КНИГА ВТОРАЯ Амурский сплав

Глава первая НОЧНОЙ ВЫСТРЕЛ

…Русская дипломатия, которая опаснее русского военного искусства, снова принялась за работу…[51]

К. Маркс

В ночной тишине оглушительно грянул ружейный выстрел. С вечера термометр показывал сорок два градуса — температура редкая для здешних прибрежных мест. В такой мороз каждый звук слышится отчетливо.

Невельской, откинув одеяло, вскочил и зажег свечу.

Последовал второй выстрел.

— Тревога? — приподнявшись на локте, с испугом спросила Екатерина Ивановна. Она опустила ноги на шкуру лося, служившую ковром. Сквозь сон, меживший веки, на лице ее являлось выражение силы и энергии, руки невольно протянулись к маленькой кроватке, где спал ребенок. Екатерина Ивановна в чепчике, ночном капоте. Она взяла заплакавшего младенца и прижала его к груди.

Невельской оделся, взял пистолет и вышел. Сквозь морозную мглу тускло светила половинка луны. На снегу виднелись черные силуэты людей и оленей.

— Почта, вашескородие! Антип приехал, — доложил боцман Козлов.

Боцман в полушубке и большой мохнатой шапке, почти скрывающей лицо. Тут же двое часовых с ружьями и тунгусы.

— Почему стреляли?

— Обознались, вашескородие! Мчатся вдруг из-за бугра без колокольцев. Да вон их сколько!

На этот раз тунгусы приехали втроем и оленей было больше.

— Шибко гнали, — говорил старый тунгус Антип. — День и ночь гнали! Война с турком!..

Боцман крякнул от удивления:

— Началось, значит!

— Война-а? — переспросил один из часовых.

Невельской повел нарочных в дом.

— Слышишь, Катя, Антип приехал, — сказал он, приоткрывая дверь спальни. — Привез важные известия. Война с Турцией началась. Сейчас прочту, что Николай Николаевич пишет.

Антип скинул шубу на пол, задрал меховую рубаху и отстегнул кожаную сумку, висящую на груди. Сын его, рослый, румяный детина, разговаривал с боцманом.

Невельской открыл сумку и вынул пакеты. Он велел боцману отвести тунгусов в избу для приезжающих, дать по чарке водки, накормить и выдать табаку.

Когда все ушли, боковая дверь приоткрылась.

— Можно к тебе? — спросила Екатерина Ивановна.

На дворе февраль. За зиму это первая почта. Она ждала ее с нетерпением.

— Зайди, мой друг. Да мы тут выстудили, оденься потеплее.

Она вернулась, накинула шаль и снова вошла. Из-за плеча мужа смотрела на бумагу. По телу ее пробежала нервная дрожь.

— Какой подлец Кашеваров! — сказал Геннадий Иванович. — Пишет, что на наше с тобой имя пришли в Аян письма из Петербурга. Под предлогом, что не смеет получить сам, шлет повестки, чтобы мы расписались и прислали доверенность на его имя. Носит же земля таких бюрократов. Вот единственное письмо тебе от Саши.

— Что же, в самом деле война? — нервно поводя плечами, но несколько успокаиваясь, спросила Катя.

— Послушай, что пишет Николай Николаевич.

— Из Парижа?

— Нет, из Петербурга.

— Так он вернулся?

Муравьевы лето и осень отдыхали во Франции у родственников Екатерины Николаевны.

— От двадцать шестого октября… Он тут мне упреки и укоры делает: «Вы неуместно писали мелочные и необдуманные бумаги в главное правление… Не увлекайтесь огромными своими предприятиями, которые исполнены быть не могут и к существу дела не ведут».

Что ты скажешь, ангел мой! Я у тебя и мелочен, и в то же время с пустыми огромными предположениями. Это южные гавани, значит, по его мнению, пустые предположения и не могут быть нами заняты!

«А постарайтесь только приготовить лес для размещения трехсот человек, которые к вам в течение июля должны прибыть».

Дай бог, если это так! Но вот…

«Затем обращаюсь к политическим делам. Объявлена война с Турцией. Англия и Франция заключили союз и вступаются за турок. Со дня на день здесь ожидается разрыв с этими державами и всеевропейская война».

Опять пропуская какие-то служебные подробности, Невельской прочел дальше:

— «Война уж началась на Дунае, и первыми были в бою канонерские лодки и отличились».

Губернатор писал, что и на восточных берегах теперь надо быть в готовности и привести все в порядок, что союзники явятся и туда, что англичане уже ввели свой флот в Мраморное море и что «все эти обстоятельства имеют непосредственное влияние на наши амурские дела».

— «Я располагаю всеми средствами, чтобы с открытием навигации быть у вас, может быть, даже и прямым путем по Амуру в Николаевский пост. Вы сами отлично понимаете, что все это значит».

Прочитав эти слова, Невельской перекрестился:

— Дай бог! Если он наконец прибудет с войсками, это счастье!

«Вы сами можете заключить, любезный Геннадий Иванович, что теперь нам надо дорожить всеми средствами и думать не о распространении и заселении наших владений, но о защите их и беречь казну государственную…»

— Опять понес! — воскликнул Невельской с досадой. — Уж я ли казны не берегу! — И подумал: «И людей и семью заморил!» — Легко им в Париже да в Петербурге в палатах решать амурские дела!

— «Жена не поспеет писать Екатерине Ивановне, — продолжал он читать, — но со следующей почтой непременно напишет, а потом вместе со мной и сама к вам приедет. Покуда обнимаю от всего сердца Екатерину Ивановну. Я целую ее ручки и вашу малютку-гилячку. Убедительно прошу племянницу мою удерживать перо своего мужа, который все прекрасно делает, но многое портит своим пером».

Невельской улыбнулся, словно губернатор польстил ему. Геннадий Иванович не раскаивался в душе, что «портит многое своим пером».

— Я мало еще им писал! Тысячу раз надо было сказать, что они подлецы. Вся их политика ничтожная! Теперь погонят людей на бойню, расходуют средства, которым счета нет.

Екатерина Ивановна пошла к детям. Тяжко болеет маленькая «гилячка», как называл Муравьев старшую дочь Невельских, полуторагодовалую Екатерину. Она без молока, как и только что родившаяся Ольга. Позавчера от бескормицы пала последняя корова.

«Как знать, — думал Невельской, глядя куда-то вдаль, сквозь обмерзшие окна, — может быть, это к лучшему, война все переменит, рухнет наша восточная политика. Буря очистит все. Ну, господа, накликали вы беду на свою голову. Правда, говорят, нет худа без добра. Вот теперь правительство разрешает плыть по Амуру. Конечно, будь у нас голова на плечах, все могли бы сделать без войны».

— Меня не слушали, так война их заставляет, — сказал он, входя в комнату жены с бумагами в руке. — Теперь я верю, что Николай Николаевич прибудет к нам. Хорошо, что мы на Николаевском посту вовремя стали готовиться к этому.

Катя при свете огарка, который тускло озарял бревенчатую стену с кое-где намерзшим льдом, разбирала на листочке милый почерк сестры.

Саша писала о себе, о своем муже. Мазарович после женитьбы назначен командиром казачьего полка в Красноярск. Сообщала про последние моды, тут была масса милых и приятных подробностей из жизни сестрички, описывалось красноярское дамское общество.

Невельской присел подле больной дочери. Он сидел тяжелый, словно с грузом на своих покатых плечах. Большой белый лоб его, казалось, стал еще больше. За последний год чуть поседели виски.

— Только бы Коля Бошняк перезимовал благополучно. Бог знает, дошли олени или нет.

С начала зимы из залива Императора Николая не было никаких известий. В ноябре из Мариинского поста с озера Кизи приезжал Александр Иванович Петров с донесениями и требованием товаров. Но и он про зимовку в Хади ничего не слыхал. Когда в октябре, после занятия Сахалина, Невельской, проезжая из Де-Кастри через Кизи, сказал Петрову, что придется позаботиться о зимующих в Императорской гавани, тот возмутился: «Мало еще у меня обязанностей: я начальник и Николаевского и Мариинского постов. Только мне не хватало еще заботиться об Императорской!»

Но сейчас оказалось, что он честно исполнял наказ Невельского и все это время пытался узнать у туземцев, что делается на новом посту. Но те и сами ничего не знали. Они уверяли Петрова, что в Хади можно проехать зимой по замерзшим речкам и через хребты и будто путь недолог — дней десять.

Невельской и Петров посоветовались и решили, что надо Александру Ивановичу туда ехать самому.

— Так с богом, — сказал Невельской. — Но помните, вы нужны. Если по дороге встретите гонца оттуда, возвращайтесь обратно.

Петров отправился на двух нартах, груженных продовольствием.

Десятого января, в самые страшные морозы, вдруг явился Дмитрий Иванович Орлов. Невельской оставил его осенью на южной оконечности Сахалина искать гавань для зимовки «Иртыша».

На Дмитрии Ивановиче лица нет, он худ и бледен, как мертвец, с огромной седой бородой.

— Боже мой, что с вами? — спросил Невельской.

— Беда, Геннадий Иванович.

— Да что такое?

— Вот рапорты из Императорской. Я оттуда. Там зимуют «Николай» и «Иртыш». Голод, и люди мрут. «Иртыш» не пошел на Камчатку. Поздно ушли с Сахалина. Пришли без руля, с повреждениями. Руль потеряли в шторм. Для зимовки не осталось никаких запасов.

— А Буссэ? Ему же дано было мной приказание на этот случай. У него есть все!

— Мало ли что, да нам он перед уходом с Сахалина ничего не отпустил.

— Как ничего не отпустил?

— Я сам шел на «Иртыше» с Сахалина. Да вот, пожалуйте, в рапорте командир «Иртыша» все пишет.

— А ведь я все запасы продовольствия оставил этому прохвосту Буссэ. Только бы он не трусил на Сахалине и увереннее себя чувствовал. А он…

— Не только не дал, но снял все последнее с «Иртыша», будто надо ему для зимовки.

— Отнял запасы? Как он смел? Да что же вы смотрели?

— Да я прибыл в Аниву, когда с «Иртыша» уже было все снято.

— Так вот он каков, Буссэ. А я было надеялся на него!

«Но каков Дмитрий Иванович! — думал Невельской. — Бесстрашный путешественник, а с бюрократами бессилен, бумаг и доносов боится. Пуганая ворона! Из-за боязни ответственности он в пятидесятом году гиляков струсил. В страхе перед штемпелем и кокардой! Ярыг боится!»

— А что же командир «Иртыша» Гаврилов?

Дмитрий Иванович развел руками.

Рапорты от Бошняка, Гаврилова и Клинковстрема были один другого тревожнее. У Гаврилова один умер и пять больных. И это еще в конце ноября, а теперь январь. Что же там сейчас?

В Хади Орлов пришел на «Иртыше» после исследования Сахалина. Оттуда через горы сухопутьем отправился на Амур. Но путь оказался не на десять дней, как уверяли туземцы. Орлов пробирался целый месяц. Съел собак, остались две, и те не шли. Силы покидали его. Лежа у костра, он умирал с голоду. Ночью его нашел Петров, шедший с огнем в руке.

— Где Афоня? — спросил Невельской, обращаясь к своим офицерам.

— Кочует с оленями на озере Чля, — отвечал поручик Воронин.

Невельской велел немедленно послать за ним.

— Да он здесь, в лавке, сегодня приехал.

— Цингу можно лечить свежим оленьим мясом? — обратился Невельской к доктору.

— Конечно! — отвечал доктор Орлов.

Явился Афоня.

— Сколько у нас оленей?

— Сколько надо?

— Штук восемь можешь перегнать в Императорскую гавань?

— Надо маленько подумать.

— В Императорской — цинга повальная!

— Немало пройдет времени, олени далеко, — сказал Афоня.

Невельской приказал Разградскому, который только что прибыл вместе с Орловым, немедленно возвращаться в Кизи. По сведениям, доставленным осенью Петровым, неподалеку от Мариинского поста, в горах, кочуют тунгусы. Невельской велел немедля искать их и уговориться, чтобы тем же путем, которым проехал Орлов, они скорее гнали оленей через горы в Императорскую. Исполнив это поручение, Разградский должен ехать в Императорскую на трех нартах с грузом продовольствия, но совсем другой дорогой: несколько сот верст вверх по Амуру, до устья реки Хунгари, которая вытекает из хребта, отделяющего среднее течение Амура от океанского побережья, и по реке Хунгари подняться вверх. По рассказам Чумбоки и его брата Удоги, там есть перевал через горы в верховья другой речки, которая приведет к гавани Хади. Разградскому даны всевозможные предметы и отрезы материи на подарки туземцам-проводникам, которых предстоит нанимать. Велено найти Удогу; он доведет до Хунгари, поможет нанять там гольдов, которые доставят грузы в Хади. Если это все удастся, то Данила Григорьевич может возвратиться.

Гаврилову, Клинковстрему и Бошняку были написаны письма в Мариинский пост, а Петрову послано приказание возвращаться в Николаевск к исполнению обязанностей начальника поста. Николаевский пост надо приводить в порядок, готовиться к севу и строительству.

Вскоре Разградский уехал, и в тот же вечер с озера явился Афоня с оленями. Он получил в магазине табак, водку, продукты и наутро отправился дальше. С тех пор прошло больше месяца, новых известий от Бошняка нет, и нет ничего от Разградского.

…Из Николаевского поста прибыл капитан-лейтенант Александр Васильевич Бачманов. Он замещал Петрова, который строил летом и осенью пост на Кизи и там же провел часть зимы. Теперь Петров возвратился на свой любимый Николаевский пост. Он мечтает построить на его месте город Николаевск-на-Амуре.

Бачманов возвратился исполнять должность помощника начальника экспедиции. В штатах он числится командиром парохода «Надежда».

Александр Васильевич — сухощавый, темнобородый. Очень дельный, аккуратный офицер. Ему еще нет тридцати. Как многие молодые офицеры того времени, понимая, что время парусного флота прошло, он изучал двигатели для судов и недавно представил на рассмотрение ученого комитета модель оригинальной паровой машины собственной конструкции. Модель оказалась хороша. О ней доложили государю. После того как на механическом заводе в Петербурге по чертежам Бачманова была построена паровая машина, он был награжден царским подарком — изумрудным перстнем.

Но обстоятельства сложились так, что он попросил о зачислении его в 46-й флотский экипаж в Петропавловск, откуда и попал в Амурскую экспедицию. Далеких краев ни он, ни жена его не страшились.

Бачманов полагает, что судит он обо всем трезво, без пристрастия, свойственного Геннадию Ивановичу. Тем ясней представляется ему вся суть преступлений, совершаемых в Петербурге по отношению к Амурской экспедиции и ее начальнику.

У Бачманова к Петербургу есть собственные претензии. В судьбе Невельского он видит свою судьбу и свои неудачи и поэтому вполне ему сочувствует. Он знает, что многие там были бы рады, если бы открытия Невельского не подтвердились. В том числе вся семья Врангелей, так как Фердинанд Врангель в свое время был повинен в том, что устье Амура признано недоступным.

Бачманов все свободное от служебных обязанностей время проводит за чертежами. Он изобретает новый двигатель, чем Невельской очень интересуется.

Елизавета Осиповна Бачманова ездила в Николаевск вместе с мужем. Она вместе с другими женщинами вычистила казарму. Они все перестирали, перетрясли, даже для крыс и мышей сделали особые ловушки, придуманные Бачмановым.

Елизавета Осиповна — высокая, белокурая, с чуть вздернутым носом, веснушчатая, тонкая, но не худая, крепкая, с сильными руками. Она старше мужа на пять лет, но выглядит гораздо моложе его.

Екатерина Ивановна очень привязалась к Елизавете Осиповне, и, несмотря на разницу лет, они приятельницы. Только между собой они могли говорить по-французски. Кроме них, никто из дам экспедиции языков не знал.

Дочь купца-англичанина, выросшая в Петербурге, Елизавета Осиповна вышла замуж за русского. Она легко переносит путешествия, разбирается в чертежах и помогает Александру Васильевичу чертить. Иногда, если ей общество не нравилось, Елизавета Осиповна начинала говорить по-русски с акцентом или демонстративно спрашивала про какое-нибудь слово, что оно означает.

Тем, кто замечал, что Бачманова нерусская, Невельской обычно не говорил, что она англичанка, а уверял, что француженка. «У губернатора тоже жена француженка. Придирок и подозрений быть не может!» — смеясь, пояснял он.


Кроме Невельского и Бачманова в комнате у стола с картой, в клубах дыма, молчаливый Воронин и доктор Орлов.

Дмитрий Иванович Орлов с неизменной трубкой сидит чуть поодаль, на табурете. После тяжелой поездки он понемногу приходит в себя. Где только он в жизни не бывал, каких тягот не сносил, но такие, как в эту зиму, выпали ему впервые.

— Каковы же наши силы, господа? Чем мы можем встретить врага? — говорил Геннадий Иванович, обращаясь к своему военному совету. — Положение экспедиции, занимающей огромную территорию края, таково: в Петровском — двадцать пять человек с двадцатью пятью кремневыми ружьями и пятью двухфунтовыми пушками, из которых стреляют лишь три. На Николаевском посту тридцать человек и тридцать таких же ружей. Три пушки, а стрелять можно из двух. В Мариинском — восемь человек и восемь кремневок. В Де-Кастри — десять человек, десять ружей да одна исправная пушка. Пороху во всей экспедиции два пуда и по двадцать пять картузов на орудие. Все наши запросы и представления в течение четырех лет об усилении экспедиции остались гласом вопиющего в пустыне. Из письма Николая Николаевича, которое я вам зачитал, можно не только предположить, но и вывести заключение, что у высшего правительства явилась наконец необходимая решимость. По всей видимости, генерал-губернатору разрешено плыть весной по Амуру. Несмотря, что в Китае революционное брожение продолжается, от чего они до сих пор старались сторониться. Угроза войны заставляет всех взяться за ум! У Николая Николаевича на реке Шилке выстроены суда, в том числе и паровые, о чем он мне уже сообщал и о чем вы, господа, знаете. Вот и значит, что вся эта армада тронется к нам вслед за льдами. Прибудут весной свежие войска, артиллерия, снаряжение и продовольствие в изобилии, теплая одежда, инструменты, то есть все, без чего мы жить не можем.

— Губернатор требует заготовить лес на постройку жилья для трехсот человек, — заметил Бачманов. — Где мы будем производить заготовку? Где остановятся эти люди? Где они разместятся?

— Под елкой! — блеснув глазами, сказал Невельской. И добавил, смягчаясь: — Мы будем заготовлять лес в Николаевске. Люди, которые явятся к нам, сами будут вооружены топорами и лопатами. Мы еще не знаем, где станут эти войска, куда они предназначены и что будут делать. У губернатора план на этот счет, конечно, есть, но мы со своей стороны постараемся представить свои соображения. Я буду просить губернатора занимать новые пункты на Амуре и на побережье. Там свежие люди сами нарубят лес за лето и сами построят себе казармы… А мы должны, первое, заготовить всюду, где только возможно, проводников для флотилии, спускающейся вниз по Амуру. Второе — послать распоряжение всем начальникам постов. В случае появления англичан действовать партизански. Третье — разбить огороды на служебных постах. Четвертое — заготовлять лес. Пятое — достроить пристань в Николаевске к прибытию грузов.

Воронин заметил, что сейчас не будет толку ехать и договариваться с гиляками и гольдами и нанимать их для проводки барж: все мужчины ушли на зимнюю охоту и вряд ли кого застанешь в стойбищах. Ехать надо в конце марта или в апреле.

— Как быть с лопатами, Геннадий Иванович? — заговорил стоявший у двери боцман Козлов. — Старые худы. Да и у Александра Ивановича никуда не годятся. Он приезжал, говорил, огород ими не вскопать.

— В Николаевске обязательно разбить огород, — ответил Невельской, — да так о нем позаботиться, чтобы видно было, что тут все растет, что это не бесплодный север, а плодородная и благодатная земля. До открытия военных действий мы переведем в Николаевск все население нашего Петровского поста. Надо будет кормить людей.

— Чем же будешь огороды копать, Геннадий Иванович? — спросил Козлов.

— А у нас старые якоря лежат без дела. Ерема мог бы перековать…

Военный совет долго рассуждал о семенах, лопатах, сошниках, где, что и когда сеять. Позвали кузнеца Ерему.

— А гвозди? — спросил боцман.

— А гвозди никуда не годятся! — отвечали враз и кузнец, и Воронин.

— Прислали восемь пудов обойных гвоздей для продажи гиляцким князьям! — сказал Невельской, обращаясь к Бачманову. — Вот каковы, оказывается, гиляки, по понятиям управителей Компании. Для обивки мягкой мебели гиляцких князей каждый год шлют нам гвозди!

— А о войне? Как же войну вести? — вдруг спросил до того дремавший доктор Орлов. Надвигалась война, и совет был военный, а о войне совсем перестали говорить. Кстати, доктору нужны были медикаменты.

— Но ведь планы — одно, а потом все получается другое. Вертись по солнцу, Невельской! Вот что от меня требуют. Я говорил, писал, умолял и еще раз скажу Николаю Николаевичу: пока не поздно, с Камчатки надо все убрать, кроме партизанских отрядов, а занимать Приуссурийский край. Здесь — под прикрытием сопок, мелей, лесов — мы неуловимы.

— Так, значит, Геннадий Иванович, от южных гаваней не собираетесь отказываться? — спросил Бачманов.

— Ни боже мой. Со сплавом прибудут войска для Камчатки и в Николаевск — триста человек. Не спать же им под елками, надо строить новые посты. Ставить маленькие отряды, которые будут в условиях этого края неуловимы. Начальники постов должны искать пути от бухт к рекам. Пароходы пойдут на промер фарватеров лимана.

С военного совета все пошли в кузницу. По морозу доносился веселый перестук молотов, синий дымок метался по ветру из трубы.

— Но если англичане займут Камчатку, а затем совсем отберут ее? — спросил Бачманов.

Невельской остановился и взял Бачманова за пуговицу.

— С Камчаткой они ничего не сделают. В тайге и там будут наши отряды. Временно англичане могут занять порт. Но что же поделаешь? Москву сдавали, когда надо было! Так пусть англичане постоят в ковше и полюбуются на Авачинский вулкан и на тайгу, куда им не сунуться. А мы людей сбережем и приобретем бескровно огромный край для будущего… Займут Камчатку? За Камчаткой стоит Россия, и чтобы Петропавловск совсем отобрать, надо Россию победить, а это бабушка надвое сказала. Никто еще у нас не отбирал портов, и англичане не знают, куда суются.

Невельской отпустил пуговицу, вздохнул и осмотрелся вокруг, как бы впервые увидев все. Сияло солнце, сверкали снега. Тишина. Далеко за заливом, на Орловом мысу, слышны голоса. Там гиляки с казаком Андрианом Кузнецовым рыбу ловят.


Было уже поздно, когда быстрые шаги послышались по снегу. Кто-то шел к дому.

— Приехал гиляк из Императорской! — доложил Воронин, входя в комнату.

— Капитан, здорово! Я — Еткун! Узнаесь?

— Откуда ты? Здравствуй, брат Еткун.

Гиляк схватил Невельского за ворот и стал целовать.

— Да я ходил на охоту и был в Хади, видал Николая! Худо, ой худо! Там люди помирают. Ой, как помирают! Он писал тебе писку.

Еткун достал конверт из-за пазухи.

Невельской быстро разорвал конверт и поднес бумагу к свече.

«На вверенном мне посту все благополучно. Здоровых нет, — писал Бошняк. — Цинга свирепствует, пять человек уже умерло. Командир «Иртыша» при смерти. Я ожидал этого, иначе и быть не могло, потому что сюда, где приготовлено все для зимовки на десять человек, вдруг собралось семьдесят пять, и половина из них без ничего… Я, впрочем, удивляюсь, что смертность мала… люди, высаженные в пустыню и принужденные в морозы жить в сырых избах… Я очень сожалею, что Н. В. Буссэ, отправивший без продовольствия «Иртыш» в пустыню, не видит всех последствий своей эгоистической ошибки. Он задался какими-то политическими воззрениями, здесь неуместными и гибельными… Надежды на бога и на скорую помощь от вас…»

Утром снова собраны были на совет офицеры, когда к дому подкатили нарты.

— Разградский! — воскликнул Невельской.

Данила Григорьевич ехал с устья Хунгари через Николаевский пост. Не снимая дорожной одежды и лишь скинув доху, с шапкой в руках, он докладывал:

— Хунгари прекрасная река; по ней в самом деле путь вверх до хребта. Там перевал и путь по речке почти до Императорской гавани.

Данила Григорьевич нанял на устье гольдов, которые взялись доставить нарты с продовольствием в Императорскую и сейчас, наверное, уже там.

— Что с оленями? — спросил Невельской.

— Нашли на Кизи тунгуса с четырьмя оленями, который согласен идти в Императорскую, но отправить его туда из Мариинского поста нельзя, в горах рыхлый и глубокий снег, и тунгус говорит, что надо ждать марта месяца.

— А где Афоня?

— И он застрял.

Надо было срочно гнать оленей и спасать людей. Кто мог это сделать?

— Придется, Дмитрий Иванович, браться за дело вам, — сказал капитан, обращаясь к Орлову.

«Да, без меня, видно, и так не обойдется дело», — подумал Орлов, отлично представляя, какой крест придется ему нести.

«Иртыш» теперь выбывает из строя, — думал ночью Невельской. — Бошняк если и сможет весной пойти на юг занимать Самаргу, то только на «Николае». В июне я приду к нему на моем «Байкале». Его пришлет Завойко. Когда же явится вражеский флот, юг будет занят. Но если Бошняк заболеет? Кто его заменит? Надо мне самому ехать встречать Муравьева и объяснить все. На юг! Там — ключ ко всему краю!»

В голове теснились планы и долго не давали сна и покоя.

Глава вторая СМОТР

Кому из сослуживцев придется побывать на этом месте тяжелых испытаний моей молодости — того прошу не забыть… почтить память моих несчастных товарищей-страдальцев[52].

Николай Бошняк

Чуть слышно завыли собаки в соседнем стойбище, что означало приближение рассвета, и Бошняк, словно по сигналу, проснулся и быстро поднялся с постели. Николай Константинович спал, как всегда, крепко. Видел он неприятный сон, опять снился недавно умерший помощник командира «Иртыша» Чудинов…

Бошняк вышел из офицерского домика. Было темно. Над сопками небо еще не побледнело. Далеко в стойбище у орочон собаки выли все громче. Николай Константинович пошел в барак. Там дотлевают головни в чувале. Матросы спят вповалку. Николай Константинович подкинул дров и растолкал Ивана Подобина, своего лучшего и верного помощника, одного из немногих, кто не болел.

— Все благополучно, ваше благородие! — ответил тот, вскакивая и протирая глаза.

…Бошняк пробрался в угол, где лежал умирающий Веткин, и наклонился к нему. Матрос еще хрипел. Вечером Бошняк исповедовал его и принял все распоряжения.

— Ваше благородие! Ваше благородие! — испуганно шептал Веткин. — Христом-богом…

— Я, Андрей Кузьмич! Ну вот видишь, дело на поправку пошло.

Матрос утих.

— Рядовой Веткин! — вдруг заговорил он. — Сорок седьмого флотского… Рядовой Веткин! Вашескородие, помилуйте, пощадите!

«Что ему представлялось? Смотр? Наказание? За двадцать лет службы привык к окрикам начальства и при первом требовании отвечал «есть!». Называет все время фамилию. Говорят, лет пятнадцать назад его сильно пороли. Не порка ли снится ему перед смертью? Даже в бреду все служба. Смотры… Рапортует… Безропотный, святой человек наш солдат. Товарищи мои родные и дорогие. Тысячу раз я скажу всем, что русский солдат — святой! — размышлял Бошняк. — Но, боже, какой ужас, какой ужас! Мне все время приходится видеть смерть, принимать последние распоряжения. За что все это?»

— Зябну… согреться бы… — жаловался другой матрос.

Бошняк взял топор, Подобин — лом, оба вышли из барака. Бошняку предстояло рубить дрова для камина. Все — и лейтенант Гаврилов, и боцман, и матросы — лежат и ждут смерти, и она не спеша берет их по очереди. Совершенно здоровых, кроме Бошняка и Подобина, не осталось.

Были еще двое крепких казаков, уроженцы Охотска: Беломестнов и Парфентьев. Те отправились на охоту в тайгу, чтобы добыть мяса. Но уж очень глубоки здесь снега.

Командир «Иртыша» Петр Федорович Гаврилов больной ходил стрелять ворон. Это было единственное «освежение» стола, как он выражался. Но Петру Федоровичу теперь плохо, он почти не встает, да и ворон нету, напуганные улетели. Финны с «Николая» ходили, но возвратились с пустыми руками.

Ни о каких исследованиях и поездках по краю, о которых мечтал Бошняк, и речи нет. У всех одна забота — остаться в живых. С тех пор как все слегли, Николай Константинович топил печи и один раз в неделю — бани, ездил на ключ за водой, варил обед. Подобин долбил мерзлую землю, копал могилы для умиравших товарищей.

— Зачем же сегодня могилу рыть? — спросил Бошняк.

— Я про запас… для себя, — полушутя ответил Подобин, взял лом на плечо и пошагал не торопясь, но, остановившись, сказал серьезно: — Пока погода позволяет.

С судна «Николай» пришли двое матросов ухаживать за больными, в числе которых были их товарищи, отправленные Клинковстремом на берег. Бошняк велел им идти рубить дрова.

Очертания сопок появились на востоке. Небо бледнело. На нем еще видны угасающие звезды. Сегодня редкий тихий день. Снега глубокие. Море замерзло мили на две от берега, но дальше все синее. Погода странная, температура то 30 по Реомюру, то поднимается чуть ли не до нуля.

Бухта скована крепким толстым льдом. Старики орочоны из стойбища говорят, что не помнят такой свирепой зимы. Их шаман сказал Бошняку, что духи тайги и моря не хотят, чтобы здесь жили русские.

Под берегом во льду темнеют два судна. Одно из них побольше — «Император Николай», компанейский корабль из Ситхи. Видно, как на нем дымит труба. Там в жилой палубе топят камин. Команда зимует на судне. Другое — казенный транспорт «Иртыш», из Камчатской флотилии. Вся команда его на берегу, в бараке, еле живая.

…Вот уж со всех сторон видны сопки, обступившие безмолвную, скованную льдом и заметенную снегом бухту, одну из пяти, составляющих великий залив Хади, названный теперь именем Николая. На гранитных обрывах стоят безмолвные леса. Левее поста, на мысу, четыре креста. Среди них черная фигура Подобина, то поднимающего, то опускающего лом.

Отсюда сотни верст до Петровского и Николаевского, которые в воображении Бошняка теперь представляются чуть ли не столичными городами.

Орлов поехал туда в октябре с известием о положении, в котором очутился вновь поставленный пост. И до сих пор неизвестно, добрался ли он. Знает ли все Невельской? Хочется, как Остапу, крикнуть; «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?»[53] Тяжек путь сюда по бесконечным сопкам. Когда пришлют подмогу? Да жив ли Орлов?.. Если он добрался в Петровское, то, верно, не раньше середины января. Сейчас февраль на исходе, а ответа нет. Помощи просить, кроме как у Невельского, не у кого. С туземцев в маленьком стойбище взять нечего. Они сами голодны. Бошняк никогда ничего у них сам не просит и запрещает своим людям попрошайничать.

Бошняк наколол дров, затопил плиту, сварил похлебку и роздал больным лекарства. Стало совсем светло.

— Зябнем… Водки бы хоть чуточку, сразу бы пошли на поправку, — говорил матрос Сенцов.

Раскрасневшийся Подобин пришел с мыса, сел за похлебку. Первым в экспедиции умер Чудинов, молодой штурманский поручик с «Иртыша». За ним один за другим скончались три матроса.

— Пойдем, Подобин, на «Николая», — сказал Бошняк, когда матрос вымыл посуду. — Попросим…

Иван взял пустой мешок. Лейтенант с матросом отправились.

…В первых числах октября, когда корабль «Николай», оставив Невельского в Де-Кастри, пошел в Императорскую гавань, шкиперу Клинковстрему, человеку рослому, сильному и редко хворавшему, занеможилось. Болела грудь, и ныли суставы в плечах. Его помощники и команда тоже жаловались, что кости болят.

— Ревматизм в плечах — болезнь, приобретенная нами, видимо, вследствие свойств здешнего климата, — объяснял Клинковстрем.

В эту навигацию грузиться и выгружаться приходилось на открытых рейдах, в любую погоду. Но как быть теперь? Где зимовать? Желательно было бы Клинковстрему поменьше ответственности брать на себя.

Кашеваров приказал Клинковстрему: «По окончании плавания на Сахалин имеете остаться с вверенным вам кораблем там на зимовку и быть в зависимости от капитана первого ранга Невельского. Но ежели с наступлением зимы признаете вы невозможным остаться там по причине опасного положения корабля от неимения пристани для зимовки… или по болезням людей ваших, то, испросив от его высокоблагородия дозволения, отправиться вам на Сандвичевы острова».

«Легко сказать, на Сандвичевы! — думал Клинковстрем. — А что я буду там делать?»

Невельской много толковал с Клинковстремом о предстоящей зимовке и еще в Аниве отдал распоряжение зайти «Николаю» в Императорскую, высадить там Бошняка. А если туда «Иртыш» не придет, то остаться на зимовку. Но если «Иртыш» придет в Хади, то действовать «по своему усмотрению».

Итак, Клинковстрем пошел из Де-Кастри в Императорскую.

Наступила бурная осень. Противные ветры держали судно в море. 7 октября «Николай» в тумане вошел в Императорскую гавань. После обильных ливней со снегопадами и штормов люди совсем выбились из сил. «Иртыша» в гавани не было.

— Я решаю здесь зимовать, Николай Константинович! — объявил Клинковстрем.

Бухта нравилась ему. С какой радостью даже его бывалые люди смотрели на ее гладь, на заснеженные горы, на густые леса, чем-то напоминающие родные края.

Начальник поста Бошняк любит книги и шахматы, рядом с ним можно спокойно провести зиму. Здешний пост снабжен отлично, — значит, запасами с «Николая» делиться не придется, да и Николай Константинович никогда не попросит — очень порядочный человек.

Клинковстрем не прочь был оказать весною будущего года посильную помощь Сахалинской и Амурской экспедициям. Может быть, доставить Бошняка на юг, на устье Самарги, куда намеревался отправить его Невельской, а если потребуется, то и южнее? Только, конечно, говорить об этом сейчас еще не время.

— Почему бы не зимовать? — спросил капитан у Бошняка с выражением удовольствия на своем широком лице.

На судне — запасы водки, уксуса, продовольствия. Хватит на зиму и на весну, а может быть, и на лето. Матросы — финны, привыкшие к морозам. Некоторые из них охотники, и почти все рыбаки.

Клинковстрем объявил решение команде и приказал тянуться ближе к берегу, благо глубина позволяла. Положили три станковых якоря и стоп-анкер[54], завезли на берег концы и закрепили за деревья.

В ночь с 7 на 8 октября был сильный мороз. Гавань за мысами покрылась тонким слоем льда.

Клинковстрем гордился втайне тем, что его судно первое зимует в этой гавани. Предстояло превратить корабль в жилой дом. Он был лично знаком с известными английскими и американскими полярными исследователями и подробно расспрашивал их в свое время о том, как они зимовали.

Строить барак и свозить команду на берег Клинковстрем не собирался. На берегу лишь выкопали погреб и свезли туда порох. Бошняк приставил караул. Решили, что на всякий случай надо укрепиться. Один борт «Николая» разоружили, пушки поставили на берег. На острове, у входа в бухту, чтобы беда не застала врасплох, выкопали землянку и поселили караульных. Остров назвали Маячным.

Бошняк в своем бревенчатом домике устраивался на зиму с некоторым комфортом. Тут и печка, сложенная из наломанных у пристани камней, скрепленная глиной, и маленькая железная печурка. Казак Парфентьев сделал полку для книг, стол для занятий. Целыми днями топился камин, просушивая стены, сложенные из сырого леса.

Бошняк звал в компанию к себе Клинковстрема, но тому не хотелось покидать прекрасную капитанскую каюту.

— Все равно переберетесь, — говорил Бошняк. — Холодно ведь на судне, как ни топи!

— Ну посмотрим! — с улыбкой отвечал Клинковстрем.

По первому зимнему пути Бошняк намеревался отправиться в горы в новую экспедицию для обследования перевала через хребет, оттуда — в верховье речки Хунгари, с тем чтобы найти удобный путь из залива Хади на Амур. Двое местных орочон и казак Парфентьев будут сопровождать его. Все готово, и нарта с собаками куплена в деревне. С проводниками договорились. А летом Бошняк пойдет к югу, на Самаргу, а потом, может быть, найдет гавань — Палец… Бошняк мечтал найти эту таинственную бухту, куда, по рассказам туземцев, китайцы приходят из Маньчжурии ловить трепангов.

Невельской твердил, что управление краем должно быть на южном колене Амура, а главный порт — в южной бухте, которая не замерзает. Бошняк перезнакомился с орочонами в стойбище и часто расспрашивал их обо всем.

Но вот однажды утром с Маячного острова просигналили: «Идет судно». Часовой на посту принял сигнал и доложил своему начальнику.

Бошняк и Клинковстрем вышли из домика, где они играли в шахматы, и навели трубы. Из-за острова над низко лежащим на воде туманом показались паруса. Самого судна некоторое время не было видно. Но вскоре открылся трехмачтовый транспорт.

— Да это «Иртыш»! — воскликнул Бошняк.

Судно было какое-то странное. Ползло как черепаха. На нем делалось все очень медленно. Наступил полный штиль. На «Иртыше» отдали якорь. Судно стало у входа в бухту. «Иртыш» и прежде был известен как корабль «плохоход».

— Ну, слава богу, нашелся «Иртыш»! — сказал Бошняк.

Клинковстрем хмурился и даже, как показалось Николаю Константиновичу, озаботился.

— Поздние гости, — заметил он.

Офицеры отправились на шлюпке на судно.

— В нашем полку прибыло, — говорил довольный Бошняк. Но тут он вспомнил, что Геннадий Иванович разрешил Клинковстрему до 15 октября выход в море, если «Иртыш» останется в Хади. А ведь сегодня 11 октября. Николай Константинович знал, что казенные суда Камчатской флотилии снабжаются очень скупо, лишь по день возвращения в Петропавловск. Им всего дают в обрез, так как на Камчатке никогда не хватает продовольствия.

Поднялись на борт. Офицеров встретил командир «Иртыша» Петр Федорович Гаврилов, молодой человек с болезненно желтым лицом. Взор его блестел, но без оживления. Тут же Дмитрий Иванович Орлов с седой бородой и с выдавшимися скулами.

«Что они как из госпиталя?» — подумал Бошняк.

Гаврилов стал говорить, что на «Иртыше» половина команды больна, что гавани на Сахалине нет, на Камчатку возвращаться поздно, поэтому пришли сюда.

— А какое у вас снабжение? Есть ли запасы? — спросил Бошняк.

— У нас никаких запасов нет, Николай Константинович, — разведя руками, сказал Гаврилов, — мы голодали. Буссэ не только не снабдил нас, но еще и у нас отнял последнее продовольствие, узнав, что я иду сюда на зимовку. Он сказал, что здесь есть все и Невельской приготовил тут склады с продовольствием для будущих экспедиций. Поэтому я не мог отказать.

Гаврилов с надеждой посмотрел на Бошняка.

Николай Константинович почувствовал, что от ужаса и гнева у него волосы зашевелились на голове.

— Боже мой! — воскликнул он. — Да здесь у нас запасов только на десять человек! Как же Буссэ посмел так поступить? Ведь он все знал!

— А почему вы отдали свои запасы? — с холодным пренебрежением спросил Клинковстрем. — Вы же знали, что Муравьевский пост снабжен в изобилии?

Гаврилов смутился.

— Буссэ прекрасно знал, что мы здесь очень ограничены продовольствием! — продолжал Бошняк.

— Как же я мог не отдать продовольствие, — отвечал Гаврилов, — когда майор Буссэ приказал мне именем генерал-губернатора выгрузить все, что у меня есть?

— А вы, вы, Дмитрий Иванович, что же смотрели?

— Что я! Я пришел поздно, Николай Константинович! Уж все забрано было, судно отошло, выстрелили, чтобы меня забрали. Да и Буссэ в самом деле уверял, что здесь все есть, что Невельской будто завез для экспедиций будущего года, которые пойдут на южное побережье.

— Почему же командир Муравьевского поста майор Буссэ хоть больных не взял с судна на берег? — запальчиво спросил Бошняк.

— Что я с ним мог поделать! — с досадой ответил Гаврилов. — Он отказался наотрез!

— Это очень неблагородно с его стороны, — заметил Бошняк и подумал про начальника Муравьевского поста: «Он порядочный эгоист. Отпустить в море судно, когда половина команды больна. Это же преступление!»

— Почему же он не оставил судно на зимовку на своем посту?

— Гавани нет. В заливе Анива зимовать суда не могут.

— Ну что же, будем делить что есть! — сказал Бошняк.

«Теперь все эти казенные голодные люди сядут на мою шею», — подумал Клинковстрем.

Клинковстрем только удивлялся, какой бестолковый народ здешние морские офицеры.

Бледный скуластый штурманский поручик Чудинов с лихорадочным румянцем на щеках вдруг сказал Гаврилову с досадой:

— Вот я вам говорил, Петр Федорович! Надо было не уступать!

— Молчать! — перебил его Гаврилов. — Смотрите вы у меня! — Из растрепанного и вялого он в обращении с подчиненными превращался во властного и строгого. — Запрещаю вам такие разговоры!

«Какая растяпа! Тряпка», — подумал Бошняк.

— Времени терять нельзя, — вдруг решительно сказал Гаврилов и приказал свистать всех наверх. Он, казалось, преобразился. На палубе появились больные и здоровые. Начали тянуться к берегу.

Бошняк и Клинковстрем попросили остановить работы и вызвали свои команды. Больных сразу же отправили в шлюпке на берег.

«Иртыш» медленно двигался. Якоря завозили на шлюпках, они тянулись. Когда прошли половину расстояния до берега, вдруг лопнул канат. Оборвался стоп-анкер и ушел в вязкий ил. Его искали на шлюпках, но найти не могли. Пришлось завозить кабельтов[55] на берег, закреплять за деревья. На двух якорях «Иртыш» стал на зимовку.


Согласно инструкции Невельского в случае прихода «Иртыша» Клинковстрем мог поступать по своему усмотрению. Теперь можно было уходить в Гонолулу, как предписывал Кашеваров. Невельской разрешал выход в море до пятнадцатого октября, а сегодня двенадцатое. Очень заманчиво. Зимовка на Гаваях. «Но… прежде всего, если я уйду, то команда «Иртыша» будет обречена на верную голодную смерть. Но как я перед правлением Компании оправдаюсь, что остался здесь, когда там известны будут распоряжения, данные мне, и что я до пятнадцатого имел право выйти в море?»

Клинковстрем ничего не сказал о своих колебаниях Бошняку. Это было бы непорядочно. «Ни в коем случае мне отсюда при таком положении уходить не следует», — полагал он. В памяти Клинковстрема ожили все возражения против зимовки в Гонолулу. Ему и прежде не нравилось, что Кашеваров хочет его туда отправить. Лучше бы прямо в Ново-Архангельск, но теперь и об этом нечего думать, поздно! Все же объясняться с Бошняком придется.

— По инструкции я должен теперь идти на Сандвичевы, — сказал Клинковстрем, явившись на другой день на «Иртыш» к начальнику поста, который отдал свой домик для больных, а сам переехал на судно к Гаврилову, — но отменять своего решения я не буду и остаюсь зимовать!

Бошняк вскочил, крепко пожал руку шкипера:

— Вы благородный человек!

Бошняк ждал этого разговора, он помнил, что Клинковстрем теперь может уйти.

— Хотя нам всем будет очень тяжело, — продолжал Клинковстрем, — и правление Компании может возвести против меня обвинение в неисполнении предписания… Но вот я заготовил черновой рапорт, где объясняю главному правлению, что в Гонолулу сейчас идти было бы неблагоразумно.

«По приходе в порт какого-либо государства, как известно главному правлению, — писал шкипер, — я должен был бы в таможне предъявить свои бумаги и под присягою показать, зачем, куда и откуда иду… Со своей стороны думаю, что открыть и распространить известие о занятии Сахалина и прочих мест никоим образом не следовало бы».

Да, знаете, Николай Константинович, ведь война близка, и, конечно, иностранцы не упустят раздобыться от нас новостями, нужными для них. Шутка ли, простоим всю зиму! А то получится, что в Петербурге от нас — исполнителей дела — еще ничего не знают, а уж иностранные газеты раструбят на весь мир о наших открытиях. Люди мои могут разболтать, а упрек мне.

«Вообще приход наш в Гонолулу мог подать повод ко многим различным подозрениям, — продолжал он читать, — и иностранные консулы не упустили бы случая собрать все возможные сведения о распоряжениях и действиях нашего правительства в сих краях. Кроме того, у меня нет векселей, которые я сдал за ненадобностью, и хотя кредит в Гонолулу я, конечно, получу, но и это вызовет подозрения».

— Пишу, что придется за этот кредит платить порядочные проценты.

«Славный он человек, честный и настоящий товарищ, — подумал Николай Константинович, — и основательно составил рапорт».

— Еще пишу, что погода в эти дни штормовая, — продолжал шкипер.

Он не забыл упомянуть и советы Невельского, и болезнь плечевых суставов у всей команды.

— Тут нашла коса на камень, — самодовольно сказал шкипер, — я все написал, как следует в таких случаях, и придраться ко мне нельзя! На это письмо правлению возразить будет нечего!

Клинковстрем в главном правлении на отличном счету, отношения его с младшим Врангелем и с Этолиным хорошие. Клинковстрем вне подозрений. Но он согласен с Невельским, что правление присылает ошибочные распоряжения и действует в этом краю недальновидно. Клинковстрем шел с неохотой на Сахалин. До него доходило много разных слухов о Невельском. Но теперь он составил свое мнение и даже чувствует, что сам увлечен тем, что делается тут.

В этот день в кают-компании «Иртыша» созвали военный совет. Обсуждали, как зимовать, что строить, чем кормиться. Клинковстрем видел — все поглядывают на него. Он заявил, что предоставляет часть продовольствия в распоряжение начальника поста, но просит назначить пайки и строго все рассчитать. Наотрез отказался делиться своими запасами вина и добавил, что сможет отпускать вино лишь в случае крайней необходимости.

…Однажды вечером, обходя расставленные посты, Бошняк услыхал, что кричит Парфентьев:

— Ваше благородие! Пароход идет.

Бошняк на своих сильных ногах как тигр кинулся к берегу мимо строившегося барака. Он взбежал на бугор.

Над бухтой и лесами растянулся черный дым. Что-то торжественное было в том, как пароход входил в безмолвный залив. Над гладью вод и молодого льда, среди ровных черных стен прибрежного камня и вековых лесов загудел пароходный гудок. Шла долгожданная шхуна «Восток»!

«Первый гость в этих угрюмых местах! Да еще не простой корабль, а винтовой, — с радостью и гордостью думал Николай Константинович. — На нем служит Чихачев, друг и товарищ по многим тяжким скитаниям в тайге…»

Бухта до половины в тонком льду, поэтому шхуна стала поодаль. В тишине раздался отчетливо слышимый звук рухнувшего в воду якоря.

Бошняк, Орлов, Клинковстрем и Гаврилов сели в шлюпку. Гребцы стали пробиваться сквозь тонкий лед. Их встречал командир шхуны Римский-Корсаков, высокий офицер с узким лицом и закрученными тонкими усами. Тут же Николай Матвеевич Чихачев, загоревший, как мулат, и все офицеры шхуны. Приготовлено угощение из свежего мяса только что убитого матросами сивуча…

— Николай Матвеевич! Боже, счастье какое! Удалось повидаться!

Оказалось, что шхуна снова была в Де-Кастри, письмо Невельского получено…

Бошняк остался ночевать на судне, чуть не до рассвета шли разговоры.

Шхуна прогостила в Хади два дня.

Римский-Корсаков предложил Бошняку из своих запасов шесть ведер вина. Для строившегося на берегу барака он приказал из люков шхуны вынуть стекла, какие только возможно.

— Но как же вы сами! Ведь вам предстоит…

— Пустяки! — успокаивал Бошняка молодой капитан-лейтенант. — Мы идем в теплую страну!

— Ах, как я благодарен вам! — восклицал Бошняк.

Клинковстрем и Гаврилов послали на шхуну на своих баркасах пресную воду. Бошняк велел казакам напечь для команды «Востока» свежего хлеба. 23 октября в сумрачный, ветреный день шхуна уходила. Она шла в Японию на соединение с эскадрой адмирала Путятина. Накануне крепким восточным ветром в бухте переломало весь лед и вынесло в море. Бошняк и Гаврилов на вельботе отправились провожать. Долго держались они под веслами, глядя вслед уходившему пароходу. Дым долго еще тянулся над лесом.

Офицеры вернулись на «Иртыш», где Бошняк в эти дни жил в каюте вместе с Гавриловым. На «Иртыше» холодней и неуютней, чем на «Николае». Но Бошняк чувствовал, что по многим причинам должен быть именно тут. С каждым днем Гаврилов становился проще и естественней. Оказалось, что он довольно отважен, трудолюбив, сам работает на берегу, как простой плотник, и, кажется, любит трудиться, умеет владеть топором.

На берегу матросы построили из сырого леса большой барак. Туда должна перейти береговая команда и экипаж «Иртыша». Офицеры поместятся в домике, где сейчас больные. А больные пойдут в «старую» казарму, где постовая команда.

Так начинали жить в гавани Императора Николая I в октябре 1853 года. С тех пор прошло почти четыре месяца.


На палубе корабля «Император Николай I» высокие сугробы. Осенью, когда команда «Иртыша» вместе с постовыми казаками ставила барак на берегу, Клинковстрем приказал своим матросам рубить хвойные ветви и застилать ими палубу в несколько слоев. На груды ветвей навалили снега. Под второй палубой в жилых помещениях поставили камины. Топка не прекращалась ни днем, ни ночью. Теперь корабль весь в снегу, как ледяной дом. Лишь у части иллюминаторов оставлены просветы, как бойницы в стене.

Бошняк и Подобин поднялись по трапу, лежавшему на сугробе между крутых, аккуратно утрамбованных стен снега, как по узкому коридору. Старательные финны настелили хвою и на эти стены, — идешь, как по аллее. У трапа стоял матрос с деревянной лопатой и другой матрос с метлой. У обоих вид нездоровый, мутные глаза. Встав навытяжку, они отдали честь лейтенанту. Проходя палубу, Бошняк и Подобин встретили смертельно бледного матроса, который, держась за переборку, с трудом шел с помощью своего товарища и что-то бормотал по-фински. Подобин направился в жилую палубу, а Бошняк — к капитану.

В капитанской каюте топился камин. Клинковстрем чувствовал себя неважно. На плечах у него полушубок. Настоящего тепла на корабле нет. За последние дни как-то особенно давала себя знать усталость. Капитану все время хотелось согреться и спать. Клинковстрем знал, что это значит. Он старался не поддаваться. Он опасался, что, если сам заболеет, это сильно подействует на команду. Климат тут отвратительный, температура все время меняется. Кости ломит все сильней. Каждый вечер старик боцман натирает спину своего капитана каким-то составом.

Как и Бошняк, Клинковстрем старался занять людей. Днем рубили лес, пилили дрова. Вечерами первое время обе команды и судовая, и та, что зимовала на берегу, — вместе собирались в бараке, пели песни и плясали финские и русские танцы, устраивали горы для катанья.

Теперь на «Николае» многие больны. Трех тяжелых Клинковстрем отправил в барак, решив, что там им потеплей и лучше. Здоровых Клинковстрем посылал на берег помогать постовой команде.

Клинковстрем — высокий, худой. Он оброс светлой, пышной и окладистой бородой. В душе он всегда рад Бошняку. Находил его человеком образованным, смышленым и приятным. Но за последнее время этот молодой офицер часто огорчал его. Каждый приход Бошняка на судно — какая-нибудь новая просьба. То Бошняк просит прислать людей на какие-нибудь работы — а людей здоровых на корабле и так мало, только-только хватает управляться со своими делами, — то попросит провизии сверх нормы, то вина. «Я и так отдал все, что мог, — думал Клинковстрем. — Компания, как всегда, кормит всех. А у казны все в беспорядке, везде голод, болезни.

Когда с поста приходят за пайком, экипаж недоволен. Холодные, чуть выпуклые, с отблесками, глаза капитана с неприязнью взглянули на вошедшего. Клинковстрем не умел скрывать своих чувств.

Бошняк тоже похудел, щеки его запали. Синие глаза его с такими большими зрачками, что кажутся черными. Бошняк чувствовал всю нелепость и унизительность своего положения. Он понимал, как тяжело Клинковстрему отрывать запасы от своей команды. Но надо считаться с обстоятельствами: люди мерли, и дальше нельзя было этого терпеть. Смерть за смертью… Сердце молодого лейтенанта обливалось кровью. При смерти лежали Веткин, Сушков и двое финнов-матросов. Парфентьев пока не уходил на охоту, варил хвою и давал им пить. Но матросы, привыкшие к вину, плохо верили в какое-нибудь другое средство. «Нужна чарка в день, — полагал Бошняк, — и тогда все спасены будут, кого еще можно спасти. Ведь на «Николае» большой запас вина».

— Здешний климат, я думаю, соответствует в зимнее время семидесяти градусам северной широты, — заговорил Клинковстрем. — Я сам никогда бы не поверил, что на сорок девятом градусе может быть такая зима. И это мы переносим при обычных условиях.

Он опять помянул, что знаком лично с капитаном Коллисоном и доктором Андерсеном, которые зимовали два года в знаменитой экспедиции с капитаном Россом[56]. Клинковстрем видел суда полярной экспедиции, они были хорошо оборудованы, утеплены и снабжены.

— И медицинские средства были. Совершенно неожиданно мы попали в худшие климатические условия, чем они. Знакомство с участниками полярной экспедиции дало мне возможность принять некоторые меры, рекомендованные ими.

Бошняк иногда ловил себя на чувстве ненависти к капитану «Николая». Он старался подавить это чувство в зародыше. Он отчетливо представлял себе, что начальник поста должен быть трезв и не поддаваться раздражению. Он мог бы потребовать от Клинковстрема, чтобы тот отдал вино, но не хотел этого делать далеко не из малодушия.

— Веткин еще жив, — сказал Бошняк. — Руки распухли, синюха на лице, сыпь на теле. Запас вина, что был на посту, закончился давно. Вино, оставленное Корсаковым, тоже все. Бог знает, скольких спасло оно от смерти.

Клинковстрем молчал. Он понимал, куда гнет гость, и терпеливо слушал. Потом медленно стал объяснять, что запас вина у него строго ограничен, что расходовать его не может, что с ним он не смеет расстаться, так как не знает, куда судно должно пойти по окончании зимовки, поэтому вряд ли где-либо сможет пополнить запас.

Нервы обоих собеседников были напряжены.

— Какая речь может быть о том, что будет после зимовки? — резко сказал Бошняк. — Беречь продукты и вино для плавания в Ситху, когда гибнут люди! Да как вы пойдете, если и ваша команда перемрет! Мертвым вы бережете, а для живых жалеете. Право, я не стал бы скупиться на вашем месте!

Клинковстрем удивленно поднял свои густые и жесткие белые брови. Такое выражение лица обычно очень спокойного и выдержанного Клинковстрема показалось Бошняку дерзостью, и он вспыхнул.

— Вы, кажется, готовы взять пример с господина Буссэ, — сверкая глазами, сказал он сквозь зубы.

Много обидного мог бы еще сказать Бошняк. «Возьми, ваше благородие, у них силой, — на днях сказал Бошняку один из умиравших матросов, — не дай остальным погибнуть».

Клинковстрем ссутулился, сжал виски пальцами большой своей руки и остался в глубоком раздумье. Эта Амурская экспедиция делала великие открытия. Но право, снабженному судну нельзя быть рядом с ней, так говорили ему все — и Завойко, и служащие Российско-американской компании. Они видели в экспедиции голодного бездельника-нахлебника, говорили, что она ненасытна.

Бошняк сидел и ждал ответа. Клинковстрем молчал, не меняя положения. Вдруг Бошняк резко встал и вышел. Слышно было, как он окликнул своего матроса и они отправились по трапу на берег.

Клинковстрему стало не по себе. Не раз Николай Константинович, с тех пор как построен барак и от больных освободился офицерский домик, уговаривал его переехать к себе. Впервые говорили об этом в тот день, когда команда «Иртыша» переселилась на берег со своего опустевшего судна.

Клинковстрем понимал, что на берегу в домике гораздо лучше, теплее. Но он не хотел оставлять своего судна. Люди тоже не хотели на берег, питаться там пришлось бы наравне со всеми. Но вот теперь болезнь стала косить и команду «Николая». Видя страдания своих матросов, Клинковстрем становился как бы сговорчивей. На судне в такие страшные морозы очень холодно. Он сознавал, что долг обязывает его делиться с береговой командой, что он не смеет перед лицом голодной смерти экономить лишь для своих. «И как знать, — думал он, — не придется ли мне пойти к ним на берег и попросить их приютить мою команду».

Бошняк кликнул Подобина и сбежал по трапу.

— Таков же гусь, как Буссэ! — говорил он. — Ну так пусть пеняет на себя! В конце концов я могу и приказать ему!

— Стыдно, ваше благородие, с пустыми руками идти к товарищам, — заметил Подобин, сойдя на берег. Он пошел в барак.

Бошняк направился к себе. Гаврилова не было. Несмотря на болезнь, он взял ружье и, видимо, опять поплелся за счастьем — стрелять ворон. Постели на деревянных досках свернуты. Солнце светило сквозь стекло. Николай Константинович присел за стол. «Получил ли мое письмо Невельской? Доехал ли Орлов?» — думал он. Хотелось что-то делать, чем-то помочь людям, но чем?

В двери появился Подобин.

— Что такое?

— Сушков помер, ваше благородие. Обмыли его и вынесли.

Бошняк был религиозен и суеверен, но в эти дни часто думал, что, если бы бог существовал, он не допустил бы всего этого. Странно как-то видеть величественную бухту, снега которой сверкают на солнце, торжественный лес на суровых и спокойных гранитных скалах, огромное чистое небо, а среди этой здоровой, чистой, девственной природы мучается маленькая кучка людей, словно рок над нею тяготеет.

«Не я ли виноват? — задумывался он. — Все, с кем мне приходилось соприкасаться, страдают и рано или поздно гибнут. Я это и прежде замечал. Неужели… Может быть, хорошо, что я от Невельских уехал… Господи, пощади его и Екатерину Ивановну! Странно, очень странно, вот на «Николае» есть все, а люди умирают. Неужели и это из-за меня? Я сам совершенно здоров, хотя ем мало и день и ночь работаю. Впрочем, возможно, что Буссэ все отобрал нарочно. Это явно… Впрочем… Прочь! Что за мысль! Я не смею поддаваться… Буссэ, конечно, негодяй и подлый шпион. Клинковстрем и так делится всем, сколько может. Кажется, я вспылил с ним напрасно».

За дверью послышался скрип снега и тяжелые размеренные шаги. Бошняк вскочил. Дверь отворилась. Вошел Клинковстрем. При ярком солнечном свете на его лице видны синие пятна.

— Николай Константинович, — сказал этот большой и тяжелый человек, переступая порог и нерешительно, робко протягивая обе руки, как бы не то прося прощения, не то желая обнять Бошняка. — Я ведь понимаю всю тяжесть создавшегося положения, весь ужас его, и я готов… Я согласен поделиться вином. Но только для больных.

— Теперь уж здоровых нет, кроме меня, Подобина да двух казаков. Гаврилов еле ноги волочит, и тот пошел стрелять ворон. Теперь все больны и нельзя делать исключений, — горячо заговорил Бошняк.

— Но пока ведро…

— Я благодарю вас! Но я прошу вас помнить, что потребуется еще. Напоминаю об этом как начальник поста! — вдруг резко сказал он. — При всем моем глубоком к вам уважении я, если мне будет нужно, потребую от вас. Я не могу согласиться, когда люди мрут у меня на руках, делать какие-то смешные разграничения и беречь ваши запасы только потому, что они принадлежат Компании. Долг человеческий…

Клинковстрем слушал молча и покорно. Он все это знал сам. Чуть заметный румянец слабо оживил его бледные щеки. Бошняк умолк.

— Можно ли мне к вам переехать, Николай Константинович? — вдруг спросил Клинковстрем.

— Конечно! — воскликнул тот по-детски восторженно. — Вы же знаете, что я буду очень, очень рад! И все будут рады!

Бошняк только сейчас заметил, что капитан «Николая» едва держится на ногах.

Опять неприятная мысль пришла Николаю Константиновичу. Он остро взглянул в глаза Клинковстрему, как бы что-то вспомнив. Клинковстрему так тяжело, что он не придал значения взгляду.

«А что, если и с ним что-нибудь случится? — подумал Бошняк. Неприятная мысль эта отравляла всю радость. — Очень может быть, что это возмездие». Бошняк с детства стыдился, что один из его близких был шпионом, подосланным в среду декабристов.

Заболевший Клинковстрем остался на берегу. Матросы перенесли его вещи. На другой день умерли двое: казак и матрос с «Николая». Двое финнов, взмахивая ломами, долбили на мысу мерзлую землю. К вечеру там прибавилось еще два креста.

По трапу с «Николая» скатили бочку. Но это было не вино, а солонина. На бочке надписи по-немецки. Куплена в Гамбурге. Бошняк и Подобин разбивали бочку.

— Что он так скупится вином? — говорил Подобин.

Возвратившись домой, Бошняк вымыл руки под рукомойником и сказал, вытирая их полотенцем и обращаясь к лежавшему на койке больному Гаврилову:

— Возим солонину из Гамбурга! Как наша Компания заботится о процветании колоний на Тихом океане!

— Да что солонину! Все продукты берут в немецких портах! — заметил Гаврилов.

— И с немецкими продуктами идем открывать и благодетельствовать Японию. Вот наша политика — наплюй на своих!

Клинковстрем лежал на спине, закрыв глаза, и не возражал. Он не был офицером флота, как другие капитаны компанейских судов. Он давно служил в Компании, он наемный шкипер. Но он честно служит. Он привык исполнять и слушаться приказаний правления. Он вообще привык исполнять приказания. Офицеры вот говорят, что дурно покупать мясо в Гамбурге. Ведь он брал продукты там, где ему было приказано и где вообще их брали все суда. Что бы делали мы, если бы не запаслись в Гамбурге? Зачем это самолюбие сейчас? Будет время, и все тут будет свое. Клинковстрем верил в это. Но сейчас надо считаться с обстоятельствами.


Подул ветер с моря. Ночью началась оттепель. Чуть свет Бошняк пошел в казарму. Мела такая метель, что, казалось, вся земля бежит навстречу. В бараке голодные, исхудавшие люди по очереди грелись у печки, иногда спорили из-за места. На нарах вповалку лежали больные. На работу они давно не выходили.

— Здравия желаю! — кричит умирающий.

— Кричит, как на смотру, — заметил Подобин.

— Ваше благородие! Согреться бы…

Прахом пошли все замыслы Невельского. Он ставил тут пост, чтобы искать отсюда внутренние пути на Амур и угодья, брошенные древними земледельцами на реке Самарге. Вдоль берега моря идти весной и занимать южные гавани. Но теперь никакие исследования невозможны. Приказания и мечты Невельского забыты. Цель одна — как-нибудь дожить до весны.

С «Николая» принесли на носилках еще троих. А пурга воет не переставая. В такую погоду всегда прибавляются больные. Приехали Парфентьев и Беломестнов. Они ничего не добыли. Нет и ворон — нечего стрелять. Остается лишь бочка гамбургской солонины. Клинковстрему стало хуже, он не встает. Бошняк, Подобин и финн-матрос рубят дрова, укрывшись за бараком от ветра.

— Проклятое полено, поставишь его, а ветер валит, — ворчал Подобин.

А как мечтал Николай Константинович о Самарге, ему наяву мерещились поля, забытые и заросшие, с прекрасной почвой!

Бошняк удивлялся, как сам он не заболел до сих пор. Ради больных отказывал себе во всем, в чем только возможно, уменьшал свои порции сахара, хлеба брал поменьше. Часто голод мучил его, тогда он съедал всю порцию, а потом чувствовал себя виноватым перед умирающими. Ему казалось, что он съедает чужое, что человек мог бы не умереть, отдай он ему свой кусок. Иногда Бошняк набирался духу и терпел, отдавая половину своей порции кому-нибудь из самых тяжелых.

Теперь, когда последние силы покидали людей, когда в мороз и в многодневную пургу они, как приговоренные, не двигались никуда от печки, вся их надежда была на своего лейтенанта.

Близилась весна, самое страшное время для цинготных. Бошняк знал закон Амурской экспедиции — не давать людям падать духом, выгонять их на работу, заставлять трудиться и веселиться, занимать ум и руки. Он долго и честно соблюдал это правило. Но теперь люди так изголодались, что приказания и окрики бесполезны.

На себя Бошняк надеялся. Он был уверен, что с ним ничего не случится, что раз на него наложены иные наказания, то раньше времени бог смерти ему не даст. Он не щадил себя. И в самом деле все обходилось благополучно.

— Ваше благородие! — заговорил Подобин. Матрос бросил топор и стоял, тяжело дыша. — Скажи, ваше благородие… Почему у компанейских на «Николае» все есть… а у нас на казенном «Иртыше» нет ничего? Казна, что ль, бедна?

— Потому, что о нас позаботился Буссэ. А он хочет насолить, братец, Невельскому, чтобы показать, что капитан твой ни на что не способен и что у него команда мрет.

Подобин вздохнул и как-то странно поморщился. Казалось, он не совсем верил в это объяснение или желал какого-то иного, быть может утешительного, ответа. Он нагнулся и взял топор. Бошняк поднял свой, и поленья снова стали разлетаться в стороны. Вышел маленький матрос Стукалов и сказал, что хочет пособлять. Он тоже больной, но покрепче других.

Занося в барак очередную охапку дров, Бошняк сказал, что сегодня опять все получат по чарке водки. Люди оживились. Двое больных вызвались пилить дрова. Все с любовью и надеждой смотрели на своего офицера. Они видели в нем молодого, сильного, быстрого и отзывчивого человека с необыкновенным здоровьем. Вот кого не берет ни мороз, ни голод. Все удивлялись: какой на вид неженка, а ловкий, подвижный, не боится черной работы. Взгляд у него всегда горячий. «Где он силы берет?» — не раз думал Подобин.

— Значит, есть у них вино, — раздался чей-то голос из глубины барака. — Что же они жалели, ваше благородие! Вон помирать-то к нам идут, а ведь у них бочки стоят, я сам видел. Сдохнут на вине.

«Мерзавец Буссэ, — думал Бошняк. — Играет этими святыми жизнями. Они для него как фигуры в шахматной игре! Сколько смертей будет в экспедиции, столько минусов Невельскому, столько шансов на его уничтожение! Он, верно, надеется, что уж теперь Геннадий Иванович будет опозорен. О люди, люди мои! Неужели все они умрут у меня на руках?»

Пурга пробушевала неделю. Наступили солнечные дни. Вино и солонина ненадолго приободрили людей. Однажды Подобин взял ружье и отправился стрелять ворон и появившихся белок. Не дойдя до опушки леса, он повернул и пошел обратно. Когда матрос подошел к бараку, Бошняк, случайно вышедший ему навстречу, заметил, что матрос бледен. Подобин прошел в барак и лег на нары. Ночью Бошняка разбудили.

— Что случилось?

— Иван просит вас к себе, ваше благородие, — сказал казак Беломестнов.

В бараке тускло горела лучина. Воздух душный, спертый и сырой.

— Я помираю, Николай Константинович, — прошептал Подобин. — Вот деньжата. У меня есть семья… дети…

— Да ты не умрешь! — сдерживая отчаяние, воскликнул Бошняк.

— Помираю, — тихо ответил Подобин. — И скажи, как будешь в Петровском…

Утром Бошняк сам долбил ему могилу.

Он видел, что солдаты и матросы помирают молча, без протеста, как бы понимая, что выполняют долг, без ропота.

«Я больше не могу, не могу, — в отчаянии думал Бошняк, держа в руке лом и глядя на полосатую черно-белую стену глины и перегноя, — видеть гибель этих святых людей! Боже мой! — Он зарыдал, бросил лом и присел, закрывая лицо руками. — За что? Ведь мне только двадцать три года!»

Вокруг лес, скалы, снег. Бухта — как равнина, окруженная гранитной стеной. Вид холодный, угрюмый. Корабли в снегу. На «Николае» дымятся трубы.

«Экипаж «Иртыша» погибает, — думает Бошняк. — Гибнут герои многих походов».

Идет Парфентьев, рыжеватый и высокий. Он бледен, полушубок у него расстегнут, он как-то странно невосприимчив к морозу. Казалось, никакая стужа не может охладить его широкую грудь. Это человек необыкновенной силы. Как люди севера, он переносит все невзгоды безболезненно и угрюмо.

— Никак, с рыбой?

— С рыбой, ваше благородие! Маленько поймали сегодня, нашли местечко!

«Слава богу, рыба свежая будет. Есть Парфентьев и Беломестнов — два здоровых человека в экспедиции», — думал Бошняк.

А ночью его опять будили.

— Христом-богом! Христом-богом! — бредил умирающий. — Помилуйте, ваше благородие, за что же! Исповедоваться не дают. Косых, матрос… Здравия желаю…

«Покойный Подобин говорил, что умирающие кричат, как на смотру. Да, они все на смотру. Смотр смерти». Бошняк держал умирающего за руку.

А наутро из тайги вышли тунгусы на оленях. Бошняк увидел знакомое лицо.

— Афоня?

Да, в самом деле, это был тунгус Афоня.

— На тебе письмо! Невельской писал. Оленье мясо кушаешь — и сразу будешь здоровым! — сказал Афоня.

Из барака выбирались изможденные люди встречать приехавших.

— Теперь ни черта! — кричал им Афоня.

Беломестнов тут же повел одного из оленей за барак на убой. Тунгусы вошли в казарму. Афоня, видя, что там происходит, качал головой:

— Ай-ай…

— Кровь пить, ребята! — закричал довольный Парфентьев, забегая за ведром.

Афоня стал рассказывать Бошняку, что шли от Николаевска полтора месяца сначала по Амуру, а потом по горам, через хребты, что сзади идет с другой партией оленей Дмитрий Иванович Орлов.

— Значит, есть дорога через перевал? — спрашивал Бошняк.

— Как же! Конечно! — спокойно ответил Афоня.

Бошняк обрадовался, гора с плеч долой, но неприятные мысли нет-нет да скользнут. «Олени оленями, и мясо есть, и кровь пить можно, а бог знает, чем все это кончится».

Глава третья ПИСЬМА И ПОДАРКИ

Из Николаевского поста приехал на олене казак Замиралов, привез письмо от своего начальника Александра Ивановича Петрова.

— Да вот приказано, ваше высокоблагородие, передать супруге вашей Екатерине Ивановне, — сказал он, стоя на ярком солнце между столом с бумагами и оттаявшим окном и вытаскивая из-за пазухи бутылочку молока. — Вторая была, да лопнула на морозе, а эту я, видите как довез.

«Как это кстати!» — подумал Невельской.

— Да как же она лопнула! Не надо было полную наливать!.. Вот тебе молочка к празднику, — сказал Невельской, поспешно входя в комнату, где на кроватке играла его бледная маленькая дочь. Жена с младенцем на руках сидела рядом. — Смотри, Катюша, молоко прислал Александр Иванович. Но какая жалость, одна бутылка лопнула! Вот уж казаки охотские, на медведя знают как идти, а как обращаться с молоком, даже не представляют. Замиралов эту спас, у тела вез.

Екатерина Ивановна и Дуняша затопили плиту, стали кипятить молоко.

Казака оставили обедать. Екатерина Ивановна спросила его, счастливо ли живет молодой матрос Алеха Степанов, недавно обвенчавшийся со своей возлюбленной. Степанов совсем молодым вышел на «Байкале» из Кронштадта. Он женился на дочери казака, перед постом приезжал венчаться в Петровское.

— Алеха просил тебя, Катя, — вспомнил казак, — прислать им ниток хоть катушечку.

С каждой оказией между Николаевском и Петровском идет обмен нужными вещами, а также книгами и газетами. Невельские выписывали «Современник», «Отечественные записки» и «Северную пчелу». Сестра Саша присылала Кате французские и русские романы. По прочтении книга за книгой отсылалась Петрову, а тот все аккуратно возвращал. И на этот раз Замиралов привез несколько книг, завязанных в тряпицу.

Казак сказал, что Александр Иванович беспокоится, как быть с часовней к приезду генерала. Об этом же Петров писал в письме, которое только что прочел Невельской.

— Готовитесь к приезду губернатора?

— Как же! Александр Иванович строю учит.

Курица закудахтала на кухне. Екатерина Ивановна поднялась и ушла. Через некоторое время она вернулась, держа в руках яичко…

— К пасхе послать Александру Ивановичу хоть два-три яичка, да кулич испечь надо, — сказала она. — Да Тургенева новый рассказ в журнале.

Вечером Невельской писал Петрову, чтобы на берег от пристани построил лестницу, да без затей, нехитрую, самую простую. Часовню покрыть крышей, но крыльца не строить — и так хорошо. Самое главное — прочная пристань для выгрузки барж. На первый день пасхи он разрешал, как просил Петров, устроить угощение для гиляков за казенный счет, написал, что можно израсходовать продуктов на двадцать два рубля серебром. На нескольких листах расписал свои хозяйственные соображения, сообщал, что посылает лопаты, кузнец сковал из старых топоров.

Писал, что около того места, где в прошлом году сеяли овес и пшеницу, надо весь лес свалить на двадцать сажен. «На следующий год все выжжем и запашем. Как только стает снег, надо готовить землю под капусту и вовремя высадить рассаду, навоз вывозить на поля заранее. Пни жечь надо сейчас, а летом опасно».

В этом письме сообщал, что дочь нездорова. Что другая родилась — Александр Иванович уже знал.

«Маленькая Катенька просит прислать еще бутылочку молока, если пошлете нарту, то есть если будет возможно. Прощайте, любезный друг мой, остаюсь преданный вам Г. Невельской».

Он подписался с грустной улыбкой и, с мыслью о больной дочери, о том, что она голодна, пошел в спальню.

— Я посылаю Петрову лопаты, петли оконные, семена пшеницы, овса, ячменя, гороха, конопли и котел, — говорил он утром, возвратившись со склада. — Ты, Катя, можешь кулич и яйца положить в котел и все обвяжем, а то Замиралов и яйца по дороге подавит. Пусть Александр Иванович вспомнит пасху. Ему приятно будет!

Все утро Невельской с приказчиком и Замираловым отбирали семена, а также драдедам и фланель для торга с маньчжурами. Он все помнил, что делается на всех постах, что покупается и что продается, кем и у кого. Компания ничего не обещала прислать с открытием навигации. Напротив, торговлю собирались сворачивать.

— А маньчжуры прокормили бы нас, — говорил Невельской. — За изделия нашей промышленности вся экспедиция могла быть сыта, были бы и мука, и рис, и овощи. Имей мы мануфактуру, моржовый зуб и мамонтову кость — мы бы со своими приятелями наторговали Компании, как Березин уверяет, десять тысяч соболей и не знали бы голода.

С японцами также начался торг. Гиляк Позь ездил в южную оконечность Сахалина с русскими товарами два-три раза в год. Там айны — друзья русских. Японцы приходили туда ловить рыбу. С ними заводились регулярные сношения.

Утром Невельской вышел из дому чуть свет. С юга дул теплый ветер. Гиляк Питкен нес двух уток.

— Где ты стрелял?

— На море! — крикнул гиляк и пошагал дальше. Потом он остановился, оглянулся, посмотрел на капитана, подошел к нему.

— На тебе… — сказал он, отдавая одну из уток.

— Спасибо. Иди отнеси сам Кате, она даст тебе табаку.

Гиляк обрадовался и поспешил к дому Невельских.

«Уж утки прилетают, скоро надо ехать встречать Муравьева… а дочь больна… — думал Невельской. — Байдарка в Николаевске. При ней Ванька-алеут — специалист незаменимый, талант и мастер своего дела».

В каждом письме, с каждым нарочным Невельской напоминает Петрову, что байдарку надо держать в образцовом порядке и наготове. На Амуре скоро лед тронется.

С утра в кузнице слышались удары молота, там идет работа.

Невельской направился в избу для приезжих гиляков, прошел мимо сугроба, из которого уже протаял нос парохода. Опять вспоминались старые обиды на Компанию. Пароход этот с машиной в двенадцать сил испорчен, трубы все проржавели, его надо привести в порядок. Бачманов в мастерской ремонтировал машину.

…Невельской чувствовал, что за последнее время в нем вновь разгорается ненависть к тем, кто «сидит в палатах», кому незачем и некуда торопиться, кому там тепло и сытно.

А из правления Компании требуют составлять формуляры на всех офицеров и служащих, присылать отчеты о расходах средств, рапортовать, почему, на какие поездки, на какие угощения, подарки, кому, по какому праву производились расходы. Приказывали не ездить далеко с торговыми целями, чтобы не оказаться в опасности и таким образом не понести убытки. Требовали избегать торговых связей с маньчжурами. Даже губернатор твердил об экономии…

По косе ехал человек на олене.

«Это же нарочный, — подумал Невельской. — Гонцы из Аяна в одиночку не ездили и всегда вели с собой запасных оленей. Этот, конечно, из Николаевска».

— Есть известия из Императорской? — нетерпеливо спросил Невельской, когда казак Волынкин подъехал и слез с оленя.

— Ничего нет. Письмо вам от Александра Ивановича да две бутылки молока…

«Какой благородный человек Александр Иванович, — подумал Невельской. — Он свое дело делает и, кажется, хочет помочь мне спасти мою маленькую Катеньку».

Кузнецы вышли, обступили казака. Невельской тут же вскрыл письмо и стал читать. Из залива Хади не было никаких известий, живы они там или уж вымерли, дошло к ним продовольствие и медикаменты, добрался ли туда Орлов со стадом оленей — ничего не известно.

Петров писал, что все меры приняты, байдарка исправлена, два пуда лучшего мяса из мякоти послано нашим голодающим казакам на новый пост, на озеро Кизи. Разградский опять уехал вверх по Амуру нанимать проводников, чтобы летом проводить суда: маньчжуры ждут торга и требуют товаров. Праздничный обед для гиляков готовится.

«Завтра светлый праздник, и у доченьки моей есть молочко», — подумал Невельской и велел казаку отнести гостинцы Екатерине Ивановне.

Когда он вернулся домой, жена и Дуняша стряпали кулич, красили яйца, делали пирожное из риса. В комнатах светло, везде, как паруса на просушке, пеленки.

…Всю пасхальную неделю залив стоял скованный льдом. Волынкин ускакал в Николаевск, увез два яйца. Гиляки привозили дичь, но перелет еще не начинался.

В понедельник, после окончания пасхальной недели, на пост пришли пешком Антип с сыном, принесли сумку с письмом от генерала.

«Письмо из Петербурга, а по времени генерал должен быть в Иркутске», — подумал Невельской, ломая печать.

Муравьев писал, что «плыть» дозволено, около двух тысяч войска на ста судах и лодках двинутся весной вниз по реке и что сам он будет во главе их; требовал подготовить план, как и где разместить эти войска. Ожидается неизбежная война с Англией и Францией, вот-вот будет разрыв. Соединенный флот союзников, безусловно, нападет на наши черноморские посты, а также на наши поселения на Восточном океане. Губернатор сообщал, что со дня на день выезжает в Иркутск. Экспедиция Путятина идет к устью Амура, о чем ей посланы распоряжения.

«Глазам не верю», — подумал Невельской.

— Слава богу, Катенька! Из Забайкалья придет сплав с двумя тысячами солдат и артиллерией. Прибудет сам Николай Николаевич! Великий князь послал распоряжение в Шанхай, чтобы эскадра Путятина шла из Японии сюда! Ну а за нами дело не станет. Николай Николаевич просит проводника для сплава подготовить. Разградский уже послан. Я еду сам ему навстречу! Необходимо доказать, что надо занять устья рек. Идти на Самаргу! Катя, друг мой! — И он стал излагать жене свои планы: — Теперь трудно, очень трудно рассчитывать на Николая Константиновича и его людей. Силами, что прибудут с Муравьевым, мы сможем занять южные гавани. На байдарке я поднимусь до устья Хунгари, узнаю, что с Бошняком, от него уже должны вернуться проводники-гольды, доставлявшие нарты в Хади. Если Бошняк не сможет идти к югу, я буду просить Николая Николаевича дать мне своих офицеров. Силы, которые он ведет, — огромны. Можно занять в одну навигацию все южные гавани, основать посты. Необходимо занять устья рек Уссури и Хунгари, чтобы держать в своих руках внутренние пути.


Пришло письмо с речки Тумнин от Орлова. Привез Араска, сопровождавший Дмитрия Ивановича. Орлов сообщил, что оленей в Императорскую пригнали.

— Слава богу, олени дошли, — говорил Невельской, обсуждая донесение с Бачмановым, — но сил, конечно, там теперь не будет на лето.

А через неделю из Аяна прискакал курьер, пожилой казачий офицер. Для этого и олени хорошие нашлись, и он их не жалел. А тунгус Антип, не доезжая Петровского, оставил своих на ягельниках, чтобы зря не маять, а сам с сыном шел пешком.

Муравьев писал уже из Иркутска. Новые требования и распоряжения посыпались на голову Геннадия Ивановича. Видно было, что Николай Николаевич отдохнул в Европе, добился своего в Петербурге и с новой энергией взялся за дело. Очень может быть, что и взгляды его теперь переменятся в лучшую сторону.

Муравьев просил выехать ему навстречу.

У Невельского к отъезду все готово. Он решил поступить так, как и просит Муравьев. Это необходимо. Но надо объяснить ему весь план во всем объеме. Никто другой не объяснит. Сказать прямо, что нельзя губить дело полумерами. Иностранцы немедленно схватят южные гавани, как только сюда явится их флот. Война увеличивает опасность. А над мерзавцем Буссэ требовать военного суда. Повесить его на рее или расстрелять на палубе в назидание всем бюрократам и прохвостам, пусть не морят ради своих интриг честного солдата.

На Амуре, в низовьях, еще лед, уже ненадежный, а выше — ледоход, но пока рано ехать. Дочь больна, жизнь ее в опасности. Невельской решил тянуть до последнего и отправляться в Николаевск, лишь когда там пройдет лед.

Залив Счастья все еще в почерневших торосах и сугробах. А уже 1 мая! В Европе 12 мая! Самая лучшая пора! Да и в России в эту пору все цветет.

И здесь, на юге, все давно в цвету, и на Амуре и Хунгари леса, говорят, распустились.

Присланы бумаги для адмирала Путятина с приказанием немедленно отправить их в Де-Кастри, куда должна прийти по распоряжению великого князя наша Японская экспедиция.

«Путятин в Де-Кастри идет! Вот когда они вспомнили о наших берегах. Гром не грянет… Но сейчас и в Де-Кастри не проедешь. Надо ждать. Еще бумаги для Завойки, их приказано отправить на Камчатку с первым же судном тоже из Де-Кастри. У меня нет судна, чтобы делать опись, а губернатору — подай первое же — распоряжения развозить!» — размышлял Невельской.

Не было ни гроша, да вдруг алтын! Звенят ботала. Снова олени. Опять почта пришла. Куча новых планов и распоряжений.

Войска и артиллерия пойдут через Кизи и Де-Кастри на Камчатку, на подмогу Петропавловскому порту. В низовьях будет занято большими силами селение Кизи. Из Японии весь флот идет к нашим берегам. Из Кронштадта на подмогу вышли суда. Идет «Аврора». Родное судно! Сердце Геннадия Ивановича забилось от радости. Когда-то были в Плимуте, там англичане писали про нашу «Аврору», что она «wrong»![57] Кратко, без всяких объяснений: «wrong», и все! Поди ж ты! Дай бог, «Аврора» еще себя покажет!

Весна в горах, в море, реки пошли, скоро ледоход в низовьях Амура, предстоит путь по реке в лучшую пору… И на сердце могла бы быть весна. Если бы не горе в Императорской и не болезнь маленькой Кати. И большая Катя очень плоха, кашляет, бледна. А у маленькой Кати животик все болит и болит. Страшными глазами смотрит она на отца с матерью.

Пришла награда — орден Владимира. Муравьев исхлопотал в Петербурге. Николай Николаевич, кажется, все препятствия сломил. Пакет для Путятина. Нарочный — молодой офицер, свежий, веселый — привез массу новостей. Письма от дяди, от Саши, от матери, от родных из Костромы, от друзей из Петербурга, от Литке короткое письмо, одобрение из правления. Но вот новость!

— Катя… Его высочество…

И Орлов, и Воронин, и Бачманов замерли. Писал Головин, секретарь генерал-адмирала русского флота, великого князя Константина Николаевича, сын знаменитого мореплавателя.

Великий князь просил сообщить, что поздравляет своего сослуживца и товарища Геннадия Ивановича с наградой — орденом Владимира. Его высочество просил передать супруге Невельского Екатерине Ивановне… Его высочество считает себя восприемником всех детей Геннадия Ивановича от купели, обнимает, со временем рад будет приезду в Петербург, ждет от него известий, благодарит. В подарок Екатерине Ивановне посылает на кругосветном корабле, выходящем из Кронштадта, мебель и пианино, так как он узнал, что ее пианино погибло во время кораблекрушения.

Щедро и торжественно, чувствуется размах, сердце и царственная рука. Утешение в горе! Величайшая похвала, какой только могли желать морской офицер и его юная жена, воспитанная в Смольном в преклонении перед императорской фамилией. Бачманов, Воронин, Орлов потрясены…

А надо ехать… Сборы сегодня пришли к концу. Снег тает, и все тает. Олени пригнаны с ягельников и ждут…

— Да, это прекрасно! — сказала Екатерина Ивановна, оставшись с мужем наедине.

Но, прислушавшись к голосу сердца, она чувствовала, что даже эта великая щедрость радует ее не в полную силу. Этот торжественный свет не сияет со всей яркостью. Великий князь — восприемник от купели! А что же моя Катя? Муж горд и благороден, он понесет свой крест и доведет дело до конца. Но ему так тяжело… В своем подвиге он бесконечно высок, прекрасен, мой муж! И это наконец поняли! Его дело торжествует. Но сердце ее с болью сжимается, ей казалось, что ему еще предстоят жестокие и горькие разочарования.

Дело мужа она считала святым, ради него терпела, работала как простая мужичка. Он прав во всем, он так создан, что не может быть не прав. Он видит и знает все гораздо лучше тех, чьему вниманию он так радуется.

Награда и честь велика. Подарок великого князя. Пианино. Как это прекрасно! На миг она вспомнила свой последний концерт в Смольном, платье и это чувство восторга, когда смотрела и слушала императрица, великие княжны… Но смерть, смерть людей наших… Гибель экспедиции в Хади… Страдания ребенка. И поездка мужа, которому так тяжело, она видела это, как бы он ни скрывал. Она смотрела на все вокруг без пылкого восторга от похвал и наград. Она не сожалела о своей судьбе. Вот здесь, в этой комнате, все, что она смогла… для мужа и для России. И тут две девочки, одна из которых тяжело больна. Тут записки о гиляцком языке и о гиляках и об огородничестве в этом краю. Ее огород, эта комната и вся ее жизнь — все ради него.

— «Аврора» идет к нам, «Аврора», на которой я служил, — пылко говорил Геннадий Иванович, расхаживая по спальне. — Пароход по Амуру! Николай Николаевич едет! Главная квартира будет в Кизи или в Николаевске… Неужели наконец все решится и руки наши будут развязаны?

Глава четвертая ВОЙНА

…туман в низовьях Темзы, где он, утратив свою чистоту, клубится между лесом мачт и прибрежными отбросами большого (и грязного) города[58].

Ч. Диккенс

Шестерка лошадей мчала дорожную карету Муравьева по кругобайкальскому тракту. За ней следовало пять экипажей со свитой губернатора. Казаки скакали впереди. В первую ночь не останавливались. Перепрягли коней и помчались дальше. Жертвовали отдыхом, желая быстрее прибыть в Кяхту, оттуда в Шилкинский завод, где генерала ожидали войска и флотилия, приготовленные для спуска вниз по Шилке и Амуру. К тому же спать негде, в домишках на тракте не отдохнешь. Разбивать палатки некогда.

По европейскому календарю сейчас почти середина мая, прекрасная пора, но на берегах Байкала еще прохладно. Справа при свете луны видны скалы, громоздящиеся над ними высочайшие обрывы и в глубине светлого ночного неба — каменные венцы и пики. А по левую сторону — обрывы вниз к воде и чистая, блестящая, как вороненая сталь, бескрайняя гладь моря. Только кое-где вдали что-то белеет, кажется — еще льды. И все это при торжественной тишине, какая бывает только в Сибири.

После путешествия по Европе с ее фабриками, железными дорогами, пароходами, дилижансами и необычайно живой торговлей и бурной городской жизнью Муравьев с наслаждением любовался сибирской природой.

В Европе Муравьев отдохнул, много путешествовал и теперь чувствовал в себе необычайные силы. Он долго лечился в Мариенбаде, потом в По.

— У меня два врага, — бывало, говорил он. — Внутренний — печень и внешний — англичанин.

Печени он дал в Мариенбаде битву, взял реванш за все эти годы. Немцы — прекрасные лекари, теперь можно поесть в свое удовольствие.

Муравьевы прожили несколько месяцев в Париже. Там милые родственники, умные французы, их общество было очень внимательно и сердечно с Николаем Николаевичем. Как просто и удобно с ними жить! Сами политические события, очень сложные и имеющие такое огромное влияние на весь мир, кажется, переживаются ими проще и осмысливаются ясней, чем какие-нибудь мелкие служебные дрязги нашими чиновниками в Петербурге, уж не говоря о провинции.

Муравьев из Парижа ездил в Мадрид, Барселону, Валенсию. Муж и жена, чтобы не наскучить друг другу, ненадолго разлучались и назначали встречу то в каком-нибудь маленьком городке в Испании, то на юге Франции. Будто молодость переживалась заново со всеми радостями и страстями. Жаль только, конечно, что печень иногда давала о себе знать.

И вот война! 15 марта Англия и Франция объявили ее. Все парижские родственники стали теперь как бы врагами. Но Муравьев глубоко уверен, что французы не враждебны России, и он не скрывает этого мнения. Он говорит: Наполеон — ставленник англичан и пляшет под их дудку. Ради их выгод затеял интригу, толкнувшую Францию к войне. К тому же ему необходим успех, реванш. Это его эгоизм.

Все, что Муравьев видел в Европе, сильно раздражало его против политики русского правительства. Оно не умело как следует противопоставить Россию европейским державам. Не умело развить силы своей страны. Он втайне считал себя в оппозиции правительству.

«Эта поездка, — писал он Мише Корсакову, — была чрезвычайно полезна для меня не только физически, но и нравственно. Ты знаешь, я продолжаю действовать по пословице: «Век живи, век учись».

Разговоры с французами, из которых Муравьев не замечал и тени желания взять реванш в войне с Россией за поражение в двенадцатом году, еще более убеждали его, что французы лояльны. По своим родственникам он видел, что во Франции нет каких-либо значительных сил, враждебных России. Да, Францию вынуждали плясать под английскую волынку. Во Франции вообще все казались ему так покорны, так скромны, так почтительны к своему правительству, что он в письмах в Россию выражал удивление, как тут мог быть сорок восьмой год[59].

В Испании Муравьев смотрел бой быков. Через Пиренеи отправился на юг Франции в Марсель. Дорога там лежит по берегу моря, кругом виноградники. У дороги — кактусы на скалах; в маленьких городках тихо, кое-где пальмы, а в уютных бухтах великолепные винодельческие заводики. И все это при сверкании вод, меняющих оттенки и окраски, с прибоем светло-зеленых волн в пене.

Из Франции Муравьев собирался в Англию, но ждал, когда закончатся каникулы и вновь соберется английский парламент.

«Путешествие рассеивает меня, заставляет забыть служебные неприятности и оставляет лишь необходимое для службы, то есть твердое намерение употребить все силы на пользу государя», — так писал он Мише Корсакову, в каждом письме подчеркивая свою глубокую ненависть к англичанам и на всякий случай верность престолу, хотя в то же время Муравьев интересовался, что делают русские эмигранты-революционеры и как предполагают они изменить политический строй в России, как хотят сбросить крепостное право и какие силы придут к власти, если в России рухнет монархия.

Но сильнее всего его беспокоили и интересовали англичане. И он поехал в Англию, желая видеть эту страну и все, что там происходит. К тому же у него были некоторые особые намерения.

На берегу Темзы недавно построено новое великолепное здание парламента. Муравьев любил слушать бой часов на его огромной стрельчатой башне. Многое нравилось ему в этом городе. Да, здание парламента с белокаменными украшениями и множеством лепки между стрельчатых окон было величественным и отлично выражало дух мировой империи.

В городе строилось много зданий. Все подчеркнуто нарядные, с украшениями и колоннами. В архитектуре этих вычурных домов как бы выражалась надменность и властность господствующего класса страны, его претензии на мировое владычество. Этот стиль как-то не соответствовал тому отважному, честному и прямому характеру английского человека, что рисовали Диккенс, Теккерей, Вальтер Скотт. Их герои тоже англичане, но они просты, естественны в своих чувствах и благородны в поступках. Казалось бы, такой же должна быть и архитектура в столице великого народа. Но это были какие-то холодные и гордые дома, в которых жили подобные же люди. Честная английская литература низводила их с пьедестала, сомневалась в их достоинстве, возбуждая в народе отвращение к ним. На другой почве, но примерно то же, что и в России, у них только все более осознанно! Хотя и у нас знают, кому и за что подпустить красного петуха!

С архитектурой города необычайно гармонировал памятник Нельсону[60]. Колонна в самом деле грандиозна. На ней, как новый бог, стоял Нельсон. Но это был не бог и не мифический герой, а совершенно реальный английский адмирал, в современном мундире. Он как бы поднят на недосягаемую высоту. Этот памятник символизировал морское могущество державы. В нем слава и честь Англии — хвала и память морскому герою, угроза врагам на морях, призыв к нации владеть миром. В этом городе как бы чувствовалось дыхание всего мира. И не только потому, что на Темзе была масса кораблей, а в доках кипела работа. Нет, сам Лондон был мировым городом — воплощением гордости и могущества империи, и Муравьев, стоя перед памятником Нельсону, чувствовал, что не только изучает англичан, но и завидует им.

Муравьев — невысок, невзрачен в штатской одежде, но в его взоре необыкновенная живость. Никто, конечно, не чувствует в этом невзрачном человеке необычайную силу, которая в нем кипит. А ведь во власти Муравьева огромный край, в его распоряжении смелые люди. Они исполняют сложные и трудные предприятия. Еще настанет время, и Муравьев выведет Россию на берега Восточного океана во всем ее величии.

На Темзе большая вода. С моря ветер, и между берегов, высоко взятых в камень, река вздулась. Едва заметно течение, а за рекой, вдали, все в дыму. Там темные дома и трубы фабричных зданий.

В городе много бедноты, уставших пожилых и молодых, плохо одетых людей. Мимо них спокойно проходят из экипажей в роскошные подъезды деловые люди. Казалось, они очень спокойно относятся к тому, что в народе много бедняков. Странно… Кажется, что все захваты и торговля ведутся во имя величия нации…

Муравьев побывал в парламенте. Депутаты судили о деятельности правительства резко, независимо, самоуверенно, а некоторые — нагло. Говорили о восточных делах. Собрание дышало ненавистью к России. В парламенте эти спокойные и надменные люди оживали, временами стоял крик.

Муравьев полагал, что надо учиться у англичан не только умению вести политические интриги и дискуссии, но главное — противостоять их политике их же средствами.

Иногда ему жаль было, что англичане не знают и не понимают того, что происходит в России. Но убеждать некогда. Гроза надвигалась, и нельзя раздумывать. Он покидал Англию с чувством глубокого презрения к русскому правительству, которое не видит огромных сил своего народа. Здесь приведены в действие все ресурсы, все возбуждено, обучено, каждому дано дело. А Россия мирная, сонная, но в ней силы в тысячу раз больше. Кто видел русского в поле, в море, в бою или в тайге, тот знает, какая сила в нем. Пока что русские видны лишь в миг опасности, когда поднимаются по приказу. «Нам войн не надо, но если царь повелит…» Было горько за то положение, в котором находится Россия, но приятно сознавать, что будущее за нами.

Эти мысли, родившиеся у Нельсоновской колонны и на заседаниях парламента, не оставляли Муравьева и у берегов Байкала. По пути к Кяхте, а оттуда к Шилке он часто думал о том, что отрубит когти врага на берегу Тихого океана, нежданно и негаданно явив врагу силу сибирских батальонов. Он даст врагу кровавый бой!

Стало светлее. Подул ветер. Огромная береза проплыла над каретой, а над ней быстро неслись золотистые облака в синем предрассветном небе.


В Англии Муравьев был недолго, но он успел схватить живым своим умом многое. Англичане весьма интересуются не только делами на Ближнем Востоке, но и тем, что происходит на Тихом океане. Они широко осведомлены обо всем, что делается на всех морях.

В Лондоне Муравьев узнал, что Хилль благополучно вернулся в Англию и пишет книгу о Восточной Сибири.

— У них даже шпионы книги пишут, поди попробуй придерись к нему! — говорил он жене. — Докажи, что он шпион!

Муравьев понимал, что Хилль по-своему действовал очень добросовестно. Он — трудолюбивый шпион, а не шпион-чиновник, который, чуть найдет «крамолу», сразу сделает донос! И все! Хилль прожил в Иркутске почти полгода, сжился с обществом, присмотрелся ко всему, проехал в Охотск и тоже действовал не торопясь, заводя знакомства. Потом жил на Камчатке. Конечно, англичане получили от него обстоятельную информацию.

В одном из лондонских журналов Муравьев прочел отрывки из книги Хилля. Почувствовалось, что Хилль как бы понимает величие России и ее народа. Ни одной насмешки над русскими, с искренним уважением описан Муравьев. Но Хилль подчеркнул, что канцлер России Нессельроде депешу с приказанием губернатору Восточной Сибири оказывать Хиллю всяческое содействие прислал не самому губернатору, а ему, английскому путешественнику, на почту, в Иркутск.

И очень метко сказано об офицерах в Охотске; это он о болтуне Лярском, и Поплонском, и Гаврилове, Григорьеве, но не называл фамилий. Что строят фантастические планы, а сами пьют, и что вряд ли русские разовьются, если будут так пьянствовать.

Метко! Муравьев сам это знал и разогнал давно эту компанию.

Как оказалось, Хилль даже прочитал в Лондоне публичную лекцию о Восточной Сибири.

Муравьев решил встретиться с Хиллем, тем более тот в свое время говорил, что рад был бы видеть его у себя в Лондоне. Конечно, Хилль о своих намерениях не проболтается. Он будет продолжать выдавать себя за писателя и исследователя, но Муравьев недаром держал под своим наблюдением полтораста важнейших государственных преступников. У него выработалась особая наблюдательность. «С Бестужевым[61] и Трубецким справляюсь прекрасно, другом их и покровителем считаюсь! Неужто с англичанином сплохую? Эти декабристы опасней любого из них!» — рассуждал он.

В штатском платье, легкий, сытый, оживленный, радующийся встрече, Муравьев явился к Хиллю. Вообще Николай Николаевич чувствовал себя в Лондоне как рыба в воде.

У Хилля особняк с застекленными террасами. В комнатах масса мелких китайских безделушек и больших деревянных резных фигур. Множество цветов и в саду, и в горшках. Некоторым цветам Муравьев и названия не знал. Это какие-то редкие экземпляры, вывезенные из экзотических стран.

Муравьев пожаловался, что покидает пост губернатора Восточной Сибири, что очень огорчен ходом дел, ничего не удается осуществить. «Не посрамлю графа Льва Алексеевича Перовского — моего наставника и учителя. С декабристами я революционер, а со шпионами и сам…» — думал Муравьев, глядя, как Хилль, кажется, принимает все его жалобы и очень осторожные намеки на недовольство русским правительством за чистую монету.

Желая расположить к себе Хилля, Муравьев, как бы в припадке дружеской откровенности, выболтал ему один-другой незначащие секреты о Сибири.

Но Хилль сам собаку съел на таких делах. Однако, когда Муравьев сказал, что дело с Камчаткой не движется ни на йоту, что все планы по этой части остались пустыми декларациями, выражение надменности и самодовольства прорвалось на сытом и светлом лице Хилля. Он словно хотел сказать: «О вы, русские! Зачем вам досталась такая большая и прекрасная страна!»

«Смотри, смотри, — думал Муравьев, — цыплят по осени считают!»

Хилль не очень доверял Муравьеву. Он слыхал, да и сам убедился, что это хитрый человек, и держал с ним ухо востро. Да Муравьев и не надеялся выведать у него какие-нибудь секреты. Он лишь старался уловить общий дух времени, взгляды англичан, знающих проблемы Восточной Сибири. У Муравьева были свои понятия о том, как надо узнавать намерения врага. Иногда достаточно просто поговорить о посторонних предметах, чтобы о многом догадаться. У Муравьева уже складывался в голове доклад о поездке в Англию, который представит он государю. Со всей энергией человека, вооружившегося тысячами фактов, которых никто в России не знает и знать не хочет, он толкнет на основании лондонских разговоров амурское дело вперед. Да, у нас знают, что надо сведения о России привозить из-за границы! И эти сведения ценят в тысячу раз больше. Скажи это же самое свой русский — грош цена. А чуть только заикнется иностранец — сразу спохватятся. Право, стоит свое мнение выдавать за иностранное.


Прибыв в Петербург, Муравьев начал энергично действовать. Он был принят великим князем Константином, а потом и наследником. Он излагал сыновьям царя все свои соображения о великом будущем России на востоке, просил содействия амурскому делу, благодарил за оказанное покровительство и поддержку на прошлых комитетах по этому вопросу и этими осторожными похвалами заложил своей рукой, как он полагал, краеугольный камень. Муравьев дал понять и Александру, и Константину, что уйдет в отставку, если ему не разрешат занять Амур. И он много говорил об Англии и англичанах.

Теперь, по дороге в Кяхту, и потом — в станицу Бянкино, что стоит на реке Шилке, в ее верховьях, выше Шилкинского завода, Муравьев с удовольствием вспоминал и свое путешествие по Европе, и как он потом со всей энергией встал на защиту амурского дела в Петербурге.

Теперь есть высочайшее повеление. Вперед! Построено сто барж. Ждет тысяча людей. Готова артиллерия, конница. Все сформировано из сибиряков. А в Иркутске известие о том, что государь разрешил плыть по Амуру, получено было до приезда Муравьева. Слухи распространились. Вся Сибирь пришла в движение. Подъем духа, кажется, не столько вызван войной, сколь движением на Амур.

Когда Муравьев вернулся, его встречали в Иркутске, как царя. Купечество по всей Сибири подносило ему хлеб-соль, читали стихи, устраивали молебны за успех амурского дела.

Сдвиг был явный! Но кто дал толчок всему этому?

Глава пятая НА КИТАЙСКОЙ ГРАНИЦЕ

Казак Карп Бердышов, огромного роста, седой, с длинным скуластым лицом, высоколобый, голубоглазый, косая сажень в плечах, приехал по делам в Усть-Стрелку. И зашел к приятелю своему кузнецу Маркешке Хабарову. Тот маленького роста, сероглазый, смуглый.

— Ты слыхал, Маркешка, война объявлена.

— С кем?

— С англичанами и французами.

— А турок куда?

— И турка с ними.

— Объявлена, так воюй! А я отставленный. А Забайкалья еще никто не достигал, никакой неприятель.

— Видишь, что теперь затеялось. А у тебя, Маркешка, овчины есть продажные?

Карп — изрядный плотник. Два года работал в Шилкинском заводе на верфи, строил барки. Потом отделывал пароход. Вместе с ним работали пятьдесят человек из соседних деревень. Прежде были все мужиками, но шесть лет, как перечислены в казаки. На верфи за работу платили мукой, крупой и деньгами. А в своем хозяйстве от этой работы большой ущерб. Но приходится исполнять казенное дело. Раз казак — терпи.

Карп живет в станице неподалеку от Усть-Стрелки, там дом, семья. А сам он два года на заводе. Весь вечер рассказывал Маркешке, как снаряжается в поход войско, какой флот приготовлен.

— А теперь из плотников составлен хор, будут песни петь губернатору. Он сам воевать поехал. Говорят, на море англичане ходят, с ними надо схватиться, побить ли их, ково ли…

— Что же ты не остался? У тебя голос хороший, — насмешливо спросил Маркешка. — Если хор составляют, губернатор заслушался бы. Знакомый твой, дружок.

— Это правда, голос у меня красивый!

— Че же ты домой поехал?

— Обносился. Да на праздник останешься, еще пропьешь все.

Казаку на этот раз сильней хотелось домой, чем увидеться со старым своим знакомым.

— Обносился! Поедешь воевать, так одежду дадут, в чем помереть. Это дома ободранными ходим. А тамока…

— Я уехал. Думаю, Николай Николаевич суетливый, опять начнет привязываться!

— Че ты мне объясняешь, какой он? Я сам его знаю! — сказал Маркешка.

Карп ночевал у Хабаровых и уехал утром на лодке, забрав выменянные у Маркешки овчины.

Маркешку разбирала досада. Снаряжалась экспедиция. Он первый когда-то бывал на Амуре, и за это его чуть не посадили в тюрьму. «Я — главный амурец, — ворчал он, — остаюсь в стороне. Не у дел! А кто у меня все расспрашивал, прежде чем занять Амур? Сам этот капитан… И Муравьев меня же просил…»

Из Усть-Стрелки многих казаков брали на войну. Сосед и приятель Маркешки, его товарищ по странствиям на Амур Алешка Бердышов, давно уже на Шилкинском заводе. А про него забыли. Ему остается только заниматься хозяйством. Но у Маркешки есть отрада — кузница, где он делает малопульки. Все охотники хвалят его ружья.

У Хабарова на избе дощатая крыша сгнила и обросла зеленым мхом. Она больше похожа на дерн, чем на дерево. Весна на дворе, снег сошел, все пашут и сеют. Отсеялся и Маркешка. Он приехал с пашни, хотел дыры забить на крыше, но она стала трескаться и отваливаться пластами даже под его легкой ногой. Надо браться за крышу как следует, всю ее менять.

От сборов Маркешка отставлен. Но сам-то он знает, что здоров, хотя в прежние годы объявлялся больным. Он это делал только от обиды. Сердце никак не забудет издевок и придирок, которые пришлось снести за то, что ходил на Амур.

«А теперь они ходят и называют, мол, это «открытие». Делов-то! Какое «открытие», когда вода сама в ту сторону течет. Садись в лодку да плыви. А вот как мы зимой его сквозь прошли? За это объявили, что Маркешка бандит и ходил за границу, таскал контрабанду».

Аргунь прошла, травка подросла. За рекой покосы хорошие. Вся станица ездит после Петрова дня косить. А говорят, по тому случаю, что составляется экспедиция, могут все это запретить. «А нам мало важности, что там Китай. Китайцы сами продают нам покосы за что придется, за железо охотнее всего».

Все приятели и друзья Маркешки — казаки — вызваны на службу. Поедут нынче на баржах. За что прежде наказывали, нынче обещают кресты и награды.

Однажды вечером Маркешка сидел в гостях у своего приятеля контрабандиста Михаилы Бердышова, пили китайский спирт. Закусывали диким луком. Михайло угощал двух приезжих полицейских.

Маркешка подвыпил.

— Мне крестов не надо, — заявил он. — Я ходил на Амур не за кресты. Я знаю и фарватер, и все тропки в воде, могу провести хоть баржу, хоть пароход, который строился на Шилкинском заводе. Правда, дальше Улус-Модона реку знаю хуже, но все же и там провел бы.

— А ты видел, какой построили пароход? — спросил один из полицейских.

— Это мало важности, какой пароход! Пароход, пароход! Это же не черт, а машина! Человек придумал. И человек с ним управится. Я сам механик по ружьям! А теперь бросил свою кузню. Давно горна не разжигаю.

Тут Маркешка врал, так как к нему иногда придирались за то, что он делает ружья, и он решил скрывать, чем занимается.

— Я парохода не видал, но мог бы провести его. Могу показать. Кроме меня, никто не знает. Но не пойду! А без меня сплав разобьется. А я могу один провести, но не пойду! Думаешь, я больной? Нет, врешь, зараза! Я крепче вас, хоть и маленький. Руки и ноги у меня здоровы.

Михайло Бердышов, кусая рыжий ус, нахмурился до свирепости, подмигивая Маркешке. Но тот, казалось, ничего не понимал.

— А станичный атаман знает, что ты здоровый? — спросил пожилой стражник с нашивками на погонах.

— Конечно! — воскликнул Маркешка. — Он у нас знает все, но своих не выдаст. А вот я прямо говорю, что притворяюсь. Но меня тронуть нельзя.

— Ты скажи, Маркел, что, мол, я шутю, — ссутулясь и как бы опасаясь, что его схватят за ворот, произнес Михайло Бердышов.

— Ничего подобного! Я совсем не шутю.

— А почему же тебя нельзя тронуть? — спросил полицейский.

— А потому, что ничего из этого не выйдет, меня знает сам губернатор, генерал Муравьев. И мы с ним приятели. А если тебе жизнь не мила, попробуй тронь меня.

Стражник с лычками на погонах посмотрел на Маркешку с опаской и подлил ему спирта.

— А если ты все знаешь, так почему же сплава не ведешь?

— А я отказываюсь, как больной.

— Верно, я тоже думал, что ты больной, но посмотрел, как ты раз пахал, и подумал, что тебя за рост на службу не берут. Да, я видел, маленький, а прешь, как муравей!

— Паря, землеройка! — заметил молодой стражник.

— А почему ты такой малый ростом?

— Малое-то дерево растет в сук да в болону… — отвечал обиженный Маркешка.

— А зачем прикидываешься?

— Это объяснять я не желаю! — сказал Маркешка, выпил остатки спирта, надел шапку и пошел вон, ни с кем не прощаясь.

— Какой ферт! — заметил стражник, который был когда-то писарем при штабе отряда, охранявшем пограничную линию. Теперь он назначен на Усть-Стрелку для наблюдения за поведением населения. Сейчас велено смотреть строго, чтобы ни одна живая душа не перешла Аргунь. В Китай разрешили ездить из Усть-Стрелки одному Михаиле. Он считался контрабандистом, а значился лазутчиком, имел друзей в Китае и доставлял через них сведения, что там делается, и заодно таскал спирт оттуда. За сведения ему платили гроши, а спирт пили у него даром. Но Михайло не жаловался.

— А вот мы посмотрим, можем тебя тронуть или нет, — заявил вслед Маркешке бывший писарь.

— Ты человек у нас новый, послан для наблюдения и должен знать, что Маркешка заслуженный. Его губернатор признал. Вот сейчас приедет в Шилкинский завод и первое дело спросит, где Маркешка Хабаров. И другой у него есть приятель из наших казаков — Алешка Бердышов, мой сродственник. Тот уже с ружьем и с саблей на месте.

А Маркешка, выйдя от Михаилы, ругался вслух:

— Сколько дармоедов нагнали! Своих не хватило, так какие-то с Расеи приперли. Будто свои казаки при границе сохранить ее не смогут.

Утром, проснувшись на полной белой руке Любавы, своей жены-красавицы, Маркешка вдруг прижался к ее груди.

— Любава, что я наделал!.. — посмотрев в ее глаза, начал он свой рассказ.

Выслушав его, Любава вспыхнула, оттолкнула мужа и поднялась. Босая побежала за дровами.

Она ходила темнее тучи. Для Маркешки верный признак — что-то будет. Он признавался, что хотел схитрить, но когда схитрил, сам не стал рад.

— Могут счесть тебя дезертиром и намылить шею, — говорила Любава.

Как кнутом подогретая лошадь, Маркешка проворно взялся за дело. Он починил гужи, подладил хомут и поехал на заимку, где у него хранился тес для крыши. Он не столько желал покрыть крышу, как убраться с глаз долой, побыть на вольном месте, где не шляется полиция, затоптавшая, как ему казалось, весь берег Аргуни чуть не до Цурухайтуя. Сколько их нагнали! Только к нам сразу двух человек! Запакостят все!

С мужем поехала на заимку и Любава. Они прожили там спокойно два дня. Любава сохой подняла кусок целины. На мужа она не могла нарадоваться. Он переменился, стал хозяйничать старательно.

В станицу привезли тес, и Маркешка полез утром на крышу, закинув туда сначала несколько плах. Забраться на крышу ему было нелегко. Он подскакивал несколько раз, прежде чем улегся брюхом на ее край. Оперся на позеленевшую гнилую доску, потом уперся коленкой. Едва очутился он на крыше, как вдруг почувствовал, что кто-то крепко схватил его за ногу и тянет назад. Маркешка поехал на брюхе по гнилой доске и подумал: «Какая-то тварь так балуется? Не Алешка ли на побывку приехал? У него такие шутки! Хорошо, что крыша гнилая, а то бы все брюхо иззанозил».

Он свалился, как мешок, на землю и откинулся назад, упершись ладонями в траву. Перед ним в полной форме, в папахе и с саблей на боку стоял Алешка Бердышов. Он рослый, с пшеничными усами.

— Что, паря, за шутки? Не потеха. Ударю тебя по морде!

Маркешка вскочил и со злом замахнулся, но тут какой-то другой казак, незнакомый, тоже обвешанный оружием, схватил его за руку.

— Паря, тебя арестуем! — сказал Алешка. — Живо пойдем в станичное управление.

— За что?

— Старое за то, новое — заехало!

Маркешка, как был, пошел со двора в своей старой и выцветшей неподпоясанной рубахе из синей китайской дабы.

— Худо не будет. Смотри не заплачь, — насмешливо сказал Алексей. — Ты шибко плакать любишь.

— Я знаю, за что меня забирают, — ответил Маркешка спокойно. — Я хотел крышу починить, пока не забрали. Да проститься со своими. Детям будет отца жалко.

— Тебе дадут проститься. Еще награду выдадут.

По Алешкиным шуткам не похоже было, что в самом деле грозит беда. Алешка хороший товарищ.

— Не пужайся только, сейчас тебя возьмутся мутить!

— Кто?

— Вот я тебе скажу… Мы стояли на Шилкинском заводе. Ожидали губернатора. Капитан второго ранга Казакевич Петр Васильевич, его высокоблагородие, который строил пароход, как-то узнал про тебя, что ты обиженный и притворяешься, и велел немедленно тебя доставить. Проводников по Амуру мало. Ищут людей, которые там бывали. А ты говорил кому-нибудь, что притворяешься? Скажи слава богу, что тебе даром обойдется, хотя мне и не велено это говорить.

В станичном правлении Маркешку ожидали атаман и пожилой офицер в казачьей форме, лысый, с крестом на груди. По-русски говорил он плохо, видно из немцев. Маркешка только подивился в душе, чего не натворит начальство. Немец как-то попал в казаки, сидит, зараза, с лампасами.

— Ты че, ваше благородье, наш хорунжий?

— Да, сынок, я сабайкальский касачий войско хорунжий!

«Пьяница, наверно», — подумал Маркешка.

Немец оказался добрым, сказал Маркешке: назначаешься на сплав проводником. Получишь жалованье и обмундирование. Пока зачисляешься в пехотный казачий батальон.

— Ваше благородие, ведь я страдаю… Паря атаман, — обратился Маркешка к станичному.

— Молчать! — рявкнул станичный атаман Скобельцын, ужасаясь, что хорунжий из немцев увидит, каковы тут отношения между офицерами и простыми казаками, что даже атамана называют не «ваше высокоблагородие», а «паря». — А то будешь изменник веры, царя и отечества! — пригрозил Скобельцын. — Форма тебе доставлена. Штаны маленько надо приукоротить. Оденешь и, однако, завтра же явишься сюда.

— Дохвастался, — сказала Любава, когда Маркешка возвратился домой.

— А я и нахвастался и пьян напился нарочно, — старался оправдаться муж в глазах любимой жены. — Какая же радость, я старался, а другие получат награды?

Любава перешила одежду, выданную мужу. Укоротила штаны с лампасами. На другой день Маркешка оделся в полную форму казачьего пехотного батальона. Тяжело было Любаве отпускать мужа. Но и во взгляде и в голосе ее была и ласка, и затаенное любованье.

— Что же я при бабах останусь в деревне? Вот и я отрекся от болезни.

— Нет, ты пьяный сболтнул по глупости.

— Я нарочно, почем ты знаешь, может, я истосковался.

— А что же ты утром умом тряхнулся и плакал у меня на груди, как дите?

— Утром-то, конечно, страшно было. Но ты, Любава, не казак и не можешь знать, что есть подвиг и как к нему стремишься.

— Казак! — с усмешкой сказала Любава и так толкнула Маркешку, что он полетел к кровати во всей форме и со всем снаряжением. А она стала его целовать.

— Так-так, дави его, топчи, хозяйка! — крикнул вошедший Алексей.

Он весь день прогостил у Маркешки.

Наутро в назначенный час Хабаров явился в правление.

— Что, Маркешка, теперь выздоровел? — спросил его атаман.

— Теперь выздоровел, — браво ответил Хабаров.

— Паря, пойдем на войну, — подсмеивался Алексей. — Это тебе не с нойоном царапаться.

— Какая война, откуда у нас турки!

— Француз опять поднялся. И Англия! Со всех сторон… Ты че, разве не слыхал?

Последний вечер казаки провели дома. Пили мало.

Утром ждали баржу с верховьев Шилки, на которой Алексей и Маркешка с отрядом пеших казаков должны были плыть вниз по Амуру. Но баржа что-то не шла. Одна баржа придет или вместе со всем сплавом — тоже пока никто не знал толком.

Через несколько дней пришла на лодке почта. Бердышова и Хабарова вызывали в свой батальон на Шилку.

Глава шестая ПЕРЕД ОТПЛЫТИЕМ

…казак Пешков… тот именно, который, будучи совсем почти неграмотным, сложил песню, которую и до сих пор поют на Амуре и в Забайкалье.

Р. К. Богданов. Воспоминания амурского казака[62]

А романтики любили в старине по преимуществу глупые, пошлые, вредные стороны…

Н. Чернышевский[63]

Экипажи губернатора уже подъезжали к Бянкино. Вдали, среди холмов на берегу Шилки, маленькая черная деревушка. Шилка, по берегу которой шел тракт, быстрая, чистая река, вобравшая в себя ключевые горные воды, и сама как быстрый горный ключ. В ней есть что-то от Ангары, хотя с той ничто вообще не может сравниться в целом мире, — это не река, а чистейший алмаз!

Сегодня 7 мая, по-европейски конец месяца, поля забайкальских крестьян посеяны, всходы повсюду, как озерца среди березняков, трава быстро растет на лугах. В эту пору весенняя вода еще не спала, да и в убыль Шилка поднимет баржи и лодки, как показали тщательные многолетние промеры, которые по приказанию Муравьева и по собственному почину Казакевича делались все эти годы, глубина всегда достаточная, чтобы пройти баржам с войсками, артиллерией и припасами.

Несколько лет тому назад, когда Невельской еще не исследовал устье Амура и на Шилке ничего не было построено для сплава, не только пароходов, — но ни единой порядочной баржи не имелось, ни одного весельного катера с пушками, а промеры уже велись. Сколько раз Муравьев приходил в отличное настроение, получая сведения о глубине реки. Он даже готов был петь казачью забайкальскую песню, что «Шилка и Аргунь, они сделали Амур». В самом деле, Шилка — мать Амура, а Аргунь — его отец.

В прошлом году он приказал сделать промеры и на Амуре, сколько было возможно, не возбуждая подозрительности у маньчжуров.

На Шилкинском заводе — центр всей подготовки к сплаву. Тут начальствует Петр Васильевич Казакевич, умнейший, спокойнейший человек, дельный и аккуратный. Петр Васильевич был у Невельского старшим офицером на «Байкале» во время кругосветного перехода.

Делая промеры на реках, Казакевич посылал казаков на Амур из Усть-Стрелки и Горбицы. Теперь суда готовы, пароход построен. При деятельном участии Миши Корсакова сформированы войска, есть артиллерия, тяжелые крепостные орудия привезены на быках с Урала. Предначертания Муравьева исполнены.

Муравьев катил в экипаже с сознанием, что сплав, какого еще не бывало в истории человечества ни на одной реке, ждет своего полководца, ждет, когда он выйдет из шатра и, как Петр, кликнет клич: «На Амур, орлы!» — и все заколышется.

А пока воды Шилки совершенно пустынны. В нескольких верстах от деревни Бянкино губернатора встречали верхами Миша Корсаков, горный инженер подполковник Разгильдеев и целая кавалькада офицеров и горных чиновников. Свита Муравьева в этот день отстала, он умчался вперед.

Губернатор вышел из кареты. Вскочил на подведенного к нему коня.

— А где ж пароход «Аргунь»? — отчеканивая слова, спросил губернатор у Корсакова, который держался верхом подле своего генерала.

— Пароход «Аргунь» не смог подняться от Шилкинского завода вверх по реке до селения Бянкино по причине большого прибытия воды и сильного встречного течения, — несколько смущенно и с мягким поклоном, почтительно и негромко, как бы показывая, что не следует губернатору обращать на это внимания или высказывать досаду и огорчение, полупрошептал Миша Корсаков, держась на коне ближе к своему покровителю.

Муравьев вспыхнул, но сдержался. Он хотел явиться к своим войскам на пароходе, с блестящей свитой, стоящей на палубе.

— А где же Петр Васильевич? — тихо, но гневно спросил он.

— Петр Васильевич отправился на Усть-Стрелку, на самую границу, чтобы произвести лично разведку и новые промеры… Баржа для вас, Николай Николаевич, прекрасно оборудована, — меняя тон, радостно заявил Миша Корсаков, и восторженное выражение появилось на его лице, как всегда, когда он говорил об удобствах, приготовленных для генерала. — Я сам следил. Мебель доставили из Нерчинска, ту летнюю парижскую, что привезли в пятьдесят втором году… Обивка роскошная… Право, жаль, что Екатерина Николаевна решила не ехать. Премилая у вас каюта. Кабинет для занятий, спальня и салон. Обшивка африканским дубом, как в капитанской каюте на «Иртыше».

Муравьев потребовал объяснений от инженеров и моряков.

Один из морских офицеров стал почтительно докладывать, держась верхом на коне рядом с губернатором, что пароход «Аргунь» не может подняться против течения по причине слабости своей машины… Этот резал прямее Миши Корсакова. Между тем вся кавалькада всадников, цокая подковами коней по сильно каменистой дороге, двигалась великолепными местами над скалами, у подножия которых кипела вздувшаяся Шилка.

«Подлецы! — думал губернатор. — Что же они выстроили!»

Но не стал никого разносить. Пароход «Аргунь» был его любимым детищем, первенцем амурского кораблестроения. Муравьев прилагал все усилия к тому, чтобы явиться на Амур с современным паровым судном. Тут и вид, и удобства движения, и необходимость иметь пароход там, где сотня барж, которые еще придется не раз стаскивать с мелей. Кроме того, он желал показать китайцам, что у русских есть паровой корабль.

Въехали в деревню. Гребной катер, вооруженный маленьким фальконетом[64], стоял у пристани. Губернатор решил не ждать свиты.

— Да нет ли легкой лодки? — спросил он.

Уж если нельзя было явиться на пароходе со свитой, с блеском, то надо брать другим, по пословице — не мытьем, так катаньем. Запросто, на маленькой лодчонке, — по-военному, по-солдатски!

— Я с удовольствием в лодке, — говорил Муравьев.

Когда подали большую лодку, Муравьев ее забраковал, велел подать поменьше. Он оставил при себе только двух гребцов. Это казаки в белых рубахах.

— Ты что так на меня смотришь? — вдруг спросил губернатор высокого казака с крупным, длинным лицом.

— Простите, ваше высокопревосходительство…

— Нет, смотри, пожалуй! — сказал Муравьев.

Муравьев взял с собой Мишу Корсакова и Разгильдеева. День был жаркий. Когда отвалили, Николай Николаевич снял мундир и снова разговорился с казаком.

— Ну, как там пароход у вас? — спросил губернатор.

— Хлестко ходит, ваше высокопревосходительство! Дым идет, вода в речке гремит, как пароход тронется, — говорил казак тонким голосом. А сам детина здоровый.

Муравьев ссутулился. Пароход расстраивал его. Надежный инженер делал, а пароход ходить не может. Да, река быстрая, да еще разлив.

— А как твоя фамилия? — строго спросил губернатор.

— Пешков, ваше высокопревосходительство!

Завиделся завод — улица деревянных домов. Среди них какие-то большие, тоже деревянные здания. На видном месте на самом берегу какие-то ворота. Ба, да это триумфальная арка! Видно, выстроили для встречи губернатора. Черт возьми!

Муравьев надел мундир, а когда стал подходить к берегу, поднялся в лодке и, заложив руку за борт, стоял с видом задумчивости.

Завод на левом пологом берегу реки. Он похож на большую деревню с безлесыми окрестностями, без садов, с сухими улицами, такую же тоскливую на вид, как Бянкино.

Перед деревней — широкие галечниковые отмели. Жаль, что в наших сибирских деревушках ни деревца, только кое-где под окнами боярка. Сибиряки не любят оставлять тайгу поблизости, от нее мошка, комарье. Для сибиряков отрада — пашни, росчисть, огород. А леса что беречь! Леса тут сколько хочешь.

Река расступилась пошире, за мысом открылся целый плавучий город со множеством мачт и ярких флагов. Пушки и оружие поблескивали там. Какие-то шлюпки быстро ходили от судна к судну. Видно, как с силой, энергично гребут опытные гребцы. Новенькие светлые баржи с палубными надстройками и рубками сверкали стеклами на солнце.

Лодка губернатора обогнула мыс. Несколько лодок и барж длинной вереницей стояло у самого берега. С каждой перекинут на берег трапик. В одном месте суда как бы расступились, и среди реки стоял дымивший пароход.

И как-то так получилось, что арка, которую видно было еще с другой стороны, из-за мыса, оказалась тут же рядом. От нее в глубь деревни, словно на радость Николаю Николаевичу, скучавшему по садам, тянулась березовая аллея. Роскошные березы! Но ведь это чистый обман. Просто улица обставлена березами, видно, вырубили в тайге и устроили как на троицу, а через два дня это все засохнет и будет опять улица пустая и вытоптанная.

На правом берегу, за Шилкой, над обрывом — палатки. Там часовые видны, сверкают штыки. Там играет горн, слышны крики, войска строятся, видна кавалерия, плотные ряды пехотинцев. Там, под обрывом, баржа, вооруженная пушками.

При приближении губернатора весь огромный лагерь пришел в движение.

На этой стороне, на пристани, у берега стояла огромная толпа народа — местные обыватели и рабочие, строившие несколько лет всю эту массу судов. Тут же, верно, и те, кто возил все и заготавливал лес, и мастера с железного завода. Грянула музыка, раздался благовест в заводской церкви, народ закричал «ура».

Муравьев косился на пароход, стоявший посреди реки.

«Так и поглядывает на самоход, — думал казак Пешков. — А глаз вострый, гневный, косит из-под бровей».

Берег, заполненный огромной разноцветной толпой, шумел все сильнее. Оркестр играл. Пехота, выстроившись перед триумфальной аркой, взяла на караул.

Муравьев почувствовал, что огромная толпа ждет его и что поэтому он должен принять такой вид и стать таким, каким желает видеть его народ, выстроивший ему эту триумфальную арку и натыкавший на улице рубленые березы. Губернатор картинно облокотился на золотой эфес сабли и гордо поднял голову.

— Ур-ра! — закричали на берегу.

И вдруг из-за реки грянули пушки.

Лодка подошла к берегу. Духовенство и депутация шилкинских рабочих встречали Муравьева хлебом-солью. Губернатор стал обходить почетный караул.

Потом купец, отбывающий в Шилкинском заводе каторгу и заведший тут торговое дело, читал свои стихи. Он сравнивал Муравьева с Петром Великим.

«А стихи для малограмотного человека в самом деле прекрасны, — подумал губернатор. — Умный у нас народ, но еще неразвитый и необразованный, а в общем все сделано очень хорошо, может быть, даже не хуже, чем на каких-нибудь карнавалах в Европе, где тоже болтается много всякого тряпья, и все украшают разной дрянью, и мишуры достаточно! Но ведь здесь Забайкалье, каторга! Конечно, может быть, этот стихотворец и пройдоха порядочный, и кровосос, рожа его мне не совсем нравится».

После обеда в Шилкинском заводе Муравьев отправился на другую сторону. День отличный. Генерал обошел ряды солдат. Он всматривался в их бесстрастные, спокойные и сильные лица. «Все это забайкальские казаки, потомки землепроходцев. Чем полны их души? Что они думают? По внешнему виду русского солдата никогда об этом не догадаешься. Распоряжения он готов исполнять, а что у него на душе, черта с два узнаешь. Дайте ему волю, он еще высмеет. Это не французы, и никакого энтузиазма тут не видно. Хотя народ, видимо, буйствует от восторга искренне! Ведь я исполняю извечное желание сибирского народа, а казачества в особенности!»

Оркестр грянул. Войска стали маршировать. Часть из них вооружена новыми ружьями. После марша Муравьев проверял, как из этих новых ружей стреляют забайкальские казаки.

На другой день губернатор явился на пароход. Молодой инженер Сгибнев в форме морского офицера, капитан парохода, стал объяснять, что судно хорошее и против течения может идти. Но Казакевич не желал посылать его в Бянкино, так как на Шилке быстрое течение и перекаты, и не хотел рисковать бессмысленно. Инженер — молодой человек, но говорил твердо и уверенно, и чувствовалось, что он отлично знает машину. Сгибнев представил губернатору свою жену, молодую темноволосую даму. Она шла с мужем на пароходе.

В течение двух дней Муравьев проверял загрузку кораблей, обмундирование, артиллерию. Все было в должном порядке. Пока он ездил во Францию, Испанию и Англию, здесь тысячи людей не сидели сложа руки. Это чувствовалось во всем. Четыре года все Забайкалье и Восточная Сибирь тщательно готовили этот сплав. Зимой и летом свозили сюда снаряжение и материалы. По станицам формировали отряды. Муравьев понимал, что это результат трудов целого края. Но он был горд, что эту энергию в народе пробудил сам. Только так он представлял себе все, что происходило. И он был снисходителен к тому, что народный восторг по этому случаю проявляется с такой традиционной наивностью. Все те почести, над которыми Муравьев обычно иронизировал, когда они выказывались другим лицам, он сейчас принимал как должное, с большим удовлетворением.

Но вот все готово. Исторический час приближается. Вечером Муравьев со свитой возвратился на левый берег.

На завод съехалось еще больше народа. Чуть ли не со всего Восточного Забайкалья и всех соседних заводов и станиц прикатили купцы, мещане, казаки. Тут множество офицеров и военных чиновников, отбывающих со сплавом, а также остающихся здесь, прибывших на проводы и работавших по снаряжению экспедиции. Всюду мундиры: армейские, флотские, артиллерийские, казачьи, инженерного ведомства.

Утром крестный ход. Множество духовенства. Несли образ чудотворной Албазинской божьей матери.

Разгильдеев, начальник горных заводов, могучий и на вид добродушный толстяк, так постарался. Он согнал на Шилку чуть ли не всех каторжников с окрестных рудников и заводов, приодел их в красные рубахи, составил из них хоры, которые всюду встречали губернатора пением. Муравьев уже знал, что на каторге всегда есть художники и поэты, им представилась возможность развернуться, выказать свои таланты и этим заслужить смягчение наказания.

Еще арки! Всюду горят плошки, огромная иллюминация. Тут уж больше вкуса: кроме огней, еще и цветы искусственные! А вот целый парк из лиственницы, березы, багульника, сосны… Муравьев был так тронут выражением всенародного подъема духа и любви к себе, что на этот раз даже не вспомнил о том, что этот парк бутафорский, хотя до того не раз приходило в голову, как хорошо было бы, если бы на Шилкинском заводе в саду на самом деле росли березы и сосенки. Он уж не думал о том, сколько тут лести и лжи. В глубине души он знал это, но ведь так и надо, пусть. Народ видит, а это главное. И главное, очевидно, что все рады и Сибирь всколыхнулась.

На транспаранте среди огней и цветов с большим умением и вкусом нарисован рыцарь. Он стоит на стрелке, где сливаются Аргунь и Шилка. В руках — щит и меч. Тут же нарисовано устье Амура, в воздухе — орлы, в море — киты, тут же соболи и тайга.

Да, по всем признакам, сплав готовили основательно.

На пирамиде позолоченными буквами написано, когда и какие важнейшие исторические события произошли на Амуре. Миша, неотступно следовавший за генералом, как бы невзначай обмолвился: «В ваше царствование…», но поперхнулся и тут же поправился…

Среди людей, устроивших этот праздник, были весьма образованные люди, дельные, годами трудившиеся, готовившие сплав, инженеры, офицеры, моряки, люди честные, многие из них с развитым вкусом, но в ожидании прибытия Муравьева все, видно, как ополоумели и подчинились привычке безропотно раболепствовать и подчиняться. Здесь чествовали Муравьева, как государя.

Но вот и щит с вензелем государя. Тут выстроены войска, народ кричит «ура». Вспыхнули, засверкали, заискрились бенгальские огни…

Хор каторжников, одетых в яркие рубахи и шапки, чтобы не видно было бритых голов, запел:

Как за Шилкой за рекой

В деревушке грязной

Собрался народ толпой,

И народ все разный…

…Тут складские торгаши

С ихними женами…

К Муравьеву подвели высокого седого казака. Генерал узнал его, это Карп Бердышов.

— Карп Иванович! — воскликнул генерал. — Я рад тебе, братец.

— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство.

— Что ты тут делаешь?

— Да вот стараюсь.

— Это ты наш корабельный плотник?

— Как же, я сызмальства с отцом лодки делаю.

Карпа из родной деревни, едва он туда явился на побывку, атаман взял с собой на праздник.

— Я очень рад, — сказал Муравьев, — да почему же ты не с войском?

«Вот не было печали, — подумал Карп, — а ну как заставят».

— Годами вышел, ваше высокопревосходительство.

— Недолго исправить беду. Я скажу только, и выдадим форму, и чин урядника получишь. Год-два прослужишь, — громко говорил Муравьев, чтобы слышали столпившиеся вокруг простолюдины. — Проведешь сплавы, и сделаю тебя офицером. Для меня ведь нет разницы — простой народ или благородный.

— Премного благодарен, да здоровье не то. Теперь молодые пойдут со сплавом. Они и обучены, как воду мерять. А ведь наш стариковский промер какой — шест и все. Сын у меня в казачьем батальоне. Только что взят, от хозяйства оторван. Сплавщиками идут амурцы Алексей Бердышов и Маркешка Хабаров, ведь вы их знаете, ваше высокопревосходительство.

Муравьев вспомнил Алексея Бердышова. Вспомнил он и невысокого Маркешку, которого когда-то возили в деревянной клетке на верблюде через всю Монголию из Китая, куда он попал после того, как был захвачен маньчжурами на Амуре в плен.

— Да я вас всех тут знаю! А тебе, братец Карп, очень благодарен. Ты лучший плотник… Будешь награжден! Я всегда отмечаю лучших.

Муравьев обнял и поцеловал при всех Карпа.

— Я очень рад, что Бердышов и Хабаров послужат у меня сплавщиками. — И подумал: «Хабаров! Одна фамилия чего стоит! Жаль только, что казачишка годен под стол пешком ходить. Лучше бы уж Карп был Хабаровым, тогда бы я его обязательно взял с собой, каким бы ни был его возраст». — А у тебя, братец, мать не урожденная Хабаровых? — спросил он.

— Никак нет. Она — Косых, — со страхом ответил Бердышов, до привычке опасаясь подвоха со стороны начальства.

А по ночной реке уже поплыли лодки с фейерверками.

Наутро снова служили молебен. Потом стальная щетина штыков потоками полилась на суда. Войска грузились на баржи. Опять раздался звон колоколов. Икону Албазинской божьей матери провезли перед строем кораблей. Священники, стоя на баркасах, святили суда и кропили их святой водой. Муравьев на берегу принял благословение и поцеловал крест. После этого он явился на свое судно и приказал отваливать.

Стали поднимать якоря и отдавать концы. Оркестр грянул «Боже, царя храни». Сплав тронулся. На переднем судне на мачте полоскался генеральский флаг.

Новая эра в истории наступила. Сплав пошел. Муравьев на лодке отправился по баржам. Поднявшись на головное судно, он увидел маленького смуглого казака.

— Эх, братец, так это ты?

— Здравия желаю! — отчеканил Маркешка.

— Э-э, брат, я тебя знаю. Ты Хабаров. В Цурухайтуе рассказывали мне, как ездил в ящике по Китаю.

— Точно так, ваше высокопревосходительство!

— Я слышал, тебе славно жилось с тех пор. Почет был.

— Как же, ваше высокопревосходительство! Даже шибко!

— Ну вот видишь! А теперь вместе с тобой идем по Амуру. Ты потомок Хабарова. И я, губернатор, горжусь тем, что ты у меня на сплаве. Я возьму тебя своим проводником.

— Премного благодарен, ваше…

— Вы все такие же молодцы! — громко обратился генерал к товарищам Маркешки.

— Здравия желаем…

— А как я? Постарел? — спросил генерал у Маркешки, помня, что тот за словом в карман не полезет.

— Нет, шибко молодой! Девки еще полюбят.

— А ружья делаешь?

— Нет, запрещено, ваше высокопревосходительство.

— Как же так ружья делать запретили? Кто посмел? Я разрешаю. Делай.

Тут Маркешка, вопреки уставу, развел руками и поглядел по сторонам, как бы показывая, что о чем же, мол, толковать.

— Вернешься и делай ружья, — продолжал губернатор. — Записку дам.

— Рад стараться, — ответил Маркешка.

— А видишь, я слово сдержал, идем на Амур. Какой флот построили! — с гордостью показал генерал на двигающиеся караваны судов. — Возьму тебя на свое судно!

…Казаки, отправляясь на сплав, преследовали и собственную выгоду. Пока на Шилке гремели выстрелы и толпа кричала «ура», они запасались товаром для мены с гиляками и тайком погрузили все, что можно было. Алешка набрал всякой всячины. «Вот герой, — думал Маркешка, — казак так и есть казак».

К вечеру прибыли в Усть-Стрелку. На губернаторское судно поднялся Казакевич — плотный, коренастый, со светлыми усами и с усталым независимым взглядом. Он проклинал в душе Усть-Стрелку, в которой столько бестолочи, и с радостью покидал эти каторжные места. Три года прошли тут. Он жил как простолюдин, возился с неумелыми людьми, обучал их всему. Это он устроил празднество, чтобы порадовать губернатора, народ и самого себя.

Он доложил Муравьеву, что все благополучно, промеры произведены. Лодки с проводниками пойдут вперед. На другой день в два часа утра суда тронулись. Трубачи заиграли гимн. На всех судах стальная щетина штыков. На берегу толпа, там снимали шапки и крестились.

Складские торгаши с женами на собственных лодках нагрянули сюда. У некоторых с собой прихвачен товар. Все завидуют двум иркутским фирмам купцов Кузнецовых и Трапезниковых, которые по совету Муравьева и Сукачева снарядили со сплавом лавки-баркасы.

…Карп Бердышов с сынишкой Ванькой провожали сплав взорами.

— Вот наши-то купцы глядят завидущими глазами, — говорил отец. — Их бы на Амур пустить, вот бы зацаревали. Там раздолье и соболей дивно.

Ванька — парнишка острый и смышленый. Он уж давно приглядывался, как все собираются. Он и сейчас мотал на ус слова отца. Он сам с завистью смотрел на молодых парней — иркутских приказчиков, проплывавших мимо на лавках-баркасах.

— Эх, диво! — восклицал мальчик. — А ведь дядя Алеша говорил, что на Амур и на лодке можно сплыть.

— Вот подрастешь и узнаешь, каково это! Легко сказать! — отвечал отец.

«А вот подрасту, тятя, так увидишь», — думал Ванька.

На берегу Любава плакала, глядя на судно, где в ряду казаков исчез ее любимый. Его не видно, хотя Любава знает, где он, на каком судне. Маркешка ухитрился выпросить себе отпуск на день, съезжал на берег.

…Хабаров стоял на барже, не видя вокруг лиц людских. «Столько мундиров! Одни мундиры заместо людей! Сколько знакомых, и будто нет никого! И не скажешь слово. В мундиры все затянуты, рты у них позаткнуты, людей как нет. Одна амуниция на этой барже, начальство, сам генерал, а мы при нем — как резьба при коньке».

Иногда, взглядывая на лица своих шилкинских знакомых или казаков из Горбицы и Усть-Стрелки — все они приходились ему дядьями, братанами или другими родственниками, — Маркешка замечал, что все как-то переменились, стали важней, глядят не по-своему. «Вот их умурыжили. Морды одинаковые стали, словно им болваны приналажены на плечи заместо своих голов».

Любава плакала на берегу и думала о муже, что он хоть мал ростом и в строю его не видно, но он с талантом и собой огонь! Ох, шоршень!

— Братцы и товарищи! — громко заговорил Муравьев перед слитной массой вооруженных людей на судах, идущих вокруг его баржи. — Свершилась извечная мечта. Горячо бьется русское сердце! Мы входим в Амур!

Он поднял бокал с амурской водой, выпил его и поздравил всех.

Оркестр заиграл «Коль славен».

Судно за судном входило в амурскую воду.

Легкая, похожая на острую лодку баржа губернатора быстро пошла вперед.

Вдруг Корсаков заметил, что их догоняет какая-то маленькая лодка с незнакомым офицером.

— Николай Николаевич, курьер из Петербурга! — тревожно сказал он, подходя к губернатору.

Муравьев переменился в лице и пошатнулся. Бог знает что! На миг представилось, что, может быть, интрига. Одним движением из Петербурга в момент может быть зачеркнуто все. Почести-то царские, но он не царь… И этот торжественный праздник, и «Храм славы», и бенгальские огни, и сама суть дела — пароход, баржи, сплав, все великое будущее — все может быть в мгновение перечеркнуто и сплав остановлен.

— Сюда его! — сказал Муравьев с горделивой шутливостью.

На палубу поднялся молодой офицер, представился и подал пакет.

— На чем же вы?

— На ветке, ваше превосходительство.

Муравьев поговорил с офицером, не вскрывая пакета. Потом не торопясь разорвал и прочитал. У него отлегло от сердца. «Опять петербургские пустяки. Напоминают о таких глупостях. А я тоже хорош. Вот уж истинно, пуганая ворона куста боится».

Губернатор поднялся на мостик. За то время, пока он принимал курьера, баржи подошли ближе. Вокруг сияли штыки. Люди закричали «ура». Грянул оркестр.

«Коль славен наш господь в Сионе, — тихо подпевал Муравьев, — велик он в небесах на троне». И от радости, что день так прекрасен, что великое событие совершилось и что сам он так здоров, хотелось прищелкнуть шпорами, словно заиграли мазурку, а не гимн, похожий на молитву.

Глава седьмая НАВСТРЕЧУ АМУРСКОМУ СПЛАВУ

В последнюю ночь спали тревожно, обнявшись и прильнув друг к другу. В пять часов утра — было еще совершенно темно — Невельской поднялся. Он высек огонь и засветил свечу.

— Ты едешь? — встрепенулась Катя, проснувшись, и присела. Она схватилась руками за лицо, как бы приходя в себя или ужасаясь тому, что наступило, и опустила руки. В глазах ее был испуг.

Огонек слабо освещал маленькую комнату с бревенчатыми стенами, двумя койками и детскими кроватками. Повсюду пеленки и одеяла. Проснулась маленькая Катя. Отец подошел к ней и наклонился. Катя, кажется, опять больна. В ее глазах усталость, испуг и надежда. Она смотрела на отца, как взрослый человек, и, казалось, хотела спросить: «Почему же ты, большой и умный, не можешь мне помочь, ведь я маленькая, у меня нет сил, я ничего не знаю и не умею, мне очень больно, помоги мне, я тоже хочу пожить, папа… А ты зачем-то уезжаешь!»

Екатерина Ивановна смотрела холодно, даже жестко, еле сдерживалась, ее небольшая голова гордо поднята. Ее не оставляло ощущение, что маленький ребенок в последний раз видится со своим отцом.

И он понимал, как все плохо. Встав на колени перед ребенком и припав на миг лицом к ее ручке, он как бы глушил в своей груди что-то, чтобы не вырвались слезы.

— Бог милостив, — сказал он, подымаясь и не сводя зоркого взора с ребенка. — Бог милостив, — виновато повторил он, оборачиваясь к Кате, и обнял ее. В комнате было тепло, в ней запах жизни, семьи, любви.

«Мне больно», — сказал отцу отчаянный прощальный взгляд ребенка.

А олени уж звенели боталами. С вечера все приготовлено к отъезду. На Амуре лед прошел или заканчивает идти, путь открыт, пора. Губернатор и войска идут навстречу!..

«Великий князь обнимает! Смешно, странно и страшно даже!» — думал Невельской.

— Право, но есть что-то высшее, ради чего мы трудимся, может быть, очень далекое, — сказал он. — Прощай, Катя… Прощайте, дети.

Светил огонек в казарме. Темнели силуэты оленей. Ночь теплая, редкая погода. За последние дни очень потеплело, все тает в тайге, а сопка уж вся открыта солнцу.


Невельской поговорил с Бачмановым. С ним обо всем заранее условлено. С уходом льдов Бачманов едет в Де-Кастри заведовать постом. Там важнейший пункт. Вчера весь вечер делали разные предположения. «Будет война или нет, трудно сказать. Мы в вечном напряжении и все ждем ее. Она может грянуть неожиданно. Детей и женщин в случае чего — в стойбище и дальше под охраной в Николаевск. Самим действовать смотря по обстоятельствам».

— Ну, у тебя все готово? — спросил Невельской тунгуса.

— Готово! — отвечал Антип. С началом распутицы он задержался на косе и теперь на своих оленях вез капитана в Николаевский пост.

Невельской перецеловался с Бачмановым, офицерами и матросами. Тунгус подал капитану костыль, и тот, опираясь, полез на оленя.

— До рассвета как раз доберемся до зимнего стойбища, — сказал Невельской, наклоняясь к жене и пожимая ее руку. Он еще раз поцеловал ее в голову.

Тунгус, не придававший значения последним вздохам, крикнул, и олени пошли. Невельской чувствовал, что может разрыдаться. Он готов был проклинать тот час, когда совершил открытие. На него нападали изредка приливы душевной слабости, и он не скрывал их.

Рассвело, когда доехали до старого стойбища. Над сопками шли тучи, цепляясь за ели и березы. В тайге сплошные болота. Где казалось сухо — стоило ступить на размокшую глину, как она ползла.

— Худо! — приговаривал ехавший впереди Антип. — Дорога-то плохая.

Через некоторое время он остановил оленя.

— Однако не проедем! — сказал он капитану, когда тот оказался рядом. — Дорога худая. Придется обратно.

— Как это не проедем? — вспыхнул Невельской.

— Видишь, капитан, кругом вода. Как ехать? Однако, сильно замочишься.

Антип мало знал Невельского; только во время приездов в Петровское встречал его и полагал, что он такой же начальник, как и все чиновники, хоть и получает «писки» от самого губернатора и даже от царя. Он, видно, занят тем, что читает важные бумаги и отдает приказания, и уж, конечно, не его дело лезть в грязь. Он, верно, не меньше, чем аянские чиновники и служащие Компании, уважает себя.

Невельской в этот миг готов был ударить тунгуса костылем по голове. «Как это возвращаться? Да ты в своем уме, что же ты прежде думал?» — хотелось закричать на него.

— Нет, нам обязательно надо быть завтра в Николаевске, езжай! — сдержанно сказал он.

— Лучше бы ехать, когда просохнет!

— Конечно! Это всякий знает! Но… «Тогда и тебя и меня повесить остается!»

— Вперед! — приказал капитан и пустил своего оленя.

Антип-то за себя не боялся. Он тронул с места своего оленя. Казак и второй тунгус поехали следом. Олени пошли по болоту.

Стоило Антипу сболтнуть такую чушь, как вся душа капитана пришла в движение, и он уже рвался вперед, как всегда, когда его пытались задержать.

Мокро. Олени вязли в воде и размокшей глине. Потом вязли в глубоком мокром снегу, резали ноги о наст, превратившийся в ледяную корку. За два часа прошли не больше двух верст. Наконец олени стали по брюхо в грязи. «Худо!» — хотел было сказать Антип. Он слез с оленя прямо в воду и потянул повод. И тут он увидел, что Невельской уже в воде и, сильно зашагав по грязи, потянул оленя за повод.

— А ну! — сказал старик, приободряясь и чувствуя, что с ним не белоручка-барин.

Старик зычно крикнул на оленя, страшно взмахнул костылем, сделал зверскую рожу и с большой силой быстро потащил животное за собой. И Невельской невольно закричал на своего. Оленей потянули, но сами вязли, спотыкались. Груз свалился с одного из оленей в воду.

Через час, когда вылезли из болота и еле поднялись, Антип сказал, что дальше дорога будет лучше. Он советовал посушиться у костра и отдохнуть. Невельской не чувствовал мокрых ног и одежды. Тело его горело, и глаза были как у лихорадочного. Однако остановились. Разожгли костер. Ночь капитан просидел почти без сна, стараясь высушить одежду.

Еще затемно стали складывать котомки. У капитана с собой смена белья, мундир и немного продуктов. Антип удивляется, как мало ест этот человек. Утром и вечером отрежет ножом несколько тонких ломтей белого хлеба и этим сыт. Только в обед вчера ел солонину. Редко приходилось видеть, чтобы взрослый человек обходился таким малым количеством еды.

Едва рассвело, тронулись и опять залезли в такое болото, что, казалось, никогда не выбраться. Вся тайга стояла в воде. Олени вскоре выбились из сил. Они еле несли груз — продовольствие, теплую одежду, палатки, и нечего было думать ехать верхом.

Невельской мял грязь, вытаскивая одну ногу, увязая другой, кричал на оленей и опять тянул своего верхового за повод.

— Черт знает! — ворчал Антип. — Капитан по грязи лазает!

Сегодня на всякий случай Невельской уложил самое нужное в котомку и нес ее за плечами. Выбрались на сухое, обдутое ветром место с горелым лесом. Невельской шагал задумавшись. Он ступал ровным, спокойным шагом, легкий и стройный. В этот утренний час в голове его складывался будущий разговор с Муравьевым. Губернатора надо встретить как можно выше, как можно дальше от устья и поговорить с ним вовремя, не упустить случая, чтобы и он не ошибся, не поступил по пословице: «Укоротишь — не воротишь». Как ни широк взгляд Муравьева, а Петербург имеет ни него свое влияние.

«Сохранять всеми средствами подходы к Амуру, — с воодушевлением думал Геннадий Иванович, шагая своим военным шагом впереди оленей. — Если мы сосредоточим все наши силы на занятых нами постах, то англичане бессильны. Мы прикрыты лайдами и банками. Леса — наши союзники. Лишенный поддержки корабельной артиллерии, неприятель столкнется с войсками, которые прибудут из Забайкалья, и неизбежно окажется разбитым, так как через банки артиллерию не потащишь. Да англичане и не пойдут на это никогда, им нет смысла этого делать, они не станут бросаться людьми, и ни один адмирал или капитан не рискнет своим добрым именем и не пустится в неизвестную страну очертя голову. Если бы Николай Николаевич принял мой план! И не надо бы было перебрасывать Охотский порт на Камчатку, где теперь над нами нависла смертельная угроза. Все средства порта были бы у нас в руках, было бы продовольствие и снаряжение, боевые припасы! Мы бы дошли уже до южных гаваней!

Необходимо оставить пост на Хунгари и на устье Уссури. По этой реке, поднявшись в верховья, можно достигнуть великолепной гавани, которую Ездонок рисовал в виде рога или пальца. Там множество других гаваней, целая россыпь драгоценностей на теплом море. Да, там густосоленое, теплое, синее море с роскошной растительностью на берегах. Глубокие бухты одна за другой врезаются в лесистую громадину материка. Заветная страна! Там будут порты, города, сейчас там пусто, лишь кое-где, как говорят, маленькие селения ловцов трепанга, приходящих из Маньчжурии и переправляющих свою добычу в города Китая, где трепанг — излюбленный деликатес богачей. В этих же местах кое-где живут охотники. Земли там тучны, леса изобилуют дичью, зверем. Там все прекрасно растет».

Годы Невельской мечтает о южном побережье. Но руки связаны. Запрещено Петербургом, Муравьев сам заклинал тысячу раз не сметь идти туда, ни шагу дальше, хотя все понимают, что там пусто. Теперь к нашим берегам придут англо-французские эскадры. Они увидят эти гавани. Опишут ли их к этому времени корабли Путятина? Или мы признаем их только после того, как там побывает какой-нибудь английский коммодор и гордо объявит миру, что он и тут опередил русских?

С устья Уссури надо немедленно посылать экспедицию на поиски гавани Палец. Это может показаться губернатору несбыточной фантазией. Но на реке Уссури, конечно, есть туземцы, которые прекрасно знают все пути. Общее расположение коренных жителей края к русским очевидно. Недаром столько упреков от правления Компании за напрасные якобы траты товаров, предназначенных для коммерчески выгодной торговли. Хорошие товары Невельской не жалел для местных жителей. Все эти годы он защищал их от притеснения пришлых купцов, лечил, охранял. Из самых дальних стойбищ к нему на Петровскую косу приезжают люди с просьбой прийти и защитить. Надежные союзники наши! Они укажут все! Только бы губернатор согласился…

Опять мокро, глина всюду ползет под ногами, сейчас жара, и все размякло. Хоть падай и плачь, бейся головой о камни — никто не услышит. Тайга чуть шумит от ветра, видно, шторм на море. На заливе Счастья — льды, а на Охотском море — сплошные поля плавающих льдов. А тут жара. И в это время южный фарватер у Сахалина открыт! А мы, как чучела, стоим в Петровском и не можем тронуться с места.

Минутами он старался сдержать вдруг вспыхивающий гнев. «Зачем все эти муки, зачем страдания моего маленького ребенка? Ведь это только потому, что меня не хотят пустить туда, где мы должны быть. Нас нарочно держат в самых тяжелых условиях, в гнилом углу Охотского моря. Есть прекрасные места в крае. Но нет, запрещено. Страдай, сдохни, но не смей касаться тех мест, которые могут дать толчок к процветанию страны».

Эти неприятные мысли забывались, когда глина становилась такой скользкой, что трудно было удержаться на ногах. «Да, в такую грязь никто не приедет из Николаевска, не привезет молочка моей бедной доченьке. Плачет ли она, жалуется ли на животик? Что с ней будет? Увижу ли я ее еще?» — с грустью думал Геннадий Иванович.

Вышли на гарь. Тут тоже мокро, но не так, как в тайге. Развели костер. Развьюченные олени устало бродили среди кочек, лениво разыскивая белый мох. Тунгусы сварили похлебку из двух уток, которых убил сын Антипа.

В обратный путь тунгусы отправятся на лодке. Олени останутся в Николаевске на убой. Антипу за них заплачено. А домой в Аян он пойдет на корабле. Под Аяном в горах у тунгусов большие стада оленей.

Когда вышли из леса, увидели реку, ярко-синюю, как морской залив. На ней ни льдинки, Амур прошел. Тут совсем тепло. В лесу на деревьях лопаются почки и пробивается листва.

К вечеру были в Николаевском посту. Александр Иванович Петров с нетерпением ждал Невельского.

— Вот вам надежное оружие против англичан, — говорил Геннадий Иванович, показывая на лопаты. — Будет огород с овощами, будет пашня с хлебом, гречихой и коноплей — нужно и для продовольствия, и для того, чтобы люди видели, что тут все растет! И чтобы генерал видел, что мы можем прокормить сами себя. Со временем не только от гамбургской солонины откажемся, но и забайкальского хлеба не надо будет, вырастет свой. В этом — наша сила здесь!

— Будет ли война, Геннадий Иванович?

— Откуда же я могу знать, Александр Иванович?

— Вы должны знать больше нас. Вы наш губернатор!

— По всей видимости, будет. Помните ли вы такое время, когда не говорили бы, что война вот-вот начнется? Может быть, и обойдется поэтому. Но рано или поздно будет. Теперь для войны больше вероятностей, чем когда-либо.

Петров сказал, что об Екатерине Ивановне и детях он позаботится и дом для Невельских почти готов.

Всю ночь проговорили, что будет и как сопротивляться, если враг придет на шлюпках. Подмоги ждали с двух сторон: от Муравьева и от Путятина. Мечтали, что наступит конец голоду.

Утром Ванька-алеут показывал байдарку, бегал на ней по реке. Потом Петров ходил с Невельским, смотрели новые дома, выстроенные в ряд над крутым берегом.

— Это ваш дом, Геннадий Иванович, вот сюда и поместим Екатерину Ивановну.

Все, что ни поручи Петрову, он делает очень основательно. Это человек крепкий, спокойный. В нем никакой нервности, он нетороплив, но, если надо, бывает быстрым.

У него коровы целы: правда, здесь иной климат и для коров есть корм. Александр Иванович позаботился и о лошадях. У него и рыбы запасы; строится часовня.

— Ну что же мы сделаем для встречи генерал-губернатора? — спрашивал Петров.

— Что же надо делать? Пусть он видит то, что есть, приукрашивать не будем. Только по глине этой забираться на берег — мука. Так для встречи, как я вам уже писал, сделайте лестницу удобную. И все! Больше ничего не надо. А то в самом деле трудно карабкаться. Но самое главное — начинайте строить причал. Придется разгружать баржи. Нам пушки придется принимать.

Спустились вниз, искали место, где удобнее забивать сваи и сделать на них настил. Петров в душе не совсем был согласен с Невельским. Ему хотелось, чтобы его пост выглядел понаряднее и поопрятнее, кое-что хотелось показать в лучшем виде.

— А как, Геннадий Иванович, крыльцо бы к часовне? Что же, генерал будет ногу поднимать, если захочет зайти помолиться?

Когда-то в Иркутске Невельской слыхал, что Муравьев не верит в бога. Сам Невельской был верующим человеком.

— Ведь он непременно зайдет в часовню!

— Крышу часовни покройте, а крыльца строить не будем. Прежде всего — причал и лестница, чтоб людям было удобно подниматься. И хорошо, что людей поставили на росчисть и на огород. А кто молиться захочет, для того порог в вашей часовне невысок, и генерал перелезет!

Такие рассуждения Петрову понравились.

— А может быть, все-таки какую-нибудь арку соорудить, Геннадий Иванович? — полушутя спросил он. — А то разгневается на нас Николай Николаевич…

— Бог знает! Мало ли какая дурь им в голову в палатах взойдет. А зачем нам с вами арками заниматься, когда люди мрут с голоду? Бог с ними! Лестницу на крутой берег, ну, перила сделайте, да уж не напоказ, а чтоб в самом деле были крепкими, чтобы люди могли подниматься. Для ваших же женщин пригодится, а то сколько им, бедным, сил приходится тратить, по вашей тропе карабкаясь. Да, очень хорошо, что вы начали росчисти. Главное — огороды.

Невельской сказал, что садить капусту надо вперемежку с коноплей, тогда ее червь не съест. А пни жечь и корчевать — сейчас, пока сыро.

В госпитале Невельской толковал с цинготными, объявил, что олени пригнаны на убой для поддержания здоровья команды. Пошли в амбар, смотрели семена, запасы продовольствия. Ходили на скотник. Остаток дня ушел на осмотр лодок.

Вечером Невельской разговаривал с матросами и казаками, выслушивал их жалобы, объяснял, зачем нужен Амур, раскладывал карту, толковал, почему может быть война. Сходили к молодым: недавно сыграли две свадьбы. В семейной казарме Невельской поздравлял рожениц, дал им подарки. Трое младенцев родились за весну.

«У них тут куча ребятишек — и мал мала меньше, — думал капитан, сидя вечером в гостях. — Но у Петрова молоко есть…»

Вечером пел хор. Играла скрипка, гремел бубен. Женщины и девицы веселились и плясали.

Чуть свет явился Чумбока.

— Да, брат, давно не видались!

Чумбока сияет. Он одет по-гольдски: в расшитом халате и берестяной шляпе. Геннадий Иванович повторил Петрову, что делать в случае нападения, куда идти, как сопротивляться. На мгновение он задумался, его очень беспокоила судьба Бошняка и его команды. Он надеялся узнать подробности на устье Хунгари.

Невельской впервые ехал вверх по Амуру. Все эти годы посылал туда офицеров, представлял, что там делается, но никогда не разрешал себе радости и удовольствия побывать самому. Он должен был ради дела все время оставаться в гнилом углу края, там, где соприкасаешься с иностранцами и с глупостью нашей бюрократии, чтобы вовремя отвечать на каждую бумагу из Компании или из Иркутска, чтобы не упустить ни одного шанса в пользу экспедиции. Но вот теперь дело требовало от него поездки в верховья. Все бы хорошо, да дочь больна. Нет настоящей радости от путешествия!

Геннадий Иванович взглянул в светлые холодные глаза Петрова.

— Если будет хоть какая-нибудь возможность, пошлите молочка, — тихо сказал он. — Ну, прощайте. — Он пожал руку и, схватив Петрова за шею, нагнул его.

Через минуту два малых суденышка — байдарка с алеутом и Невельским и лодка с Чумбокой — отвалили от берега.

— Брат мой Удога теперь живет не в Онда, как раньше, он теперь живет в Бельго, — держась подле байдарки, говорил Чумбока. — Мы зайдем с тобой к брату, вот он самый хороший проводник. Обязательно возьми его. Он лучше меня фарватер знает.

Глава восьмая У СТЕН АЙГУНА

16 июня 1853 года Муравьев[65] возбудил в Пекине ходатайство о разграничении областей, оставшихся неразмежеванными по Нерчинскому договору; он… во главе многочисленной флотилии проник 18 мая в воды Хейлунцзяна[66], закрытые для русских судов в продолжение двух столетий.

Лависс и Рамбо. История XIX века

Суда Амурского сплава приближались к устью реки Зеи. Уж недалеко до города и крепости Айгун. До сих пор на берегах была лесная пустыня. Теперь стали попадаться маньчжурские деревеньки с полями и огородами. Караван стал на ночевку. На одном из островов заиграла военная музыка.

Вечером Муравьев вызвал к себе чиновника министерства иностранных дел Свербеева и капитана Сычевского — переводчика маньчжурского языка. Сычевский — знаток Китая. Он не раз рассказывал Муравьеву о современном положении маньчжурской династии и о революционном движении в Китае.

Айгун — главный пункт маньчжуров на Амуре. Здесь у них, по слухам, флотилия и войско.

— Сейчас же на лодку и под покровом ночи — в Айгун, — приказал губернатор Сычевскому и Свербееву. — Вот лист для передачи начальнику города. Проводника я вам нашел, из тех маньчжуров, что приезжали сегодня слушать музыку. У моих казаков нашелся приятель. Кроме того, в числе гребцов с вами пойдет мой Хабаров, потомок знаменитого Ерофея, дружок проводника-маньчжура. К утру вам быть в Айгуне. Мы тут делаем обычную ночевку и ни на час не задержимся более чем обычно. Поэтому для вас остается ночь. Постарайтесь успеть, а утром в обычное время мы снимаемся. До нашего прихода в Айгун лист должен быть передан начальнику города и прочитан им. Вам, видимо, скажут, что сами ничего не смеют ответить и должны запросить Пекин. Но помните, вы обязаны соблюсти долг вежливости и сделать все, что в наших силах… Я предполагаю, что тут может быть и что они станут делать: по их обычаю — тянуть и толком ни о чем не говорить. Старайтесь прибыть не рано и не поздно, чтобы зря не выслушивать их придирки и соблюдать достоинство. Потом откланяйтесь и обещайте передать ответ мне.

Чиновники сели в лодку. Гребцы уложили туда мешок с мелким серебром, ящики с винами, фруктами и закусками. «Ешь — не хочу, — думал Алексей Бердышов, который также шел в этой лодке гребцом. — Нам-то не отломится!» Маньчжур Арсыган в халате уселся на носу лодки.

— С богом! — сказал губернатор.

Лодка пошла в темноту.

Ночь была ясная, тихая и теплая, и все огромное звездное небо отражалось в черном зеркале великой реки. Вскоре последние сторожевые суда русских остались далеко позади. Небо и река слились, и все вокруг было в звездах, и сигнальные огни сплава в глубокой дали казались новым созвездием. Неподалеку, видимо на одном из островов, слышался заливистый свист.

— Соловей! — сказал до того молчавший Маркешка.

— Быть не может, чтобы соловей! — ответил Свербеев. — Это какая-то птичка. В Сибири соловьи не водятся.

— Амурский соловей! — подтвердил Бердышов.

— Эх, дивно поет! — подхватил Хабаров. — Из-за одних соловьев сюда бы!

Казаки затеяли разговор с Арсыганом. Сычевский спросил маньчжура:

— А почему в деревне у вас не осталось ни единого жителя, а все убежали при подходе судов?

— Боятся русских!

— А у тебя же есть приятели русские. Разве ты прежде бегал от них?

— Нет, от них зачем же я буду бегать!

— Так почему же теперь убежал? Ведь ты тоже убежал?

— Как же я бы не убежал, когда всем велели бежать? Да говорили, что русские, мол, всех будут сгонять и станут мстить за то, что когда-то в старое время у них будто вырезали тут деревни. Мести, говорили, русских надо бояться. А кто бы не поверил — голова долой.

Арсыган рассказал, что военные люди со сторожевых постов в верховья реки приезжали еще весной с известием, что русские построили, говорят, какие-то лодки и собираются плыть вниз. Слух этот и прежде часто доходил через орочон-охотников и тайно торгующих с русскими купцов.

— Мы совсем не собираемся никого убивать, — стал объяснять Сычевский, — и мстить не думаем. Это нарочно вам говорят, чтобы вы не разговаривали с нами и не узнали бы правду. Чиновникам выгодно внушать вам зло к русским, они боятся, что вы подружитесь с нами и перестанете слушать свое начальство. Как думаешь, Арсыган, правильно я говорю?

— Конечно! Разве врешь! Однако, верно, похоже… Но если мы будем слушаться тебя, а не своих властей, то нам головы отрубят. Как ты думаешь, верно я говорю?

— Да, пожалуй, и это верно! — подкрутив ус, ответил Сычевский. — Но ведь у вас много голов рубят зря. А мы хотим, чтобы все узнали, что русские вам не враги, а друзья и что с нами можно жить хорошо. А уж когда об этом все узнают, то чиновник-джанги ничего не поделает. Всем головы нельзя отрубить.

— Да, если всех убить, то работать некому будет! — согласился Арсыган.

— А как же ты и твои товарищи рискнули подойти к нам?

— Услыхали, — ответил Арсыган, — думали, свои: труба ревет. Думали, может, богу молиться. Еще видали знакомых, они размахивали красным. Мы поняли, что хотят подарки давать.

Арсыгана знакомые казаки привели к офицерам. Он польстился на выгодную плату и обещал помочь русским.

— Ладно, пойдем! — сказал он самому Муравьеву, взял подарки и часть платы вперед, придумав, как действовать и что делать, чтобы не лишиться головы.

Забрезжила заря. Видна стала деревня на берегу. Лодка шла близко.

— Вот сюда пойдем! — показал Арсыган.

Он стал что-то кричать. На берегу появилось несколько человек. Они не выказывали страха или беспокойства, видимо узнали знакомого. Вскоре лодка подошла вплотную к берегу. Собралась толпа удивленных маньчжуров и китайцев. Арсыган заговорил сними.

— Я сейчас пойду и начальника позову, — сказал он, — и тогда дальше вместе с ним поедем.

Арсыган слез с лодки, потолковал с людьми, взял какого-то коня, вскочил на него и вдруг опрометью поскакал мимо деревни по берегу, видимо прямо в Айгун.

— Он за нойоном поскакал, — объяснил Маркешка. — Сейчас вернется. Ему тоже с нами явиться в город нельзя без дозволения.

Казаки разговорились с маньчжурами, узнали, что сейчас приедет начальник, что ждать недолго, до Айгуна четыре версты. Маркешка хотел сойти с лодки.

— На берег пустить не можем, — сказал ему рослый маньчжур.

— Продайте зелени.

— Нет, мы вам ничего не можем продавать. Это запрещено. Да и не знаем ваших денег.

Маркешка достал горсть серебра. Подошли купцы, стали рассматривать монеты. Казаки наконец сошли с лодки. Маркешка куда-то исчез. Сычевский, вышел на берег и разговорился. Через некоторое время из толпы появился Маркешка с каким-то узелком и поспешно забрался в лодку.

— Что это ты принес? — спросил его Свербеев, сидевший в лодке.

— Ходил в лавку, — ответил казак и с удивлением взглянул на Свербеева. — Водки взял!

— Сменял?

— Нет, они мне за рубль дали. Мне губернатор, его превосходительство Николай Николаевич, дал рубль, так я ходил к китайцам, взял у них вина. Как Айгун пройдем и сменимся, так выпьем с товарищами, если ваше благородие позволит, — продолжал Хабаров с невозмутимым видом. — Тут водка дешевая. И вот еще сдачи взял, — показал казак горсть меди и серебра. — Этих дырявых медяшек в нашем рубле они считают тысячи две ли, три ли. А вот эта — как двугривенный. Тут вот дальше еще деревушка будет, а потом город, там нынче ярмарка, дабу продают. Я хочу у Ванюшки дабы в Айгуне купить, ежели дозволите.

Свербеев понял, что казак называет Ванюшкой какого-то китайского купца.

Из-за холма вдруг появился конный отряд. Во главе его два офицера и Арсыган. Толпа зашумела и стеснилась. Русские уже успели раздать подарки. Всех занимал предстоящий разговор. С лошадей слезли два офицера в синих куртках, с шариками на маленьких шапочках.

— По этим шарикам, как по погонам, отличают чин, — объяснил Маркешка.

Оба маньчжура поклонились почтительно, Сычевский и Свербеев подали им руки, которые те пожали. Один из маньчжуров приказал отогнать народ.

— Это у них полиция! — пояснял Маркешка, показывая на плохо одетых людей.

В руках у полицейские длинные палки; взявши их за середину и держа перед собой поперек, полицейские давили на толпу, осаживая ее без всяких церемоний. Тем временем Сычевский пригласил офицеров в лодку. Чиновники предъявили свои визитные карточки, писанные по-китайски и по-маньчжурски. Один из них, черноусый, с грозными мохнатыми сросшимися бровями, по имени Илунга, оказался ротным командиром, другой, румяный, молодой, — Фындо, видимо китаец, — младшим офицером. Они уже знали, что прибывшие русские говорят и по-маньчжурски, и по-китайски.

Сычевский стал объяснять, что должен повидаться с начальником Айгуна и передать ему письмо от генерал-губернатора, который плывет сзади.

— Этого нельзя сделать сразу, — улыбаясь ответил грозный Илунга, — сначала надо испросить позволения. А вы должны оставаться в этой деревне и ждать.

Под навесом в лодке уже было приготовлено угощение. Маньчжуров пригласили к маленькому столику. Оба офицера охотно выпили вместе с русскими и стали быстро закусывать.

— Сколько же ждать?

— О! Очень быстро! Дня два-три, не больше.

— Нет, мы сегодня должны закончить все обязательно У нас на судах есть военные люди, они идут на устье реки, чтобы защитить там наши поселения от врагов.

Илунга стал объяснять, что бывал у русских, производя осмотр границы, доходил с отрядом стражников до Усть-Стрелки и видел там лодки и один раз даже видел самовар. Оба офицера раскраснелись от вина и говорили без умолку о разных пустяках. Время шло. Сычевский стал объяснять, что ждать нельзя и что лист надо вручить сегодня утром, как можно скорее.

— Мы посланы нашим начальником генерал-губернатором, управляющим пятью областями.


Лодка быстро пошла вниз. Вскоре из-за мыса стал появляться город, похожий на деревню. Крыш становилось все больше и больше. Видны стали большие лодки на реке и глинобитная стена на берегу.

«Так вот каков Айгун», — думал Свербеев.

Он — молодой человек, недавно закончил университет и прислан в Иркутск. Муравьев там обзаводится чуть ли не своим министерством иностранных дел, с тех пор как государь дозволил ему сноситься с Китаем, минуя графа Нессельроде. Свербеев сошелся в Иркутске с обществом, бывает у Трубецких, ухаживает за их дочерью.

Казаки пристально вглядывались. На берегу поднималась глиняная стена, за ней видна гнутая позолоченная крыша с резьбой на коньке.

Вдоль берега, как и предсказывали чиновники, стояла военная флотилия — большие, темные от времени лодки, разукрашенные равными знаками по бортам и на мачтах. Казаки заметили и показали Сычевскому и Свербееву на некоторые лодки, что стояли не на воде, а на отмели. Другие едва касались кормой воды. Алексей Бердышов объяснил, что большинство маньчжурских военных кораблей, предназначенных для крейсирования по реке, видно, насквозь прогнило. Суда могли стоять только у берега. Над всем этим кладбищем пестрели яркие торжественные флаги. На берегу — большая толпа. Как бы ровняя ее ряды, разъезжали конные стражники.

— Это войско их, и нойоны выстраивают своих солдат, — сказал Хабаров.

На песке стояла батарея из десятка закрытых чехлами пушек, обнесенная веревкой на колышках.

— Гарнизон, что называется, в ружье! — молвил Сычевский.

— Что, Маркешка, боязно? — потихоньку спросил кто-то из казаков.

— Чего боязно? Я их и прежде не боялся!

— А как тебя трепали тут, помнишь?

— Нынче не приходится Айгун обходить стороной, — с достоинством отвечал маленький казак.

Он сидел у руля и смело правил прямо к пристани, туда, где нойоны строили солдат и где развевались флаги. Не раз приходилось Маркешке проходить мимо этого города. Тут жили сборщики дани. Когда-то попался Маркешка в руки здешних стражников, побывал в Айгуне, посидел в яме. Но нынче чувствовал Маркешка с гордостью, что его никто не тронет. Он уже не одинокий охотник, собравшийся с товарищами на дедовы земли, а теперь за его спиной стоит Русь. Затронь Маркешку старые враги — она ударит по Айгуну.

— Китайцы сами этих маньчжуров ненавидят! — сказал Маркешка.

Лодка пристала к берегу, Свербеев и Сычевский вышли из нее. Алексей Бердышов, Маркешка и двое казаков сопровождали их. Маркешка волновался, опасаясь, что господа могут оказаться нетверды с айгунцами. Он с гордостью оглядывал всех вокруг. Все пошли вверх по холму, в глубь Айгуна, куда когда-то везли Маркешку, связанного и избитого. Полукругом выстроилось маньчжурское войско, а он теперь шагал смело и открыто, с оружием, в полной форме, там, где его и его друзей считали самыми смертными врагами, шел по этому запретному городу, и сердце его ликовало.

Вот и войско, вооруженное палками, копьями и луками. Навстречу вышли пятеро чиновников. Тут и недавние знакомцы — Илунга и Фындо. После кратких переговоров они согласились вести русских в крепость.

Живо были поданы маленькие мохнатые лошаденки с огромными мягкими удобными седлами. Кавалькада всадников помчалась по запруженной народом улице, орава опрятных удалых конников мчалась впереди, разгоняя толпу палками и криком.

Войско, пушки и флот остались на берегу, в боевом порядке, видно, для того чтобы не пропускать русскую флотилию.

«А я вот в эти ворота ездил один, — вспомнил Маркешка, проезжая под низкими широким и холодным глинобитным сводом. — Завезли меня сюда, и я подумал, что больше уж никогда мне этих ворот с наружной стороны не видать». Вспомнил, как он сидел тут в одиночестве, в яме, думал, что только голову его вывезут отсюда и выставят на потеху в городе, подвесят ее, как они делают, в клетке к столбу или к дереву. «А я живой, каков есть, и сам сюда явился!»

Маркешку только разбирала сильная досада и на Свербеева с Сычевским, и на самого Муравьева за их вежливость — они, видно, собирались тут разводить церемонии и не понимали, какие тут у власти люди страшные: палачи и злодеи, и надо их разбить и разогнать, и дать здешнему народу вздохнуть.

В маленьком дворе крепости два одноэтажных здания с деревянными столбами, поддерживающими галереи. Все слезли с коней. Чиновники попросили Свербеева оставить вооруженную свиту у входа. Все поднялись на широкое деревянное крыльцо. Русских провели в комнаты, застланные кошмовыми коврами. Тут чисто и тихо.

В одной из комнат в кресле сидел старик амбань в халате и шапочке с шариком. У него сухое приятное лицо и живые, но колючие глаза. Сычевский, высокий, статный, в казачьей шапке, в мундире с орденами и оружием, и Свербеев, в форме чиновника, вошли и встали посреди комнаты. Казаки приостановились у дверей.

Амбаня окружали чиновники в халатах. Сычевский на чистом маньчжурском языке сказал, что передает поклон амбаню от главнокомандующего русскими войсками в Сибири, губернатора пяти губерний, и что он сейчас спускается на судах вниз по реке, и что известие о письме его к начальнику Айгуна было послано сегодня утром, и что они передают само письмо.

Амбань взял пакет.

— Четвертого апреля наш губернатор Муравьев писал в Пекин, в трибунал внешних сношений, и предупреждал, что наши суда будут отправлены по реке с войсками для защиты от англичан, с которыми у нас война, наших портов на берегу моря, а также устьев этой реки, где теперь наши селения. Мы не смеем позволить, чтобы англичане вошли в реку.

Свербеев и Сычевский стали объяснять, зачем идет сплав, что извещение об этом послано дружеское, для сведения, и что генерал, идущий с флотом, желает видеться с амбанем и иметь с ним переговоры.

Амбань при этом стиснул зубы и несколько раз обмахнулся небольшим деревянным ажурным веерном и щелкнул им несколько раз, то складывая его, то раскрывая, потом едва заметно мелко и быстро пошевелил коленями под гладким и чистым шелком халата, он пружинил об пол ногами в ботинках с загнутыми носками на белоснежных толстых войлочных подошвах.

Амбань сказал, что ему странно слышать такие речи.

— Если генерал Муравьев спускается по реке, чтобы защитить вход в нее от англичан и этим охранить север нашей империи от вторжения иностранцев, то совсем не следует ему так об этом беспокоиться. Вы сами видели наше войско и флот, — продолжал амбань, опять семеня коленями, — у нас это лишь малая часть выставлена. Мы имеем достаточно силы, чтобы защищаться.

Он сказал, что ни о какой встрече с Муравьевым не желает и слышать и что если бы даже это и было настоятельно необходимо, то могло бы произойти только с ведома и разрешения Пекина.

Амбань стар, ему около шестидесяти, но он подвижен и считает себя еще совершенно молодым человеком. Некоторые соперники амбаня винят его в вольнодумстве, они говорят, что он даже коленями всегда шевелит, когда этикет предписывает быть подобным неподвижному изваянию во время деловых переговоров.

Но амбань ничего с собой поделать не мог и за дрыганье коленками был откомандирован из столицы на Амур и отчислен от руководства департаментом. Так легко он отделался благодаря сильным покровителям.

Он был честный человек и первое время пытался навести в Айгуне порядок, запрещал красть деньги, назначенные на ремонт флота, и пытался кормить войско как следует. Но на него посыпались в Пекин доносы, винившие его бог знает в чем.

Пришлось смириться с тем, что флот сгнил и войско получало лишь треть того, что полагалось. Все пришло в негодность. Деньги, отпускаемые на ремонт, исчезали в рукавах халатов. Если исправлять все — надо испрашивать особые средства, — значит, надо объяснить, почему все в негодности уже давно, значит, надо разоблачать своих предшественников. А они в Пекине, у них родственники. Да и ему они знакомые.

В душе амбаню очень хотелось бы встретиться с Муравьевым, о котором он слышал. Его сосед амбань в городе Урге не раз писал про Муравьева. Амбань разговаривал охотно с русскими. Вообще за последние годы пришельцы возбуждали все больший и больший интерес в Китае.

Переговоры затянулись. Свербеев и Сычевский подтвердили еще раз все требования генерала и стали откланиваться, как им приказано было, сказали, что передадут ответ своему генералу.

В это время в раскрытые двери вбежал высокий пожилой маньчжур в халате с саблей на боку и, упав на колени перед амбанем, сказал:

— Генерал, по реке, как туча, движется множество русских лодок и больших кораблей. Наши сторожевые посты сначала так и подумали, что идет где-то задержавшийся лед.

Глава девятая ДВА ГЕНЕРАЛА

Советник… представил доклад, где в прямых и резких выражениях объяснил превращение кур в петухов тем, что власть перешла в руки женщин и евнухов. Читая доклад, император сильно огорчился.

Логуань-чжун. Троецарствие[67]

Подали коней. Свербеев, Сычевский и казаки поскакали обратно за ворота в сопровождении конных маньчжуров. На улице была суматоха. В разные стороны бежали люди. Некоторые торговцы закрывали лавки.

На реке виднелись плывущие суда. Среди барж и лодок появился пароход и, оставляя за собой арку черного дыма, направился к городу, гулко шлепая плицами. Вскоре он шел уже подле берега, давая оглушительный гудок.

Муравьев видел переполох, который произвело в городе появление его флотилии, поэтому приказал судам держаться дальнего левого берега и стать там на якоря, в отдалении, но напротив города.

Илунга просил Свербеева и Сычевского передать просьбу амбаня губернатору Муравьеву. Начальник города и крепости Айгуна просил объявить, что, как приказано ему из Пекина, он разрешает русским плыть вниз, но просит их пройти мимо как можно скорее, чтобы не волновать народ.

Начались переговоры. Лодки ходили с судна на берег, и сразу же конные скакали в крепость к амбаню.

А пароход ходил и гудел. Лодки маньчжуров подошли к берегу, где стояли русские суда, у казаков нашлись знакомые, в городе ползли слухи, что русские раздают серебро из мешка и подарки, что у них очень хорошие пушки, нет ничего поддельного, все настоящее, что хорошая одежда, у солдат отличные лошади, что людей там кормят несколько раз в день, но что начальники громко кричат.

Амбань послал на берег чиновников и велел передать ждавшим там русским офицерам, что согласен на встречу, но требует, чтобы генерал Муравьев съехал на берег первым и ждал его. Свербеев ответил, что об этом и речи быть не может, чтобы генерал Муравьев ждал. Пусть явится на берег амбань и ждет генерала… Заодно объяснили, что парохода не следует бояться. Много еще было разговоров о том, как должна произойти встреча, кто первый подъедет, а кто будет ждать. Наконец решили, что никто ждать не будет, что с обеих сторон солдат будет поровну. Амбань просил, чтобы с судов много не высаживалось. Маньчжурские войска выстроились вдоль улицы и у крепости.

Амбаня вынесли из глиняных ворот в паланкине. Его многочисленная свита шла и ехала за ним. Пароход подвел на буксире вооруженный гребной катер генерал-губернатора. Хор трубачей грянул марш. Солдаты взяли на караул.

Муравьев сошел по сходням, укрытым красным сукном, а за ним появилась свита, составленная чуть ли не из всех офицеров, собранных с барж. В это же время амбань появился из опущенного на землю паланкина. Генералы увидели друг друга.

Старик амбань, как человек старый и опытный знал, что восхищаться чужим да еще дать заметить народу превосходство чужого над своим значило потерять должность да, чего доброго, и голову. Поэтому старик живо взял себя в руки и приосанился. Он с большим достоинством и надменностью шагнул вперед.

Муравьев тоже приблизился. Лицо его засияло. Он распростер объятия. Казалось, он так рад амбаню, так восхищен этой встречей, что более приятного для него ничего не существует. После обмена приветствиями и любезностями оба генерала, как и было условлено, отправились в палатку в сопровождении своих ближайших помощников и переводчиков.

Муравьев сказал о глубоком чувстве, которое император России и его подданные всегда питали к императору Срединной империи…[68] Потом он сказал о войне, что возникла у России с Англией и Францией, и помянул, что эти враги России являются и старыми врагами Китая.

Подали закуску, вино, потом обед. Муравьев объяснил, куда и зачем идет сплав. Амбань выслушал его со вниманием.

— И это все против англичан?

— Да, это против них.

— И пушки, и порох?

— Да.

— У них тоже есть пароходы.

Муравьев твердо заявил, что Россия не потерпит английских попыток завладеть побережьем или устьем Амура и что на судах идет лишь часть войска, а что в Забайкалье осталась огромная армия с мощной артиллерией и что для поддержания связи со своими постами на море русские и впредь будут плавать по Амуру так, как это необходимо.

Муравьев решил, что откровенность будет кстати и лучше всякой дипломатии.

После обеда чиновники и офицеры вышли. Присутствовали лишь переводчики.

— Судите сами! — воскликнул Муравьев. — Китай и Россия — великие страны и соседи. А вы чуждаетесь нас. Ваша приверженность старине и обычаям хороша, но надо знать, что делается в мире. Вы даже сплав наш не хотели пропускать, тогда как мы идем, чтобы отбить нападение общих наших врагов. А что, если они войдут в Амур? У вашей великой страны много врагов, а вы на это закрываете глаза и чуждаетесь друзей. Что было бы, если бы мы вовремя не вошли в устье Амура? Мы вам продадим все, что надо для защиты вашего отечества.

Амбань опять слушал с интересом. Сейчас он больше чем когда-либо чувствовал, что в душе согласен с Муравьевым.

— Да, это верно, что вы говорите, — сказал старик и добавил тихо: — Но в Пекине этого знать не хотят.

Муравьев был удивлен. Сказано очень смело и откровенно. Как видно, амбань многое понимает.

— Но все же я прошу только об одном, — сказал старик, — пусть поскорее пройдут ваши суда. Не надо, чтобы наш простой народ видел силу иностранцев. А то народ может выйти из повиновения.

— Отлично понимаю! — воскликнул Муравьев. — Как генерал и сам царский слуга я прекрасно понимаю ваше положение…

Сейчас он готов был войти во все огорчения амбаня, как в свои собственные.

— Нельзя позволять народу думать и говорить лишнее. Тут нужна строгость. И если бы у меня люди осмелились противиться, я бы немедленно повесил несколько человек.

Муравьев чувствовал, что во многом недалеко ушел от амбаня, что оба они, каждый по-своему, занимая важные должности, действуют одинаково и делают вид, что верят в одни и те же истины, в душе, кажется, иногда тяготясь этим.

«Да мы, право, оба легитимисты», — подумал он и решил, что в Иркутске в обществе «красных» не преминет это рассказать.

Амбань был тронут вниманием и любезностью. Вообще он уж давно не видал такого приятного и обходительного человека, как Муравьев. А как много плохого о нем говорят!

Муравьев сказал, что и англичан можно разбить!

— И мы можем помочь Китаю и подавить мятеж, который поднят, и отразить нападение англичан. Мы соседи, и в такой помощи нет ничего плохого.

— Нет, мы в этом не нуждаемся, — ответил гордо амбань, но в душе предложение ему понравилось. Он подумал, что как бы было хорошо, если бы русские действительно разбили англичан, если бы всю эту их силу, плывущую мимо Айгуна, обрушить на англичан.

— Я понимаю, что вы сами тоже сильны, — сказал Муравьев, — но от помощи русского великого государя я бы не советовал отказываться.

— Граничить с областями, которыми управляет такой знатный, образованный и приятный человек, — истинное счастье! — не остался в долгу амбань.

— И я хотел бы вот так запросто и откровенно встречаться и говорить с вами всегда. Был бы счастлив дружить с вами, — ответил Муравьев. Он сказал, что русские всегда считали реку Амур своей, что тут были русские города и никогда русские не откажутся от своего права тут плавать.

— Да… — Амбань несколько смутился. Он и сам это знал. Все ждали, что русские рано или поздно придут сюда.

— Но все же вам следует поспешить и скорее идти. Это лучше и для меня, и для вас. Вам тоже не надо задерживаться. Англичане могут напасть на устье реки. Если вы говорите, что у вас на море четыре больших корабля, то вы врага легко отобьете.

Муравьев предложил амбаню покататься на пароходе. Старик несколько смутился, но тотчас же живо овладел собой. Он поблагодарил и отказался.

— Напрасно! — сказал Муравьев. — Ведь недалеко то время, когда всюду вместо парусных судов будут паровые. Пора и Китаю заводить такие суда. Тут нет ничего сверхъестественного. Работает машина.

Пригласили инженеров, и амбаню вкратце объяснили устройство парохода.

— Так едем вместе? — сказал Муравьев, видя, что тот все, кажется, понимает.

— Нет, нельзя!

— Но почему? Ведь это надо знать.

Амбань долго отнекивался и наконец признался, что он должен был бы попросить об этом в Пекине позволения, а там никогда этого не разрешат, так как на это есть причины очень глубокие.

— Да, у нас много недостатков, — сказал старик.

— Но ведь причины эти вы знаете? Их две. Одна — внутренняя, вызвавшая смуты. Другая — иностранцы.

— Да…

Генералы еще некоторое время угощали друг друга и разговаривали.

Наконец Муравьев стал прощаться.

— А пока мы поможем вам тем, что отразим нападение наших общих врагов, — сказал он.

— Это хорошо, что против англичан идет такая сила, — ответил амбань.

На прощанье Муравьев снова твердо и торжественно объявил амбаню при свитах, что плавание по этой реке русские считают своим правом.

Муравьев обнял амбаня, добавил, что ему жаль расставаться, пожелал счастья и посоветовал передать в Пекине все, о чем шел разговор.

Амбаню подали паланкин. Поезд его отправился в крепость. Заиграли горны. Губернатор взошел на палубный катер и торжественно махнул рукой. Грянул хор трубачей. Загудел пароход. Гребная флотилия с артиллерией наготове прошла мимо пристани. Но вскоре все суда снова стали.

…Амбань возвратился в крепость. Тут все было по-старому. Ветхие глиняные стены, крыши, крытые черепицей, с головами драконов и животных на коньках. Те же столбы с цветными флагами. Амбань глубоко задумался.

— Русская флотилия осталась на ночлег и утром уйдет, — доложили ему.

Глава десятая АМУРСКИЙ СПЛАВ

С одной стороны, мы слышали и читали, что с приобретением Амура мы сделались обладателями великолепнейшей реки в мире… С другой стороны, напротив, раздавались уверения, что мы из Амура не можем извлечь ни малейшей пользы…[69]

Н. А. Добролюбов

Каждое утро Муравьев вставал в пять часов и садился за работу. Свежий воздух, меняющиеся пейзажи, девственная природа на берегах реки — все располагало к деятельности. Сплав был подчинен железным законам дисциплины. Казакевич следил, чтобы распорядок дня исполнялся неукоснительно. Чуть свет поднимались якоря, и караван судов трогался. Муравьев в своей каюте сидел за составлением рапортов, которые он, прибыв на устье реки, намеревался отправить в Петербург через Аян. Следовало отлично составить деловые бумаги.

Дежурный адъютант и секретарь неотлучно находились при губернаторе. Если требовался кто-нибудь из чиновников или офицеров, того немедленно вызывали в рупор, или сигналами, или посылалась лодка. На барже генерала часто бывают Казакевич, начальник канцелярии полковник Бибиков, Миша Корсаков, Сычевский, Свербеев.

Да, теперь было о чем писать в Петербург. Все предположения дипломатов о том, что по причине Амурского сплава возможен конфликт с Китаем, полетели прахом. Сплав благополучно прошел мимо Айгуна, и встречи с маньчжурскими чиновниками показали их полное расположение к России и русским. Они не только не сожалели, что идет флотилия к устью, но, напротив, с восторгом слушали рассказы Муравьева о том, что русские воюют с англичанами и что эта мощная сила будет защищать от них вход в реку.

…Но теперь все это позади. Сплав уже прошел Хинганские Щеки, где река зажата среди отвесных скал и течет как бы в огромном каменном коридоре. Дальше места пошли вольные, широкие. Где-то близко устье Уссури.

Муравьев непрерывно обсуждает со своими помощниками планы ведения войны, а также дела повседневные. Иногда на баржу вызывается инженер Мровинский. Он и капитан второго ранга Арбузов[70] по прибытии сплава в низовья будут отправлены с частью войск на Камчатку.

Мровинский чертит планы батарей, которые он построит в Петропавловске. Муравьев знает рельеф местности, он сам лазал когда-то по Сигнальной сопке и выбирал места для установки орудий и поэтому со знанием дела и с удовольствием вносит поправки.

…В перерывах между занятиями Муравьев выходит на палубу. Казак Маркешка сегодня стоит у руля.

— Ну как, Хабаров, скоро ли устье Уссури? — спрашивает у него губернатор.

— Однако, еще не скоро, ваше высокопревосходительство! — отвечает маленький казак.

— Нет, братец, теперь уж скоро. Теперь и до моря недалеко! По карте Азии видно, что прошли три четверти пути.

Муравьев добр, как посмотришь. А на сплаве у него большие строгости, и Маркешка держит язык за зубами. Лишний раз не пошутишь! Водку дают людям. Но и лупят!

Целыми днями на судах слышатся строгие окрики офицеров-унтеров. Этих унтеров Муравьев выкопал где-то, не в Петербурге ли? Привез их из гвардии для обучения забайкальских войск. С их помощью весь народ зажали как в тиски. Людям не всегда разрешают находиться на палубах, часто держат в трюмах. Маркешка не все время идет на генеральском баркасе. Он работает тут в очередь с другими своими товарищами. На отдых отправляется к себе, на этой барже места нет для спанья казаков. А на своей барже тоже строгости. Казалось, ведут не людей, а зверей или собак на травлю и выдерживают их, как на цепях. Вчера на одной из барж наказывали казака. Временами от всего этого Маркешку разбирает тоска, но он терпит.

Все в страхе, прикажи — каждый не пикнет, умрет за Муравьева. Все наготове к бою, и все подчиняются начальству с полной покорностью. А кто не подчиняется, того тут же пороть!

Люди работают, изнуряя себя, отдыхают молча, вскакивают по команде, не смеют даже товарищу пожаловаться, что жарко, что болят сбитые руки, так как на генеральской барже запрещается разговаривать.

Стирали, работали, ели, спали, ходили в гальюн, как теперь велено называть отхожее место, все делали быстро и без разговоров. Люди жили как огретые с раннего утра нагайкой. Иногда придет приказ на баржи — петь песни и плясать. И поют и пляшут по команде.

«Вот мурыжат народ!» — думает Маркешка.


По обе стороны генеральской баржи огромные острова — луга без конца и края. Лесов и гор не видно. Только временами во мгле, где-то далеко-далеко, открываются хребты, и там, конечно, леса, а здесь страна лугов и травы. Целыми днями суда идут вблизи травы, масса мошки кидается на человека, едва сойдешь на берег. Жар, духота. Вода идет на прибыль, острова топит. Местами и тальниковые леса стоят в воде, только вершины видны над водой. По всем признакам, места раздольные.

Справа над тальниковым лесом появился хребет. Он голубой, крутой и прозрачный. Вдруг острова окончились, и хребет выступил поближе. Под ним леса, а еще ниже — широчайший простор голубых вод. А по левому берегу вся река зеленая. Это затопленные луга стоят в воде. Густая трава в полтора роста человека колышется там вместе с волнами, и кажется, что вода зеленая. Все протоки, сбежавшись из-за островов, слились. Справа на берегу видны домишки туземного стойбища.

Муравьев велел приставать к левому берегу, чтобы зря не пугать население. Надо было узнать, что за место, как называется. Около домов видны люди, и даже удивительно, как смело себя ведут… Туда пошел на лодке Сычевский разузнавать все и знакомиться с населением.

Часть судов стала посередине реки, несколько барж — у правого берега. Одно за другим подходили и становились в разных местах на якорь отставшие суда.

А на берегу люди не разбегались, как до сих пор случалось повсюду, где проходил сплав.

Коней сводили пастись на острова.

Вот уже на лодках отправились косцы искать незатопленные места на возвышенностях — релках. Через некоторое время на лугах забелели их рубахи. Одни косят, другие сгребают свежую траву, накладывают ее в лодки. На баржи с лодок подают траву вилами.

— Хороша ли тут трава? — спрашивает губернатор у Алексея Бердышова, который сменил Маркешку, отправившегося на свою баржу.

— Трава тут быстро зреет, в дудки идет, — отвечает казак.

— Ну а что нового у вас, казаки?

— Всем довольны, ваше высокопревосходительство! — отвечает Алешка. Подумав несколько, он добавляет: — Пешков у нас песню сложил. — И, беззвучно усмехнувшись, Бердышов тряхнул головой.

— Что же это за песня? — спросил губернатор.

— Шибко хорошая песня, ваше высокопревосходительство.

— Ну спой мне ее.

— Я и никогда-то не пел, у меня голоса нет. Только складывать помогал Пешкову.

— Что это, Пешков, значит, у вас поэт?

— Это уж как вам угодно, Николай Николаевич! — ответил казак настороженно.

— Ну что же за слова?

Алешка хитро сощурился и почесал ухо. Он один, кажется, из всех товарищей не стеснялся разговаривать с губернатором, считал генерала своим старым знакомцем и уверен был, что тот зря не обидит.

— «Плыли по Амуру долгие версты, сбили у рук-ног персты, считаючи версты…» — сказал Алексей.

Теперь прищурился Муравьев. Кажется, песня критического содержания. Он решил, что надо будет послать к казакам адъютанта, пусть спишет эту песню, проверит, что этот Пешков сочинил, что за содержание. А если хороша, может быть, не запрещать ее, а, напротив, приказать, чтобы пели по всем судам! Народный подвиг должен быть изображен в народной песне. «Каковы герои! Среди них у меня и певцы, и поэты!»

Баржа губернатора пошла к правому берегу и стала там на якорь. Видно, как цветет жасмин над обрывом. С берега приехал Сычевский и сказал, что яблонь множество, целый лес из яблонь.

— Это Крым и Италия! — категорически заявил губернатор.

На обед к нему, как обычно, съехался весь штаб.

— Там, за островами, река Уссури, — значит, население уже гольды, хотя сами себя они так не называют, — сказал Сычевский.

Губернатор и офицеры, окружавшие его, стали смотреть туда, где было устье реки. Сегодня все устали. День был очень жаркий.

— Это стойбище называется Буриэ. Гольды говорят, что ждали русских.

— Так скоро конец пути, господа? — спросил Муравьев.

Еще солнце не садилось, когда к губернаторской барже подошла лодка. В ней сидел рослый молодой парень. Корсаков подошел к борту.

— Господа, он о чем-то спрашивает! — обратился Михаил Семенович к штабным офицерам.

Подошел Сычевский.

— Что тебе? — спросил он по-маньчжурски.

— Мне надо начальника русского сплава, — ответил туземец.

— Ты кто такой?

— Надо начальника отряда, — вдруг повторил гольд по-русски.

— Зачем тебе начальник отряда?

— У меня есть к нему письмо.

— Письмо? — изумился Сычевский. — Что за письмо? От кого?

— От капитана Невельского, — ответил гольд, внятно и точно произнося чин и фамилию.

Все переглянулись в изумлении.

— Поднимайся сюда, — сказал Сычевский.

Гольд спокойно поднялся на палубу. У него серьезное и сильное лицо, умные серые глаза, толстая коса, шляпа. На нем синий халат, расшитый по краям. Он достал из-под халата пакет и передал его Сычевскому.

На конверте написано: «Начальнику русского отряда, спускающегося по Амуру». Сычевский повертел письмо в руках и передал Корсакову. Тот пошел доложить губернатору.

— Как твое имя? — спросил Сычевский у гольда.

— Удога!

На палубе появился Муравьев. Невельской писал, что отправился навстречу сплаву и посылает вперед надежного и энергичного человека с письмом, чтобы он застал сплав на устье Уссури.

«Устье Уссури, — сообщалось далее, — важнейший стратегический пункт, ключ ко всему краю и в будущем может стать центром русских заселений. Устье Уссури поэтому непременно должно быть занято несколькими взводами казаков, о чем молю вас, Николай Николаевич! Это надо, непременно надо».

Далее он сообщал, что весной Бошняк на корабле «Николай» отправился из залива Императора Николая искать южные гавани и в лучших из них поставит два поста, что и сам отправится туда же на корабле «Байкал». Для того чтобы эти посты были подкреплены изнутри, также необходимо занятие устья Уссури. По реке Уссури до южных гаваней близко, от ее верховья есть туда тропы. Видимо, там нет больших горных перевалов, расстояние невелико. Гавани там не замерзают, и они составляют главную цель в деятельности экспедиции в этом краю.

Муравьев поморщился. Присылать такие письма, когда по высочайшему повелению приведен в действие план, подготовлявшийся генерал-губернатором в течение многих лет… Когда идет сплав…

«Требование это по меньшей мере странное! — подумал генерал. — Как может Невельской заявлять, что самое главное сейчас — южные гавани? О нет! Главная цель деятельности — снабжение Камчатки по Амуру, которая и есть главный наш порт на Восточном океане».

Муравьев, пребывавший в отличном состоянии духа, после того как флотилия прошла Айгун, впервые столкнулся с неприятным противодействием. Дерзость своего рода предлагать какую-то новую цель, тогда как он ведет к устью реки войска, артиллерию, тогда как все приведено в боевую готовность для защиты устья и поддержания Камчатки. Муравьев решил не придавать значения письму Невельского и, конечно, не оставлять поста на устье Уссури. Это никому не нужно, хотя бы даже и прав был Невельской.

Но вот что явился гольд, говорящий по-русски, — это важно. «Тут надо отдать должное Геннадию Ивановичу. Теперь понятно, почему мы впервые за все плавание увидели стойбище, население которого, завидев наш сплав, не разбежалось».

Гольд отвечал на вопросы ясно и держался с губернатором просто, с достоинством. Изредка, когда Муравьев говорил с окружающими, он с любопытством оглядывал офицеров.

— Ты долго ждал нас в этой деревне?

— Два дня…

— Как же ты доставил письмо?

— На оморочке!

— Спешил?

— Да, шибко торопился!

— Такая отвага и преданность, господа!

Оказалось, что Удога крещен, что он прежде знал Невельского, бывал у него в Петровском, что там служит брат Удоги. Все это гольд объяснил частично по-русски, а большей частью с помощью Сычевского. Он звал губернатора на берег.

— Мы редко съезжаем в деревни, — ответил губернатор. — При нашем приближении люди разбегаются.

— Тут люди тебя ждали, — отвечал гольд.

«Я награжу его, — подумал Муравьев. — Если Невельской доверил этому гольду такой важнейший документ, значит, он заслужил его доверие!» Муравьев убеждался, что тут начинается сфера влияния Амурской экспедиции.

— Им известно было о сплаве! — воскликнул губернатор. — Русских никто не страшится! Нас ждали!

У Муравьева был глаз на людей. Много было случаев, когда дельных людей он быстро переманивал к себе на службу. Так произошло с Завойко. Этот гольд, конечно, не Завойко, масштабы иные, но Муравьев живо сообразил, что при всей незначительности своего положения сейчас гольд может стать очень значительной фигурой в будущем и оказать Муравьеву неоценимые услуги. Он умен, есть вид, рост, лицо европейца! Муравьев всегда желал иметь в простом народе своих людей. Такие люди были у него и в Иркутске, и в Забайкалье, и на Шилке, например Карп Бердышов. И здесь на сплаве — Алексей и Маркешка Хабаров. Конечно, такие же люди, свои, надежные, должны быть у губернатора среди туземцев.

Удога смотрел с любопытством и все запоминал. Люди, которых он встретил сейчас во главе с Муравьевым, были для него свои, долгожданные. В них он всегда верил, их ждал и он, и его близкие и знакомые. Поэтому он и чувствовал себя с ними совершенно свободно, как с братьями, с которыми был лишь разлучен.

— А ты не из этой деревни? — спросил у него Муравьев.

— Нет, я сверху. Моя деревня называется Бельго. Теперь я поеду домой.

Сычевский объяснил гольду, что губернатор доволен им, благодарит за доставку письма и что им для сплава нужны проводники, глубины реки неизвестны, а баржи можно вести только по глубоким местам, и поэтому губернатор просит Удогу быть проводником и помочь провести сплав.

Удога был тронут. Он сказал, что согласен. Ему дали кошелек с серебряными рублями.

— Мне не надо, я не за деньги сюда ехал, — ответил Удога.

Муравьев заметил, что это человек с большим достоинством. Офицеры были удивлены. Всяких по дороге видели, но такого в первый раз. Все туземцы, с которыми приходилось встречаться, торгашили и рады были любой подачке.

«Видно, Невельской воспитывает их тут на свой лад, — иронически подумал Муравьев. — Где-то Геннадий Иванович и гольдов подыскал по себе».

— Хорошо, — сказал губернатор, кладя руку на плечо гольду. — Если ты не хочешь брать серебро, то я награжу тебя по-другому. А кошелек все-таки прими, это тебе плата за работу. Мы даром проводников не берем. Такой у нас закон. А как живет Невельской? — спросил губернатор.

— У него продуктов мало, он голодный, и маленькая девка у него болеет, и баба тоже болеет.

— Так о сплаве знают в деревнях у вас?

— Все знают. Все люди знают, что идет Муравьев.

Губернатор был польщен. Он твердо решил наградить Удогу. Кивком он показал, что беседа окончена.

Гольда послали обедать на баржу к казакам. Сычевский поехал с ним.

— Это Муравьев? — спросил гольд у Сычевского.

— Ты знаешь Муравьева?

— Да, слыхал, Геннадий Иванович говорил.

— Ты говорил с Муравьевым, — торжественно сказал Сычевский.

Гольд помолчал, потом спросил:

— Муравьев генерал?

— Генерал!

Гольд кивнул.

— А ты знал, почему надо было доставить письмо? Почему ты здесь нас ждал?

— Я ждал здесь потому, что тут нужно оставить ваш отряд. Оставит Муравьев тут людей или нет? Ты скажи ему, что я бы лучше остался тут с вашим отрядом, а вам нашел бы других проводников. Я был бы тут нужней.

Гольд стал рассказывать, почему надо оставить здесь отряд, и сетовал, что сразу не сказал об этом губернатору, при встрече. Потом он сказал, что ему уже несколько дней назад известно было, что сплав благополучно прошел мимо Айгуна.

— Кто же тебе сказал об этом? — спросил Сычевский, изумляясь, как могли прийти об этом сведения раньше сплава. Видно, тут какой-то туземный телеграф.

— Мне сказали об этом маньчжурские торгаши, которые проплывали на лодке.

— А что говорят о нас маньчжуры?

— Они говорят, что вы дали в Айгуне взятку, мешок с серебром, и амбань за это пропустил вас.

Гольд хотел добавить, что маньчжуры утверждают, будто русские вообще всех подкупают и всем дают серебро, но смолчал, так как не хотел обидеть Сычевского, который только что вручил ему кошелек с серебром. А то будет походить на айгунского амбаня, будто Удога такой же, как он.

Эти маньчжуры пронюхали, что Удога ждет русских и хочет им что-то передать, и стали допрашивать его. Удога ничего не сказал. А когда они пытались его схватить, он раскидал маньчжуров и еще пригрозил им ножом. Потом пришлось убираться. Удога жил два дня на протоке у дяди, скрываясь. Никто не выдал.

Лодка подошла к барже. Сычевский велел казакам накормить гольда, вымыть и дать ему форму.

— А потом доставьте его ко мне…

— Это ты? — сказал Удога, увидя Алексея Бердышова. Гольд даже не особенно удивился. Правда, он очень давно встречал этого русского. Но так естественно было, что тот пришел сюда.

Алексей не любил распространяться о своих таежных походах и поэтому не подал виду, что обрадовался. Но гольд занимал его. С безразличным видом, но с тайным любопытством Алексей как бы нехотя с ним поговорил.

— А как вы по Амуру проехали мимо Айгуна? — спросил Удога у Бердышова, желая знать все доподлинно. Он не верил, что дело решило серебро. — Ведь там город и крепость, и они говорили, что русских не пустят.

— Они увидели пароход, за ним — сто барж и лодок. А мы, знаешь, все шлюпки еще спустили, чтобы больше было.

Гольд задумался. Он был рад. Исконные враги его струсили. Теперь им конец. Самые светлые надежды Удоги ожили.

Никогда и никто так не кормил Удогу, как на этой барже. Его угостили мясом и очень вкусными щами и кашей с маслом, дали чарку водки перед этим, а после обеда — чай с сахаром. Накормили как раз тем, что Удога особенно любил, бывая в Петровском. Все сразу дали. Потом выдали белье и форму. Удога знал, что перед тем, как надевать белье, надо вымыться.

На одной из барж — баня. Удога съездил туда.

…Когда капитан приехал в Бельго, он очень просил скорее доставить это письмо. Удога обещал дойти до Уссури за три дня, если будет хорошая погода. Так быстро еще никто и никогда не проходил такое большое расстояние вверх по реке. Но ведь и гребца такого сильного, как Удога, нигде нет.

А Невельской с Чумбокой и с алеутом Ванькой шли гораздо медленней. Кроме того, капитан хотел задержаться на устье Хунгари, чтобы дождаться известий с моря из залива Хади, где люди зимой голодали и умирали.

Удога знал, что надо постараться: если Муравьев получит письмо, то оставит пост на Уссури, и тогда уж никогда больше маньчжуры не будут хозяйничать в низовьях реки и грабить и насиловать.

Как он спешил! Как горело все тело, как болели руки! Он не спал, шел день и ночь. Явился в деревню близ устья и узнал, что сплава еще не было. Лег спать в доме у знакомых. Вдруг его разбудили. Над ухом раздался тревожный голос: «Торговцы!» Только теперь можно быть спокойным.


На рассвете, солнце еще не вставало, Удогу вызвали к генералу. Едва гольд поднялся на палубу, как навстречу ему вышел Сычевский и сказал, что генерал решил съехать на берег. Удогу провели в каюту и посадили за стол с генералом и его офицерами. Муравьев заметил, что в форме гольд выглядит сущим красавцем.

Подали завтрак. Взошло солнце, когда генерал с Удогой, Сычевским, двумя офицерами и казаками съехал на берег. Губернатор разговаривал со стариками. Он убеждался, что русских в самом деле ждали и не только не боялись, но видели в них избавителей от гнета и террора маньчжуров!

Удога хвалил место, рассказывал, что отсюда путь и по Уссури, и по Амуру, и по Сунгари. Здесь бывают все торговцы, и Невельской обещал присылать сюда товары для размена с маньчжурами, только обещал охранить от них население.

«Сумасшедший Невельской! — думал Муравьев. — Ему уже мерещится, что здесь будет центр управления краем. Но с гольдом я поступил смелей его!»

Муравьев поднялся на утес. Вид вокруг великолепный. Река необычайной ширины, слева за ней — хребет, вдали — луга и острова. Губернатор стоял скрестив руки, потом посмотрел в трубу на устье Уссури. Место в самом деле отличное. «Как знать, может быть, со временем…» Губернатор спустился с утеса, сел в лодку, вернулся на баржу и приказал каравану отваливать. Пароход загудел…

Удога был удивлен, почему не оставлен пост. Он думал, что сегодня Муравьев съезжает на берег, чтобы выбрать место, где поставить палатки и пушку.

Невельской с горстью голодных людей все время занимает новые места, везде защищает людей. А важный, богатый генерал с большим войском, даже с огромным, со множеством пушек… И войско у него сытое, и в Айгуне их сразу пропустили, А он ничего не сделал. Удога объяснял губернатору, что по Уссури удобный путь к морю, что Невельскому нужны заливы, где вода не замерзает, чтобы зимой могли заходить корабли, Невельской про это расспрашивает, он восторгался и целовал Удогу, когда тот рассказывал про южные заливы.

Поэтому Удога немного сумрачен, хотя и очень рад, что на нем форма.

«На Хунгари, наверно, Муравьев поставит пост», — думает он.

— Алешка, — обратился гольд к Бердышову, — а ты помнишь, как на Мылке заезжал к купцу? Тот купец теперь еще жив.

Сычевский услыхал, о чем говорит гольд с казаком.

— Откуда ты его знаешь? — строго спросил он, внезапно подходя.

— Встречались, ваше высокоблагородие, — ответил Бердышов и, подумав, добавил нехотя: — Я еще его отца знал.

Казаки стыдились того, что бывали здесь, и скрывали это. Они привыкли, что за все преследуют и наказывают.

…На берегу видно стойбище. Суда проходят вблизи. Но и тут никто не разбегается. Подъезжают туземцы на лодках. Привозят рыбу, икру в туесах, ягоду и передают на баркас. За это их приходится одаривать материей, крупой и разными железными вещами.

«Мы вступаем в край, как бы принадлежащий России, — думает Муравьев. — Значит, близко озеро Кизи».

— Близко ли озеро Кизи? — спросил он у гольда.

— Да, близко! — ответил Удога.

— Сколько ж?

— Десять дней плыть.

— Не может быть!

— Так! — сказал Удога.

На этот раз гольду никто не хотел верить. Он, — видимо, предполагал, что тяжелые баржи идут очень медленно, или не понял вопроса.

Алексей, видя, как господа волнуются и как им скорее хочется в Кизи, решил их успокоить.

— У них, однако, что ни озеро, то Кизи, — сказал он, кивая на гольда. — Так что толком у них не узнаешь.

…А вода все прибывала, она уже затопила острова, залилась в луга, и Амур разлился сплошным морем до очень далеких гор. И волны плещут в зеленой траве, и кажется, что это не Амур, а само море. Конечно, тут уж где-то близко и устье, чувствуется по могуществу реки, по расступающимся берегам, по силе течения.

Глава одиннадцатая ПЛЫВУЩАЯ ГУБЕРНИЯ

На континенте от Лиссабона до Москвы и Казани, и, пожалуй, хоть до Амура, обычаи, в сущности, одни и те же у всех образованных сословий.[71]

Н. Чернышевский

Петр Васильевич Казакевич помещался на отдельной барже. При нем походная канцелярия. Здесь главный штаб управления сплавом. Начальники всех воинских частей обязаны представлять сюда рапорт о каждом происшедшем случае. Если никаких случаев не произошло, рапорт также должен быть представлен о том, что ничего не случилось. Поэтому утром, перед отвалом, а иногда после того, как караван уже пошел, офицеры то и дело подъезжают на лодках к барже, поднимаются по трапику в канцелярию Петра Васильевича, рапортуют и получают распоряжения. Здесь же происходят совещания, тут же Петр Васильевич устраивает «распеканции».

Каждую ночь сплав стоит на якорях. Каждый вечер выясняется, что штормы и мели нанесли ущерб судам. Заболевают люди. Происходят встречи с местным населением. Суда требуют ремонта, скот и лошади — фуража, люди — продовольствия. По всем статьям походной жизни есть соответствующие начальники. Если вопросы сложны, они являются к Петру Васильевичу.

Караван судов — это плывущий город, вернее целые улицы двигающихся по воде учреждений и казарм. Служба на них идет как следует, происходят наказания, раздаются награды, похвалы, отдаются распоряжения.

Самого Муравьева зря не беспокоят. Но у губернатора есть приемные часы. Это те же утренние часы, что и в Иркутске. Для решения важных дел Казакевич отправляется к самому губернатору. Если происходит какое-то недоразумение или спор между военными чиновниками и Казакевич не в силах его разрешить или бывает событие мелкое, но приятное для генерала, то заинтересованным лицам разрешается явиться к генералу. Считается, что Муравьев очень доступен, прост, обходителен, что он настоящий демократ. Но не каждый получает сюда доступ, особенно после Айгуна, где все важнейшие дипломатические вопросы генерал разрешил с таким блеском.

Если предстоит важное событие, как, например, встреча с маньчжурскими чиновниками, весь штаб приглашается к губернатору, и он идет на своей барже или на катере, окруженный свитой в мундирах и эполетах.

Сегодня утром опять был Мровинский с исправленными планами крепостей Камчатки.

— Да, я был там, и, по-моему, надо так! — говорил генерал.

— Так я и сделал, — отвечал инженер.

С Мровинским толстый, низкого роста капитан Арбузов. Уехали будущие камчадалы, и явился с очередным докладом Казакевич.

— Сорок пятая баржа потерпела крушение, — доложил он губернатору. — Мы вынуждены оставить ее на починку. Она отстанет.

— Что с ней?

— Ударило плавучим деревом, и теперь придется исправлять.

— Оставьте при ней мастеров и надежную охрану. Не стоять же из-за нее всем!

— Капитан Матохин просит дать ему на эту баржу нашего гольда. А то он боится, что, оставшись один, на мель опять сядет. А гольд знает фарватер.

Муравьев знал сорок пятую баржу и ее начальника капитана Матохина. Баржа эта с тяжелым грузом, с артиллерийскими орудиями. Жаль отпускать Муравьеву расторопного гольда, который отлично вел караван. Впрочем, теперь на сплаве не один Удога. В деревнях взяты и другие проводники-туземцы.

— Хорошо, возьмите гольда, — сказал губернатор.

Подошла лодка. На палубу поднялся человек в клеенчатом дождевике и в сапогах, в черном картузе без всяких кокард, бритый и седой, моложавый на вид.

— Можно ли к вам, Николай Николаевич? — спросил он.

— Милости прошу, Петр Алексеевич, рад дорогому гостю.

Петр Алексеевич Кузнецов — совладелец известной иркутской фирмы «Кузнецов и сыновья». Он отправился с Амурским сплавом на собственной барже, которая представляла собой магазин со всевозможными припасами и товарами. Петр Алексеевич вел бойкую торговлю, скупал соболей. Изредка он заезжал к Муравьеву, радуя того своими рассказами. «На берегах великой реки началась русская торговля! — думал Николай Николаевич. — Развивается частное предпринимательство!»

Губернатор принимал сегодня посетителей, сидя на складном стуле у складного, но прочного столика на корме своей баржи, под легким парусиновым тентом…

— Николай Николаевич, маленькое прошеньице, — любезно говорил купец. — Сорок пятая баржа отстает от каравана. А здесь, говорят, много мелких деревенек гольдских. Полный расчет и мне задержаться! Не сделаете ли божескую милость, не дозволите ли?

— Пожалуйста, Петр Алексеевич. Рад вам служить. Охрана на барже надежная.

— Премного благодарен… Да вот Петр Васильевич рассказывал мне, что есть у вас необыкновенный проводник — гольд здешний. Не дозволите ли вы мне его услугами воспользоваться? Право, кажется мне, что, найди я человека, который знает здешние места, соболя потекли бы ко мне сотнями. А то мы часто теряемся в сношениях со здешними туземцами. Как без языка.

— Да, этот гольд Удога знает немного по-русски. На ваше счастье, он остается лоцманом при сорок пятой барже, так вы сможете воспользоваться его услугами.

— Вот и отлично! Пока баржа будет починяться, мы вокруг поездим с ним.

— Обойдитесь с ним ласково. Эти люди для нас с вами, Петр Алексеевич, неоценимые помощники!

— Непременно, Николай Николаевич. С превеликой благодарностью.

— Только каждый раз, — заметил Казакевич, с которым Кузнецов, видимо, уже переговорил предварительно, — когда пойдете в лодке или отстанете от баркаса, извещайте капитана Матохина, чтобы он знал. Вы тоже в экспедиции, и мы отвечаем за вас.

Муравьев уже знал, что и у Кузнецова, и у другого торговца, который шел при сплаве с двумя своими баркасами, за последние дни, как говорится, глаза разбежались. Пошли места соболиные, леса на берегах. Купцы, кажется, готовы всех снабдить тут товарами. Правда, товар у них добрый. Петр Васильевич сам проверял, чтобы не было взято ни завали, ни гнили.

— Что ж, благодетельствуйте местное население. Наша подмога будет. Не надо ли еще вам особой охраны?

— Что вы, Николай Николаевич. У меня ведь молодцы, у всех ружья, пистолеты. Да и баржа с солдатами рядом будет.

Купец уехал на лодке к себе домой, в магазин. Сычевский приказал доставить Удогу к губернатору.

— Я даю тебе важное поручение, — сказал гольду Муравьев. — Одна из наших барж получила пробоину и чуть не затонула. Мы ждать не можем. А баржа отстанет, пока не будет исправлена. Сможешь ли ты постараться для меня и в безопасности провести эту баржу вниз по реке и догнать нас как можно скорее?

— Да, — ответил Удога.

— Собирайся, и с богом!

Удога объяснил, что Амур тут разбивается между островов на рукава и что он знает короткий путь и быстро проведет по нему баржу. Оказалось, что Кузнецов уже познакомился с Удогой.

На другой день погода хмурилась. Стало холоднее. Местность снова изменилась. Хребты, подернутые туманом, все выше поднимались над левым поемным берегом. Подъезжали гольды на лодках. Некоторые из них знали русские слова.

— Хороший признак, — заметил губернатор.

К обеду почти весь штаб в сборе у генерала.

— А где же Александр Степанович и Софья Климентьевна? Я их давно не вижу!

— Александр Степанович и Софья Климентьевна приглашены и будут, — отвечал Казакевич.

— Хотя бы супругу отпускал! — воскликнул вертлявый маленький и смуглый Бибиков.

— Кизи близко, господа! — уверенно говорил Казакевич.

В салоне губернатор рассматривал карту.

— А где же устье Горюна? — спрашивал его Бибиков.

— Видимо, мы прошли его за островами! — сказал Казакевич.

— Ваш гольд что-то путает, ваше превосходительство, — говорил Бибиков.

— У меня проводники казаки, так один из них подтверждает, что не только устье Горюна, но даже Мылки не прошли. Он бывал тут. Уверяет, что озер Кизи много, — заметил губернатор.

— Но каков Невельской! — говорил Бибиков. — Даже не потрудился офицера выслать навстречу. Подходим к Кизи, а он хотя бы озаботился встретить нас.

— Неужели европейские карты неверны? — раздавались голоса.

Река топила не только луговины на островах, но и возвышенности, на которых местами виднелся черный хвойный лес. Несло множество кустов и деревьев по воде. К губернаторской барже подошел пароход. На кожухах его колес стояли матросы с шестами, отталкивали плывущие деревья, которые могли изломать лопасти.

На капитанском мостике — невысокий офицер. Рядом — молодая темно-русая смуглая дама, тонкая и стройная, в клеенчатом плаще.

Это капитан парохода Александр Степанович Сгибнев и его супруга Софья Климентьевна, первая русская женщина, совершающая путешествие по Амуру.

Сгибневы спустились на палубу и перешли на баржу.

— Редкие гости! Милости просим! — встретил их Муравьев.

— Ах, Александр Степанович! Если вы презираете штабных, то могли бы Софью Климентьевну отпускать для украшения нашего общества! — воскликнул Бибиков.

— Нам некогда! — любезно ответила Сгибнева.

Подали закуску… Обед начался.

Сгибнев рассказывал, как трудно производить сегодня промеры. Подошел дежурный офицер и доложил, что впереди видны два судна, видимо маньчжурские.

— Ну вот, господа, а нам доказывают, что маньчжуры не спускаются в низовья и тут никакого влияния не существует, — раздались голоса, когда губернатор вышел со свитой на палубу.

— Но что-то оснастка не маньчжурская, — заметил Казакевич.

Офицеры стали смотреть в трубы.

— Господа! Да это наши суда! — вдруг воскликнул Петр Васильевич. — Это же сорок пятая, которая вчера отстала. И магазин Петра Алексеевича.

— Довольно странно, — заметил Сычевский. — Как они могли очутиться впереди, когда вчера еще сорок пятая отстала и ей посылали людей на помощь.

— А ну, — заявил Муравьев, — Александр Степанович, прикажите, чтобы «Аргунь» взяла нас.

Шлепая плицами по воде, пароход развернулся и взял на буксир генеральскую баржу. Пароход прибавил ходу и пошел к судам, черневшим у дальнего конца острова.

— Эй, на барже! — крикнул в рупор капитан.

— Николай Николаевич! Петр Васильевич! — появился на корме высокий Кузнецов. Рядом с ним капитан Махотин и казачий урядник.

— На барже все благополучно, больных нет, — прокричал в рупор усатый капитан. — Пробоина заделана, груз спасен.

— Вот видите, как мы вас перегнали! — весело говорил Кузнецов и сошел по веревочному трапу в лодку. Вскоре он поднялся на палубу генеральского баркаса.

— Недаром, недаром, господа, взяли мы с собой гольда, — говорил довольный купец. — Он нашел краткий путь между островов.

Подул ветер. Баркас начало раскачивать, как на море. Слуги пытались разлить суп, но он расплескался по скатерти и по мундирам штабных офицеров. Вдруг ветер яростно засвистел в снастях. Все выскочили из-за стола. Казаки забегали по палубе, и Алешка Бердышов, не стесняясь присутствия губернатора со свитой, яростно ругался. Сгибнев, ловко перепрыгнув на пароход, дал полный вперед, держа баркас генерала на буксире.

Новый шквал налетел со страшной силой. Канат лопнул, и генеральский баркас понесло. На глазах у губернатора несколько барж выбросило на огромную отмель. Ближняя из них легла так, что палуба ее составляла с отмелью угол в сорок пять градусов.

«Боже, какой ужас! Это настоящее бедствие!» — подумал Муравьев, стараясь сохранить спокойствие.

— Куда ты, куда ты, распроязвило бы тебя в душу… — кричал Бердышов на товарищей.

Глаза у него горели, как у коршуна. Он сам схватил рулевое колесо. Казаки по приказанию Казакевича сели за огромные весла и стали налегать на них. Все офицеры помогали подымать парус. Баржа пошла против ветра, галсами, но ее било на волнах так, что вся посуда полетела со стола в салоне и повар, как пьяный, бежал туда, держась за поручни.

Быстро подошел пароход, снова отдали и закрепили конец. Пароход повел баржу генерала за остров.

Появилась низкая туча и, заволакивая все небо, пошла над рекой. Лохматые пряди ее свисали, казалось, к самым волнам. Ветер бил порывами, и десятки барж несло к острову. Люди боролись как могли… В течение получаса весь огромный караван судов был разметан по реке. Некоторые баржи, выброшенные на мель, захлестывало огромными волнами.

К вечеру стихло. К губернаторской барже потянулись лодки с рапортами и докладами. Оказалось, что человеческих жертв нет и ни одна баржа не потоплена. Но более десяти выброшены на берег, многие получили пробоины, часть грузов подмочена, все надо выгружать, сушить. Муравьев был в отчаянии. Придется стоять здесь несколько дней и приводить все в порядок.


— Вижу вельбот под парусами! — доложил дежурный офицер.

День был ясный, солнечный, сегодня река голубая, а берега ее ярко-зелены, все вокруг тихо, спокойно и величественно. Иногда налетает легкий ветер, и по реке идут волны, начинаются белые барашки. Сплав все еще стоит и залечивает раны.

На вельботе шел русский морской офицер в полной форме.

— Ну вот и посланец Геннадия Ивановича! — сказал Муравьев своим спутникам, которые сегодня опять все, кроме Сгибневых, на генеральской барже.

— Откуда вы? Из Кизи? — крикнул губернатор.

— Да, ваше превосходительство, можно сказать, из Кизи, — отвечал офицер.

Коренастый, чернобровый, смуглый, он почти вбежал по трапу на палубу и представился губернатору.

— Мичман Разградский! Явился… Честь имею. — У него сильный украинский выговор. Муравьев знал, что он из простых, из штурманов. Теперь мичман. — Ваше превосходительство, вам письмо от Геннадия Ивановича Невельского.

— А где Невельской?

— Да его нет.

— Как нет?

— Они ушли!

— Куда ушли?

Разградский сразу не говорил, новости важные. Вообще, какие бы штабы и генералы ни являлись, но важней того, что тут сделано, не сделаешь.

— Его высокоблагородие Геннадий Иванович Невельской отбыли в Кизи.

— Сколько же осталось до Кизи? — с нетерпением спросил Муравьев.

— Точно неизвестно, ваше превосходительство, — отвечал мичман медлительно. — Но, по приблизительным расчетам, никак не менее… — Он замялся, как бы желая подобрать цифру поточнее.

— Не менее пятидесяти? Ста?

— Да нет, ваше превосходительство, — спокойно отвечал Разградский. — Не менее пятисот верст до Кизи!

Губернатор невольно посмотрел на своих спутников, и Разградский заметил на их лицах разочарование.

«Ну уж я в том не могу вам помочь, что Амур длиннее, чем вам того хотелось бы, — подумал Разградский. — А вы должны быть благодарны, что вас выехали встречать так далеко, а не за пятьдесят верст, как вам кажется. Но то дело не мое, и не я эту реку вытягивал».

Несколько недовольный таким приемом, Разградский, который от Невельского уже наслышался, какие нелепые претензии часто предъявляет к Амурской экспедиции начальство, добавил:

— Да от Кизи до моря тоже еще порядочно, ваше превосходительство…

И Муравьеву, и его спутникам плавание осточертело.

— Да где же тогда Геннадий Иванович? Зачем он ушел в такую даль?

— Он шел встречать вас, ваше превосходительство, и остановился неподалеку отсюда на устье реки Хунгари и ждал, но был вызван нарочным обратно в Де-Кастри, куда из Японии пришла шхуна «Восток» с известием от адмирала Путятина о том, что произошел разрыв с западными державами и началась война.

— Разве у вас неизвестно?

— Никак нет.

— Где же адмирал Путятин?

— Да надо полагать, что зашел в Императорскую гавань.

— Слава богу!

Посыпались расспросы. Тут уж начались совсем другие разговоры. Почувствовалась близость океана. Офицер привез известия о Японской экспедиции, отрывочные, правда. Да, хотя до Кизи и пятьсот верст, но донеслось дыхание иного, широкого мира.

Муравьев стал читать письмо. Невельской писал, что очень ждал, но уходит встречать эскадру и готовиться на устьях к военным действиям, просит занять устье Хунгари постом, благодарил, в надежде, что устье Уссури занято.

«Ему легко, — думал Муравьев, — оставить посты! А у меня на хвосте висит Нессельроде и сует палки в колеса! Он Кизи и Де-Кастри не позволял занимать, не то что Уссури!»

Невельской объяснял, что устье Хунгари необходимо для поддержания связи с Императорской гаванью, где зимовка оказалась в очень тяжелых условиях. Писал, что Разградский сообщит некоторые подробности. Муравьев приосанился.

— Ну что ж, господа, вперед! — сказал он.

По каравану был отдан приказ отваливать.

— Пятьсот верст — это, пожалуй, десять суток ходу, — заметил Муравьев.

— В пять дней дойдем, — отвечал Разградский. — Начиная от устья Хунгари у нас всюду приготовлены проводники. Так что кое-где сможем идти ночью.

— Горунга, — сказал мичман своему спутнику-гольду, — поезжай в Торгон, скажи Бомбе и Кирбе — пусть живо сюда едут. Скажи, Муравьев пришел и надо скорее проводников.

Муравьев видел: Разградский чувствует себя тут совершенно как рыба в воде. Кузнецов, присутствовавший при этом разговоре, попросил разрешения отправиться вместе с гольдом на своей лодке в Торгон и торговать там, пока проводники будут собираться.

Баржа за баржей поднимали якоря и шли.

— Осмелюсь сказать, ваше превосходительство, что Геннадий Иванович просил беспременно пост оставить на устье Хунгари, где вы завтра будете. С той реки путь в залив Императора Николая. Где нынче зимовали…

— Нет, пост на Хунгари я поставить не могу!

— Осмелюсь сказать, ваше превосходительство, что, ей-богу, пост необходим.

Своим упрямством Разградский сильно раздражал Муравьева. Муравьев чувствовал, что в Хади что-то случилось. Он не желал говорить об этом при штабных среди которых есть и прохвосты, и шпионы. Когда весь караван пошел и все разъехались по баржам, Муравьев позвал Разградского в каюту и спросил, что произошло в Хади.

Разградский, чтобы прежде времени не чернить дела, сказал, что есть сведения, что там смертность.

Муравьев пришел в сильное раздражение.

— Как это могло случиться? Сколько умерло?

— Про то я не могу знать, ваше превосходительство! Капитан Невельской доложит точно, но и у него нет сейчас сведений.

— Молчать! — закричал губернатор. — Отвечать ясно! Вам поручено было доставить продовольствие? Я вас в порошок изотру!

— На то ваша воля, ваше превосходительство, — спокойно отвечал Разградский, глядя недобро.

«Штурмана бывшие! Из грязи в князи — и зазнался! Что же смотрел Невельской?»

— Прошу вас изложить мне все! Как вам это стало известно… Все с самого начала.


Удога думает, что бесстрашные и свирепые маньчжуры недаром пропустили такой великий караван. От гудков парохода, говорят, весь город разбежался.

— Верно, Алешка, ты говорил когда-то, что полон Амур придет народа.

— Да, вот и тряхнули маньчжуров! — отвечал Бердышов.

Вечером казаки вспоминали, как проходили Айгун. Ко многому они там присмотрелись. До сих пор предполагали, что маньчжуры могущественны. Все привыкли к тому, что они злобны и надменны. А в Айгуне присмотрелись к их жизни, оказалось, что там гниль, беднота. Казаки заметили, что китайцы маньчжуров не любят.

— Как же, начальство!

— Я вам это и прежде говорил, а мне никто не верил, — замечал Маркешка.

— Мы верили! Да вот довелось и самим посмотреть! — сказал Пешков. Он последнее время невесел.

Ему никто не ответил. С тех пор как его песню генерал потребовал к себе, казачьи офицеры и урядники настрого запретили ее петь и самому Пешкову грозили разбить всю морду, если он затеет еще что-либо подобное.

— Ты весь пеший батальон срамишь! И родную станицу нашу позоришь! Как тебе не стыдно! — корил его Скобельцын.

Ждали неприятностей и обдумывали, как лучше их избежать. «Песни складывал и попался! Однако не тюрьма ли за это?» — потихоньку говорили между собой казаки, не знавшие прежде Пешкова. Теперь едва Пешков открывал рот, как все умолкали.

— Если маньчжура разбили, то с англичанкой и делать нечего! — заметил урядник Скобельцын, двоюродный брат станичного атамана в Усть-Стрелке.

— Ну-у! Много ли их! — подтвердил русый пожилой казак Балябин с хитрым, улыбающимся лицом в рябинах.

— У них машины! — возразил Маркешка.

— Кто это сказал? — строго заметил Скобельцын. — Что значит машина? Вот русская сила! — похлопывал он по шашке. — Да еще кулак и штык! Разобьем!

— Расплющим! — подтвердил подвыпивший Алексей Бердышов.

Общее хвастовство и на него подействовало. Пешков молчал угрюмо.


Удога заметил: устье Хунгари прошли не задерживаясь.

Оттуда пришли лодки под парусами. Депутация хунгарских стариков разыскала и догнала баржу генерала. Муравьев принял гольдов и разговаривал ласково, но не останавливая баржи. Старики привезли подарки — рыбу — и просили оставить пост на Хунгари, уверяли, что русским выгодно тут жить, удобно возить грузы на море по речкам.

— Если бы у нас жили русские, то мы получали бы за работу муку, — говорили они, — и маньчжуры нас не трогали бы, мы не платили бы им. Ведь они боятся теперь притеснять гиляков.

«Не Невельской ли подучил гольдов? Это он добивается занять все устья рек».

— Осмелюсь, ваше превосходительство, — заговорил Разградский, присутствовавший тут же, — что пост необходим… и еще не поздно…

Стариков отдарили и отпустили. Между прочим, и они помянули, что в Хади перемерло много народу. Муравьев чувствовал, что там произошло что-то очень неладное.

«Интриги тут развели!» — с возмущением думал Муравьев, когда Разградский пытался винить Буссэ…

Муравьев втайне озабочен. Могут раздуть, скомпрометировать все. Дойдет до врагов, до Нессельроде!

А суда все идут и идут. Ночью по-прежнему стоят на якорях. Вот уж и видна деревня Бельго. Губернатор со свитой и с Удогой перешел на катер. Удога увидел своих сородичей. Дедушка Падека стоял с маленькой Ангой, дочерью Удоги. Она узнала отца. Муравьев уже знал, что несколько лет назад была оспа, что мать и жена Удоги умерли, а сам он переселился сюда, основал здесь новое стойбище.

Суда стали приставать к берегу. Муравьев со свитой сошел на пески. Старики поднесли ему лосиное мясо, шкурки соболей, берестяные туеса с икрой. Муравьев пошел с Удогой посмотреть, как он живет. Генерал подарил маленькой Анге серебряную ложку, вилку и ножик, ожерелье и сережки. Он брал ее на руки. Он целовал гольдских детей, ходил из дома в дом.

— Вот и пришли русские! — говорил Удога своим сородичам. — Свершилось то, чего ждали наши старики! Теперь маньчжуры не посмеют нас обижать.

Толпа сияющих, восторженных гольдов повсюду ходила за губернатором. Повар с подошедшей губернаторской баржи выбросил консервные банки. Гольды живо подобрали их.

— Серебро? — удивлялись они. — Серебра много!

Когда Муравьев, стоя на отмели и любуясь восторженной толпой, хвалившей богатство и силу русских, собрался было уж прощаться и обвел взором рогатые крыши фанзушек и лес могучих лип и ясеней на возвышенном берегу, вдруг из толпы выступил и подошел к нему подслеповатый сутулый китаец. Удога был неприятно поражен. Неужели хитрый купец Гао Цзо что-то придумал? Невельской когда-то пригрозил его повесить, если он будет издеваться над гольдами. С тех пор Гао стал осторожней. Но он опять опутывает всех долгами.

Гао Цзо кинулся в ноги губернатору. Двое взрослых его сыновей также пали ниц. Они выложили перед Муравьевым свои подарки — отрезы шелка. По приказанию Гао Цзо, который, чуть приподнявшись, искоса подал взором знак, из толпы вышли двое молодых гольдов и преподнесли Муравьеву двух огромных осетров, только что выловленных. По приказанию Муравьева Сычевский спросил Гао Цзо по-китайски, что ему надо.

Гольды замерли.

Гао Цзо поднял лицо. Чуть приоткрылись его черные лукавые глаза. Они еще были молоды, очень молоды. Гао Цзо все знал: и те споры, которые шли об этих землях, и те порядки, которые хотел ввести тут капитан Невельской. Но сейчас, когда пришли высшие русские власти, он живо догадался и еще кое о чем.

— Я прошу позволить мне торговать на этой русской земле, — говорил Гао Цзо, показывая пальцем на песок.

Это было очень приятно для Муравьева. Купец называл эту землю русской и просил у него позволения торговать тут. И это перед лицом гольдов сказано подданным богдыхана. Он выражал полное уважение, признание и покорность. Лучшего нельзя желать. Муравьев приказал передать купцу, что разрешает ему беспошлинно торговать на этой русской земле и жить тут. И добавил на всякий случай, зная, что тут может быть подвох:

— Но чтобы торговал честно и никого не обманывал! Слышишь?

— Да, да! — кивал Гао Цзо.

— А то я слышал, что иногда купцы обижают здесь население. Об этом мне писали бумагу мои подчиненные. Так ты будешь исполнять все наши правила?

— Да, да!..

— Я очень рад! Я разрешаю тебе торговать.

Гао видел: времена менялись. Сегодня, когда из-за мыса появился огнедышащий пароход, а за ним чуть не сотня кораблей с массой вооруженных солдат, он прекрасно понял, что все, что говорили русские, — чистая правда. Ясно, что они тут все займут. Надо успевать завязывать с ними дружбу и расположить к себе их начальство. Гао Цзо был очень рад, что успел получить от Муравьева разрешение на торговлю. И это слыхали все гольды. Очень хорошо.

Желая еще больше расположить к себе губернатора, Гао стал жаловаться на маньчжуров, что они его всегда притесняли, советовал их гнать отсюда без церемоний. Он брался сделать большие поставки для русского войска, пригнать целые баржи с мукой и крупой в низовья реки.

Губернатор простился со стариками, перецеловал их, обнял купца и отправился к себе на баркас.

Гольды были несколько смущены расположением, которое выказал Муравьев к купцу, сделавшему им столько зла. Но тут опять полетели две белые банки, выброшенные с баржи человеком в белом колпаке. Там готовили обед.

Удога простился с дочкой и со всей родней, уехал с губернатором на баркас. Караван пошел мимо Бельго. Уж поднимали якоря, и судно за судном шли вниз по реке. А главная масса вообще не задерживалась, даже якоря не отдавали, а вереница их непрерывно шла и шла с утра мимо стойбища.

Гольды на берегу не знали, у кого спросить, что это за белые банки. Все понимали, что это серебро, но почему русские так швыряются им?

— Серебряную посуду бросают! И хорошая посуда, — так говорил дедушка Падека, вертя в руках белую жестяную консервную банку из-под фруктов.

А караван уходил все дальше. На фарватере напротив Бельго проходили последние баржи и баркасы. На мачтах у них полоскались флаги. Где-то далеко-далеко загудел пароход.

Глава двенадцатая ДОЛГОЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Таким образом совершилась самая смелая, лихая и блистательная экспедиция, какая, я полагаю, только известна в истории мореплавания[72].

В. А. Римский-Корсаков

Ночь светлая. Хотя луны нет, в черной воде отражается звездное небо, множество огней от идущих судов и прибрежные скалы с лесом на вершине. Никому не спалось в эту ночь. Путь по Амуру заканчивался, утром должны прибыть в Кизи. Еще вчера пароход оставил караван и пошел прямо туда. Люди на баржах повеселели. Кони и те бьют копытами.

«Чуют, что конец пути», — думает Алексей, покуривая трубку.

— Эй, автор и сочинитель песни, — приказывает унтер-офицер Росляков, гвардеец Семеновского полка, приставленный обучать пеших забайкальцев, — затягивай!

— Запевай, Пешков! — говорит урядник Разгильдеев. Пешков хрипло и неохотно начинает:

С Усть-Стрелки отплывали…

С полными возами, —

подхватывает хор:

В Кизи приплывали

С горькими слезами.

Губернатор — враг цензуры — решил помочь народу и давно уже, узнав о сложенной песне, поручил добыть текст Михаилу Семеновичу Корсакову. Тот приказал доставить автора к себе, велел ему тут же продиктовать песню писарю, но не сказал зачем. «Узнаешь после!» — с важностью объявил молодой полковник.

Казачьи офицеры и урядники знали, что стихи и песни дело опасное и к добру не ведут, особенно когда их прочитает и послушает начальство. Да и Корсаков, все знали, строг, не шутит.

Загадочное молчание начальства продолжалось. Ждали, что Пешкова накажут. Страхи росли. На Пешкова смотрели как на опального или зачумленного. Постепенно всех казаков стали разделять на «певших», то есть виновных, и «непевших», то есть более благонадежных.

Пешков порвал свои бумаги и бросил их на ночевке в костер, дав слово больше не писать.

Наконец у губернатора дошли руки до местной поэзии. Вдруг на все баркасы прислали переписанный текст песни с приказанием: всем разучивать и петь хором.

Офицеры постарались живо исправить свою оплошность. Скобельцына перевели в артиллерию, а вместо него поставили Разгильдеева. В тот взвод, где был Пешков, стал чаще являться гвардеец Росляков для бесед. Нижним чинам велено: пешковскую песню знать, как «Отче наш».

«Это наша песня! Наша, дурак! Пойми! Пой, сволочь!»

Так объясняли. Велено петь даже тем, кто сроду не пел. Заставляли петь по многу раз в день. До этого многие жалели, что хорошая песня запрещена, а теперь они же кляли ее и злобились, что заставляют учить насильно и петь, когда не хочется.

Но даже несмотря на то, что песня теперь часто пелась по приказу и обязанности, в этот ночной час она трогала сердца, и все пели ее охотно, голоса лились дружно и согласно.

Пешков, кстати, дописал про Кизи, хотя озера этого еще никто не видал.

Плы-ыли — и по Амуру

Долгие версты-ы-ы… —

доносилось с соседней баржи. И там пели пешковскую.

Сбили у рук, у ног персты,

Считаючи версты, —

грянул могучий хор.

С других барж доносились разные песни. Где-то грянули плясовую, и слышно было, как по далекой палубе бьют дробь кованые солдатские сапоги.

Удога в эту ночь стоял на корме генеральского баркаса. Шли мимо скал Великие камни. Угрюмое место. Удога помнил, как плыл когда-то давно здесь с братом в лодке. Буря была, холод. Чумбока бежал от преследования маньчжуров. В тот год была оспа, почти все деревни, вымерли. Осень стояла свирепая. Место тут безлюдное, дикое, суровое. А вот пришли русские, во всю ширь реки горят огни, и люди так стройно и складно поют, и так хорошо, что самому тоже хотелось бы петь с ними. Кажется, что сама река поет на разные голоса, так много по ней несется песен: что ни баркас, то, слышно, поют.

Утром суда придут в Кизи, на Мариинский пост, и его дело на этом закончится. Удогу отправят домой. Так решил Муравьев. А Удоге не хочется уходить. Он уж привык к этой огромной семье. Он желал бы жить с этими людьми и работать, водить суда или что-нибудь еще делать. Даже и на войну пойти согласился бы. Мог бы пешком ходить не хуже, чем на лодке ездить.

Удога заметил много и такого, чего не ожидал, — плохого. Он думал, что у русских жизнь справедливей. А тут строгости большие. Но как-то не думается об этом сейчас.

Вот теперь всем русским весело, путь их кончается. Только Удоге надо возвращаться туда, где маньчжуры бывают, куда может нагрянуть злодей Дыген. Муравьев все-таки маньчжуров не прогнал, посты не поставлены, как просил Геннадий Иванович. Обидно как-то, что хитрость Гао Цзо удалась. Он, кажется, при русских хочет еще лучше жить, чем при маньчжурах.

И в то же время Удога радовался и с удовольствием вспоминал, как поразились все в Бельго, а китайцы особенно, когда Удога сошел на берег, одетый в русскую суконную форму, только без погон. Старики даже стали заискивать, кланялись первые. Друзья и родственники обнимали Удогу с опаской. Только дочка не смутилась новой одежды отца. Ей жалко было отпускать его. Удога надеялся, что жизнь у нее будет счастливее, чем у него, с приходом русских другие наступят времена.

Все бельговцы расспрашивали Удогу о русских с жадным любопытством. Все говорили, что теперь ему никто не страшен, маньчжуры не посмеют его тронуть. Удога думал сейчас, что он не вернется в форме, как этого желает Муравьев, а снимет ее, зачем зря пугать людей. Удога не хотел отделяться от своих. Спасти самого себя или возвыситься не трудно, важно вызволить из беды всех людей, живущих на Амуре.

Генерал вышел из каюты. Он тоже не спал. Поход заканчивался, и хотя Муравьев отлично понимал, что, может быть, самое трудное еще только начинается, но и у него было чувство усталости и глубокого удовлетворения.

Все это время он гнал людей, двигал сплав вперед. Приходилось понуждать, наказывать, командовать. Людей жгло солнце, беспокоила мошка, они гребли, косили сено, чистили коней, ставили и убирали паруса, боролись со штормами, выбивались из сил, а он их ругал, разносил, запугивал. Таково уж, как он был убежден, устройство жизни, и его обязанность, как высшего начальника, — гнать, наказывать, а не только творить благодеяния. Муравьев был уверен: если бы не он — ничего не было бы. Народ идет потому, что ему приказывают.

Но сегодня, в ночь окончания пути, Муравьев почувствовал другое. Люди устали, но никто не спал. Все словно сознавали, что совершено великое дело, подвиг. Все довольны. Нет, это не рабы! «Сбили персты», но не сдаются!

В эту ночь войско как бы почувствовало себя хозяином реки, по которой с таким трудом пройден великий путь. Голос войска громко раздается над рекой. Забыв усталость, люди торжествовали победу своего труда. И пешковская песня с жалобой на тяготы и страдания была не протестом, хотя на первый взгляд так могло показаться. Нет, не надо ее запрещать! Она тоже часть подвига. Лучше петь ее, чем что-то вроде «Эй, ей, казаченьки удалые, гей, гей! Всех мы порешим, порубим, гей!».

А он, Муравьев, в эту ночь, казалось, не нужен никому. Солдатские песни напоминали ему былые походы по Кавказу и Балканам. Там тоже пели. Но там пели всегда. А сейчас он был несколько придавлен этой вдруг обнаружившейся силой и бодростью тысячи окружающих его людей, о которой он до сих пор как-то и не подозревал. Оказывается, тут было еще много сил, в этом народе.

— Наш-то чего-то притих, присмирел, — поговаривали казаки, сидевшие на корме.

Муравьев подумал, что всю эту здоровую и крепкую силу, удаль и бодрость народа он еще обрушит на гордых, замкнутых и самоуверенных англичан. Славная получится потасовка! Эта мысль вернула ему хорошее настроение. Ему искренне захотелось поговорить с гольдом…

— Ну что, Удога, прибываем? — спросил он гольда, как бы становясь с ним на равную ногу. — Скоро придем?

— Да, конечно, — ответил Удога. — А почему, генерал, все-таки ты меня не хочешь взять с собой? Ведь мой брат служит у вас и всюду ходит с капитаном?

У Муравьева было много соображений, почему он не хотел взять Удогу. Главное из них — Удога нужнее в своей деревне. Пусть явится туда. Пусть только кто-нибудь из маньчжуров попробует его тронуть. Он слишком умен, деятелен и энергичен, чтобы брать его простым солдатом. Людей и так достаточно. Нет… Муравьев решил всех проводников сплава отправить по домам, предупредив их, чтобы держались смело, всюду бы говорили, что Амур занят русскими и что если хоть один волос упадет с их голов, то обидчика постигнет наказание.

Муравьев сказал, что надо подготовить народ к переменам и пусть узнают маньчжуры, что их власти конец.

Удога слушал с грустью. Он отлично понимал, чего хочет генерал. На долю Удоги опять выпадал тяжкий труд. А ему тоже хотелось бы подвигов и походов. Опять все не так получается, как самому хочется.

Муравьев часто становился с нужными ему людьми на равную ногу, но потом так же артистически ставил их на свое место.

«Дело есть дело, власть есть власть! Положение обязывает», — полагал он.

Назидательно поговорив с гольдом, он ушел спать. Завтра — трудный день, встреча с тяжелым и всегда преисполненным замыслов Невельским. По приказанию Муравьева пароход пошел вперед на Мариинский пост, а Невельского велено срочно вызвать нарочным из Де-Кастри, куда он уехал встретить шхуну «Восток». Геннадий Иванович будет поражен, он еще не знает, что сплав прибыл благополучно, и по своей привычке, верно, терзается в ожидании.

На рассвете Муравьев снова вышел. Сменялась вахта. Перед уходом с дежурства Удога все-таки сказал Муравьеву, что Гао Цзо лжец и обманщик.

— Что же ты прежде мне этого не говорил? — ответил генерал с удивленным видом.

Удога, не простившись с губернатором, сел в шлюпку с казаками и отправился отдыхать. На баркас заступила новая вахта.

Муравьев и прежде заметил недовольство гольда. Но что поделаешь! Из дипломатических соображений надо было именно так поступить. Умный китаец, и сказал отчетливо: «На этой русской земле!» Это надо поощрять. И все слышали! А что торгаш прохвост, так это ясно как день божий. «Первыми, — полагал Муравьев, — к новому часто примыкают не только недовольные, но и прохвосты. В Европе — тоже… И у нас есть личности — согласны на что угодно ради выгод. Так что меня этим не удивишь, и я не могу рассуждать, как туземец».

Тишина. Голубые зубцы далекого берега поднимались из-за плывущих по реке облаков. Река бледнела, облака поднимались и уходили в ясную синь неба. Муравьев с бравым видом прохаживался по палубе. «Пароход, наверное, еще вчера пришел в Мариинск», — думал он.

— Вельбот идет, — доложил адъютант, в то время как губернатор смотрел с кормы назад и думал, сколь далеко растянулся караван и где теперь отставшие суда. Впереди генеральского баркаса река светла. Дул свежий морской ветерок. Берега реки, казалось, отступили. Весь штаб в сборе. Генерал и офицеры столпились у правого борта. Навстречу мчался парус по светлой и широкой поверхности реки.

— Встречают! — заметил Казакевич.

— Невельской! — торжественно сказал Муравьев.

Через несколько минут Геннадий Иванович был на палубе генеральского баркаса. Муравьев крепко схватил его в свои объятия, и они трижды поцеловались.

— Радость-то какая!

— С благополучным прибытием, — отвечал растроганный Невельской.

Все с интересом смотрели на этого быстрого человека с необычайно острыми глазами. Сам губернатор и все офицеры серьезно-торжественны, как у заутрени.

— Дорогой Геннадий Иванович, было время, когда я ждал вас в Аяне, — воскликнул губернатор, — а вы шли ко мне на «Байкале». Нынче мы переменились ролями. Вы ожидали меня целых три года! И вот я явился, о чем рапортую вам, мой дорогой и неоцененный! Вот все, что я мог сделать! Семьдесят шесть судов прибыли благополучно в ваше вновь открытое царство…

— Ваше превосходительство…

— Нет, позвольте, позвольте… На этот раз уж не вы, а я вам буду рапортовать. Люди все живы и здоровы, ваше высокоблагородие. Две батареи конных казаков и девятьсот человек пехоты во главе с генерал-лейтенантом Муравьевым явились в ваше полное распоряжение…

Невельской даже растерялся от такой встречи. Слезы навернулись у него на глаза. Губернатор чуть ли не всерьез рапортовал ему. Он, кажется, шуткой прикрывал свое искреннее волнение.

— Николай Николаевич. — Невельской стал заикаться и схватил губернатора за пуговицу, чтобы хоть немного успокоиться. — Ваше превосходительство, позвольте вас… Я честь имею поздравить с открытием плавания по реке Амуру после стошестидесятилетнего перерыва… Вы… Неоцененный подвиг, ваше…

— Дорогой мой!

Снова начались объятия. Офицеры из свиты губернатора стали поздравлять Невельского, жали ему руки…

— У нас был слух, что маньчжуры собрали войско, чтобы не пропустить вас.

— Да, нас пугали, что через Амур цепи под Айгуном.

— Я не верил, но вы так задержались.

— Амур гораздо длинней, чем предполагалось. Какая огромная и роскошная река! Какая страна! Великолепное приобретение.

— Здравствуй, Петр!

— Здравствуй, Геннадий!

— Как же в Айгуне?

— Да все обошлось благополучно, и с амбанем расстались друзьями!

— Китайцы пропустили нас прекрасно! — заметил Миша Корсаков.

— Китайцы готовы всячески поддержать нас в борьбе против англичан, — серьезно сказал Муравьев. — Амбань мне так и сказал, что англичане их заклятые враги и что тут, мол, у нас цель одна и ум один. Очень благодарю вас, Геннадий Иванович, за подготовку лоцманов. От устья Уссури мы шли как по родной стране, нас всюду встречали, как своих. Россия вам будет вечно благодарна. От устья Уссури мы оказались как бы в России. Это поразительно, горсть у вас людей, а за три года при вашей бедности, крайней нехватке в средствах произведено такое влияние на такой огромной территории…

— Я сам не мог встретить. Узнав о прибытии эскадры и что война объявлена и не имея сведений от вас…

— Где эскадра?

— «Паллада» в Императорской гавани, ваше превосходительство, паровая шхуна в Де-Кастри и ждет…

«Отлично! Шхуна нужна!»

— …чтобы с вашими распоряжениями идти в Императорскую.

— «Оливуца»?

— Пошла на Камчатку с вашими распоряжениями. Транспорты «Двина», «Иртыш» и «Князь Меншиков» в Де-Кастри ждут прибытия сплава, чтобы везти войска.

— На Камчатку пойдет триста.

— Не могу без гнева вспомнить, ваше превосходительство. Путятин снял все посты на Сахалине! Буссэ исполнил беспрекословно и явился на шхуне в Де-Кастри.

— Николай Васильевич здесь?

— Да. Николай Николаевич! Вы получили мое письмо на устье Уссури? Гольд жив?

— Да, да, но об этом после! Я ведь в вашей власти, и ошибка может быть исправлена. Сейчас не до того. Надо отправлять войска в Камчатку, подкреплять, а не рассеиваться. Пост я не поставил.

После общего сумбурного разговора Муравьев увлек капитана в свою каюту.

— Не гневайтесь на меня, Геннадий Иванович, но я не мог и не должен был оставлять пост, — серьезно добавил Муравьев.

— А на Хунгари?

— Нет!

— Да вы все дело портите, Николай Николаевич! — кажется пользуясь тем, что они были одни, резко сказал Невельской.

Лицо его вытянулось, заметны костлявые надглазницы. Чувствуется, что утомлен до крайности, ему не до торжества, для него решается вопрос жизни и смерти.

— Идут американцы. Эскадра Перри…

— Успокойтесь, Геннадий Иванович.

— Как мы добивались с вами, чтобы Сахалин занять, сколько вы хлопотали! Я узнал — чуть волосы не вырвал! Что же это, помилуйте, за что? Какое имеет право адмирал? Уничтожить все труды, зачеркнуть. Подло! Где честь у майора Буссэ?

— Видимо, были у адмирала какие-то соображения.

«А невыдержан Невельской, — подумал генерал, — чуть не испортил историческую встречу».

— Но как вы, Геннадий Иванович, могли не снабдить зимовку в Императорской? — раздраженно сказал губернатор. — Ведь это бросает пятно на все наше дело. Эти смерти теперь будут вечным упреком и вам, и мне. И так бог знает что говорят про экспедицию в Петербурге.

Невельской стал объяснять. Муравьев, казалось, был расстроен.

— Кстати, гольд, доставивший ваше письмо на устье Уссури, исполнил все молодецки. Он поразил меня. Это совершенный герой. У вас есть глаз на людей. Он служит у меня на сплаве, и я буду хлопотать о награждении его медалью.

Муравьев сказал, что уже приказал доставить Удогу на свое судно, чтобы гольд повидал капитана, как он просил.

— А теперь отпразднуем встречу, Геннадий Иванович! «Свитские» ждут! И сегодня же соберем военный совет.

Невельскому еще хотелось объяснить очень многое…


На военном совете и до совета в беседе с генералом в присутствии Казакевича и Корсакова — совершенное поражение! Отвергнуты все планы! Отказ полный. Не приняты ни проект занятия южных гаваней, ни план партизанской войны. Категорически отвергнуто предложение — все снять с Камчатки и вести бескровную войну, заставляя врага блокировать берега нового края и давая ему убедиться, что страна наша.

— Окститесь! — сказал Муравьев при Казакевиче и Корсакове. — Вы предлагаете убрать все с Камчатки, когда само плаванье по реке Амуру разрешено государем и открыто для снабжения и подкрепления Камчатки. Теперь, когда государь повелел «плыть!», обнаружится, что мы не в силах стоять на Камчатке!

Тысячи доказательств готов был выложить Геннадий Иванович, но все тщетно.

Перед советом Муравьев познакомил Невельского с инженером Мровинским и сказал, что у него планы великолепные по части обороны Камчатки.

— Орудия я отправлю на «Двине», — сказал Муравьев.

На совете все офицеры подтвердили полное согласие с планами Муравьева. Губернатор даже сдерживал «свитских», когда критиковали, и некоторые довольно едко, предложения Невельского.

…Пароход стоит на протоке, ведущей в озеро Кизи. Всюду снуют лодки. Слышно, где-то играет горн. Пароход дал приветственный гудок, подошел и взял баржу на буксир, повел ее в протоку.

Через, час генерал со своими ближайшими помощниками Корсаковым, Казакевичем, Невельским, инженером и адъютантом — съехал на берег для осмотра места. Поднялись на холм.

— Здесь будет батарея! — сказал Муравьев. Он стал давать указания. Сверху видно, как одна за другой прибывают баржи и пароход вводит их в протоку, ставит в назначенные места.

На другой день Мариинский пост стал неузнаваем. Со всех сторон холма — и на протоке, и на реке — стоят суда. На берегу разбит лагерь. С барж солдаты на руках по трапам стаскивают орудия и затягивают их лошадьми на вершину холма. Делается обширная вырубка — человек пятьдесят солдат и казаков валят лес. На холме, на островах забелели рубахи косарей, идет заготовка сена на зиму. Выгружаются конные казаки. С другой баржи с предосторожностями мягко катят бочки с порохом. Рядом сгружают муку.

К Невельскому подошел урядник Пестряков.

— Требуют с меня и того и другого, Геннадий Иванович, а где я возьму, уж сегодня два раза по морде получил от офицеров. Давно этого не бывало!

После двухдневного отдыха отряды пеших забайкальский казаков на лодках переправлены были через озеро Кизи. Конные казаки шли на баржах, которые тянул пароход «Аргунь». Перевалив озеро, войска высадились и на другой день двинулись в Де-Кастри.

— Паря, теперь нас на корабль и на Камчатку! Никогда по морю не плавал, — приговаривал Алексей Бердышов, шагая подле приятеля своего Маркешки. Оба они произведены в унтера и поэтому шагают рядом. А то Маркешке всегда приходилось идти в последнем ряду.

Конные казаки спешились, прорубают дорогу топорами, чтобы можно было провезти артиллерию. Конница остается здесь, а пехота будет отправлена на Камчатку. Зашагали просекой.

— Кто-то тут уж рубил, старался!

Вокруг тайга. На душе у Маркешки спокойно. И люди стали как люди. Начальства больше нет. «А то выдерживали нас, как зверей в клетках». Люди, заглушённые и безмолвные на баржах, теперь ожили. Солдаты поднимаются по склонам сопки. Ноги тонут во мхах. Вокруг теснятся низкие стволы берез и лиственниц. У вершины лес стал редеть, и вдали открылась яркая, серебрившаяся синь. Пахнуло свежестью, и Маркешке показалось, что в душу его повеяло чем-то таким, чего он отродясь не испытывал. Никогда не видал он такого огромного синего простора. За вершинами деревьев поднималась набухшая синяя стена, прямой чертой отсеченная от яркого неба.

— Сине море! — воскликнул Алешка Бердышов.

Солдаты оживились. Они быстро поднимались на перевал и, забывая про усталость, в молчании замирали, всматриваясь в даль. По этому морю предстояло им идти в далекое плавание.

Все новые и новые отряды бегом взбегали на вершину. Слышно было лишь позванивание котелков да тяжелое дыхание. Среди белых берез стеснились красные, запаленные солнцем и изъеденные мошкой лица. Полузакрытые белым тряпьем глаза солдат устремились вдаль, к морю, о котором с детства слышал каждый. Да, это было море. Казалось, оно набухло, поднялось вровень с хребтами. И радостно и страшновато, как подумаешь, что плыть по нему.

— Все же добрались, — заметил стихотворец Пешков.

Через два часа отряд спустился к бухте. Несколько домиков лепилось у горы. Море стало низким и не таким синим. Но теперь видны волны, набегающие на чистый песок, на берегу множество водорослей, как мокрая накошенная трава. Повсюду валяется рыба. Летают чайки и еще какие-то птицы.

Выстроены бревенчатые домики поста. Тут же начали разбивать лагерь. Подошли вьючные кони. Вскоре длинные ряды палаток забелели среди зелени. Запылали костры под артельными котлами. Соком и смолой заблестели на солнце срубленные пеньки. Смола и кровь от разрубленной свежей оленины смешались на пеньках.

По команде сотни людей бросают топоры и лопаты. Отдых. С треском кидаются люди через кустарники и завалы деревьев, прыгая через пеньки, толкая друг друга и подбадривая криком и свистом. Все бегут к морю.

— Вот оно! — Алеша на ходу скинул рубаху, расстегнулся и живо сбросил форму на ракушки и на сухую морскую траву, бултыхнулся в воду. — Соль! — заорал он, оборачивая мокрую голову к товарищам.

Голые тела потоком устремились в море.

— Сибиряки дорвались до моря! — стоя у палаток, говорил чернобровый и краснощекий капитан-лейтенант Арбузов, начальник отряда, назначенного следовать из Де-Кастри на транспорте «Двина» на Камчатку.

С ним рядом новый начальник поста Де-Кастри капитан-лейтенант Бачманов.

А уж некоторые отчаянные сорвиголовы далеко от берега. По голубой глади залива, как черные букашки, расползлись головы пловцов. Алексей, размахивая руками, шел вперед. Тело его, истомленное переходом, просило воды. Он любил купаться, но никогда еще не купался с таким удовольствием. Вода была невиданная, прозрачная, свежая, какая-то чудо зеленая, теплая, но без мути и желти, сама держала Алешку, и плыть по ней легко. Руки так и несли его в голубую даль.

— Дай нырну! — кричит Пешков.

Казак исчез. Когда он появился, то долго фыркал.

— Ну как?

— Диво! На дне зелень, как капуста, и сено какое-то черное, вода зеленая, но видно хорошо.

Бачманов стоял на берегу и радовался. Эти сибиряки на широких и быстрых своих реках подготовлены хорошо, могут стать моряками. Заиграл горн. Солдаты стали выходить и одеваться. А уж обед поспел. После обеда Маркешка подошел к Арбузову. Он объяснил офицеру, что желал бы, чтобы его зачислили в артиллерию.

— Ты мал ростом и слаб. Для артиллерии не годен.

— Зато у меня глаз, и я расчет могу делать.

— Ты служил раньше в артиллерии?

— Нет.

— Откуда же знаешь?

— На пробу стреляли на заводе, я все понял. Я оружейник, делаю ружья сам и стреляю без промаха. Я к пушкам приглядывался.

— Пока рано говорить об этом, а придем на Камчатку, там обратишься ко мне.

На другой день погода отличная. Отряды погрузились на «Двину». На берегу идут работы — возводятся казармы и рубится просека. По всей бухте — суда. Их стройные мачты оживляют вид когда-то пустынных просторов великолепной бухты. Тут «Иртыш», «Двина», «Князь Меншиков», «Восток».

День ясный; видно, как от скал по воде в даль моря уходят потоки белых искр. Из северной бухты показался вельбот.

С интересом ожидал Воин Андреевич Римский-Корсаков прибытия генерал-губернатора. Тут же начальник поста Бачманов, офицеры, Буссэ, капитаны судов, в их числе Николай Чихачев, ныне командующий «Иртышом».

«Большую отвагу надо было иметь Муравьеву, чтобы спуститься с войском по неизведанной реке, — думает Воин Андреевич. — Счастлив Геннадий Иванович, что служит с такой великой личностью!»

Из вельбота легко выпрыгнул человек средних лет, крепкого сложения. Лицо его с первого взгляда Римскому-Корсакову не понравилось, и это его насторожило. Муравьев принял рапорт Бачманова и ласково поздоровался со всеми.

— Рад, Николай Матвеевич, видеть вас! — сказал он Чихачеву. — Вот где свиделись! Помните, как вы не хотели покидать экспедицию? А? Хорошо было у нас на даче, за Ангарой? Кто же был прав? Вы все поручения прекрасно исполнили. Я представляю вас к награде.

С Буссэ он поздоровался спокойно, как со своим.

Подошла вторая шлюпка. Из нее вылезли Невельской и Свербеев. Невельской с ненавистью посмотрел на Буссэ: «Сытая морда…»

Все пошли в домик начальника поста.

…После совещания с губернатором остались Свербеев и Буссэ. Невельской уехал с Римским на шхуну и пожаловался, что все идет не так, как надо. На шхуне готовили каюты для генерала и его спутников.

Римский-Корсаков не совсем понимал, чем так расстроен Геннадий Иванович. В одном он совершенно согласен с Невельским в том, что гаваням на южном побережье принадлежит будущее.

— Мы пособим вам, Геннадий Иванович, — сказал он. — Я буду говорить в пути генералу и доктора Вейриха подговорю. Мы сделаем все возможное.

Вечером Муравьев прибыл на «Двину». Триста забайкальцев, идущих на Камчатку, погрузились с утра. Заканчивалась погрузка орудий. Муравьев держал перед солдатами речь. Он благословил их, поцеловал правофлангового, обнял Арбузова, Мровинского, Гаврилова и капитана.

Утром шхуна была под парами. Генерал брал с собой Сычевского. Буссэ среди штабных чувствовал себя как рыба в воде. Невельского все хвалили, что открыл и занял вовремя Де-Кастри, но его плечи ссутулены и вид расстроенный.

— Тут настоящий порт. И эта картина — столько судов стоит! Я еще не видел устья Амура, но нахожу ваши действия отличными! Благодарю вас! — сказал генерал.

Вот и прощальный гудок. А Невельской стоит на берегу и думает, что делать, как теперь быть. Чумбока подходит к нему.

— Едем, капитан?

— Да… — встрепенулся Геннадий Иванович.

В тот же день Невельской со своим неизменным спутником Чумбокой плыл по озеру Кизи. Затемно он был в Мариинском посту. Урядник встречал его. Вид у Пестрякова мрачный.

«Что-нибудь случилось?» — подумал Невельской и спросил тревожно:

— Есть почта?

— Письмо вам из Петровского, Геннадий Иванович.

Невельской быстро взял пакет, разорвал и прочел письмо при свете фонаря. Жена извещала, что старшая дочь после нескольких тяжелых приступов умерла.

— Я немедленно еду в Петровское, — сказал Невельской. — Чумбока, — обратился он к гольду, — у меня дочь умерла.

— Я поеду с тобой, капитан, — сказал Чумбока.

Глава тринадцатая НА КАМЧАТКЕ

— А Завойко должен сражаться и принять удар на себя. Только с чем я должен сражаться? Со старыми шестифунтовыми пушками, что привезены из старинного порта Охотска? Да еще есть у меня два бомбических орудия! Вот и вся наша артиллерия! Вот что есть. Камчатский порт, о котором так заботится три года Муравьев! Вот с чем мы встречаем врага! Нет, это не забота, Юленька, а насмешка! И стыдно мне не за себя.

Так с яростью, досадой и возмущением говорил Завойко своей жене, вернувшись после военного совета, в котором состояли командиры двух мелких судов Камчатской флотилии, полицмейстер, офицеры и чиновники и который созван был по случаю получения писем от русского консула из Сан-Франциско и от гавайского короля Камехамехи. В этих письмах, доставленных американским китобоем, сообщалось о разрыве России с Англией и Францией. А из Петербурга и от Муравьева не было ничего. Нет никаких кораблей. Завойко решил, что надо действовать, не дожидаясь официальных бумаг, которые по случаю штормов могли прийти бог знает когда.

Король Гавайских островов сообщал о том, какие английские и французские корабли уже находятся в Тихом океане.

— Если бы у нас были силы, то мы, верно, воспользовались бы этими сведениями. Король потому и пишет мне так дружески, — с удовольствием сказал Завойко, на миг забывая свою досаду, — что сам ненавидит англичан и французов и желает, чтобы я уничтожил их флот, который гнетет каждого человека на свете. Но король не знает, что я как прикованный цепями к Авачинскому вулкану, и над моей головой вот-вот посыплется пепел, и полетят раскаленные камни, и польется лава, Юленька, а у меня руки скованы и положение хуже, чем у мифического героя[73]. Король думает, что Россия велика и богата и что, может быть, со временем я помогу ему, как он мне ныне! Король обманывается жестоко, и он не знает, что у нас прорех гораздо больше, чем думают наши враги. Но враги не знают одного — на что способен русский человек, когда его заденут за живое и когда он пожелает отстоять свою честь и гордость. И я переверну всю Камчатку, но, ей-богу, не отступлю перед врагом…

Сегодня я видел, как у моих чиновников забегали глаза, когда я объявил, что мы будем обороняться и если потребуется, то все умрем. Я знаю их! Никто из них не хочет умирать за Камчатку. Гоголь прав, они бестии и канальи, как и те купцы![74] Они приехали из Петербурга, чтобы ухватить на Камчатке лишние чины и пенсион за то, что несколько лет проживут без балов. Я сказал ясно, что теперь всем придется забыть свою корысть и каждый должен сражаться насмерть, хотя им того не хочется и не за тем ехали они из Петербурга на Камчатку. Верно, Юленька, ты знаешь, про кого я говорю. Здешние же, камчатские, напротив, рады случаю отличиться, хотя и не верят, что их Камчатку кто-то может поколебать, кроме вулкана. Нет, они тоже заблуждаются и не знают, что у Камчатки есть друзья, но есть и враги страшнее вулканов. Вулканы не могли за сотни лет искоренить жизнь, и того не могут и враги! Только мы сами сможем это сделать своими бумагами и глупостями. Все это так обидно, что я предпочитаю молчать. Дай мне ужинать, я так проголодался… Где канал для окружения англичан? Где все эти планы, которые составлял Муравьев, лазая в сорок девятом году по Никольской сопке? Прошло пять лет, а что сделано? И жаль, что на всей Камчатке у меня нет своих людей и только твой двоюродный брат Дмитрий Петрович Максутов[75] служит на «Оливуце». Но и того я не взял к себе. Нет, служить надо так, чтобы собрать всех своих, и хорошо, что на «Авроре» придет Коля Фесун[76], и тогда я смогу написать сестре, что сердечно рад родственнику.

— Но что все-таки решили? — серьезно и озабоченно спросила Юлия Егоровна, когда служанка, пожилая Харитина, русская молоканка с Украины, которую тут называли хохлушкой, принесла галушки в сметане и варенец.

Завойко снял и отдал ей мундир, повязался салфеткой и уселся за свои любимые кушанья.

— Что я сделал для Камчатки, не забудется никогда! — не слушая жены, продолжал он. — Кто до меня подумал, что можно завезти триста коров на Камчатку? Если бы даже половина этих коров передохла при перевозке, и то бы никто не удивился и не упрекнул меня! Даже Камехамеха взволнован таким обстоятельством. Дядюшка Фердинанд Петрович в изгнании производит на заводе эстляндский спирт и требует, чтобы я торговал им на Камчатке. Я ему не отказывал, хотя душа моя не лежит к тому, чтобы спаивать народ. Но я дядюшке доказал, что могу дать людям не водку, а молоко и вот эти галушки со сметаной, которых на Камчатке не знали.

Юлия Егоровна терпеливо слушала своего мужа. На этого практичного и на редкость работоспособного человека иногда находили припадки разговорчивости и хвастливости. Может быть, потому, что его никогда, никто в жизни не хвалил. Он много лет прожил в далекой глуши, безропотно трудясь и постоянно вывертываясь из разных неприятностей. С него лишь требовали, зная, что он все вытерпит.

Лишь она, понимая, каково ему приходится, добрым и ласковым взором выражала свою признательность, и то изредка. Похвалы мужу были не в ее характере. И вот он, как видно, сам восполнял то, чего не давали ему окружающие. Иногда он начинал жаловаться на свою жизнь, бранить Петербург, иркутского губернатора, становился груб и резок. Он в речах был так же неукротим, как и в делах. Припадки разговорчивости за столом иногда заканчивались бранью по адресу родственников жены и всех баронов вообще. В таких случаях от его резкого языка доставалось и самой, но она выслушивала его с неизменным спокойствием.

— Харитина! — крикнул Завойко.

Аппетит у него был превосходный. Он потребовал еще тарелку галушек.

— Не много ли на ночь? — спросила Юлия Егоровна.

— Я не могу больше терпеть и волноваться, — ответил ей муж, — а еда успокаивает меня. Мы не так тощи, как те англичане, что худобой хотят превзойти все народы. А попробуй им, Юленька, задать на ночь по нескольку тарелок полтавских галушек, так они к утру передохнут, как воробьи в Николаеве, когда вдруг ударил мороз. Они не знают, что не в нашей натуре скупиться, чтобы прокормить себя и детей. А вот когда дойдет до драки, то посмотрим, кто кого победит. Ест, Юленька, тот, у кого есть аппетит, а значит, у кого потребность!

О военном совете он все еще ничего не говорил по какому-то странному упрямству. Потом вдруг стал бурно рассказывать о том, что произошло, изображать всех участников военного совета в лицах, как хороший актер. Представил страх и глупость одних и напыщенность других.

— Да, Юленька, теперь мне надо нести крест за всех. Так завтра я велел собрать перед церковью народ и при попах объявлю все, и сравню нашу долю с той, что выпала в смутное время нижегородцам, и покажу, что нам гораздо труднее, но мы не смеем нигде об этом говорить, кроме как у себя на Камчатке.

— Но что же теперь будет с нашей фермой? — спросила Юлия Егоровна, когда он немного успокоился и принялся за варенец.

— А наших с тобой коров, Юленька, лучше съесть самим, чем отдать англичанам.

Из коров, привезенных на Камчатку, супруги Завойко отобрали двадцать голов и устроили собственную молочную ферму. Юлия Егоровна с любовью ухаживала за животными. Она стала на Камчатке первой предпринимательницей, стараясь подать пример всем, как надо жить. Муж всегда твердил, что на Камчатке прекрасные травы и что тут следует разводить скот, а также кабанчиков, чтобы народ не ел одну рыбу. В позапрошлом году еще не прибыли транспорты с коровами, а уж солдаты косили траву и свозили сено на лодках и волокушах в Петропавловск. По всем камчатским селениям посланы были чиновники или нарочные с приказанием заготовлять сено и строить хлева для скотины. Чиновники определяли, кому из жителей даны будут коровы. Когда прибыли суда со скотом, большая часть коров была оставлена в Петропавловске, остальные распределены по близлежащим селениям.

Теперь многочисленная семья Юлии Егоровны была с молоком, маслом, сметаной, творогом, самыми лучшими, каких, верно, не было нигде на берегах океана. В нынешнем году на губернаторском столе появилась превосходная телятина вдобавок к той кабанине, что шла к столу с нового свинарника.

Завойко меньше всего стеснялся, что его и жену могут упрекнуть в том, что они извлекают выгоды из своего предприятия. Он говорил, что делает все возможное, чтобы накормить вечно голодную Камчатку. Он гордился тем, что его жена стала первым камчатским животноводом, и посылал ей в помощь солдат. Впрочем, он и сам иногда трудился на ферме как простой плотник и скотник.

За полтора года Юлия Егоровна превратила ферму в цветущее предприятие, дающее большой доход. Ей нужны были средства. На жалованье мужа жили три семьи: своя на Камчатке, семья покойного отца Юлии в Питере, которую никак не могли взять на себя ни Врангели, ни Юлин старший брат Гилюля, и третья семья — осиротевшая после смерти одного из братьев Василия Степановича на Украине. Всем надо было помочь, все рассчитывали на камчатского губернатора и хотели получать от него больше.

Ферма расположена на речке, среди цветущей долины, у подножия вулкана, в пятнадцати верстах от Петропавловска. Скот там охраняется от зверей. Он надежно укрыт и на случай прихода врагов. Василий Степанович по этому поводу говорит, что еще ни один англичанин не отходил в Сибири дальше чем на полверсты от своей лодки или корабля.

Часть коров у Юлии Егоровны оставлена в Петропавловске. Молоко, масло, творог, сыр продавались петропавловским чиновникам, которые, по выражению Завойко, не так воспитаны, чтобы ради своих детей научиться ходить за коровой. Кроме того, продукты сбывались на заходившие в порт торговые и китобойные суда иностранцев. Круглый год потребителями продуктов обеих ферм оставались американские купцы, постоянно жившие в Петропавловске. Домик и склады их построены на высоком месте на берегу бухты.

Юлии Егоровне жаль, что может разрушиться предприятие, начатое с такой любовью. Первоначально она заводила все для детей, чтобы на ночь и утром было у них по кружке молока. Как радовался муж всему этому! Теперь может погибнуть все, что было создано с таким трудом. Она знала, что, если будет какая-нибудь возможность, муж постарается сохранить ферму, хотя и не пожалеет коров, если понадобится забивать их для питания солдат или чтобы они не достались врагу.

— Подумай, Юленька, — говорил он, — мы с тобой первыми должны подать пример и пожертвовать всем, что имеем.

— Но помни о детях!

— Боже мой, да я всегда о них помню! И ты знаешь, что я служу, и поэтому государь после моей смерти в бою позволит учиться им и не забудет!

Потом он заговорил об артиллерии. Ведь камчатские пушки будут стрелять по врагу, но не нанесут ему никакого вреда, англичане из своих дальнобойных могут уничтожить все наши батареи, но его и это не остановит, и он даже с этими камчатскими пушками надеется нанести урон врагу.

Все это очень тревожило Юлию Егоровну. Положение во всех отношениях ужасное. У нее на руках большая семья, малые дети. Муж, кажется, готов первым подставить свою грудь под пулю. Она понимала, что он готов исполнить свой долг, втайне боялась этого и в то же время гордилась. Чувство долга и чести с необычайной силой выражалось в нем сейчас. Она готова была простить ему все его былые ошибки.

— Так, Юленька, — сказал Василий Степанович, вставая из-за стола, — мы должны действовать быстро и без промедления, если не хотим опозориться и наверняка погибнуть.

Он вытер салфеткой усы и отбросил ее.

— Но скажи, почему нет подмоги от Муравьева? Где обещанные мне пушки и мука? И где адмирал Путятин? И с кем он будет воевать теперь на своей эскадре? Вот и приходится мне отдуваться за то, что меня сделали губернатором. Ну, так я буду действовать быстро и сделаю то, что невозможно, как учил Суворов своих простых солдат, в которых видел главную силу! Если бы не ночь, я бы, кажется, сам пошел сейчас рыть и строить…

Он в самом деле был полон силы, несмотря на то что за плечами оставался тревожный день. Она сидела в кресле опустив голову, он присел на ручку, кресла и обнял ее:

— Я знаю, что тебе тяжело, душа Юленька… Правда, во всех магазинах у нас нет ни фунта лишнего провианта и все отослано на Амур. Но бог милостив, и прокормить людей мы с тобой поможем. И еще нет такой блокады, хотя бы англичане поставили весь свой флот, чтобы кижуч, чавыча и красная не пришли бы в наши речки на икромет и не прокормили бы Камчатку, даже если бы лорды загородили весь океан своими кораблями. Да, рыба и мясо прокормят нас, и сама королева хотя и умная женщина, но бессильна против природы во всех отношениях. Пойми, Юлечка, и поверь.

Они долго еще говорили в столовой, а потом в спальне. Когда муж был с ней добр и ласков, она чувствовала себя слабой перед лицом этих грозных бед.

Чуть свет Завойко сидел за столом, составляя воззвание к населению Камчатки.

— Надо составить в словах простых и понятных, как можно проще, — говорила Юлия Егоровна, выслушав его сочинение.

— Ах нет, Юленька, я прошу тебя не упрямствовать! Надо сказать так, чтобы сердца волновались, и выразить всю высокую торжественность минуты, и ты не меняй всего, а только подправь. Это не письмо к дядюшке, и солдата должно хватить за сердце. И он должен понять, за что ему придется умирать. Тут надо помянуть всю тысячу лет нашей истории, а также силу и славу России и государя императора во всем полном блеске и величии. Но вот я начал, а теперь дальше не получается. Ты садись и пиши, а я буду тебе диктовать. Так я волнуюсь, что не могу держать перо и владеть рукой, хотя она и не дрогнет у меня, когда будет надо. И ты, Юленька, это знаешь и простишь меня.

Вбежал старик молоканин, служивший в доме.

— Василий Степанович, с Бабушки сигналят: судно идет. Видно, «Оливуца» подходит.

Завойко вскочил из-за стола и надел мундир. «Вспомнили о нас, бисовы дети!» — подумал он.

Через полчаса он был на Сигнальном мысу и смотрел в трубу. В самом деле, шла «Оливуца», первое русское судно в этом году.

«Так на ней еще не может быть никаких известий! Она идет бог знает откуда. Ведь «Двина» была послана мной с Камчатки сразу после зимовки за десантом, но ее нет, а значит, нет ничего, что обещал Муравьев. А идет «Оливуца» с посулами, а «Двина», верно, стоит и ждет в Де-Кастри. Но на «Оливуце» идет Дмитрий Петрович Максутов, и он от меня ничего не скроет и будет откровенен».

Глава четырнадцатая ПРИХОД «ОЛИВУЦЫ»

Полагают, что английский… полк не может удирать. Это ошибка.[77]

Редьярд Киплинг

Поднявшись на борт «Оливуцы» и прочитав в каюте ее командира лейтенанта Назимова пришедшие бумаги, Завойко ударил себя по лбу. Этого даже он не ожидал.

«Это же насмешка, а не приказание губернатора!» — подумал он, но сдержался.

— А где Муравьев? — спросил он и ответил сам себе, не давая раскрыть рта Назимову: — Того никто не знает. «Авроры» еще нет, и неизвестно, где она, но Муравьев требует, чтобы я ее немедленно снарядил и поскорее отправил к устью Амура, в гавань Де-Кастри.

«А-а! Так она, наверно, к нам придет, если он беспокоится», — подумал Василий Степанович.

«Аврора» эта знаменита тем, что на ней служил великий князь Константин, когда был юношей. Еще тем, что англичане в своих газетах писали о ней в сорок шестом году, будто это судно никуда не годится и содержится в беспорядке. Еще тем, что на ней служил Невельской.

Назимов, рослый молодой человек, рассказал о том, что было в Японии и какие известия о войне получены в Китае, что за встречи были у адмирала Путятина и у Римского-Корсакова в Шанхае, а также какие церемонии устраивали адмиралу японцы в Нагасаки. Сказал, что ныне вся эскадра пошла к своим берегам по случаю предстоящего разрыва с западными державами, который, верно, уже произошел по той причине, что русский флот под начальством адмирала Нахимова[78] поздней осенью прошлого года вдребезги разбил весь турецкий флот в Синопской бухте, что заодно вместе с турецкими кораблями там под горячую руку сожгли и пустили ко дну несколько английских торговых и что английский пароход, бывший в составе турецкой эскадры, поспешно бежал. Англичане, конечно, этого не стерпят, и, видно, начнется заваруха. Экспедиция же Путятина заходила в залив Хади, там всю зиму люди голодали. Умер поручик Чудинов, и перемерла половина экипажей «Иртыша» и «Николая». Гаврилов очень болен. На устье Амура ждут сплав, Муравьев спускается с войсками по реке, а у Невельского в экспедиции тоже голод.

— Так я вас слушаю с охотой и удовольствием, — резко заявил Завойко, — и вижу, что у вас новостей множество! Но они мне не нужны. Оставьте их при себе, так как я послал пятьсот кулей муки для Невельского на «Двине» и еще целый транспорт, то есть «Байкал». Да! А ваши новости только оскорбляют меня! Ваше дело явиться сюда с флотом на защиту порта и принять бой! А вы занимаетесь не тем, чем надо. После этого глупы распоряжения вашего адмирала, о чем и прошу прямо передать ему, так как не вижу смысла в том, зачем он плавает тут два года!

Назимов остолбенел.

— И Муравьев в бумагах пишет мне про Синопский бой.

Но Завойко давно это слыхал от американцев и предполагал, что англичане никакой победы русских на море не потерпят и будут собирать силы для ответного удара, который, конечно, нанесут не сразу.

«Шлют ко мне на судне из Японии, — с возмущением думал Завойко, — те бумаги, что писаны чуть не год назад! Боже мой! И еще завезли людей на голодовку, и они мрут как мухи на всех новых постах под начальством своих образованных командиров, которые ищут славы и не могут сами себя прокормить!»

— Все, что вы привезли, для нас не новость! И только за тем можно было не приходить. Мы ждем, и нам нужны до зарезу люди, снаряжение и оружие. Где «Двина»?

— Стоит в Де-Кастри, ждет.

— Ваши известия о войне неофициальны. Откуда узнал о ней адмирал? Из английских и американских газет! Так надо знать, как в тех газетах пишется у них все, люди наняты за деньги и могут написать, что человек умер, когда он жив. Или война началась, когда ее нет. Где императорский указ, я вас спрашиваю? Как вы смели явиться в порт, отстоящий от Петербурга за четырнадцать тысяч верст, без императорского указа?

— У нас у самих нет, ваше превосходительство, — растерянно отвечал Назимов.

— Так вы могли не приходить, когда не знаете, зачем идете. У меня же есть новости, которых ваш адмирал не может знать. Вот письмо короля лично ко мне.

— Какого короля? — удивился Назимов.

— Я переписки с врагами не имею! Нет, это дружественное послание сторонника России и моего друга короля Камехамехи. Он меня извещает о том, о чем вы не можете, и когда я вам скажу эту новость, то представьте ее Муравьеву и своему адмиралу: война началась!

— Так это те же сведения, ваше превосходительство.

— Как вы смеете так говорить! Король мне сообщает, где и какие суда у англичан и французов, куда идут, и я все знаю, весь океан у меня как на ладони. Он собирал сведения, желая спасти Россию от позора, чего не может сделать ваш адмирал, который, вместо того чтобы выходить в океан и смело нападать на врага и уничтожать его торговлю, идет с военными судами в гавань.

«Если бы пришла из кругосветного «Аврора», то я бы ее ни за что не отпустил, — решил Завойко. — Муравьев сулит мне прислать шестьсот человек. Но лучше синичка в руках, чем муравьевский журавль в небе, за которым еще надо эту синичку посылать, и лучше обученный экипаж фрегата, чем шестьсот муравьевских мужиков. Да еще неизвестно, как тот журавль доплывет до устья Амура и не пощиплют ли ему по дороге перья. А я за ним пошли «Аврору», которой у меня нет. Слава богу, что англичане еще не знают всех наших глупостей!»

Муравьев писал, что в Петропавловск будет прислана артиллерия, а также инженеры для постройки укреплений.

«А придут они под осень, в августе, — рассуждал Завойко. — А зачем мне осенью инженер, если я в ожидании его должен оставить Камчатку беззащитной. Как можно писать такие распоряжения! Как будто Завойко будет сидеть сложа руки».

Но Василий Степанович совсем не собирался отказываться от помощи, которая в самом деле могла подойти по реке. Суда уже в Де-Кастри. Муравьев спать не будет, зная, что на Камчатке пусто, ведь он придумал, чтобы тут была область и главный порт. Так пусть выворачивается, а то ляжет позор на него, а не на Завойко!

Василий Степанович поговорил с офицерами. Лейтенант Дмитрий Максутов особенно огорчен, что «Аврора» еще не пришла. На ней служит его родной брат Александр. Дмитрий пришел сюда в пятьдесят первом году на «Оливуце» и был принят в доме Василия Степановича, как свой.

В Петербурге Завойко почти не знали этих родственников. Юлия видела их мельком, когда лет десять назад еще кадетами они явились однажды на праздник. Теперь одному из братьев двадцать шесть, а другому двадцать семь.

Их отец, старик князь Максутов, — уроженец Урала. Уже забыто, что он потомок башкирского князя, отатарившегося в древние времена, а потом крестившегося и обрусевшего. С тех пор Максутовы всегда женились на русских.

Старый князь женат на Яковкиной, родной тетке Юлии Егоровны, сестре ее матери. Старик Максутов живет в Перми и до сих пор служит управляющим палатой казенных имуществ. В той губернии много казенных заводов, и эта должность очень значительная.

Дмитрий рассказал Василию Степановичу, что Гаврилов был при смерти и вылечился только благодаря медицинским средствам, имевшимся на «Оливуце».

— Я говорил Гаврилову, чтобы он боялся Невельского, — отвечал Завойко. — Невельской — пират и губит все суда и людей. Теперь Петр Федорович сам в этом убедился!

Завойко знал, что Гаврилов хоть и бывший подручный Лярского, но моряк хороший, дело знает, он из солдатских сынков, выучился в Кронштадте. Нужен был бы теперь такой, да некстати свалился. Но «Иртыш» или «Двина» должны скоро прийти, видно, явится сюда и Петр Федорович.

…Василий Степанович, съехав на берег, воспрянул духом, хотя, как он полагал, мало, очень мало практического толка было от прихода «Оливуцы», и сама она должна немедленно идти обратно.

— Что же от губернатора? — спросила Юлия Егоровна.

— А от губернатора пакеты и посулы, Юлечка. О чем бы ты думала? Да о том, что предстоит разрыв с державами! Они уж который раз заботятся известить меня об этом. Нет, Юленька, оборонять этот край из Петербурга нельзя. Тут надо иметь свою голову и плюнуть на все наше высшее правительство. Вот клянусь тебе, что если бы не Камехамеха, у которого я когда-то хотел купить часть коров и который это помнит, враги бы пришли прямо к нам, а мы бы не знали, что с ними делать, и приняли бы их как дружественную державу, когда на самом деле война уже началась… Я не мог поговорить как следует с твоим кузеном и узнать про всех, так как толкался народ. Но после молебна ты увидишь его за обедом. Все офицеры будут у нас, и ты приготовься.

…Священник отслужил молебен. Несколько десятков солдат, среди которых были и молодые, но большинство пожилых, многие дослуживали двадцатипятилетний срок, двадцать гребцов портовой команды и две стройные шеренги матросов с «Оливуцы» стояли перед церковью. Тут же собралась сотня камчатских обывателей со своими детьми, все чиновники и торговые служащие, американцы, а также многие камчадалы, которые в эту пору приезжают в Петропавловск за товарами.

Священник окропил святой водой войска и обывателей.

Завойко сказал о Синопском бое, о победе русского флота, о том, что грядет война.

— Война с Англией и Францией, по моим сведениям, уже наступила.

Он стал читать свое воззвание:

— «Воодушевленные победами русского оружия, всюду, где враг попытается напасть на нас, мы не посрамим, братцы, нашего Петропавловска, разобьем и прогоним англичан!

Непобедимая слава и сила России есть достояние всего русского народа, который веками укреплял ее православной верой, беззаветной любовью к своему царю, к своей родной земле и преданностью заветам и преданию старины».

Читая все это, Завойко заволновался, руки его, державшие лист, поначалу задрожали, но он быстро овладел собой.

— «В тяжкие годины нашествия врагов весь русский народ поднимался как один человек и выступал на защиту своей родины, а старики и женщины несли на площадь свои пожитки и припасы, чтобы сдать и накормить воинов!»

В толпе раздались крики. Купцы стеснились вокруг губернатора. Низкорослый камчадал Аким Тюменцев тоже норовил протолкнуться поближе к генералу. Ему нравилось, как говорил Завойко.

— Отец! Отец! — восторженно кричал приятель Акима, старик Дурынин, рослый, с маленьким скуластым черноватым лицом, вытягивая смуглые руки с жесткими сухожилиями. Дурынин — русский, хозяин общественной избы в казацком селении Начики. У Тюменцева много родни, чуть ли не во всех деревнях по эту сторону хребта, и среди камчадалов, и среди русских казаков. Многие русские женаты на камчадалках, у других матери и бабушки камчадалки. Есть казаки — потомки камчадалов, женившихся на русских.

Аким живет в тайге неподалеку от деревеньки Коряки, на берегу речки, на высоком холме, лес на котором вырублен, но все же холм в летнюю пору зарастает шеломайником, превысокой камчатской травой, так, что избы не видно. Речка богатая, быстрая, по ней поднимается с моря ходовая рыба. Дальше лесные заросли. В них медведей много, их мясо — любимое лакомство Акима, как и всех здешних жителей. А над избой и над тайгой высится громада Коряцкого вулкана[79].

Аким живет ближе всех к огнедышащей сопке, но все же до нее далеко, добираться до вершины пешком пришлось бы суток двое. Иногда вулкан трясет землю и часто сыплет пепел прямо на крышу Акимовой избы, на белье, что сушится на веревке, на сети и огородик… Но этого пепла никто не боится, надо знать, как с ним обойтись, бери одежду и стряхивай. Приезжие городские начнут чиститься и одежду свою дорогую замарают. Городских теперь наехало множество, явились новые купцы из Охотска вместе с переведенным сюда портом.

Вулкан опасен лавой, но до Акима далеко, недольет. А трясения земли Тюменцев не боится. Волна морская в двадцать сажен высотой сюда тоже не доходит. Она достигает только устья реки Камчатки, но это на другом конце земли, отсюда далеко. Тут случается, в бухте поднимется вода, но не бушует, а потом тихо сама уйдет.

Тюменцев — зверолов. Василий Степанович сегодня утром встретил его, да так и сказал, что теперь на таких, как Аким, должна посмотреть вся область и даже государь император в Петербурге узнает о подвигах своих верноподданных на Камчатке. Он просил Акима поднять камчадалов на защиту. Но вот похоже, что купцы, которые гребут все меха задарма, хотят показать сейчас, что они спасут Камчатку. Акиму приятно видеть, что старик Дурынин им не уступает и всех отталкивает и кричит; лицо у него в поту, как, верно, не бывало и на медвежьей охоте.

— «Вот почему Россия никогда еще не теряла ни единой пяди своей земли, — продолжал читать Василий Степанович, — и эта слава не должна померкнуть перед наступлением второго тысячелетия России! Сюда, на самый отдаленный край родной земли, заброшена небольшая горсть русского народа. Мы не можем ожидать помощи ни от кого, кроме милосердного бога, и только можем помнить, что мы русские люди и что родина требует от нас жертв. Мы положим свою жизнь, а кто из вас имеет какое-нибудь достояние, то пусть принесет его сюда в пользу воинов, у которых нет продовольствия».

Завойко уже давно объявил, что на Камчатке продовольствия нет, хотя у него, как у хорошего хозяина, про запас мука была. Но он все время говорил, что отослано пятьсот кулей на Амур и Камчатка гибнет и обречена, так как обязана кормить нахлебников. Он желал, чтобы купцы раскошелились, чтобы население не надеялось на одну казну и знало бы, что губернатор никаких претензий не собирается принимать. Он знал, что запасы хлеба есть у торговцев и что они жмутся. Так пусть отдадут хлеб казне, пусть сначала они откроют свои амбары, алтынники, а за казной дело не станет.

— Мы все идем за тобой, отец наш! — в восторге кричал старик Дурынин.

Камчадалы знали, что Василий Степанович куда проще и радушнее с людьми, чем былые начальники, и что только он один купцам воли не дает.

— Мы все готовы умереть за славу и честь русского царя и его воинства! — закричал в толпе кто-то, видно из грамотных.

— Братья и сестры, — заговорил тронутый Завойко, — так скажите прямо, кто и чем может помочь делу?

Юлия Егоровна первой выступила из толпы. Она гордо оглядела купцов, офицеров «Оливуцы» и весь народ.

— Я приношу в жертву святому делу все свое хозяйство! — заявила она. — И обязываюсь отдать на убой, если потребуется, всех моих коров.

— А мы с мужем отдаем свои запасы и будем печь из своей муки хлеб, — сказала похожая на монахиню высокая худая купчиха. По лицу ее пошли красные пятна, и она поджала губы, ни на кого не глядя, как бы от злости.

Тогда жена губернатора добавила, что каждый день будет привозить на работы несколько самоваров и поить чаем всех, кто трудится, возводя укрепления, и будет делать заварку.

Купцы не оставались в долгу. Обещали белье, одежду, посуду. Один толстяк сказал, что отдает двадцать ружей, приготовленных на продажу. Купца этого Аким знал. Он два года как приехал из Охотска, а уж ездит всюду и даже за Ганальские Востряки, за цепь скалистых гор, поодаль от Коряцкой. Эти Востряки похожи на продольную пилу голубой стали, поставленную острыми неровными зубцами вверх.

Конечно, купчине нельзя уж теперь держать ружья в магазине, если враг идет, а людям нечем стрелять. Аким подумал, что если записаться добровольцем, то, может, дадут новое ружье. У Окладникова ружья очень хорошие, и Аким полагал, что после войны этого ружья можно не отдавать, особенно если постараться и воевать хорошо.

— А теперь пойдемте все туда, где огонь наших пушек будет поражать ненавистных супостатов земли русской! — сказал Василий Степанович и крупным шагом поспешил вниз. Народ повалил за ним. Солдаты шагали строем.

Обошли бухту. У входа в ковш от каменистых утесов Сигнальной сопки отходила каменистая же отмель. На ней остановились. Тут когда-то была батарея. Перед глазами открылась огромная бухта, серая в этот сумрачный день. За ней Вилючинский вулкан в мохнатой шубе облаков.

Священник стал святить место. Завойко объявил, что тут решено строить батарею, надо привезти сюда бревна, нарубить и навязать фашинника. Василий Степанович сам полез на сопку и стал рубить кустарник. Руки у него большие, хваткие. Он забирал большие охапки фашинника[80], вязал их мягкой корой и сбрасывал вниз к подошедшей подводе. Вокруг стоял треск ломаемого кустарника. Все камчатские жители взялись за дело. Команда «Оливуцы» также принялась за работу.

— А вас сегодня я прошу ко мне на обед с господами офицерами, — сказал Завойко, обращаясь к Назимову, спустившись вниз с горы. — Не обессудьте нас, простых людей.

…Через день «Оливуца» уходила, увозя рапорты Василия Степановича Муравьеву, а также в Петербург в морское министерство.

Назимов, глядя с мостика на черный обрыв камчатского берега, не мог отвязаться от мысли о том, какая тяжелая участь ждет оставшихся здесь. Он решил рассказать обо всем, что видел на Камчатке, писателю Гончарову. Тот очень болезненно переживает все, что пришлось увидеть, когда эскадра подошла к русским заселениям. Ему обидно за свое, да так обидно, что он, видно, хочет что-то написать об этом. «Я расскажу ему про Петропавловск, до чего нас довела тут небрежность и беззаботность правительства».

В то же время Назимов чувствовал, что люди здесь крепки и сдаваться не собираются. Что из этого получится — бог весть.

А скалы Камчатки отходили все дальше и дальше. Все выше поднимались вулканы, сливаясь с небом, то являясь, то исчезая, то снова проступая. Черный обрыв берега наконец стал так низок, что совсем скрылся между волн и склонов сопок. И только неполное очертание огромных усеченных гор напоминало о том, что Камчатка близка. Дул злой ветер, холодало.

В канцелярии губернатора с утра толпился народ.

— А ты куда, дедушка, тебе надо на печку! — обращаясь к Дурынину, сказал полицмейстер Губарев.

Губарев — поручик ластового экипажа[81], а еще недавно был штурманским помощником. Теперь Василий Степанович назначил его в полицмейстеры, как человека бойкого, молодого и распорядительного, который за губернатора пойдет в огонь и воду. Завойко полюбил его за то, что Губарев «сирота», то есть что у него нет никаких покровителей, кроме самого Василия Степановича. Семье Губарева покровительствует Юлия Егоровна, и ее старший сын играет и учится вместе с маленьким Губаревым.

— Гляди-ко, — отвечал Дурынин, волнуясь. — Я еще не одного супостата прикончу.

— Да у тебя уж руки трясутся! — весело и уверенно заговорил Губарев, который в эти дни почувствовал, что быстро идет в гору. — Вытяни! Ну-с…

— Руки-то трясутся, — оправдывался Дурынин, — а палить — так не дрогнут. Я нынче весной трех медведей взял… Поди, и супостата — в глаз намечу, в глаз и возьму.

Молодые чиновники, получившие новенькие ружья, хлопали Дурынина по плечу, хвалили его. Вскоре чиновников построили в шеренгу, и офицер увел их к Мишенной сопке на стрельбище.

— Имя как на гулянку, — сказал Дурынин. — А вот палить-то начнут!

На весь Петропавловск запахло свежим хлебом. Поленница дров из сухой каменной березы быстро убывала у пекарни. Злая купчиха, на радость Завойко, рассталась со своим запасом, а казенный пока стоял… Оказалось, что в Петропавловске и у других жителей стояли амбары с мукой. В это голодное лето купчины держали хлеб про запас, надеясь нажиться. Недаром в свое время Завойко, встретив одного из них в Коряках, ударил кулаком по морде… Теперь перед лицом смерти все открыли свои запасы.

На подступах к городу строили батареи. Гарнизон и обыватели работали от зари до зари. Губернаторша привозила самовары и поила солдат чаем. Укрепления росли, и по вечерам Василий Степанович чувствовал себя бодро от сознания того, что дело движется.

Однажды утром в кабинет Завойко прибежал Губарев.

— С Бабушки сигналят, Василий Степанович, идет судно.

Завойко, работавший в этот ранний час за столом, вскочил. «Ждешь и не знаешь, что будет, — подумал он. — И неизвестно, кто идет, свои или враги?»

Завойко гневно глянул на молодого полицмейстера.

— Сколько раз я вам говорил, чтобы вы докладывали по форме! — с расстановкой, медленно заговорил Василий Степанович. — Что же вы так обеспокоены? Может быть, вы струсили? Идет судно! Так извольте сейчас же собрать команды и объявить, что, быть может, враг, и выдать всем ружья и надеть чистые рубахи, как перед боем. Да и добровольцы пусть оденутся чисто. Сегодня земляных работ не будет, если подходят англичане, а что значит чистые рубахи, то поймет каждый без объявления. Взять все картузы[82], какие только готовы для пушек, и строем, с песней на батарею Сигнального мыса, куда и я прибуду. Живо! С богом!

Губарев щелкнул каблуками старых своих сапог. Завойко задержал его и отдал еще несколько распоряжений.

Через полчаса заиграл горн. Отряд за отрядом, в белых рубахах, с ружьями и без ружей пошагали по берегу бухты. Из магазина вышли американцы в шляпах. При виде Василия Степановича они почтительно поклонились. Нападение врагов на город не сулило и хозяину лавки Ноксу ничего хорошего. Могла пострадать лавка. Вряд ли Завойко сможет отбиться от нападения англичан и французов.

— Действительно ли идет иностранный фрегат, ваше превосходительство? — спросил Нокс.

— Еще в точности неизвестно, — ответил Завойко с достоинством. — Но мы к тому готовы.

Нокс заметно волновался. Полное бугроватое лицо его побледнело. Небольшие карие глаза помаргивали, уставившись на губернатора.

— Неужели вы, ваше превосходительство, намерены встретить врага ядрами? С этой недостроенной батареи? — спросил американец с некоторым раздражением. Он желал бы объяснить Завойко реальное соотношение сил. Но, кажется, поздно облагоразумить губернатора — «ведь враг силен и прекрасно вооружен, чего нельзя сказать про нас».

«А что же мне еще делать? — мог бы ответить Завойко. — Так посмотрите, как мы того не боимся, что враг сильнее нас и что у нас нет оружия».

Мимо проходил отряд добровольцев в белых рубахах. Во главе их, тоже в простой белой рубахе, шагал Губарев. Видя губернатора, беседующего с американцами, он решил не ударить лицом в грязь.

Ах вы, сени мои, сени, —

запел Губарев во весь голос, чтобы Василий Степанович видел и радовался и мог бы гордиться перед иностранцами, какой отчаянный русский народ.

Сени новые мои, —

подхватили добровольцы.

Ударили в ложки, бубен. Губарев пустился на ходу вприсядку.

— Эким он фертом крутится! — с удовольствием сказал Завойко и снисходительно посмотрел на американцев.

Американцы снова почтительно склонили головы. Отряд за отрядом — в каждом по двадцать — тридцать человек — проходили мимо, и сейчас казалось, что Петропавловск в самом деле располагает надежным войском.

— В России люди идут на явную смерть с таким видом, словно на пир, — сказал Нокс, отчасти отдавая должное общему подъему, но в то же время напоминая Завойко о всей серьезности положения.

А Губарев в простой белой рубахе, с ружьем в руках, под удалую песню, под ложки и бубен так и плыл вприсядку перед строем.

— В России еще не было примера, чтобы солдат сошел со своего поста перед неприятелем! — назидательно ответил Василий Степанович американцам и пошел.

Те, как бы отдавая долг этой готовности пожертвовать собой, оставались со склоненными, непокрытыми головами до тех пор, пока не минула последняя шеренга. А впереди уже раздался зычный голос Завойко и россыпь белых рубах бросилась на гору. Отряд за отрядом, словно на штурм, взбегали на мыс.

Хмурое ветреное утро. С Бабушки сигналили: «Судно идет под русским флагом».

— Ружья в козлы! Ура, братцы! Идет наше судно! — крикнул Губарев.

«Христос воскресе!» — хотелось крикнуть Завойко. Он обнял и поцеловал Губарева.

Глядя на него, все стали обниматься и целоваться.

— Рубахи долой! — закричал Василий Степанович.

Вскоре в воротах завиделось парусное судно. Завойко сразу узнал его.

— Ура, братцы! — объявил он. — Пришла «Аврора», наш фрегат.

«Так, теперь может генерал Николай Николаевич написать, сколько он хочет, бумаг, но этого судна он никогда не получит. Он хочет взять «Аврору» себе, но ему на ней не придется добыть себе славу!»

Губарев уже готовил катер с гребцами идти навстречу фрегату. С собой брали зелень, свежее мясо.

«Теперь другой разговор», — думал Василий Степанович, глядя на великолепное судно с распущенными парусами. Казалось, оно стоит в воротах между сопками, но он опытным взором определил, что «Аврора» идет быстро к Петропавловску.

— На сегодня шабаш, братцы! — скомандовал губернатор. — Можно отдохнуть! Сейчас все по домам, берите корзины и ступайте собирать ягоды. Берите ягоды, молока и черемши и выходите встречать наших дорогих гостей не с пустыми руками! О чем я вас прошу и приказываю! «Аврора» пришла из Южной Америки и находилась в открытом океане, и люди там устали и месяцами не видели свежего…

«Теперь мы еще посмотрим, кто кого», — думал он. В голове его являлись новые смелые планы.

Глава пятнадцатая ФРЕГАТ «АВРОРА»

…и сами полегли за землю Русскую…

Слово о полку Игореве

Фрегат «Аврора» все ближе подходил к Петропавловску. На нем стали убирать паруса. Видны были люди на огромных реях, на вантах и на палубе, офицеры на юте, шлюпка с Губаревым, подошедшая к борту.

Завойко пошел домой переодеться.

— Слава богу, Юлечка, — сказал он, входя к жене в полной форме с орденами. — Вот теперь посмотрим, как придут англичане и французы. Всякий другой на моем месте, имея такой гарнизон и эту «Аврору», то есть одно судно да нехватку продовольствия, схватился бы за волосы от мысли, как придется обороняться. А я говорю: слава богу, так как идет судно. Не болтуны и сумасшедшие, а только Завойко будет за всех отдуваться и воевать, к чему я готов, хотя я и не говорю громких слов и не делаю великих открытий. Я готов сложить голову, и дети пусть не стыдятся отца, если его после смерти упрекнут.

— Почему же упрекнут? — насторожилась Юлия Егоровна.

Ее беспокоили подобные рассуждения мужа. Казалось, он старался оправдаться, отвечая своему какому-то внутреннему голосу.

— Нет, Юлечка, — сказал он упрямо, — я не чувствую себя ни в чем виноватым и могу умереть спокойно, и ты можешь не тревожиться. Так я иду на «Аврору». Слава богу, что она пришла. И когда голому дали одну только рубаху, он чувствует себя одетым, а богачу мало дюжины, и он хочет отнять последнее у соседа! Я чувствую себя, словно обут и одет. Да не забудь, что теперь пришел мой родной племянник, ныне мичман Николай Фесун, и я этому очень рад, хотя все, кто на ней прибыл, мне родные!

Юлия Егоровна также рада. Фесун — сын мелкопоместного дворянина с Украины — с помощью дядюшки Фердинанда Петровича поступил в свое время в морской корпус и учился отлично. Юлия Егоровна себя чувствовала до некоторой степени благодетельницей этого мальчика.

Завойко пошел, но остановился в дверях и, повернувшись, снова заговорил горячо:

— Но, Юленька, я, как Кутузов, скажу, что враги не на того напали. Я не сдамся и подниму всех камчадалов, и мы устроим тут войну, от которой врагу не поздоровится. Англичане еще не рады у меня будут!

Зная, что все население Камчатки состоит из природных охотников, прекрасных стрелков, Завойко повсюду разослал своих чиновников, даже и за хребет, в долину реки Камчатки, с приказанием всем вступать в добровольцы.

— И теперь такая подмога! Фрегат! На нем четыреста человек команды!

А Юлия Егоровна думала о том, как кстати теперь ее молочная ферма. Муж часто бранит родственников, а ведь если бы не они, если бы не родственные связи, то многое и многое не удалось бы сделать. Ведь если бы не дядя, не его имя, то и правительство, верно, никогда бы не дало мужу средств для покупки скота. Муж при всей его нечеловеческой энергии вряд ли смог бы исполнить все так быстро, если бы тут на помощь ему своими средствами и судами не пришла Компания. В то же время она отлично понимала что, не будь здесь ее мужа, никакие средства и суда Компании не значили бы ровно ничего. И она снова гордилась своим «старым мужем», как называла Василия Степановича.

…Между огромных вулканов, вершины которых местами в снегу, а склоны в густых раскидистых лесах, залегла широчайшая Авачинская бухта. Звонкие речки с прозрачной водой сбегаются к ней по широким лесистым долинам.

За грядой низких сопок, отошедшей от матерого берега, — ковш — внутренний залив, то есть бухта малая в огромной бухте. На берегу ковша примостился Петропавловск. Он совсем походил бы на малую камчадальскую деревушку, если бы не дом губернатора с березами в саду. Наискосок — церковь, старая, деревянная, потемневшая от дождей, внизу — пакгауз и причалы. Чуть подальше, там, где ковш уткнулся в берег между перешейком и материком — склад и новая казарма. В стороне — магазин американца.

«Аврора» вошла в ковш. Лодки с обывателями окружили ее. На борт подавали ведра и кувшины с молоком, зеленью и ягодой.

— Блестящее судно! — говорили столпившиеся чиновники.

Губарев вернулся на шлюпке, отозвал в сторону губернатора. Вид у него был смущенный, и он о чем-то долго шептался с Завойко. Василий Степанович живо сел в шлюпку. Гребцы налегли на весла. Через несколько минут он поднимался по трапу на фрегат.

Вскоре с этого блестящего судна стали спускать в шлюпки носилки с людьми.

Командир «Авроры» капитан второго ранга Иван Николаевич Изылметьев[83], с угрюмым взглядом серых глаз, полузакрытых от усталости и болезни, долго рассказывал Василию Степановичу, что произошло с «Авророй».

На судне почти все больны цингой. Одни тяжело, другие легче, но совершенно здоровых людей почти нет. Сам капитан также чувствует себя неважно.

Его фрегат, обойдя мыс Горн в самое бурное время года, не пошел в Вальпараисо, как было приказано. Капитан, зная, что там стоит английская эскадра, пошел в порт Кальяо, на южноамериканском побережье. Но в Кальяо как раз и оказалась целая соединенная франко-английская эскадра, ожидавшая из Панамы по сухому пути известий из Европы о начале войны с Россией, которые через Атлантический океан должен был доставить почтовый пароход.

— Мы не ждали и напоролись! — рассказывал Иван Николаевич. — Но и в Кальяо о войне ничего не было известно!

— Так нигде и ничего не известно! — сказал Завойко.

Англичане и французы обрадовались приходу русского корабля. Прибудь через перешеек известие о начале войны — фрегат «Аврора» сразу стал бы их добычей.

Изылметьев пустился на хитрость. Он велел своим офицерам дружески встречаться с английскими и французскими офицерами, говорить, что у нашего судна серьезные повреждения, придется его основательно ремонтировать и что судно это вообще плохое, напрасно послано в такое далекое плавание, что еще в 1846 году английские газеты в Плимуте предупреждали об этом, когда на «Авроре» прибыл в Англию великий князь Константин.

Англичанам и французам очень лестно было захватить в свои руки фрегат, на котором воспитывался когда-то сын царя. Хотя они были уверены, что это и в самом деле никуда не годная гнилая посудина.

Офицеры союзников ездили на «Аврору» с визитами, русские, в свою очередь, бывали у них. Казалось, и те и другие очень рады, офицерская молодежь со всех судов отправлялась вместе на гулянья. А в это время тайком англичане и французы наблюдали за тем, что делается на русском судне. А все, кто оставался на «Авроре», тоже тайком, лихорадочно готовили судно к огромному переходу через Тихий океан. Иван Николаевич спешил, торопил людей, искусно притворялся при встрече с иностранцами, что у него все в беспорядке, даже затеял переговоры с представителями одной из фирм в Кальяо о починке фрегата, для чего сам съезжал на берег. А на рассвете другого дня, когда до приезда представителей фирмы оставалось несколько часов, на фрегате подняли паруса и с попутным ветром быстро вышли в море.

— Еле ушли из Кальяо, — рассказывал Изылметьев, сидя в своей каюте напротив Василия Степановича и вытирая лоб платком. Словно он только что сам убежал от врага.

— Дальше — шестьдесят шесть тяжелых и полуголодных дней перехода через океан…

— Так у меня не лучше, Иван Николаевич, и тоже нет продовольствия, хотя на сопках растет черемша и ходят медведи, которых мы убиваем. И хотя у нас нет муки, но мы духом не падаем, а черемшой и молоком поставим на ноги всю вашу команду. И забьем для вас несколько бычков и кабанчиков! А теперь скажите, что известно вам, какие суда врага придут на Камчатку? Скоро ли? Где та эскадра, что стояла в Кальяо?

По словам Изылметьева, союзники ждали подкрепления других кораблей. Все эти вопросы обсуждались в каюте капитана, а потом на берегу, в кабинете губернатора.

А от «Авроры» одна за другой отваливали шлюпки… Нездоровые, уставшие, полуиссохшие от голода, но надушенные, в новеньких блестящих мундирах, юные офицеры съезжали на берег, направляясь на обед в дом губернатора.

Потом опять пошли шлюпки с больными и умирающими. Их ждали на берегу солдаты с носилками.

— Вот чего дождались! — говорили в толпе обыватели.

На берегу царило мрачное молчание. Изредка слышались стоны и вздохи.

Печальная вереница носилок потянулась к городку. Больных велено было класть в домах обывателей, и Губарев уже ходил и назначал, кому и сколько.


Разговоры в кабинете Василия Степановича продолжались.

— У меня уже есть план, как вылечить всю вашу команду, а затем как общими силами оборонять Петропавловск.

— Но судно должно следовать в Де-Кастри.

— Вот я и хочу сказать вам, что «Аврора» никуда не пойдет из Петропавловска. Я, как губернатор и командующий всеми морскими силами, приказываю вам остаться здесь и вместе с гарнизоном города принять меры для защиты от неприятеля!

Иван Николаевич, чуть привставая, почтительно поклонился, как бы показывая, что спорить не собирается и принимает приказание как должное и согласен с Завойко не только как с губернатором, но и по сути дела. Конечно, мало радости одному судну выдержать бой с целой эскадрой. Но он понимал, что у Завойко нет иного выхода, как отдать такой приказ и обороняться до последней капли крови. Изылметьев понимал также, что не смеет настаивать на уходе своего корабля в Де-Кастри не только потому, что обязан исполнять приказание, отданное так твердо и решительно. Долг и честь обязывали его не покидать город и порт, которые Завойко с такой решимостью и отвагой готов оборонять.

— Но если будет приказ от Муравьева? — спросил Иван Николаевич.

Завойко смолчал. Он считал себя вправе скрыть, что такой приказ уже есть.

— «Аврора» никуда не пойдет! — сказал он решительно. — Ответственность я беру на себя.

Он еще добавил, что уход «Авроры» был бы равносилен гибели города, а потом стал объяснять план обороны Петропавловска. Завойко намеревался теперь построить новые укрепления. Изылметьев расспрашивал подробности. Завойко сказал, что придется построить не менее пяти батарей. Обсудили, какими запасами будет располагать гарнизон города. Завойко спросил, сколько ружей, пороха и пушек на «Авроре».

— Но для того, чтобы выстроить укрепления, — сказал Изылметьев, — нужны прежде всего здоровые руки. А команда… — Он развел руками, выразив растерянность на своем лице.

Он как бы хотел сказать, что теперь все зависит от того, какова Камчатка, сможет ли она дать здоровье людям.

— Так я знаю, как поставить на ноги всю вашу команду в несколько дней.

— К сожалению, нет таких средств, Василий Степанович!

— Так вы не знаете тогда Камчатки! И вы не можете мне так говорить. В сорока верстах отсюда есть Паратунка, и там целебные воды. Я уже послал приказание камчадалам свозить туда своих коров. И когда больной матрос будет купаться в горячей целебной воде и пить молоко, то при здоровье русского человека он очень быстро встанет на ноги. Неподалеку от этой Паратунки на речке Аваче находится собственная молочная ферма моей жены. Все, что возможно, будет с моей фермы предоставлено вашей команде. Пока мы подкрепим людей здесь, а через два дня на шлюпках и на бортах перевезем их на Паратунку. Там будет молоко, целебные источники, черемша, и люди поправятся так, как нигде и никогда не поправлялись, и еще будут славить Камчатку по всему свету…

Изылметьев был человеком с большим достоинством, которому, однако, чуждо было ложное самолюбие, и поэтому он обычно спокойно подчинялся любому разумному приказанию начальства, умея показать, что это не задевает его достоинства даже в том случае, если смысл приказа противоречил желанию Изылметьева.

— Но кто же будет охранять судно и город, если, как вы говорите, все население будет перевозить больных.

— А на этот случай я заставлю вступить в добровольцы всех своих чиновников, поставлю их к пушкам и дам им в руки ружья. На Паратунке люди выздоровеют быстро. Мы идем на риск, но, как говорится, риск — благородное дело.

Изылметьев согласился, что план Завойко хорош и что это единственный выход. Пошли обедать. В гостиной были почти все офицеры фрегата. Завойко представил жене мичмана Фесуна. До этого генерал видел его на судне, где покрасневший до ушей племянник чуть не кинулся на шею дядюшке.

— Да, это мой родной племянник, — объявил губернатор, — и поэтому, — сказал он, обращаясь к капитану, — прошу вас, Иван Николаевич, требовать с него вдвойне, чтобы он знал службу.

Голубоглазый румяный Фесун сиял от счастья, что все видят, каков с ним губернатор, и что разговор про него. Он уже шаркал перед тетенькой и ручку целовал.

— Вот где привелось нам встретиться, — сказал ему Василий Степанович. — Может быть, вместе придется умереть за веру, царя и отечество!

За столом Юлия Егоровна сидела подле Александра Петровича Максутова — высокого красивого смуглого офицера.

— Брат Дмитрий мне так много писал о вас! — говорил он кузине.

Юлия Егоровна любезно улыбнулась:

— Да, он у нас частый гость.

— Как жаль, что я не увижу его.

— Так вы его еще увидите! — решительно сказал Василий Степанович. — В чем я порукой!

«Мои кузены, кажется, болезненно любят друг друга! Я не раз замечала, что такая любовь — предвестник каких-то трагических событий», — подумала Юлия Егоровна.

Наутро Завойко и Изылметьев, взяв с собой Губарева и Максутова, пошли на осмотр местности. Решено строить всего, с уже начатыми, шесть батарей. Один борт «Авроры» разоружить, пушки поставить на батареи. Вторым бортом «Аврора» будет палить по противнику, ставши за косой, что тянется почти через всю малую бухту.

— И будет она за этой косой полузакрыта от ядер и бомб, как за самым наилучшим бруствером, — сказал, стоя на песчаной косе среди Ковша, Василий Степанович.

Изылметьев и на этот раз слегка склонил свою лысеющую голову.

— Да, поставим судно в гавань, как плавучую батарею, — говорил Завойко.

— Главное не пушки теперь, а люди, — заметил Иван Николаевич. — Лишь бы они поскорей поправились.

Сходили в госпиталь, проведали тяжелых, потом заходили в дома обывателей, где размещены легкобольные. Многие матросы почувствовали себя на берегу гораздо лучше.

— Генерал обещает молоком кормить! — говорили больные аврорцы своему командиру.

— Я не держу всего запаса в одном месте, — пояснял Завойко. — Половина коров у меня в городе, а половина — на ферме, и там у меня как крепость. Городскими коровами мы поправим людей здесь. Обыватели отдадут им все, что возможно.

…В березовом саду, за низкой изгородью Юлия Егоровна обсуждала с молодыми офицерами, какую пьесу избрать для любительского спектакля.

— Война на носу, а молодежь собирается веселиться! — воскликнул Завойко, войдя в сад с Изылметьевым. — Право, тут время и место устроить балы, когда господа офицеры вернутся с Паратунки. Эти балы будут получше лекарств и черемши для молодых людей, что я знаю по себе, так как сам был молодой.

На другой день целые вереницы шлюпок и камчадальских лодок под парусами отваливали от берега, увозя больных на Паратунку.

Глава шестнадцатая МУРАВЬЕВ В ЗАЛИВЕ ХАДИ

…мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными, берегами, поросшими непроницаемым для взгляда мелким лесом — сосен, берез, пихты, лиственницы. Нас охватил крепкий смоляной запах. Мы прошли большой залив и увидели две другие бухты, направо и налево, длинными языками выдающиеся в берега, а большой залив шел сам по себе еще мили на две дальше. Вода не шелохнется, воздух покоен, а в море, за мысами, свирепствует ветер[84].

И. Гончаров. Фрегат «Паллада»

Шхуна «Восток» на всех парах шла к югу.

Муравьев спешил. Он желал осуществить свой план концентрации всех морских и сухопутных сил в одном месте. Для этого необходимо видеть адмирала Путятина и объяснить ему лично, что не следует возводить укрепления в заливе Хади.

Муравьев также желал видеть эту, по словам Невельского, «царь-гавань».

И надо было знать, какова «Паллада», сможет ли она пойти на Камчатку с десантом и каковы планы Путятина. Судя по тому, что Евфимий Васильевич строил батареи, он не собирался воевать на море. Он, видимо, не хочет уходить далеко от Японии. «Он выбрал место подальше от меня и поближе к Нагасаки».

Адмирал Путятин, как говорит Римский-Корсаков, решил, что здесь все суда предполагают свести под его командование. Он бы, конечно, забрал и «Аврору», и «Диану», и «Наварин». Придется его разочаровать. Флот у берегов Восточной Сибири будет подчиняться одному лицу, но не Путятину, а только губернатору.

У Муравьева на руках повеление великого князя, предписывающее все суда ввести в Амур, в том числе и «Палладу», после того как она исполнит поручения и доставит десант на Камчатку, если это окажется возможным. Собрать флот и сберечь его! Не желай этого сам Муравьев, не было бы и повеления. Только сначала «Паллада» и «Аврора» должны доставить мощный десант на Камчатку. Отправлять людей на других судах опасно: малы, неходки и беззащитны. Но вот «Авроры» нет. Где она? Бог весть! Завойко послано строгое приказание немедленно выслать «Аврору» в Де-Кастри, если явится в Петропавловск.

Идет война, и на шхуне «Восток» приняты все меры предосторожности. В любое время может быть неожиданная встреча с врагом. Орудия заряжены, вахтенные смотрят в оба, командир и офицеры начеку. В сознании этого Николаю Николаевичу покойно и приятно путешествовать.

Каковы бы ни были неожиданности и неприятности, но ничто не сможет развеять ощущения успеха, владеющего генералом. Совершен сплав, небывалый подвиг! В русской истории это запишется.

Но как встретит Путятин, бог весть! Муравьев знал, что Путятин дружок и ставленник Нессельроде. Этот Евфимий Васильевич хитрый, до мозга костей консервативный человек, англоман. Качества опасные. Упрется, пожалуй. К тому же еще и посол… Как взять такого зверя?

Когда открытиями занимается личность вроде Невельского — полбеды. Но если монархист и консерватор, реакционер берется за новое дело и воображает, что служит идее прогресса, бог знает что он может натворить. Тут держи ухо востро.

Муравьев не собирается задерживаться в Хади. Конечно, Путятин не ждет. Муравьев свалится на него как снег на голову и будет действовать быстро, энергично, осторожно, выказывая при этом глубокое уважение и отдавая должное значению экспедиции в Японию. В Хади вообще следует сделать все быстро, постараться условиться обо всем, что нужно, и сразу же возвращаться в Де-Кастри, потом идти в лиман и дальше на устье Амура в Николаевский пост, где предстоит свидание с Невельским. Отправлять новые подкрепления на Камчатку! А потом — в Аян и в Иркутск. Посылать рапорты в Петербург. Это, может быть, самое важное. Не так важно дело, как важно, каково оно на бумаге.

…Паровая шхуна «Восток» великолепно снаряжена всем, что необходимо для плавания: вина, живность, консервы. Все это из запасов, доставленных сплавом.

Команда вооружена до зубов. Небольшие, но вполне современные пушки пристреляны. Римский-Корсаков наломал на Сахалине превосходного угля. Какие богатства! Сегодня утром оставили там десять матросов во главе с мичманом Савичем заготовлять уголь впрок.

— Имея под боком такие угольные ломки, — говорит капитан шхуны, — могу держать пары.

Светлое лицо Воина Андреевича улыбается, и голубые глаза с радостью смотрят на губернатора.

Воин помнит обещание, данное Геннадию Ивановичу.

— Побережье у гавани Хади так же сурово, как здесь, — говорит он. — Но дальше, к югу, природа совершенно меняется, страна производит впечатление цветущей, и земля повсюду плодородна.

Несмотря на все заботы, настроение у Муравьева превосходное. Плавание на паровой шхуне — одно удовольствие. Сознаешь, что в пустынных морях началось движение.

Так думал Муравьев, стоя на юте и глядя в каменные стены и зеленые бугры материка с черными лысинами скал и с обрывами, падающими в плещущееся синее и белопенное море, и в то же время с интересом слушая молодого моряка.

— Геннадий Иванович очень основательно развивает мысль о том, что там должны быть лучшие наши порты.

Постоянное упоминание про Геннадия Ивановича резало ухо Муравьеву. Но иногда в голову закрадывалась мысль — не прав ли Невельской, в самом деле, не на юг ли пора двинуться? Геннадий Иванович упрямо доказывал, что надо занимать оба берега реки и побережье до корейской границы. Да, Камчатка далека. Как мы с ней выпутаемся из беды? Сознавая, что Невельской, быть может, прав, генерал именно от этого испытывал лишь большую досаду.

«Но план войны, предложенный им, никуда не годен. Невельской хочет привлекать неприятеля повсюду, где возможно, и доказывать его бессилие! Он предлагает план войны пассивной, воображает себя чем-то вроде Кутузова. Ну нет! Не врага бессилие мы докажем здесь, а наше. И англичане еще не вошли, как французы в двенадцатом году, а им еще надо дать бой. Бой! Без боя, прячась по лесам, мы ничто! И в Петербурге не погладят нас по головке! Заявить врагу, что у нас здесь сила нешуточная!

Надеяться надо не на сопки и болота, а на богатырскую нашу силу. Кровь прольется? Но лес рубят — щепки летят. Зачем же я войска готовил, артиллерию? Сюда шли войска, чтобы действовать, а не прятаться в лесах. Мы не исследователи, а солдаты. Все собрать в кулак и грянуть, если враг сунется».

В Татарском проливе погожие дни редки. По целым неделям на море стоит туман и часты штормовые ветры. Николай Николаевич недолго любовался роскошным видом побережья. Подул ветер и развеял волнение, похолодало. Туман закутал сначала разлоги между сопок, а вскоре закрылся и весь берег. Шхуна стала отходить от него.

Машина стучала, напоминая о том, что судно надежно, идет, не сбавляя хода, и без попутного ветра. От этого на душе становилось приятно, ощущение уюта овладевало всем существом, особенно когда усядешься в кают-компании и видишь вокруг себя лица милых молодых людей, которые так и смотрят, так и ловят каждое слово.

После первой рюмки еще молчишь, чувствуешь в запасе силу и энергию, как-то особенно ясно сознаешь, что идешь по краю света, по Японскому морю, вокруг, может быть, тысяча опасностей, что впереди неизвестность, но что такова наша военная жизнь, полная ежечасного риска и опасностей. По сути дела, это сплошной подвиг и титанический труд. Иногда подобные мысли приходится отгонять прочь, чтобы чересчур собой не залюбоваться. Возбужденный вином, сознанием успехов, Муравьев еще некоторое время глубокомысленно молчал, в то время как вокруг все желали говорить с ним, но осмеливались лишь, краснея, при его превосходительстве коротко переброситься между собой.

Несколько остроумных фраз, брошенных генералом, разогрели общество. Сразу явился интерес ко всему, о чем бы ни поминал Николай Николаевич. А ему было о чем рассказать. Он всюду бывал. Знает Европу как пять пальцев. О чем же и говорить здесь этим юнцам, тоскующим среди туманов Востока, у неприступных скал на краю материка!

Вчера губернатор рассказывал про встречи с китайскими вельможами в Айгуне. А сегодня про Францию. Это всем ближе и приятней. Такой разговор отраден, отдыхаешь.

Муравьев рассказывал о самых обыкновенных предметах. Иногда он касался политики и своей смелостью приводил в восторг слушателей. Но более всего говорил о пустяках, а такой разговор, право, наилучший отдых. Такие вечера не забываются. Это была откровенная беседа, и каждый из офицеров старался запомнить мысли, высказанные бывалым человеком. Каждый гордился, что все это сам слыхал от генерал-губернатора.


На другой день входили в Императорскую гавань. Низкие и ровные каменные стены ее обступили судно. В предвечерней тишине гулко отдавался шум винта и стук машины. Верхняя кромка лесов на скалах походила на неровный частокол, и такой же частокол, но вверх ногами, змеился под скалами в темно-зеленой воде, на волне, бежавшей от винта.

— Поразительная тишина! — сказал губернатор.

Жаркий воздух неподвижен. Ни плеска волн, ни злого пронзающего ветра. Действительно, гавань прекрасная, жемчужина! Но Невельской, понятно, судит только как моряк, увидел хорошую бухту и не берет в расчет многое другое. «Он все задает мне слишком срочные задачи!»

Геннадий Иванович стал сейчас значительнее для генерала, словно он стоял где-то здесь, за сопками, скалами и лесами. Из мелкой сошки — начальника небольшой экспедиции, чиновника особых поручений — он превращался в гиганта, самовластного, диктующего и неумолимого. «Нельзя оставлять такую прекрасную гавань, — звучал над головой губернатора его твердый голос, подобный грому. — Россия не может существовать без удобных гаваней на побережье. Посмотрите, Николай Николаевич, вперед трезво, есть ли на свете что-либо подобное?»

Да, то, что открывалось взору, было поразительно. Тот, кто попадет сюда, волей или неволей проникается уважением. В самом деле, что же это?

Открывалась еще одна бухта. И вдруг стало видно, что эти берега не безлюдны, всюду дымы костров, шалаши, белеют ряды палаток, строятся дома, кипит работа. Да, здесь место уже занято. На склоне горы огромный черный огород. У берега стоят суда. Из них выделяется высокая «Паллада». На другой стороне бухты — тоже костры и дым. И там рубят лес, и там росчисть — маленький огород.

— Фрегат поставлен бортом ко входу в губу. С левого борта, обращенного к берегу, сняты шестнадцать орудий. По обе стороны фрегата строятся две батареи, — обращая внимание генерала и показывая все, говорил Римский-Корсаков, — каждая из восьми орудий. Кроме того, несколько пушек предполагается поставить на той стороне. Таким образом, вся бухта будет простреливаться огнем сорока восьми орудий. Позиция довольно крепкая.

«При виде этого еще крепче должна быть моя позиция, — думал Муравьев. — Все это я должен взять и разрушить без выстрела».

Стояла самая лучшая пора лета, знойные, совершенно южные дни, и ничто не напоминало о страшной зимовке.

Римский-Корсаков сказал, что тут ягод масса, малинники и смородинники.

Поразительно, как среди такой благодатной природы могли умирать люди с голоду, как может этот край вдруг так меняться, что человек не выдерживает!

— Где здания, в которых произошла трагедия?

— Справа казарма, ваше превосходительство! В ней зимовала команда. Теперь там пекарня, и туда от горной речки проведен водопровод длиной семьдесят сажен. А когда возводили бруствер, рыть приходилось в камнях, которые всюду содержат железную руду.

«И водопровод! И железная руда! И все растет! Что мне делать с моими открывателями? — думал Муравьев. — Путятин ухватился — Япония близка!» Ложные представления посла предстояло вежливо разбить. Да так, чтобы у адмирала и сомнений не оставалось. Он воображает, что флот под его командой будет действовать сепаратно. Не тут-то было!

Как только бросили якорь, Муравьев отправился на берег на вельботе в сопровождении Воина Андреевича. Путятин, взлохмаченный, широкогрудый, сухой, высокий человек, встретил его, выйдя из флигеля, где было что-то вроде штаба и где он, видимо, только что занимался какими-то хозяйственными делами. Кажется, все эти постройки и огороды очень увлекли его, и он похож на петербургского барина, который попал в деревню и почувствовал удовольствие от занятий хозяйством.

Путятин сказал, что очень, очень рад… Далее следовали огорчения. Муравьев выказал ему восторг и восхищение Японской экспедицией, но тут же рассказал об Амурском сплаве и добавил, что есть распоряжение великого князя — флот ввести в Амур, поэтому отсюда придется все убрать.

«Мой адмирал, кажется, взъерошился», — подумал губернатор, видя неудовольствие на лице Путятина. Беседа продолжалась в бывшем офицерском флигеле, превращенном в служебное помещение.

— Мы не смеем оставить здесь суда, когда не прикрыта Камчатка, ваше превосходительство, — уверял Муравьев, — это означало бы разбрасываться, распылять силы. Желание его высочества…

Под напором энергичного Муравьева адмирал несколько растерялся. Тем более что доводы губернатора были подкреплены приказом его высочества. Но в одном адмирал оказался очень стоек и требователен. Во-первых, он прямо заявил, что корпус «Паллады» ненадежен и поэтому не выдержит перехода на Камчатку и обратно. И добавил, что в гавани Хади удобно было находиться потому, что при первой возможности он должен снова идти для заключения трактата. Но лучше сменить «Палладу» на один из новых, идущих сюда фрегатов, на «Аврору» или «Диану».

Путятин подчеркнул, что японцы выдали ему письменное обязательство. Согласны заключить трактат о торговле и дружбе. Трактат торговый, откроет все возможности.

Муравьев предложил Путятину компромисс. «Паллада» вводится в лиман, ее команда используется на разных работах. Это после попыток убедить Путятина, что «Паллада» должна идти с десантом. Сговорились, что когда придут «Аврора» или «Диана», то после исполнения ими всех поручений Путятину предоставится один из фрегатов. Если же фрегаты не придут, то Путятин возвратится сухим путем в Петербург.

Еще так недавно адмирал устраивался на зимовку, чувствуя тут себя хозяином. А Муравьев сказал, что пока еще рано здесь обосновываться.

Тут Путятин возразил, что Невельскому надо отдать справедливость… Муравьев меньше всего желал бесконечно отдавать ему справедливость. Адмирал со вздохом заметил, что гавань жаль оставлять: уж очень хороша. Муравьев сказал, что согласен оставить здесь пост из десяти человек.

Адмирал согласился снять все укрепления и уходить из Хади. Немедленно были отданы приказания о прекращении работ. Пошли на кладбище. Муравьев опустился на колени и помолился на могилах умерших в прошедшую зиму.

— Я тут церковь собирался построить, — сказал адмирал, — на костях наших великомучеников. Вот, как видите, уже привезли бревна и камни.

Муравьев согласился, что со временем тут надо построить храм.

У кладбища почти готова батарея. Работы уже оставлены. Повсюду груды свежей земли и бревна. У палаток шеренгами построились матросы в рабочей одежде. Путятин представил офицеров.

Муравьев видел, какой огромный труд положен зря. Не ждал он от офицеров и экипажей Японской экспедиции, что после южных экзотических стран они так возьмутся за эту мокрую таежную землю. Видно, люди потрудились с охотой. Русский дух из них еще не выветрился.

— Все, все надо убрать, господа, снять эти батареи! — сказал Муравьев офицерам, сожалевшим о своих трудах. — Сейчас война, не время занимать бухту, как бы прекрасна она ни была.

Орудия, которые с таким трудом сняты с «Паллады», предстояло снова подымать.

— Брустверы разрушить! — приказал Путятин. — Останутся лишь здания…

— Разрушить недолго, ваше превосходительство! — заметил рослый молодой офицер Зеленой.

Зашли в лазарет.

— Можете быть откровенны со мной, скажите, почему все вы оказались жертвами? — спросил Муравьев, оставаясь наедине с Гавриловым.

— Ваше превосходительство… — заговорил Петр Федорович.

Муравьев помнил этого офицера с круглым и смуглым солдатским лицом. Но теперь оно исхудало и побледнело до неузнаваемости, только густые черные брови остались.

— Вина майора Буссэ… Он обрек… — Гаврилов заволновался при виде недовольства Муравьева.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, виноват не майор Буссэ.

— Уверяю вас, ваше превосходительство. — Гаврилов стал сбивчиво рассказывать историю зимовки.

— Вы говорите не свои мысли, — резко сказал Муравьев.

— Как же? — растерялся Гаврилов. — Да спросите Геннадия Ивановича. Невельской беспристрастно судит. Все дело — как его дитя… И он скажет, что Буссэ!

«Отец? У него тут школа? Питомцы?» Все как попугаи повторяли одно и то же. Генерал обнял Гаврилова и поцеловал, сказал, что наградит, берет его с собой на шхуне в Де-Кастри и первым же судном отправит домой на Камчатку, а дома стены лечат.

Поднялись на росчисть, где несколько человек в белых рубахах почему-то продолжали копать огород. С лопатой в руке к генералу подошел бывший начальник поста лейтенант Бошняк. Он числился больным и поэтому находился в отпуске и не представлялся со всеми вместе.

— Я много слышал о вас, — сказал губернатор, — и премного вам благодарен за все, что вы совершили так отважно. Вы открыватель этой гавани. Вы представлены мной к награде. Государь знает о вас.

Муравьеву уже доложили, почему Бошняк нездоров и в чем это выражается.

— Почему вы продолжаете работу, когда уходим отсюда?

— Труд доставляет мне удовольствие и отдых, ваше превосходительство, — ответил Николай Константинович, а глаза его холодно смотрели в лицо губернатору. Взор без выражения и неподвижен. — Кроме того, огород здесь необходим. Тут должен остаться пост.

— Своими подвигами вы превзошли самого Невельского, — продолжал Муравьев. — Они беспримерны, и я всегда помню о них.

Труд в самом деле успокаивал Бошняка. К тому же он выработал в себе взгляд, что труд является обязанностью каждого человека. Он полагал, что ничем не смеет отличаться от окружающих.

— Я работаю, как учил меня Геннадий Иванович…

Бошняк сказал, что все офицеры Амурской экспедиции этим не гнушаются.

«Он в самом деле странен».

Муравьев сказал, что завтра идет в Де-Кастри, а оттуда в лиман и в устье и что на шхуне есть свободная каюта, он охотно берет с собой Николая Константиновича, просит быть на борту сегодня же.

— Вместе отужинаем!

— Если есть свободная каюта, ваше превосходительство, то, может быть, лучше поместить более нуждающихся… Вот мои лучшие учителя и товарищи, — сказал он, подходя вместе с губернатором и адмиралом к краю огорода, у которого навытяжку стояли двое казаков в белых рубахах с лопатами в руках. — Им я обязан жизнью.

— Парфентьев! Ты ли, братец? — воскликнул Муравьев.

— Ждрав желаю, ваше вышокопревошходительштво! — гаркнул рослый рыжеватый казак.

— Здра-ав-ав… — тонко прокричал коренастый Кир Беломестнов.

— Помнишь, Парфентьев, как ты снимал меня с мели в Охотске, я на «Иртыше» не мог в море выйти?

— Довелошь вштретитьшя, вашевышпрештво! — прослезившись, произнес Парфентьев.

— А где же семья твоя? В Охотске?

— Никак нет, у наш — в Петровшком.

— А у тебя?

— Там же и у нас, уже третий год доживают.

— Рад вас встретить, братцы! Я много слышал о вас. Тебе, Парфентьев, предоставляю отпуск, пойдешь со мной на шхуне домой, к семье! И ты, Кир, тоже!

— Отпускают нас?

— Здесь снимается все. Суда уйдут. Пока оставляем эти места. Довольно сушить болота костьми православных!

— Ваше превосходительство, — вдруг сказал Бошняк. Глаза его странно блеснули. — Посмотрите, место обживается… Как соскучились матросы Японской экспедиции по труду крестьянина… Пашут, строят… Берега приглубы…

— Мы снимем тут все до более счастливых времен, Николай Константинович…

Бошняк угрюмо насупился. Он стал кусать губы.

— Прошу вас сегодня же на шхуну, — повторил губернатор. — А завтра вечером мы уходим с вами, Николай Константинович. Вы рады будете повидать друзей?

— Он тяжко болен, его нервы совсем плохи, — сказал Путятин, когда все пошли, а Бошняк и казаки снова стали копать.

— Я предложу ему отпуск с поездкой в Россию. Я уж сказал, что труды его не забудутся.

— Вот дожили мы ш тобой, Кир, — сказал Парфентьев, обращаясь к своему товарищу.

Беломестнов ничего не ответил. «Домой! К семье!» — радостно подумал он. Даже не верилось. Да еще на паровой шхуне!

Шкипер компанейского корабля Клинковстрем представлен был генералу на берегу вместе с офицерами фрегата. Путятин уехал на судно. Вечерело. Муравьев беседовал с Клинковстремом наедине в бывшем офицерском флигеле, при свете свечей. Он просил выложить все, быть откровенным, объяснил, что начинает расследование причин гибели экипажей.

— Я этого не потерплю, и виновные будут наказаны.

— У творца в материальном мире, ваше превосходительство, порядок и связь, — тщательно выговаривая окончания слов, начал Клинковстрем, а глаза его от сдерживаемой ярости казались совершенно белыми, — но провидение должно быть и в управлении разумными существами…

«Что за тирада? — подумал Муравьев. — Что он хочет сказать? Не в мой ли огород камень? Неужели тоже сумасшедший?»

— Я прошу вас высказаться ясно!

Клинковстрем ответил твердо и медлительно, что он всегда и все говорит ясно.

— Лейтенант Гаврилов, — продолжал он, — зимовал в Охотске, Камчатке и Аяне, а также в Анадыре, но нигде, по его словам, нет такого странного климата и такой суровой зимы, как здесь!

— Что это означает?

— А это означает, ваше превосходительство, что правление Компании и высшая администрация Сибири должны были все предвидеть. Я говорю вам прямо: нельзя, ваше превосходительство, терзать людей безнаказанно! Я служу в Компании пятнадцать лет, и никто никогда не смел упрекнуть меня! Но я весной написал письмо в правление Компании о том, что мне не с кем было выйти в море и управлять парусами!

Клинковстрем сказал, что судит обо всем так, как предписывает закон, и не может найти оправдания

— Начальство, где бы оно ни находилось, должно отвечать за то, чем оно заведует и что находится под его ответственностью.

— И что же тут за странности климата? — перебил Муравьев.

Клинковстрем прекрасно понял, что его хотят сбить с толку. Но он мог ответить и на этот вопрос, не упуская главной мысли.

— На середине бухты в декабре и январе в двенадцать часов дня в среднем тридцать пять градусов, в то время как на берегу тридцать два и в лесу — тридцать. Неожиданно температура повышается до нуля и снова падает до тридцати с лишним.

И Клинковстрем добавил, что он всегда верил, что власть и управление поручаются наиболее честным и предусмотрительным лицам в государстве, как и в частных компаниях, и если эти лица, ведающие учреждениями, так осквернили святые понятия долга, то и должны понести заслуженную кару.

— Будучи много лет безупречным по службе, я заявляю вам, ваше превосходительство, что и вы как бы далеко вы отсюда ни находились в то время, но должны были предвидеть. Также и правление Компании, и ее управляющий господин Этолин.

— Я благодарю вас, господин Клинковстрем, за честно поданное мнение! Я не забуду вас!

Муравьев пригласил шкипера на завтра на обед и пожал ему руку.

Клинковстрем вышел в большом волнении, как бы чувствуя себя глубоко оскорбленным и одураченным. Его заставили в прошлом году идти на Сахалин, оставили зимовать, отняли продукты, переморили команду, судно требует основательного ремонта! И еще требуют с него честного мнения!

Глава семнадцатая НА ФРЕГАТЕ…

…литература, за исключением крупных талантов, была челом подозрительным. За писателями признавалось их значение, когда они достигали видного положения в обществе путем службы[85].

И. Гончаров

В кают-компании «Паллады» собралось к ужину большое общество. Тут не то, что на шхуне «Восток»: роскошная отделка, отличная мебель, сервировка, яркий свет свечей. Развешаны и разложены подарки, полученные русским посольством в Японии. Муравьева принимают с не меньшим почетом, чем японских губернаторов. Здесь привыкли к дипломатическим встречам, к приемам важных иностранных гостей и в грязь лицом не ударят.

Губернатору был представлен Путятиным секретарь посольства Иван Александрович Гончаров. Заметно было, что при этом адмирал смотрел кисло, должно быть в службу ему попался крепкий орех. Генерал поздоровался с Гончаровым сдержанно, но любезно, что и было выражено пристальным взором.

Еще на шхуне «Восток» и в Де-Кастри и даже в Кизи губернатор не раз слышал восторженные разговоры о том, что на «Палладе» прибыл автор «Обыкновенной истории». Многие офицеры почитали за счастье познакомиться с ним. Вся образованная Россия с удовольствием прочла его роман, говорили о тонкости обрисовки характеров, независимости суждений и прочили автору большую будущность.

Николай Николаевич отчетливо представлял опасность от присутствия в этих краях в такую пору писателя с именем. Он и тут все мог так же тонко подметить… Правда, говорят, что писатель на хорошей должности не опасен. Да бог весть, захочет и уйдет.

Нет, право, нельзя честного писателя разиня рот подпускать к такому сложному делу. Подлец, тот все расхвалит, что ни вели, но и похвалам его грош цена. Иное дело, если порядочный человек вдохновится! Предстояло взять быка за рога. Муравьев охотно записал бы гостя в свои союзники. Но писателю с именем, человеку самостоятельному и, видимо, самолюбивому, опасно льстить, да еще после того, как он явился на пост, где половина людей с голоду перемерла. Ведь ему не скажешь, как лейтенантам: «Много слышал о вас, представлю вас к награде!» С этим следует осторожно нащупать ахиллесову пяту.

До сих пор Муравьев умел очаровать любого, когда хотел. И он почувствовал возбуждение, как перед опасным турниром или как сердцеед в присутствии новой прекрасной дамы.

— Но почему же наш герой отсутствует? — спросил он за столом адмирала.

Не все в кают-компании поняли, о ком говорит губернатор. Кто еще может считаться героем, когда губернатор тут и тут адмирал и посол?

— Где же открыватель этой гавани Николай Константинович Бошняк?

Кинулись за Бошняком. Все заулыбались. Генерал дал новое направление общим мыслям.

— Лейтенант Бошняк еще не прибыл на фрегат, ваше превосходительство, — доложил через некоторое время адъютант адмирала, тонкий белокурый барон Криднер.

Губернатор отдал дань подвигу адмирала и «Паллады». Сказал, что идет война за океан, за открытие великих путей. Но, между прочим, он почувствовал, что, помянув о Бошняке, произвел весьма благоприятное впечатление.

За ужином Муравьев несколько раз сказал, что со временем этот край с его гаванями, как бы созданными самим богом, оживет и послужит для будущей России. Он вспомнил Америку, Канаду, Австралию, как там начинали, было еще хуже, и сейчас еще местами тяжела жизнь. Но эти края со временем станут такими же заселенными, как губернии Великороссии, особенно после того, как в России произойдут реформы, что нигде в мире нет такого прекрасного сочетания метрополии и новых земель, как у России с Сибирью и Крайним Востоком… Иногда он очень внимательно, с оттенком почтительности смотрел в глаза Гончарову и обращался прямо к нему. Но как раз в этом Иван Александрович готов был видеть попытку некоторого давления. «Я не историк!» — мог бы предупредить он губернатора.

Гончаров редко встречал людей, которые не походили на какие-то прежде известные ему типы. Судя по ужасной картине, которая открылась, когда пришли в Императорскую гавань, Гончаров ожидал от встречи с губернатором худшего.

Николай Николаевич оказался весьма своеобразной личностью, его стоило послушать и понаблюдать. Но… не утомителен ли он будет со своей необычайной энергией? Что-то тонкое, слабо фальшивое улавливало иногда чуткое ухо Гончарова в умных и в меру аффектированных речах генерала. Хотя если он и рисовался, то делал это приятно и умно, да это и неизбежно.

Впрочем, чем дальше, тем ясней было — у Муравьева слова с делами не расходятся. Он все более разогревал слушателей, мысли его свежи. Уж тут ничего не скажешь — за три года вперед начали строить на Шилке целый флот, все было готово заранее, неоднократно докладывал царю, средства нашли на месте, золота намыли. Ну, это, право, не скучно, стоит слушать! Калифорния какая-то. Как он осмелился! В наше время — и такая предприимчивость! Янки впору!

Генерал остроумен. По временам раздавались взрывы смеха.

Самым привлекательным для Гончарова было то, что генерал совершенно почти не говорил о том, что он мечтает совершить, а лишь о том, что сделано.

Сказал Муравьев и о том, что в Петербурге некоторые весьма влиятельные лица совершенно не понимают, что тут следует исполнить, и сибирскому делу они не сочувствуют и при всяком удобном случае вставляют палки в колеса. «Смело! — подумал Гончаров. — Причины гибели людей во время зимовки, оказывается, не так просты! Лишь покровительство государя дает надежду Муравьеву на успешное завершение начатого».

За его рассказами незаметно прошел ужин. Генерал был внимателен не только к адмиралу и к Гончарову. Когда все поднялись, он спросил Посьета, понравилась ли ему новая гавань, названная его именем.


Путятин отблагодарил Посьета за верную службу, назвав лучшую из вновь открытых гаваней его именем.

Константин Николаевич Посьет всегда охотно идет к Гончарову, когда тот пригласит в каюту желающих да выложит пук исписанных листков и начнет чтение про Илюшу, Илью Ильича, на излюбленную свою тему, с которой возится он все это время!

«Может же Гончаров, — думает Константин Николаевич, — совмещать служебные обязанности с писательским трудом?» Посьет полагал, что и он будет скромно трудиться в литературе, без претензий. Но получается все очень коротко. Посьет и тут смотрит на все ясно, просто, без излишних раздумий.

Он понимает, что писательского таланта у него нет, и с интересом, внимательно ловит ход мысли Ивана Александровича, когда тот читает наброски. Иногда не совсем ему нравится, что пишет Гончаров, хотя положения ах как остры, картины ярки и знает Иван Александрович таких типов. Это уж его сфера!

…После ужина Гончаров, укладываясь у себя в каюте, думал о том, что в жизни у нас много бесплодной трескотни и многие способные люди превращаются в кисель, не умея взяться за дело.

Обязанности секретаря — штука немаловажная для него, не способного к этому человека, увлекающегося своими замыслами. Он не придавал особенного значения положению на службе и двигаться на дипломатическом поприще не собирался, не по нем однообразие, ограниченность в мыслях, оскорбительная временами. Но именно поэтому обязанности свои старался он исполнять с совершенной аккуратностью.

Кругосветное путешествие прекрасно само по себе и позволяет экономить, потом можно уехать за границу, на воды, лечиться и заканчивать скорей роман, который в набросках, на клочках, объехал с ним вокруг света. Кроме того, обществу нужны очерки о путешествии. Муравьев своими рассказами дал сильный толчок размышлениям Ивана Александровича о собственной жизни и об обществе в России.

В то время как Иван Александрович так рассуждал, в салоне при каюте адмирала, за картами, которые раскладывал штурманский офицер, сидели Муравьев и Путятин, похожие в этот час на коршуна и сову.

— Мы посетили великолепный порт, — говорил адмирал. Речь шла о том, где есть незамерзающие гавани.

— А что же все-таки северней корейской границы? — интересовался Муравьев.

— Безлюдье… Страна никому не принадлежит.

— А залив Посьет?

— Видимо, замерзает ненадолго.

Муравьев попросил о зимовке в Петербург не докладывать в подробностях и добавил, что ужасная катастрофа — плод нераспорядительности аянских служащих Компании, а также начальника Амурской экспедиции, но все это результат все тех же «палок в колеса». Велика вина петербургской бюрократии!

Путятин сказал, что немудрено, если в таких ужасных условиях отличные офицеры сходят с ума. «Кажется, ответный упрек…»

Глава восемнадцатая ЦАРЬ-ГАВАНЬ

На другой день Муравьев и Путятин отправились на весельном катере осмотреть залив. Бухта за бухтой, одна другой обширней и удобней, открывались взору. Совершенная тишина, вход в залив удобен. Берега всюду приглубы. Любое судно швартуйся, как у мола. Залив разделяется примерно на пять бухт, языками ушедших в глубь материковых лесов.

«И эта драгоценность лежала до сих пор пренебреженная и никому не нужная! Право, это одна из лучших гаваней мира», — думал Муравьев.

Полный впечатлений, с необычайно возбужденным воображением, он взошел после поездки на борт фрегата. Предстояли торжества. На судне все сияет, строится хор трубачей, в парадной форме экипаж. Молебен, обед…

— Ваше превосходительство! — доложил Сычевский. — Лейтенант Бошняк ждет вас и просит принять по важному делу.

Бошняк в форме. Лицо его возбуждено.

— Ваше превосходительство! Простите. Я пришел сказать, что передумал. Я не поеду с вами…

— Почему?

— Вчера, когда мы говорили, я совсем забыл… о главном…

— О чем?

— О Самарге, ваше превосходительство!

— Что такое Самарга?

— Это небольшая река, к югу от залива Императора Николая. К югу от нее гавани еще более удобные. Я дал слово Геннадию Ивановичу…

— Это не имеет значения, я отменяю экспедицию на Самаргу.

— Вы так думаете, ваше превосходительство? — подозрительно спросил Бошняк.

— Вы герой, Николай Константинович. Я представлю вас к повышению и ордену! Но мне кажется, что виной всему ошибки Невельского. Он нелогично действует, он увлечен и вас увлекает на ложный путь.

Муравьев продолжал засыпать Бошняка похвалами и обещаниями. Бошняк стоял понурив голову, высокий, стройный и как бы застенчивый. Лицо его рдело все сильнее. Наконец он поднял взор. В нем были боль и горький упрек и даже насмешка.

— Нет, ваше превосходительство, — сказал он горько. — Виноват майор Буссэ…

— Майор Буссэ только мой адъютант.

— Адъютант? О нет! Он трус и негодяй! И я готов его вызвать на дуэль.

— Не шутите дуэлями, Николай Константинович, — ласково ответил Муравьев. — Мне кажется, что Николай Васильевич не-ви-но-вен!

Бошняк вспыхнул. Разговор, казалось, потерял для него всякий смысл. Но вдруг гнев охватил его.

— Если вы считаете, что Буссэ невиновен, оставив нас на голодную смерть… Впрочем, кровь не только на нем, ваше превосходительство.

— Но на ком же?!

— На мне! И… есть еще один человек…

«Он сумасшедший», — подумал Муравьев.

— Я умоляю вас, послушайте, ваше превосходительство, надо идти на Самаргу.

Когда Муравьев отпустил Бошняка, тот съехал на берег и, словно пьяный, спотыкаясь, пошел вверх по горе, потом сел на пень на краю росчисти и закрыл лицо руками.

Муравьев вызвал Сычевского и велел послать офицера с вестовым, чтобы помочь Бошняку собраться и немедленно доставить его на судно. В это время к Николаю Константиновичу, сидевшему на пне, подошли двое казаков с сундучками и с чемоданами. Видимо, они уже собрали и свои вещи и его и шли на судно. Они стали разговаривать с лейтенантом.

Муравьев поднялся на палубу. Команда фрегата была выстроена слитными рядами, сверкающими оружием. Сияли парадные мундиры многочисленных офицеров и трубы оркестра.

Путятин торжественно объявил о спуске по Амуру русской флотилии и поздравил генерал-губернатора. Иеромонах отслужил благодарственный молебен в ознаменование благополучного сплава.

Матросы разбежались по реям. Грянули салюты. «Паллада» приветствовала и поздравляла генерал-губернатора с величайшим событием. Гремел оркестр.

Клинковстрем оказался за столом вблизи генерала. За обедом, после речей и официальных разговоров, Муравьев попросил его рассказать о личном знакомстве с известными арктическими путешественниками. Клинковстрем не ожидал, что это может быть известно генералу, и был весьма польщен. Вчера он сильно переволновался, но сегодня начал понемногу отходить. Он охотно, коротко и ясно рассказал о знакомстве с полярными исследователями и заметил, что здешняя зимовка по праву должна быть более знаменита, чем подвиги Росса и Франклина, не говоря уж о его знакомом докторе Андерсене.

«Чем знаменита? — подумал Муравьев. — Что людей переморили?»

Через некоторое время губернатор обратился к Гончарову и сказал, что ему, право, стоит посетить Иркутск и задержаться там.

— Город прекрасный. Правда, дворянства нет в Сибири, да есть купцы образованные, имеют библиотеки, ведут обширнейшую торговлю, запросто ездят за многие тысячи верст, ворочают миллионами. Типы характернейшие! Есть у нас театр и институт благородных девиц, гимназия. А какая река! Вы не видели и не увидите нигде ничего подобного нашей Ангаре! Может быть, есть что-то такое в Южной Америке. Чистейший родник величиной с Волгу. Ни одна европейская река не идет в сравнение. Могучее течение, пятнадцать верст в час! А Байкал! Куда там Женевское озеро! В России не знают и не представляют, какими драгоценностями владеем мы в Сибири. А как радовалось бы сибирское общество вашему приезду!

Гончаров весьма занимал Муравьева. Деятельных, чем-либо отличавшихся людей он переманивал к себе всеми способами. Завойко оставил службу в Компании, преосвященный Иннокентий улыбнулся Аляске… А в Иркутске — Струве, бурят с высшим образованием Банзаров[86]! А Миша Корсаков, а камер-юнкер Бибиков! Декабристы были советниками генерала. Петрашевскому он давал возможность проявлять свои таланты по службе, да тот не стал. Личность с норовом, и Николай Николаевич зол, терпеть его не может. Но и без него сила могущественная, нет ничего подобного ни в одной губернии!

— Все руды для будущей промышленности, скот, земли, леса, какое население отважное, прилежное и практическое, не знающее помещичьего угнетения! Вас, российского человека, поразит Сибирь! Поэтому, господа, мы с вами и трудимся здесь, открывая путь России через Сибирь к Тихому океану!

Генерал стал прощаться, энергично пожимая руки.

Вельбот подан. Адмирал шел провожать.

«Настоящий янки!» — подумал Гончаров, глядя, как быстро сбежал по трапу Муравьев.

«Теперь, кажется, не страшно оставлять Гончарова, — думал Муравьев. — Однако боже упаси подпускать его одного к устью Амура! Там Невельской со своей братией! Могут начинить его порохом! Нет, уж я сам буду его проводником! Так понадежней!»


Гончаров смотрел с борта «Паллады», как на шхуне подымали якорь. «Я рад буду видеть вас в Иркутске», — звучали в его ушах последние слова Муравьева.

Когда «Паллада» впервые вошла в Императорскую гавань и тихо двигалась вдоль ее крутых лесистых берегов, все были поражены таким чудесным открытием. Но вдруг представилась страшная картина — кладбище умерших за зиму. Дорого заплачено.

Гончаров был вне себя от гнева и ужаса. После двухлетнего путешествия пришли на русский пост и увидели все то же — тут злодейски морили людей. Вспоминались ужасы русской жизни, от которых отвыкли, подобных, кажется, нигде нет, даже в Африке.

Никогда бы так ясно Гончаров не представлял себе замысла своего «Обломова», если бы не объехал вокруг света. Верен замысел! Даже еще ужасней должен быть изображен Обломов. Ты, русский барин, — размазня, сущий в каждом чиновнике и помещике, живущий трудом крепостных, из-за тебя здесь гибнут герои, из-за твоей лени. У нас государственными делами ворочают карьеристы-иностранцы! Молчать нельзя!

Правда, обломовщина, как ни удивительно, есть и в англичанах, и в других народах! Да ведь иначе бы и слов «лень», «лентяй», «праздношатающийся» не было бы в их языке. Но нигде эта обломовщина так не видна отчетливо, как в русском дармоеде на шее своего народа. Нельзя более терпеть крепостного права!

Гончаров ходил по берегу в сильном раздражении и даже адмиралу ответил на какой-то вопрос так грубо, словно тот был виноват.

Скучным местом показался ему этот пост. Даже от природы повеяло мертвящей душу казенщиной. Кочки, лиственницы… Тунгус Афонька шлялся по берегу. Гончаров разговорился с ним. Афонька, видя, что барин славный, попросил у него «бутылоську», чем окончательно расстроил Гончарова. И он темней тучи вернулся к себе.

Он больше не съезжал на берег, не желая расставаться с фрегатом, — так легче. Ему хотелось скорее уйти отсюда. Но Путятин решил оставаться. Начиналась война, и могло быть нападение, и Гончаров намеревался разделить с товарищами все опасности.

Но вот явился Муравьев! Очень он оживил все мысли Ивана Александровича, так смело говорил о крепостном праве! И все вдруг предстало в ином свете.

«Муравьев совершил чудо, отрицать нельзя! Может быть, в самом деле надо заканчивать это впечатляющее и все же расслабляющее путешествие. Впечатлениями сыт по горло, так, что больше не хочется. Может быть, то, что здесь происходит, очень важной интересно, да, так; но, право, смотреть не хочется. Созрел замысел, и все, что мешает ему, как бы велико ни было, уж так не тронет душу, может быть, поэтому и очерки мои получаются поверхностными. Пора в Россию! Тем более фрегат вводится в реку и в военных действиях участвовать не будет. Я не офицер и вахты не несу… В самом деле, следует уехать, заканчивать очерки путешествия и браться как следует за Обломова».

И тут же пошли совсем иные мысли: что и Муравьев, право, утомителен все же, что, видно, не готовы мы воспринимать такие пламенные речи… И успевать за такой деятельностью. Если долго его слушать, то и он будет действовать на нервы. И так уж минутами Иван Александрович чувствовал, как охватывает какое-то раздражение, вернее утомленность.

Да, кажется, и он ловок, осталось и такое ощущение, поддаваться нельзя, ужасы есть ужасы, как он их ни оправдывай, и нельзя закрывать на них глаза. И мокрая почва этого края, и тяжелые условия жизни очевидны. Никакие разговоры Муравьева не могли рассеять впечатлений. Много, очень много еще должен человек сделать, чтобы тут сносно жилось. Пока есть в коренной России обломовщина, есть она, верно, и в Сибири. Невозможно, пожалуй, и здесь ничего сделать как следует, какой титанической энергией ни обладай Муравьев!

«Фрегат гнил… Нехватки даже на «Палладе», кроме круп и сухарей, нет ничего, да и во мне самом есть, кажется, тоже обломовщина, как я ее ни вытравляю».

Вот и шхуна пошла, и так захотелось идти на ней, ступить на твердый берег, уехать в Россию, в привычный круг людей, да заодно посмотреть свободную Сибирь. Пора в кипучий котел, где пробуждается жизнь, где войной, верно, все приведено в движение. Чувствуются перемены! Неизбежно явятся в обществе новые силы, которые должны уничтожить обломовщину прежде всего. Надо им дать карты в руки, глаза раскрыть. Не государственная протекция нужна русскому капиталисту…

«Обломов — крайность, да общество наше заслужило подобный упрек. Стыдно путешествовать, встречаться с людьми, когда у нас народ — раб и все это подчеркивают нам.

А о Сибири, может быть, стоит помянуть в очерках путешествия. Не беда, что «Паллада» не доходит до Иркутска, да все одно путешествие. Право, стоит, как послушаешь здешних людей!»


Адмирала при виде отходившей шхуны тоже потянуло в Россию. Вельбот еще немного постоял с поднятыми веслами, потом адмирал дал знак, лейтенант у руля скомандовал опустить весла на воду, и вельбот пошел широким разворотом.

Семья далеко, жена жила все это время в Париже, слава богу, ей там не скучно было, теперь она переехала в Петербург, да нет писем, ждал нынче с устья Амура, — видно, она европейской почтой послала опять на Шанхай. Каково-то ей, бедняжке, после Парижа!

И адмиралу бывает тяжело. Но когда у тебя четыреста человек под командой да офицеры, фрегат, надо обо всем позаботиться, то и времени нет рассуждать. А теперь полная эмбаркация[87] предстоит! Впрочем, у моряка дом всегда с собой. Грустно, конечно. Да вот шхуну отобрали паровую. Очень бесцеремонно поступил почтеннейший гость и чувствует себя как ни в чем не бывало! Отвык Путятин от подобных поступков. Это только в России! А без шхуны как без рук. Муравьев шхуну даже и не собирается отдавать. Говорит, что она нужна ему крайне. Гусь этот Муравьев, везде успел!

Дружба, кажется, наметилась у Гончарова с губернатором, и это тоже расстраивало Путятина.


Казак Парфентьев стоял на баке с изумленным детским выражением на лице. Ему немного жаль было покидать место, где он похоронил столько товарищей, но выжил сам. Потрудился так, как нигде в другом месте. И радостно, что впервые в жизни идешь на пароходе, да еще домой. Тут сразу подняли якорь — и поше-ел!

— Вот, ваше благородие, какая штука! — сказал он стоявшему рядом Николаю Бошняку.

— Мы еще вернемся сюда! — мрачно ответил тот.

Машина заработала, крутился винт, и легко, просто, свободно шло судно прочь из бухты без всякого ветра. Поплыли сопки, брошенные теперь огороды, недостроенные казармы и домики и неоконченные батареи. Солнце клонилось к сопкам.

— Теперь все бросят как есть, — сказал Беломестнов, показывая на берег.

Подошел Муравьев. Он гулял от юта до бака.

— А ты думаешь, можно тут жить? — спросил он у Парфентьева.

— Почему же нельжя? Харчи будут, так что не жить.

— Еще лучше, чем в Охотске! — вмешался Беломестнов. — Тут, сказывают, недалеко охота хорошая.

— Ну да! Но теперь вы домой?

— Шлава богу, ваше вышокопревошходителыитво. Премного благодарны.

— Вот так-то, брат Парфентьев!

Как Путятин, войдя в Хади, увлекся этой гаванью и поддался восторженным речам Бошняка и восхищению своих офицеров, так и Муравьев, побывав тут, сильно озаботился. Казаки судили очень едко, если вдуматься в смысл их слов. Странно, конечно, что все, кто перенес эту страшную зимовку, отзываются о здешних местах с похвалой. Конечно, они правы, можно жить и тут. Но разве в этом дело! Эта бухта произвела на него впечатление. Но в то же время у него было такое чувство, что он меньше всего желает смотреть на нее из рук Невельского, который всюду тычет свои планы. Все совершится, но не по Невельскому! Теперь Муравьев сам тут был, сам все видел, и обо всем у него складывалось свое собственное, совершенно правильное мнение.

Николай Николаевич привык, что и в Иркутске, и в Петербурге считают его главным деятелем Сибири. Перед государем и наместником, перед великим князем и правительством он ходатай по делам Амура и зачинатель всех действий в этом краю. «Без меня и Невельского давно бы съели. Лишь я его спасаю!»

Бошняк говорил, что отсюда есть путь через перевал на Амур, со временем, может быть, будет тракт или чугунка, что, имея такой порт, флот пойдет на открытие новых портов на юге, и только тогда будем мы владеть Востоком. Муравьеву казалось, что он как попугай повторяет Невельского. Генерал решил отпустить Бошняка в Россию, пусть едет к себе в Кострому и отдыхает у родных. Там живо все забудется!..

«Я очень рад, что Парфентьев и Беломестнов с нами идут, — думал Бошняк. — Кир о семье скучал, все, бывало, рассказывал, какие у него дети, как работать стараются. Как я боялся, что они с Парфентьевым не выживут!»

Бошняк сегодня ходил прощаться с могилами своих матросов и Чудинова, отнес им лесных цветов…

Утром у берега Сахалина догнали большую гиляцкую лодку с каютой из шкур, с парусом и с грудами тюков и японской посуды на корме. На борт шхуны поднялся рослый, плечистый гиляк. Лоб его высок, орлиный нос, открытая шея, черная от загара, голову он держит гордо и независимо. Из-под морского клеенчатого плаща у пояса видны кинжал и пистолет.

— Позь! — сказал Бошняк и протянул гиляку руку.

Они поцеловались.

Николай Константинович представил знаменитого гиляка Муравьеву.

— Зачем, генерал, бросил Сахалин? Худо! — резко сказал Позь и вдруг сощурился, лицо его приняло хитрое выражение, он улыбнулся. — А японцы спрашивают: где русский, почему убежал? Говорил, остров его, нас будет защищать, а сам убежал.

— У тебя есть знакомые японцы?

— Нету, что ль? Ну да, есть!

Оказалось, что Позь уже давно ходит раза два в год на южную оконечность Сахалина, доставляет туда разные товары, прежде возил с отцом маньчжурские изделия, перекупал их у торгашей, а также меха, хрящ рыб, орлиные хвосты… Теперь берет еще и чугуны, топоры, сукно.

— У Невельского тоже есть японцы приятели. Он со мной всегда свой товар японцам посылает. Наша фактория торгует с ними давно. И офицеры и приказчики бывали со мной у японцев. Капитан и сам там был. Ты знаешь! Он шел на своем «Байкале». Японцы боятся чужих, а нас не боятся. Они приходят туда рыбу ловить. Напрасно, генерал, ушли с острова, мне чуть всю торговлю не испортили. А придет американский командор и скажет: «Вери гут, вери гут бэй, вери гут айлэнд!» Че тогда? Нет, ваше превосходительство, надо скорей обратно пост ставить.

— Зачем американцам Сахалин?

— Генерал! На Сахалине лес, бревна повезут отсюда. Уголь. В Японии нет леса.

Муравьев знал, что этот гиляк был проводником Невельского, что он участник событий на Тыре, а до того был проводником Миддендорфа.

…Сахалин перетянул, как на весах, и чуть совсем не ушел под воду, с другой стороны моря поднялся материк с сопками, и к вечеру шхуна, оставив Позя, прибыла в Де-Кастри. В гавани суда. «Оливуца» стоит. Прекрасно! Она возвратилась с Камчатки.

При тусклых свечах в маленькой каюте Муравьев беседовал с Буссэ. Николай Васильевич отлично себя чувствует. По его словам, весь штаб ждет с нетерпением генерал-губернатора. И камер-юнкер Бибиков, и Казакевич, и все… Они недалеко отсюда — в Мариинске. И ждут дальнейших распоряжений. С быстротой могут явиться сюда или отправиться вниз по реке.

— А где же Геннадий Иванович? — удивленно спросил генерал.

Буссэ как бы вспомнил и сказал. Известие было очень неприятное. Несчастье может повлиять на Геннадия Ивановича, а пока что он еще очень нужен. Без него как без рук! И «Паллады» не введешь!

«Так я пойду прямо в Петровское, к нему и к Катерине Ивановне, — молниеносно решил Николай Николаевич. — Кстати, сразу же с рапортами, шхуну отправляю в Аян, пусть Миша скачет побойчей в Петербург. Отвезет радостную весть государю».

Муравьев резко сказал, что все обвинения, которые Буссэ выдвигал против Невельского, оказались ложны.

— Я все проверил на месте! Геннадий Иванович и не мог дать ничего для зимовки! Он и сам, видно, голодал, немногим лучше было ему, чем экипажам судов в Императорской!

Шлюпка подошла. В полутьме в дверях появился лейтенант Назимов. Муравьев вскрыл письмо Василия Степановича.

— Я его в порошок изотру! Как он смеет? Да вы знали, что он мне послал! Как вы могли?

— Помилуйте, ваше…

— Это ослушание! Вы — на войне! Военным судом судить! Немедленно изготовиться к плаванию, и утром отправляйтесь. В шесть часов вам будет вручена бумага. Да не будьте трусом! «Аврора» немедленно должна быть отправлена сюда! Потребуйте исполнения. Помните, я с вас взыщу! Да возьмите с собой лейтенанта Гаврилова. Он здоров и возвращается.

Не подавая руки, генерал отпустил командира «Оливуцы».

— Что мне с Завойко делать? «Аврору» не отдает! Ну, я ему покажу.

Он приказал Буссэ немедленно сообщить штабу, чтобы шли все в Николаевск, там оставить пароход «Аргунь», а самим — в Петровское. Всем!

Муравьев написал Василию Степановичу. Потом походил по каюте, подумал, вышел на палубу, вернулся и переписал сам начисто, резко, но без крайностей.

Утром «Оливуца» ушла. За ней из бухты вышла шхуна.

— Прямо в Петровское, сахалинским фарватером. Запаситесь углем! У Невельских горе, и я хочу разделить его! — Так сказано было капитану. — Их горе — мое горе.

Весь день губернатор просидел за составлением рапортов в Петербург. А вечером он рассказывал в кают-компании историю любви Невельского. Сказал, что в Иркутске говорили, будто они не пара и что Екатерина Ивановна якобы не любит Геннадия Ивановича. Это будто бы он, Муравьев, заставил ее выйти за Невельского ради долга… Черт знает, что наплели! А какая это прекрасная, идеальная любовь!

Бошняк, шедший на этом же судне, едва Буссэ начал говорить, встал и ушел, его не было в кают-компании. Римский-Корсаков выходил и снова появлялся. Шли к чихачевской ломке за углем. Утром стали на якорь вблизи берега Сахалина. На море туман и совершенная тишина. На отмели видны шлюпка и часовой. Значит, где-то тут мичман Савич с унтер-офицером и матросами ломает уголь.

Губернатор съехал на берег. С ним в шлюпке Римский-Корсаков, Парфентьев, Беломестнов и подшкипер Воронкин с двумя матросами. Подошел мичман Савич и матросы. Губернатор поговорил с ними и пошел вдоль берега. За мысом матросы ловили рыбу неводом. Огромный краб медленно шевелил своими щупальцами.

— А ну, братец Парфентьев, возьми этого подлеца!

Краб живо очутился на отмели. На берег вытащили еще несколько крабов.

— Я вижу, тут есть устрицы, брат Парфентьев, — сказал губернатор, рассматривая одну из раковин. Он снял мундир и стал выбирать добычу из невода. Вскоре целая гора раковин была у ног Николая Николаевича.

— Как же это вы здесь, господа хорошие, ухитрились голодать? — говорил губернатор Бошняку, возвратившись на шхуну. — Тут прекрасная палтусина, раки морские, каких нет во всем мире, устрицы. Да это роскошней, чем где-нибудь в Перпиньяне или Авиньоне.

Повар Мартын был вызван к губернатору.

— Устрицы, Мартын!

— Так точно. — Мартын уже знал, что тут море полно всякой снеди. Он бывал с барином в Европе, прекрасно знал и русскую, и английскую, и французскую кухни.

— Вот я сам поймал! Забирай. И подашь их! Да крабов приготовь. Их надо сварить, как раков, но поварить покрепче. Видишь, какая громадина.

Матросы и казаки удивлялись: неужели губернатор все это ест, как гиляк? Губернатор сам пошел на кухню.

— Ты возьми вот этот большой котел, да не ломай им щупальца, вари краба целиком. Вот так бери его!

Тем временем матросы поймали небольшую акулу на крючок и вытащили на палубу. Они разрубили ее.

— Э, отойди! — говорил один другому. — Смотри, ведь это акула, а не Акулина!

Муравьев еще раз поехал на берег вместе с Римским-Корсаковым, показал ему заросли морской капусты в воде. На берегу масса дохлой рыбы, раков. Множество раковин, в том числе и устричных, выброшено, и все гниет, гибнет, расклевывается птицами.

— Ну, как идет погрузка? — спросил генерал перемазанного углем подшкипера Воронкина.

— Слава богу, ваше превосходительство. Даром берем! — с радостным лицом говорил подшкипер.

— Уголь, за который всегда платили англичанам, уголь, в котором была их сила, — вот он! И оказывается, наш, и можно его брать даром! Это приводит в восторг и моего Воронкина, и всю команду, — говорил Воин Андреевич. — А сколько хлопот бывало с этим углем в Кронштадте! Его возят туда из Англии.

— Сколько тут этого угля? — спросил генерал.

— Целые горы! — отвечал подшкипер.

— Сколько угля — все бесплатно, и все бери даром! — говорили матросы.

Бошняк стоял и смотрел на берег, на черные скалы с углем и вспоминал, как он сам все это открывал. И как Невельской нашел у Таркуна пуговицу из угля.

Обед был превосходный. Мартын все приготовил как нельзя лучше. Была икра, устрицы, как в лучшем ресторане, появилось шампанское. Суп из черепахи, рыба великолепная, крабы в соусе.

— Вы, ваше превосходительство, учите нас жить со вкусом и пользоваться благами природы! — говорил Буссэ.

— Господа, — перебил его Муравьев, — в этом краю каждый может сделать открытия сообразно своим способностям и целям. Я внес в общее дело посильную лепту! Вот мое открытие на столе. Это, господа, крабы! Я сам ловил их, своими руками. Так я открыл новые богатства. Не шутите. Умный предприниматель может извлечь тут миллионные доходы. Но, господа, среди нас открыватель угля на Сахалине, наш дорогой Николай Константинович Бошняк. Благодаря ему мы теперь с углем! Это наш, русский уголь! Честь вам и слава, Николай Константинович!

За Бошняка был провозглашен тост. Потом принялись за закуски, и все чудеса, открытые Муравьевым, пошли в рот. Начался общий бурный разговор.

Римский-Корсаков никогда не предполагал, что на его шхуне может быть задан такой роскошный обед. Даже Бошняк ел с аппетитом. У Муравьева, видно, особенная способность всюду найти средства, чтобы пожить в свое удовольствие, даже там, где, казалось бы, их нет. Он и тут, на пустом угрюмом берегу, нашел такие утонченные удовольствия, о которых никто не подозревал. Надо отдать ему справедливость: такой человек приятен, оживляет общество. С ним и дело кипит, и отдых приятен. Наглядный урок, как надо пользоваться богатствами края, извлекать радости из жизни, не жить здесь, как в ссылке. Муравьев всюду живет, куда бы ни закинула его судьба. Другие рассчитывают все на привозную муку и на солонину из Гамбурга. Римскому казалось, что, оставь Муравьева на зимовку на Сахалине, он и там будет устраивать себе обеды из деликатесов и еще японцев научит, и у них научится.

Миновали пролив Невельского. И шхуна, часто садясь на мель, пошла по лиману. На одной из мелей сидели целые сутки. Снявшись, пошли тихо. Иногда Николаю Николаевичу казалось, что он так никогда не доберется до Петровского.

— Канала так и нет! Что делать? Воин Андреевич, — говорил он, — как введем «Палладу»?

Глава девятнадцатая ПЕТРОПАВЛОВСК УКРЕПЛЯЕТСЯ

— Проклятая дыра! — обращаясь к своему товарищу, артиллерийскому прапорщику Николаю Можайскому, восклицал толстощекий, коротконогий лейтенант Пилкин, отдыхая на небольшой каменистой площадке, на которую только что с большим трудом едва затащили пушку с «Авроры».

Дождь после землетрясения сеял как из сита. Мгла кутала Вилючинский вулкан за губой. Три величественных вулкана за Петропавловском уткнулись головой в мягкие тучи и совсем не видны.

— Вашбродие, казенный-то магазин съехал ночью с берега, потеха! — сказал матрос Данилов. — А я спал и ничего не слыхал! Ничегошеньки! Ах, анафема!

Ночью на вулкане была вспышка, часовые видели, как огонь горел в небе, заметен был зубчатый ровный край жерловины.

— Капитан идет, — сказал артиллерийский прапорщик.

Изылметьев подошел:

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, вашескородие!

— Коров у Завойко не так много, вашескородие, как он говорил, — стал рассказывать артиллерийский кондуктор Петр Минин.

— Но ведь вы все поправились?

— Это мы сами по себе. Куда же, в самом деле, прокормить такую ораву! Мы-то разохотились, но шалишь: лишнего и там не дали.

— Что же ты, лишнего захотел?

— По чашке молока в день на брата — и все! Кому — утром, кому — вечером.

— Не по чашке, а по мутовке прямо, — сказал Егоров, рыжий усатый канонир с бакенбардами.

— Молочная вахта была?

— Истинно, вашескородие!

— Привезли нас в тайгу, и собирай, ребята, лук и корневища, — добавил долговязый Алексей Данилов, — лови сам рыбу!

Капитан считает, что это все хорошие, старательные матросы. На работы их он отпускает, но совсем с фрегата на батарею не отдает. Нижним чинам, судя по их рассказам, и в санатории пришлось рубить лес, расчищать место, чтобы поставить палатки.

— Вот все и выздоровели! — сказал боцман Спылихин. — Ключи горячие, диво, вашескородие!

— Да, ключи действительно здоровые!

Изылметьев сам на ключах купался. Но ему и офицерам отказа и в молоке не было.

Строили бруствер и бревенчатую батарею, ломали и отвозили камни на тачках, подвозили землю, затаскивали орудия, снятые с «Авроры».

— Эта батарея очень страшная, вашескородие! — сказал боцман Спылихин.

В самом деле, на голом мысу, выдавшемся от гряды гор в залив, на камнях под скалой строили укрытие.

— Как он даст ядрами в скалу, — сказал Минин, — все осколки посыплются.

— Не дай бог, — подтвердил Данилов.

— А что вы скажете, прапорщик Можайский? — спросил Изылметьев у молодого артиллерийского офицера.

— Очень невыгодная позиция, — ответил румяный тонкий рослый офицер.

— Да-а… — Изылметьев вытер лысину.

«Верная смерть тому, кто сюда станет. Жаль… Кого сюда? Жребий придется кинуть. Завтра военный совет и будут назначаться командиры батарей».

— Вашескородие, казенный-то магазин съехал ночью с берега, потеха, вон видать отсюда, как он весь развалился. И все запасы открылись! — заговорил Данилов. — А я и не слыхал.

На Бабушке грянул выстрел.

— Тревога?! — воскликнул Пилкин.

— Сигнальщик! — скомандовал капитан и поднял подзорную трубу.

— Есть, сигнальщик! — вскочил матрос.

— Что же это? Судно идет? Тревога? — раздались голоса офицеров.

С Бабушки передавали: «С моря идет корвет «Оливуца»». С Сигнального мыса новость немедленно передали в город. Матросы в рабочих рубахах уже принялись кайлить и долбить пешнями скалу, когда подошел вельбот и на батарею поднялся губернатор. Он подозрительно оглядел офицеров, как бы догадываясь, что они что-то обсуждали тут неблагожелательно.

— Идет «Оливуца», ваше превосходительство! — поспешно сказал Изылметьев.

— Да, идет «Оливуца»! — произнес раздосадованный Завойко. — Но с чем она к нам идет? А того никто не знает!

— Вот, Сашенька, ты и дождался! — сказал Пилкин, обращаясь к Максутову.

Александр Петрович с нетерпением поглядывал на «ворота» между скал, где должна была появиться «Оливуца».

— Слава богу! — с мягкой улыбкой ответил он.

Все знали, что Максутов очень сожалел, что не застал брата Дмитрия в Петропавловске.

— А вы знаете, Иван Николаевич, — обратился Завойко к Изылметьеву, помня смущенное выражение лица, которое застал у него, когда явился и, видно, прервал разговор, — что эта батарея историческая?

— Чем же, Василий Степанович?

— Да тем, что перед моим прибытием на Камчатку китобои в насмешку над русским флагом высадились тут и разобрали эту батарею на дрова. Да! Так было! Поэтому я не могу ее убрать, а поставлю сюда того, кто прославит эту дровяную батарею подвигами и сотрет это название. Да, были на Камчатке и такие времена, и не удивляйтесь, будьте ласковы. Но они теперь переменились!

— Как же это могло произойти? — спросил Максутов. — А часовые?

— А где были часовые, я спрошу вас! Часового нашли утром связанного, так как дело было ночью. Это произошло при моем предшественнике Ростиславе Григорьевиче Машине, который теперь начальник Астраханского порта, и если желаете знать подробности, то обратитесь к нему и спросите, как это он допустил. Хорошо, что на Каспийском море нет американцев, а то и Астраханский порт разобрали бы на китоварку для котлов.

В воротах появилось парусное судно.

— Депеши генерал-губернатора доходят до меня, как на волах, но на этот раз «Оливуца» быстро обернулась, — воскликнул Завойко. — Видно, губернатор прибыл на устье Амура! Так я знаю, с чем и зачем она идет!

Завойко велел сейчас же убрать людей с батарей, да так, чтобы с судна их не было видно, сел в шлюпку вместе с Губаревым и сам отправился навстречу корвету.


— Так я и знал, — сказал Завойко, прочитав письмо губернатора. — Повторяю вам то, что говорил в первый раз. Путятин — адмирал, а он прячется от войны! Надо «Палладу» прислать сюда и дать тут бой всей эскадрой, а не отнимать у меня «Аврору»! Слышите! — закричал он на командира «Оливуцы». — Молчать! Не смейте мне возражать! Дайте мне суда Японской экспедиции! И вы увидите, как я встречу врага. А с меня требуют «Аврору», а взамен дают вашу «Оливуцу». Но «Аврора» не выйдет! На ней нет команды, все больные, лечатся на Паратунке на целебных ключах! А по уставу Петра Великого нельзя отпускать в военное время в море военное судно, не укомплектованное обученной командой. Где же я возьму команду? Видите — порт пуст! Где люди? Я вас спрашиваю, извольте отвечать! Так я и напишу губернатору ответ, и вы извольте с рассветом немедленно отправляться. Да приказываю вам команду свою на берег не списывать, так как у вас могут быть больные венерой, о чем я получил рапорт еще в позапрошлом году. И нечего вашим людям делать на берегу. Утром вы получите приказ. А пока прошу вас и всех господ офицеров ко мне на обед. И это насмешка — просить у меня «Аврору», да чтоб еще я и «Оливуцу» возвратил.

— Но мне велено…

— А я вам приказываю и не заикаться и согласиться. Иначе погубите себя, если не объясните генералу, что команды «Авроры» не существует.

— И еще… Прибыл в ваше распоряжение лейтенант Гаврилов. Он не совсем здоров.

— Я его уже видел и рад! Он у меня поправится быстро!


Дмитрий Максутов знал о тяжелом положении города. Он горячо любил брата Сашу и прекрасно представлял, что ожидает тут его родных. Он винил себя, что своими письмами пробудил у Саши огромный интерес к Востоку и увлек его сюда. «Саша подставит грудь под ядра, а я буду в безопасности?»

— Мы с тобой оба артиллеристы и оба будем защищать город! — сказал он брату.

На обеде у Завойко стало известно, что «Оливуца» получила распоряжение немедленно возвращаться в Де-Кастри. После обеда, в саду, братья обратились к Василию Степановичу.

— Дмитрий Петрович желает перейти в ряды защитников города, — сказал Александр Максутов. — Не могли бы вы, ваше превосходительство, способствовать ему?

— Вы хотите этого?

— Да. Но командиру нежелательно отпускать его.

— Я тронут вашим желанием. И даже сам хотел вас просить об этом. Так я могу ответить вам, еще не говоря с командиром «Оливуцы», что капитан-лейтенант Назимов согласен! И еще передайте ему, что я восхищен вашим самоотверженным поступком. И еще, что надо быть дураком и изменником, чтобы не отпустить артиллерийского офицера в Петропавловск в канун прихода врага!

Оставшись одни, братья продолжали разговаривать, сидя на скамейке под большой березой.

— Послушай, Митя, я хочу спросить тебя, — говорил Александр, — что за человек Василий Степанович? Ты, верно, уж знаешь его больше меня. Что же до меня, то он рядом с кузиной производит странное впечатление, хотя, признаюсь, и он мне симпатичен.

— Он не светский человек, но честен, умен, трудолюбив. Он не получил образования и не говорит по-французски, но это человек с железной волей.

— Но грубоват.

— Должен сказать тебе, что такие генералы были во время войны за освобождение и у американцев. У них был генерал, который не мог подписать фамилии на приказе, ставил чуть ли не кресты или какие-то значки, а вдребезги разбивал в сражениях образованных генералов-аристократов. А эти вышколенные столичные неженки презирали американцев. Завойко по-своему замечательная личность, и на его слово можно положиться. Поверь мне: при всех своих несуразностях он может стать великим человеком, и имя его не забудется.

— Я заметил, что он не любит Невельского.

— Это ахиллесова пята Завойко. Василий Степанович считает себя открывателем Амура, это его слабость, и он не может простить Невельскому, что тот описал реку. Завойко — человек горячий… Невельской, впрочем, и мне несимпатичен, может быть, потому, что со мной он насторожен всегда, зная, может быть, что я родственник Юлии Егоровны.

— Да, сила Василия Степановича иногда может обрушиться на что-нибудь зря, куда не надо, но она же может выразить себя в таком виде и с такой силой, что все будут потрясены.

— Во всяком случае, — сказал Дмитрий, — он трезв, и все, что я вижу тут, что он честно готовится к бою, и наш с тобой долг довериться ему вполне!


Утром Назимов явился к генералу.

— Первое, — заявил Завойко, — приказываю списать артиллерийского офицера Дмитрия Максутова, который должен обучать волонтеров стрельбе из орудий. Второе — имеете объяснить главнокомандующему, что «Аврору» выслать не могу. Да извольте подтвердить все, что я пишу вот в этом письме! Третье — извольте объяснить ему, что у вас на корвете пушки короткие, а у неприятеля, как мне точно известно, новые, длинные и ядро в сорок восемь фунтов. Стало быть, если «Оливуца» останется у меня вместо «Авроры», то неприятель уничтожит вас и пустит ко дну, не получив от вас царапины. А значит, корвет ваш тут не нужен. Если губернатору угодно оказать помощь, то пусть взамен вашего корвета пришлет транспорты с людьми, которые с ним спустились по Амуру. И может посадить на те транспорты вашу корветскую команду, если вам хочется принять участие в смертельной схватке. А ваш корвет без команды может оставаться на устьях Амура, и там он сохранится в целости. Вот вам мой приказ, где эти же самые слова написаны на бумаге. А за сим, дозвольте, ваше высокоблагородие, пожелать счастливого пути.

И в тот же день «Оливуца» ушла…

А на другой день с Бабушки сигналили, что идет купеческий бриг «Святая Магдалина» под гамбургским флагом.

— Слава богу, ребята! — объявил Завойко, работавший в нижней рубахе вместе с матросами и солдатами на мысу под утесами Сигнальной сопки. — Собирайтесь в кучу и становитесь на колени, молитесь богу. Это идет заказанный мной корабль с хлебом, ромом и прочими продуктами. А неприятель, очевидно, прозевал его. Но теперь у нас есть припасы и будет хлеб, и мы не пропадем.

Он решил, однако, что сначала надо отдать на пекарню старый запас муки, пролежавший года два на Камчатке, а свежую надо будет поберечь и кормить лучшим хлебом людей, когда начнутся бои.

О том, что на складе есть еще мука, на днях узнали все обыватели, когда было землетрясение и магазин, съехав с горы, развалился и пришлось носить муку на новый склад на глазах у всех.

«Где может случиться что-либо подобное? — думал Василий Степанович. — И при прошлых землетрясениях съезжали с горы то лавки, то казармы, о чем я писал в Петербург без объяснения причин, пусть догадываются сами и знают, что за земля Камчатка! А что прибыл Гаврилов, это хорошо. Он человек простой и без связей, но он солдатский сын и стоек, хотя все думают, что он вял, и хотя он друг моего врага Лярского, но лучшего командира на батарею я не желаю, и я найду ему место, где он будет героем и окажется незаменим!»

Глава двадцатая СИЛА ЖЕНЩИНЫ

Екатерина Ивановна в черной кружевной шали, закрывавшей плечи и спину, шла под руку с мужем по гребню косы над прибоем. В июле месяце погода солнечная, но холодноватая и ветреная, как в Сибири в апреле. Вдали на кошке дотаивают черные льдины. Ветер метет песок через тропу, едва заметно натоптанную по высокому гребню. Так в пургу переметает снег через дорогу. Только волна морская, по-летнему веселая, бурная, могучая, время от времени накатывает снизу на отмель и затопляет ее, несется, разливаясь, вся в пене и ударяется в обрыв гребня, разнося по ветру водяную пыль и крупные брызги.

Сюда, на морскую сторону косы, ходила смотреть на прибой и слушать его шум Катя, когда была беременна. Теперь и это место, и шум, и вид прибоя, и волны, а может быть, со временем и само море будут напоминать о горе.

Вдали виднелся парус. Геннадий Иванович приостановился. Он давно заметил это судно. Из футляра, всегда висевшего у его пояса, он достал подзорную трубу и стал смотреть. Екатерина Ивановна ждала. Вид ее спокойный и кроткий. Лицо сильно осунулось, похудело и пожелтело. Глаза стали больше, и в них выражение недоумения. Катя знала, что муж ждет появления врага.

— Дай и мне посмотреть, — оживляясь, сказала она, когда Геннадий Иванович опустил трубу. Легкий румянец побежал по ее щекам. Как прилежная и умная хозяйка знает сад и дом, так и она знала все, что делается вокруг: море, течения, движение льдов, время хода рыбы, охоты на морских зверей, прилета и отлета птиц, колебания температуры, смену ветров, время прихода кораблей, прихода и ухода китобоев, их нравы. Ум ее запоминал все, чем интересовался и о чем говорил ее муж, она привыкла к здешней жизни и постигала ее, как бывает в те лучшие молодые годы, когда начинаешь жить. Она во многом разбиралась не хуже моряков. Живя на косе и постоянно бывая среди гиляков, она невольно усваивала некоторые их взгляды и привычки, находя их вполне пригодными для себя, как и многие образованные люди, попадавшие в среду туземцев. — А ведь это мистер Шарпер, мой друг, — сказала она по-французски, получив трубу от мужа, — я узнаю его по клотику[88]

И тут же по ее лицу пробежала тень. Она вспомнила апельсины и кокосы. Как, бывало, радовались старику Шарперу! «Бедняжка наша так и не дождалась. Она любила апельсиновый сок с сахаром…»

— Ольге тоже понравятся апельсины, — сказала она через некоторое время, беря мужа под руку и как бы утешая его.

После смерти ребенка она терпеливо ждала приезда Геннадия. Муж — сильный, всегда стремящийся вперед, вдохновенный до самозабвения. Она готова была жертвовать собой его делу и ждать еще, несмотря на горе и нездоровье, мучившее ее после смерти дочери. Она верила, что он утешит ее, что события, которых он участник и свидетель, окажутся столь значительны, что ее горе, как бы велико оно ни было, отступит. Прибытие сплава всегда и всем в экспедиции представлялось заветной целью, а также избавлением от голода и опасностей. Катя ждала привычного общества, а с ним как бы возврата к дням юности, что провели они с сестрой в Иркутске в доме дядюшки после окончания Смольного института.

Геннадий явился сегодня чуть свет. Сплав прибыл! Николай Николаевич со своими образованными сотрудниками в стране, открытой ее мужем. Свершилось то, чего все ждали. Край занят и спасен! Морские пути открыты для больших плаваний. Муравьев и его товарищи говорят: «Амур — дорога в мир будущего!»

И вот они с мужем идут по гребню косы, где снова бурно и страстно грохочет прибой и где так часто гуляли они в первое лето своей совместной жизни, преисполненные чувства счастья и любви друг к другу, веря в свои цели, в людей и в будущее. Теперь они идут тихо к могиле своего ребенка, рожденного тут. Муж всю дорогу рассказывает о сплаве. Но жаль, что не прибыла Екатерина Николаевна. Правда, Николай Николаевич ничего подобного и не обещал. Но Кате казалось, что Муравьева не оставит мужа в таком путешествии. Это так прекрасно — проехать по всей великой реке! Впрочем, нельзя же обижаться, что Муравьева не приехала к Кате, муж объяснил, что опасались открытия военных действий, не представляли совершенно, что происходит на реке.

Но, оказывается, пост, который Геннадий осенью поставил с таким трудом на Сахалине, больше не существует. Его уничтожили не англичане! А наша эскадра…

А он так радовался, заняв Аниву! С каким восторгом рассказывал ей про айнов!

Она знала, что муж часто бывал недоволен Муравьевым, но в то же время боготворит его, не раз поминал, что, не будь Муравьева, и он бы ни минуты не служил тут. Геннадий очень озабочен. Его план войны не принят, но ведь он ждал этого. Исследования и движения к югу запрещены. Посты не оставлены.

Муж сух и жесток. Это клубок нервов и мускулов. Только он мог, изнемогая то от жары, то от холода и ливней, пройти на байдарке более тысячи миль навстречу сплаву против течения. Как он иногда носится на байдарке, гребет с темпераментом, как настоящий алеут! Но он может быть на ней неподвижным, как изваяние, только его железные руки работают методически, подобно машине. Она плавала с ним не раз, и бывало страшно. Они ходили когда-то в тихую погоду смотреть звериные лежбища.

У Геннадия рабочие руки — в рубцах и мозолях. Как любит она эти руки, и как она соскучилась по ним! И эту вечно тревожную голову, и этот мальчишеский взгляд, и эту живость и веселость взора, пылкость суждений. Слушая его, все невольно поддаются и увлекаются. Или — ненавидят.

Как он был обрадован, ступив сначала на палубу шхуны «Восток», а потом почти в тот же день, на борт великолепной губернаторской баржи. Муравьев явился с целой флотилией в сопровождении отличного войска. Да, этому можно позавидовать! Да, мы отвыкли от всего этого!

Но почему каждый его новый замысел сначала встречает сопротивление? Разве люди не могут его понять так хотя бы, как понимает она? Сразу, и поверить. Почему Николай Николаевич не принял его новых планов? И как теперь будет действовать моя «огненная голова»?

Геннадий странно сдержан. Он утаивает горечь. Но разве женщину обманешь? В самом деле он был сдержан. Говоря о несогласиях с губернатором и его штабом, он невольно восхищался виденными кораблями. Ему всегда удавалось донести к Кате свежесть своих лучших впечатлений, и он до сих пор был под влиянием бравых солдат, блестящего штаба, свежих, здоровых людей и тех огромных средств, которые сюда доставлены.

Он не согласен с губернатором и высказал это резко, грубо. В те дни он был подавлен, разбит. Наконец, эта ужасная весть. Когда он возвращался сюда, на душе было тяжело. Но с приездом домой настроение его вдруг переменилось. При виде ее лица, нежного и страстного, ее ясных глаз он неожиданно обрел силы. Ее поддержка была не только в преданности, доброте, заботе, в знании дела, которому он служил, но и в ее силе, власти над ним. Ее близость всегда возбуждала в нем необычайную жажду жизни. Она прекрасна, ради нее стоит трудиться, даже если бы все пришлось начинать сызнова. Даже если бы он был совсем разбит и опрокинут! Он более не чувствовал себя уставшим и подавленным, и он взглянул на дело и на себя ее глазами.

Все шло вперед, этого нельзя отрицать. Он почувствовал себя непобежденным. Он увлекся, рассказывая. Да, были ярые противники и помехи, но он их сломит. Все смолкнет и отступит перед истиной! С ним прекрасная женщина, добрая и умная.

О смерти дочери, о том, как с немой мольбой день и ночь смотрели ее почти несмыкающиеся глаза, все было сказано в первые минуты встречи. Шли прощаться с ней. Свое глубокое горе старались не бередить, оно и так подразумевалось во всем.

— Прости, мой друг…

Невельской осторожно опустил ее руку и своей мальчишеской походкой быстро подошел к обрыву и снова навел трубу на судно.

— Да, это Шарпер! Как это хорошо! — вдруг пылко воскликнул он, видимо уже воодушевляясь какой-то мыслью. Он — огонь. Право, жажда жизни в нем неистребима. Он и сейчас, у могилы ребенка, что-то задумал. Как заострились его глаза!

К Шарперу все привыкли на косе. Часто бывая здесь, встречая добрый прием и ласку, свирепый китобой, кажется, и сам подобрел. Он помнит, кому и что надо привезти. Екатерина Ивановна всегда посылает подарки его жене. Как это необыкновенно, посылать в Новый Свет кукол, коврики и безделушки, сделанные гилячками. Геннадий уверяет, что американские индейцы — родня гилякам, по крайней мере орнаменты на одежде у них, оказывается, одинаковы.

Нынче Шарпер раньше обычного явился. Море свободно ото льдов. Еще недавно целые громады двигались вдоль косы, защищая селение от врагов. Теперь лишь кое-где пройдет по морю ледяная глыба, как плавающий остров. Да еще есть льдины, на берегу; в сильный ветер прибой, добегая до них, размывает и разламывает их.

…Вот и маленькая могилка Кати, на самом высоком месте косы, на песке, рядом с могилами матросов, умерших в экспедиции. Белые восьмиконечные кресты окружают детскую могилу, словно старые моряки несут здесь постоянную вахту.

Невельской снял фуражку, он сгорбился, и как-то сразу стало видно, что этому живому и быстрому человеку уже сорок лет и у него горе. Он медленно опустился на колени, тихо и часто покачивая головой.

Невельской поцеловал землю и стал молиться. Она стала рядом. Шумел ветер. Внизу волна с силой ударила в льдину, и брызги долетели на гребень и обдали кресты. Невельской вытер слезы и брызги и поднялся, держа в руках фуражку.

Он был светел, казалось, отдохнул и притих, словно встретился с ребенком, как с живым. Он даже улыбнулся отрадно, словно и могила дала ему силы.

Екатерина Ивановна тихо тронула его за руку.

— Мне Ольгу кормить, — застенчиво сказала она.

Невельской закрыл лицо руками. Ему стало жаль и этой могилы, и жены, и себя, и матросов. Он подошел к могиле недавно умершего Конева, стал быстро и виновато креститься: «Прощай, брат Конев, я, верно, бывал зря строг с тобой. Я помню, как ты говорил, что хочешь выписать своих после службы и тут поселиться. А потом и ты отчаялся. Прости, брат».

— Конев шел на шлюпке с Казакевичем и первый увидел Амур! — сказал он, когда отошли от могил. — Потом в такой же тихий день, при таком же накате с моря ходили с Орловым и Позем как раз здесь, выбирая место для зимовья. Не знал он тогда, что его тут ждет…

А парус стал ближе и виден ясней. Шарпер идет тихо, видно убил кита и буксирует к берегу.

За стланцами виднелись на песке бревенчатые домики Петровского, вышка, баркас и вельбот, старый остов «Охотска» и льдина толщиной футов в двадцать, выброшенная на берег со стороны залива Счастья. Тут все по-прежнему. Тишина, гиляки садятся в лодку около амбара. Собаки линяют. Всюду разбросаны нарты. Когда шли мимо стойбища, вышла Лаола.

— Катя, Катя! — приговаривала она ласково и стала гладить Невельскую по плечу. Потом она вынула трубку изо рта и сунула ее в зубы Кате; та затянулась, морща лоб и глядя искоса, как настоящая гилячка.

Невельской спросил Лаолу, где ее муж.

— Пошел рыбу таскать на другую сторону.

— Они здесь не сушат нынче, — сказала Катя, отдавая трубку.

— Если рыжий придет, мы пойдем в лес. Поэтому рыбу сушим в старом стойбище!

Пошли дальше. Геннадий чем-то опять воодушевился. Это написано на лице. Он разговорился сам с собой. Его губы шевелились. Он переживал заново всю сцену встречи с Муравьевым. Ему хотелось бы отвязаться от неприятного осадка, найти хоть просвет, и он заново все перебирал и переговаривал, выискивая повод для надежд.

С женой он говорил спокойно. Его мысли были ясны и планы тоже. Негодование на ошибки Николая Николаевича выражалось не так, как при встрече с ним. Конечно, и он желал победы в Петропавловске, раз туда отправлены войска. Неприятно, что при Муравьеве и его штабе он растерялся. Правда, трудно не растеряться, ведь радость была безгранична, расчувствовался. А потом как обухом по голове. И суетился, и быстро вспыхнул, заволновался, стал спорить нервно, догадываясь, чувствуя, что все рушится. А тут еще Буссэ, его интриганство, все одно к одному. Не мудрено! Еще никогда, кажется, так не досадовал и не чертыхался… Неужели его как-то невидимо поставили опять на «свое место», на место служащего и ретивого офицера? Поэтому он и шевелил губами, заново сдержанно доказывая все губернатору.

«С Катей всегда спокойней и веришь в себя, чувствуешь, что у тебя железная воля и верны планы. Николай Николаевич не понимает? Но жизнь подвела его к тому, что я говорил, он сам не рад, но не выдаст себя, что зря затеял с Камчаткой — послушал петербургских адмиралов! Жизнь и остальное ему докажет. Важно под предлогом войны занять край. Это будет важней любых кровопролитных побед! Ну как, как это объяснить, когда все привыкли думать, что самое важное — драка!»

Глава двадцать первая МИСТЕР ШАРПЕР

…и никогда еще наш родной язык не был мне так мил, как в устах англичан в этом далеком краю[89].

Марк Твен

Китобойное судно бросило якорь на рейде. В залив пошла шлюпка. Из нее вышел на берег рослый американец в шляпе, с белокурой бородой. В это время от стойбища к посту шла Елизавета Осиповна Бачманова. На ней темная юбка и кофта из белого сукна. Гиляки привезли рыбу — только что начался летний ход кеты. Елизавета Осиповна очень любила эту рыбу. Она отобрала к обеду несколько штук и велела доставить на кухню. Сегодня за обедом смотрит Бачманова.

Белокурый китобой что-то хотел ее спросить, но она шла, не обращая внимания на него, однако лицо ее, обычно открытое и ясное, стало строгим. Тогда американец неуклюже, как обычно, когда человек долго не ступал на землю да еще в своих тяжелых сапогах, пошел наперерез и окликнул ее погромче. Она остановилась, и он что-то сказал ей.

Все это было видно из открытого окна Геннадию Ивановичу и Екатерине Ивановне. Невельской, зная, что за народ китобои, встревожился.

— Это помощник Шарпера, — сказал он.

— Это бывший его гарпунер, — подтвердила Катя, — который убил в пятьдесят втором году вместе с Позем кашалота у нашего поста, и они тогда рассорились из-за жира.

Невельской помнил этот случай. Гиляки тогда взялись за ножи и хотели вырезать экипаж Шарпера.

Тем временем Елизавета Осиповна повернулась и подошла к китобою, глядя открыто и спокойно. Она что-то говорила. Потом так же спокойно, но с силой ударила его по лицу, немного подождав, ударила еще так крепко, что, если бы не прибой, шлепки, верно, слышны были бы на посту.

Когда Невельской выбежал из дому, Елизавета Осиповна, как бы исполнив нужное дело, пошагала дальше.

— Сегодня будет прекрасный обед, Геннадий Иванович! — сказала Бачманова, встречая капитана на крыльце.

Американец, который ни слова не возразил ей, повернулся к своей шлюпке и разговаривал там с товарищами.

— Что случилось, Елизавета Осиповна? Что он себе позволил?

— «Эй, ты» — спросил он меня по-русски. Я ответила по-английски и надавала ему по щекам!

Рука у нее длинная и тяжелая, глаза ясные, чистые. Елизавета Осиповна прошла на кухню и занялась делом. Гиляк принес туда две огромные рыбины.

От судна отошел вельбот. На нем сам шкипер. Шарпер все видел и тоже встревожился. Невельской и Воронин пошли встречать его. На берегу они крепко пожали руку шкипера.

— Зная, что у вас объявлена война, я не посмел без вашего позволения идти в залив и сначала послал помощника засвидетельствовать вам свое уважение. И заодно взять воды в колодце, если вы позволите. Ослаб такелаж, надо все тянуть, очень, очень тяжелый был переход.

— Пожалуйста, мистер Шарпер, входите!

— Боб хотел спросить у этой дамы, где колодец.

— Да, да, все, пожалуйста, — сказал Воронин.

— И жироварка?

— Конечно!

— Рассчитывайте на этот раз задержаться здесь, — сказал Геннадий Иванович, — у меня к вам может быть дело.

— Ах так? Я очень рад буду вам служить.

— И я рад, что вы прибыли.

— Был в этом году кто-нибудь из американцев?

— Эвауэль стоял недолго. Взял воду.

— А Девль?

— Девль не был.

— Так можно топить жир на острове?

— Да, как всегда.

Тем временем из шлюпки выгружали ящики с апельсинами. Шарпер отдал распоряжение белокурому буксировать кита к острову, свозить котлы и ставить жироварню.

Шлюпка осталась брать воду, а вельбот пошел к судну.

Невельской пригласил Шарпера к обеду. Мистер Шарпер заметил траур Екатерины Ивановны. Он прослезился и вытащил платок из кармана. Он вспомнил своих детей. Нет, пора стать более солидным человеком! Ему уже более пятидесяти, есть небольшой капитал. Они живут в хорошем домике, с садом, в чудном городе!

Эмилия-Шарлотта прислала Екатерине Ивановне — Шарпер не стал говорить этого — и ее дочери двух индейцев с перьями, тряпочных, но искусно сделанных. Она очень, очень благодарит Екатерину Ивановну за внимание к мужу.

Пригласили к столу.

— Английские китобои в это лето не вошли в Охотское море, чему я очень рад! — снова помянул Шарпер и сморщил в лукавой улыбке свое желтое от загара лицо. — Но на Камчатку направляется английская военная эскадра и в ее составе пароход.

Шарпер продолжал про разные события в Бостоне и Сан-Франциско, когда вошла Елизавета Осиповна.

Мистер Шарпер сразу сник, словно его поймали за ворот. Он поднялся и ссутулился, забормотав приветствие. Бачманова ответила по-английски и заговорила так свободно, что шкипер совсем растерялся. Таких еще он тут не встречал.

— Кто эта дама? — когда Бачманова отвернулась, потихоньку спросил американец Воронина, с которым был в свойских отношениях.

— Супруга капитана Бачманова, помощника нашего губернатора.

— Она англичанка?

Воронин, казалось, не слыхал вопроса.

За обедом Шарпер чувствовал себя неловко. Говорили о пустяках. Шарпер рассказывал про разные мелочи личной жизни. Но ему хотелось бы знать о здешних делах.

— Какие новости? — наконец спросил он.

— Здесь — порто-франко! Есть повеление нашего государя. — И Невельской налил Шарперу водки. — За порто-франко!

— Солидно сказано: «порто-франко»! Будем тянуть такелаж. Ясно! Стоит постоять.

— Наш губернатор спустился по реке Амуру с войсками на ста судах. Мы занимаем гавани на юге до корейской границы.

— О-о!

— Он будет здесь, и я хотел бы представить ему вас.

— Я был бы рад и счастлив!

— А кто эта свирепая дама? — спросил Шарпер у Невельского, когда дамы ушли. — Она прекрасно говорит по-английски. Она не англичанка?

— Она русская!

— Я сразу догадался, что она англичанка! У нее все выходки английские! Мы их знаем! Да по тому, как она держится. И вот что я вам хочу сказать, — тихо, чтобы она не услышала, но с воодушевлением заговорщика продолжал шкипер. — Я бы мог дать вам хороший совет. Если, как вы говорите, по Амуру пришли войска и у вас здесь будет японская эскадра, то вы могли бы здорово насолить англичанам…

И он изложил свой план.

Ничего Шарпер так не желал, как уничтожения английской торговли и промыслов на Тихом океане.

«Право, стоит его свести с Николаем Николаевичем!» — подумал Невельской.

Шарпер сам потомок англичан, но не любит их. Геннадий Иванович спросил его когда-то, почему так. Шарпер ответил, что как англичане считают американцев порочными и беглыми, какими-то испорченными англичанами, хотя и признают их быстрое развитие и возвышение, так и американцы считают англичан зверскими скрягами и вымогателями, от которых пришлось уходить в свое время и которые насилуют и портят всех на свете. Кроме того, они высокомерны и спесивы.

При всей их взаимной вражде — знал Геннадий Иванович — англичане и американцы всегда могли быстро столковаться, и что скажешь американцу — живо может стать известно англичанину. Конечно, знакомые не в счет, хотя и тут надо ухо держать востро.

Шарпер сказал, что у него теперь будет два китобойных судна и что он хочет нанять шкиперов и, может быть, сам купит пароход.

Снова вошли дамы. Шарпер покосился на Бачманову. Он не подозревал ее в шпионстве, но, право, полагал он, уж тут англичане ни к чему! И куда только они не лезут! Даже в стан собственных врагов. Но везде у них своя важность сохраняется и этот противный требовательный тон, как будто тебя посадили в полицию, а не за столом беседуешь.

На другой день судно Шарпера вошло в залив. Плотники застучали на нем. Шкипер с любопытством наблюдал, как тунгусы пригнали на пост оленей, на которых Геннадию Ивановичу предстояло ехать в Николаевск.

Шарпер, завидя Орлова у кузницы, приехал с просьбой кое-что отковать. Заодно спросил его, что слышно о приезде генерал-губернатора. Орлов отвечал, что тот вряд ли будет раньше, чем через две недели. Шарпер подумал и решил, что можно подождать. Сегодня боты с гарпунерами ушли, так что промысел пойдет своим чередом, а фонтаны есть всюду в Сахалинском заливе.

Шарпер пошел к Невельскому, сказал, что просит доложить губернатору про тот план уничтожения англичан в океане и их торговли, который он изложил вчера. С помощью губернатора очень легко все осуществить. Кроме того, он хотел бы знать, чем может быть полезен. Если прибыло много людей и начнут строить города, он мог бы доставлять все, что угодно. Об этом он также просит помянуть в разговоре с губернатором, и что у него есть еще сигары, апельсины, и лимоны, и кокосы, и что он готов все это уступить очень дешево, так как нынче какое-то особенное лето: влажная жара, и фрукты портятся гораздо быстрей обычного. Но, кроме фруктов, у него есть винтовые ружья, которые он мог бы уступить, можно продать и порох. Всего этого привезти можно сколько угодно.

Невельской вспомнил, как у петрашевцев допытывались, не хотят ли они по Амуру доставлять оружие, купленное в Америке для революционеров. И его имя поминали. На миг Геннадий Иванович охладел к своему плану, словно испугался.

А Шарперу хотелось ему кое-что подарить, но он знал, что Невельской не примет, если не сможет отдарить. Поэтому приходилось скрывать свои добрые чувства и ссылаться на неотвратимые силы природы, на грозящую фруктам гибель. «Янки есть янки!» — думал он, сам удивляясь своей изобретательности.

— А губернатор обязательно приедет?

— Да, он очень желал видеть Петровское.

— Так вы его видели? А его жена знает вашу супругу?

— Они дружны, — ответил Невельской.

Шарпер в восторге выкатил глаза. Это для него важно, надежней всяких ручательств. Он угодил! «Да, я знаю, нос — как у хорошей собаки! Я догадался, что мадам Невельская принадлежит к высшему обществу. Англичанка с ней любезна! Черт возьми, русские любят жениться на нерусских! Наверно, очень скучная жизнь у них в середине России! Жена у губернатора — парижанка! Конечно, каждый хотел бы этого!»

Шарпер сказал, что на его ботах люди следят и, если англичане появятся, немедленно сообщат…

Вечером Невельской отдал последние распоряжения остающемуся на посту Воронину. Утром в сопровождении Антипа и Питкена он выехал на оленях в Николаевск. Ему приказано было ждать возвращения генерала. По его расчетам, генерал вот-вот должен прибыть со штабом в Николаевск. «Как-то они прошли лиманом? Верно, уж кляли меня!»

Шарпер, взором проводив капитана, занялся на берегу делами.

Воронин пришел обедать и сказал Елизавете Осиповне, что удивлен, как это англичане и американцы недолюбливают друг друга.

— Англичане относятся к ним, как к богатому и беспутному брату, за которым приходится смотреть. Или как военный относится к штатскому, которым занимается не армейское начальство, а полиция.

Екатерина Ивановна с удовольствием слушала необычайные парадоксы своей любимицы. Елизавета Осиповна очень беспокоилась о муже. Он моложе ее. Он казался Елизавете Осиповне совершенно неопытным.

«Как он теперь командует постом в Де-Кастри? — тревожилась Елизавета Осиповна. — Бог знает! Проклятые французы могут его погубить!»

Через два дня, поутру, Екатерина Ивановна увидела дым со стороны лимана. Вскоре виден стал пароход, похожий на блюдце со свечкой. Пришел Орлов и сказал, что, по всей вероятности, идет шхуна «Восток». Видно, губернатор прислал ее с распоряжениями.

— Жаль в таком случае, что Геннадий Иванович уехал! — сказала она.

Пришел Воронин.

— На всякий случай надо быть готовыми к встрече с неприятелем! — сказал он. — Может быть, английский пароход.

Он отдал распоряжения. На посту ударили тревогу. А по заливу тоже шли какие-то суда. Два баркаса, в них полно народа, все офицеры в блестящих мундирах. Эти появились из-за мыса. Вскоре баркасы подошли, и Екатерина Ивановна разглядела в трубу сияющее лицо Миши Корсакова. Друг Геннадия, свой человек в доме дядюшки, любимец генерал-губернатора.

Орлов с вышки рассмотрел, что на шхуне губернаторский флаг. Он проворно спустился и сказал, что прибыл генерал.

Глава двадцать вторая ЛЕЙТЕНАНТ БОШНЯК

…Бошняк, литератор, натуралист, многократно осужденный за всякие провинности и преступления, потом выпущенный… и получивший в секретном порядке чин… Он хорошо говорил чуть ли не на всех языках, сумел втереться в разные тайные общества, и он сообщал графу Витту секретные сведения о заговоре.

Адам Мицкевич[90]

— Петровское зимовье, Николай Константинович! — сказал Римский-Корсаков, завидя вышедшего на палубу Бошняка. — День-то какой сегодня — прелесть! Вон видите, что-то похожее на батарею, а это, кажется, мачты «Охотска». Узнаете?

— Как же!

Прекрасный день. Именно в такой же солнечный день приехал сюда Бошняк. Сейчас ему с болью вспоминалось то время. И хотелось плакать от радости, что он сейчас увидит Екатерину Ивановну и Невельского, и, верно, ему будет снова совсем хорошо, как прежде. Нервы его успокаивались, и являлось такое ощущение, словно он начинал жить заново. Бывало, наговоришься с Невельскими, расскажешь им все, все выложишь, что на душе, и уйдешь к себе во флигель, ляжешь с какой-нибудь отрадной мечтой и уснешь сладко и спокойно. Казалось, и сейчас будет так же.

Он только чувствовал себя виноватым перед своими верными спутниками Парфентьевым и Беломестновым. Во многих передрягах бывал он с ними. В Де-Кастри вместе провели почти всю позапрошлую зиму, потом с ними же открывал залив Хади. Это честные и самоотверженные люди. Теперь он отделен от них, находится в отличной офицерской каюте, столуется в кают-компании вместе с генералом, у которого великолепный повар и готовятся разные деликатесы. А Парфентьев с Беломестновым помещены внизу, в жилой палубе. А когда умирали вместе с голоду, они отдавали последний кусок, спасали его в беде, вытащили однажды Бошняка из воды, когда он в море бил тюленей, чтобы добыть пропитание для умирающих, и провалился. «Всем делились, жили, как братья, и вот теперь я как бы чуждаюсь их. Странно устроено человеческое общество! Я не могу сидеть вместе с ними за столом. Зачем все это? Да они по многим своим качествам выше меня».

Первые дни Бошняк часто ходил к казакам в жилую палубу и проводил с ними гораздо больше времени, чем в кругу офицеров. Временами чувство своей вины и стыда особенно усиливалось. Но чем дольше продолжалось плавание, тем больше Бошняку хотелось проводить время в одиночестве, размышлениях, и поэтому он реже бывал у своих приятелей. Ему хотелось бы вообще избегать людей, но на судне это невозможно. Смех Муравьева и громкий смех вторившего ему Буссэ так и стояли в его ушах. Ему неприятно встречаться с губернатором. К Буссэ он испытывал чувство отвращения. Конечно, спокойней всего беседовать с казаками. Но Бошняку казалось, что очень они унижены, только не подают вида.

Плавание затянулось. В лимане все время садились на мель. Хотели было идти в Николаевск на соединение со штабом, но раздумали из-за этих же мелей. Но вот и Петровское.

В то время как Римский-Корсаков приветливо обратился к Николаю Константиновичу, тот увидел, что на баке появились его приятели-казаки. Бошняк не стал разговаривать с капитаном, повернулся и отошел.

— Как, брат Парфентьев, подходим?

— Да уж Орлов мыш видать! — ответил скуластый казак. Ветер треплет его отросшие светлые волосы.

— Слава богу! Вот и мучения наши оканчиваются.

Бошняк мысленно входил в интересы своих спутников, как им приятно будет возвратиться в семьи. Хотелось верить, что они счастливы. «А вот я думал, что все мои близкие испытывают неприятности оттого, что я рядом».

— Я виноват перед тобой, Парфентьев.

— Что вы, ваше благородие!

Казаки уже знали, что их Николай Константинович «не в себе» и что с ним надо обходиться помягче и поласковей.

— Нет, право! Я твои благодеяния всегда помню. Вот я тебе рассказывал про Россию. Знаешь, когда закончится война, я возьму вас обоих туда. Могу даже и сыновей ваших взять. Ведь я богатый человек. Поживете в имении, увидите, какая там жизнь, посмотрите, что такое яблоневые сады.

— Премного благодарен вам, Николай Конштантинович, — ласково, как с маленьким, говорил казак.

Подошел Беломестнов. Николай Константинович достал табак, и все закурили. На душе у Бошняка сейчас стало спокойно. «Мне так хорошо! — думал он. — Даже плакать хочется от этой душевной тишины. Как хорошо!»

Сколько было переговорено с этими верными товарищами в долгие зимние вечера, сколько они ему порассказывали о здешней жизни, учили ходить на лыжах, разводить костры, охотиться! Все это очень важно в жизни. Никогда и никому он так не был обязан, как им. Всю зиму боялся, как бы с ними чего не случилось. Оба выжили благополучно, он мысленно благодарил за это бога.

Берег приближался.

— Накат! — сказал Парфентьев, кивая на тяжелые волны, время от времени валом рушившиеся на берег.

На палубу вышел Муравьев. С ним Буссэ и офицеры. Донесся запах дорогих сигар.

— Обратите внимание, ваше превосходительство, какая льдина, — заметил Римский-Корсаков, показывая на белую громадину, видневшуюся на отмели острова Удд. — Я думаю, футов тридцать вышиной.

— Так в залив не пойдем? — подходя, спросил Бошняк.

— Да, встанем на рейде и будем на шлюпках высаживаться.

— Как подумаешь, что ночью можешь встретиться с таким мореходцем! — сказал Римский-Корсаков, глядя на ледяную гору. — Бр-р… — повел он плечами.

— Холодно еще тут! — сказал губернатор. — И это второе июля!

«А каково нам жилось здесь все эти годы!» — подумал Бошняк.

Загрохотал якорь. Судно стало в полумиле от песчаного вала, над которым видны были крыши и мачты. Муравьеву хотелось знать, тут ли Невельской.

— В такое волнение через бар пройти нельзя, ваше превосходительство, — сказал капитан. — Придется оставаться на рейде.

Муравьев знал, что такое местный накат. На море не очень заметно, а на берег рушится большая волна. Плавание вообще оказалось на редкость неудачным, шхуна так часто садилась на мель. Фарватер, не обставленный знаками, утеряли. В лимане бушевали штормы.

В Николаевске следовало решать вместе с Невельским и Казакевичем, где строить батареи, склады, как укрепить вход в реку, где и как расквартировать людей, которые останутся зимовать.

Волнение некстати, Муравьев хотел бы немедленно съехать на берег. Римский-Корсаков обратился за советом к Бошняку, не рискуя высаживать генерала при таком накате.

— У нас на судне Парфентьев, — ответил Николай Константинович, — он лучшим лоцманом считается и может дать гораздо более дельный совет, чем я.

Вызвали Парфентьева.

— Возможна высадка при такой волне? — спросил губернатор.

— Конешно, ваше превошходительство!

Парфентьеву приходилось высаживаться и не при таком накате.

Посоветовавшись, решили, что в шлюпке с гребцами отправится адъютант губернатора Сычевский. Он передаст начальнику поста письмо для срочной отсылки Невельскому, если тот уехал в Николаевск.

Бошняк сказал, что желал бы на берег вместе с казаками. Доктор Вейрих посоветовал генералу не задерживать его на шхуне. Бошняку, по его словам, будет значительно спокойней на берегу, в кругу близких ему людей, о которых он скучает.

Спустили шлюпку. В нее сели матросы, Бошняк, Парфентьев, Беломестнов и Сычевский. Вскоре шлюпка отвалила. Волны то подымали ее высоко, то опускали низко, но не заплескивались, ни единая капля воды не попадала на гребцов. На корме рядом с унтер-офицером сидел Парфентьев.

Вот и берег. Он все ближе, вот он пляшет вверх и вниз, желтый, голый, нагоняющий тоску на любого приезжего, но желанный для Бошняка, который видит в нем отраду и прекрасное зрелище. Это родной берег. Бошняк высаживался тут много раз.

Гребцы налегли на весла, шлюпка пошла быстрей. Вдруг налетел сильный ветер. И то не беда. Теперь дома, а дома ничто не страшно. Черт возьми, настоящий шквал! Поздно возвращаться на судно, берег близко, надо выбрасываться. Унтер-офицер приказал навалиться.

Высокий пенистый гребень подбросил шлюпку. И вдруг совсем близко поднялась и понеслась вверх песчаная коса. Бошняк вспомнил, как, бывало, читал Лермонтова, когда плыл сюда впервые. Весело звучало у него тогда в ушах: «Играют волны, ветер свищет…» Волна рухнула прямо в шлюпку. Сам не понимая, как это могло случиться, Бошняк очутился в воде. Быстро отхлынула волна, вокруг все кипело от пены. Он увидел, что люди барахтаются в воде, и вдруг ощутил под ногами песок. «Слава богу, мы на берегу», — подумал Бошняк. Парфентьев что-то кричал, взмахивая руками. Сзади несся огромный вал, весь в пене. Вдруг коса пошла вниз, песок под ногами исчез. Бошняк плавал прекрасно. Он видел, как Парфентьев выбежал на мель и пустился к берегу, но вал с черневшими обломками шлюпки догнал и рухнул прямо на казака. Неподалеку от Бошняка в воде что-то чернело. Это голова Беломестнова. Бошняк сильными взмахами пошел к нему. Волна ударила снова, вокруг все опять закипело, и все исчезло. Бошняк опять достал ногами дно и побежал по мелкой воде. Гребцы уже были на берегу, они кричали, показывая на воду.

Сбежались люди из селения. Казаков не было.

— Где же они? — спросил Николай Константинович.

— Оба утонули! — сказал смертельно бледный усатый унтер-офицер.

— Шлюпка обо что-то грохнула — и в щепы…

— Льдина… — говорили матросы.

— Какая льдина — камень.

— Парфентьева шлюпкой убило!

Бошняк смолк, быстро вскинул свой мешок на плечи и пошагал к зимовью. Навстречу ему шли какие-то люди, кажется офицеры.

— Здравствуйте, Николай Константинович, — обратился один из них.

— Здравствуйте, здравствуйте, дяденька! — небрежно ответил Бошняк. — Ха-ха-ха!

— Что случилось?

— Да товарищи мои такие чудаки!

— Вы не узнаете меня? Мы только что прибыли. Я Корсаков Михаил Семенович. Весь штаб Николая Николаевича прибыл. Как Николай Николаевич себя чувствует?

— А-а! — ответил Бошняк, и взор его прояснился и стал серьезным. — Так это вы?

— Мы все его ждем с нетерпением.

— Но какая неприятность!

Кто-то жал руки Бошняку. Он долго не мог опомниться.

— Как жаль, что Геннадий Иванович уехал, — услышал он чей-то голос.

— Невельской разве тоже уехал? — с испугом спросил Бошняк.

— Да, он уехал в Николаевск. А мы — сюда, но не на пароходе «Аргунь», а на шлюпках. Весь штаб Николая Николаевича собрался здесь. А мы только что прибыли. Да вот и Екатерина Ивановна…

Бошняк, увидя Невельскую, кинулся к ней и зарыдал.

— Что с вами, Николай Константинович? — спросила она, обнимая и целуя его.

— Екатерина Ивановна! — воскликнул он. — Только что при высадке погибли Парфентьев и Кир Беломестнов.

— Успокойтесь, Николай Константинович! — властно сказала она.

— Еще шлюпка отходит от судна.

— Это сам генерал! — раздались голоса.

— Он, видимо, все заметил и решил немедленно высадиться.

— Отважно!

— Он на гичке…

Бошняк, кусая губы и щурясь, зорко всматривался в идущую к берегу шлюпку, словно опасался, что и с ней что-то случится. Екатерина Ивановна заметила необычайную пристальность его взгляда.

— Да где Геннадий Иванович, скажите, ради Христа? — обратился к ней Бошняк.

— Он три дня как уехал в Николаевск, — ответила Екатерина Ивановна.

— Боже мой, боже мой! Парфентьев погиб, Екатерина Ивановна, и Беломестнов. Что мне теперь делать! Право, я в отчаянии, Екатерина Ивановна, утешьте меня, мозги мои горят, что мне делать?..

Миша Корсаков взял за руку Николая Константиновича.

— Что вы делаете, лейтенант? — тихо, но резко сказал он. — Зачем вы расстраиваете Екатерину Ивановну? Сдержитесь. Как вам не стыдно!

— Что? — растерянно спросил Бошняк, не понимая, отчего с ним так говорят. Он пристально стал вглядываться в красивое лицо молодого полковника.

— Вы забываете, что у нее ребенок умер только что, — тихо сказал Корсаков, несколько оторопев под безумным взглядом Бошняка и отводя его за руку в сторону.

— Как вы сказали?

— Да разве вы не знаете, что у Невельских умерла дочь? Ее на днях похоронили.

— Маленькая Катя? А ведь я ее нянчил…

Бошняк вдруг схватился за голову и с криком кинулся бежать вдоль берега. Он что-то дико кричал, вздымая кулаки к огромному ясному небу, которое, казалось, было раскалено ярким солнцем. Ветер ударами бил с моря.

— Держите его, господа! — крикнул Корсаков.

Офицеры и матросы пустились вдогонку за Бошняком.

— Какой ужас, какой ужас! — словно сквозь сон говорила Екатерина Ивановна.

С ней остался низенький, смуглый, черный, с плоским маленьким лицом начальник канцелярии генерал-губернатора камер-юнкер Бибиков. Тут же высокий молодой человек, стройный, с тонким лицом, в форме казачьего урядника. Это Михаил Раевский, сын декабриста, бывшего князя Волконского. Он взят в поход в этом чине в качестве переводчика английского языка.

Мать желала спасти его от мести царя, записала на свое имя, так как под фамилией отца ему служить невозможно. Это изобретение Николая Николаевича. Под фамилией матери он записал юношу в казачье сословие, а не в крестьянское, куда повелел царь записывать всех детей знатных ссыльных.

Бибиков и Волконский старались утешить Екатерину Ивановну.

Между тем шлюпка с губернатором благополучно прошла через бар и вошла в залив.

Бошняка схватили на берегу. Он с яростью ударил Мишу Корсакова так, что тот упал на песок. Калашников и Веревкин — здоровенные матросы — схватили Бошняка под руки. Но безумие придавало ему такую силу, что и эти здоровяки полетели прочь. Где только бралась она в сухом мускулистом теле Бошняка! Матросы снова схватили его, на этот раз смелей, и держали крепко. Миша Корсаков стал уговаривать его, подошел Сычевский.

С поста прибежал поручик Воронин.

— Николай Константинович, что с вами? — сказал он. — А ну, отпустить его, — приказал он матросам. Он взял Бошняка под руку, потом обнял и дружески повел его на пост. Временами Бошняк припадал к его плечу и начинал рыдать.

Муравьев выскочил из шлюпки и быстрой, легкой походкой подошел к Екатерине Ивановне.

— Дорогая Екатерина Ивановна! — сказал он, обнимая ее и целуя в лоб. — Боже мой, боже мой! Я спешил к вам. Ваше горе — мое горе! Я привез вам благословение императора… Его величество приказал передать вам…

Екатерина Ивановна вдруг всхлипнула, слезы потекли по ее щекам, но она с отчаянным усилием старалась подавить их.

— Николай Константинович плох! — сказала она, кривя лицо, как простая баба.

— Да… А где же Геннадий Иванович? Ах, он уже уехал! Жаль так! Боже, какое горе! Я прикажу немедленно известить его. Вы женщина высокого благородства! Перед вашими подвигами бледнеет все… Все прославленные героини…

На берегу слышались отчаянные крики и причитания женщин.

— Это рыдают семьи погибших, — с глазами, полными слез, сказала Екатерина Ивановна. — Сейчас при высадке погибли два наших лучших товарища — Парфентьев и Беломестнов. Мы провели с ними все эти три года… Их гибель подействовала на Николая Константиновича, и он расстроился…

— Ах, вот в чем дело! — мрачно пробормотал губернатор.

Муравьеву еще на шхуне сообщили о гибели казаков.

Сычевский подошел и стал докладывать. Муравьев сделал ему знак, чтобы молчал.

— Пойдемте отсюда, Екатерина Ивановна, прошу вас, — сказал Николай Николаевич.

Ведя ее под руку, Муравьев шел по направлению поста. Свита в блестящих мундирах, молчаливая и расстроенная, следовала за ними. Подошел Миша Корсаков и сказал, что Николаю Константиновичу лучше, он успокоился, встретив Воронина, но только плачет все время и просит, чтобы к нему никого не допускали, говорит, что очень сожалеет, что расстроил Екатерину Ивановну, и просит прощения.

Ей было приятно внимание генерала, но странно, что он уводит ее с берега. Да она видела много подобного…

Екатерина Ивановна пригласила генерала в дом. Обед был почти готов, губернатора ждали. Предусмотрительный Муравьев помог и здесь, и Мартын живо отправлен был на кухню. Матрос принес ящик с винами, с консервами и со всяческими закусками.

— Вы повар? — спросила Мартына хлопотавшая на кухне Бачманова.

— Жаль, жаль, что Геннадий Иванович уехал, — говорил Муравьев. Он, как всегда, полон энергии. — Михаил Семенович, немедленно пошлите за ним гонца в Николаевск, мы ждем его здесь. Мы все его гости и хотим разделить его горе. Он герой, ваш муж! Я вызываю его по делу. Но в то же время и к вам, чтобы он побыл дома. «На ней лица нет… Как она переменилась!»

Отданы были приказания ставить палатки на берегу для губернатора, для штаба и охраны. Разбивался целый лагерь.

— Господа! — торжественно заговорил Муравьев. — Его величество государь император повелел мне передать благословение Геннадию Ивановичу и Екатерине Ивановне. Его высочество великий князь Константин посылает вам, Екатерина Ивановна, вот этот перстень.

Катя поклонилась и присела, принимая открытую коробку, оживление мелькнуло в ее глазах, но она закрыла коробку, словно не смея радоваться.

Офицеры в мундирах плотно теснились в маленькой столовой, там, где, бывало, на полу, рассевшись кружком, гиляки углем чертили реки и тропы, по которым прибывали теперь эти люди во главе войска.

Муравьев достал еще один подарок — ожерелье, которое передавал Екатерине Ивановне бывший министр внутренних дел граф Перовский.

Как вместе с мужем ждала она когда-то всего подобного! И как мечтали они о том дне, когда будут принимать у себя на Петровской косе дорогих гостей! Из года в год! Каждую весну… И вот они приехали. Приехали на… похороны! Как-то не по себе принимать подарки, когда дочь в могиле, у Матрены муж утонул.

Все стали поздравлять Екатерину Ивановну. Она не желала выказывать чувств, которые владели ею. Все это странно и страшно. Былой безмятежной радости больше не могло быть никогда. Но все-таки где-то в глубине души она была тронута и очень благодарна. Эти люди пришли утешить ее в горе.

— Жизнь прекрасна, и мы постараемся рассеять ваше горе, милая путешественница, и все исправить, — сказал Муравьев. — Вся Россия гордится вами!

В коридоре появились еще двое офицеров, один — лысоватый, с красным лицом.

«Господин Буссэ», — изумилась Екатерина Ивановна. Ей захотелось бежать, скрыться. Она содрогнулась от мысли, что он сейчас подойдет к ней и станет говорить, поздравлять.

Николай Васильевич Буссэ уже приготовил фразу: «Примите и мое глубокое соболезнование, дорогая Екатерина Ивановна…»

Но между ним и губернатором встала высокая Бачманова.

— Простите, генерал! — сказала она по-французски, делая знак Екатерине Ивановне отойти. — Я должна просить вас… — она перешла на английский, так как этого языка никто почти не знал, — не ставить нас в ложное положение. Ее великодушие…

— Простите, Елизавета Осиповна, — любезно перебил ее генерал, — простите меня. — И он обратился к Буссэ: — Я совершенно забыл, Николай Васильевич! Прошу вас, отправляйтесь сейчас же на шхуну. Да разыщите черновик. Чтобы к утру… — и тихо добавил: — Понимаете — чтобы к утру все было готово. Раньше не возвращайтесь!

Буссэ был сильно смущен, но вышел с осанкой и, кажется, с камнем за пазухой. Муравьев глянул ему вслед. «Урок тебе!» — подумал он.

— Почему ушел Николай Васильевич? — заговорили у стола.

Муравьев сказал, что дело неожиданное, извинился, что задержал, и все стали садиться.

«Видно, наша королева Елизавета попросила генерала дать поручение мерзавцу, — думал поручик Воронин, — а то, мол, господин Буссэ может, как китобой, получить по физиономии».

— Происшедшее несчастье, — сказала Бачманова генералу, — так как очень горячий воздух…

— Атмосфера! — подсказал Муравьев.

— О да!

«Адский темперамент у этой дамы, — подумал Муравьев. — Тут, кажется, особые нравы, чувствуешь себя, как в чужом государстве… Как с ней живет Бачманов и еще не запил!»

— Этот суп из кеты, — поясняла генералу Елизавета Осиповна. — Рыба породы лососей. Мой отец смолоду был путешественником. Он объехал весь мир. Он рассказывал мне, что в Канаде про этот вид лососей в народе говорят: «A little of chicken, a little of pork and a little of fish!»[91] Вы понимаете это, генерал?

Муравьев знал, что у Бачманова из-за жены были неприятности. «Он знаток паровых машин и отличный, опытный офицер. Но у нас рассудили проще: не в Кронштадте же его держать с женой-англичанкой, у нее пол-Англии родня, — и петербургские родичи уехали к себе перед войной».

Муравьеву для экспедиции нужен был офицер, знающий пароходы, и он охотно согласился взять в экспедицию Бачманова. «Сколько я их таких собрал в Сибири! Не сносить тебе головы, Николаша, когда-нибудь!»

Конечно, Екатерина Ивановна могла бы быть поснисходительней, сделать вид, что не замечает Буссэ. Или они тут так опростились, что собой не владеют? Натура в них развилась против цивилизации?

Обед был скромен и продолжался недолго, но много доброго чувства было выказано Екатерине Ивановне. Все понимали, что не время развлекаться, но и Екатерину Ивановну необходимо было рассеять. О ней все время говорили. Она начинала бояться, что может совершенно поддаться общему восторженному настроению. Эти люди явились сюда, как шквал. Вид у них знакомый, родной с детства. Общество привычное, отдающее родным дядиным домом, так напоминающее былую ее жизнь! К такому обществу долго тянулась ее душа, пока жили здесь, в пустыне. Она истосковалась по этим людям.

Муравьев стал рассказывать про Екатерину Николаевну, потом про сестру Сашу и ее мужа. Такие рассказы лучше всяких похвал, они лечат душу.

Но почему нет Геннадия? Он так нужен был бы сейчас. Она чувствовала, что как ни приятны утешения, но ведь надо, надо, и именно сейчас, сказать генералу главное, а это некому сделать. Она готова была не слушать даже про сестру и готова была проклясть себя за то, что слаба, что не мужчина.

— Как вам не страшно здесь, Екатерина Ивановна! — воскликнул черноусый узколицый полковник князь Енгалычев.

Мягким, добрым взором смотрел на нее Свербеев.

— А если оказалось бы, что подходят англичане? — спросил Бибиков. — Ведь они могут подойти?

— Да мы ждем их все время.

— Что же тогда?

— Мы — женщины — уйдем в тайгу.

— И там?

— А там с гиляками пешком в Николаевск.

— Вы — пешком? А ваша дочь? И как вы не боитесь гиляков?

— Дочь я возьму на руки. А гиляки — наши друзья.

Она почувствовала, что им это может показаться неправдой.

— Я вижу, господа, что вы совершенно не представляете нашей жизни здесь и нашей деятельности, — тихо, но гордо сказала Невельская. — Это касается не только мелочей. Мы выработали свои взгляды, и у нас есть своя стратегия и своя политика.

— Не произносите этого слова, Екатерина Ивановна, — шутливо воскликнул Муравьев, которому не понравилось направление разговора. Он уже успокаивал Екатерину Ивановну, объясняя, почему были нехватки, уверял, что теперь приняты все меры и что у Невельских с переездом в Николаевск жизнь переменится в самую лучшую сторону.

Но Екатерина Ивановна, кажется, не смогла бы остановиться, если бы даже захотела. Что-то так и рвалось из ее души. Ум ее протестовал, как бывает в девичестве или в ранней молодости, когда видишь явные несправедливости.

— Да, это так, Николай Николаевич! Мы были поражены, например, когда узнали, что экспедиция адмирала Путятина не окажет нам той помощи и содействия, без которых мы задыхались. Больше того, мы узнаем о действиях, разрушающих то, к чему стремились мы…

— Дорогая Екатерина Ивановна…

— Я еще и хозяйка здесь, господа, и простите за то, что я смею, но это мой долг… Стоящий выше нас политический деятель исходит из своих убеждений и политических интересов, но он должен знать, что существуют еще коренные интересы родного народа, и он должен в своей деятельности стараться совместить то и другое. Не правда ли, господа?

— Боже, какая хорошенькая женщина! И какая скучная философия! — на ухо Корсакову шептал камер-юнкер.

— Она всегда считалась умницей, — назидательно ответил Миша. — И Екатерина Николаевна Муравьева очень высоко ставит ее.

— Муж, возвратившись с южной оконечности Сахалина осенью прошлого года, сказал мне, что он был поражен и удивлен, встретившись и познакомившись там с японцами. Заочно мы давно знакомы с ними, и наши отношения, не закрепленные никакими договорами и лишь основанные на честном слове, развивались всегда дружески. Наши друзья гиляки торговали с ними, бывали у них. Были случаи, господа, когда и эти гордые японцы стремились к более тесным сношениям с нами и, покидая свои селения, добирались на лодках, чтобы купить наш товар. Они очень любознательны. И вот в то время, когда прибывают дипломаты, они вместо того, чтобы закрепить своим трактатом существующие отношения, уничтожают их, совершая всем вам известные действия.

«А-а, так вот почему майора Буссэ отсюда убрали в два счета, — подумал с удовольствием Миша Корсаков. — Вот в чей огород камень».

Корсакову тоже не нравились действия Путятина на Сахалине.

— В то же время это изоляция нашей экспедиции и непризнание достигнутых ею успехов. Нас, обреченных на голод и лишения, которых я не могу вам описать, не поддерживают, нас сторонятся, как бы подчеркивая нам, что наша цель мелка и низка по сравнению с грандиозностью целей, ради которых совершаются иными, высшими лицами новые действия. Не поражает ли это вас, господа, в то время, когда вы сами видите край, усеянный костьми наших солдат и офицеров…

— Адмирал желает облагодетельствовать Японию и весь ее народ, просветить их! — заметил Муравьев как бы в оправдание Путятина.

— Нам приходится думать не о своей чести и гордости, а о тех коренных интересах, которым нельзя не отдать тут предпочтение перед лицом будущего. И только им! Вот наше убеждение, ради которого и мы, женщины, беремся за швартовы[92] и тянем канаты, гребем в лодках и готовы идти пешком по тайге десятки верст. Уже все уложено у нас в маленькие узелки, все остальное будет брошено или сожжено.

Всем было неприятно и тяжело слышать это.

А она чувствовала себя гордой, и не только высочайшим вниманием. Она также горда была тем, что ее муж герой и что он страстно и нежно любит ее, что он сильный и умный человек. Ему может лишь позавидовать каждый из здесь присутствующих. Они, конечно, не знают его! Он уехал недавно, и она полна впечатлений и так прониклась всем, что он делал и говорил, что даже себя как бы чувствовала им самим, Невельским, его частью.

— Мы прозябали во льдах и среди туманов этих сырых углов… когда под предлогом соблюдения высших интересов нам не разрешали занять цветущие, но пустующие гавани юга, где все растет, где зима коротка и льды не опасны и не длительны. И в то же время эти гавани, в которых могли бы выжить наши дети, из тех же отвлеченных соображений остаются открытыми и незащищенными и могут в любой миг стать добычей смелого пришельца. И сейчас, когда из-за войны опасность увеличивается, в любой из них может быть поднят вражеский флаг!

Муравьев хотел отшутиться, но не нашелся, понимая, что все это гораздо серьезней, чем можно предположить.

Бачманова вдруг разрыдалась и вышла в спальню.

«Они, видно, хотят взять генерала в свои руки», — подумал Бибиков.

В это время вошел адъютант и доложил, что волнами выбросило на берег тело Беломестнова.

— А тот… второй… Парфентьев?! — озабоченно спросил Муравьев.

— Пока нету, Николай Николаевич. Народ стоит у моря. Семья ждет, не выбросит ли.

Муравьев приказал сообщить вдовам, что будет немедленно выдано пособие и назначена пенсия.

— Впрочем, я сам пойду! — сказал он. Офицеры поднялись. — Я все сделаю, дорогая Екатерина Ивановна.

Еще так недавно Матрена Парфентьева утешала Катю в горе, а теперь у самой муж погиб! С Екатериной Ивановной остались Миша и Бибиков. Камер-юнкер оказался пылким, говорливым. С лицом, покрасневшим от вина и возбуждения, он, желая развлечь Екатерину Ивановну, действовал по-своему. Поток столичных сплетен полился на нее. Ни одного человека не поминал он без того, чтобы не сказать остроумной колкости. Маленького роста, плотный, блестя глазами, он краснел, подпрыгивал, размахивал руками.

Под вечер Муравьев с офицерами побывал на кладбище. Матросы со шхуны сплели венки из таежных цветов. Губернатор заказал молебен. Он стоял на холме с обнаженной головой.

Когда возвращались, он вел Екатерину Ивановну под руку. Штабные отстали. Муравьев говорил, что вполне все понимает, что разделяет вполне взгляды Геннадия Ивановича и его товарищей и дает слово, что исполнит планы ее мужа. Но противные действия так сильны, что не все удается…

Утром к Екатерине Ивановне пришли Воронин и Бошняк.

— Я должен признаться вам, Екатерина Ивановна, — сказал Николай Константинович. — Простите, но я должен вам сказать все откровенно… Я пришел проститься.

Он попросил Воронина оставить его наедине с Екатериной Ивановной.

— Екатерина Ивановна, я хотел бы сказать вам все. Вчера, когда я увидел наши печальные, согретые солнцем пески, наше холодное море и чистое небо, ко мне явилась последняя надежда. Я решил признаться вам во всем. Я чувствую себя глубоко несчастным и виноватым…

— Боге вами, Николай Константинович. В чем же вы виноваты?

— Я? Я виноват в том, что мои предки были шпионами, предававшими, уничтожавшими революционеров. На нашем роду кровь. Бошняки были палачами. Я за это наказан. Я замечаю давно: каждый человек, который мне близок или приятен, неизбежно гибнет. Или он становится несчастным, гибнут его дети… Простите меня, Екатерина Ивановна. Но ведь это я виноват в гибели вашей дочери. Простите. Я проклят за грех предков. Мысль эта никогда теперь не оставляет меня. — Он зарыдал. — Это проклятие!

Она почувствовала, как холод пробежал по ее плечам. Этот большой ребенок действительно был сломлен. Она обняла его.

— Не трогайте меня! — вскричал он. — А то и с вами произойдет несчастье!..

Вошел Воронин, но Николай Константинович, казалось, не видел его.

Он взял руку Екатерины Ивановны и странным взором рассматривал ее, словно это был совершенно незнакомый ему предмет. Потом он посмотрел в ее глаза и улыбнулся чисто и нежно. Он взял ее другую руку. Они стояли, как дети, изуродованные судьбой, занесенные на край света и случайно повстречавшиеся там после долгой разлуки и несчастий, но не осмеливающиеся радоваться.

— Николай Константинович, — тревожно и ласково сказала она.

Остекленевший взгляд Бошняка ничего не говорил. Потом он быстро взглянул в ее глаза с необычайной проницательностью.

«Не может быть того, что я подумал». Ему стало стыдно. Сильное смущение охватило его. Ему захотелось поскорей уйти, чтобы не чувствовать себя виноватым перед Екатериной Ивановной и отвлечься от подозрений.

Он вдруг схватил ее за руку.

— Я люблю вас, Екатерина Ивановна, — сказал он. — И я буду вечно, до гроба, боготворить вас… — Он желал выразить все свои затаенные чувства и радовался, что подавил все подозрения. — Но чтобы не приносить вам несчастий, я никогда больше не увижу вас…

Екатерина Ивановна знала: шхуна уходит в Аян с частью офицеров свиты Муравьева. С ними же отправляется и Бошняк. При нем будет доктор. Губернатор остается здесь. Шхуна вернется за ним.

Бошняк поцеловал руку Екатерины Ивановны, поклонился и вышел. Воронин шел с ним рядом, заговаривая на разные темы и стараясь рассеять его. К ним подошел Орлов.

— Хорошо, что я не сказал ей всего, что я думаю, — задумчиво произнес Бошняк. — Да, я уеду, а то вы все погибнете. Ведь вы все несчастны из-за меня. Да не троньте меня, Дмитрий Иванович, — сказал Бошняк, обращаясь к Орлову, который хотел его взять за руку. — Пустите, я вам говорю! — резко крикнул он.

Он вдруг замахнулся и хотел ударить Орлова по лицу, но Воронин и тут поспел. Бошняк опять смутился.

— О боже, простите меня, господа! Я наказан, господа!

Глава двадцать третья УХОД ШХУНЫ

Муравьев недоволен вчерашним днем. Однако прежде всего — отправить рапорты, почту и курьеров. Шхуну придется задержать, подождать Невельского.

В соседней комнате слышались шаги, скрипели двери: Миша вставал рано по примеру генерала, знал его привычки.

После завтрака Муравьев остался с Мишей Корсаковым с глазу на глаз. Долго и подробно, не в первый раз, говорили, как держаться в Петербурге. Представят наследнику и — весьма вероятно — государю. Миша понимал: события, о которых он доложит, очень значительны.

— И смотри, Христа ради, за Бошняком. Пусть до полного излечения он останется в Иркутске.

Миша понимающе поклонился.

— Да, еще я хотел тебе сказать. При встрече с декабристами в Иркутске будь осторожен. Не проговорись, что отряд с Сахалина снят. У Волконских будешь — упомяни, что отряд стоит, но есть опасность от англичан. Остановишься у Якушкина в Ялуторовске — тоже не забудь сказать! Но, мол, опасно их положение!

Муравьев очень дорожил мнением декабристов по многим соображениям.

Миша просиял от таких наставлений. Он любил генеральские хитрости, именуемые «дипломатией».

Вызвали Воронина.

— Есть у вас где-либо поблизости свежие олени?

— Никак нет, ваше превосходительство.

— Я намерен весь штаб отправить в Николаевск.

— Всех оленей увел Геннадий Иванович, так как предполагал, что он встретит ваше превосходительство со штабом в Николаевске…

Сначала Воронин подумал, не на мясо ли надо оленят.

— Тогда приготовьте баркасы и гребцов, отправьте штаб на шлюпках.

— Баркасы вчера загружены, ваше превосходительство.

— Почему? Чем?

— По случаю войны мы все грузы отсюда переправляем на гребных судах в Николаевск. Баркасы для этого и шли сюда.

Муравьев поднял брови:

— Нашли тело второго казака?

— Так точно, ваше превосходительство. Море вчера вечером выбросило.

— Я буду присутствовать на похоронах!

Подошла шлюпка со шхуны, стала напротив лагеря, у палаток. Прибыли Буссэ, Римский-Корсаков. Вскоре у губернатора собрались все отъезжающие. Муравьев сказал, что задерживает шхуну, сегодня день в их распоряжении.

Римский обрадовался, сказал, что кое-что надо исправить. «У винта течь. Все время приходится людей держать у помпы. До одурения качаем!» Он поспешил в кузницу.

— А что вы скажете про вчерашние разговоры да про нашу прекрасную Екатерину Ивановну? — спросил Бибиков, когда шли от генерала.

Николай Васильевич улыбнулся загадочно.

— Жорж Санд, да и только! — заметил полковник князь Енгалычев.

— Но если посмотреть на ее талию и на очаровательные плечики, то скорее вспоминается Поль де Кок, — заметил Буссэ. — А Невельской, господа, пет-ра-шевец[93]! Да, да! — воскликнул он. — Его избавили от суда, так как оказался в плаванье и взять его было нельзя. И некем было тут заменить, никто не желал. Ему нельзя было возвратиться, поэтому он и пошел на открытие устьев, чтобы искупить вину, желая избегнуть кары. Вот почему и совершено открытие! Никто бы не полез голову ломать по своей воле! Что оставалось делать! Он на все был согласен. Потом он и компанию подобрал себе под стать! И они жили тут независимо и творили, что хотели. Вот судите сами, что за личности. Матросы и казаки у них штрафные. Часть людей от таких порядков убежала к американцам… Тут можно много сказать, но я не хочу придираться. Как тут не пожалеть бедняжку красавицу!

— Но как же Николай Николаевич это терпит? — воскликнул пораженный князь Оболенский.

— Уверяю вас, господа, между нами… Но Николай Николаевич при первой же возможности уберет всю эту компанию. Это мое предположение, только мое. Но… вспомните этот разговор!

Из кузницы быстро шел Римский с двумя матросами и мастером. Несли инструменты и тряпки.

— Господин Буссэ, идете ли на шхуну? — спросил Воин Андреевич, зашагивая в шлюпку.

— Да… Извините, господа! — сказал Буссэ. — У меня дела! — Он с холодностью попрощался со всей компанией общим поклоном.

Все знали дружбу Римского с Невельским, и никто больше ничего не сказал.


Муравьев дописал письмо жене и опять задумался о делах. Неприятные мысли лезли в голову. Камчатка далека, выдвинута вперед, плохо вооружена. Поздно разрешили все подвезти по Амуру! «Если бы в позапрошлом году, как я хотел и как просил Геннадий Иванович!» Англичане могут захватить порт и потопить «Аврору» в гавани. Тогда — позор! Сколько лет шли разговоры, что надо укрепить Камчатку!

Муравьев и сам был не рад, что связался с Петропавловском. Но, как ему теперь казалось, он в свое время сделал это лишь ради Амура, нарочно учредил там область. Не будь Камчатки и шума о ее будущем, правительство не разрешило бы плыть по Амуру. Камчатка — приманка. И вот теперь может быть расплата за хитрости. Но Амур все же занят. Хотя бы спасти «Аврору»! Завойко стоек, может оказать сопротивление, но отступить ему, верно, придется.

Поражение на Камчатке означало бы, что ко всем планам Муравьева в Петербурге могут отнестись с подозрением. Поэтому он хотел скорее отправить рапорты о том, что Амур занят и сплав закончен. Какая речь может быть сейчас об Императорской гавани или о южных бухтах! «Попробуй я пошли туда людей, а в это время Камчатка окажется разгромленной! Зачернят и дело мое и имя! Как, скажут, посмел! Разбрасываешься! Ложные фантазии! А Камчатку не спас?»

Муравьев прошелся по комнате. Он вспомнил Лондон, памятник Нельсону, как бы выражавший воинственный дух нации, заседания парламента, массу судов на Темзе, постройки в городе. Все кипит там, каждый знает место и цель. Держава в зените славы и могущества. Англичане все делают с расчетом, продумав. Удар их может быть страшен и меток. Силы у них на океане есть. Они могут перехватить подкрепления, посланные на Камчатку. Не он придумал эту Камчатку. Мысль царя и всех адмиралов, знающих Тихий океан, они твердили: главному порту быть на Камчатке! Он лишь воспользовался… Да теперь уж поздно. Неужели безнадежное положение? Можно сослаться, что Камчатка — дробь, мелочь, какое она имеет значение, когда в Крыму бог знает что! Наши силы — на устье Амура, и они велики и неуязвимы! Устье заперто, ни в Россию, ни в Китай враг по реке не пройдет.

Впрочем, посмотрим. На Камчатке сделано многое, и впадать в крайность нельзя. Суда пошли, артиллерия и стрелки отправлены. Наши еще постоят за себя, и дорого могут заплатить враги…

Невельская прислала предупредить, что обед в двенадцать.

Муравьев вышел погулять с Мишей. Он предупредил, что очень осторожным надо быть в Петербурге при разговорах о Камчатке… Послышался звон ботал. Через некоторое время на косу въехала группа всадников на оленях. Это были Невельской, Казакевич и тунгусы.

— Очень рад, господа! Очень рад, Геннадий Иванович! Петр Васильевич! — говорил генерал, здороваясь. — Примите мое соболезнование глубокое… Ваше горе — мое горе… Екатерине Ивановне получше. Мы постарались рассеять ее. Дочка Ольга у вас — прелесть.

У Невельского вид посвежей, чем в Де-Кастри, смотрит просто и открыто. Кажется, искренне доволен. Впрочем, как ему быть недовольным, если вызвали обратно, к молоденькой и хорошенькой жене. «А когда еще я свою графиню де Ришемон увижу. Как там она, в Иркутске?.. Плетут там про нас бог знает что!»

— Как, капитан, довольны ли вы теперь своим старшим офицером?

— Вполне доволен!

Невельской и Казакевич дружески переглянулись. Все пошли домой. Невельской в самом деле рад. И губернатор тут, и самому хочется побыть в семье, а главное, Катеньку утешить. Генерал с обществом прибыл, которого она так ждала; слава богу, что удалось ее рассеять. И ей приятно. Генерал стал как-то ближе, родней, побывал в семье, доченька ему понравилась.

— Да вот беда, Геннадий Иванович!

Муравьев рассказал о случившемся.

— Бог мой! Как же это? Ведь Парфентьев плавал отлично. Я пойду туда… — засуетился Невельской.

— Не нервничайте, душа моя Геннадий Иванович. Мы только что с Мишей заходили к вдовам. Сегодня похороны, и встретиться успеете.

В старом, протертом до «зубов» мундире муж показался Кате милым и дельным. И Казакевич такой же, одет просто, по-дорожному, поцеловал ее руку, просто держится, чувствуется, что радушен. Послали за Бошняком. Пока приехавшие приводили себя в порядок, Бачманова принимала собиравшихся офицеров.

Невельской на кухне сидел на чурбане и снимал портянки. Под окном Дуняша вытирала травой его огромные болотные сапоги.

— По сведениям от китобоев, Николай Николаевич, союзников в Охотском море нет. Значит, все их внимание направлено на Камчатку. Я вам представлю все подробно… Вон в заливе стоит, — показал в окно Невельской, — американец. Он пришел в канун моего отъезда и сообщил, что на Камчатку пойдет союзная эскадра, и в ее составе пароход…

— Что он еще говорит?

— Он очень занятный человек. От него мы узнаем все новости в тысячу раз лучше, чем из газет. Шкипер этот — мой знакомый. Я ему сказал, что вы будете здесь, и он очень хотел встретиться с вами. По-моему, может быть нам полезен. Да я и сам просил его задержаться до вашего прибытия.

— У вас дружба с их шкиперами?

— Все есть! И дружба, и вражда! Но боже мой! Как жаль мне Кира и Парфентьева! Удар ужасный! Николай Николаевич! Ведь они были, как члены семьи нашей. Мы в таких опасностях всегда и все вместе. У нас и нижние чины, и офицеры работают одинаково.

— Кстати, Геннадий Иванович, мне бы надо штаб отправить отсюда в Николаевск, а вы оленей увели.

— А на баркасах?

— Так они загружены.

— Какие господа ваши штабные! Так пусть идут на груженых. Как же я сам гребу всегда при переходе на шлюпках, и все мои офицеры с грузом путешествуют в Николаевск и обратно?!

Предложение Муравьеву понравилось.

— Быть посему. Так утром с божьей помощью отправим их.

На кухню вошла Катя. Заглянул Миша Корсаков. Невельской сказал жене, что флигель в Николаевске отстроен и скоро можно будет туда переезжать.

Пришел Бошняк. Невельской не подал вида, что слыхал о его болезни, и стал весело рассказывать, как Александр Иванович Петров, начальник постав Николаевске, построил собственный дом, хочет жениться и сватается к дочери казака. Позь тоже строит дом и лавку в Николаевске, мечтает стать старостой при новой церквушке. Бошняк развеселился и выглядел сейчас вполне здоровым.

— А вы завтра в Аян…

— Да… правда, я чувствую себя гораздо лучше… Как я хотел бы на Самаргу…

— Идемте на люди, господа, а то у нас тут кухонная партия составилась, — сказал Муравьев.

После обеда Муравьев и Невельской говорили в маленьком кабинете капитана.

— Ваше намерение познакомить меня с китобоями весьма кстати. А вы уверены в шкипере?

— Да, мы знаем его давно.

— Каков он с англичанами?

— Говорит, что терпеть их не может.

— Это не притворство?

— Не может быть. Поражение англичан им выгодно.

— И как китобои здесь себя ведут?

— С нами они смирные. Гиляков мы им не позволяем обижать, но не всегда усмотришь. Ведь тут собираются десятки их судов. У меня матросы и гиляки научились говорить по-английски…

— Так можно доверять вашему американцу?

— В очерченных пределах!

— Только сначала штаб надо спровадить отсюда.

— За чем же дело стало? Я уж отдал приказание. Утром пойдут.

— И вы уберите, Геннадий Иванович, всех, кого только возможно. Дайте поручение доктору, священнику и разошлите по командировкам офицеров. Чем меньше тут людей останется, тем лучше. Теперь о делах иных…

Речь зашла о вводе «Паллады» в устье реки.

— Это историческое судно! Его важно спасти. Престиж, и не дать англичанам похвастаться, что флагман нашей эскадры схвачен или потоплен. О судьбе ее печется великий князь.

— Для ввода «Паллады» нужна шхуна паровая. Не посылайте ее с рапортами, Николай Николаевич! Сейчас время, вода большая, можно ввести.

— Ни в коем случае!

Невельской не стал настаивать, сказал, что если вводить в двадцатых числах, то опять будет высокая вода, но только тогда уж обязательно нужна шхуна и пароход «Аргунь».

Вечером у могилы выстроились команды. Тут же гиляки и американцы с китобоя.

Генерал поднялся на холм, сказал слово.

«Вот ты чего удостоился после смерти-то», — думала Матрена, вытирая свои черные глаза.

Тут же священник, отец Гавриил. Невельской вспомнил, что не был на похоронах дочери, подумал, как Катя была одна, и разрыдался от всего вместе.

С похорон генерал и Невельские зашли на поминки в семейный барак, посидели на скамейках у бревенчатой стены с казаками и матросами, каждый из которых старался подойти к генералу и поговорить. Тот всех благодарил и целовал. Пили водку. Генерал хвалил кушанья, уверял, что давно таких не ел.

Поздно вечером шли по берегу моря. Екатерина Ивановна рассказала мужу о вчерашнем разговоре. Невельской понимал все. Он решил не поминать больше про свои планы движения на юг. Не время, право! Генералу могли быть большие неприятности. Сейчас настаивать на своем бесполезно и зря раздражать человека.

В глубине души его уже шла новая работа. Гибель дочери, болезнь Коли Бошняка, гибель казаков — все это висело над ним, напоминая, что он не смеет превращаться в приказного бюрократа или лишь в ретивого исполнителя.

Муравьев рассказывал, что жена осталась на даче, за Ангарой, что она восхищена подвигами Екатерины Ивановны, ставит ее всем в пример, сама хочет на Амур, но это возможно лишь в следующем году. Помянул про поездку в Европу, рассказывал о театрах и писателях. Все интересно, слушаешь и отдыхаешь, пища есть уму, да сердце болит.

Дошли до дома. Муравьев простился с Екатериной Ивановной.

— Простите, Николай Николаевич, — вдруг сказал Невельской, когда дверь закрылась. — А Буссэ все же надо расстрелять! Судить и расстрелять!

— Не так просто, Геннадий Иванович, расстрелять Буссэ! Он — петербуржец. У него там…

Муравьев сказал это, как бы соглашаясь в душе, что расстрелять надо, хотя еще недавно весело проводил время с Николаем Васильевичем.

— Вот и… Пусть в Петербурге схватятся за головы, каков их питомец.

— Об этом можно говорить только в шутку или для отвода души! Путятин объяснил мне все. Он якобы не мог иначе поступить. А если строго судить, то стрелять надо и вас за зимовку в Императорской, и меня заодно.

— Римский сказал мне, что адмирал хотел послать шхуну вдогонку за своим распоряжением на Сахалин, отменить снятие поста. У Буссэ были мои инструкции…

Они дружески расстались. Генерал ушел во флигель. Римский-Корсаков съехал со шхуны, долго сидел у Невельских. Он рассказывал, как обмотал вал, и надеялся, что теперь течь будет меньше.

Утром шхуна ушла. Все еще спали. Невельской с генералом постояли на берегу. А через два часа на гребных судах отвалили и штабные.

Глава двадцать четвертая НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Наша компания чувствовала, что… представляет не американское правительство, а американский народ, и потому постарались не ударить в грязь лицом[94].

Марк Твен

Вечером на полупустынную косу, по которой разгулялся ветер, заметавший песок, высадились трое американцев. Двое в плащах и в русских шапках, а третий, высокий и сухой, выше Шарпера, в куртке и в шляпе, с черной бородой, которая называется стрелкой. У него маленькие глаза под острыми и почти безбровыми надглазницами. Даже Невельской видел его впервые.

Американцы разделись в коридоре. Они в черных пиджаках и белых рубахах с крахмальными воротничками, при галстуках и в высоких сапогах.

Другой помощник Шарпера, с белокурой бородой, глянул с опаской через портьеры, как бы предполагая встретить свирепую англичанку. Но вместо нее он увидел улыбающуюся и нарядную Екатерину Ивановну.

— Милости просим, господа.

Шарпер раскланялся, поцеловал руку хозяйке и тут же представлен был генералу. Муравьев и Казакевич в штатском. Здесь же Невельской и Воронин.

Шарпер потихоньку сказал, что долговязый — его лучший советчик и помощник: надежный парень, умеет молчать, умен. Он тут бывал не раз, никогда не сходил на берег, всегда занят, очень любит судно и хозяина. Никогда никому в голову не приходило, что Шарпер нуждается в советчиках! Видно, вроде Николая Николаевича, взял себе свиту.

На столе скатерть и прежде всегда блестела. Но нынче тут стоит водка в графинах, какое-то хорошее французское вино. Подобных удовольствий Шарпер себе никогда не позволял. Он знал напитки попроще, а теперь вообще больше читает библию.

В душе сильно смягчившись, он почувствовал себя в высшем обществе и подумал, что надо будет, чтобы клинобородый, знавший по-французски, запомнил марку, можно потом рассказать Эмилии, чем угощали. По-французски Шарпер знал несколько фраз, но ведь русские поймут. А-а! Надо просто взять бутылку в руки и прямо спросить, как произносится название, то есть поступить по-американски, тем более что во всем свете американцев считают за неотесанных мужиков!

— Благодарите, господа, генерала! Он исхлопотал у нашего государя порто-франко для всех этих земель!

Все американцы почтительно поклонились, а клинобородый даже прищелкнул каблуком.

«А до того, значит, они у меня тут контрабандой занимались?» — подумал генерал.

За ужином шкипер осторожно начал с того, что он обдумал многое и хотел бы доставлять для жителей новых русских заселений на этом океане все необходимые жизненные припасы, но что не уверен, как пойдет торговля, и хочет узнать у губернатора, скоро ли будут построены порты и города и на что можно рассчитывать. Что он мог бы это сделать давно, но пока нет настоящих потребностей и русским нечем бывает платить, и что он может доставить все, все, что только может понадобиться… У него есть средства, он мог бы даже купить пароход. С кем можно было бы договориться о торговле? Он готов, даже если можно, в рассрочку, но гарантии должны быть.

— Вы можете доставить все, что нам сейчас надо?

Американцы поговорили между собой.

— Да, можем! — сказал по-русски Шарпер.

Муравьев помолчал.

— Я слышал, у вас есть великолепный план, как Америка может помочь нам в этой войне?

— Да, your excellency! — Шарпер не мог выговорить по-русски «ваше превосходительство».

— Изложите этот план мне.

Шарпер просиял:

— С радостью, генерал! Но простите, что сначала я задам вам несколько вопросов.

— Пожалуйста.

— У вас в этих водах большие фрегаты с многолюдными и хорошо обученными командами. Так ли это?

Разговор пошел по-английски.

— Да, это так. И еще большие фрегаты идут сюда…

— Да, я это слыхал! Так у вас есть экипажи. Оставьте свои фрегаты в гаванях, а команды пересадите на быстроходные суда, которые в океане будут неуловимы. Паника охватит английских торгашей. Известия об этом восхитят всех в мире! Их суда кинутся спасаться. Их военные крейсеры безуспешно будут пытаться поймать ваши клипера в океане. Английская торговля за короткий срок будет уничтожена. Их купцы струсят.

— А где будут снабжаться наши суда?

— В нейтральных портах. Можно поднимать не свой флаг. О снабжении мы, американцы, позаботимся. Мы вас поддержим.

— Где купить эти суда? У вас есть?

— Вот мой помощник, — кивнул шкипер на клинобородого. Тот привстал и поклонился.

— Он свой человек в Сан-Франциско. За три-четыре месяца мы найдем столько судов, сколько вы захотите! И таких быстроходных, что не догонит ни один англичанин. Я буду посредником. Должен вам сказать, что это не только мое мнение и мой план.

— Да, это же говорят офицеры всех наших военных судов, — подтвердил клинобородый.

— План ваш хорош, — сказал Казакевич, — но как мы будем узнавать о движении вражеских судов? Тут нам нужны люди, которые согласились бы помогать.

— Все, что будет угодно, сэр!

— Можно найти людей во всех портах, и все будем знать, — подтвердил советник.

— План каперства[95] отличен! — сказал наконец Муравьев. — Но выгоден для Америки больше, чем для нас. Не так ли?

— Да…

Генерал помолчал, наблюдая, так ли действует «ассаже» на янки, как и на своих чиновников. Кажется, так же!

Теперь надо было снова оживить сморщившееся желтое лицо загорелого в морях шкипера.

— Не взялись бы вы доставить на будущий год к устью Амура продовольствие, а также другие предметы, которые нам нужны?

— О-о! С охотой, your excellency! Я об этом мечтал.

Разговор пошел о подробностях.

— Могли бы вы перевезти наших людей на своих китобойных судах? — спросил Невельской.

— Надо подумать…

— Когда? — спросил белокурый.

— В этом году.

— Судно невелико. Но если сойдемся и условия будут выгодны, мы все выгрузим. Солдат можно перевезти без особого комфорта.

— Сколько могли бы взять?

— Сто человек, — сказал клинобородый.

— Для солдат придется брать и продовольствие на всю зиму, господин губернатор, — ответил Невельскому шкипер, догадываясь, о чем речь.

— Мы могли бы найти, по крайней мере, еще два судна. Думаю, что и другие не отказались бы, — сказал советник с бородой клином.

Шарпер взглянул на него:

— Да, в море промышляют наши товарищи.

— Об этом можно договориться и с чужими. Деньги свое дело сделают, — сказал клинобородый. — Но риск очень большой, вы понимаете, your excellency! И вы, господин губернатор, — обратился он к Невельскому.

— Пока этого не требуем, — сказал Муравьев.

— О да! Но заранее надо знать!

— Весной у вас в Штатах будет мой агент по закупке продовольствия для этого края, — сказал Муравьев. — Могли бы вы встретиться с ним и помочь зафрахтовать суда?

— О да! Кто же будет?

— Поедет русский купец. Да, придется зафрахтовать большой пароход и сюда с товаром на будущий год. И кое-какое вооружение, и порох.

Шарпер даже языком прищелкнул.

Он между прочим осуществил свое намерение и в разгар деловых переговоров взял бутылку и спросил, как называется вино.

«Я выведу в люди этого труженика моря», — подумал Муравьев, прощаясь с ним.

Рослый морщинистый Шарпер протянул руку генералу запросто.

«Какой американец нахальный», — подумал Казакевич.

— Вы хороший моряк, — сказал клинобородый Невельскому в коридоре.

Отложив свою куртку, он внезапно, как бы спохватившись, вернулся в столовую.

— Вы моряк! — подмигнул он вошедшему за ним Невельскому, налил себе из графина стакан и осушил его.

В коридоре никто, казалось, не обратил на это внимания, но когда американцы пошли к шлюпке, то клинобородый заметно покачивался.

«Видно, пьяница», — подумал Геннадий Иванович.

Воронин проводил их, вернулся и сказал, что, когда американцы сели в шлюпку и отвалили, Шарпер очень сильно ударил своего советника. Тот прикрыл голову рукой. Но тут сзади его ударил белокурый. Он молчал, видно, привык к этому. И били его молча, с обеих сторон, а когда он пытался закрыть голову, то хватали за руки или ударяли в грудь. Так тихая шлюпка ушла во тьму.

Рассказав эти новости, Воронин отправился к себе.

— Давайте и мы, господа, напьемся один раз за упокой всех усопших! — сказал Невельской и налил всем по полному стакану.

Муравьев, отправив штаб, адъютантов, повара и вестовых и оставшись ночевать у Невельских, имел в виду это же самое, хотя и не предполагал поминать умерших. Надо же хоть раз со времени выезда из Иркутска! Ромок понемножку пить приходилось, да что толку. Надо же душу отвести.

— Ну что вы скажете об американском плане, Геннадий Иванович?

— План смел.

— Но кто же пойдет в каперство? Где у нас капитаны? Кто годен в корсары?

— Каждый из наших офицеров охотно возьмет судно. У всех есть практика.

«У Бошняка, например», — подумал генерал.

— Дайте мне крейсер, Николай Николаевич, и я пойду! — сказал Невельской. При этом кулаки его сжались, а лицо стало мальчишески юным.

Муравьев оглядел его тонкую плечистую фигуру. «Бог знает, может быть, и на войне он не маковое зерно. Во всяком случае, в смелости ему не откажешь».

Эта готовность идти и сражаться в океане понравилась генералу. «Вот тебе, сам же опровергнул все планы бескровной войны! Будешь топить суда, команды захватывать — в трюм их! Англичане поймают, придерутся к чему-нибудь и повесят. На рее вздернут по всем правилам. Завойко еще три года назад уверял, что Невельской — пират, захватывает суда у Компании и бьет их».

— Как будто мы этого без американцев не знали, Николай Николаевич!

— Так что же вы не сказали прежде?

— Зная, как у нас любят мнение иностранцев, я хотел, чтобы прежде все это вам сказал американец.

— Зачем вам идти в каперство, Геннадий Иванович? Или вы о двух головах? Сидите тут.

— Да чтобы доказать! Ведь это океан. И что на нем у нас уже есть гавани! Что открыты для нас большие плавания! И мы неуязвимы здесь. На Балтийском море мы заперты и бессильны, и ловить там некого, и в Атлантический океан нас не пустят! А тут океан! Поймите, Николай Николаевич! Наш! Наши рейды в океане привлекут внимание всего мира, газет, а затем и нашего ленивого правительства, которое должно когда-то проснуться.

Муравьев ударил себя по лбу:

— Так и победа на Камчатке привлечет внимание всего мира к нашим силам на берегах этого океана!

— А еще больше — действия в океане! Они посеют панику! Это разнесется. Решайте, Николай Николаевич! Хоть в эту навигацию и на всю зиму. Я найду нейтральные порты! И не ради удальства, а доказать, как этот край нужен России.

«По мне, лучше пусть Завойко докажет», — подумал генерал.

И вдруг Муравьева осенило. Он отставил стакан с водкой и взглянул в синие глаза капитана с подозрением.

«Э-э! Дай ему крейсер да отпусти в океан, а он пойдет в свои обетованные земли на открытие незамерзающих гаваней, и тогда ищи ветра в поле! Не мытьем, так катаньем хочет свое взять! Сухой, маленький ростом. Я всегда удивлялся, за что Екатерина Ивановна его полюбила. У женщин все же есть чутье… Экий живучий! И так про него говорят бог знает что. Купи ему в Америке крейсер, а он его разобьет, а команду высадит и расселит по всем гаваням и подымет всюду флаги. А мне отвечать? Он с такими лоханками, как «Байкал» и «Иртыш», бог знает что наделал».

— Пошлите агента в Америку! Купите мне, Николай Николаевич, быстроходную шхуну. Я выйду на ней.

— С паровой машиной?

— Да! Но главное, чтобы она под парусами шла отлично!

— И сколько матросов?

— Пятьдесят человек. Я подберу сам!

— Я думаю, вам пятидесяти мало. Ведь дела-то много!

— Что вы, Николай Николаевич! Вполне достаточно. Только нужны орудия современные и штуцера[96].

— Лучше купить вам пароходокорвет.

— Не шутите, Николай Николаевич! Будь я богатый человек, я сам мог бы купить шхуну. Мне пригнали бы ее прямо сюда, к косе. Хотите, напишу матери, попрошу заложить имение и с жалованьем в придачу купил бы шхунешку. Ведь в других странах вооружают на каперство частных владельцев.

— А у нас прежде всего не героизм, а полиция, красный воротник, как говорит Завойко. Сунься с такой романтикой, попробуй, и вам и мне ижицу пропишут!

«Бог знает — чужая душа потемки. Не хватало мне его в каперство отпускать. Морякам, конечно, раздолье! А мне скажут — петрашевца выпустил! Мало на меня доносов пишут! Однако здешних офицеров вообще ни в какое каперство нельзя пускать. «Палладских» — пожалуй. Да адмирал об этом меньше всего думает. Конечно, у Невельского и его братии все китобои знакомые, и они в океане чувствовали бы себя как дома».

По многим причинам смелый проект не нравился Муравьеву. Хотя ничего не скажешь — будь возможность, насолили бы… «А американцам найдем дело. Пошлю надежного человека».

— Вот и видно, что вы сами, Геннадий Иванович, рветесь в бой. Вы — офицер, Геннадий Иванович. А говорили чушь — прятаться в тайге…

— Каперство совсем иное дело! Купцы уже сейчас, когда у нас нет в океане ни одного крейсера, кроме «Авроры», по слухам, всюду в тревоге, даже в Гонконге была тревога, русский крейсер ловили. Англичане прежде всего хозяева хорошие и коммерсанты и губить товар не желают. А если бы мы выпустили десяток судов? Вот это был бы престиж и слава. Ловить в океане трудно. Это бы уж была не дробь, а бомба из огромной пушки! И напрасно, Николай Николаевич, не договорились со шкиперами о переброске десантов на Камчатку. Они бы за неделю собрали целый флот. За деньги они бы до прихода врага перевезли туда еще пятьсот человек!

— Я послал на «Оливуце» дополнительно, что мог… офицеров, оружие…

«То он бранит Камчатку так, что у меня душа немеет и я не рад, что с ней связался, то требует, чтобы я слал помощь Завойко».

Муравьеву казалось, что Геннадий Иванович хитрит. «Не столь же он наивен, чтобы предполагать, что я буду нанимать иностранцев для перевозки войск. Он испытывает меня?»

— Нет, русский генерал, такой, как Василий Степанович, должен выстоять сам! А силы на устье ослабить нельзя. И без позволения нашего нессельродовского Пекина, Геннадий Иванович, ничего подобного сделать не могу!

— Вас оплата тревожит?

— Ни боже мой! Политика! И нельзя оставлять устье слабозащищенным. Ну так за дело! Вечная память! — Муравьев поднял стакан.

— Вечная память!

Утром на оленях генерал, Невельской, Казакевич с тунгусами выехали в Николаевск.

— А не хотели бы вы, Петр Васильевич, в Америку под чужим именем? — спросил губернатор, всей фигурой поворачиваясь на олене к Казакевичу.

Казакевич не ожидал этого.

— Через Петербург прямо в Вашингтон. Вам сделают документы, и действуйте в Америке по своему усмотрению. Шарпера можно взять, если захотите, он уже свой, знакомый. Впрочем, сами решите. Можно найти других, а можно Шарпера в люди вывести, и будет верный человек.

— Он уже и так по-русски понимает! — сказал Невельской.

— Неизвестно, сможем ли мы все сплавить в будущем году по Амуру. И надо нам привлечь американцев к торговле, приучить.

Казакевич солидный и молчаливый. Он подготовил Амурский сплав. Он теперь не прочь и в Америку.

— Вы, Петр Васильевич, знаете английский язык. Отращивайте себе усы и бороду…

— И брюхо! — добавил Невельской.

— Как ты думаешь, Геннадий? — обернулся Казакевич.

— Исполать! — ответил Невельской. — А я бы в каперство пошел, чем тут сидеть без дела.

Загрузка...