахнула форточку, впустив в комнату прохладный воздух. — Я, как видишь, тоже одна-одинешенька. Сколько лет не видела во сне Алексея, а сегодня приходил, соскучился, видать… — Ждала сочувствия.
— Да, диалектика, — нисколько не удивился Матвей, все там будем, каждый в свое время. И тихо-тихо напел:
В нашей деревне огни не погашены,
Ты мне тоску не пророчь!
Светлыми звездами нежно украшена
Тихая, тихая ночь.
Скромная девушка мне улыбается,
Сам я улыбчив и рад.
Трудное, трудное — все забывается,
Светлые звезды горят…
— Ох, как верно сказал ты, трудное забывается, доброе помнится. — Пелагея не находила слов утешения для Матвея. А они, вероятно, были очень ему нужны. — Жениться бы тебе заново. — Пелагея словно со стороны услышала свои слова и горько подумала о том, как крепко еще держит ее жизнь, сцепила корнями с людьми, с поселком, с заводом, как ни старается откреститься от всего сущего, никак не получается. Казалось, думай о бренной душе, а она… вот и о Тамайке сердцем тревожится — один парнишка столь безобидный в поселке, не затюкали бы ненароком, о Викторе сердце болит, о Лидии. Неладное между ней и Виктором делается. Разве не понимает: она не солнце, всех не обогреет, только привыкли люди, считай, за сто годков к ним в дом идти с бедами, огорчениями, радостями. — Ну, что примолк, певун?
— Жениться, тетка Пелагея, не трудна задача, где взять жену по сердцу. Одним я не глянусь, другие — мне не по глазам. Как в песенке: «Я любить тебя не стану, ты — большой, я не достану».
Пелагея встала, проковыляла к старинному комоду, отодвинула толстое стекло, плеснула в стакан темных капель — заколотилось сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди. Присылал-таки Николай Николаевич врача — жену максименковскую Лидию. Она внимательно выслушала, простукала, измерила кровяное давление, посчитала пульс. Рецепт выписала. Уходя, участливо проговорила: «Будет сильно болеть сердце, разбавьте сорок капель водой, полежите». Пелагея и капли-то пила лишь потому, что ей нужно было еще немного продержаться — никак не соберется высказать Виктору все то, что не имеет права унести с собой.
— На Ксане бы я женился. — Слова Матвея вернули Пелагею из полузабытья, из стиснутого болью и временем мирка.
— Помоложе возьмешь, поладнее.
— Иные мне без надобности, — с виноватой улыбкой ответил Матвей.
— Никак не уразумею: шиком показным, одежонкой, едой ли сытной, чем Оксана тебя прельстила? — Пелагея вновь досадливо поморщилась: опять встряла, неймется, в каждой бочке — затычка. Зачем она добирается до чужой сути? Какое ей дело? Тут же мысленно возразила себе: «Не в монастыре живу, среди живых людей».
Матвей — не слепой, хорошо видел, каких усилий стоило старой женщине разговаривать. Не болела бы Пелагея Федоровна, напомнил бы Матвей про свое тяжелое детство, что прошло в соседней деревне. В их семье семеро детей было. Батька — тоже партизанил, правда, в белорусских лесах. Вернулся израненный, вскоре загинул от ран. При одной матери, что перебралась к родичам в заводской поселок, без главного кормильца, жили впроголодь, ходили в обносках. Маманя тоже умерла, от нервной болезни. Спасибо заводу: всех на ноги поднял, отца-мать заменил. Но не об этом повел бы Матвей речь. Кем были его родители? Трудяги. Жили работой, защищали, как могли, страну. А кто их имя, кроме детей, помнит? Нет, Матвей Сильчин в безвестность кануть не желает. Свою жизненную формулу вывел: авось он не скотина, чтобы только работать, жрать да спать. На виду людей не смерть, а жизнь красна. Люди должны знать, уважать его. Снова вспомнил про Ксану. Волосы рыжие, как огонь в стекловаренной печи, глаза — карие-карие, пальчики тонкие.
— Любишь ты поесть сытно, соседушка. — Пелагея полагала, что прочитала мысли безобидного Матвея.
— Да не за еду я к ней стремлюсь! — Матвей, чтобы охладить закипевшую внутри боль, черпанул кружкой студеной воды, жадно выпил. — Люблю я ее, люблю… Шел бы с Ксаной под ручку, а поселковые вослед бы оборачивались.
— Эк придумал: за бабой возвыситься. — Пелагея прошла ближе, села рядом с Матвеем. — Не выйдет у вас ничего. Разные вы, совсем неодинаковые. Ты вроде чистого стекла, тронь — зазвенишь, аж в глазах рябит, она… ее словно конус на шлифовке — крутить да крутить, чтобы до полного душевного блеска.
— И впрямь, колдунья ты, Пелагея Федоровна, в душу глянула светлым оком. Признаюсь по совести — гложет потребность чуток возвыситься. Не над людьми, упаси бог, над собой. Чтобы у окрестных людей память осталась, зарубочка на сердце, дескать, жил на свете некто Матвей Сильчин.
— Мозги у тебя с детства малость набекрень, — заметила Пелагея, не находя слов ни для утешения, ни для осуждения.
— Человек пока дышит… — Матвей смутился мудрености собственной мысли, которая пришла на ум, махнул рукой. — Чего там, не до философии. Потолкуй, ежели выпадет возможность, напоследок с Ксаной по-бабьи, объясни мои переживания. Сосватаешь, буду до последнего часа песняка под окнами играть. Да не спеши отмахиваться, раскинь мозгами.
Пелагея и ответить на эти слова толком не успела — Матвей торопливо прикрыл за собой дверь. Она лишь горестно посмотрела ему вслед: «Что толковать, коль ответ заранее известен: по второму разу полюбила Ксана своего Парфена. Поперву-то, видать, хорошо не разглядела, а потом…» Подошла к портрету Кирьяна, подняла глаза: «Пошто так бывает, Кирьянушка-свет? Он ее ищет, половинку свою, она к другому набивается. А мы с тобой, как магнит к железу, — до конца». Непрошеная одинокая слезинка тяжело скатилась по щеке Пелагеи.
Кто-то тихо постучал в дверь. Она даже вздрогнула от неожиданности: давным-давно к ним в дом люди входили без стука, как в свой собственный дом.
— Да, кто там? Не заперто!
Приотворилась дверь. Вошел Максименков. Лицо непривычно озабоченное, движения неуверенные. Пелагея подивилась: «Что это с ним? Всегда вокруг Максименкова земля дрожала. Не помнила, когда видела мужика столь удрученным».
— Здорово, Федоровна! — Максименков шагнул к Пелагее, неловко чмокнул в сухую щеку.
— Здравствуй, рыжий ты мой, золотой! Что нынче не весел-то? Аль в цехе какой непорядок выявился? — Пелагея внутренне содрогнулась от собственных слов: опять лезет в чужую бучу. Неужели без нее некому в поселке, на заводе беду от человека отвести?
— В цехе новом — порядок, — отмахнулся Максименков. — Журналисты понаехали из Москвы, даже кино снимать хотят. Завтра — праздник. Печь пускаем. А тебя впервые на пуске не будет. Непорядок это. Помнишь, в стародавние времена, отцы рассказывали, новым печам давали женские имена. Будь моя воля, назвал бы нашу именем Пелагея-Огневица.
— Хватит с меня, отгрохотала. — Пелагея собралась с силами, прошла в кухню, взяла заготовленный Виктором с утра термос с горячим чаем, две кружки. Одну, громадную, литровую, — для гостя, вторую, крошечную, — для себя. Аппетита который день как не было, чаек, правда, еще принимала душа. Зато как выставила кружки с яркими цветами, на соседнем фарфоровом заводе расписанные, память разом всколыхнулась: Кирьян знакомому гарднеровскому мастеру собственноручно цветную вазу выдул, а тот Кирьяну — кружки да чайник для заварки. — Ну, как дела? Голос будто не твой, глуховатый, глаза совсем попритухли.
— Кому-нибудь чужому слукавил бы, мол, кругом шестнадцать, а тебе… врать не могу, язык не поворачивается. Один мудрец на вопрос, сколь далеко отстоит правда от лжи, ответил так: как глаза от ушей — гораздо вернее то, что видишь, нежели то, что слышишь. Огневицу не обманешь…
— Ну, чего примолк? Продолжай.
— Признаюсь: старею я, Федоровна, катастрофически быстро. Обида глубже, слеза к глазам ближе, хотя еще быка за хвост удержу.
Пелагея отхлебнула глоточек теплой сладкой жидкости, впервые за последние дни ощутила вкус напитка. Обычно, кто гостил в их доме, обязательно нахваливал стекольниковский чай. И в этой оценке была не только дань вежливости. Чай в этом доме очень отличался от столовского. Кирьян, бывало, шутил: «Секреты знать надобно. Плюс — компоненты напитка у нас налицо». И правда, колодезная вода необыкновенной чистоты — под боком, во дворе. К тому же Пелагея обычно воду для чая выдерживала в дубовой самодельной кадушке. В ней зимой и летом вода сохраняла одну и ту же температуру. Радующие глаз чашки гарднеровского фарфора прямо-таки вызывали жажду. Отхлебнув пару глотков, почувствовав вкус чая, Пелагея усилием воли подавила в себе желание продолжать чаепитие, решительно отодвинула кружку. Словно ударило в голову: «Виктор. Правнук! Вот в ком причина плохого настроения Максименкова. Что-то уже не поделили».
В обоих семьях давно уже привыкли понимать друг друга с полуслова, с полувзгляда. Столько лет делили хлеб-соль. Возвращается, бывало, тот же Кирьян из Москвы, аль из района, привозит пять пирожных, пять творожников, пять пачек печенья, чтобы каждому был гостинец: Максименковым — две порции, им — три. Добром отвечали и Максименковы. Началась дружба семей еще при первой его жене — Елене.
— Слышала, Федоровна, новость?
— Какую? — притворилась Пелагея. Догадалась сразу.
— Виктор — профсоюзный вожак цеха, — вроде бы безразличным тоном проговорил Максименков, — моя опора. — Скосил в сторону глаза, не хотел, чтобы старая женщина увидела их.
— Ну, каков гусь?
— Честно?
— А как же еще?
— Я не против, упаси бог, — заторопился Максименков, — для дела ведь. Дошло до слуха: генеральный вообще предлагал Виктора в начальники цеха. А Николаша супротив выступил в своих целях — профсоюзный руководитель ему был нужен. Поначалу аж в жар бросило: оценили, мол, на старости лет за все доброе для стекольного цеха. Порывался заявление написать… по собственному желанию. Не столько на директора, как на Николашу озлился. Потом чуток поостыл. Люди-то — без дури в голове, поди, раз семьдесят отмерили прежде, чем отрезать хотели. Во мне личная обида перегорала, а у них за плечами — завод. — Максименков задумчиво побарабанил пальцами по столу. — Начал я себя помаленьку притишать. А как узнал, что в «замах» Виктора оставили, вовсе смирил гордыню. Готов был протянуть руку правнучку твоему. — Максименков снова надолго замолчал. Пелагея не торопила, ждала, пробовала догадаться: в чем не сошлись? Какими глазами смотрел, бывало, Витюшка на Максименкова, когда тот про живую стеклянную реку рассказывал, как жадно разглядывал копии древних табличек с записанными на них секретами стекловарения. Однажды Виктор столько раз повторял вслух содержание одной таблички, что даже она выучила ее наизусть:
«Закладывать фундамент стекловаренной печи надо в определенный месяц года, иначе боги не помогут тебе. Пока печь будет строиться и когда она будет готова, строго следи, чтобы ни один чужестранец не перешагнул порог твоей мастерской, иначе боги отвернутся от тебя. А в день разжигания печи все, кто будет работать около нее, должны хорошо помыться, надеть чистую одежду…»
— Помнишь моего «колдуна?» — спросил Максименков.
— Как забыть можно? — Пелагея отчетливо представила размятую крепкими пальцами толстую самодельную тетрадь. В нее Максименков три с лишним десятка лет свои «секреты» записывал, начиная с того, почему пузыри, из которых получали когда-то стекло, называли халявами, кончая мыслями мастера о конструктивной компоновке тринескопов.
— Виктор с фантастики начал, а я… от чистого сердца хотел перекинуть мостик из прошлого в настоящее, предложил ознакомиться с «колдуном», — в голосе Максименкова зазвенели непривычные уху Пелагеи жалостливые нотки. — В тетрадках есть мысли, рецепты, наблюдения, не на голом месте ему начинать. — Максименков качнул крупной головой. — Взглянул на тетрадку, как на швабру, что уборщица случайно в кабинете оставила, отбросил меня, словно котенка за шкирку. Поучил старика: пора нам брать на вооружение передовые методы труда, описанные в мировой технической литературе. Потом вроде опомнился, советоваться стал, как сообща дело поднимать, а на сердце камень так и остался.
Пелагея едва не уронила массивный чайник, подливая в чашку Максименкова заваристый, душистый чай. Она все привыкла измерять кирьяновой мерой: «Как бы он рассудил? Наверняка усмехнулся бы, мол, поверхностное у парня, словно окалинка на металле, сбивается легко, пока не пристанет». Хотела высказать эту мысль вслух, Максименков опередил:
— Положа руку на сердце, признаюсь: больше всего на свете я боюсь ни смерти, ни болезней, помру — эко дело, тревожусь за наше кровное, за стекольный, не попал бы он в худые руки. Через пару месяцев и мне на заслуженный отдых. Вот печь пущу и… А кому цех передать? Виктор — мастеровой стекольниковской породы, конечно, ему штурвал отдавать не страшно. Лишь бы не растерял накопленное.
— Хучь и родной он мне, — тяжело вздохнула Пелагея, — тут правда твоя, видит бог. Одно попрошу: не суди парня строго, — смягчилась старая женщина. — Он в начальниках, на подъеме. Власть иного успокаивает, иного, наоборот, оглушает, мол, бога за бороду схватил, теперь все дозволено. Мы — умы, а вы — увы. — Пелагея задохнулась от длинной фразы. Догадалась, что не ради одного «колдуна» зашел к ней Максименков, вероятно, было у него за душой кое-что поважнее. Ждала новой исповеди: чем еще насолил Виктор? Пришел Максименков перед самым праздником: завтра, слышала от соседей, весь электронный мир будет взирать на их завод. Начнутся разогрев и наварка крупнейшей в стране ванной печи. Пелагея представляла, наедут из Москвы корреспонденты, телевидение, киношники. Ослепляя глаза мастеров, начнут бегать по площадке, как угорелые, расставляя повсюду прожекторы, раскатывая шланги, разворачивая треноги, о которые невольно будут спотыкаться операторы и варщики. Сам разогрев печи (стекольщики называют его по-старинному — выводкой) начнется постепенно — сначала подожгут в печи природный газ. Он вспыхнет желтоватым пламенем, осветив толпу людей. Поначалу все варщики и любопытные расположатся почти рядом с выпускным отверстием печи, а когда газ разогреет выработочную часть, люди, прикрывая лица, начнут отходить все дальше и дальше от пышущей жаром заслонки. Целый рабочий день — восемь часов — при температуре полторы тысячи градусов выдержат печь, «обогреют» со всех сторон. А потом начнется наварка бассейна печи стекломассой, шихтой, а там, глядишь, люди порадуются и первому стеклу. Пелагея как-то краем уха слышала: испытания показали удивительные свойства нового сорта технического стекла — на лист бросали с метровой высоты стальной шар килограммового веса. И шар этот не причинил стеклу никакого вреда, лишь малость царапнул.
Чтобы собраться с мыслями, которые сегодня, словно стекольные брызги, разлетались во все стороны, Пелагея снова вышла на кухню, оставив Максименкова одного. Но и он не мог спокойно сидеть. Встал вослед, шагнул к полке с разноформатными книгами, пробежал глазами по корешкам: «Алмазная грань», «Производство технического стекла», «Тринескопы», «Стеклянная история». Проговорил чуть слышно: «Чего это я вдруг расписался в своем бессилии? Чем поможет Огневица? Вот дожил — некому излить душу». Максименкову захотелось встать и уйти, не попрощавшись, но совесть не позволила: «Что подумает о нем Пелагея? Ей, видать, тоже не сахар, ишь, еле ходит». В старые добрые времена шутливо звал старую женщину «знахаркой», замечал за ней «грех». Бывало, только подумаешь о чем-либо, а Пелагея уже смотрит своими зелеными глазищами в лицо, словно читает твои мысли, даже губы шевелятся, а после скажет словечко, от которого в жар бросит человека. И сейчас, заслышав скрип двери, Максименков обернулся. Пелагея, бледней обычного, стояла, прислонясь к притолке и смотрела, как бывало, на него. Максименков шагнул к ней:
— Что с тобой, Федоровна? Может, в постель ляжешь?
Она слабым движением руки остановила Максименкова:
— Словечко скажу наперед, друг ты мой сердешный, облегчу твое положение, а потом и сам откроешься.
— Ну-ка, ну-ка! — Максименков подошел поближе, пододвинул хозяйке стул. Понял: с Пелагеей творится что-то неладное. Истолковал по-своему — разволновалась перед началом серьезного разговора.
— Тяжко мне про это, но… люди вокруг болтают всякое. Я, знамо дело, не верю, однако на каждый роток не накинешь платок. Что с твоей Лидией? — Прочитала боль в глазах Максименкова, выдержала взгляд, последним усилием воли удерживая себя на ногах. Вновь, как и утром, затрепетало в груди сердце, словно подстреленная утка, пытающаяся взлететь в спасительный воздух.
— Правду желаешь узнать? Без прикрас? — Перед Пелагеей уже стоял совсем другой человек — закаменевший, жесткий, готовый разить и принимать удары. — Каждый к себе тянет — мода пошла. В старину лишь в пословице говорили: «Тесть любит лесть, зять любит взять, а шурин глазом щурит…» Твой Виктор… старая история. К Лидке подступается. Не одумался за границами. Вчера люди в цехе их опять вместе видели.
Ноги больше не держали женщину. С помощью Максименкова кое-как добралась до кровати, легла, не раздеваясь, на покрывало, чего отродясь с ней не случалось. Слабость подкатила к ногам, ладони повлажнели. Стало жарко, как у стекловаренной печи. Не открывала глаз, чувствовала: Максименков сидит рядом, чего-то еще ждет. «О чем толковать? Ясней ясного: Виктор, как тот воин… в твой же панцирь тебя же кинжалом жалит. А может, ошибка? Дружат люди между собой, и все. Виктор сутками пропадает в цехе, одна Лидия перед глазами». Наконец-то Максименков догадался: накапал валериановых капель, поднес Пелагее:
— На, выпей.
— Докторшу свою ко мне позови, — тихо попросила Пелагея, — видеть хочу.
— Сейчас?
— Да нет, дело еще терпит. Пусть завтра зайдет. Да не по болезни зови. Скажи так: соскучилась по тебе старуха, — скосила глаза на Максименкова, — самолично-то с ней потолковал? Откровенно?
— Язык не поворачивается, — признался Максименков, взъерошил с досады жесткие рыжие волосы, — страшно подумать: вдруг все, о чем болтают за углами, — правда? Поверишь, живем, как чужие. Один разговор… глазами. Придет с работы, сама наскоро поест, куда-то убегает. Записки, правда, оставляет — заботливая: суп на плите, хлеб в хлебнице.
Пелагея узнала Тамайку по торопливому постуку шагов, когда он вбегал на крыльцо. Распахнул дверь, ворвался в комнату — раскрасневшийся, веселый. Подскочил к Пелагее, протянул, широко улыбаясь, здоровенную морковку, не замечая, что женщина бледна и взволнованна.
— Смотри, тетка Пелагея, какая большая. В магазине для тебя выбрал. Витамины в ней…
— А здороваться кто будет со старшими? — строго спросил Максименков. Одернул пиджак, направился к выходу. У двери приостановился, произнес какие-то странные слова: — Из одного дерева икона и лопата. Ну, пока, держись, Федоровна!
Фраза насторожила Тамайку, он отнес морковку в кухню, вернулся присмиревший, пригляделся к женщине:
— Весна совсем прискакала, а ты… не шибко веселая. Почки на деревьях набухли. Начальник Максименков совсем не веселый. Говори, однако, кто обидел? Тамайка сразу заступится.
— За добрые слова — спасибо, сынок. Только меня уже никто обидеть не сможет.
— У нас дед Кырка учил людей: все должны только приятности делать. В тайге долго-долго идешь, шибко устал, голодный. Сейчас совсем помирать станешь. Глядь, стоит избушка на лесной полянке. Кто поставил? Не знаешь. Зато пошаришь по углам, ларец тяжелый откроешь, соль найдешь, крупу найдешь, спички, дровишки и те найдешь. Приятно станет, весело. Отдохнешь, кашки поешь, чайку попьешь, сам дровишек нарубишь, таежному человеку оставишь. Закон тайги.
— Общечеловеческий закон. Люди должны друг другу одни приятности делать.
— Шибко много людей вокруг, если каждый одно только словечко хорошее другому скажет, весь мир веселый будет.
— А коль каждый плохое вымолвит — беда. То-то. Оставим это. Скажи-ка лучше, как там дела? У Виктора нашего, у Парфена Ивановича?
— Нормально, — уклончиво пожал узкими плечами Тамайка, — дядя Парфен раскладушку в конторе поставил, домой не ходит. Смешно. Утром раскладушку прячет от глаз Виктора. Ты, тетка Пелагея, однако, об этом не говори внуку.
Пелагея понимающе кивнула головой. В годы войны и ей пришлось кладкой заняться. Как «Отче наш», до сих пор помнила наиболее уязвимые места в печи — влеты горелок, верхние брусья варочной части, первые секции свода. За кладкой этих мест глаз да глаз нужен. Расспросить Тамайку обо всем не было ни сил, да и желание вспыхнуло и тотчас погасло.
— Иди, щец поешь. Вон, разогрей на плитке, а я малость отдохну. Притомилась от нечего делать. — Проводила Тамайку на кухню, легла, отвернулась к стене. Слышала, как возился парнишка с кастрюлями, а думала о сегодняшних гостях, о Викторе. Все это столь неожиданно. Назначения. Словно камень в воду бросили, круги разошлись во все стороны. Тяжко, конечно, в двадцать-то шесть годков сразу в людях разобраться. Как ему правильно жить, дело вести? Да что там гадать! Кирьян ей легенду рассказывал про мастера-стекловара. В ней и ответ. Пелагея и не заметила, как закрыла глаза. И ей почудилось: где-то совсем рядом смутно прорисовывается тень человека. Она слышит его завораживающий голос: «А варю я стекло не токмо таской, но и лаской, не токмо горюч-камень бросаю в печь, но и духовитые цветы и травы, не со злостью бесовской чудо-формы выдуваю, а с великой душевной радостью». — «Все ты врешь, нечестивец! — вскричал грозный воевода. — Не желаешь казне тайность свою открыть! Не желаешь стекольные секреты на службу царю-батюшке положить!» — «Разве я не открыл тебе, воевода, главной тайны? — удивился мастер. Вдумайся в слова мои». Только воевода вдумываться не стал. Озлился еще больше. И приказал отсечь мастеру голову. Взошел мастерко на помост, склонил голову на плаху. Уж совсем было палач вострый топор над головой его занес, да опустить не успел. Чудо тут приключилось. Двинул мастер плечами, сорвал железа, да и был таков. Исчез вместе со своею тайностью, а куда исчез — неизвестно… Где объявится с тайностью великой — також неизвестно. Ищите, люди!
Пелагея открыла глаза, приподнялась на локте, всматриваясь в угол комнаты. Никого не было видно. Она снова уронила голову на подушку, подумала: «То ли сон привиделся, то ли голос Кирьяна слышала?.. Ищите великую тайность, люди…»
Виктор шагнул из комнаты цехового комитета профсоюза, как из парной, подставил правую щеку под вентилятор в коридоре конторы. В ушах еще звенели голоса, он не мог бы сейчас сказать, чьи они. Все слилось в один многоголосый шум. Перед мысленным взором почему-то стояли сразу два лица: каменное — Максименкова и раскрасневшееся, постоянно меняющееся — Николая Николаевича. У Максименкова действительно было странное лицо. За все время заседания ни разу не усмехнулся, не возразил. Смотрел невидящим взглядом куда-то мимо его плеча. Зато члены цехового комитета наговорились всласть. Такой «активности» давно Виктор не видел. Высказывались на повышенных тонах, бесцеремонно перебивали друг друга. Он попытался восстановить весь ход заседания. Поначалу повестку дня приняли хорошо. Придерживались выжидательной позиции. Молчали, когда он зачитал «для разгона» статью 499 из «Свода законов Российской империи», изданную около ста лет назад. Этот «Свод» нашел в старых книгах прадеда. В статье говорилось, в частности, следующее: «…рабочими людьми называются…. дурного поведения… незаконнорожденные, иноверцы, ссыльные, а также лица, исключенные из цеха вольных матросов». «Конечно, — сказал он после этого, — разве можно было от прежних забитых работяг ждать душевного сочувствия в пользу фабриканта или заводчика. А мы? Это же наш завод, советский завод». Как он верил в своих людей, можно сказать, боготворил их, был уверен: каждый готов на все ради родного завода. А что вышло? Видимо, не эти слова Виктора взбудоражили членов цехкома. Они были наэлектризованы его прямолинейным предложением: перейти на работу по скользящему графику — работать в субботу и воскресенье, а выходные получать в иные дни недели. Сигнал, вероятно, подал одни из мастеров, который бросил из угла желчную фразу: «Ты, парень, мозги нам не пудри. По-твоему, рабочий человек всегда в виноватых».
Он пытался изо всех сил отнестись к разгоревшемуся спору с юмором, поддакивал самым громкоголосым, позже пробовал записывать рациональные мысли… «Да, да, конечно, кардинально решить вопрос с детским садиком… отрегулировать вопрос о заработной плате. «Отбило руки» то, что очень волновался Николай Николаевич. Нервным движением все время поправлял галстук, ерзал на месте, то и дело посматривал на часы, будто ему не терпелось дождаться окончания заседания местного комитета.
Предложение Виктора «забодали» сходу, единогласно. Стоя сейчас у переходной галереи, не замечая потока свежего воздуха, Виктор почувствовал, что распаляется. То ли это была злость, то ли нахлынула боевитость, он не мог понять. Кто-то мягко тронул за рукав. Виктор обернулся, готовый наговорить первому попавшемуся кучу дерзостей. Перед ним стоял Николай Николаевич.
— Чем обязан? — резковато спросил Виктор.
— Слушай, Витек, проводи меня немного, — мягко попросил председатель завкома. — Уже поздно, а мне пройтись пешком захотелось. Голова от говорильни разболелась. — Решительно взял Виктора под руку.
Они вышли из цеха на аллею, обсаженную молодыми березками, деревца успели выбросить к теплу и свету клейкие листочки. Фонари смутно освещали посыпанную гравием дорожку. Не сговариваясь, присели на скамью.
— На заседании вы красиво отмолчались, — не без ехидства заговорил Виктор, — смею надеяться, что хоть здесь, без свидетелей, выскажете свое мнение. Обычно рабочий класс должен поддерживать новое, о вы… — откровенно злился на Николая Николаевича. Приди он своевременно на помощь, неизвестно, чем бы кончился разговор на заседании комитета профсоюза. «Там отмолчался, сейчас начнет оправдываться», — подумал Виктор с неприязнью.
— Знаешь, о чем я жалею, — спросил Николай Николаевич.
— О потерянном времени?
— Нет. Жаль, фотографа не оказалось на заседании цехового комитета, — невесело улыбнулся, — запечатлел бы тебя. Как менялось твое лицо, сколько было в нем экспрессии, чувств, а в целом ты был похож на разгневанного цыпленка с длинной шеей.
— Николай Николаевич, я попросил бы воздержаться от подобных высказываний, — вскинулся Виктор, — достаточно наслушался на заседании. Вы старше меня, но никто не давал права разговаривать подобным тоном. — Виктор никак не мог понять, куда клонит председатель завкома. Одно было несомненно: это свидание было не случайным. Николай Николаевич должен сказать ему что-то весьма важное.
— Зря обижаешься. Разве забыл: в русском народе самые ласковые из ласковых слова: «Ах, ты мой глупенький! Ах, ты мой дурачок!» А если серьезно, — Николай Николаевич поднес руку с часами ближе к глазам — на улице уже смеркалось. — О, у нас еще есть время для собеседования. Начну с конца: ты, Виктор Константинович, предложил великолепную, жизненно важную для цеха, для всего завода идею. Скользящий график — палочка-выручалочка.
— Издеваетесь?
— Да, издеваюсь над твоим мальчишеством! — серьезно проговорил Николай Николаевич, — славу, что ли, делить не хотел? Зря, сошлись бы славой, как писал поэт. Это нужно уметь: пригласить председателя завкома профсоюза, Максименкова к раздаче праздничного пирога, который тайком испек, даже не предупредил, о чем пойдет речь. Что ж, итог известен: мало того, что вместо пышек получили шишки, подорвали веру людей в хорошее дело.
Виктор хотел было возразить: мол, говорил с неделю назад об этом начальнику цеха, — но промолчал. Какой смысл возражать? Возможно, своим откровенным молчанием Максименков явно подливал масла в огонь, высказывал молчаливое несогласие. Конечно, не очень-то рвался взваливать дополнительную ношу на собственные плечи. А что касается «пирога», он изучил документы, знает, например, что непременным условием для всех гибких графиков должно быть соблюдение годового баланса рабочего времени, рассчитанного из семичасового рабочего дня.
— Тебе прадед не рассказывал, как хорошие командиры готовятся к решительной атаке? Чую, не рассказывал. Сначала обязательно произведут глубокую разведку, потом выведут с помощью специалистов соотношение сил, обеспечат крепкие тылы, наметят место для главного удара и только потом…
— Вас обидело, что я не согласовал, не подстраховался, не прикрылся? — на одном дыхании проговорил Виктор, хотя, конечно, он понял: вопрос как следует действительно не продумал. Огрызался по инерции.
— Да, вот еще что, Витек. Ты извини, что я так, по-свойски… На людях буду величать по имени-отчеству. — Николай Николаевич внезапно заторопился. — Цитату из царского «Свода законов» совсем не к месту привел, обидел людей невзначай. Словом, давай завтра после оперативки заходи ко мне, наметим сообща план действий. Согласен?
Виктор не мог понять, почему председатель столь внезапно оборвал разговор.
— Будь здоров, — Николай Николаевич протянул руку. Виктор пожал жесткую ладонь. Проводив Николая Николаевича взглядом, Виктор обернулся и… ему все стало ясным: в конце аллеи стояла Лидия Максименкова, в упор смотрела на него…
Директор пришел на завод в начале шестого утра, вместе с Максименковым, с Виктором прошел по технологической цепочке. Они выслушали доклады сменных инженеров, наладчиков, операторов, просмотрели списки бригады, отобранной для первой варки стекломассы, тщательно, придирчиво осмотрели состав сырьевых материалов, линию песка, задержались на участке известняка, проверили его качество. Порядок был на линиях соды, сульфата, на участке стеклянного боя. Придраться было не к чему. Откровенно потолковали с рабочими, с мастерами. Люди показались взволнованными, возбужденными, разговаривали чуточку громче обычного, с удовольствием показывали свои «хозяйства».
Максименков первым заметил, что в главный корпус вошел ведущий стекловар отрасли, окруженный свитой столичных инженеров. Досадливо передернул плечами: «Прибыл без предупреждения».
Максименков оглянулся на Виктора. Этот участок инспектировался заместителем. Виктор кивнул головой. Мысленно он давно «прогнал» в уме всю технологию варки: шихта и стеклянный бой загружаются через специальный «карман» в варочный бассейн согласно рецептуре. Затем, двигаясь вдоль зеркала печи, шихта под воздействием высоких температур постепенно превращается в жидкую стекломассу. Остальное, как говорят, дело техники: за какие-нибудь 3,5 минуты стекло охладится от 960 до 120 градусов. Стеклу предстоит пройти три температурные зоны. Конечно, дело привычное, но ведь сколько нового, малоисследованного заложено в конструкцию именно этой печи Виктором, его товарищами — увеличена ширина варочной части, больше обычного площадь покрытия пламенем зеркала шихты и стекломассы, в футеровке — новые огнеупорные материалы, предложенные Парфеном Никитиным.
На пульт управления поднялся главный специалист, сердечно поздоровался со всеми. Был он круглолиц, улыбчив, лицо в капельках пота. На пульте — жарко, душновато, вентиляторы еще не работали. Главный специалист ослабил галстук:
— Начинайте! — отрывисто скомандовал генеральный директор.
— Есть! — Максименков наклонился к микрофону, скомандовал: — Дать газ!
Тотчас пролет наполнился грохотом, вспыхнули огненные сполохи. Внизу, на площадке, люди закричали что-то, начали подбрасывать в воздух каски, рукавицы. Директор и Николай Николаевич стали поздравлять операторов, потом — это случилось само собой — окружили Виктора, наперебой говорили добрые слова, а главный специалист, лихо сдвинув галстук, проговорил, широко улыбаясь: «Заберу-ка я тебя, парень, в научно-исследовательский институт».
Когда восторги малость поутихли, главный специалист с директором и Максименковым, свитой инженеров спустились к печи, Николай Николаевич оглянулся на Виктора, тихо сказал:
— Твоя это печь. Жаль, Кирьян Потапович не видит. Он бредил таким агрегатом, мечтал Владимиру Ильичу мавзолей соорудить, а сам спит на старом кладбище. Сложная штука жизнь. — Николай Николаевич смешался, тронул указательным пальцем шрам на лице, потом надвинул на повлажневшие глаза очки, взял себя в руки. — Ну, твоя дорога будет расширяться с этой тропинки.
— Спасибо, тропиночку оставили, — пошутил Виктор.
Николай Николаевич не принял шутки.
— Дорогу будем творить всем миром, только отвечать придется вам с Максименковым. И за план. И за каждого человека в стекольном корпусе. За каж-до-го.
— Узелочек на память лично для меня?
— Здесь случайных людей нет, — Николай Николаевич стал необычайно серьезен, — подобрано сообщество, сам знаешь, как мозаичный портрет. Все разные, и все заодно. Ладно, хватит о житейской прозе в праздничный день. Гляди, отблеск какой! Красота! Мощь! Любо-дорого.
— Полновесная варка, точно по технологии, — не совсем понимая восторженности председателя заводского комитета, ответил Виктор. — Вы, наверное, тысячи подобных видели? — Виктор с каждой минутой делал для себя открытия. Вроде бы столько проработал бок о бок с этими людьми, Николай Николаевич свой человек в их доме, а тут… недаром в народе говорят: лицом к лицу — лица не увидать.
— Всякий раз я волнуюсь, как новичок-подручный, — доверительно признался Николай Николаевич. — В процессе рождения стекла есть что-то магическое, очищающее. Согласен со мной? Представляю, далекие предки, наверное, падали ниц, глядя на чудесное превращение шихты в стекло.
— А я, если честно, дивлюсь на свою холодность, рассудочность какую-то, — признался Виктор. — Кроме чувства личной ответственности, ничего не ощущаю. — Виктор искренне позавидовал почти ребячьей взволнованности председателя завкома, словно личная радость случилась в его жизни, казалось, готов был обнять весь мир. А Виктор… будоражил себя. Никак не мог даже заставить себя взволноваться или хотя бы просто обрадоваться. Ведь и впрямь для него сегодня великое событие — на старом подмосковном заводе пускается стекольная печь не просто с его новыми конструктивными решениями, а нечто неизмеримо большее — осуществляется задумка всей их династии, по сути дела, мечта прадеда.
На пульте управления замигали, рассыпались по приборной доске разноцветные огоньки. На экране телевизора высветилось бесформенное пятно. Оно буквально на глазах стало расширяться, растекаться по всему зеркалу печи. И Виктор невольно поежился, впервые он заглянул в будущее, увидел то, что пока еще было недоступно глазам корреспондентов, любопытных, представителей главного управления. Он разглядел с помощью промышленного телевидения самую сердцевину технологического процесса — зарождение стекломассы.
— Виктор, я, наверное, спущусь вниз, к людям! — Николай Николаевич по-стариковски засуетился, словно вспомнил что-то очень важное. — Ты — командир, на посту, а я… мне, сам знаешь, нужно дела общественные справлять.
— Какие еще дела? — усмехнулся Виктор. — Стекло идет, вот и дела.
— Традиции забыть не дают. — Шепнул в самое ухо Виктора: — Помнишь, кого обычно на кресле вокруг новой печи обносят? То-то и оно.
Когда Николай Николаевич вышел из операторской, тихо притворив дверь, Виктор сел в крутящееся кресло, снял трубку внутреннего телефона, принялся обзванивать посты. Дежурные инженеры, операторы, руководители смен будто сговорились, отвечали преувеличенно бодрыми голосами, даже позволяли себе шутить во время доклада. По настроению людей Виктор понял: на технологической линии — полный порядок. Облегченно вздохнув, взял с маленького столика, приткнувшегося сбоку пульта управления печью, чашечку остывшего кофе. Вспомнив главного специалиста, стал раздумывать над его словами: «Пошутил под настроение или впрямь предложил место в институте?»
Тонко зазуммерил телефон диспетчера цеха. Виктор снял трубку:
— Пост номер один! Стекольников у аппарата!
— Виктор Константинович, докладываю: на первом участке люди видели Пелагею Федоровну.
— Что вы сказали? — почему-то испугался Виктор. — Это — точно?
— Абсолютно. Хотела пройти к первой печи, я не разрешил… вокруг столько народа.
— Кто ее в цех пропустил? — в голосе заместителя начальника цеха диспетчер уловил угрожающие нотки, поспешил оправдаться:
— У Пелагеи Федоровны — пропуск с красной полосой, постоянный, почетный.
— Ах, да! Где она сейчас? Пожалуйста, выясните поточнее. — Виктор слышал: диспетчер переговаривается с кем-то по другому телефону, потом доложил:
— Возле третьего загрузчика.
— Одна?
— С ней подручный Тамайка.
— Спасибо! Я сейчас буду. — Виктор жестом подозвал начальника смены. — Саша, веди варку. Скоро вернусь. — Вышел из кабины пультовой, перепрыгивая через ступени, досадуя на прабабушку, помчался в загрузочное отделение…
А произошло вот что. Пелагея сидела на крыльце, задумчиво поглядывала в сторону завода, перебирала сухой пучок трав, найденных в чулане. Раньше, бывало, перед пуском новой печи обязательно бросали эти травы прямо в огонь, а нынче… Она прекрасно знала, какой сегодня торжественный день, знала, что именно ее правнук именинник — его печь пускают, и оттого тоска еще злее донимала старую женщину. Виктор убежал чуть свет, ничего не объяснив, а она боялась проспать, ждала почти всю ночь его короткого рассказа.
Ночью прошел дождь. Солнце уже вовсю пригревало мокрую землю, и от нее струился синеватый парок. Березки успели приодеться в крохотные зеленые листочки, издали казались ей нарядно одетыми самодеятельными артистами, что распевали в клубе старинные фабричные песни Подмосковья. Не заметила Пелагея, когда из-за поворота вынырнул заводской автобус, притормозил возле ее дома. Знакомые ребята-стекловары шумно выскочили из автобуса, подбежали к ней.
— А ну, живо собирайся, тетка Пелагея. Айда с нами в цех! Сегодня новую печь пускают.
Она, конечно, и не предполагала ехать на завод, давным-давно мысленно попрощалась со своим стекольным. Услышав слова ребят, замахала руками: «Куда мне, по дому-то еле ползаю!» Но парни, смеясь, балагуря, подхватили ее на руки, понесли к машине: «Сам Николай Николаевич приказал, без Огневицы не возвращайтесь. Разве «батю» ослушаешься!»
…В стекольном Пелагею встретили радостными возгласами. Пожилой вахтер, не спросив пропуска, даже честь ей отдал. У входа ее поджидал Тамайка. Подбежав к ней, держа каску за ремешок, подхватил Пелагею под руку, повел осторожно вдоль загрузочной линии. И, странное дело, войдя в помещение стекольного корпуса, глотнув горьковатого воздуха, она почувствовала себя лучше — одышка прекратилась, боль в ногах притупилась. Старая и малый медленно шли по пролету, и кто бы ни встречал Огневицу и Тамайку, обязательно говорил им какие-нибудь хорошие слова, от которых у Пелагеи теплело на сердце, кое-кто просто подмигивал по-дружески. Все здесь было свое, родное, близкое. Перед входом в печное отделение Пелагея приостановилась.
— Устала, тетка Пелагея? — участливо спросил Тамайка, заглядывая в лицо пожилой женщины. — Потерпи, однако, скоро придем. — Гордость распирала парнишку: все обращают на него внимание.
— Бок сильно заколол. И сердце, сердце захолонуло.
— Однако, это шибко плохо. Тамайка врача позовет, Лидию позовет. — Пелагея движением руки удержала Тамайку.
— Сердце мое, сынок, не от боли захолонуло, от последнего свидания. Глянь, печь-то больно красивая, а народищу сколько. Где же тут правнучек мой? Подойти бы поздравить. — А про себя с горечью подумала: «Минутки не нашел для родной крови. Сама прикатила… А может, впрямь так и нужно. Что делать старухе в новом-то корпусе. Под ногами только мельтешить. Сидела бы дома тихо, как мышь в подполе…» Тут же стала мысленно возражать сама себе: «Однако обидно, что запамятовал правнучек. Старуха я не простая — Огневицей люди кличут, стекольщицей. Хотя… что им, молодым, до нас, стариков, ни холодно им, ни жарко. А мы, к примеру, все тайности стекла знаем. И обжигалась, бывало, и трубку с жидким стеклом на ноги роняла, а как погнали фашистов из подмосковной земли, к печи заместо мужиков встала, приклеилась к живому делу намертво. Жидкое стекло оно такое — тело жжет, а душу лечит».
— Кого я вижу! — навстречу Пелагее спешил Матвей. — Хозяйка самолично в цех припожаловала. Как дошла?
— Ножками, ножками своими.
— Да мы бы тебя на руках подняли, знать бы только.
— Больно весел ты сегодня.
— А что тужить? Печь пустили, люди радуются, премию пообещали. А мне, скажу по секрету, директор лично руку пожал, знай наших. Велел вечером в клуб, прийти, корреспондент из Москвы со мной беседовать пожелал. Глядишь, в журнале напишет статейку.
— Вот и узнают про тебя люди, — даже обрадовалась Пелагея, — не из-за бабы возвысишься, трудом своим.
— С Ксаной толковала обо мне?
— Нет, ужо поговорю.
— Парень, а ты директора столовой не видел? — Матвей повернулся к Тамайке.
— Большой обед для начальников тетка Оксана готовит. Тебя туда не позовут, — лукаво прищурился Тамайка.
— Будешь так со старшими разговаривать — уши оборву. Я сам кого хочешь накормлю и напою. Ну, покедова! — Матвей озорно подмигнул Пелагее, ловко полез по металлическим ступеням к площадке, где располагалась комната отдыха смены.
Пелагея очень устала. Ощущение бодрости, легкости быстро улетучилось. Она чувствовала себя, как чувствует слепец, попавший на середину шумной улицы. Взглянула на зажатый в руке сухой пучок травы, горько усмехнулась: «Кому она нужна теперь, привар-трава?
…Голос Виктора заставил Пелагею встрепенуться. Она не ошиблась. Присмотрелась получше, разглядела: к ней спешили Виктор и Николай Николаевич. Правнук подошел первым, взял за руки:
— Как ты сюда попала?
— Люди добрые нашлись, довезли.
— Здорово, Федоровна! — Николай Николаевич обнял старую женщину. — Прибыла. Теперь — полный ажур… Я еще про себя подумал: «Первую печь пускаем без Огневицы». — От слов Николая Николаевича у Пелагеи заблестели глаза.
— Ты могла бы не беспокоиться, — подхватил шутливый тон председателя заводского комитета Виктор, — традиции заключаются в том, насколько я понимаю, чтобы при пуске печи присутствовал кто-нибудь из нашего рода. Разве я не из Стекольниковых?
— Тебе по должности положено, мне — по нашим правилам, — Пелагея неожиданно протянула Николаю Николаевичу пучок сухих трав. — Возьми, Николаша, травку. Сам знаешь, зачем. — Председатель заводского комитета профсоюза хотел отшутиться, но увидел в глазах Пелагеи такую страстную мольбу, что ему стало не по себе. Поспешил встать на защиту старой женщины.
— Это я просил Пелагею Федоровну приехать… с чудо-травкой, — смотрел на Виктора серьезными глазами, — веник-то не простой.
— Трехпучковый! — подхватила Пелагея. Она оценила жест Николая Николаевича. — Гляди-ка: этот пучок для крепости, этот — чтобы стеклышко разрыв не брал, третий, вот этот, — для чистоты. — Потянула траву из рук Николая Николаевича, сунула Тамайке: — Сынок, отнеси на огонь.
— Тамайка быстро отнесет, прямо в печь бросит. — Парнишка опасливо покосился на Виктора: «Не заругает ли начальник». Взял пучки сухой травы, стремительно побежал по железнодорожным шпалам к стекольному пролету.
— Как же нам теперь с тобой быть, Пелагея Федоровна? — Виктор спрашивал прабабушку, а смотрел на председателя заводского комитета. Николай Николаевич демонстративно отвернулся, делая вид, будто разглядывает новую загрузочную машину. — Давай так: сейчас пойдем со мной на пульт управления, посмотришь новую печь, а потом домой тебя на машине отправлю. — Шепнул на ухо: — А на будущее, пожалуйста, предупреждай меня о своих чудачествах. Договорились?
— Еще как договорились, — оживилась Пелагея…
Словно в тревожном полусне прошла перед глазами Пелагеи первая варка в новой печи. Стеклянная, веселая река плавно скатилась к формовочным машинам. Казалось, все происходит по мановению волшебной палочки — не суетились перед огнем запотевшие варщики, не колебалось пламя в печи, даже пропал парок над стекломассой. Она то и дело ловила себя на мысли: «Сейчас проснется и… очутится дома, в четырех стенах, одна». Но видение не проходило. После варки, как всегда, возник короткий митинг. Директор щедро выдавал комплименты в адрес рабочих, особо отметил Максименкова и Виктора, на виду собравшихся обнял каждого из них. Пелагея с нетерпением ждала самого любимого ею торжества. Здесь, по старому доброму правилу, заведенному еще дедами, после пуска новой печи стекловары усаживают в кресло начальника цеха и на руках обносят его вокруг печи. Она, конечно, не сомневалась в том, что нынче этой чести удостоят Максименкова. И по чину ему положено, и по делу.
Виктор совсем не думал о старой традиции. Он нашел глазами Лидию и невольно залюбовался женщиной. Она стояла чуть в стороне, в белом халате, пышные волосы рассыпаны по плечам.
— Ну, Максименков, — с улыбкой проговорил директор, — готовься к приятной прогулке вокруг печи. — Кивнул в сторону варщиков стекла. Ребята, окружив Матвея Сильчина, что-то горячо обсуждали между собой.
— А ребята меня в грязь не уронят… перед коллективом? — пошутил Максименков. Ему вдруг очень захотелось, чтобы Лидия была рядом, видела все своими глазами, слышала, что говорил о нем директор. Максименков был не тщеславен, но сегодня для поддержки пошатнувшихся семейных устоев это было необходимо. И еще его почему-то сегодня стесняло присутствие Виктора. Почему? Этого объяснить бы не смог. А молодой инженер, словно прочитав мысли Максименкова, шутливо произнес:
— Держись, товарищ начальник, за воздух, не упадешь! — В голосе заместителя Максименков не почувствовал иронии, насмешки.
К ним уже, весело улыбаясь, подходили рабочие. Впереди, чуть кособочась, с креслом в руках вышагивал длинноногий Матвей. Вот процессия уже совсем рядом. Грянул духовой оркестр, зааплодировали столпившиеся вокруг стекловары. Директор дружески подтолкнул Максименкова. Начальник цеха сделал шаг вперед, успел заметить слегка обшарпанные подлокотники красного кресла. Такая мебель стояла в фойе клуба. Пелагея и та подалась вперед, вытянула шею. И вдруг лицо Максименкова вытянулось. Он замер, ничего не понимая. Матвей с креслом, вся его шумная свита прошли мимо, рассекли группу руководителей, остановились перед Виктором. Жаркая волна ударила ему в лицо. Он неловко отступил, наткнулся на главного инженера. Готов был провалиться сквозь землю. А ребята почти силком уже усаживали Виктора в кресло.
— Братцы! Братцы! Нельзя же так… есть старая традиция, обряд, можно сказать… начальника цеха нужно… — Он попытался вывернуться из крепких рук варщиков, но где там, его уже водворили в кресло, надели через плечо алую ленту, под восторженные крики людей, под музыку понесли вдоль пролета печи. Толпа любопытных хлынула следом.
Пелагея хотела посмотреть на Максименкова, но не было сил повернуть голову…
Вечером опять вызывали в дом Стекольниковых «скорую помощь». У Пелагеи останавливалось сердце. Молоденький врач не сразу определил, жива ли старая женщина. По его указанию сестра сделала три укола. Через некоторое время Пелагея открыла глаза, долго безучастно смотрела в дальний угол. «Скорая» уехала. Лишь один Тамайка остался у изголовья женщины. Он с тревогой прислушивался к неровному дыханию Пелагеи и не мог забыть, как старая женщина потеряла сознание. Сидели с теткой Пелагеей за столом, она рассказывала про войну, про девушку Зою и вдруг повалилась навзничь.
Виктор поздно вернулся с работы, поплескался в ванной, заглянул в большую комнату, в залу, увидел спящую прабабушку, Тамайку, прикорнувшего на диване, осторожно прикрыл дверь. Утром чуть свет опять укатил в стекольный.
Едва заря позолотила край неба над березовой недальней рощей, Пелагея проснулась. Села на кровати, с трудом стала припоминать, что с ней произошло вчера. Сегодня сердце не болело, дыхание не перехватывало. Осторожно сползла с кровати, обошла спящего Тамайку, направилась в кухню, стараясь не шаркать подошвами шлепанцев, поставила на плитку вчерашний суп, возвратилась к своей кровати. С нежностью посмотрела на худенького парнишку. Тамайка давно стал в поселке этаким камертоном, совестливым мерилом, начисто лишенным хитрости, угодничества, лести. Говорил «в лоб» любому все, что о нем думал. Пелагея подумала: «Беспокойно спит. Поди, тоже думы бередят. В молодости-то все окрест голубей голубого. Да оно и в старости, когда к концу вдвоем идут. Кирьян любил повторять: старость — прекрасная пора. Ты выше всех на голову. Смотришь на людей, будто книжку интересную читаешь, все чужие души для меня — нараспашку». Пошевелила Тамайку:
— Эй, парень, вставай.
— А я и не сплю! — парнишка сладко зевнул, сел на кровати. — Ты, тетка Пелагея, вчера, однако, совсем помирать собралась. Тамайка шибко испугался, сегодня совсем хорошей стала. — Вскочил в трусах, потянулся, махнул в обе стороны худыми руками, присел пару раз. Это у него называлось зарядкой.
Пелагея прошла в комнату Виктора, поправила одеяло, взбила подушку. Сразу поняла: правнучек сегодня маялся — постель переворочена, будто кто-то во сне катал его вдоль и поперек кровати. «Странно устроен человек, — снова подумала Пелагея, — чем душа свята, тем все в жизни и меряет. У парнишки — тайгой, у меня — цехом. В последний-то раз, как глянула с переходного мостика на стеклянную реку, зазнобило все внутри, аж зажмурилась. Сколько раз ни смотри на стекломассу, всякий раз увидишь новое».
Тамайка терпеливо ждал Пелагею за столом. Тарелку к себе придвинул, хлебницу, поглядывает на дверь. Заулыбался, увидев хозяйку с термосом.
Чай пили молча, думали о своем. Наконец Тамайка отодвинул чашку, пожаловался:
— Совсем плохо стало Тамайке. Огонь не вижу, худо.
— Не пойму: у печи стоишь, а огня не видишь?
— Нет у печи Тамайки. — Состроил плаксивую гримасу. — Вызвал твой Виктор к себе, ласково так сказал, слова, как у старого шамана, мелкие слова: ты мне теперь почти родственник, поэтому хочу послать тебя на выручку — нужно временно перейти работать на линию песка, отборный материал для нового стекла нужен. Теперь Тамайка песок в барабанах сушит, подает песок в бункер обогатительной установки. Куда ни глянешь — песок, будто в пустыне Аравийской, в телевизоре показывали. Скажи: зачем Тамайке пустыня?
— Начальник-то что сказал?
— Сказал, что он как профсоюзный начальник должен о Тамайке заботиться. Оклад повыше, чем в стекольном, совсем не жарко, а на жаре Тамайке по молодости лет работать еще не положено.
Пелагея задумалась: «Как времена меняются. Сейчас мастеровые не больно-то гонятся за одним заработком, еще интерес в работе ищут, эту самую престижность. И Тамайка, видать, тоже». Чтобы проверить: правильно ли поняла парнишку, спросила:
— Ты хоть поблагодарил Виктора? Спасибо сказал?
— Зачем благодарить? Шибко неправильно ты сегодня говоришь! Шибко неправильно! — глаза Тамайки потемнели от гнева. Даже ногой под столом притопнул. Пелагея изумленно покачала головой.
— Коль чего не допоняла, расскажи, просвети старуху. Да не гневайся зазря. — Положила сухую, невесомую руку на дрогнувшее плечо парнишки.
— Знаешь, зачем Тамайка в стекольный пошел? Весело, светло в стекольном. Словно большой костер, а в огне злой трехглавый Тонгдю, у которого руки и ноги перессорились между собой, поэтому Тонгдю чуть не пропал.
— Тебе, сынок, выходит, не деньги, не легкость в работе, а еще интерес, красота нужна? — Пелагея придвинулась поближе.
— В отпуск Тамайка на берег реки Тымь поедет, что скажет?.. Песок бросает. Хозяином живого стекла Тамайка хотел стать. Маленько хвастал в письме. Помнишь, тетка Пелагея, Тамайка тылгурашку-рассказку вел: во сне бежал за собольком, шибко бежал, вот ухвачу, а соболек — нырк из руки, прыг за валежину. Соболек-то во сне желтый, как стекло в печи. Тамайка посмотрел, в руке ничего нет, а ладошку жжет.
— Как не помнить, — грустно вздохнула Пелагея, в который раз дивясь на Тамайку. Поначалу-то поселковые легонько надсмехались над ним, принимали за дурачка, а потом раскусили: оголенными вроде нервами все чует. Не одна наивность в нем, есть и характер, и цель. — Красивые, видать, к тебе сны приходят. У безликих людишек и сны серые, как мышки — мелькнут и… в норку… Да ты чай-то пей, вареньем хлеб мажь, не стесняйся.
— Я два куска больших съел, один маленький.
— В цехе-то стеклышко катится без задержки? — Пелагея вспомнила первую варку, правнука на кресле, ссутулившиеся плечи Николая Николаевича и подивилась: «Почему до сих пор с Максименковым не перетолковала, не успокоила, не узнала, как теперь складываются отношения с Виктором».
— Почему замолчала, тетка Пелагея? — встревожился Тамайка, сбоку заглянул в лицо старой женщины. — Опять плохо? Тамайка «скорую машину» вызовет. Ах, ты про цех спрашивала? Про Парфена Ивановича?.. Тамайка еще вчера хотел тебе сказать, да ты упала.
— Про Парфена? — насторожилась Пелагея. — Беда какая случилась?
— Однако, плохо дело у мастера, — покачал стриженой головой Тамайка, — треснула футеровка в балке. Твой Виктор не ругается, мимо ходит, как рысь мимо зайца. Дядя Парфен совсем грустный стал, заграничную сумку с новым кирпичом потерял. Ай-яй-яй! Какая красивая сумка была. — Тамайка отвернулся к окну. Не хотелось рассказывать про футеровку: носить плохую новость в душе — душу колет, а выложил — самому грустно стало — тетку Пелагею уколол.
Хлопнула входная дверь. Вошла Ксана. Была она сегодня в сверхмодной куртке ярко-малинового цвета с неизменным портфелем. Ксана — женщина упитанная, рослая, а в куртке выглядела богатыршей, таких, как она, Тамайка видел в Южно-Сахалинске, они на соревновании круглый шар бросали — кто дальше.
— Все те же лица! Привет от новых штиблет! Как здоровье? — не дожидаясь ответа, повернулась к Тамайке. — И тебе маленький приветик, медвежий сынок! — скинула с крутых плеч малиновую куртку.
— По делу припожаловала аль просто? — Пелагея с трудом отключалась от тягостных размышлений после рассказа Тамайки. Приход заведующей столовой был явно некстати.
— У меня, Пелагея Федоровна, каждая минута на вес золота. Служба спать не дает, служба к людям ведет. Сколько у меня людей под началом? То-то. Знаешь, что такое питание? Это — хорошее воспитание. Эх, ма! Всех накормить, напоить, от жалобщиков да контролеров отбрехаться. Ладно, это — лирика! — Ксана открыла портфель, принялась вынимать диковинные продукты, победоносно поглядывая на Пелагею. — Твоему правнуку по новой должности паек положен. За наличный расчет, конечно, не задаром. Да не гляди ты на меня волком. Не от себя отрываю. Выделено, и точка! Мое дело служебное, доставила — и будь здоров!
— Конфеты «Елецкие кружева», — Тамайка склонился к продуктам, грудой сваленным на столе, — кофе растворимый, тушенка говяжья. Рыба лососина.
— Однако, бери банки, кульки, тетка Пелагея, а конфеты Тамайка возьмет, сколько денег платить надо? У дяди Кости во дворе медвежонок есть. Тамайка зверьку конфетки подарит.
— Переживете вы с медвежонком! — Ксана решительно отобрала у Тамайки коробку с конфетами, легонько подтолкнула парнишку к двери. — Иди погуляй, дай старшим посплетничать.
— Сплетничать шибко нехорошо! — совершенно серьезно заявил Тамайка. — Я лучше к медвежонку пойду, чем твои тылгурашки слушать, кривые они. — Ксана отдернула занавеску на окошке, проводила взглядом Тамайку. Повернулась к Пелагее. — А теперь…
— А теперь, — подхватила Пелагея, — перво-наперво припасы назад забери. Мы и раньше, в трудные-то годы, как все заводские, обходились без пайков, а нынче и подавно обойдемся. У меня скатерть-самобранка.
— Ох, генерал без армии, — криво усмехнулась Ксана, — все куролесишь? Ну, чего, чего раскомандовалась? Сами с Кирьяном жили, как в монастыре, правнука, интеллигентного человека, хотите на столовскую диету посадить. Привыкли всех по-старинке мерить, иные времена.
— Забери! — задохнулась криком Пелагея. — Надевай свой красный флаг, марш отселева!
— И продукты не нужны, — спокойно проговорила Ксана, не меняя позы, — и куртка японская не нравится. Да и соседка за компанию. — Не желаешь правнука поддержать, не нужно. Заберу дефицит. — Ксана сложила в портфель продукты. — Просьба есть, — сказала от дверей.
— Кирьян говаривал: человеку помогу — сам сильнее стану, — смягчилась Пелагея. — А сердце у тебя, соседка, не вещун, ничего не чувствуешь.
— Чувствую… зверскую усталость да одиночество. Одной спать знаешь как муторно. А что, беда какая нависла? — насторожилась Ксана, всматриваясь в лицо старой женщины. — Виктор говорил? Ревизия у меня, да?
— Да не ревизия, — Пелагея не смогла удержать усмешки. — Ни миру, ни ладу. Один мужик по тебе сохнет, а второй… в горести большой пребывает, не до тебя ему.
— Ох, колдунья ты, тетка Пелагея, — Ксана перебросила с руки на руку куртку, удивленно посмотрела на женщину. — Откуда про горесть Парфена знаешь. Я и то по большому секрету прослышала. Сам-то ни в жизнь не скажет, гордыня у него — царская.
— Сердце щемит у меня по любой чужой беде, никак не отвыкну. Всякие там подробности, право, не слышала.
— Я расскажу, расскажу, — Ксана вернулась к столу, швырнула куртку в угол дивана, подобострастно заглянула в глаза соседки. — На седьмые сутки работы новой печи Парфен самолично заметил непорядок на верхних брусьях варочной части. Прогар не прогар, но… температуру-то впервые столь высокую дали… Доложил по начальству. Благо опытная еще партия стекломассы варится, но… Печь пришлось остановить. Комиссия приехала, разбирается. Виктор твой — во главе. А Парфен… Парфен в расстроенных чувствах, никого к себе не подпускает, глаза долу опустил и ходит. Не натворил бы глупостей. Он ведь мужик с загибоном.
— Что я вам, божья матерь-заступница? — впервые огрызнулась Пелагея. Ее охватила досада. Сколько помнит Парфена, такого с ним не бывало. Законодателем печной кладки всегда считался.
— Ты и есть вроде матери-заступницы в поселке, — подольстила Ксана, — Парфена уважаешь… Что я прошу? Вечерком выведай-ка у Виктора, что там для мужика готовят, а? Шепни правнуку по старой дружбе: стоит ли Парфена наказывать?.. Он с норовом, закусит удила. Столько лет на гребне волны был и тут носом в хлябь. Поди, не нарочно. Да и виноват ли? — Ксана, видя, что слова ее возымели действие, еще больше заюлила перед Пелагеей, зашла то с одной стороны, то с другой.
— Охо-хо, — вздохнула Пелагея, — грехи наши тяжкие. А ежели из-за Парфена печь прохудилась — всему заводу урон, Максименкову, Виктору. Не от кнута уводить надо, узнать, как беду закрыть. А выспрашивать тайком я не намерена.
— Первый вопрос прояснили, — сухо отозвалась Ксана, — теперь далее. Кто это по мне, как изволила выразить, сохнет. Не Матюха ли?
— Оказывается, знаешь.
— Этот мне пока без надобности, переживет. — Ксана встала, накинула на плечи ярко-малиновую куртку. — Подведем баланс: продукты не взяла, обругала, отказала в помощи соседке. И на том спасибо! — взялась за скобу двери и… отпрянула. Перед ней стоял Матвей.
— Наше вам! — сдернул кепочку.
— Легок на помине, — проворчала Пелагея.
— Смену отгрохал, план перекрыл. Да отойдите вы от дверей, Оксана Семеновна, нечего косяк подпирать, — оттеснил женщину к столу. — Присядьте на минутку. За Парфена навкалывался, а ты…
— За Парфена? — встрепенулась Ксана, схватила Матвея за рукав парусиновой куртки. — Расскажи, как дела? — В голосе Ксаны было столько тревоги, заинтересованности, что Матвей криво усмехнулся.
— По его милости печь остановили, — безо всякого злорадства проговорил Матвей, — а план горит. Профсоюз дал разрешение на сверхурочные работы… А я, между прочим, шел за тобой от самой столовой.
— Добро, не оглянулась, заплакала бы навзрыд от счастья!
— Зря ты, соседка, смешки над мужиком строишь. — Не выдержала Пелагея.
— Пусть позлится. Руби дерево по себе.
— И пчела летит на красивый цветок, — миролюбиво признался Матвей.
— За хвост не удержишься, коли гриву упустил.
Ксана и Матвей так увлеклись беззлобной перебранкой, что не заметили прихода Виктора. Хозяин дома поздоровался, прошел к вешалке, снял пиджак, скользнул взглядом по лицу прабабушки, присел на стул. Ксана воспользовалась заминкой, прихватила портфель, улизнула, тихо прикрыв за собой дверь. Матвей хотел последовать за женщиной, но Виктор удержал.
— Послушайте, Матвей, будете с нами чай пить?
— Благодарю. Только я очень спешу.
— Хорошо, что мы с вами встретились не в служебной обстановке. Да вы присядьте. — Виктор прикрыл собой Матвея от глаз старой женщины. — Сегодня случайно услышал, как вы пели. Спешу выдать комплимент: голос приятный, весьма.
Матвей недоуменно, во все глаза смотрел на заместителя начальника цеха: «Что это вдруг?»
— И репертуар не затасканный, — Виктор расстегнул ворот рубахи, — старинные заводские песни: «И по камушку, по кирпичику растащили мы этот завод».
— Спасибо на добром слове. Я могу идти?
— Минуточку. Я не договорил. Так что пойте, пожалуйста, людям на радость, соловьем заливайтесь, но…
— Человек богатым становится, когда песни поет, совсем иным.
— Именно… совсем иным, — подхватил Виктор, — рассеянным и размагниченным. А на смене — одно богатство перед глазами — стекломасса. Не успели корпус пустить, две остановки печи… Короче говоря, — Виктор стукнул себя ладонью по колену, ставя точку в разговоре, — я категорически запрещаю петь во время работы.
— А как же песня нам строить и жить помогает? Почему в цехе цветных кинескопов во время работы музыка играет?
— Объясняю. У сборщиц монотонная, однообразная работа, а наша любая варка — творчество, одна варка не похожа на предыдущую. Словом, еще раз услышу концерт сольный, на линию соды переведу, с понижением. У меня — стекольное производство, хрупкая, тонкая работа. А теперь… садись со мной чай пить.
Не нашелся, что ответить Виктору, Матвей Сильчин, передернул сильными плечами, вышел, сильно хлопнул дверью. По крыльцу простучали тяжелые его ботинки с металлическими подковками. В комнате стало тихо-тихо. Виктор вдруг засомневался в правоте своих слов: «В трудовом законодательстве об этом не сказано, а я… все время забываю, что отныне един в двух лицах — администратор и…» Вспомнилось: третий день на столе лежит предписание заводского комитета профсоюза о подготовке к смотру художественной самодеятельности. Заноза после разговора так и осталась в душе.
Повернулся к Пелагее Федоровне, нарочито бодрым тоном спросил:
— Сегодня лучше себя чувствуешь? — присел на краешек кровати. — Ты прости, пожалуйста, замотался, закрутился, за все хватаюсь, обжигаюсь. Даже о родной моей бабуле позаботиться некогда, — взъерошил волосы, взял Пелагею Федоровну за руку, почувствовал ее невесомость. «Странно устроен мир. Жизнь идет по кругу. Человек рождается, растет, становится выше, грузнее, умнее, насыщается знаниями, а потом наступает нисходящая пора — память слабеет, знания улетучиваются, тело усыхает, даже рост уменьшается, с чего началось, тем и кончается».
Пелагея подняла на правнука глаза, и Виктор разглядел в них глухую тоску. Она задвигалась, заторопилась: правнук сам подошел с разговором. Удачный момент. Выдалось, наконец, заветное «окошечко», когда можно будет потолковать с парнем по душам, с предельной откровенностью, передать все старые и новые стекольниковские заветы.
— Давай поговорим, внучек, — предложила Пелагея, — мне так много нужно успеть тебе сказать… вроде положено дать напутствие.
Виктор боковым зрением видел часы, стоящие на старинном комоде, — циферблат был украшен крохотными синими незабудочками, а на крышке часов, облокотись на камень, в вольной позе стояла каменная красавица с распущенными волосами. С некоторых пор часы стали вызывать раздражение. Стоит взглянуть на обманчиво-неторопливое движение часовой стрелки, закипает беспокойство…
— Что ж, в нашем распоряжении есть около получаса, если ты… — Виктор оборвал фразу, завидев в дверях Лидию. Сразу забыв о старой женщине, встал навстречу Лидии. Она была в строгом коричневом костюме, в руках держала сумку из белой искусственной кожи, его подарок из Японии. Это показалось добрым предзнаменованием. Во время последней их тайной встречи он настоятельно потребовал от Лидии окончательного решения. Или она переходит к нему или… Собственно, второго варианта он не предлагал, это подразумевалось само собой. Сегодня Лидия должна была дать окончательный ответ. Ради этого и приехал на обед домой Виктор. И сейчас от взора его не укрылась необычайная бледность молодой женщины. Однако он не подал вида, чувствуя, как всколыхнулось что-то внутри, приободрился, громко, чтобы услышала прабабушка, проговорил:
— Какая неожиданность! Посмотри, кто к нам пришел! — протянул руку Лидии. — Салют!
— Здравствуй, Виктор! — Лидия откинула на затылок платок, подошла к кровати старой женщины. — Добрый день, Пелагея Федоровна! Сегодня вид у вас намного здоровей. — Вынула из белой сумки кулечек. — Возьмите, здесь нужные вам таблетки.
— Здрасьте! — хмуро произнесла Пелагея, демонстративно закрыла глаза. Ее очень раздосадовал приход молодой женщины. «В кои веки удалось остаться с правнуком с глазу на глаз, ан нет!» Сегодня квартира их была похожа на постоялый двор, шли, словно сговорившись, один за другим.
Лидия стояла рядом с кроватью, не зная: присесть или уйти. Решительно придвинула стул, села, глядя прямо перед собой, собиралась с мыслями. Этому приходу предшествовала не одна бессонная ночь. Думала, взвешивала, отбрасывала решенное, снова думала, орошая подушку слезами. Вчера вечером, перечитывая Сомерсета Моэма, наткнулась на строки, которые поразили ее, словно бы помогли дать ответ на самые затаенные мысли: «Мало найдется мужчин, для которых любовь — самое важное на свете, это — неинтересные мужчины, их презирают даже женщины, для которых любовь превыше всего. Разница в любви между мужчиной и женщиной в том, что женщина любит все время, а мужчина только урывками». Да разве только это позволило открыть глаза? Конечно, они с Лидией питают друг к другу самые теплые чувства, у них — любовь, вроде бы никуда от этого не денешься. Но… но… когда на кресло в цехе посадили Виктора вместо Максименкова, она вдруг предельно отчетливо представила все, что за этим последует. Максименков втайне страдает, он уязвлен до глубины души, видит за этим актом нечто большее, чем дань традиции. Естественно, как всякий самолюбивый человек, он не сможет относиться к Виктору, как прежде, будет сдержан, насторожен… А если к этому еще присовокупить удар в спину, который нанесет она? Уверена: все полетит кувырком, разом сломаются три жизни. Даже уйдя к Виктору, обретя любовь, она не обретет счастья. Почему? Да только потому, что является совестливым человеком, не из тех толстокожих, что бросают супруга, не моргнув глазом.
Все это Лидия решилась сказать сегодня Виктору. Он понял, что женщина не в себе, и не знал, как выйти из положения, не уронив собственного достоинства.
— Лида, ты пришла, чтобы сказать мне «да»?.. Или перенесем разговор?..
— Виктор, выслушай меня, пожалуйста, и пусть Пелагея Федоровна станет нашим судьей.
— Не нужно ввязывать в наши личные дела бабулю. Давай найдем для окончательного решения более спокойную обстановку…
Едва за Виктором захлопнулась дверь, Лидия всхлипнула, не выдержав, бросилась на грудь Пелагеи. Волосы молодой женщины растрепались, слезы катились по щекам.
— Что я наделала, Пелагея Федоровна? Что я наделала! Я люблю Виктора, свет меркнет без него, а как быть? Нам нельзя соединить свои судьбы, сердцу моему суждено разрываться… два огня жгут…
— И все-таки ты через «не могу» переступи, скажи Виктору. Знаю: правду скажешь — друга потеряешь, — Пелагея, расстроенная признанием Лидии, машинально погладила ее по голове, — тяжко жить ложью, тяжко… А волосы у тебя, девка, мягкие, будто пух, думала: ты — безвольная, а ты ишь какая…
Мерно тикали в простенке старинные ходики, пушистый кот, сидя на окне, мохнатой лапой «зазывал гостей», обихоживая мордочку. Женщины долго молчали, не решаясь нарушить целительной для души тишины. Наконец Лидия встала, медленно подошла к вделанному в черную раму зеркалу, поправила волосы.
— Ну, я пойду?
— Напоследок хоть скажи: какой лях навалился на Парфена Ивановича? — спросила Пелагея, давая понять Лидии, что все происшедшее чуть ранее отныне забыто.
— С Парфеном? Материал огнеупорный осадку дал, чуть было свод не рухнул. Никитин лишь косвенно виноват, рецептура институтская, а он кладку вел.
— Сильно переживает?
— В медпункт приходил за таблетками… голова, говорит, раскалывается. Считает своей промашкой. И, знаете, Пелагея Федоровна, мне показалось маловероятное: Парфен ждет наказания, а Виктор, словно испытывая его терпение, каждый раз проходит молча мимо. Это — хуже любого наказания.
— Не замечает? — ахнула Пелагея. Представила состояние мастера. Максименков самолюбив, а Парфен и того самолюбивей… — Ну, за Никиту я Витьку́ задам трепку. Возьму, как в детстве, ремень и…
— Шутите? — обрадовалась Лидия. Отвыкла от улыбчивой некогда Пелагеи. — Вспомнила я про Парфена Ивановича и вот что подумала: кажется, у людей, что вечно возле огня, должны быть железные нервы. А они, я замечаю, тоньше других чувствуют малейшую неправоту. С чего бы это, Пелагея Федоровна?
— Проще пареной репы, — грустно взглянула на молодую женщину Пелагея, — огонь — он все мелочное, всю шелуху из человека выжигает. Глядишь на огонь и почему-то всегда думаешь о вечном, о святом. А у ребят-огневиков нервы вроде как оголены, вот они и чувствуют все острее иных. Что металл варить, что стекло варить — душевное дело. Стекло-то — оно живое, худого человека чует. Запомни это, дочка…
Закончив суматошную смену (приходилось два раза объяснять членам разных комиссий причину возникновения трещины в футеровке печи), Парфен Никитин не заторопился домой. Сегодня он надумал нанести самоличный визит заместителю начальника цеха, так как именно Виктор отвечал за печное отделение. Ждать решения о наказании было больше невмоготу. Прихватил раскладки футеровочных материалов, чертежи варочной части печи, обвел красным карандашом узкое место, где треснула от жара балка. Однако сходу в кабинет Стекольникова не попал. Секретарь начальника — пожилая женщина с гладко зачесанными назад волосами, не накрашенная, просто одетая — подняла голову от бумаг, приветливо поздоровалась.
— Сейчас у Виктора Константиновича заканчивается заседание профсоюзного комитета. Зайдите, пожалуйста, через пятнадцать минут.
Парфен качнул седеющей головой. Чтобы убить время, направился в составной цех. Давно не бывал здесь, с интересом огляделся, пошагал вдогонку за транспортерной лентой, что несла на парусиновом ложе промытый и высушенный белый песок. Приостановился в одном месте: на магнитном листе, прикрепленном к огромному ситу, словно густая щетка, топорщились крошечные иголочки железа, извлеченные из песка. Сколько раз видел он на своем веку, как происходит загрузка исходных материалов для варки стекломассы, никогда не вдумывался в суть происходящего — работа как работа. А сейчас вдруг представил мысленно этот странный слоеный пирог: лежат пластами вещества, из которых должна свариться стекломасса, — самый толстый — слой песка, втрое поменьше — слой соды, еще меньше — известняка, доломита, сульфата. Все это лопасти машин тщательно перемешают, отправят в печь, а там, известное дело, из небытия возродится его Величество — Стекло. Неожиданная гордость за свой труд вновь, как в молодые годы, наполнила душу Парфена тихой радостью. На ум пришли полузабытые строки, сочиненные когда-то Михайло Ломоносовым:
«Пою перед тобой в восторге похвалу. Не камням дорогим, не злату, но стеклу».
Когда Парфен снова появился в приемной, с техническим секретарем произошла удивительная метаморфоза. Женщина строго взглянула на него, укорила:
— Я — человек здесь новый, а вы… почему не сказали свою фамилию? Мне за вас нагорело… Проходите в кабинет. Вас ждут.
— Да, но, — кивнул на вешалку, заполненную плащами, куртками.
— Заходите, — упрямо повторила женщина.
…В просторном кабинете заместителя начальника цеха было полно народу: председатели местных комитетов участков, члены всевозможных комиссий. У окна сидел в задумчивой, отрешенной позе Максименков. Все обернулись в сторону Парфена — что это за важная шишка, входит в кабинет без разрешения. Виктор спокойно указал Парфену на свободный стул, продолжал на мгновение прерванную речь:
— Итак, при работе по скользящему графику в производствах, на участках и в отделах совместным решением администрации завода и профсоюзного комитета согласно пожеланиям работников вводится с 1 июня суммированный учет рабочего времени, отработка каждым недельной нормы может иметь место в течение недели, месяца или иного периода, принятого в качестве учетного. Это в дополнение к вышесказанному. По этому гибкому графику переходят работать сначала цеховые базы отдыха, затем пойдут на пути перестройки заводские, за ними детские, медицинские учреждения.
— Стоит ли огород городить? — подал реплику кто-то из третьего ряда. Парфен не успел разглядеть лица. — Выгода какова?
— Экономисты подсчитали: производительность труда повысится на 20—25 процентов.
— Ого, — протянул тот же голос.
— И последнее, — Виктор отдернул черную шторку на грифельной доске. Взял в руку указку, сделанную из прозрачного оргстекла. — О путанице кадров. У нас происходит растрата образования. Да, да. Вместе с начальником цеха и общественными организациями проведены рейды по участкам, фотографирование рабочих мест, сделан хронометраж. И вот что получилось. Инженер Харитонцев — мастер, а сдает смену технику Хазину, тот дяде Саше — практику. Кто тут дорос до кого — неизвестно. Шесть инженеров «висят» с утра до вечера на телефоне, девятнадцать техников и практиков занимают инженерные должности, а в то же время ровно пятьдесят семь специалистов с высшим образованием пристроились, иного слова не подберу, на рабочих местах. Неужели не ясно: рабочий должен выполнять обязанности рабочего, инженер — инженера.
— А в секретарях две девицы ходят с «верхним» образованием! — сказал сумрачный мужчина с крупными руками на коленях. Это был Кутейников — председатель цеховой группы народного контроля.
— Нынче средняя сообразительность бывает дороже высшего образования! — буркнул Парфен, но все его услышали.
— Омертвление капитала — страшней, чем оборудование, лежащее под снегом. Предлагаю провести на участках встречно-сменные собрания на тему «Человек и его рабочее место». Для всех ИТР мы вводим творческие паспорта, нечто вроде трудовой книжки. Раз в полгода в цехе будем проводить переаттестацию.
В кабинете поднялся невообразимый шум. Кто-то одобрял новшество, некоторые решительно восстали против. Максименков демонстративно отвернулся, стал разглядывать что-то за окном. Виктор, не обращая внимания на шум, неторопливо укладывал бумаги в красную папку.
— Товарищи, на этом заседание профкома закончим. Все свободны. Парфена Ивановича прошу остаться.
Максименков вышел из кабинета вместе со всеми, даже руки Виктору не подал. Проводив начальника цеха взглядом, Виктор удовлетворенно потер ладони, вышел из-за своего стола, сел на правую сторону приставного устройства, напоминающего журнальный столик, на котором грудой лежали карандаши, белели листочки бумаги, жестом пригласил Никитина пересесть ближе.
— Хорошо, что вы пришли, Парфен Иванович, — Виктор сразу дал понять, что распространяться на тему заседания не намерен, — я сразу начну разговор. Давным-давно мне пришлось услышать стихи: «С детства не любил овал, я с детства угол рисовал».
— Без стихов разумею — острые углы обожаешь, — Парфен выдавил из себя некое подобие улыбки. — Ну, что там у тебя для Никитина? Коли, режь, с землей смешивай, наказывай — поделом мне, старому дураку, проглядел, на институтских понадеялся.
— Взыскания не будет, — дружелюбно, с улыбочкой ответил Виктор. Вышел из-за столика, прошел по кабинету, разминая ноги. — Не ваша это вина, Парфен Иванович, а наша беда. Работаем по старинке, уткнулись в свое индивидуальное мастерство, а коллективный опыт вроде бы не для нас.
— Где шарага, там мастеру делать нечего, — слегка обиделся Парфен, — коллективно можно волков гонять, а футеровка… сколько моих печей годами стояло.
— Да, стояло, не отрицаю. Вчера. Сегодня. А завтра? Нужно на цыпочки приподняться, взглянуть вперед, на пять, десять лет.
— Ноги не гнутся! — буркнул Парфен. — У тебя, Константинович, энергия бьет через край, все в мировом масштабе, а я старинного замесу, творю потихонечку, полегонечку… Больно издалека ты заходишь, словно неопытный еще летчик на посадку.
— А к вам, чертям прожженным, без подхода нельзя. — Виктор отхлебнул глоток из стакана. — Не подумай, что хвастаюсь, только я гляжу далеко, как говаривал великий Ньютон: вижу далеко потому, что стою на плечах гигантов, живших раньше меня.
— И что же тебе видно с чужих плечей?
— Величественная панорама, дыхание захватывает. Мне кажется, Парфен Иванович, что будущее нашей промышленности не только в больших городах. Прообраз будущего — в нашем заводе. Всесторонняя выгода — людская занятость, слияние города с деревней, городской комфорт и деревенское питание, сочетание труда, расширение культурного кругозора, с одной стороны, и приближение к земле — с другой.
— Ишь ты, — удивленно качнул головой Парфен, — здорово. Тогда из городов шефам здесь будет делать нечего. Опять только это в мировом масштабе, а сегодня, завтра, сам говорил. В стекольном?..
— Хочешь, перспективу узреть? — Виктор неожиданно для себя перешел в разговоре на «ты».
— Давай. Якая-такая нашлась палочка-выручалочка. Всякие мы видывали.
— Три кита для начала. — Виктор придвинул к себе красную папку, разложил перед мастером бумаги, доверительно, словно по секрету, сообщил. — Мне бы годика три на разгон. Это не просто мечты, все обговорено в дирекции, в министерстве. Кит номер один: повышение температуры варки стекла.
— Годится.
— Кит номер два: устройство форкамер с наклонным подом для термической подготовки шихты. Третье: ввод источников тепла непосредственно вовнутрь стекломассы, Эффект — потрясающий!
— Силов хватит?
— Заключим договоры с институтами, дадим молодежи перспективу, вас, стариков, с насиженных мест подниму, передвину в наставники. — Виктор разволновался, выдвинул ящик стола, выкатил из стеклянной трубочки белую таблетку, проглотил, запил холодным чаем.
— Голова болит? — вежливо поинтересовался Парфен. — Он был удивлен всем, что удалось услышать в этом кабинете. В душе считал Виктора заурядным инженером, который выдвинулся благодаря стечению обстоятельств и красному диплому. Про себя подумал так: займет кресло — угомонится, не подозревал, какие идеи обуревают человека.
— Не выспался, лег вчера около трех ночи.
— Знамо дело, — кивнул Парфен, — холостяцкое житье-бытье.
Виктор ослабил галстук, ничего не ответил. Не на свидании он был. Все намного проще, прозаичнее. На техсовете обсуждали план реконструкции загрузочных устройств, начатый Максименковым, переругались в дым. Старая песня. Максименков предлагал остановить участок, а он… уверен: нужно вести реконструкцию без остановки производства. Время, время подпирает. Сроки, темпы, качество. Он почти физически чувствовал, как время, подобно песку, утекало между пальцами. Время — самая невосполнимая утрата. Черт возьми, можно заработать утерянные деньги, залатать прохудившуюся футеровку печи, повторить неудавшийся опыт, лишь пропавшее время вернуть невозможно. Виктор всегда с каким-то внутренним содроганием смотрел на секундную стрелку на экране телевизора, которая неумолимо отрубала время от жизни. Вспомнив об этом, Виктор решительно перешел к делу.
— Ты, Парфен Иванович, подобно аккумулятору, накапливаешь энергию, опыт десятилетиями, а мне нужна скорость, скорость.
— Мы — люди маленькие, — Парфен любил прибедняться, — наше дело известное — круглое катать, плоское кидать. — Никак не мог сориентироваться, понять, куда гнет Виктор, какая такая роль отведена ему, Никитину, в наполеоновских планах молодого руководителя. И от непонимания терял уверенность, точку опоры, не знал, как вести себя, что говорить.
— Мы создаем крупное огнеупорное отделение. Век штучных гениев кончился. Бригада каменщиков-футеровщиков будет работать на один наряд. Возглавит отделение молодой инженер, приезжий, из Москвы. А вы… Снова незаметно для себя, Виктор перешел в разговоре на «вы», будете при нем вроде «зама» по обучению кадров. Наставником.
— Н-да, наказание так наказание, — растерялся Парфен, — осиротить желаешь, от живого дела оторвать, — понял слова Виктора по-своему: нашел-таки удобную, вежливую форму отстранить его от непосредственной кладки.
— Ребят сами подберете, научите их премудростям. Суть бригадного метода ясна: опыт новаторов — всем. Только есть одна просьба, — Виктор наклонился к лицу мастера, — пожалуйста, не сразу знакомьте молодежь со своими предками… с дедом Никито, с яичным желтком. Договорились? — протянул руку.
— В человеке, Витек, есть главный нерв, струна особая. Тронешь — она чисто-чисто зазвенит. Мой нерв — кладка, пойми ты, ручная кладка, — Парфен так и не пожал протянутой руки. Виктор неловко отстранился. — Меня с пацанвой равняешь? Шалопаи будут камни подносить, а я в общий котел стану вкалывать? Дудки!
— Скоро установим машину для напыления футеровки… машину. Зачем нам ручная кладка, для тренировки? И вообще, Парфен Иванович, наш разговор затянулся. Вот, возьмите! — подал Никитину новенькую брошюру. — Увлекательнейшая книжка. «Инструкция института «Огнеупоры» по кладке стекловаренных печей». Новейшая.
— Сам читай! — разозлился Парфен. Швырнул инструкцию на стол. — Не согласный я идти в бригаду.
— Уйдете с завода. Пора кончать с партизанщиной.
Парфен побледнел, вцепился обеими руками в подлокотники кресла. Последняя фраза ударила в самое сердце. Плохо помнит, как вышел из кабинета, как пил в приемной воду. Малость пришел в себя, когда очутился в цехе. В голове все еще звучали набатным колоколом обрывки фраз: «век штучных гениев кончился… уйдете с завода…» Походил возле печи, как очумелый, двинулся на выход. «Лады, коль мой век закончился, то баклуши бить стану, — решил про себя, — сколько времени телевизор не включал, не был с год в березовой роще, а раньше-то большим охотником считался до березового сока». Шел, не замечая прохожих, разжигал самого себя: «Приду, швырну оземь дедову плиту, сгребу в кучу образцы и… на помойку. Витек-то, оказывается, стоит на плечах гигантов, а я… я тоже далеко вижу. Наши местные мастера по каменной кладке испокон веку в России дороже золота ценились».
…Ксана нагнала Парфена за воротами завода, в аллее трудовой славы. Мастер только что прошел мимо собственного портрета, даже не глянул в его сторону. Два раза окликала, Парфен не отвечал. Догнала, взяла за рукав. Он остановился, нисколько не удивился. Спросил чужим голосом:
— Оксана Семеновна, скажи: кто стоит перед тобой?
— Парфен свет Иванович, симпатичный мне человек.
— Нет, неправильно! — отмахнулся Парфен. — Перед тобой — ноль, штатная единица, член бригады. Смекаешь?
— Опять чудишь — огород городишь.
— Я, ежели хочешь знать, преклоняюсь пред тобой, пред умом твоим, — неожиданно признался Парфен, шевельнул с досады широченными плечами. — Предлагала оглянуться, увидеть разную там красоту… К тому и возвращаюсь. Шабаш. Парфен Никитин начинает новую жизнь.
— Чего буробишь-то? Чего? — Ксана принюхалась, не под градусом ли мастер?
— А ты, Оксана Семеновна, будь сызнова моей любимой женой. Да. Перебирайся в квартиру, готовь свои салаты, переставляй мебель по собственному разумению, крути веселую музыку. Теперича мы с тобой на все картины ходить станем.
— Заболел что ли, Парфенушка? — Ксана осторожно притронулась ладонью к холодному лбу мастера, беспокойно оглянулась по сторонам: нет ли поблизости знакомых — помочь довести мужика до дома. С головой, видно, что-то. И немудрено: с его каменьями в сумке — ни дня, ни ночи. — Ксана подхватила Парфена под локоть, подвела к скамейке, присела рядом, лихорадочно соображая, что делать дальше. И тут Парфен подобрался, словно разом стряхнул с себя дурь, взглянул на женщину светлыми глазами:
— Шабаш! Разошелся, как холодный самовар. Может, правда, хватит пудовые каменья таскать, годы не те, хотя, честно сказать, какой из меня член бригады, я — мастер-единоличник. От одной тревоги за дело пропаду, поневоле стану за каждым присматривать, перепроверять, во все щели полезу, завоют от меня люди, дикими голосами взвоют…
— Не спрашивай старого, спрашивай бывалого! — отмахнулась Ксана, — объяснить по-человечески не можешь, все вокруг да около.
— Айда ко мне домой, там все и разобъясню…
Легкий бег по тропинке, что вилась посредине березовой рощицы, всегда успокаивал Виктора, не только давал заряд бодрости, но и побуждал к раздумьям о быстротекущей жизни. Вот и сейчас, закончив пробежку, он скинул намокший от пота спортивный костюм с престижной эмблемой фирмы «Адидас», умылся на кухне холодной водой до пояса, накинул на крутые плечи махровый халат, присел на диван. Подложив правую ладонь под щеку, задумался. Сегодня днем совершенно случайно услышал в бытовке разговор двух мастеров. Один сказал товарищу: «Наш-то ЭВМ, Виктор Константинович, малый не промах, любого спихнет, кто ему поперек дороги встанет».
«ЭВМ» — он уже не впервые слышал это прозвище. По всему выходило, что стекловары прозвали, его машиной, бездушной машиной. Наверное, он невыгодно отличается от Кирьяна да и от Максименкова. Но почему? Виктор попытался трезво, объективно проанализировать свою деятельность на руководящем посту. Взял сначала собственные плюсы. Начал со «своей» печи. Отныне план стал постоянно перевыполняться, сократилось количество рекламаций, стекло идет с новыми техническими свойствами. Правда, до этого пришлось поменять чуть ли не половину руководителей участков, бригадиров, мастеров. Чья в этом заслуга? Его. Пятерым толковым ребятам квартиры выбил. А что же отнести к минусам? Возможно, прозвище «приклеилось» к нему после того, как однажды Виктор прямо в глаза посоветовал Максименкову переменить должность. Тот скривился, как от зубной боли, ничего не сказал. А сторонники его зашептали по углам. Возможно, он был неправ лишь в одном: сущую правду любят выдавать, как сладкую конфетку в яркой обложке, проглотишь — не заметишь. Однако разве лучше молчать, видя, что человек больше не тянет тяжело нагруженный производственный воз, работает по старинке, тормозит дело. Почему-то с некоторых пор понизить, снять, перевести на более низкую должность у нас порой считается чуть ли не оскорблением. По натуре он не жестокий человек, но когда нужно, то умел быть твердым, решительным, его просто так не собьешь. Разве это плохая черта?.. Если быть предельно честным перед собой, то чувствовал: скоро и эту свою должность перерастет, хочется более масштабного дела, чтобы дух захватывало. Н-да, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Отличная поговорка. Только почему-то в нашей реальной жизни подобные солдаты кой-кому явно не по нраву. Отчего же в большом спорте, например, всячески поощряется борьба за лидерство. Разве в жизни не такое же соперничество между бездарностями и талантами, между «серыми» и яркими личностями. Разве так уж безнравственно трудиться в полную силу, стремиться быть первым? Виктор припомнил товарища по институту — Володю. Добрые задатки проявлялись у парня в институте, а потом… сейчас он обмирает только в том случае, когда пытается первым приобрести модную вещь.
Виктор смешался. До него запоздало дошло, что не все очевидно в его суждениях. Можно ли уподоблять жизнь беговой дорожке, где сразу выявляются победители и побежденные?
Встал с дивана, подошел к телефону, вызвал дежурного диспетчера, попросил доложить обстановку. С недавних пор ввел за правило перед сном связываться с цехом. Смена в стекольном работала точно по графику.
Теперь можно было и расслабиться. Виктор опрокинулся спиной на диван, протянул руку, не глядя включил стереосистему. Зазвучала знакомая музыка ансамбля «Пинк Флойд», полилась песня «Атомное сердце матери». Ему очень нравился этот ансамбль, особенно эта пластинка, где на мощном органном поле отчетливо слышались каждое слово, тончайшие голосовые нюансы певца, эмоциональные гитарные пассажи. Прабабушка частенько поругивала за «чужую» музыку, успокаивалась лишь тогда, когда, он зачитывал строки из газеты итальянских коммунистов «Унита»: «Новая работа британской группы «Пинк Флойд» — камень, разбивший фешенебельную зеркальную витрину магазина шоу-бизнеса». Вспомнив об этом, Виктор невесело усмехнулся: «Не так ли и он своим появлением в среде руководящих работников цеха разбил устоявшуюся годами, кажущуюся зеркальной гладь стекольного цеха?»
Пелагея Федоровна Стекольникова умерла под утро, когда закрутила под ветром старая береза листочками, похожими по весне на зеленые стеклышки, застучала в ставни налитыми соком ветвями, словно посылала старой хозяйке последний поклон. Умерла Пелагея Федоровна тихо, как жила, — ни вскриком не обеспокоила правнука, ни стоном.
Хоронил ее весь завод, весь поселок. В отделах заводоуправления прекратили работу, когда гроб с телом провозили мимо здания, выключили бравурную музыку у проходной, погасили световое табло на фронтоне управленческого здания.
Возле памятника Партизанам случилась непредвиденная заминка. То ли пэтэушники с венками в руках сбились с шага, то ли притормозил автобус с черной полосой по борту, только траурная процессия вдруг остановилась. Люди подняли гроб, молча подержали его на вытянутых руках. Они снова были рядом — старая мать и вечно молодые, застывшие в бронзе, дети.
В эту минуту Виктор впервые ощутил во всей полноте непоправимость случившегося: ушли с этой земли все Стекольниковы, его корни и крона — прадед Кирьян, Пелагея Федоровна, дед Алексей, бабушка Наташа, знакомые лишь по единственной любительской фотографии. Он почти физически ощутил: сдвинулся пласт времени, вынес его на самый передний край жизни. Теперь лишь он один остался из всей родни, из шеренги железных Стекольниковых, что выпестовали завод, подняли его на своих плечах, отстояли в годину страшных испытаний, заплатив за это самым дорогим. Виктор подумал: «За рубежом приходилось видеть людей-манекенов, в глазах которых стыли леность и скука, а нам, видимо, предписано Историей прорубать новые пути, протягивать руку помощи во все концы земного шара, откуда раздаются просьбы и мольбы, отдавать, что есть, не раздумывая. В какой еще стороне могла родиться поговорка: «Несчастий не знать, счастья не испытать».
Когда траурная процессия тронулась, Виктору вдруг захотелось как-то высказать глубокую признательность всем знакомым и незнакомым зареченцам, что пришли отдать последний долг мастеровой женщине, матери погибших бойцов, не оставили в трудную минуту его одного.
…Под вечер, когда разошлись старики, соседи, рабочие со стекольного производства, что приходили помянуть Пелагею Федоровну, поклониться двум фотографиям, перевязанным одним черным крепом, за столом рядом с Виктором остались Николай Николаевич, Матвей, Ксана с Парфеном, Максименков. Особняком держалась Лидия, уронив голову на грудь, сидел Тамайка. Какое-то время молчали, не замечая, как за окнами догорал закат печального дня.
— Друзья мои, — Максименков, ссутилившись больше обычного, налил рюмку водки, встал, — я вспомнил старую притчу. Однажды философ спросил матроса: как умер твой дед? Утонул в море. А прадед? Рыбу ловил, лодка перевернулась и… А отец? Он тоже утонул. Как же ты не боишься после этого выходить в море? И тогда спросил матрос философа: как ваши предки почили в бозе? Вполне прилично, на своих кроватях. Ах, как же вы не боитесь после этого ложиться на вашу кровать?.. Кирьян, Пелагея… они, как бы это сказать, тоже не боялись выходить в открытое наше житейское море. И уплыли. Эх, ма! — поднял рюмку, взглядом приглашая поддержать, но никто не пошевелился. Выпил в одиночку. Почему-то сегодня он совсем не пьянел, хотя очень хотелось забыться, рассеять мрачные думы. Максименков, конечно же, понимал: с уходом Пелагеи не только ему, многим заводским будет недоставать чего-то очень близкого, личного. Уже сегодня для него все вокруг утратило краски и запахи.
Снова в большой комнате стало тихо. Казалось, все переговорено, перечувствовано, передумано, только никто не уходил. Виктор исподлобья взглянул на притихшую Лидию. Максименков тотчас перехватил этот мимолетный взгляд, положил на край стола поросшие рыжинкой руки:
— Молчите. Ну, что ж, сообщу вам новость. Я порешил уйти из стекольного, с завода.
— Чего это вдруг? — спросил Виктор.
— Пора на заслуженный отдых. У меня годков отработанных, что снега зимой, по горячему и по холодному стажу. — И, предупреждая вопросы, поднял руку. — Устарел я, братцы, для нынешних перегрузок, не желаю, чтобы и меня… словом, как писал поэт: «Дарите цветы живым»… Да, вот еще что. Верни-ка, Виктор Константинович, моего «колдуна», ту тетрадочку неказистую с записями. На досуге перечитывать стану. — Максименков откинул прилипшие к мокрому лбу волосы. — Еще раз прими самые искренние соболезнования. Пошли, жена, — не оборачиваясь, Максименков направился к выходу. Лидия встала за ним.
— Я провожу! — Виктор, еще окончательно не осознавая, что значило для него решение Максименкова, шагнул следом, заволновался, не находя слов для выяснения причин столь неожиданной самоотставки. Удивило, что промолчал и Николай Николаевич.
У крыльца Виктор решительно остановил супругов. Лидия догадливо отошла в сторонку, к молоденьким березкам, Виктор откашлялся, однако ничего не успел выяснить — следом за ними на улицу вышли и остальные.
Стоял совсем не по-весеннему теплый вечер. Ветерок утих, с недальних полей доносился рокот трактора, березки замерли, не постукивали ветвями в окно. А в дальнем конце улицы тысячеглазым великаном возвышался над леском завод. Люди пристроились кто где смог — на завалинке, на крыльце.
— Друзья! Я вам несказанно благодарен за участие, за сочувствие — каким-то чужим голосом проговорил Виктор. — Нам теперь вместе жить, работать.
— Бог в помощь! — тяжело поднялся с крыльца Матвей. — Работайте. Без меня. Я в город подаюсь.
— В город? — переспросил Николай Николаевич. — С какой стати? Зарабатываешь нормально, дело любишь. Ты же варщик божьей милостью, работаешь, как поешь.
— Не пою больше, голос сел. — Матвей покосился в сторону пышнотелой Ксаны, что прижалась к боку Парфена. — В городе, небось, и голос прорежется. А тут… сильно пташечка запела, чуть-чуть кошечка не съела.
— Возьми меня тоже в город, дядя Матвей, — вывернулся откуда-то из-за спины председателя завкома Тамайка, — Тамайке худо в поселке. Тетки Пелагеи нет, Тамайка сны видеть перестал, живое стекло больше не видит.
Ксана легонько толкнула локтем Парфена, кивнула в сторону калитки. Никитин понял, спохватился, молча протянул Виктору правую руку. Максименков, Тамайка, Лидия стояли у калитки, почему-то не уходили. Поджидали Парфена с Ксаной, то ли хотели услышать последнее слово Николая Николаевича.
— Парфен Иванович, и вы в город собрались? — с иронической интонацией спросил Виктор. — И правильно, идите всей артелью, как в старину деды на промысел хаживали.
— Э, нетушки, не выйдет. Я здесь родился, при заводе и доиграю свое. Блуждать по белу свету не приучен. А тебе, Витек, может, не ко времени, ни к месту, но… скажу: ты меня вроде как по щекам отхлестал, мол, век штучных самородков кончился. Поразмыслил я и вывод вывел: пока мастеровой человек не закис у кнопок, пока мечту в деле ищет, живинку, он нужен. И будет нужен всегда, всегда.
— У нас в столовой, на раздаче, тоже считают: за каждым подносом человек стоит, а не едок, — Ксана запахнула на груди свою малиновую куртку. — Пошли, Парфен Иванович!
— А ну-ка постойте! — вскинулся Виктор, загородил дорогу. — Интересный разговор затеялся, прерывать жалко. Сами видите: я — не гость в стекольном, днюю и почую у печей, сердце изболеть успело. Почему? По наезженной за век колее плететесь. А нам бетонку проложить предстоит, образно говоря. Что делать прикажете сначала: решать глобальные задачи или умиленно потакать заведенному до нас?
— Святое дело — традиции! — резко бросил Максименков.
— Традиции, как я понимаю, это не повторение найденного, а развитие принципов, умножение их.
— По травке пройдешь — примнешь травку. Убыли вроде никому нет, а в природе нарушение, — не совсем уверенно, будто заранее извиняясь за эти слова, проговорил Парфен.
— И то верно, — подхватил Матвей от калитки. — Уколол словцом колючим ближнего — сам не заметил, а у ближнего долго под сердцем саднит.
— Н-да, понимаю намеки. Разжевали и в рот положили, — Виктор с трудом подавил улыбку. — И времечко нашли подходящее… Неужели вы все это всерьез… одному петь на работе запретил, Тамайка цветные сны по ночам не видит. А о нашем стекле вы подумали? О цветных кинескопах под правительственным контролем?
— Кинескоп ли, редиска ли, — укоризненно вставил Максименков, — у человека болевой центр есть, если каждодневно по нему бить — колотить, то…
Налетел порыв ветра, качнул березки, ударил калитку о ногу Тамайки. Тот отскочил, пропуская вперед Николая Николаевича.
— Высказались? — председатель заводского комитета профсоюза поправил траурную ленточку в петлице, положил ладонь на плечо Парфена. — Когда все становится на свои места, выясняется, что кое-кому места не хватает. Наша незабвенная Пелагея Федоровна до последнего своего часа пыталась подтолкнуть нас друг к дружке, открыто обговорить, как жить дальше в ладу и мире, чтобы потом заглазно не законфликтовали. — Председатель заводского комитета помолчал. — Виктору Константиновичу стекольниковское завещание: работать сообща, рука об руку, душу в дело вкладывать — объявить не успела. И еще не успела наказать, что надобно лелеять, как зеницу ока, те крупицы опыта, что собирали Стекольниковы и их друзья целый век. Хорошо, хоть сейчас объяснились. Это уже — плюс, а плюс, как известно, равняется перечеркнутому минусу. — Николай Николаевич хотел еще что-то добавить, но только вздохнул и замолк. Наверное, оставлял возможность хозяину дома окончательно расставить все точки. Именно так понял Виктор недоговоренность председателя заводского комитета профсоюза. Сам-то он, конечно, с первых слов собравшихся уразумел их маленькие хитрости — оставь все по-старому, уважай в человеке его привычки, слабости, не бей наотмашь, цени прошлое. Был уверен на сто процентов: никуда кадровые работники из стекольного не уйдут, просто хотят припугнуть, обратить, так сказать, в кирьяновскую веру. Конечно, Виктор мог заверить близких ему людей, что не станет посягать на их прежние привилегии, зачем, мол, возводить недомолвки в трагедию? Но… язык не поворачивался выговорить это. Ибо он понимал: чтобы здесь ни говорили, работать по старинке в стекольном больше не будут. Мог это гарантировать. Когда-нибудь, под настроение, расскажет друзьям, как, будучи мастером, мучился, переживал за весь цех, за весь завод. Терзался, ожидая окончания затянувшегося периода, когда на их производстве, в районе все благодушествовали, постоянно уверяли друг друга в незаменимости, осыпали незаслуженными похвалами и дарами, чувствовали себя едва ли не праведниками, добравшимися до самой высокой вершины. Виктор и тогда пытался говорить в лицо горькую правду. Поддерживали немногие: Николай Николаевич, бывший в ту пору в диспетчерах, Кирьян Потапович. А начальство кривилось, удивлялось: «Чудак молодой Стекольников, разве плохо, когда всем хорошо?» Странные вещи происходили тогда на заводе. Жили не тужили. Премии валили косяками, а завод работал ни шатко, ни валко. План из месяца в месяц не выполнялся, а в конце квартала вдруг выяснялось, что все-таки вышли в число передовых. Как? Почему? Он знал нехитрую механику этих превращений. По первой же просьбе прежней дирекции главк несколько раз в году корректировал, а точнее сказать, уменьшал план. А ежели и этот спасательный круг не помогал, снимали выполненные объемы с родственных предприятий, передавали заводу, нивелируя показатели по всей отрасли. Все было в ажуре. Страдала только страна, да совесть честных тружеников, которым было не безразлично знать, «за что» они получают деньги. Помнится, как буйствовал прадед: на цветных кинескопах стоял Знак качества, а телевизионные заводы пачками слали рекламации, всячески пытались «отбояриться» от продукции. Тогда и родился на заводе анекдот: «Купил человек цветной кинескоп нашего завода. Поставил его в телевизор, включили в сеть. Кинескоп разорвало на мелкие кусочки. Уцелел только Знак качества».
Времена имеют свойства меняться, и, как правило, в лучшую сторону. Сейчас на заводе царят деловитость, серьезность, добрая обеспокоенность за судьбу продукции. Как хочется работать! Не просто отбывать время, а опережать его, ломать устаревшее, искать новизну. По крупицам, конечно, и в глобальном масштабе, не жалеть себя. Хотя… тут стоит сделать оговорку: себя он может не жалеть, но товарищей своих, коллег жалеть и беречь обязан.
— Ничего так и не скажешь, Виктор Константинович? — спросил председатель заводского комитета. — А то… время позднее.
Виктор пожал плечами. Хотел отшутиться модной нынче поговоркой: «Ребята, давайте жить дружно», вовремя почувствовал: банальная фраза прозвучала бы еще и кощунственно в данный момент. Он будто завяз, остановился во времени, тщетно, лихорадочно пытаясь найти нужные слова, они должны были помочь состыковать прошлое, настоящее и будущее. Снова всплыла в памяти траурная процессия там, у памятника. Виктор не мог выразить в словах совсем иное ощущение, возникшее у него сейчас. Будто чьи-то сильные руки встряхнули сильно-сильно, приподняли над примелькавшимся бытием. И он увидел нечто такое, что дало возможность просветленно понять: «Живы еще Стекольниковы, живы единомышленники, мастеровые первой руки. Они живы не одной памятью, но и тем самым завтрашним днем, ради которого существуют на этой земле. Озарение это ширилось, росло в душе, вызывая то тихую радость, то стыдливое чувство. Начал свою большую работу и хорошо и плохо. Был самоуверен, отталкивал помощь, надеясь на собственные силы. Кто он без этих людей? Крохотное звено, вырванное из цепи. Трудились у него голова и руки, сердце оставалось холодным. Как метко сказал Николай Заболоцкий, «душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь». Отныне он просто обязан воплотить в себе смелость и мужество погибших родичей, мастерство прадеда, отзывчивость и сердечность прабабушки, беззаветность и чистоту помыслов Николая Николаевича, Максименкова, Парфена, Лидии, Тамайки, наконец, сотен, тысяч других людей. Виктору захотелось, отбросив стыдливость, низко поклониться друзьям Кирьяна и Пелагеи, возможно, даже попросить у них извинения, но вместо этого он вдруг распахнул калитку, мол, идите, скатертью дорожка. Только уйти обиженным никому не дал, каждому крепко пожал руку, заглянул в глаза…
Председатель заводского комитета профсоюза уходил последним. Задержался у калитки. Сказал философски: «Для полного душевного равновесия руководителю нужно хотя бы пару раз в день проделывать то, что ему неприятно. А ты ничего, Стекольников!» Николай Николаевич не решился в этой обстановке объявить людям: его переводили на работу в Москву. Усмехнулся, представив, как вытянулись бы их лица, когда б узнали, кого он предложил рекомендовать конференции на должность председателя заводского комитета профсоюза.