Эта история должна быть изложена от первого лица по многим причинам…[97]
Корабль «Президент» шел при полной парусности, огромный и белый. Английский адмирал Прайс, рослый, сухой и сильный человек, с большими усами, бакенбардами и сутулой спиной, немного задумчивый и угрюмый, стоял на юте, глядя на китобойное судно, проходившее примерно в восьми кабельтовых под углом в тридцать градусов к курсу союзной эскадры, направлявшейся к берегам Камчатки. Все двигалось: море, воздух, корабль, китобой, и все в разные стороны.
Прайс давно охотился в океане за русским фрегатом, что ушел к своим берегам, видимо на Камчатку. Он желал составить представление о порте Петропавловске, о том, какие там силы и укрепления. Адмирал, опытный и дельный моряк, сведения о русских силах и о корабле «Аврора» собирал где только возможно. Он полагал, что должен все рассчитать и схватить врага мертвой хваткой в его берлоге.
— Пожалуйста, остановите китобоя! — приказал Прайс своему флаг-капитану Бурриджу.
Победа обычно подготавливается трудами. Через шпионов узнаются силы противника. Потом собираются превосходящие силы. Врага разбивают стрельбой из орудий и новейших ружей. Людей пускают в дело, когда враг почти сломлен. Отличное вооружение дают заводы острова. Империя богата. Есть средства и на шпионов. Когда надо, подкупаются ханы, царьки, мандарины, министры, князья, офицеры, торговцы.
Воюет Томми, но ему помогают банки и плантации. Английский солдат и матрос — как рабочие промышленности, в которую вложены большие капиталы. Матрос вербуется из народа поголодней и поотчаянней, чтобы рад был сытой жизни. Не все идут на фабрики, находятся искатели приключений. Из простонародья есть любители роскошной жизни, которую обещают картинки с надписями, призывающими наниматься в королевский флот.
У системы, которой Прайс держался, как и Непир[98], как и многие английские адмиралы в эту пору расцвета и могущества, когда нельзя рисковать престижем и славой, была одна слабость. Эта система побеждать требует подготовки, то есть времени. Неизбежно побеждаешь при встрече с врагом, но долго ждешь этой победы, ищешь слабое место врага, долго доискиваешься сам, а врага изучаешь и подкупаешь. Уходят и время и деньги.
После ухода «Авроры» из Кальяо за ней долго гонялись и не могли поймать. Отчаявшись, адмирал решил составить превосходящие силы и тогда идти прямо на Камчатку, где могла укрыться «Аврора» и где воевать придется не только с ней, но и штурмовать крепость.
В одном из портов Прайс долго ждал подхода подкреплений. Наконец составилась эскадра из шести судов. На ней две с половиной тысячи людей.
Все это побудило некоторых офицеров заявить, что во времена Нельсона так не действовали, что они теряют время и дают русским укрепиться.
«Но это очень наивные рассуждения! Очертя голову теперь никто не смеет действовать. Теперь время явного нашего превосходства. Сведения о Петропавловске противоречивы. Шпиона туда не пошлешь. Подкупать там некого».
…В кильватерной колонне шел французский фрегат «Форте». На нем французский адмирал Де-Пуант, очень милый, остроумный, тонкий, дельный, едкий и, кажется, завистливый старичок, который очень много внимания обращает на то, чтобы французский флот не потускнел рядом со своим английским союзником. У него постоянно наготове шпильки для английского коллеги. Но смешно обращать на это внимание! Прайс не из тех!
Корабль «Президент» — прекрасный ходок. В открытом океане при попутном ветре он ведет пароход «Вирейгоу», что означает «бой-баба». Пароход прекрасный, с отличной машиной, — это очень важный ресурс эскадры в предстоящих сражениях. На носу парохода огромная пушка. Гром этой леди возвестит врагу его гибель. Но со своей машиной пароход очень отставал, не в силах был выгрести с такой быстротой, чтобы не отставать от кораблей, когда дул попутный ветер. Поэтому Прайс распорядился вести пароход на буксире, чтобы не задерживал.
Французский адмирал уверял Прайса, что в Петропавловске русские укрепили порт и там придется принять серьезный бой и штурмовать. Время упущено. Французы напуганы русской погодой. Коллега травит душу адмирала Прайса упреками, что «Аврора» без припасов, с уставшей и больной командой не могла бы далеко уйти. Надо было сразу за ней. Де-Пуант уверял, что он слышал кое-что о Камчатке еще в Париже. Прайс тоже слышал о Камчатке у себя в Лондоне. Там собраны сведения и очень скептически отзывались о состоянии русской обороны в портах Восточного океана. Но как бы то ни было, Прайс, человек серьезный, отлично понимает, что готовиться надо тщательно. На Камчатку, видимо, пойдет русская эскадра Японской экспедиции. А это уже опасней.
Де-Пуант тоже представлял ожидавшее эскадру сопротивление. Он слышал, что командующий всеми русскими силами поставил дело серьезно, и крепости его хороши. Однако все удобно свалить на медлительность Прайса. Де-Пуант очень высоко оценивал ресурсы союзной эскадры и особенно рыцарски благородную смелость и отвагу французских моряков.
Помимо сведений, которые получены были от своих адмиралтейств, очень многое пришлось узнать уже в океане. Американцы, торговавшие на Камчатке, и китобои, охотившиеся в русских морях, разнесли повсюду, что мистер Завойко, которого многие шкиперы знали лично как очень дельного и основательного хозяина, назначен губернатором на Камчатку, что там строится крепость, туда идут суда, войска. Как всегда в таких случаях, дело не обошлось без прикрас.
Так слухи, пущенные Муравьевым и Завойко с разных концов материка, попадали в уши адмиралов на середине Тихого океана. Как бы то ни было, нельзя было пренебрегать ни единым сведением о Камчатке.
Грянул выстрел. На мачте взвился сигнальный флаг. Китобой остановился. «Президент» шел под всеми парусами. Только когда от шхуны отвалила шлюпка и пошла к адмиральскому кораблю, на нем стали убирать часть парусов.
Прайс внешне спокоен, но он нервный и мнительный человек. Было время, когда он оставлял морскую службу, увлекался коммерцией. Во время войны снова поступил на службу. Неудачи огорчают его. Но он с неутомимостью охотника идет по следу.
Когда-то, будучи молодым человеком, Прайс ради молодечества забрался на купол собора св. Павла в Лондоне. Желая показать товарищам, что для него не существует невозможного, он поднялся на самый крест и укрепил там свой платок. Все это было давно. А теперь, как у всякого столичного человека, у него в Лондоне есть друзья, но есть и сильные враги. Ему тем труднее бороться с ними, что он честен, прям и благороден, а главное — горд. Этим и славна английская аристократия, что не чуждается реальной деятельности и не уступает позиций буржуазии, как получилось у французов.
Прайс теперь уже не тот, что в юности. Жизнь многому научила его. Он не представлял службу на Тихом океане чем-то вроде ссылки. Он предполагал, что и здесь найдет себе купол по своему возрасту и снова удивит всех, поднявшись на него. Нужно было разгромить врага и взять его корабли. Это, конечно, не решит войны. Но это все-таки очень важно, поскольку Тихий океан — грандиозная арена торговли и мореплавания. Это важно лично для Прайса. И это важно очень для его спекуляций. Адмиралу необходима была победа, и он страстно желал ее, больше, чем кто-либо из окружающих мог предполагать.
Несмотря на мрачную задумчивость, кажущуюся холодность, которую можно принять за выражение удовлетворенности, Прайс очень любит жизнь. Победа нужна ему до зарезу!
Имя адмирала-победителя лучше всяких вкладов в любое коммерческое общество, даже в такое, куда нелегко проникнуть. Любой пост в колониальной администрации будет предоставлен герою, если он захочет покинуть метрополию. А на таких должностях капиталы сами приходят. Адмирал воспитывал сыновей в духе высокого благородства и преданности короне. Пусть они будут детьми героя.
Аристократу трудно соперничать с буржуа и теми молодыми выскочками, что гребут золото, не брезгуя ничем.
Прайс предпочитает быть там, где адмиралу приходится думать о битвах, а не о служебных интригах, как на Западе. Здесь адмирал относительно свободен. Прайс не желает быть адмиралом на бумагах. Он седеет, но еще очень крепок. Душа его ищет настоящей деятельности, плаваний, подвигов.
Он желает подать пример сыновьям. Они еще учатся. Но Прайс знает: за ошибку или проступок одинаково беспощадно будет наказан любой, даже самый высший офицер, вплоть до командующего. Были случаи — беспощадно расстреливали офицеров и адмиралов за оплошность, которую можно истолковать как неумение или трусость. Слава обязывает. Русский фрегат «Аврора» ушел дважды из-под носа. А этот фрегат знаменит. Судно теперешнего генерал-адмирала русского флота великого князя Константина. Поймать «Аврору» — значит, дать изрядный щелчок по носу молодому флотоводцу, сыну царя. И, конечно, венок победный тому, кто это совершит.
Прайс считает, что напрасно в свое время английские газеты, по привычке быть пренебрежительными к иностранцам, напечатали оскорбительную для «Авроры» статью, когда она гостила в Плимуте. Нет, не так плохо судно. Он видел его отлично на стоянке в Кальяо. Есть на нем и умелые моряки.
Прайс — моряк старой школы. Иногда он думает: неужели в век грядущего либерализма и во флоте разведется либеральная гниль и страх перед расстрелом на палубе исчезнет? А ведь есть что-то благородное в том, что за провинность, за трусость или просто за ошибку или поражение расплачиваешься жизнью своей на палубе перед лицом подчиненных и матросов.
О Прайсе плетут бог знает что, будто бы он коммерсант более, чем моряк. Да, он участник коммерческих предприятий. Да, он уверен, что это необходимо благородному человеку. Да, нельзя власть над миром отдать в руки буржуа. Но как только началась война, он снова при первых звуках военных маршей на службе.
Капитан Никольсен, командир фрегата «Пик», был бесценным помощником Прайса. Он неутомимо собирал сведения о противнике для своего адмирала. Кроме того, отличный артиллерист. Он приглашен сейчас на «Президента».
Вахтенный офицер подошел к капитану и доложил о прибытии на шлюпке американца. Адмирал вместе с Бурриджем и Никольсеном вышел из каюты. За ним капитаны, адъютанты и еще один офицер.
Перед адмиралом — пожилой шкипер. Он мнет шляпу в руках и низко кланяется. Шкипер китобоя смугл, лицо его морщинистое, седая небритая борода клочьями лезет.
Адмирал задает несколько обычных вопросов. Он любезен, но взор его строг.
— Ваше имя?
— Шарпер, сэр…
— Были на Камчатке? — как бы между прочим спрашивает адмирал.
— Да, сэр, — отвечает Шарпер.
— Давно?
— Да… уже год. Или, кажется, больше…
— Сильны ли там укрепления?
— Какие там могут быть укрепления! — небрежно отвечает американец.
— Но все же?
— Не знаю точно, я не интересовался подробностями. Не мое дело. Но кажется, нет ничего. Русские разводят коров и свиней. Пока у них нет даже порядочных огородов. Но они стараются. Там новый губернатор мистер Завойко.
— Вы знаете Завойко?
— Да, это мой добрый знакомый. Китобоев он никогда не обижает. Он снабжает их водой! А в последнее время продает молоко и масло. Человек с сильным характером.
Прайс кивнул головой. Это означало, что вопросов больше нет.
— Так вы приятель с русским губернатором? — придирчиво спросил американца Никольсен, когда адмирал удалился.
Шарпера пригласили в каюту.
— Хотите хорошо заработать?
— Да, сэр. Но я спешу во Фриско.
— Пойдете в Петропавловск. Узнаете все точно.
— Нет, сэр. Я болен, и у меня жена умирает…
— Что у вас на судне? — вдруг грубо спросил Никольсен.
Бурридж послал офицера с вооруженными матросами произвести досмотр на шхуне, не везет ли она запрещенных товаров, не занимается ли контрабандой, не снабжает ли оружием своих русских приятелей. Шарпер понимал, что это делается для острастки. Он честный китобой, занимается промыслом. Но если теперь придется заняться чем-нибудь другим, он не такой дурак, чтобы попасться, да еще когда война и в море рыщут наглые англичане. Пока производили досмотр, шкипер оставался на борту «Президента».
Шлюпка вернулась со шхуны, там не нашли ничего предосудительного. Американцу сказали, что он свободен. Но Шарпер не уходил. Его разбирала досада на этих бульдогов.
На мачте появились сигналы. Адмирал приглашал французских капитанов на военный совет. Письменное приглашение Де-Пуанту было послано с адъютантом Прайса.
Вот француз шагает по трапу. Хитрый старичок, очень и очень, видимо, недовольный, что командует соединенной эскадрой англичанин. Ох эти великие нации, потерявшие могущество, сколько в них зла и спеси. Очень самолюбивы французы. Они еще не скоро привыкнут, что их былое величие утеряно!
Пока что война не с русскими. Ее осторожно ведут между собой адмиралы. Несмотря на всю сдержанность и благородство, Прайс всегда относился к своему французскому коллеге со скрытой иронией. Он прекрасно помнил иные времена, иных французов, чудовищный их национализм, спесь, надменность, их расстрелы и виселицы, когда они расправлялись с завоеванными народами, их угрозы, их намерение поставить Англию на колени. Нельзя не испытывать гордости, когда теперь во всех соединенных эскадрах впереди идут корабли с британским флагом…
Через два дня показались берега Камчатки. Это чистое железо, а не берег! Черное, без ржавчины. Созданная богом неприступнейшая из крепостей. Никакая высадка невозможна на таком побережье. А высадка на пологом восточном берегу Камчатки бесцельна. Посмотрим, как русские воспользовались этим преимуществом.
Прайс, как и многие англичане, считал, что все русские шпионы, что они ездят в Англию только для того, чтобы что-нибудь перенять или выведать какой-нибудь секрет. В то же время он признавал, что в этой нации рождаются талантливые люди и что это народ будущего. В его уме жили самые противоположные понятия о русских. На войне как на войне! Тут высокие понятия о будущем великой нации, против которой воюешь, не имеют никакого значения.
Впереди берег из сплошной скалы. Под ним огромнейшие волны бухнут и бухнут и опускаются вниз. Громоздятся горы. За ними — вершины в снегу, с тучами на склонах, и на вершинах конусы вулканов. Некоторые вершины окутаны белой шубой облаков. Ниже — горы в густых лесах. Все темно, ветер холодный. Вот каков август на Камчатке! Море почернело, масса птиц на каждой волне, как куры на фермах под Лондоном.
Где-то среди этой ленты камня вход в Авачинскую бухту. Укреплен ли порт? Войти в бухту — начало всех начал. Китобои уверяют, что вход в бухту не был укреплен до последнего времени. Неужели? За этим железным берегом, среди гор угрюмого вида, должна быть роскошная бухта. Планы Авачинской губы лежат перед адмиралом на штурманском столе.
— Мы на траверзе у входа в губу, — говорит штурманский офицер. — Видны скалы, которые называются «Три Брата».
Хлещет дождь, довольно противная погода. Но стрелка барометра обещает прояснение. Виден вход в бухту, ворота. И тут по обе стороны железные скалы. Вход довольно широкий. Прайс представлял, в какой перекрестный огонь можно попасть в этих воротах, если вершины по обеим сторонам укреплены. Он и тут представлял худшее, хотя, по сведениям, на воротах не поставлены батареи. Это не под силу русским. Тут нужны мощные ресурсы, сильная промышленность, тяжелые дальнобойные орудия.
Погода плохая. Адмирал приказывает уходить в море.
Солнце ярко светит с утра, вершины вулканов видны отчетливо. Сегодня вся Камчатка зеленая от густых роскошных лесов. Даже видно, что железный берег не сплошной, на нем повсюду трещины в зелени скользящих с гор лесов.
На ночь эскадра отходила в море, сейчас опять приблизилась к берегу. Жаль, что нет нигде русского судна. А надо бы добыть «языка».
Де-Пуант удивляется предосторожностям Прайса, уверяет, что, мол, если русской эскадры нет, то русские не смогут тут сопротивляться. Войдет эскадра в губу, и они поймут всю обреченность своего положения. Может быть, не сразу, но их надо принудить артиллерийским огнем.
Нужна разведка. Прайс сказал, что пойдет в разведку сам, и объяснил, как он это будет делать.
Де-Пуанту приходила в голову мысль воспользоваться нейтральным флагом для разведки. Но поскольку ее высказал коллега Прайс, старый моряк категорически запротестовал. Он нашел это неблагородным.
Прайс сказал, что берет ответственность на себя.
Подали шлюпку. Прайс, спокойный, довольный и сосредоточенный, быстро спустился. Через четверть часа он был на пароходе. Подняли пары заранее. На море штиль. Какая прелесть сегодня Камчатка! Чудесная акварель.
Это нельзя считать неблагородным! У кого есть шпионы и кто знает все через них, тот может не прибегать к подобным способам. Но здесь нет шпионов и подкупить некого, а надо знать, что делается в бухте. Таким образом, разведка под чужим флагом необходима.
Прайс приказал поднять на пароходе «Вирейгоу» американский флаг и полным ходом вперед, прямо в ворота. Он решил увидеть сам, укреплены ли они. Русские не осмелятся стрелять по нейтральному флагу. Он уверял Де-Пуанта, что хитрость пройдет незамеченной, что русские знают об эскадре коммодора Перри и ждут американскую эскадру к своим берегам.
Никто из офицеров не представит адмиралу той картины, которую он увидит сам, войдя на пароходе в ворота Авачинской губы. Адмирал с любопытством смотрел на приближающиеся скалы. Ну, посмотрим, что это за новые, тщательно возведенные их инженерами крепости, о которых говорил француз. Нет, все девственно тихо. Торжественная первобытная красота. Пароход загудел в воротах, скалы широко расступились и открыли блестящую от солнца, всю обставленную зелеными горами со снежными вершинами вулканов в небе Авачинскую губу. Вон сразу три вулкана с классическими формами конусов. В глубине бухты видны какие-то избушки. Да, вон и корабли. Офицеры и Прайс навели туда трубы.
— Вот все их укрепления, — сказал Прайс, показывая на маленькую деревянную батарею у подножия одной из скал. — Оставить такие ворота неукрепленными!
Теперь предстояло выяснить, как же защищен сам Петропавловск. На что же надеются здешние командиры? Под Москвой у русских вся сила в мужике. Но что может сделать несчастный мужик здесь против современного оружия?
Прайс понимал, почему не укреплены ворота. У противника очень слабы ресурсы, нет дальнобойной артиллерии, видимо, немного людей, они не хотят разъединять силы, расставляя их по разным пунктам. Собрались все воедино и приготовились стоять насмерть. «Рано мой коллега Де-Пуант стал мечтать вслух о белых флагах, которые тут выкинут».
Адмирал велел держать прямо на Петропавловск. Он хотел подойти как можно ближе, увидеть внутренний ковш и рассмотреть его как можно лучше. Гористый мыс отходил на сторону, открывая внутреннюю бухту.
— «Аврора» здесь, — торжественно сказал капитан «Вирейгоу».
««Аврора» здесь, — повторил про себя Прайс. — Свершилось! «Аврора» найдена! Теперь ее надо взять».
Прайс с вниманием рассматривал каменистые сопки. Если не укреплены ворота, то здесь, видимо, сделано все, что возможно. Что же они решили? А, черт возьми, вон они где еще батарею выстроили… Ого, и между двух гор тоже. Да еще и на косе? Фрегат вооруженным бортом выглядывает из-за косы. Довольно искусно обложили они все подходы к городу своими батареями. Они, кажется, не сидели сложа руки.
Но Прайс чувствовал себя более сильным и готовым здесь все взять. Уничтожив гарнизон Петропавловска, взяв в плен суда и губернатора, он отведет от себя обвинения в промедлениях. Русской эскадры Путятина нет! Слухи о ней идут из Гонконга! И еще эти янки! Уверяли, что у русских дюжина судов в океане.
— Ковш виден! Фрегат здесь! — повторял капитан парохода. — Еще судно под американским флагом! Еще небольшое — русское, и еще одно под гамбургским!
Ресурсы порта ничтожны! Но кто бы мог подумать, что они так укрепятся. Придется штурмовать и разрушать.
Здесь кстати заметить всю верность взгляда цесаревича Константина, что война портит армию[99].
В торжественной тишине пароход «Вирейгоу», стуча машиной, подходил по огромному зеркалу Авачинской бухты к Петропавловску. Утро прохладное и ясное, какие часты в августе на Камчатке. Солнце только что взошло. Казалось, сама природа, море, вулканы — все замерло и притихло в предчувствии того, что сейчас начнется. И этот стук машины, и гул винта, и огромный, еще не виданный в Петропавловске пароход, и неизвестность — враг ли это или нет, — все занимало и волновало людей.
Весь Петропавловск ждал, затаив дыхание: и матросы, и казаки, и офицеры, и добровольцы — чиновники и мещане, вперемежку, но дружной и единой массой стоявшие на судах и батареях, и женщины, уходившие вместе с детьми в этот час в горы, и старики, угонявшие коров и смотревшие с вершины горы на дымящееся судно, и камчадалы — все две тысячи жителей и защитников города.
Еще вчера с Бабушки просигналили, что в море видна эскадра из шести судов. В Петропавловске все было приведено в боевую готовность.
«Вот и недаром так выли собаки. Уж я ли собачьего воя не слыхал, но так, как камчатские собаки воют, — никогда не доводилось. Уж они надрывались! Дня три выли. Камчадалы твердили, что это верный признак — идет враг. Хотя в море еще ничего замечено не было. Неужели правда, что перед приходом судна в Петропавловск дня за два-три воют собаки? Видно, чуют звери, по воде, что ли, до них доносится. Вода ли соленая запах в себя не берет, его несет ветром к Камчатке. Да, говорят, что еще никогда так собаки не выли, как нынче! А офицеры смеялись, — мол, случайность. Вот и досмеялись. Вот и гости к нам. Пароход идет, а за воротами, сигнальщик сказывает, — еще пять кораблей», — так думал, стоя на батарее Сигнального мыса у своей пушки, забайкальский казак Маркешка Хабаров. Он вместе с товарищами благополучно совершил небывалое путешествие и, прибыв на Камчатку, назначен в артиллерию на первую батарею. Место опасное. Само начальство знает, что когда враг начнет палить ядрами по этим скалам, то с них посыплются камни.
Есть тут и аврорские матросы, и двое мещан. Всего на этой батарее пять орудий — мало, на других по десятку и больше. Из казаков в наводчиках один Маркешка. Остальные артиллеристы здешние или с «Авроры», здоровенная матросня, все с лычками на погонах, — значит, заслуженные. Но Маркешка нынче и сам унтерцер!
Командир батареи Петр Федорович Гаврилов тут же, ходит спокойный и веселый, словно враг не идет. Гаврилов заговаривает со всеми по-свойски, как нижний чин, важности нету! Откудова такого взяли?
Маркешка как-то не думает о том, что камни посыплются на него при первом же залпе вражеских батарей. На миру и смерть красна. Но Маркешка еще повоюет. Он приладил свою пушку, хотя не выпалил из нее ни разу; пороха в Петропавловске мало, всего по тридцать семь зарядов на пушку на всю войну. Завойко доверил Маркешке наводить орудие, узнав, что казак Хабаров — природный мастер стрельбы. А у Завойко чинов нет, он это сам говорит. Он обрадовался, когда узнал, что Маркешка оружейник и по праздникам стрелял на заводе из пушки.
«Пришли англичане», — думал Александр Максутов, распростившись с братом Дмитрием, спеша в этот ранний час на свою батарею.
Оба брата командуют батареями, и у каждого по десять орудий. В руках братьев главные ключи к обороне. Батарея Дмитрия на берегу в городе, чуть не рядом с «Авророй», и с ней вместе составляет как бы внутренний защитный пояс самого города. «Аврора», конечно, еще сильнее его батареи. Она — основа артиллерийской силы. Изылметьев — старый боевой конь, охулки на руку не положит!
Батарея Александра на внешнем поясе, она на седловине, на вершине хребта между двух сопок — Сигнальной и Никольской. Сюда втащены корабельные орудия большого калибра.
Да, сомнений не было. Это англичане. Кто еще? Американская эскадра из Японии? Вряд ли! Отброшены прочь все предположения, что враг сюда не пойдет, а с ними вместе как рукой сняло и скуку.
«А вот Пилкин не верил, что враг явится, и мечтал о жуировании в экзотических портах», — думал бежавший на батарею Сигнального мыса вместе с губернатором лейтенант Федоровский, прикомандированный к нему своим капитаном.
Впереди, где-то за скалами ворот, далеко в море теперь стоит целая вражеская эскадра. Надвинулась туча, начиналась война, может быть, каждого из защитников города ждет смерть. Начало войны каждый почувствовал в этом стуке и гуле приближающегося парохода. И казалось Федоровскому, что только один Завойко, этот упрямый человек, не боится, что он все ждал врагов и наконец рад, что дождался. Он все предвидел, и на него была надежда в беде, как на отца.
Завойко исполнил свое обещание. Он пришел на первую батарею, поздоровался с командой и с Петром Федоровичем и встал с трубой в руках на скалистом косогоре, чуть повыше площадки с батареей, среди переломанных кустарников. Одна нога у него съехала вниз по осыпавшейся щебенке, а другая была согнута, но он не замечал неловкого своего положения.
«Бесовы сыны, выкинули американский флаг, чтобы нас обмануть, — думал Завойко, глядя на идущий пароход. — Быть не может, чтоб явилась дружественная эскадра! Вот наконец и началось…»
Несмотря на то что Завойко целое лето делал все возможное, что в силах человеческих, чтобы встретить врага с честью, он только сейчас почувствовал, что и в его душе, кажется, была надежда, что чаша сия минет его. Ну что же, теперь Завойко не захнычет, он должен встретить врага грудью.
— Дальше нечего ему идти, бесу! — сказал Завойко и стал спускаться вниз к отмели. Офицеры следовали за ним. У песка стоял дежурный портовый бот с шестью гребцами. Молодой офицер Самохвалов стоял на берегу около большого камня и, облокотившись на него, рассматривал в трубу пароход. Заслышав шаги, он вытянулся.
— Прапорщик Самохвалов! — подходя к нему, сказал Завойко. — Отправляйтесь сей же час на своем боте навстречу пароходу. Это англичанин занимается обманом и хочет у нас все высмотреть. Не давайте ему подойти, живо. А то он думает, что будет, как дама в лорнетку, смотреть и ездить тут, как в карете по Одессе или Феодосии, и рассматривать, что мы тут настроили, — добавил Завойко, шутливо обращаясь к окружавшим его офицерам.
Самохвалов вспыхнул. В то же время сердце его застучало, а душа заныла. Он понимал, какое важное поручение ему дается, он первый встретит врага лицом к лицу. Он был готов. Завойко сам сошел с ним к шлюпке, кратко поговорил с матросами и всех быстро перекрестил.
— Не теряйте времени! С богом, вперед! — сказал он Самохвалову.
Баркас пошел вдоль отмели, с ним вровень пошел по берегу Завойко. Баркас вышел из ковша, а Завойко — из-за скалы и остановился под ней на самой оконечности отмели, на виду у подходившего врага.
Матросы навалились, и баркас быстро пошел навстречу пыхтевшему пароходу, который вдруг остановился.
На укреплениях и в городе тоже заметили, что наш баркас смело пошел навстречу. Александр Максутов подумал, что, видно, офицер, назначенный туда, должен быть очень горд и что его, Максутова, как артиллериста, никогда не пошлют ни с каким подобным поручением. Долг артиллеристов иной, они не на виду. А от них зависит все. Это труженики. Артиллерия теперь не та, что прежде. Но в артиллерию идут с неохотой, тут не покрасуешься на параде, а ведь как раз артиллерист — самая главная и благородная из военных профессий. Отец Александра и Дмитрия советовал детям поступать в артиллерию, говорил, что у нее будущее. Ну вот, как раз нынешняя война покажет, что значит артиллерия. И, может быть, найдется еще поэт-артиллерист. Прославит свой невидный труд. Пушки эти с Урала, чем-то родным отдает от них, горными заводами.
А Самохвалов в полной форме стоял в боте рядом с рулевым, гордо держа голову. Теперь уж душа его не ныла и сердце не страшилось. Он вышел под пушки врага и отчетливо сознавал, что его могут прикончить первым же выстрелом с парохода. Самохвалов, как и Завойко, был уверен, что это англичанин поднял чужой флаг, но сам тоже, как Завойко, полагал, что надо действовать открыто и поначалу выказать уважение американскому флагу.
Приказание идти к пароходу возвышало его чувства и мысли. Отходя от мыса, Самохвалов заметил, что и сам Завойко стоял открыто и с таким видом, что, кажется, не будь он губернатором, сам бы пошел на баркасе под выстрелы.
Завойко поднялся наверх, на батарею. Там все стояли, затаив дыхание. Маленький весельный баркас быстро шел к остановившемуся, пыхтевшему пароходу. На баркасе подняли фок и разрезной грот. Чем дальше баркас отходил, тем ничтожнее становился по сравнению с черным, задымившим чуть не полгубы пароходом.
— Ну, сейчас понужнет, — промолвил стоявший рядом с губернатором казак. Это был Маркешка. Замечание вырвалось у него невольно. И он посетовал на себя, опасаясь, что его сочтут трусом. Но никто не обратил внимания на слова казака.
— Не посмеет, — спокойно сказал Гаврилов, хотя думал примерно то же самое.
На пароходе, на капитанском мостике, чернели фигуры нескольких человек. Изредка на палубе или на мостике появлялись еще одна-две такие же длинные черные фигурки, сгибаясь и как бы собираясь присесть, и исчезали. Видно, трапик был узенький.
— Чей же пароход? — переговаривались тихо казаки.
— Сейчас узнаем! — слыша эти разговоры, ответил Завойко.
Вдруг пароход дал свисток, стал медленно поворачиваться и, застучав машиной, пошел прочь от баркаса. И сразу же вся его палуба заполнилась множеством людей.
— Смотри, паря, поворачивает! — раздались голоса на батарее.
— Пошел обратно! Чужой! — воскликнул Маркешка, радуясь и тому, что пароход уходит, и тому, что есть же у нас такие смелые люди.
— Да, видать, попер обратно, — говорил казак-стихотворец Пешков, стоя в строю в резервном отряде стрелков. Всех, кто порослей и покрепче, отобрали в партии для штыкового боя.
— Сперло его! — подтвердил Алешка Бердышов. Он тоже в стрелках. — Наши выехали на баркасе, я думал, он выпалит из пушек и расшибет весь баркас. А он повернулся и пошел.
— Он хотел обманом взять, — стал объяснять Гаврилов.
— Это действительно, ваше благородие, понятно, обманом хотел войти и все пронюхать, — подтвердил канонир-аврорец.
— Попер, попер! — все еще кричал Алешка Бердышов, глядя вслед уходившему судну. — Ничего, однако, не рассмотрел!
На баркасе подняли весла. Через некоторое время и баркас поворотил и пошел к Петропавловску.
— Ну, так погодите! — потряс кулаком Завойко. Он обратился к матросам и казакам: — Видели, братцы, это англичанин входил под чужим флагом. Враг идет на подлость, а мы будем биться честно и, если придется, честно умрем. Постоим, братцы?
— Р-рады стараться! — гаркнули десятки голосов.
Маркешка чуть не плакал от радости, что губернатор в такой миг и так просто обращается. Он уже слыхал разговоры офицеров, что главная война не здесь, а в Расее, там схлестнутся сотни тысяч наших с их сотнями тысяч. И Маркешке обидно, что главное дело решается там, а не тут. А ему казалось, что главное дело должно решаться здесь. Вообще, как аврорских офицеров послушаешь, так, что тут ни делай, все, по их мнению, пустяки и дробь, а главное в Расее, там все делают лучше и по-настоящему. Так, между прочим, всегда говорили и Маркешке, когда он показывал приезжим свои ружья. «А здесь все даже очень уважают мою систему, — думал тогда он, — и Китай признал ее, и не просто по соседству, а уж есть десятка два китайцев, что моими винтовками бьют зверей».
Вот с ними приехал капитан Арбузов, расейский, и с ним инженер, и объявили они Завойко, что он очень глупо собирается воевать и портить свою армию, размешивая матросов с солдатами и мужиками да еще с дикарями из тайги. И что здесь вообще дело мелкое… На это им генерал сумел ответить.
Но что теперь делать, если их мало и врага еще не сотни тысяч? А Маркешка чувствовал все так, как будто именно здесь сошлись главные борцы. «Это мало важности, что нас мало. Если кто мне не нравится, то я могу с ним драться один на один и то для меня это будет самое главное».
Маркешку привезли на берег океана, он прошел по трем морям, видел Японию, Сахалин, пришел сюда, стоит на берегу под скалами у пушек, кругом бухты и вулканы, и это все Расея, и, видать, земля здесь богатая, не просто камень, но и всякая благодать, но более ее в воде, так как море полно рыбы и зверей, и сюда шибко поглядывают все кому не лень, ухватиться бы тут лестно! Он сам видел в море многочисленные суда китоловов, и что ни флаг, то другой. И вот пришел сюда флот и даже пароход, так как же, как же это дело не главное?!
«Ведь и Забайкалье наше навозные из Петербурга хулят: мол, место дикое. А золота из этого Забайкалья в Петербург везут караванами. Что было бы там с ними в столице без нашего-то золота. Эх, говорки! А забайкальцам объясняют: мол, ваше дело не главное, и Забайкалье, мол, земля для государства убыточная. И ружья, мол, делать не умеете как следует!» Маркешке так обидно, хотя он и знал за собой грех — ему всегда что-нибудь обидно, если не за себя, то за кого-нибудь другого.
Завойко попрощался с прислугой на батарее и ушел вместе со свитой в город. Казаки и прислуга батареи рассаживались покурить.
Алексей Бердышов долго не мог успокоиться. Того, что произошло, он никак не ожидал. Казалось бы, сильный должен хлестануть слабого. А пароход вроде благородный. Но на самом деле, была бы его сила, он бы не постеснялся.
Вот уж видно, как пароход вошел в проход между скал и, казалось, постоял в просвете, а потом вдруг совсем скрылся. Что-то снова засигналили с Бабушки, и на берегу на Сигнальном посту сигналы повторялись и передавались в город.
У людей настроение переменилось к лучшему, хотя все знали, что главное впереди. Казаки заговорили громче. Было что-то ободряющее в том, что баркас весельный так смело вышел к пароходу, а тот больше не посмел обманывать и повернул. Во всем этом был залог нашей правоты, и похоже было, что можно на самих себя надеяться.
— Не знаю, много у них силы за воротами? — спрашивал Маркешка.
— Паря, за воротами струны балалайки настраивают и, пожалуй, полезут к нам всей компанией в избу… Будем с имя плясать схватимшись, — отвечал урядник Скобельцын, родня усть-стрелкинского атамана.
— На море эскадра из шести судов! — говорил инженер Мровинский, сидевший на бревне и размышлявший о своей нелепой судьбе. Он очень оскорблен. Едва ступив на берег и осмотрев укрепления, он, желая помочь, заметил, что батарея на Сигнальном мысу не прикрыта, ядра будут бить в скалу и осколки посыплются на людей, утроят силу действия вражеской артиллерии. Завойко разнес Мровинского, отверг все планы, присланные Муравьевым; Арбузова, который хотел его тоже учить, губернатор вообще уволил, чтобы не мешал.
Теперь на батарее номер один работы шли день-деньской, люди кайлили, обрубали скалу, оттесняли ее. И сейчас надо поднимать всех на тяжелую работу. Но враг уже пришел, и теперь нет возможности что-либо сделать. Убрать отсюда батарею — Завойко слышать не хочет. А ведь она обречена… «И все эти мои спутники-казаки, с которыми шел я на «Двине», тоже обречены». Мровинский решил все же делать, что возможно.
— Если шесть судов, не знаю, много ли пушек, — толковал Маркешка. — Как он саданет нам в скалу, паря, и дождик пойдет каменный.
Большие суда подошли или малые — никто не знал. Федоровский, задержавшийся на батарее, стал объяснять Мровинскому, что он был на «Авроре» в Кальяо и какие суда видел там, высказал предположение, что они, верно, и пришли.
Маркешка уж не первый раз слыхал, как офицеры разговаривают между собой про англичан, и понял, что они со многими английскими офицерами знакомы и даже где-то вместе выпивали. «Где это было? Паря, черт знает. Где-то далеко! Не в Америке ли! Как драться будут? Знакомые, вроде анда[100], а надо драться! Ну что же, и так бывает. Бывает, что и с родней схватишься, и с женой поцарапаешься», — так думал Маркешка, утешая себя. Но он испытывал неприязнь к этим щеголеватым морским офицерам, которые не скрывали ни от кого, что знакомы с противниками, водили с ними дружбу и вроде была у них одна компания. В Усть-Стрелке тоже так бывало: с монголами с той стороны реки дружили-дружили, а потом дрались. Ездишь на ту сторону в Китай, косить и охотиться, а потом когда и подерешься. Но там же простая жизнь, необразованность, нет настоящих понятий, люди прощают друг другу, если после драки сделаешь угощение за обиду. «А тут же офицеры, и они нами командуют и учат нас ненавидеть врага и велят умирать». А на «Двине» Маркешка слышал разговор, что все цари и короли между собой родня и что война для них потеха. Получается, играют людьми, как пьяные богатые старики в бабки. Неужели так?
И вот лейтенант Федоровский, оставленный тут адмиралом при сигнальщиках, рассказывает, захлебываясь, про вражескую эскадру, как она хороша, как все на ней ладно устроено и матросам-то легче живется, чем у нас, но что надо все же их побить. Как-то одно с другим в его разговорах не сходится. И если там лучше живется, то зачем же они обманывают нас чужим флагом? И вообще за такие разговоры Маркешка, если бы он был горным начальником, отправил бы сопливого лейтенанта в рудники. В Акатуй бы его… Маркешке не терпелось увидеть теперь весь этот флот, о котором так рассказывали офицеры.
— Как даст по нас! Паря, дело наше горбуша! — приговаривал Алексей. — Нас выкатили вперед.
…Уставший и проголодавшийся Завойко шел домой с офицерами. Неподалеку от изгороди его встретили американцы.
— Мы очень возмущены, господин губернатор, тем, что только что увидели, — сказал толстый мистер Нокс. — Бесстыдство англичан превзошло всякую меру! Использовать флаг Штатов с такой низкой целью!
«Так у вас заботы есть, наверно, поважнее, чем использование врагом вашего флага», — подумал Завойко.
— Мы в чрезвычайно неприятном положении, — продолжал американец. — «Нобль» не выйдет из гавани… Все наши запасы, только что доставленные на корабле, в опасности, а значит, и снабжение населения Камчатки может быть прекращено.
— Следовало бы скрыть наши товары понадежней, — заметил американец.
Завойко отмалчивался, он знал, что им надо. Губернатор должен им дать людей для укрытия товаров. Им хочется, чтобы Завойко увез все их запасы куда-нибудь подальше в тайгу, а они будут сидеть сложа руки… А тут еще приехал ученый Дитмар и надоел Завойко хуже горькой редьки. Он привез письма от дядюшки Фердинанда Петровича. Завойко встретил его по-родственному. А теперь этот Дитмар все время ноет — дай ему людей для ученой экспедиции. Ноет и доказывает!
«Какой немец нахальный. Неужели мои дети такие же нахалы будут, если у них мать баронесса. Так нет, того не будет, как педагоги говорят, все зависит от воспитания, а в моей Юлии нет ничего немецкого. Я ее переродил, так как я не тот дурак муж, который сам перерождается под образец своей жены и тем предает свою нацию.
Враг у ворот, на носу, а Дитмар заявляет, что он ученый. Хоть ты и ученый, а родина-то есть у тебя! Хоть ты и прибалтийский немец, но в России служишь, так жалованье свое хоть оправдывай. А то дай ему солдат и матросов… Дитмар уже выпросил трех человек и, узнав про объявление войны, убрался в тайгу. А шел бы этот Дитмар лучше сам в добровольцы и мог бы быть сегодня с нами. Так нет, он смотрит на нас с вулкана, как в театре, как мы будем убивать друг друга. Вот как он видит всю нашу войну! Вот какие есть люди на свете и как они терзают мое сердце родственными подозрениями. А тут еще эти торгаши-американцы!»
Завойко сам привлекал американцев к торговле на Камчатке. Они привозили в Петропавловск продукты, одежду, отлично снабжали Камчатку товарами и фруктами. И сам Василий Степанович, и его жена очень дорожили этими купцами. Но сейчас перед лицом опасности Василий Степанович никаких послаблений делать им не желал.
— Ваши товары, — сказал он американцам, — можете спасать своими силами. Я вам матросов дать не могу. А если у вас есть у самих матросы, то, пожалуйста, выберите в лесу место, я для этого дам вам офицера, который проследит, что вы будете там делать. — Завойко кивнул головой и пошел своей дорогой. Отойдя несколько шагов, он остановился и обернулся, добавив на ходу: — И сами тоже можете поработать. Моя жена, дети и я сам — все работали на возведении укреплений! И я долбил камни ломом и таскал пушки. Вот смотрите: идут дети. Это пошел становиться к пушкам десятилетний Харламов — сын кантониста и с ним Вася Петров. Вася и Ваня! Идите ко мне.
Губернатор обнял обоих ребят.
— Они будут подавать картузы! — сказал он. — И мой сын попросился в добровольцы, не знаю, есть ли такой пример в вашей истории или нет? Так, пожалуйста, заметьте себе это сами и не приставайте ко мне больше с тем, чтобы я за вами ухаживал.
— Как же вы с ними обошлись! Ведь это иностранцы, — заметил командир «Авроры» Изылметьев, слыхавший разговор. В душе ему понравилось, как Завойко говорил. Действительно, что же они думают, когда каждый человек в городе на счету!
— Да мне мало важности и дела до того, что они иностранцы, — ответил Завойко.
Завойко и Изылметьев довольно дружны.
Фрегат «Аврора» стоял, укрытый кошкой, как бы превращенный в плавучую батарею. Один борт его вооружен. Коса, как парапет, укрывает фрегат от огня. Орудия с другого борта частью взяты на батареи. Но часть оставлена и заряжена картечью на случай, если враг подойдет сушей.
Часть экипажа влилась в ряды защитников города. Они были основой всей обороны. Завойко это прекрасно понимал и на них-то главным образом и надеялся.
Сам Изылметьев, скромный, твердый и спокойный, очень нравился губернатору. Плотный, широкоплечий, с суровым взглядом, обычно молчаливый Изылметьев принадлежит к числу тех командиров, которые никогда не предполагают в будущем ничего, кроме победы, и на которых можно положиться как на каменную гору. В победу он не просто верил, а готовился к ней со всей опытностью старого служаки. При всей своей молчаливости и кажущейся неподвижности Изылметьев был человек быстрых и решительных действий. Он был неподвижен, потому что привык неподвижно стоять на юте и как бы чувствовать себя частью корабля, но зато его корабль был очень подвижен и проделывал чудеса, исполняя краткие и лаконичные приказания своего капитана. Корабль был вертким, что и доказал в это плавание дважды, уйдя из-под носа преследовавших его союзников.
Сегодня Изылметьев стоял на юте «Авроры», когда на город шел пароход, и в обычном своем молчании уже все обдумал и представлял примерно, что будет и как развернутся события.
Завойко и Изылметьев вытерли ноги о мокрый мешок, который расстелила на крыльце Харитина, оставшаяся за хозяйку, и вошли в дом. Харитина знала, что на обед будут приглашены офицеры, и готовила на всех. И знала, что пол заследят сапожищами, экая ведь жара, пылища, а на сопках сыро, глины натащат. А хозяйка Юлия Егоровна любит чистоту, и сама Харитина опрятная. Да и перед генеральшей не хочет ударить лицом в грязь и, пока хозяйничает за нее, ни в чем ей не уступит.
Со всех постов и батарей собрались на обед офицеры. Обсуждались события дня. Офицеры говорили, что люди преисполнены энтузиазма, готовы умереть и рвутся в бой. Между прочим, высказывалось сожаление, что не успели укрепить Бабушку, что затащили туда лишь единственную пушку. Завойко это не понравилось.
У офицеров был вид возбужденный и оживленный, и казалось, все изрядно поработали сегодня, и настроение было такое, как будто выиграли первую стычку.
— У меня все как братья, — говорил генерал, — и офицеры дружны с матросами и солдатами! Что и возмущает заядлых бюрократов, они видят в этом порчу армии и ее дисциплины!
Фесун петушился, опять колол Мровинского, намекнул ему, что планы его сомнительны.
Изылметьев сидел по правую руку хозяина и слушал со своим обычным суровым видом, что говорят другие. Он ждал, когда подадут кушанья. Капитан зверски проголодался и думал сейчас лишь о предстоящем обеде.
Он раскраснелся после первой рюмки, вытер вспотевшую лысину большим цветным платком.
— Здорово проголодался сегодня! — проговорил он и подтолкнул локтем сидевшего рядом мичмана Фесуна, здорового детину, быстрого, шустрого и верткого, показывая, какой кусок еще положить ему в тарелку. Офицер, зная, что тучному Ивану Николаевичу не так легко встать в такой тесноте, немедленно и с охотой исполнил его указание.
Изылметьев никогда ни с кем не спорил, он и с Завойко, казалось, действовал в полном согласии, хотя иногда подавал очень важные советы и твердо, но спокойно настаивал на своем.
Однако, несмотря на его благорасположение к Завойко и кажущееся согласие, Иван Николаевич считал себя главной пружиной всего происходящего, душой дела и главным защитником Петропавловска. Поэтому он позволял себе молчать за столом, когда тут шли такие пылкие разговоры.
«Если бы не «Аврора», что бы вы делали, господа», — хотелось ему спросить у губернатора и его чиновников. Эта фраза весь день была у него в голове. Он повторял ее мысленно с глубоким возмущением, так как, на что бы он ни смотрел, он замечал, как все здесь сделано наспех и несравнимо с тем, каким все должно быть в настоящей морской крепости. Но упрекать кого-либо, спорить не следует. Может быть, даже никто тут и не виноват. Нечего делать, будем стоять, служить царскую службу!
— Еще кусочек, мичман… Да нет, не туда… Да вы слушайте, а не философствуйте. Ну что вы тычете вилкой, как безглазая баба! Выберите вон тот, поподжаристей… А-а! Вот-вот… Мерси.
Для него никакого значения не имело, что Фесун племянник хозяина. Тучный капитан поправил салфетку, опять вооружился ножом и вилкой.
— Американцы, господа, возмущались тем, что их флагом осмелились прикрыться! — снова громко заговорил мичман Фесун, накладывая гарнир в тарелку капитана и косясь на дядюшку.
В саду послышались голоса. Через открытую дверь видно стало, как между берез шли Дмитрий и Александр Максутовы. Они опоздали к обеду, разбирая какие-то неполадки в одном из орудий батареи младшего брата Александра.
«Да, свой стол, что ни говори, давно надоел на «Авроре», — думал Изылметьев. Он охотно столовался у гостеприимного Василия Степановича, признавал его замечательным хозяином и был очень благодарен.
За всяким советом Василий Степанович вынужден обращаться к нему. Лучшие мастера, артиллеристы, матросы были на «Авроре», на ней же — запасы пороха и ядер. Хотя Изылметьев и младше чином, не адмирал, но весь сок, как он выражался, у него. Иван Николаевич выпил еще рюмку, и ему вдруг захотелось поговорить.
— Любопытно! — воскликнул он. — Тут ли «Президент»?
Изылметьев искренне желал посмотреть в бою своих знакомцев по Кальяо.
Александр Максутов вошел и остановился у рояля. Юлия Егоровна играла на нем каждый вечер. Вчера она тихо пела:
Ты помнишь ли тот взгляд красноречивый,
Который мне любовь твою открыл?
Он в будущем мне был залог счастливый…[101]
Максутов почувствовал сейчас, как ему дороги были минуты встреч с кузиной, как освежала она все тут. Право, она мать восьми детей, а очень, очень хороша…
«А ведь меня, наверно, убьют», — вдруг подумал он.
— Кушать пожалуйте, — сказала Харитина.
«Как оживает она иногда, какая добрая улыбка является на ее лице, какая она становится, временами разговорчивая».
В тот светлый миг, одной улыбкой, смело, —
звучало в ушах молодого офицера, —
Надежду поселить в твоей груди.
Какую власть ты надо мной имела —
Я помню все…
Дмитрий Максутов расстроен. Его, старшего брата, артиллериста более опытного, генерал поставил на внутренний пояс обороны, Александра — на внешний. Как ни просил Дмитрий, все без толку.
— Вы мне нужны тут, и на вас вся моя надежда! — сказал Завойко.
После обеда все разошлись на работу. Всюду слышались то унылые, то бодрые песни трудившихся солдат и матросов. За городом канцеляристов учили целиться, но стрелять не позволяли, чтобы зря не тратить зарядов.
Обыватели запирали дома и на лодках или пешком, угоняя коров, уходили на речку Авачу. Место там за горами, и считается чуть ли не землей обетованной. Там тише, нет ветров, теплей, все растет, и не дойдет туда враг.
На батарею номер один еще прислали несколько камчадалов и матросов. Один из аврорских, седой, с усами и бакенбардами, назначенный канониром, осмотрел скалу, которую в это время обследовала целая комиссия из офицеров.
Старый матрос попросил дозволения обратиться к Гаврилову и сказал:
— Надо парус растянуть, и осколки будут падать в парус.
Гаврилову это понравилось, и он объявил комиссии.
Офицеры толковали, ссорились, кричали, что будет вид нехорош, так не принято.
«Но мы зато живы останемся», — думал Маркешка.
— Тебя как зовут? — спросил он нового канонира.
— Кузьмой! Кузьма Логвинов!
— Зачем такой сарай для пушек? — спросил камчадал Аким Тюменцев.
— Это батарея.
— Худо, однако!
— Почему? — спросил Мровинский.
— Э-э, да что он, вашескородие, понимает. Дикарь, одно слово, — сказал казак Суриков.
— На зверя охотишься — прячешься, чтобы нас не видел? — спросил камчадал. — Так и с врагом надо.
«Умный человек», — подумал Маркешка.
— И стрелки в цепь ложатся, прячутся, когда надо, — объяснял Гаврилов.
— А почему пушку нельзя спрятать? — спросил Тюменцев.
— В лес?
— В лес ли, куда ли в траву. Трава у нас большая. Зачем показываться.
— Стратегия! — глубокомысленно ответил Гаврилов.
Всю ночь в городе не спали, ожидая нападения. Весь берег усеян был часовыми. Дозорные смотрели в оба. Ночь прошла спокойно. Утром на поверхности бухты не было ни единого судна, ни лодки.
Василий Степанович получил от жены письмо. Она благополучно добралась до заимки накануне к вечеру. Дети здоровы. Она благословляла мужа, молилась за него, желала победы. Письмо доставил командир отряда камчадалов-добровольцев.
Утро было еще яснее и спокойнее вчерашнего, но к полудню подуло, и Вилючинский вулкан закутался в облако, и вершина его опять стала походить на киргизскую войлочную кибитку, поставленную поверх полосы туч на небе. С Бабушки просигналили, что эскадра идет к воротам.
Вскоре из прохода повалил дым. Видно, ветер тянул в бухту. Следом за дымом из-за скал появился вчерашний трехмачтовый пароход. За ним под парусами шел большой красавец корабль. Это был «Президент».
На Бабушке выпалили из пушки. Этим выстрелом били по врагу и одновременно подавали сигнал тревоги. Ядро, пущенное с такой высоты, видно, не могло сделать никакого вреда врагу, так как его суда шли под скалами. Один за другим огромные белые фрегаты входили в Авачинскую губу. Пароход пошел прямо на Петропавловск.
— Паря, вот это сила! — с восхищением сказал Алешка.
— Да, это «Президент», — говорил Федоровский, стоя на батарее и показывая на подходившее большое парусное судно и обращаясь к командиру батареи Гаврилову. — Мы в Кальяо вместе стояли и очень весело время проводили.
«Опять про то же, — думал Маркешка, — хоть забыл бы пока».
— А вон и другой наш знакомец — «Пик»…
— Здоровая баржа! — заметил Хабаров. — Зараза, как хлестанет из всех жерл!
Суда подходили все ближе и ближе. Пароход брал их на буксир и расставлял по бухте. Казалось, они обкладывали город со всех сторон.
Как и на каждой из батарей, на Сигнальной горел бивачный огонь. Тут и трубку можно раскурить, и даже чайку попить, который все время закипает то в одном чайнике, то в другом. Бивачный костер — отрада и для нижних чинов, и для офицеров как родной очаг. Он тянет всех к себе в минуту затишья.
Вражеские суда долго становились в позицию, но якорей не бросали.
Маркешка подбежал к костру закурить трубку от уголька и хотел было задержаться, как вдруг услыхал, что его окликает командир батареи Гаврилов. Скомандовали всем по местам. Маркешка отложил дымящуюся трубку и стал присматриваться. Подбежали к своим пушкам Логвинов и еще двое аврорцев. Прислуга на местах. Мальчишки готовы носить картузы.
«Близко подошел, зараза. Сейчас распушит! Что бы сделать, как бы моей маленечко пасть поднять», — думал Хабаров про свою пушку.
Картуз запасной наготове, банник[102] в руках у третьего номера. Маркешка — наводчик. Это не в белку стрелять.
— Первая! — скомандовал Гаврилов, стоя с обнаженной саблей в руке.
Гром первого выстрела прокатился над гладкой водой залива. Русские били первыми. Торжественный и грозный гул пронесся над бухтой. Открывалась неравная дуэль. Гаврилов волновался. Он знал, что поставлен вперед. Но кому-то надо стоять и здесь! Новый грохот донесся с другой береговой батареи, как бы извещая, что город не сдается перед лицом грозной эскадры.
— Вторая! — снова закричал Гаврилов.
Вот теперь выпалил и Маркешка. Пушка дернулась… Слава богу!
«Эх, не достает, — с досадой подумал Маркешка. Ядро упало близко. — Чего бы придумать?..»
Слышно было, как наверху, на горе, опять загрохотало, но это разорвалась вражеская бомба.
«Моя пушка не достает…» — думал Маркешка.
Раздался ужасный грохот, куда сильнее всех остальных. На борту парохода появился белый клуб, ядро перелетело через батарею и через всю сопку и бултыхнулось прямо в ковш.
«Вот это дал!» — подумал Хабаров. Он разглядел на пароходе огромную пушку.
Другое английское ядро ударило в скалу над батареей, дождь каменных осколков посыпался сверху в парус. Его рвало, но на людей осколки не попадали. Под седыми бровями Логвинова гордо сияли острые стариковские глаза.
«Хотя и некрасиво, но живы зато!» — думал Хабаров.
А комиссия долго спорила. Все решил Завойко: велел растягивать парус, не стыдиться.
Ухнула бомба прямо по батарее, полетели вверх земля, бревна, костер с дровами сдунуло, как пушинку… Вражеская эскадра дала еще несколько разрозненных выстрелов, и вдруг одно за другим суда стали трогаться. Союзники отошли и стали в двух милях от берега. Еще раз грозно ухнула огромная пушка парохода. «Вирейгоу» все время на ходу и всюду поспевает, как настоящая бой-баба. Суда противника стали в линию и отдали якоря. Канонада стихла.
Маркешка ломал голову, как бы так устроить, чтобы пушки били подальше. Ядро с парохода, перелетевшее через его голову и чуть не угодившее в город, сильно его озаботило.
В конце стола, в своем постоянном кресле, положив на стол большие руки, сидел сутуловатый и широкоплечий Прайс. Огонь с двух сторон освещал его узкое лицо с седыми волосами и крупным носом. Властный и холодный вид. Глаза синие, в старческих мешках, смотрят как бы поверх всех, и не потому, что адмирал выше всех ростом, это, кажется, невольно выраженное сознание духовной высоты, словно окружающие еще дети, а не надменные и важные офицеры, из которых ни один не походит на другого. У каждого своеобразно закручены усы, пущены бакенбарды, сбиты волосы и зачесаны лысины. Каждый по-своему горд, выражение достоинства в этот миг, когда началось заседание, на всех лицах. И кажется, каждый полон отваги и готов ринуться на врага.
И каждый разнится то манерой одеться, то кольцами на руках, то часами и цепочками или очками, даже манерой сидеть, смотреть, все очень вежливы друг с другом и беспрекословно почтительны с адмиралами.
Собрались капитаны шести кораблей. Французы и англичане, офицеры двух лучших в мире флотов, принадлежащих воинственным нациям, богатым и цивилизованным. Люди, смолоду находившиеся в особенном, привилегированном положении, наделенные властью, уважением и любовью общества, привыкшие к преклонению окружающих.
Но находившиеся здесь французы терпеть не могли сидевших рядом своих союзников — англичан, хотя и прощали своему правительству проанглийскую политику, поскольку она позволяет Франции взять реванш.
Там, где так много гордости и выражения достоинства, там всюду и уколы самолюбия… Прайс все это знал, знал он и взаимную антипатию флагов, знал и презрение англичан к союзникам, и их веру в собственную непобедимость и превосходство, знал он также, что некоторые его офицеры недовольны им. Он видел это по их лицам и взглядам.
Заканчивалась перестрелка с русскими. Сейчас за столом начинался «бой» с французами. Взаимных претензий, как всегда, у союзников немало.
Руки адмирала на столе. Они сильны. И вид у них такой, словно он сейчас крепко возьмет всех и как настоящий английский адмирал даст каждому дело и цель. Так и было. Он так решил.
Прайс стал излагать диспозицию предстоящего штурма. Он развернул карту бухты и города. У врага по флангам — две батареи. Одна у кладбища, другая выдвинута вперед на Сигнальном мысу. Это обнаружено. Для этого велась перестрелка. Позиция этой второй батареи выбрана неудачно. Задача соединенного флота союзников — уничтожить обе эти батареи. Для этого пароход берет два фрегата и подводит их к Сигнальному мысу. Сильным огнем уничтожается первая батарея. Прайс называл ее Шаховой батареей. Так называлась она на старых картах. Затем пароход берет еще два судна и ведет их к кладбищенской батарее. Артиллерийским огнем и эта батарея уничтожается. Так обе батареи, закрывающие вход в город, оказываются уничтоженными.
С фрегатов к разгромленной кладбищенской батарее направляются шлюпки с десантом. Десант высаживается и преследует отступающих русских по берегу. Отряды врываются в город. За это время суда переносят свой огонь в глубь ковша и бьют по стоящему за кошкой фрегату «Аврора».
Как только он перестанет сопротивляться, десантные отряды двигаются на шлюпках со всех фрегатов в глубь ковша, высаживаются на побережье в трех пунктах. Десантный отряд, двигавшийся к кладбищенской батарее, поднимается в атаку, и начинается общий штурм города.
Нужно точно определить, какой отряд захватит губернаторский дом, какой — склады. Отряды, взявшие кладбищенскую батарею, должны будут двигаться вдоль видимой опушки леса по склону горы, отрезая русским путь к бегству в леса.
Так говорил Прайс. Но в самой глубине души этого владеющего собой человека были сомнения. Однако никто не видел слабости своего адмирала. Прайс чувствовал, что время упущено, русские успели укрепиться. Здесь будет битва, будут потери. А где-то ходит эскадра Путятина. После боя здесь надо иметь силы для встречи с ней в море.
Началось обсуждение. Атмосфера была наэлектризованной. Все только что видели, как русские укрепились, они палят со всех батарей. Все в душе винили Прайса за промедление. Зачем он ждал, не шел сюда сразу за «Авророй»?
Каждый из этих гордых и отважных людей готов был в бой. Почти все желали и надеялись отличиться, была блестящая возможность. Никто прямо не упрекнул адмирала, особенно вежливы были французы. Щекотливость положения очевидна, но нечего разбирать старые грехи.
«Мы стоим перед лицом врага и должны с честью сражаться», — так, слегка кивая головой, когда говорили французские офицеры, думал их адмирал Де-Пуант.
Никольсен — командир фрегата «Пик» — упрекнул прямо своего адмирала. Но сказал резко. Англичане вообще грубее и проще.
— Очевидно, что за три недели, прошедшие с прихода сюда «Авроры», русские укрепились очень основательно.
Очень злой и дерзкий выпад.
Никольсен в своей жизни не раз высаживал десанты. Всюду и всегда враг страшился англичан. Все знали их энергию, отвагу, умение сражаться, их хорошее оружие. За последние годы в Китае, Индии и во многих колониях были блестящие победы.
Французский адмирал Де-Пуант не стал возражать против диспозиции, но заметил, что желательно было бы, чтобы французы вышли на берег первыми.
Де-Пуант отлично понимал, что здесь может найти коса на камень. В душе он полагал, что благоразумнее было бы стрелять, а не кидаться на берег. Стрелять — день, два, три, если понадобится — неделю, разрушать вражеские батареи. Наше превосходство в артиллерии очевидно. Но высказать этот взгляд означало дать повод упрекам, и не только со стороны англичан, но в первую очередь со стороны своих же французских офицеров, которые рвутся в бой. Вообще вся эта диспозиция не очень нравилась Де-Пуанту. Он соглашался, но говорил о ней без восторга. «Ну что ж, попробуйте…» — как бы слышалось в его голосе.
Никольсен задает тон сегодня. Молодые капитаны всех судов смотрят на него с восхищением, а на своих адмиралов — с опаской, неприязнью и даже с презрением.
«О люди!» — думает старый француз.
Прайс несколько оживился, видя всеобщее воодушевление. Казалось, капитаны судов готовы все исполнить с блеском. Но неприятны намеки. Никольсен груб, но прав. Прайс горд, но в душе ему стыдно. У флота есть свои законы. Да, он знал это давно. Его упрекали. Они рвутся в бой. Их боевой дух захватывал адмирала. Ему казалось, что все же тон на эскадре очень тонко задавали французы. Уже давно их насмешки настраивали английских офицеров против своего адмирала. Даже на Нукагиве, где эти французы так жадно предавались наслаждениям, они не упускали случая упрекнуть адмирала в бездействии и напустить в атмосферу яда.
Несмотря на взаимные колкости и упреки, военный совет сегодня был единодушен, как никогда со времени соединения эскадры. Все соглашаются, что русские успели укрепиться. Слово «успели» очень оскорбительно, кажется, по самой своей природе.
— Их батареи, по крайней мере батареи внешнего пояса, — сказал английский адмирал, — были сегодня видны нам. Враг сам открыл их. Мы имели возможность их наблюдать.
На большом листе посередине стола очень хорошо исполненный план Петропавловска: коса, бухта, город, церковь. Офицеры, штурманы, матросы эскадры — это все герои. Сколько стран, островов видели они, описали, сколько глубин промерили и сколько берегов нанесли на карту. Сколько раз высаживались они с оружием на чужие берега, часто совершенно неизвестные.
Диспозиция принята с некоторыми поправками. Сначала офицеры малых французских судов очень обижались, что их командам не представляется возможности участвовать в бою. Главную роль собирались разыгрывать большие фрегаты. Но они добились, что десант на кладбищенскую батарею, ядро его, будет состоять из команд двух французских бригов.
Однако все же главное — фрегаты. Решено: пароход ведет фрегаты и ставит их на шпринге[103], напротив Шаховой. Огонь, уничтожение Шаховой, уничтожение кладбищенской, фланги врага обессилены, ворота раздвигаются, огонь по ковшу, по «Авроре» — и вперед! Путь открыт! Батареи на флангах уничтожены. Пароход ставит суда в новую позицию. Десант идет по берегу и врывается в город. Суда бьют по «Авроре». Подкрепления непрерывно свозятся на гребных судах к кладбищу и на Шахов мыс.
С рассветом гребные суда идут на промер глубины. Бриг и корвет остаются в резерве, прикрывая тыл на случай появления русского фрегата «Диана» у входа в гавань. Опасность может быть. Где-то по океану рассеяно десять или двенадцать русских судов, где-то ходят «Паллада» и «Диана». Проклятые американцы твердят, что у русских двенадцать фрегатов. Вдруг? Да, опасно нападать и обессиливать свою эскадру, имея в тылу таинственную эскадру Путятина.
Со штурмом надо спешить. Петропавловск должен быть взят немедленно. В противном случае союзная эскадра может оказаться в ловушке и вход в губу — не подвиг для нее, а несчастье. Поэтому нельзя без конца бомбардировать.
Что будет, если подойдут русские суда и блокируют выход из бухты? Тут нельзя быть небрежным и отделываться саркастическими замечаниями, как старик француз, который делает вид, что очень сомневается в том, что русские предпримут какие-то ответные действия. Прайс считает, что надо спешить. Удар должен быть решительным. Штурмовать! Да и близится время штормов.
Все расходились с чувством облегчения. Во тьме вельботы повезли капитанов к своим кораблям.
Де-Пуант задержался. Наедине он резко сказал Прайсу, что поражен, сколь ужасны последствия сделанных упущений. Прайс вспыхнул. Он готов был ответить этому старому болтливому французу резко и многословно, но Де-Пуант не принял боя. Он почтительно пожелал спокойной ночи.
Прайс не успокоился в эту ночь. Все говорили одно и то же… О нет, Прайс — воин, и он не боится. Он чувствовал, судьба гонит его в бой, а злые языки за его спиной как штыки. Он готов был сражаться. Чувство чести, гордости заговорило с особенной силой.
Чуть свет он прошел по палубе, приободряя матросов перед боем.
«Кажется, они тоже недовольны», — подумал он.
Британские матросы столь же оригинальны, как и офицеры. И у них бакенбарды, усы, величественный вид, мундиры, хорошие ружья. Некоторые уже старые, лысые, есть в очках. «Волосатые дикари», «рыжие» — называли их в Китае. Но грамотные воины, отлично владеют оружием. Удар таких войск страшен. Это сталь, о которую все разобьется.
Бледнеет небо. Пора шлюпкам идти на промер. Чуть слышно опуская весла, пошла первая… Вот и вторая… Пасмурно, тихо. Чудное утро…
Батарея № 1 более других вредила фрегатам.[104]
На Сигнальном барабан ударил тревогу и взвились ракеты.
— Смотри, — говорил Маркешка приятелю своему Алексею, подходя к брустверу и наслаждаясь сознанием собственной безопасности. — Промер делают, видишь, лот кидают.
— К нам сегодня не хотят. На кладбище метят, — отвечал Бердышов.
Маркешка молчал, подумав, что орудие он «изладил» как следует, но теперь надо проверить.
— Они всю ночь промеры делали, — заметил седой аврорец Логвинов, слышавший разговор казаков. — По всей бухте шлюпки ходят.
— Не знают, где отломится, — заметил Бердышов.
На далекой шлюпке какие-то матросы делали все нехотя и неловко, как всегда и всюду в такое тяжкое сумрачное утро. Да еще спросонья. Сейчас бы рыбу ловить хорошо!
— Им бы не лот дать, а сетки, как раз поймали бы!
— Осьминога-то, — добавил Алешка, — рака ли…
— Я вчера посмотрел, Хрюков бежит и тащит чудовище, я спрашиваю: кого это? Молчит… Однако сам не знает, кого поймал. «Что торопишься?» А как же, мол, не торопиться, он вот-вот клешшами-то ушшемит.
— Тут, паря, в воде кого только нет.
Шлюпки шли медленно… С нашей батареи от кладбища выстрелили. Ядро упало, перелетев первую из шлюпок. Запыхтел пароход, пустил дым.
— Паря, застучало у него в хвосте и поехал! — сказал Алешка. — Нам бы с тобой на нем в Усть-Стрелку.
Пароход подошел к шлюпкам. С нашей батареи от кладбища снова дали выстрел. Пароход выпалил в ответ из своей огромной пушки, установленной на носу. На берегу в кустах опять закурились белые дымки, там грохнуло раз-другой. И снова ухнуло в ответ с парохода.
Подошел командир батареи лейтенант Гаврилов.
— Ну, братцы, по местам!
— Рады стараться, ваше благородие! — прокричали матросы и казаки и стали расходиться к орудиям.
— Первая!
Орудие дернулось, и ядро со свистом понеслось с горы над морем и шлепнулось в воду между шлюпок.
— Вторая!
— Пошло, — сказал Маркешка.
Одно из ядер легло у самого парохода. Оттуда ответили. Огромное ядро ударило в гору. Град камней посыпался на батарею. И сразу задним ходом пароход ушел за скалу. Пушка на нем огромная. Он снова вышел и бухнул и опять пошел задним ходом.
— Заряжается!
— Огонь! — крикнул Гаврилов.
На этот раз все ядра легли в воду, не долетая шлюпок, а пароход опять успел уйти.
— Что же ты, братец, — обратился Гаврилов к Маркешке. — Дай-ка я сам.
Загрохотали орудия сзади на кошке. Это била вторая батарея. Теперь по появившемуся пароходу и по шлюпкам били сразу три батареи. Пароход забрал шлюпки на буксир и повел их обратно к своей эскадре.
— Не фартит ему! — заметил Алексей.
Пароход отходил, и ядра не достигали его. Вторая батарея вскоре стихла, берегли заряды, да и пароход стал не виден с кошки. Отсюда видно, но не достать, и Гаврилов не пытался догнать его своими ядрами. С этой горы, выдвинувшейся в море, как с птичьего полета, видна вся губа и сама вражеская эскадра кажется близкой.
На судах, стоявших на рейде, началось движение. Там поднимали якоря. Одно судно разворачивалось само собой, видимо морским течением заносило корму. Пароход подходил к своим судам. Еще одно ядро легло возле него в воду. Это ухитрился Александр Максутов. На английском фрегате виднелись матросы, суетившиеся на палубе.
Маркешка установил свое орудие так, что повыше поднялось дуло, и заложил побольше пороху. Он еще вчера предлагал заряжать пушку по-своему.
— А ну еще разок попробуй, — сказал Гаврилов. — Куда ни шло…
Гаврилов с интересом наблюдал, как Хабаров выверил прицел. Маркешка целился в большое адмиральское судно.
— Вторая! — махнув саблей, крикнул Гаврилов. Орудие дернулось.
— Пошло, — небрежно проговорил Маркешка, махнув рукой, как бы не ожидая ничего хорошего.
Вдруг на большом адмиральском судне показался взрыв.
— Припечатал! — закричал Бердышов.
Маркешка побледнел от неожиданности. Все, кажется, произошло лучше, чем он предполагал.
Тем временем пароход сделал круг по бухте, потом вернулся, подошел к одному из фрегатов и остановился. Он постоял некоторое время. Потом из трубы повалил дым гуще, пароход свистнул и пошел, но на этот раз вместе с фрегатом, он потащил у себя на боку огромное судно, которое было чуть не в два раза выше его.
— Как муравей! — сказал Бердышов.
— Первая! — крикнул Гаврилов.
Ядро легло, не долетев до вражеской эскадры.
— А ну еще!
На батарею прибежал красный, запыхавшийся адъютант губернатора.
— Генерал приказал пальбу пока прекратить! Пусть фрегаты подойдут ближе. Его превосходительство приказал беречь заряды, а то ядра наши не долетают. Его превосходительство на вершине горы, наблюдает сам.
— Кажется, одна наша бомба разорвалась на судне, — радостно волнуясь, сказал Гаврилов.
— Да, мы тоже что-то заметили. Генерал очень доволен. Но пока берегите заряды, они, видимо, готовятся к десанту.
Пароход подошел к большому адмиральскому судну, по которому только что стреляли, и как бы хотел его взять на другой борт, но не взял, а прошел мимо.
— Промахнулся!
Вдруг пароход и первый фрегат, что был у него, как приклеенный, сбоку на буксире, расцепились. С этого фрегата пошла шлюпка, направляясь к адмиральскому фрегату. Офицеры всматривались. Заметных повреждений у неприятеля не было видно. Меж судов противника заходили шлюпки.
— Что-то у них стряслось!
Пароход пошел вдаль, к выходу в океан. С Бабушки выпалили по нему, он отвечал из пушки. Вскоре пароход повернул обратно. Он ходил по бухте как пьяный.
— Работать не хочет, а только пыхтит.
Полчаса ждали. Очевидно было, что неприятельские суда хотели подойти к берегу, но почему-то раздумали. Похоже было, что враг нынче отменил штурм, что-то случилось.
— Не ты ли, Маркел, им все нарушил? — спрашивали Хабарова.
На горе послышался барабан. Били отбой.
— Шабаш, ребята! — воскликнул Алешка Бердышов, вылезая из укрытия и подсаживаясь к костру.
На батарее долго говорили о том, что могло случиться. Обсуждали, как стреляли, предполагали, что Маркешка угадал в корму большого фрегата. Другие отвечали, что не Маркешка попал, а что это был выстрел оттуда, а нам показалось, что наша бомба лопнула. Скобельцын не верил, что Маркешка попал. Но в то же время очень похоже было, что Маркешкина бомба долетела. Логвинов и Силаев — канониры-наводчики с «Авроры» — хвалили его.
Целый день ждали нового нападения, Но неприятель не подавал никаких признаков. После обеда где-то в стороне Тарьинской губы появилась шлюпка. За ней тянулся какой-то плоский предмет.
— Эй, паря, мотри-ка — че такое?
— Не плот ли?
— Кто это? — оживились на батарее и стали собираться у бруствера.
— Не наши ли?..
— Наши! — сказал матрос сорок седьмого камчатского экипажа. — Это Усов с Тарьи кирпичи везет. Да прямо на эскадру правит! Не с ума ли сошел?
— Усов — унтер-офицер, должен бы иметь понятие. Он там долго жил на кирпичном заводе.
— Че ж, в самом деле. Как бы его упредить…
Сигнальщик уже передавал в город, что с Тарьи идут шлюпка и плот.
На английских судах тоже заметили приближение плота и шлюпки. На одном из фрегатов забегали люди, и вскоре от него отошли две шлюпки, а за ними еще пять шлюпок отвалили от эскадры. Усов, видно, разглядел вражеские флаги. Оставив плот, шлюпка стала быстро убегать.
— Кого же теперь! Поздно спохватился!
— Ну поперли за им! Как хлестко гребут!
— Уходит…
— Нет…
— Уйдет, уйдет!
— Ну да, куда он уйдет, смеешься…
Все пришли в сильнейшее возбуждение. На шлюпке выгребали изо всех сил. Но англичане шли быстрее.
— Гляди, там баба с имя. Человек десять наших…
— Это с Тарьи. Они там кирпич выжигают. Усов и шестеро с ним… Они!
— Да это не Усова ли жена?
— Она в то воскресенье с ребятами гостить поехала к Усову.
— Паря, настигают!
— Беда!
— И там Удалой с имя!
Каждый желал бы что-то сделать, как-то помочь, но что сделаешь, когда за Усовым гонится семь шлюпок и расстояние все сокращается. Между батареей и этими шлюпками залегла эскадра из шести кораблей. А пушки наши до эскадры достать не могут.
— Да что он, дурной, неужели пальбы не слыхал?
— Жена гостила…
— Одурел старик, как олень на гону.
Казалось, что уходившая шлюпка была уже у берега.
— Вот теперь попался! — сказал матрос.
— Готово! Весла наши подняли. Схватили наших!
Английские шлюпки окружили плот, а французские — шлюпку и повели ее к эскадре. Вскоре все шлюпки скрылись за судами.
— Как он не видел!
Этот случай долго обсуждали на батарее. Почувствовалось, что враг не шутит. Сразу столько шлюпок отвалило, пошли друг с другом наперегонки и схватили.
— Им, видно, «языка» надо, — заметил Скобельцын.
— Ну там имя дадут пить теперь!
— А ребятишек тоже будут терзать? — с испугом спрашивал Ваня, мальчик, сын солдата, обязанный подносить картузы.
Никто не ответил ему. И Скобельцын из желания возбудить ненависть к врагу и для порядка, для правильного суждения, стал объяснять, что будут наших пытать и терзать, потребуют сказать, сколько войска в городе, где стоит, какие начальники и сколько пушек.
— Не позволяется терзать пленных, — заметил аврорский матрос.
— Да что они скажут! — вмещался матрос сорок седьмого экипажа Сивцов. — Они же давно из города.
Общее мнение было, что Усов ничего не знает, он давно из города и ничего с него и с его товарищей не возьмешь. Но настроение у всех стало тревожней. Под вечер опять несколько шлюпок пошли от эскадры делать промеры, но они держались далеко, так что стрельба с батарей не могла причинить им никакого вреда.
— Дознались, нет ли? — говорил Маркешка и думал: «Если узнали, сколько чего у нас, и пошли делать промеры, то ночью полезут на берег…»
Гаврилов ходил и все проверял, как и что делается. В душе он недоволен Василием Степановичем. Как казалось Гаврилову, тот всю свою заботу выказывал третьей и второй батареям, которыми командовали братья князья Максутовы, а к Гаврилову он давно придирался, еще в пятьдесят первом году устраивал ему «распеканции», считал его наперсником Лярского.
Казаки и матросы докапывали землянку, делая укрытие. Тут же «починялись»: латали одежду, ичиги.
Шлюпка с эскадры пошла к берегу. У одного из орудий все время стояла прислуга. Шлюпка приближалась. Гаврилов долго следил за ней. Прогремел выстрел. И сразу по этой же шлюпке ударили с четвертой батареи. Шлюпка с англичанами в красных рубахах шла, не обращая внимания на ядра. Правили прямо к кладбищу как ни в чем не бывало.
— Паря, храбрые!
— Они туда гнут! — говорили на батарее. — Однако туда и станут нападать.
Со второй батареи дали по шлюпке три выстрела.
— Они все прилаживаются, завтра туда надо ждать гостей.
— Ну что, не попали?
— Нет…
— Завтра начнется, — сказал Маркешка.
Не доходя до берега, шлюпка повернула и так же с промером пошла обратно. Офицер стоял на корме во весь рост на виду.
— Завтра начнется, — повторил Маркешка.
Алексей невольно посмотрел на скалу, высившуюся над батареей. Гаврилов снова выпалил. Ядро пролетело над головой английского офицера.
— Сшибить бы его! Стоит, зараза, как бурхан! Хотя бы поклонился…
Все это были неприятные предвестники грядущей битвы. Похоже, что враг этот спуску не даст и ядер не страшится. Это приободрило и Гаврилова.
В душе каждого сильно тревожил вопрос: что-то завтра? Как ночь пройдет? Деваться тут некуда. Над головой скала, вокруг море. А враг обложил со всех сторон. Тучи то густели, то расходились. Погода стояла теплая, и на ночь никто из часовых не надевал полушубка.
Ночью где-то за Никольской сопкой раздавалась ружейная стрельба. Видно, там тоже ходили шлюпки с промерами.
На батарею пришел офицер, что-то говорил Гаврилову.
Всю ночь на эскадре слышался плеск весел и стук топоров. Там тоже готовились.
— И плотничают, починяются, имя тоже без ущерба не обошлось.
Многие не спали в эту ночь. Маркешка тоже часто просыпался, подходил к берегу, смотрел на море. Звезд не видно было, тучи, тепло. Уж осень близка. А лета не видали.
Утро. Вражеская эскадра начала двигаться. Воздух тихий. Из города доносится молитва, пение, голос попа. Это на второй батарее служат молебен. С Сигнального мыса видны отряды, стоящие там с примкнутыми штыками. С вражеского парохода выпалили. Ядро пронеслось над горами и, перелетев их, шлепнулось в бухту. Пароход с фрегатом на буксире вышел вперед. Запыхтело, задымило. Вражеские суда, казалось, шли, чтобы палить по второй батарее и туда, где «Аврора», где служили молебен, стояли войска, чиновники и сам губернатор. Снова выстрелила вражеская пушка.
— Ур-ра! — загремело в утренней тишине на всех русских батареях. Начали где-то у «Авроры». Что-то гордое и торжественное было в этом крике, так что хотелось жертвовать собой. Маркешке горло сжало.
— Ура!.. Ура!.. — перекатывалось с сопки на сопку.
Много ли у нас людей! Казалось, кричат леса, сопки и вся наша земля.
Петропавловск объявлял, что он не сдается. Вот снова покатилось «ура», его начали там, в сердце порта, у «Авроры» и у второй батареи, первыми грянули матросы и вот уже подхватили на четвертой…
— Ура, братцы! — крикнул Гаврилов.
— Ур-ра! — подхватил Маркешка вместе с товарищем. «Слушай, эй! — хотелось крикнуть пароходу. — Не сдаемся, паря!»
— Ура-а-а-а!.. — гремело на батарее под скалой.
Слышно было, как подхватили у Максутова на седловине и где-то далеко еще, — это, видно, на пятой, у Карла Газехуса.
«Прощай, Любаша!» — подумал Маркешка, вспоминая свою жену. Не так жаль было помирать, как жаль, что Любаша достанется кому-то. Разве она во вдовах высидит? И при живом-то муже ей от мужиков отбоя нет! «Уж я ли не муж, сама говорит — удалой, охотиться ли, пахать ли, ружье производить, плясать ли, еще ли чего… Что мордой желтоват да кривоногий — она про то мне завсегда говорила, что ей это все равно, что у нее ко мне расположение души, а на морду не заглядывает. «У тебя, говорит, зато глаза».
Но, как замечал Маркешка везде и всюду, если мужик маловат ростом, то бабы его не очень любят… И тут под ядрами, перед лицом смерти, маленького Маркешку временами начинала разбирать ревность. «Неужели Любаха грешит, пока мы тут за веру, царя и отечество льем кровь?..»
Английский пароход подхватил два огромных фрегата, как под ручки, и потащил их. А в хвосте тащится третий. Это как Любава идет и ругается на мужа.
«Пароход маленький, а с тремя управляется. Вот что значит машина! А люди, мол, машина, машина, глупости, мол, это черт, нечистый, анчихрист… Эх, заразы… Паря, умирать приходится молодым. Че мне? Сорок годов? А я еще ростом мал, а малая собачка до старости щенок: когда забирали в поход, то не признали моих лет, велели мне года снизить, объявили меня совсем молодым, и вот теперь буду помирать. Этот пароход и в прошлый раз также хотел два корабля подхватить. Да не удалось ему. Мало каши ел! Теперь подкормился, прет! Но, заразы, я вам тоже еще раз припечатаю», — думал Маркешка, стоя наготове у орудия.
Он был твердо уверен, что вчера во время боя попал из своей пушки во фрегат. Но как-то никто об этом не говорит, офицеры этого даже не признают, как будто ничего и не было.
А пароход, как богатырь, шел, тащил медленно, но верно, он свое дело знал, тащил на себе корабли. Потом отдал буксир, и один из фрегатов стал прямо против батареи Сигнального мыса со всеми пушками, наведенными прямо на Маркешку. Там было на борту их множество. У нас пять штук, а у них не полсотни ли? Другой вражеский корабль стал рядом с первым.
Вдруг весь пояс укреплений Петропавловска заговорил, всюду закурились дымки, и ядра забултыхались около вражеских судов. Англичане становились на шпринге, видно, решили на близком расстоянии биться крепко.
— Первая! — скомандовал Гаврилов.
Пошло первое ядро. Перешибло у них снасти.
И вдруг весь борт вражеского судна охватило как пожаром. Раздался дробный грохот, как в сильнейшую грозу. Ядра взрыли землю. Земля полетела на бруствер и за него. Бомба ударила в мешки с землей. Рослому матросу Сивцову из сорок седьмого экипажа ядро хрястнуло в самую грудь. Другое пронеслось над головой Маркешки. «А говорят, высокому хорошо. Будь я чуть повыше…» — подумал он. И тут же его как обожгло по спине и по голове. Это хлестнуло целым градом осколков со скалы. Парус прорешетило, подняло, как в ветер, сорвало и — филькой его звали… Снова полыхнул борт английского фрегата. Били по батарее и по мачте, на которой слабо полощется гюйс[105] — крепостной флаг.
Гаврилов, красный, с перекошенным от ярости, а может быть, от испуга лицом, сам прицелился и выстрелил из орудия, около которого пал канонир Логвинов.
Борт английского фрегата опять запылал сплошным огнем.
— Вторая! — крикнул Гаврилов.
Маркешка выпалил.
«Пошло! А меня не так легко сшибить, ты попробуй попади в меня», — с яростью думал он.
Но уж батарею сносило огненным смерчем. Столбом поднялась земля, камни. Упал мальчик, сынок солдата. Два орудия сбили, прислуга — казаки братаны и матросы валялись. Лег матрос Силаев. Кровь у кого на голове, у кого на рубахе. Один куда-то пополз. Другие стонали, корчились, один лежал мертвый ничком…
— Вторая, Хабаров, вторая! — чуть не в ухо ему кричал Гаврилов. Англичане опять грохнули, опять хлестнули камни. Маркешка ложился на время и вскакивал, когда проносился каменный шквал.
По батарее бьют два фрегата сразу. Все разбито. Пушки лежат на боку. Вдруг вбегают аврорцы. Впереди рослые белобрысые богатыри матросы Хайбула Халитов, Сайфула Хасамутдинов и Бинбах Тухтаеров. Это из казанских татар, где товары для Кяхты делают. С ними коротконогий белокурый Петр Минин, писарь Кувшинников тоже прибежал. Вот и Васька Егоров, что строил эту батарею. Этим отрядом командует прапорщик Николай Можайский, знакомый. Прямо под ядрами стали исправлять батарею. Матросы — здоровые крепыши, как медведи, сопят, не ругаются. Гаврилов тоже возится с ними. У него рука в крови.
И вот уж один из матросов приладил пушку, приложился и бьет. И еще одна пушка наша исправна.
Англичане, видно, тоже передохнули, перевели дух.
По земле ползет казак Суриков, у него все лицо черно от крови, затекло.
— Ур-ра! — кричит, подымая саблю, Гаврилов.
— Ур-ра-а-а!.. — подхватывают на батарее.
Но снова вспыхивает английский борт. Опять все ложатся.
Англичане бегут толпой прямо по палубе на другой борт, кренят судно, жерла пушек подымаются выше, опять огонь. Кажется, их ядра летят в город.
Гаврилов, с искривленным лицом, надсеченным осколком камня от виска до подбородка, как разрисованным красным карандашом, стоит, не гнется, не прячется, с саблей наголо в здоровой руке.
По тропе сбегает молоденький юнкер.
— Генерал приказал заклепать орудия, спустить гюйс и перенести все в город…
Набегают люди, это стрелки из резервной партии. Они поднимают убитых, берут раненых. И снова летят ядра.
Гаврилов и юнкер не прячутся, как бы вызывая друг друга гордо стоять.
— Пошел гюйс! — кричит Гаврилов.
Алешка перебирает снасть.
— Хур-ра!.. — вдруг гремит на английском фрегате дружный торжествующий крик сотен глоток. Они торжествуют!
«Да, батареи нашей уж нет… Все! Снесли ее! Враг орет! Побили нас!» Гаврилов заклепывает последний ствол. Маркешка помогает ему.
— Маркешка, уматывай отсюда живей! — кричит Бердышов.
Новый залп врага. Упал Гаврилов.
— Их офицер убит! Хура! — раздалось на английском фрегате. — Ху-ра! Хура!
И снова по вражеским судам покатился победный крик. Опять англичане бегут толпой к другому борту, качаются, как на качелях, и опять их ядра летят через сопки, в город, дальше, чем можно!
Маркешка, перескакивая через сбитые пушки, спускается в мать-тайгу, в чащу родную… Ядро свистит над головой. Маркешка догоняет стрелков.
— С имя бы сойтись вплотную, — говорит Бердышов, — посмотреть, — что за народ.
Сзади стихло. Английский фрегат исполнил, что хотел. А по тайге несут убитых и раненых. Но часть стрелков залегла в тайге на случай, если пойдет десант. Вот теперь слышно, какая пальба идет у Красного Яра, у кладбища, справа от Маркешки, возвращающегося в город. Туда пароход отвел два фрегата, и они палят по нашей батарее. Что там? Земля перепахана уже, верно. Но вот через ковш стала бить по вражеским фрегатам «Аврора».
Гаврилов тяжело ранен. Вот и его несут…
— Эй, не зевать! — вдруг тихо, но грубо крикнул он на Маркешку.
Это приободрило Хабарова. Оказывается, порядок еще был и начальство не померло, требовало. Значит, не все пропало. Гаврилов, видно, будет жить.
Шлюпка ждала их. Переправились через ковш.
«Аврора» палила все чаще, дружно, гулко, и борт у нее пылал, как у английского фрегата, таким же пожаром. Это была сила нешуточная, и рядом с ней грохотала батарея Максутова-старшего. А стрельба у Красного Яра все усиливалась.
Подошел Завойко с офицерами. Он перекрестил Гаврилова и трижды поцеловал его, что-то тихо сказал ему, потом обнял, подошел к правофланговому стрелку Бердышову и тоже поцеловал.
— Спасибо, братцы! — сказал он. — Вы герои. С пятью пушками сражались против целой эскадры. Теперь вас всех в стрелковую партию. Вы видели врага и уже не побоитесь его. Так бейте его штыками, не давайте ему пощады, помните, что они, — тут Завойко показал туда, где шла пальба, — русского штыка боятся.
Под обрывом горы стояли свежие отряды стрелков. Слава богу! Нет, еще не все пропало, как показалось Маркешке, когда он уходил сегодня с разгромленной батареи. Еще была «Аврора», еще были нетронутые войска, целы еще другие батареи. Завойко тверд как камень и сказал, что в штыковом бою будет наш перевес.
Вдруг стрельба справа стихла. Завойко поднялся на возвышение и посмотрел туда. Один из его офицеров побежал к «Авроре». Через некоторое время с «Авроры» спустился отряд матросов и бегом, с ружьями наперевес, побежал вдоль берега.
— Французский флаг на четвертой батарее! — сказал один из морских офицеров, подходя к отряду стрелков, к которому присоединились люди Гаврилова.
— Враг высадил десант! Сейчас, братцы, очередь за нами. С богом!
Маркешка бежал по кладбищу в цепи других стрелков. Пули шлепались в кресты и деревья. На кладбище хорошо, место чистое. На скале, где была батарея, развевался какой-то флаг.
Маркешка не понимал, зачем и почему так охотятся за этими флагами. Англичане одурели от радости, что наши спустили гюйс на Сигнальном. Теперь офицеры все говорят — французский флаг на четвертой!
Маркешка видит французов. Вот они, близко. Че, стрелять ли, нет ли? Не знает. Спросить не у кого. Маркешка лег, прицелился, выстрелил. Один француз споткнулся, но не упал, а поплелся обратно.
— Ура! — грянуло в тайге слева. И видно было, как кучно побежали матросы с «Авроры». Как черти все черные, по косогору выскочили враз. Вот как красиво! Татарин Хайбула — отчаянный, бежит и стреляет. И попадает.
Стрелки на кладбище подхватили, все враз поднялись, пуля щелкнула о камень, взвизгнула. Сразу французы побежали к шлюпкам. Много же их!
С «Авроры» выпалили. Одна бомба ахнула возле шлюпок. Два фрегата, как две соборные церкви, стояли поодаль от берега. Другая бомба попала в один из фрегатов; огромный кусок мачты отвалился и перепугал всех на палубе.
Шлюпки отходили от берега одна за другой. По ним били. Матросы «Авроры» уже лезли на утес, содрали французский флаг. Проворные эти матросы, умеют лазать.
На душе у Маркешки отлегло.
— Ну куда там имя! Они тайги боятся! — подходя, говорил запыхавшийся Алешка. — Их надо в тайгу заманивать. Они все собираются в кучу и стоят на ровном месте.
У Алексея было такое чувство, что не дали додраться. Еще оставались и энергия, и желание биться. Разбирали зло и досада, что враг уклонился от боя. Как они увертываются! Себя берегут.
— Надо было бы заманить! Офицеры не умеют. Понаставили мичманов, мальчишек. А где старики? Где этот старый капитан с лысиной? А то: «Умрем! Умрем! Ур-ра! Флаг! Флаг!» Черта во всем этом, — говорил Алешка. — Надо замечать и бить на выбор. Прятаться по кустам надо, а не лезть напоказ. Камчадал говорил: зачем для пушек сараи, гореть с имя вместе? Живой этот камчадал?
— Живой.
— Они боя не принимают, а все же вылезли на берег, а мы их упустили! А заманить бы их, так они бы уж разлеглись, как сивучи. А тут мальчишки кричат — вперед, мол, флаг…
— Беда с этими флагами, — согласился Маркешка. — Но имя все же обидно, что ихний мы тоже содрали. Теперь квиты.
— Надо их не злить, а уничтожать! А то они нас из-за этих флагов поедят. Мало тебе было на Сигнальном!
— Эй! — вдруг крикнул матрос-аврорец.
Ядро свистнуло над головами. По стрелкам били с брига.
Маркешка признавал, что Алексей действительно воин, ему только бы в штыки ходить, стрелять и сражаться. «А как я в штыки пойду? Англичане вон какие здоровые, и французы не мелюзга».
А пароход опять пыхтел и то отходил задом, то появлялся из-за Сигнального мыса и ухал. Вдруг, едва он вышел, «Аврора» загрохотала всем бортом. Это толстый капитан, старик лысый командует. Старый, не промахнется.
Ударила вторая батарея, теперь все били по пароходу. Он сразу развернулся и ушел за мыс. Потом большим полукругом прошел по всей бухте, приблизился к фрегатам с другой стороны, опять взял их на буксир и оттащил в глубь губы, подальше от берега. Время от времени на фрегатах раздавался одинокий выстрел, и ядро пролетало над головами.
Англичане свои суда валили на борт и попадали бомбами в город, били в бухту, норовили попасть в «Аврору».
— Пушек у нас, нет таких, чтобы имя по пробоине сделать. А то где бы имя чиниться, — говорили казаки.
Пароход поставил так фрегаты, что от «Авроры» их скрывал Сигнальный мыс. Иногда они наугад посылали ядро или бомбу через горы.
Ударили барабаны. Стрелки строились по отрядам. На телеге подвезли котел со щами, мешок с хлебом, самовары, заварку чая. Стрелки располагались на обед.
На вражеских судах, видно, тоже обедали. Стрельба совсем стихла.
— Эй, смотри, пароход-то! — крикнул Алексей.
— Что такое?
— Косит!
— Подшибли, подшибли! — закричали стрелки, вскакивая.
Пароход шел, кривясь на один бок. Пока он вел суда, этого не замечали. Теперь он шел один.
— Холку ему набили, не сидит на седле…
— Кособочит!
— Паря, они не надеются нас победить! — вдруг сказал Маркешка с куском во рту.
— Почему так думаешь?
— Они бы надеялись, так лезли бы не так. Я поначалу думал, хуже будет.
— Погоди еще, — ответил один из старых матросов.
— Нет! Надежды у них нет.
— Как ты можешь рассуждать! У них свои адмиралы! А ты, Маркешка, хлебай щи, а то тебе не останется. Тут, брат, проголодались.
Вечером Завойко пришел на «Аврору». После боя он весь день возился с починкой батарей и с людьми. Хоронил мертвых, убирал раненых, насмотрелся на переломанные и перебитые кости, на тела, разорванные в клочья, на кровь, и у него было такое ощущение, что он сам ранен.
Изылметьев встретил его, как всегда, спокойно и любезно.
— Так как же вы обедали, Иван Николаевич? — спросил Завойко, зная, что это главный вопрос для Изылметьева.
— Да ваша Харитина обед мне принесла сюда, — ответил старый капитан, вытирая платком лысину.
— Моя Харитина, так это же не кухарка, а камчатская Жанна д'Арк и героиня! Я был поражен, когда она носила обед под самыми страшными залпами. Я уж всюду объявил на всех батареях людям, что даже женщина не боялась огня, выполнила свой долг, накормив офицеров.
Они спустились в капитанскую каюту. Завойко снял фуражку и устало сел.
— Боже мой! — сказал он, впервые чувствуя себя за этот мучительный день не губернатором, а простым, измученным человеком. Сейчас ему хотелось пожаловаться от души. Как, бывало, жаловался жене. — Иван Николаевич, я вам исповедуюсь, потому что вся моя надежда на «Аврору».
Изылметьев был вполне спокоен. Он весь день простоял на своем фрегате. По натуре он был спокойнее, чем Василий Степанович. Крепок как скала, и даже в тот момент, когда все увидели надвигающуюся смерть, он, разряжая общее напряжение, напомнил о том, что за участие в битве всем будет по Георгиевскому кресту.
Но сейчас, когда Завойко пришел к нему и стал жаловаться, что дело плохо, Изылметьев тяжело вздохнул. Он сказал, что велел закопать все: документы, коды, денежный ящик. Церковные драгоценности — на груди у иеромонаха. А в случае если враг ворвется, Изылметьев взорвет «Аврору» и уйдет с матросами в сопки.
— У меня все готово к взрыву.
Пушки с «Авроры» — на батареях. Командиры почти всех батарей — аврорские артиллерийские офицеры. Пояс укреплений чуть не наполовину состоит из офицеров и матросов «Авроры». Аврорцы во главе стрелковых партий, они же в пожарном отряде, в ожидании, что враг зажжет город. Изылметьев держит у бочек шесть-семь человек. Аврорцы исправляют разгромленные батареи.
Что было бы, если бы не пришла «Аврора»? Ведь это случайность, что она здесь. И тут досада разбирает Изылметьева на всех, кто придушил этот Камчатский порт как главный центр России на Тихом океане. «Рано еще так решать!»
Но в то же время Изылметьев теперь понимал, что, не будь Завойко, погибла бы и «Аврора», и вся ее команда. Никто не мог возглавить так оборону, как Завойко. Для гарнизона он — отец. Изылметьев знал, что Завойко любят, верят ему. «Аврора» и эта гряда сопок, отделяющая город и внутреннюю бухту от губы, — вот их надежда. И люди!
— Но есть у нас люди ненужные и чужие в городе, — говорил Завойко.
— На кого же вы думаете?
— Да на иностранцев. И не только на наших постоянных. Вот стоит бриг «Нобль» и «Магдалина».
— Разве им приятно то, что происходит?
— Да, им страшно, но они уж не верят, что у нас хватит сил отбить англичан и французов. А не видели американцы, как вы закапывали казенное имущество и секретные бумаги?
— Нет, ночью было.
— Я уж приказал всем жителям не выходить из домов, пока не смеркнется. Я больше всего опасаюсь подвоха. Вот представьте, Иван Николаевич, что мы с вами будем делать, если кто-нибудь из иностранцев подошлет на батарею человека с приказанием, будто бы от меня, оставить батарею? Или — вернуть стрелков… Так я сегодня же объявил всем, чтобы мой приказ слушать через Губарева или Литке[106] или если я передам собственную записку с нарочным. Были бы все свои в городе — было бы все проще. Американцы ведь грамотные по-русски. Вот сегодня я узнал, что двое бродяг, которые тут жили у них, выброшенные с китобоя, оказывается, в Тарье рубят дрова. Это безобразие! Кто им позволил идти в Тарью и лес рубить?.. Знаете вы, что масса негодяев на всем свете объявляет себя американцами, принимает их подданство, чтобы наживаться самыми бесстыдными способами. Да и в самой Америке нет недостатка в негодяях… Я уж так взволнован, что всех подозреваю…
Так Завойко жаловался Изылметьеву, а тот кое в чем пожаловался ему. Излив душу, оба стали успокаиваться. Генерал и капитан перешли в салон, где уже собрались офицеры с «Авроры».
— Вы мне не говорите, господа, я сам видел, а вы не видели и вы не можете говорить! — горячо объяснял им Завойко. — Да, я сам видел: не менее чем сто пятьдесят человек убитых у одних французов! Враг разбит сегодня! И я уже благодарил солдат. Там есть такие, что сразу положили по пять французов и англичан в бою у Красного Яра. Ведь это присланы сибирские войска, а они природные охотники и страха не знают. А больше всех, господа, отличились матросы с «Авроры». И надо помнить, господа, что англичане и французы в тайге сражаться не могут, а меткостью боя и готовностью ударить в штыки мы всегда их превосходили.
«А каналья Михайло Федоров два ведра утопил, и Малафей Суриков утопил одно. На них не напасешься… Где я тут возьму новые ведра? — вспоминал Изылметьев подробности сражения. — Надо бы их наказать, но вели себя героями, нельзя. Они под ядрами и бомбами бегали по палубе и заливали из этих брезентовых ведер огонь и просто на палубу лили, так как все раскалилось. «Аврора» выстрелила сто двадцать четыре раза… А враг, оказывается, бил по первой батарее двухпудовыми ядрами».
Догадливый мичман Фесун, видя, что генерал похвалил сибирских стрелков, заметил, что позавчера выстрелом второго орудия с Сигнальной батареи разбита корма адмиральского фрегата у англичан.
— А это не фантазия Гаврилова? — спросил Завойко.
Фесун подумал, что сделал, может быть, неудачное замечание, однако в глубине души остался при своем и хотел бы убедить дядюшку.
Было уже поздно, когда Завойко вызвал канонира с разбитой Сигнальной батареи.
Маркешка явился на «Аврору». Его расспросили, как он стрелял.
— Ты попал в адмиральский фрегат?
— Однако не знаю… Вам лучше знать, ваше превосходительство.
— Этого не может быть! — заявил поручик Губарев. — Это стрелял Александр Петрович.
Маркешка уклончиво ответил, что, пожалуй, и в самом деле не он попал. Однако он хорошо помнил, что в это время никто, кроме него, не стрелял.
Квартирмейстер Усов, немолодой человек, заведовал в Тарье обжигом кирпичей. Он мастер на все руки и влиятельная персона в Петропавловске в солдатских кругах. Маленький, с моложавым лицом, кареглазый.
Пленных заставляли работать, и кормили их так же, как своих матросов. Усов сегодня шил паруса, в то время как наверху гремели пушки. Он многое замечал, видел, что привезли мертвых и раненых. Видно, наши дали им как следует.
— Ну как, русский? — спрашивали его французские матросы.
Подошел переводчик-поляк.
— Спрашивают тебя, видел ли ты когда-нибудь прежде французов? — спросил поляк.
— Как же! — отвечал Усов. Он полукамчадал, быстрый, живой, ловкий и очень любознательный. — На Камчатке французы раньше бывали.
— Когда это было? — заинтересовались матросы.
— Да вот в тот год… Сколько же это? Вроде года четыре, как спасли мы судно французское.
— А ты спасал? — спросил переводчик.
— Как же! И я!
— Он говорит, что четыре года тому назад был в команде русского судна, которое спасло французский корабль.
Матросы сразу сбились тесней.
— Ты спасал французское судно? — удивились французы.
— Когда же это было?
— Говорит, что пять лет назад!
— Когда?
Поляк разгладил усы и приосанился.
— Ну? Ну?
— Когда на Камчатку… Хм… приезжала знаменитая французская… Хм… черт возьми…
— Да ну не тяни, пан!
— Знаменитая французская артистка[107]…Он не помнит имени.
— Она пела?
— Нет, она играла… И пела тоже? — спросил он у Усова.
— Ах вот, она играла! Видимо, скрипачка… Как она играла?.. Ах, не так, а вот так! Так он сам слыхал, она и на корабле играла. Она вот так играла? А! Значит, виолончелистка!
— Кто бы это мог быть, ребята? Какое судно?
— Мало ли какие чудеса бывают на свете! Похоже на вранье: виолончелистка на китобойном судне!
— Не-ет, он говорит, что она приезжала с русским губернатором и с его женой, тоже француженкой.
— Я знаю китобоя, который тут погиб, — вмешался один из матросов. — Ребята, на «Облигадо» есть парень из той команды.
— Кто бы могла быть эта знаменитая артистка?
— Да! Она с губернатором приезжала, и говорит, что все ходили ее послушать и он слушал и что в тот год…
— Если бы англичане нас не подвели, мы сегодня бы взяли Петропавловск, — проходя, говорил молодой лейтенант старшему офицеру.
— Да, но где-то в этих водах у русских ходит эскадра с пароходом! Нельзя действовать опрометчиво, — видимо стараясь оправдать адмирала, сказал старший офицер.
Они остановились и поинтересовались, о чем люди беседуют со вчерашними пленниками. Матросы поговорили о русском, а потом стали жаловаться на сегодняшнюю неудачу.
Старший французский офицер поднялся после беседы наверх и поспешил передать адмиралу, что матросы винят в сегодняшней неудаче союзников — англичан. Он знал, что адмиралу это понравится.
Адмирал Де-Пуант всегда утверждал, что надо прислушиваться к мнению матросов. На этот раз команда говорила именно то, что и адмирал думал. Может быть, только немного преувеличивают матросы. Но виноват покойный Прайс! Диспозиция была ложно составлена. Теперь надо уходить. В неудаче виноват он.
Тем временем в другом месте жилой палубы толпа окружила жену Усова с двумя ее детьми. Французы предлагали детям кусочки сахара, брали их на руки. Молодой француз подхватил на руки двухлетнего ребенка и делал вид, что танцует с ним вальс. Все рады детям, некоторые наперебой стараются услужить матери.
Пелагея Усова — плотная и смуглая женщина, просто, но опрятно одетая, в чистом платке. Она уже несколько освоилась на французском фрегате. Тут все любезны и смотрят на нее с интересом. Даже офицеры, торжественно и величаво прохаживающиеся с деловым видом по жилой палубе, всегда ласково кивнут ей, иногда дадут сладкое детям, заигрывают с ними.
Такие славные, веселые, оказывается, эти французы. Ребятишкам такие рожи забавные делают. Ребята тоже привыкли, идут к ним на руки. Но Пелагея все время помнит, что она не в гостях и что муж-то в плену.
Поэтому Пелагея сдержанна и не очень отзывается на любезности окружающих, хотя временами так ее рассмешат, так позабавят, что и она в душе улыбнется и извинит себя тем, что матросы-то ведь что у нас, что у них — подневольные. Что им велят, то и делают. И какие есть забавные люди на свете!
Еще вчера, когда взяли в плен, Пьер пришел из камбуза, принес кашу для ребятишек. Сразу человек десять матросов уселись и смотрели с удовольствием, как ребята уплетают за обе щеки.
На этот раз военный совет собрался на французском фрегате. Усталые, но возбужденные и недовольные офицеры явились с намерением решительно заявить свое мнение. По тому, как поднимались по трапу, как поглядывали любезно, но остро, встречаясь друг с другом, можно было догадаться, что сегодня быть буре. Англичане недовольны французами, а те — англичанами, капитаны кораблей недовольны друг другом, офицеры — матросами, а матросы — офицерами и опять-таки адмиралом.
Никольсен, капитан английского фрегата «Пик», прошел твердым шагом. Он намерен потребовать, чтобы принят был его план, хочет объяснить всю ничтожность распоряжений французского командования. Адмирал не способен руководить. Бой показал это! Да, Никольсен постарался, чтобы это было видно всем. Он обратился за приказанием. И адмирал в нужный момент растерялся. Настало время объявить об этом и взять все в свои руки.
Но атаку неожиданно начал сам старый Де-Пуант. Никто не ожидал, что этот любезный старичок так строг и властен. Оказывается, он знал, что делал.
— Почему вы, — сказал он Никольсену, — располагая абсолютным превосходством в артиллерии и стерев Шахову батарею с лица земли, остановились?
Эскадрой командует Де-Пуант. На английской эскадре теперь старший Никольсен. Вопрос, обращенный к нему, — это вопрос ко всем англичанам.
— Уничтожив батарею, надо было высадить десант и немедленно занимать мыс. Почему этого не было? А фрегату следовало идти на сближение с «Авророй». Вы видели, что мы в жарком бою уничтожили кладбищенскую батарею. Надо было сжимать тиски. Фрегаты «Пик» и «Президент» великолепно вооружены и могли вступить с «Авророй» в поединок и решить дело.
Но этого-то и не хотел Никольсен. Вступить в поединок с «Авророй»! Она в своем порту! А можно ли рисковать фрегатом в тысячах миль от порта, где можно исправить повреждения? А время осеннее. Вот-вот начнутся штормы. К тому же эскадра Путятина где-то за спиной.
— Вы заслужили наше преклонение перед доблестью славного «Пика», — продолжал адмирал. — Но не забывайте, что против всех орудий вашего фрегата была пятипушечная батарея, а вы, уничтожив ее, успокоились и остановились, не воспользовавшись плодом своей победы!
Так твердо и категорически говорил Де-Пуант — новый командующий эскадрой, сменивший Прайса, который вчера утром, при начале им же самим назначенного штурма, застрелился у себя на «Президенте».
— С таким же успехом два фрегата под командованием вашего превосходительства, уничтожив кладбищенскую батарею, могли вступить в единоборство с «Авророй», — очень резко ответил Никольсен. Он был крайне раздражен и не желал этого скрывать. — Полагаю, что мы должны были действовать вместе, не могу принять мнения вашего превосходительства и вижу главную причину неуспеха в нераспорядительности высшего командования! Был упущен момент, когда победа была близка, из-за этого понесены потери, суда повреждены.
Де-Пуант, блестя черными глазами, спокойно слушает. Теперь командует он, его, а не гордого Прайса, который, как видно, все это предвидел и поэтому пустил себе пулю в грудь, обвинят во всем, что бы ни произошло, хотя тысячу раз виноват мертвый Прайс, гроб которого завтра со всеми почестями будут опускать в могилу в одной из дальних бухт. Не хоронить бы его с почетом, не допускать до самоубийства, а судить и расстрелять надо при всех экипажах, на палубе! Из-за этого гордеца и труса приходится все расхлебывать… Почему застрелился Прайс — из англичан никто толком не знает. Скрывают подробности.
Де-Пуант внимательно слушает возражения Никольсена. Но он еще будет властно командовать. Поэтому он терпеливо выжидает, когда в лицо друг другу будут брошены все обвинения, когда, доходя до грубостей, офицеры и капитаны выскажут все упреки друг другу и адмиралу.
Дело дошло до криков, до хвастовства, до упоминания о том, что никому не дозволено оскорблять…
Особенно усердствовали капитаны французских малых кораблей «Эвридика» и «Облигадо».
Вчера утром, когда сражение еще только началось и одна русская бомба попала в пароход, а другая разорвалась на корме адмиральского фрегата, Прайс своим тяжелым торжественным шагом отправился к себе в каюту. Он еще в юности отличался необыкновенной смелостью и достоинством, этот тяжелый, но подвижный человек, с сильными, крепкими руками и с сильным характером. Он видел, что его считают трусом.
Гордый Прайс больше не желал жить. Он понимал, что русские будут отважно защищать Камчатку. Он не верил в победу. Он видел очень многие ошибки, которые припишутся и уже приписываются ему.
Прайс спокойно вынул пистолет и выстрелил…
Никольсен был возмущен до глубины души.
— Это удар по духу, по дисциплине! Еще одна, последняя подлость Прайса! Нож в спину! Так оскорбить нас всех…
Тело Прайса на «Президенте» ожидает погребения. Фрегат с мертвым адмиралом подходил сегодня к берегу и сражался.
Де-Пуант знает больше, чем кто-либо, о смерти Прайса. Его тоже немедленно вызвали на «Президент». Умирая, Прайс сказал ему, что берет всю вину за все ошибки на себя, что надо избежать кровопролития и эскадрам уйти отсюда в Сан-Франциско.
Но вчера же Де-Пуант торжественно объявил капитанам, что диспозиция, принятая Прайсом, будет исполнена на другой день в точности. Ничто не изменяется! Отступления быть не может. «Чтобы отступать, надо и мне стреляться! Самоубийство Прайса, очень милого и деликатного человека, к сожалению, никого не спасает!»
Иное дело — сегодня! Бой был, жертвы есть, враг лишь частично разгромлен. Трусость англичан очевидна. Теперь можно уходить отсюда и прекратить бессмысленный и безнадежный штурм. Де-Пуант совершенно откровенно и твердо объяснил все ужасные ошибки. Пользуясь положением, он мог сделать это без всяких обиняков.
Он еще раз сказал Никольсену, что был поражен его бездеятельностью.
— А я был поражен полной бездеятельностью командования, — ответил Никольсен. — Я жаждал приказания, когда мои матросы, разгромившие батарею, рвались в бой.
Лицо Де-Пуанта выразило любезное удивление.
— Когда сражаются равные и достойные союзники, один флаг не приказывает другому, — с видом мягкости ответил Де-Пуант. — Это дело чести, господа!
«Или уловка, на которую идут, чтобы подвести союзников, или хуже — трусость, — думал Де-Пуант. — Но как объяснить это? Англичанин делает вид, что не понимает таких простых вещей».
Никольсен поднялся и сказал пылкую речь о том, что Петропавловск должен быть взят во что бы то ни стало. Его горячо поддержали капитаны французских судов «Эвридика» и «Облигадо». Против французского адмирала составлялась сильная оппозиция с участием французских капитанов. Они требовали немедленного десанта и вызывались со своими экипажами идти на штурм города. Поддерживая Никольсена, они в то же время желали подать пример англичанам, как надо воевать.
Атмосфера накалялась.
«Благодаря англичанам кампания проиграна», — так мог бы сказать Де-Пуант, если бы тут были одни французы. Но англичане и так все поняли. Они не так хорошо острят, как французы, язык у них подвешен хуже, но отлично понимают остроты и намеки.
Английский адмирал, конечно, кругом виноват, хотя его можно понять. Главная его вина в том, что он упустил время. Он сделал это не из трусости, конечно. Теперь англичане готовы оправдывать Прайса: он ждал подхода судов, желая увеличить свою эскадру и усилить количество ее артиллерийских орудий. Поэтому стояли на Нукагиве и на Гавайских островах. Прайс слыхал много версий, как Камчатка укреплена.
Так Прайс ждал подкреплений. Получив их, он пошел на Камчатку, не будучи уверен, что этот порт может быть укреплен так основательно. Хилль, посланный сюда пять лет назад, представил доклад о том, что здесь пусто.
Но сейчас и английские офицеры и французские, виня друг друга, одинаково желали битв и победы. Никольсен утверждал, что можно зажечь город зажигательными бомбами из гаубиц, бить через горы, а потом высадить десант.
Де-Пуант твердо стоял на своем: поход неудачен, и нечего губить людей. Все свалено на англичан, так как вина их. Он твердо объявил, что решает идти с эскадрой в Сан-Франциско, сразу как будут исправлены повреждения.
Снова вспыхнули споры, но адмирал был непреклонен. Одни не думали ни о чем, кроме чувства чести — надо смыть пятно! У других предстоящая битва связана с надеждой на получение наград.
И Де-Пуант, и возражавшие ему капитаны кораблей энергично ссылались на матросов, чье мнение, как оказывается, совершенно совпадало с их мнением. Если послушать их, то матросы обеих эскадр желали драться. И англичане заявляли, что позор надо смыть. Теперь французские офицеры были возмущены своим адмиралом еще сильнее англичан.
Никольсен был в бешенстве. «Это пятно! Это позор, небывалое событие в английском флоте! О нем разнесут повсюду. Французам безразлично, они привыкли получать пощечины, у них революции, сумятицы. Но в Англии этого не прощают. С нашим адмиралтейством шутки плохи. У нас не французские понятия. Флот — это лучшее, что есть у каждого англичанина, его святыня».
Никольсен озаботился: неужели будут упущены выгоды положения, в котором он очутился после смерти Прайса? Он действительно пустился на хитрость, выжидал, что будут делать французы после взятия кладбищенской. Он полагал, что они должны идти вперед и оттянуть на себя лучшую часть русских сил, и тогда — вперед, англичане! А они не захотели таскать каштаны из огня для союзников и показали врагу спину… Никольсен теперь понимает, что надо союзников приободрить. В самом деле нужен десант на Шахову батарею, чтобы овладеть горой, а судам идти на сближение с «Авророй». Черт возьми, это риск, а Де-Пуант не взял на себя ответственности, прекрасно понимая, что русские не сдадутся, что придется драться. Рисковать кораблями опасно, а чинить их негде. Вот он и болтает о том, что там, где сражаются два флага, один не приказывает другому. Теперь Никольсен в ужасно неудобном положении. Прайс мертв, но ему и мертвому не простят, не простят и Никольсену, а Де-Пуант постарается все изобразить в желательном ему свете. И теперь надо идти в Сан-Франциско и нести ответственность за чужие грехи.
«Нет, еще мы не ушли, — сказал себе Никольсен. — Еще посмотрим!» Он решил поднять всех капитанов английских и главным образом французских судов, которые сегодня так недовольны своим адмиралом. «Так просто не отступают, есть средства и силы у эскадр, и наш боевой порыв не развеялся». Все существо честолюбивого капитана поднялось против решения адмирала.
Никольсен полагал, что надо найти «языков», заставить пленных говорить, нечего с ними церемониться. А французы посадили их на свой фрегат и за ними ухаживают.
…Вечером на фрегате у Никольсена побывали все капитаны. Все выражали полное сочувствие тому, что Никольсен говорил на совете. Казалось, и англичане, и французы никогда не были так единодушны и объединены. Все полагали, что отступать нельзя. Никольсен почувствовал, что он тут должен сделать как бы маленькую революцию, довести дело со всеми офицерами эскадры до победного конца. Капитаны и офицеры опытны, храбры, не раз отлично показали себя в колониях, в Индии, в Индокитае, на южных островах, на Мадагаскаре, в Вест-Индии. Старик должен уступить — решил Никольсен.
На завтра назначены похороны Прайса. Одновременно на судах начнутся ремонтные работы. Никольсен решил, что после похорон Прайса он потребует военного совета. Французские капитаны обещают поддержать.
Весь вечер он обсуждал со своими офицерами план атаки Петропавловска. Новый план штурма составлялся пока втайне от командующего. Это был настоящий заговор, молодые силы не мирились с пассивной политикой старых адмиралов, которых правительства отправляют на Тихий океан, видимо, как в ссылку. Но капитан Никольсен и его товарищи далеко не чувствовали себя в ссылке. Он знал, сколь важна торговля в этих морях.
Де-Пуант хитер, осторожен, коварен, он задумал дьявольский план и хочет улизнуть, свалить все на англичан. Подчинить себе эту старую лису не так легко. Но можно! Нужно только действовать, но не устаревшими способами, а современными.
Утром Никольсен поднялся на палубу, как всегда, чисто выбритый, свежий. Он поехал на «Президент». Там взвод морской пехоты в белых гетрах выстроен на палубе. Тут же трубачи. Торжественная тишина. Приспущены флаги. Все тихи и скорбны. Откуда-то снизу доносятся траурные звуки фисгармонии.
…Шлюпка с гробом адмирала и баркасы с гробами убитых в бою матросов и солдат морской пехоты пошли к Тарьинской губе. Еще рано утром Никольсен послал туда шлюпку с вооруженным десантом. Ведь позавчера из Тарьи пришла шлюпка и плот с русскими. Чего доброго, несмотря на уверения пленных, там может оказаться засада. Десантом командует опытный моряк, служивший в Гонконге на судах китайской эскадры, немолодой лейтенант Вуд. Он должен высадиться в Тарье, осмотреть окрестности, поставить караулы, прежде чем прибудет гроб, эскорт, пастор и начнутся похороны.
Тарья — тихое место. В воде тут множество крабов, каких-то морских чудищ, разная живность. На берегу бухты — леса из кривой каменной березы. Тут обычно заготовляют дрова для торговых и китобойных судов. Завойко не позволяет рубить лес вблизи города и гонит всех в Тарью. Тут же нашли хорошую глину и устроили небольшой кирпичный завод, где готовят кирпич для печей.
Бухта закрыта от ветров горами. Поверхность ее была зеркальной, когда на рассвете вошел баркас с двадцатью английскими матросами.
Лейтенант Вуд вдруг заметил, что из маленькой избушки, неподалеку от берега, выбежали два человека. Матросы немедленно высадились и пустились за ними. Вскоре беглецы были пойманы.
Через два часа, когда подошли баркасы с гробами, пленных подвели к капитану Никольсену.
— Это русские? — спросил он.
— Никак нет, сэр, это два американца! Но они жители Петропавловска!
— Ах, вот как! — удивился Никольсен. Известие было приятным. Еще вчера и позавчера Никольсен требовал от Де-Пуанта, чтобы у русских пленных были получены сведения о том, как удобнее подойти к Петропавловску, где высаживать десант, где скрываются резервы и где у них батареи. Никольсен требовал добиться, чтобы у пленных развязались языки. Де-Пуант категорически не соглашался. Переводчик к тому же уверял, что эти пленные так давно из города, что даже не знали, что началась война, и поэтому совершенно не представляют того, что в Петропавловске.
Американцы присутствовали на церемонии, когда опускали гроб и гремели залпы.
Похороны окончились. Никольсен вошел в избушку, где еще недавно жили рабочие кирпичного завода, взятые позавчера в плен. Привели американцев.
— Почему вы очутились здесь? — строго спросил их капитан.
— Мы заготовляли дрова для судна.
— Какое судно?
— «Нобль».
— Откуда пришло? Зачем пришло судно? Какой груз? — посыпались вопросы.
Американцы видели, что капитан строг. Тарья — место глухое, и капитан предупредил, что за малейшую ложь здесь же вздернет на виселицу. Да, тут, в Тарье, будешь раскачиваться!
— Давно ли вы в Петропавловске?
— Мы жили там с прошлого года.
— Очень хорошо! Будете нам нужны.
— Чем сможем служить — постараемся! — ответил пожилой рослый и худой американец.
Никольсен взглянул подобрей.
— Что у русских в городе? Вот карта. Покажите дороги, ведущие с берега в город.
К избушке подошла группа офицеров во главе с адмиралом Де-Пуантом. Они задержались у могилы Прайса, в то время как для Никольсена похороны закончились и он раздобывал тут важные сведения.
— Ваше превосходительство! Мои люди задержали двух американских матросов, которые в прошлом году бежали со своего судна и жили в Петропавловске. Вот они. Согласны помочь, утверждают, ваше превосходительство, что есть еще обходная дорога, по которой мы можем ворваться прямо в город.
— Прекрасно! — ласково улыбаясь, сказал Де-Пуант. Ему приходилось делать хорошую мину при плохой игре. Сегодня и он провел бессонную ночь, чувствуя, как опасно идти наперекор общему мнению.
Де-Пуант посмотрел на часы. По-здешнему — семь утра.
— Так ты говоришь, что есть дорога? — спросил французский адмирал.
— О нет, нет, тут не такое место. Это не Китай и не Индия, — ответил молодой американец. — Тут никаких дорог никуда нет. Есть какая-то ферма, кажется у губернатора, так и туда ездят на лодках.
— Есть дорога к озеру от берега и оттуда в город, совсем недалеко, на полмили, — утверждал пожилой американец.
— А правда, что меха еще не вывезены из Петропавловска? — спросил капитан «Эвридики».
— Да, все здесь, — ответил пожилой.
— И много?
— Огромное богатство, ваше превосходительство, полные амбары черных соболей.
— Так ты говоришь, что есть ферма у губернатора? Что же там?
— Коровы…
Американец сказал Никольсену:
— Я могу провести вас обходной дорогой в город через озеро. Но просил бы о вознаграждении.
— Деньги?
— Да.
Когда над гробом Прайса был насыпан могильный холм, адмирал отошел к берегу и закурил сигару, любуясь тремя вулканами на другой стороне губы. Отсюда они видны очень хорошо. Природа прекрасна… Прайс похоронен, бой окончился, два русских батальона разгромлены, и эскадра спокойно может уплыть, пока нет штормов.
Де-Пуант ласково обратился к Гикелю, своему молодому любимцу, старшему лейтенанту с «Облигадо», который на похоронах заменял своего якобы больного капитана, оставшегося на борту корабля:
— Почему вы так угрюмы сегодня, мой друг?
— На это есть глубокая и горькая причина, мой адмирал, — ответил Гикель. — Матросы рвутся в бой. Если мы уйдем отсюда, не уничтожив эту подлую ловушку, расставленную русскими, мне стыдно будет явиться на родину. Матросы воинственны, это настоящие французы.
Гикель вчера совещался с товарищами, и они решили, что он должен отправляться вместо капитана на похороны Прайса и, пользуясь расположением адмирала, сказать ему все прямо.
— Я не один такого мнения. Теперь, когда американцы показывают, что есть дорога, я полагаю, что падение Петропавловска зависит только от нас.
Адмирал неприятно поражен. Он заметил: все окружающие слушали Гикеля с явным сочувствием, их лица прояснились.
В избушке Никольсен, не стесняясь присутствия адмирала, на ходу продолжал допрос в нужном ему духе.
— Какая дорога, вы говорите, дает возможность нам обойти врага и ворваться в город там, где он нас не ждет? Чертите, — велел Никольсен.
Американец стал объяснять.
— Есть тут укрепления? — спросил Никольсен, показывая на карту.
— Нет, кроме четырех пушек на берегу под горой.
— Их можно сбить?
— Да, стрельбой в упор по прислуге.
— Откуда ты это все знаешь? Ты служил в каком-нибудь флоте?
— Нет… — уклончиво ответил пожилой американец и ухмыльнулся. — Только слыхал, как служили другие.
«Видимо, дезертир, заработать хочет», — подумал адмирал, чувствуя тут себя чуть ли не посторонним. Говорилось все для Де-Пуанта. Никольсен давал ему бой. Стыдно сейчас старому адмиралу. Он чувствовал, что все эти офицеры рвутся в бой и видят в нем помеху. Но Де-Пуант умел владеть собой. Он сам стал расспрашивать американца. Потом он приказал:
— Отправьте их ко мне на фрегат.
Де-Пуант поблагодарил Никольсена. Все оживились. Кажется, успех…
Прибыв на фрегат, Де-Пуант потребовал к себе капитанов на военный совет.
Он объявил, что обстоятельства переменились и, как только на судах все будет исправлено, начнется новый штурм Петропавловска.
«Но ничего хорошего быть не может, — думал адмирал. Его задели за живое, и он решился. Он тоже солдат и готов умереть. — Жалкие мальчишки, не хочется им носить головы на плечах. Но теперь я буду строг с ними, больше никаких церемоний».
Никольсен очень рад. Он только этого и желал.
Он предложил свой план.
Утром Де-Пуант приказал привести к себе русскую женщину.
— Я отпускаю тебя с детьми на берег, — заявил он.
— Батюшка милостивый! — кинулась Пелагея адмиралу в ноги.
Де-Пуант смотрел, как она кланяется, велел поднять ее, еще раз сказал, что отпускает вместе с детьми. Но она не уходила.
Переводчик снова объяснил ей все. Она тупо смотрела на адмирала. А адмирал как-то выжидающе смотрел на нее.
— Ну что же тебе еще? — спросил он.
— А мужа-то? — сказала Пелагея.
— А муж, как пленный, останется у нас.
— Аи, да что же это! — закричала женщина. — Да я одна не пойду, отца у детей отнимаете.
Она заголосила, слезы лились из ее глаз.
— Ну что тебе твой муж?.. Ну, успокойся, кончится война, и он вернется, — улыбаясь говорил адмирал.
Но Пелагея не хотела слушать. Де-Пуант приказал привести Усова.
— Я еще вчера решил освободить твою семью, — сказал адмирал, когда ввели матроса. — И вот она свободна.
— Премного благодарен, ваше превосходительство.
Усов взглянул в глаза Пелагеи. Старый француз встал между мужем и женой.
— Ну вот она говорит, что не хочет идти на берег одна, — подмигнул старому квартирмейстеру адмирал. — Что ты скажешь?
— Что же я скажу, ваше сиятельство… Милости прошу, отпустите ее.
— Я слыхал, ты вчера рассказывал команде, что участвовал в спасении французского китобойного судна?
— Так точно.
— Благодарю тебя! Французы всегда помнят благородные поступки… Ну вот твоя жена рыдает и не хочет идти на берег и говорит, что кинется в воду, если я тебя не отпущу. Разве она так любит тебя? Ведь ты старик, такой же, как я, а она молодая.
— Не могу знать, ваше сиятельство.
— Сколько тебе лет?
— Третьего года рождения, ваше сиятельство.
— Пятьдесят один год, ваше превосходительство, — перевел поляк.
— Ну, еще опасный враг, — сказал адмирал переводчику.
— Твое счастье, что твоя жена так любит тебя! — обратился он к Усову. — Я уступаю просьбе любящей жены и молодой матери, которая желает сохранить отца своих детей, — строго и серьезно сказал адмирал, показывая, что шутки окончены. — Я отпускаю тебя. Но за это ты должен будешь исполнить мое поручение.
Он встал, перешел к столу и достал конверт.
— Подойди сюда, передай вот это письмо твоему адмиралу Василию Завойко. Передай ему лично в руки.
— Рад стараться, ваше сиятельство!
Адмирал улыбнулся:
— И передай всем твоим товарищам на берегу, что когда мы возьмем Петропавловск, то сразу отпустим всех пленных к их семьям, как и тебя.
— А Киселев тоже семейный, и у него ребятишки есть, — заговорила Пелагея и стала просить адмирала за Киселева.
— И ты знаешь его? — спросил адмирал у ее мужа.
— Как же, даже очень хорошо знает, — ответила Пелагея.
— Это не тот молодой и красивый парень со шрамом на скуле? — спросил Де-Пуант.
— Да, вот именно, — подтвердила Пелагея.
— Что же ты за него беспокоишься? Тебе мало, что я отпускаю мужа, так ты хочешь, чтобы я отпустил тебе и друга?
Адмирал, ласково улыбнувшись, кивнул, и пленных вывели. Через полчаса французская шлюпка под белым флагом доставила Усова с его женой и детьми и Киселева на берег.
Никольсен был возмущен. Русские были на эскадре, все видели, вокруг них все время толпились болтливые матросы фрегата. Они расскажут про смерть адмирала, про похороны, про неисправности на судах, причиненные бомбардировкой. Все это следовало скрыть. И держать их надо было не в жилой палубе, а в карцере, отделить совершенно от людей на судне.
Но Никольсен ничего не сказал адмиралу. Он лишь заметил кратко, что могут быть доставлены на берег сведения об эскадре.
Де-Пуант держался иного мнения. Он желал утишить ярость защитников города. Пусть знают, что пришел благородный противник, который бесстрашен в бою, но щадит тех, кто сдается. Это им сбавит пыла и затруднит русских офицеров, которые всегда, как говорят, рассказывают своим солдатам басни о врагах, изображая их страшилищами. «Отправка женщины с детьми на берег послужит на пользу и в случае победы, и в случае неудачи», — предполагал Де-Пуант.
«Очередная глупость и ошибка, — думал Никольсен, — и исправлять все это придется опять англичанам».
Он поехал с двумя офицерами к себе. Три англичанина с большими лицами, как три лошади в мундирах, сидели на корме. Матросы гребли.
А Де-Пуант курил сигару и прогуливался по юту. Его офицеры довольны, что их адмирал переменил решение.
Битва началась так, как и желали того молодые офицеры союзного флота, требуя решительных действий. Утро — необычайно чистое, и вообще такие дни, как в это лето, — редкость на Камчатке. Горы и заснеженные вершины вулканов видны отчетливо. Близка осень.
Матрос Джон Слэйв, с утра умывшись, привел себя в порядок, помолился, вычистил мундир, ружье вычищено еще вчера. Патроны, кинжал с собой. Ремень затянут плотно. Джон — лихой моряк, смел в штыковом бою, стрелок отличный, грамотен, работал когда-то на заводе у машины. Пастор сегодня сказал матросам хорошие слова. Дело предстоит очень серьезное. Джон готов стрелять и колоть. Грабить он не собирается. Это не по его части. Но интересно посмотреть, что в городе! Паркер окликнул его:
— Приказано взять с собой кандалы. Положи их в ранец.
— Слушаюсь!
— Когда крикнут «кандалы», немедленно явишься ко мне.
— Слушаюсь!
На фрегате «Президент» лейтенант в черном мундире с саблей наголо командует огнем. Матросы, назначенные в десант, тихо ждут. Разрешено сидеть, но некоторые не могут от волнения, хотя скрывают это. Рядом с «Президентом» на шпринге фрегат «Форте». Оба фрегата бьют в упор по русской батарее на седловине горной цепи. Уже сметены все деревья вокруг батареи, перепахана земля. Принят был тот же способ, что в первом бою при уничтожении Шаховой. Теперь батарея на седловине уничтожается двумя фрегатами сразу.
Неравная схватка, какая-то беспощадная молотьба по берегу. Там все летит вверх. Люди падают один за другим. Но еще держатся, упорные! Английские артиллеристы, рослые или низкие, но плотные, с бакенбардами, с усами, действуют сегодня с большим воодушевлением. Они работают, как на заводе у печей. А между тем уже подняли и начинают строить десант. Там много рослых, видных матросов.
Командует лейтенант Паркер. Вот уже с примкнутыми штыками солдаты морской пехоты и матросы ждут сигнала к посадке в шлюпки…
«В прошлом бою мы чуть не потерпели поражение, — думает Паркер, — но это была лишь генеральная репетиция». У Паркера была знакомая артистка в Плимуте, и он слыхал, что если генеральная репетиция неудачна, то спектакль будет иметь успех. Возможно! Люди, испытавшие неудачу, так насторожены, так полны сознания опасности, что в решительный миг силы их удваиваются.
Это ощущение сознания опасности было написано на лицах и офицеров и матросов. Матросы сильные, умелые в бою, прекрасно обращаются с новейшим оружием, знают цену себе; в штыковом бою, видимо, будут смелы, освоили все приемы. Достоинство и гордость не позволяют им бежать. Выкормлены хорошо. Бекон и порридж — утром, на обед — тоже мясо и уксус. И их очень мало в лазаретах. Почти все глубоко религиозны, на корабле масса Библий разного формата. Немного, но есть у многих собственные книги по разным отраслям знаний, есть и развлекательные. Почти все хотят стать унтер-офицерами. Для этого надо служить честно, лучший случай выдвинуться — бой. Хотя те, кто служит давно, не рвутся в бой. Раздается команда. Сердце у Джона немного екнуло и забилось сильней. Право, не хотелось бы лечь в могилу в чужой земле. Впрочем, раз нанялся — отвечай кровью… Хочешь денег — расплата. Деньги и хорошая жизнь требуют своего. Чувствуешь себя не совсем ладно. Это до первого выстрела. Потом приходит остервенение.
— Теперь они узнают нас, — сжимая штуцер в руке, сказал Вилли, коротконогий парень, первый силач.
— Сбили батарею? — спросил Джон.
— Нет, еще держится.
Десант уже рассаживался в шлюпки за фрегатом. Но еще не выходили из-под прикрытия. Сотни весел стоят стоймя. Словно дикари на своих пирогах с копьями. За французским фрегатом такая же щетина из весел. Грозная армада сейчас двинется из-за пяти судов сразу. Кажется, русскую батарею уже добили. Но нет, слышна еще пальба оттуда.
«Нет, брат мой любимый, ты не постыдишься меня! — думал Александр Максутов в эту минуту страшного испытания. — Ты чувствовал себя виноватым, что я сюда поставлен. А надо гордиться. Нет большего счастья, как умереть за отечество!»
Максутов видел все вокруг до мельчайших подробностей, отдавал приказания, все помнил. Бруствер разбит, повсюду ничком и на спине валялись убитые. Он сам заменял наводчика. Александр отлично понимал, что, чем дольше продержится батарея, чем больше залпов примет она на себя, тем легче будет защитникам города… Вот уж действуют из десяти только два орудия. Пот заливает красное лицо Александра. Мундир его промок и почернел от пота.
Залп. Снова земля, осколки. Уж слишком силен этот удар. Видимо, пятьдесят или шестьдесят орудий пристрелялись, цель им ясна, она обнажена, лес и кустарник вокруг уничтожены.
Максутов подхватил зажженный фитиль из руки упавшего солдата. Орудие выстрелило, но Максутов почувствовал глухой удар, что-то тряхнуло и отбросило его. Боли не было, было какое-то ужасное потрясение. Он увидел, что рука его оторвана вместе с рукавом. Но не та, что держит фитиль.
Максутов очень крепок. Его тело привыкло к постоянному напряжению и к гимнастике, у него великолепное, сильное сердце. С оторванной рукой он кидается к орудию. Выстрел, и бомба рвется на фрегате «Форте». «Какое это счастье». Это уже не первая из пущенных сегодня самим Александром.
Но больше нет сил, приливает тошнота, темно в глазах… «Брат мой милый, я сделал все… Чем больше ядер я принял на себя, тем легче тебе и всем вам. Может быть, я спас тебя…» Темно…
— Упал! — закричал матрос с ведром на английском фрегате. Этот офицер держался так долго, что привлек внимание всех. Он сам наводил орудие, его бомбы прилетали сюда. Он возбуждал восхищение и ненависть на обоих фрегатах. Сейчас, когда он упал, все поняли, что разгром батареи завершен.
— Хур-ра! — дружно грянуло на английском фрегате, грянуло без всякого приказания офицеров, от сознания успеха.
И этот крик услыхали на всех русских батареях и в городе.
— Что такое? — спросил Завойко, стоявший неподалеку от фрегата «Аврора» вместе с полицмейстером Губаревым и юнкером Литке. Тут же офицеры стрелковых партий.
— Убит Максутов, — сказал, подбегая, лейтенант Федоровский.
— Дорого они ценят его, если так кричат. Торжествуют враги. Но я ценю его еще дороже! Так они еще не рады будут сегодня тому, что так рано с утра кричат свое «хура». Поднять тело лейтенанта Максутова и доставить сюда!
Лейтенант Федоровский с партией стрелков быстро побежал по кустарникам вверх на гору, чтобы занять позицию, принять убитого Максутова и его погибших солдат.
Когда Усов, его жена и матрос Киселев прибыли в Петропавловск, им чуть не до вечера пришлось отвечать на разные вопросы адмирала и офицеров, а потом матросов и солдат, своих знакомых, товарищей. Их рассказы разнеслись по городу.
Все судили и гадали, кто мог попасть в адмиральское судно и почему. А Усов уверял, что английский адмирал убит. Все оживились. От жены Усова узнали, что эскадра хотела уходить, но что французы решили оставаться и дать бой. Сначала уверяли ее, что уходят и что она увидит страны, где нет зимы, а потом сказали, что остаются. Эскадра в самом деле не ушла. На всех судах слышался стук.
— Починяются! — говорили в городе.
Всех занимало, будет ли новое нападение или все-таки суда уйдут. К вечеру стук стих, но эскадра не уходила. Опять стали ходить шлюпки с промерами. Кажется, Усова была права. Предстоял новый штурм, и все поняли, что он будет решающим. Завойко объявил всем защитникам города, что адмирал вражеской эскадры убит нашей бомбой, пущенной с батареи.
— Это постарались наши славные аврорцы, — говорил он на «Авроре», — а также с седловины метко бил лейтенант Максутов.
Александр Максутов подумал, что очень лестно, если бы его бомба убила адмирала. Но он помнил, что тогда его орудия не стреляли.
— Я от такой чести отказываюсь! — сказал он адмиралу.
— Больше того, скажу, что в самом деле у меня есть сведения, — говорил Завойко, — что тот адмирал не убит, а застрелился сам, видя всю безнадежность своего положения. Поэтому, господа, ясно, что сила на нашей стороне, и пусть они только высадятся на берег, и мы их тут же встретим как полагается.
До Маркешки Хабарова, который был теперь в стрелковой партии, дошли слухи, что девятнадцатого числа на английском фрегате бомбой был убит адмирал. На батарее аврорские офицеры говорили, что это какая-то случайность, что, возможно, у них своя бомба разорвалась или адмирал застрелился.
«Так это, наверно, я его убил», — подумал Маркешка.
— Как думаешь, не я ли его убил? — спрашивал он Бердышова.
— Нет, куда тебе, — отвечал Алексей. Он не завидовал никогда товарищу, но тут бы не хотел верить. «Зачем бы Маркешке лезть в такие герои! Хотя похоже. Может быть, Маркешка изловчился и ловко припечатал. Хорошо, что он молчит об этом».
И вот опять бой. Самый разгар его. Опять гром. Не конец ли, земля трясется.
Враг приготовил десант. Идут шлюпки. Сразу с пяти судов. Англичане направляются к Озерной батарее. Шлюпки врага подошли к берегу, их колонна лезет на седловину, где уничтожена батарея Максутова. Таковы были доклады, которые получил Завойко.
Там, где кончается Никольская гора, — крутые каменистые обрывы из сырой глины между камней. Обрывы подходят к берегу моря. Внизу только узкая отмель. Правей Никольская гора более пологими обрывами опускается в лесистую низину. У леса отмель пошире. Под обрывом высаживали десант французы, а у леса — на отмель — англичане.
Рослые английские матросы отважно ринулись из шлюпок к берегу прямо по воде. А от фрегатов еще отходили баркасы, полные народа. Страшное зрелище — щетина штыков и, как сильные щупальца, как лапы черепахи или клешни краба, — мощные ряды весел. Большая шлюпка идет совсем пустая, на ней лишь гребцы, два человека на корме, и адмиральский флаг полощется. Это адмирал союзной эскадры пошел брать город.
— Паря, как за товаром поехал — и место в лодке оставлено, — говорил Алексей. — Не грабить ли собрался?
Лейтенант Паркер, с саблей наголо, кричал своим бегущим вперед матросам, чтобы задержались. Высадка еще не совсем закончена. Он требовал построиться рядами, но его никто не слушал. Английские матросы и солдаты морской пехоты сегодня рассвирепели. Матросы свое дело знают. Иногда не надо слушать офицеров. Теперь за дело, надо добивать врага! Сегодня все рвались в бой!
Вот он, берег, его скалы, глина, камни, деревья, аромат земли и цветов… Черт возьми, кажется, неплохо. Но это все потом! Все это так долго было запертым, закрытым огнем вражеских батарей. Паркер командует — вперед! А вот и батарея из четырех орудий, скрытая под горой. Американец не обманул. Она уничтожена. Там пепелище. Теперь путь к городу свободен. Вперед! Сметать все с пути, сжигать город!
— Матросы, вперед!
Богатырь Джон, белокурый красавец, с ружьем наперевес ринулся вперед. Рядом Вилли и Том. За ними — целая россыпь красных мундиров.
А вот медленно, как на параде, идут четверо матросов. Худой и высокий Пити Херт, уверяющий всех, что он сын герцога, но не может это доказать из-за коварства родственников, парень действительно с аристократической внешностью. Его шея обвязана платком. Рядом, припадая на ноги, идет Булль. Коренастый, низкий, с толстым задом, обтянутым штанами, он идет гордо, кажется, рад, что идет с такими рослыми молодцами и с герцогом.
Но вот Том остановился, как бы вдруг в чем-то разочаровавшись, отвел руку с ружьем, вдруг ослабевшую, открыл врагу грудь, ружье вдруг выпало, упала рука, и сам Том повалился навзничь. Рядом с ним кудрявый Хеллоумэн опустился на колени. Пуля попала ему в голову.
«Откуда бьют?»
— Не бойтесь этих ос! Вперед! — на этот раз грозно скомандовал Паркер.
Матросы и так смело и твердо шли вперед. Это было лишь минутное замешательство, когда от пуль пали два товарища. Враг бил метко, и черт знает откуда он бил, кругом лес и скалы. Но замешательство прекратилось.
А сзади подходили все новые и новые шлюпки, и в одной из них стоял французский адмирал с саблей наголо.
— Ну, французам мы покажем, ребята, как ходить в атаку, — закричал Вилли.
Сотни людей волнами шли вперед. Торжественно, красиво и страшно, именно так началось, как мечтали молодые офицеры.
— Теперь сюда, налево, за мной! — весело кричал пожилой рослый американец, одетый в английский мундир, показывая налево с видом человека, который затевает выгодное дело. Пули русских шлепались в деревья. Это происходило непрерывно. Казалось, пошел очень крупный дождь. Но где они, эти стрелки? Боятся, скрываются.
— Эй, вы, выходите!..
Пятьсот матросов и солдат на дороге и вокруг нее. Это та дорога, что показал американец, обходная. Ее защищала батарея, которая теперь уничтожена. Путь свободен. Но идут не только по ней — повсюду… Пятьсот матросов и солдат — невиданная на Камчатке сила.
Еще триста лезут, как черти, по скользкой глине и камням на седловину, туда, где разгромлена большая батарея, засыпают цветными мундирами все щели в скалах. Там слышны крики. Это французы. Вот они уже поднялись на разбитую батарею на седловине. Быстро перескакивают через трупы и разбитые орудия.
А вот и здесь, в лесу, англичане нашли разбитую батарею. Английские матросы тоже перескакивают через разбитые орудия и трупы.
Казалось, препятствий нет, путь к городу свободен. Кто может устоять против такой силы? Этот кулак подносится к самому носу. Но вот там, где, казалось, нет ничего и все разбито, вдруг вспыхнули огни, целая цепь. Грянул грохот орудий прямо в лицо, картечь хлестнула по рядам. Величественные парни, шедшие в первых рядах, изувечены и перебиты, дико вскрикивают. Надо бы прятаться за деревья, ложиться. Но другие идут вперед. Достоинство не позволяет. Новый залп картечью. Что это? Предательство?
Рослые ребята падали рядами, дисциплинированно, как по команде, отправлялись на тот свет.
Это заговорила шестая батарея, до сих пор тщательно скрываемая и неизвестная врагу. Завойко поставил ее поодаль от той, что под обрывом, и вообще подальше от берега, чтобы враг разбежался как следует, разохотился и уже схватился бы в мыслях за город, как за горячие пышки или вареники в сметане. На эту батарею назначен был командиром инженер Карл Гезехус.
— Огонь! — скомандовал он, раскуривая сигару.
Вот тут уж пришлось ложиться. И град пуль… Это стрелки: забайкальцы и камчадалы. Но они воюют по-своему. Они не нанимались за деньги, их мало, они люди семейные, мундиры врагу не собираются показывать.
А с фрегата ударили по новой батарее. Дым, земля поднялась столбом. Упали деревья. Батарея стала виднее. Но она цела. Англичане дружно закричали свое «хура» и стали подниматься и выходить из-за укрытий, из-за стволов, валег и кустов…
И пушки шестой батареи снова били, они били беспрерывно. Матросы-аврорцы у этих пушек.
— Назад! — закричал лейтенант Паркер. — Не брать батарею в лоб. Держите правее. На гору!
Паркер решил, что надо занимать гору: «Оттуда увидим город. На высоте будем господствовать». Матросы быстро побежали по лесу, некоторые подымали убитых и раненых и, пригибаясь, оттаскивали их к баркасу. А те, что ушли вправо, полезли, сгибаясь, по сопке; россыпь из сотен красных мундиров ринулась теперь на Никольскую, спины видны хорошо между кустов и на обрывах. Это было бегство от страшной засады и в то же время отважное наступление вперед. Шли решительные минуты. Все происходило очень быстро.
А сзади высаживались и подходили новые отряды, и все это поднималось на гору. Вот наконец русские! А хитрые стрелки! Есть в форме, обмундирование в порядке. Это солдаты.
— Ну померяемся!
Джон кинулся вперед. Удар штык в штык, лязг, и казак-забайкалец падает с проколотой грудью. Ничего особенного, кажется, в этих врагах. Опять стрельба, падают английские и русские солдаты…
«Вот мы и на вершине. Виден ковш, суда, город, все это у наших ног… Но русские еще идут навстречу. Теперь их много. О, на них тоже красные рубашки!»
— Сейчас дрогнут! Вперед! — командует Паркер, уверенный, что они не выдержат такого удара.
«Черт возьми, но они все бегут вперед, — кажется, хотят отбить взятую нами высоту… Но их будто меньше, чем нас».
— У-у! — дико зарычал Алешка Бердышов, тоже штык в штык ударяясь с английским матросом. Тут же вместе с солдатами и матросами лезут на сопку камчадалы. Залязгали штыки. Рукопашная началась.
Откуда-то сбоку стреляли. Солдаты английской морской пехоты стали падать один за другим. А русские лезли на седловину и иногда стреляли на ходу и бежали, бежали со штыками. И трупы русских везде, вся батарея завалена.
— Черт возьми, они ловки в штыковом бою!
По всему гребню горы англичане стали осторожно отходить.
— Ур-ра! — загремело по лесу. Сейчас как будто весь лес превратился в русские штыки. Их, кажется, очень много. Кто-то из них все еще стрелял откуда-то, может быть с деревьев. Теперь красные мундиры падали чаще, чем русские рубашки.
«Но, черт возьми, земля такая тяжелая. Это страшно, — мелькнуло в голове Паркера. — Видимо, я отвык ходить по горам. Уже забыто, какова земля, это не в порту и не на бульваре. Какая огромная и тяжелая, неуклюжая эта гора. Какие отвратительные скользящие мелкие камни в глине, какие цепкие кустарники, чащи леса. Черт возьми, я, кажется, падаю — нет сил…»
Мертвого Паркера подхватили и понесли на руках. Сшиб его старик Дурынин. Перезарядил ружье и подстрелил одного из несших офицера. Другой крикнул товарищам. Вернулись еще четверо, не побоялись, под градом пуль подняли лейтенанта и раненого матроса, обоих понесли бережно. Дурынин меткий стрелок. Он опять целился. Но один из англичан уже заметил его, приложился. Старик опустил простреленную голову в траву.
А снизу набежала новая волна русских. Матросы. Белокурые рослые красавцы, они шли плотным строем.
И вдруг по всему гребню горы англичане дружно побежали. Хлынули и французы. Массой, отстреливаясь, они кидались со скал. Иногда штыками и выстрелами сбивали наиболее удалых преследователей.
— Не зарывайтесь слишком! — кричали русские офицеры. — Дружно, ребята! В штыки их! В штыки!
Но офицеров никто не слушал, вся разномастная масса стрелков-добровольцев, камчадалов, матросов с «Авроры», забайкальских казаков движется неудержимой лавиной вперед. Еще один английский офицер пал с простреленной головой.
— Прыгай, ребята, — кричали англичане. Но не так легко прыгать: есть пологие места, а есть и скалы, обрывы.
А сзади кричат «ура» и стреляют и колют штыками. Гибнут один за другим солдаты морской пехоты.
— Ур-ра!.. — несется внизу, там где лес. Там хлещет батарея Гезехуса. Слева тоже слышится «ура», там идет штыковой бой за разбитую батарею на седловине. Там еще сопротивляются французы.
Угрюмо стоят огромные фрегаты и молчат. Бить нельзя. Идет рукопашная. А в шлюпке стоит адмирал, размахивающий саблей. Он что-то приказывает. Вперед или назад? Никто ничего не знает, но отсюда надо убираться, ребята!
Сверху все еще прыгали английские матросы и солдаты. Невероятно, сколько их, оказывается, было там. Некоторые тут же гибли от пуль.
— Стой, ребята! Убит Джо, — кричит маленький англичанин. Что-то кричит офицер без фуражки с лысиной и пышными бакенбардами.
Несколько английских матросов под пулями быстро кидаются на обрыв, стаскивают со скалы тело убитого товарища. Оказывается, он жив. Один из англичан взваливает его себе на спину. Тот стонет.
— Ты еще жив, дружище. Ничего, крепись, сейчас будем дома. Крепись!
И под пулями живой с умирающим спешит к шлюпке. А за ними с тремя ружьями их товарищ.
Не желая оставить тела товарищей, они прыгают, держа мертвых и раненых у себя на спине. Этих сверху не бьют. Но тех, которые россыпью кидаются к лодкам, бьют на выбор.
«Они товарищи хорошие!» — думает Алексей Бердышов. Казаки на всех скалах и стреляют без промаха.
Выбежал Маркешка.
— Стреляй! — кричал он, показывая на шлюпки, переполненные англичанами. В некоторых шлюпках и англичане и французы, все перепуталось.
Маркешка так кричал, словно это была дичь и сейчас она разлетится, надо успевать. Слева грянуло «ура». Погнали французов с погибшей батареи Максутова. Вот и они появились из лесу, бьются штыками на скалах, поскакали со скал. Один хромает, бежит. Вдруг Маркешка увидел, как без ружья несется за французами озверевший Алешка Бердышов. Как, откуда он выскочил — неизвестно.
Два француза тоже без ружей прыгнули со скалы, и Алексей прыгнул прямо на них. Набежали матросы и добровольцы. Тут же камчадалы. От этих пощады не жди. Одного француза тут же прикололи. Другого Алешка давил, держал крепко, а колоть не давал.
— Живьем! — орал он, желая видеть, каков этот человек. Бердышов вообще хотел знать, что это за люди, познакомиться с ними. Он дрался с ними наверху, друг у друга повыбивали ружья. Алексей поднял француза, пошарил у него за поясом, отнял нож и табакерку.
Скалы и косогоры были усеяны редкими цепями русских стрелков. Стреляли по лодкам. Со шлюпок посыпался град пуль по спустившимся на отмель матросам «Авроры». Враг считал их самыми опасными.
Ванька Растяпов, коренастый и плотный матрос, тщательно целится со скалы. Но не стреляет.
— Давай знамя сшибем у них, — говорит он Маркешке.
— Это верно! А то все кричат: флаг, флаг, знамя ли… черт знает… А мы имя подсечем.
Растяпов выстрелил, и знаменосец, бежавший к шлюпке, упал. Сразу знамя подхватил другой, но того сшиб Маркешка.
В это время из леса появилась упряжка. Выехало единственное конное орудие.
— Э-э, так это наш усть-стрелкинский казак Размахнин! И с ним — Токмаков!
Казак с отмели навел пушку и ударил по баркасу. Там крики, люди валятся в море с обоих бортов.
— Бей их!
На всех шлюпках отстреливаться сразу перестали. Все шлюпки пошли хватать людей с разбитого баркаса. Гребцы подавали им весла. Видно было, как умело и быстро плывут матросы, не успевшие сесть в шлюпки. Повсюду плыли и барахтались люди. Про знамя забыли. Кто-то из аврорских поднял его.
Попадав в воду, англичане бросали ружья. На отмели валялись мешки, шинели, кивера, фуражки. Маркешка нашел кандалы. Бердышов — другие.
— Знакомо дело! — побренчал он кандалами.
«Дивно этих ружей теперь по тайге раскидано, — подумал Хабаров. — Надо посмотреть, какие системы. Говорят, они хорошие ружья делают. И ребята собой видные и не дураки, а затеяли такое дело. Жаль было стрелять! Но приходилось. Теперь, однако, до свиданья!»
Маркешка пошел по тайге посмотреть, нет ли где ружей. А там уже бродили камчадалы. Эти охотники выискивали себе, что получше. А кругом убитые — вот лежит Размахнин Сашка, вот братан Пешкова, из первого взвода. Проходивший офицер предупредил, что ружья будет собирать особая команда.
— Паря, а солнце-то как высоко, — удивился Маркешка, выйдя из тайги.
Оказалось, что битва продолжалась почти четыре часа. Но в пылу ее время шло быстро.
Пароход отводил фрегаты. Заметно было, что два фрегата сильно потрепаны. И пароход опять кренит.
Перед домом губернатора строились отряды.
— Взяты пленные, флаги, гаубица, ружья, сумка с документами, — громко говорил Завойко. — Убито десять офицеров врага. Так вот теперь мы знаем, когда надо кричать «ура» — сначала или под вечер. Так закричим «ура» громко и покажем врагу, как мы его победили.
Поднесли носилки. В них лежал мальчик. У него оторвана рука. Он помогал на батарее Максутова.
— Максутов из своих пяти пушек расстрелял два фрегата, — сказал Завойко офицерам. — Недаром они кричали «ура», когда он пал.
Адмирал подошел к Дмитрию Максутову.
— Ваш брат, Дмитрий Павлович, умер от ран…
Завойко обнял Дмитрия Максутова. Спадало нечеловеческое напряжение, которое он сдерживал так долго. Что-то дрогнуло в его железной душе. «Но еще враг тут, — сказал он себе, — у врага еще около двух тысяч людей, и я не смею рыдать».
Отовсюду несли убитых и раненых. Подошли американские купцы.
Привели пленных.
Раненый матрос Петр Минин, отстранив охрану, дал им закурить. Подошла Пелагея Усова. Во время боя она не уходила из города. Пелагея варила обед. Она тоже пришла посмотреть пленных вместе со всеми. Пронесли казака с перебитыми ногами.
Двухлетняя дочка Пелагеи протянула руку к сухому длинноносому французу в мундире и обрадовалась.
— Это ты что? — смутилась Пелагея.
А девчонка настойчиво просилась к французу. Пьер — матрос с французского адмиральского фрегата. Его взял в плен Алешка Бердышов. Он узнал и Пелагею, и ее девочку, потом оглянулся на толпу, в глазах его мелькнула радость. Он мельком, но остро и с интересом взглянул в лицо Пелагеи. И почувствовал, что ему легче, ужасов плена нет, не так уж страшно. А то ждал чего-то, сам не зная, — не то смерти, не то чего-то худшего — тупого, бесконечного, чем, по рассказам, опасна эта страна.
Люди заметили, что ребенок обрадовался. Все знали, что семья Усова была в плену.
— Ну пусть, пусть идет! — сказал Минин. — Не съест.
Но толпа молчала.
— Это она помнит, как ее там баловали. Француза по мундиру узнала, — подходя, заметил Усов.
— По мундиру ли, по морде ли запомнила! — удивлялись забайкальцы. — Приметливые же камчатские ребятишки.
— Паря, а французы какие красивые! Чем-то на камчадалов смахивают! — заметил Маркешка. — На японцев ли? Такие же сухощавые. Вроде меня. Только ростом повыше.
— Паря, говорят, девки у них красивенькие, облепиха! — подтвердил Бердышов.
Пелагея взглянула на пленного поласковей. Она помнила, как Пьер хлопотал, таскал ей кашу и возился с ребятишками, в то время как муж ее сидел в кандалах. И потом как провожали ее с детьми матросы с французского фрегата, когда она уезжала на шлюпке, Пьер только улыбался ей во всю рожу.
«Кавалер нашелся», — с презрением подумала она тогда.
Несмотря на строгую и даже жестокую дисциплину и на беспрекословное, казалось бы, подчинение матросов капитану и офицерам, на английских кораблях существовало сильное общественное мнение.
Офицер мог послать матроса на смерть, поставить под пули и ядра и приказать не прятаться, мог покарать его, выпороть или посадить в карцер, отдать под суд, заставить исполнять любую тяжелую работу. Но никто не смел нарушать традиций, сложившихся на корабле, или пытаться изменять привычки экипажа, хотя это и не оговорено никаким законом.
Матрос готов был отвечать своей жизнью, кровью и боками только за то, на что он нанялся, продал себя.
Но никто не смел посягать на обычаи экипажа: всегда должно подаваться то, к чему матрос привык. И если бы повар задумал изменить сложившиеся традиции, то так или иначе матросы нашли бы способы подействовать на него. Если бы лицо, ведающее хозяйством, задумало бы урезать у матросов что-то от их стола, то есть обворовать их более, чем обычно, или, имея возможность позаботиться, как всегда, пренебрегло бы своими обязанностями, вспыхнул бы бунт, и тут не помогла бы никакая порка, даже расстрел.
Несмотря на строгие законы, никто не мог запретить матросу грабить на берегу, после победы, когда город занят, но грабить умело, не позоря чести корабля. Про убийство мирных жителей никто не говорит, это дело зависит от общего настроения после боя, еще от вкуса и характера каждого в отдельности и как позволяет совесть и вынуждают обстоятельства. Ведь матрос и сам всегда может быть убит из-за угла, с этим приходится считаться. Битва ведь разжигает. Но излишние жестокости не делают чести. Насилия также, это унизительно, хотя если все сделано чисто, никто не донесет.
Существуют целые легенды о благородных подвигах офицеров и матросов именно этого корабля. Существуют рассказы попроще, но тоже очень занимательные, о посещениях кабаков, о встречах с публичными девками и о драках.
Но на «Президенте», например, по традиции экипаж не переносит офицеров, которые кричат. Крикунам оказывается молчаливое, но единодушное сопротивление. Приказания должны быть отданы вежливо. В противном случае они исполнялись, но с таким видом, как будто матросы — сыновья лордов, а офицер — парвеню. Крикун наконец понимал, что его ненавидят, а это всегда и везде опасно.
— Ну, черт возьми, это не война! — заявил Пити Херт, что означает «жалостливое сердце», возвратясь в кубрик.
Все тяжело дышали и еще не могли прийти в себя после разгрома. Своих убитых только что стащили в мертвушку, а раненых — в лазарет. Раненные легко тут же их сами перевязывали, доктору некогда. Что у него делается! Там пилят пилой кости, и человек терпит, позеленев от боли и ужаса.
— Туда надо было послать попов, а не матросов, — продолжает Сердобольный.
— Да, это я тоже заметил, что тут дело нечисто и было какое-то колдовство! — серьезно и с возмущением сказал Джон. — Не могло быть, чтобы русские нас разбили!
— Русские — христиане? Ты не знаешь? — спросил кто-то.
— Черт их побери! — отвечал раненный в ногу.
— Явно тут нечистая сила! — продолжал худой и долговязый.
— Вот это верно! — подхватил молоденький матрос. — Я не знаю как, но в самый нужный момент так получилось, что у меня исчезло ружье.
— Ты, парень, шутишь! — оборвал его матрос постарше. — Или ты из молодых, да ранний?
— А где твое ружье? Что же, ты сам его потерял?
— Я бросил свое в воду, и оно не достанется врагу. Я не мог плыть. А ты бежал с пустыми руками.
— Что спорить? Явное колдовство! Я сам видел ведьму и хотел ее подстрелить. В руках у нее был горшок в тряпке. Полагая, что это леди, я бил по ногам, кажется, прорешетил ей всю юбку, но ей хоть бы что!
— А мы стали отстреливаться, когда на нас бежали русские, — говорил согнувшийся белокурый матрос, перевязывавший ногу товарища, — и вдруг все переменилось. Оказывается, на нас бегут свои, в красных мундирах, и они стали нас же колоть. Это так поразило нас, что мы бросились бежать.
— Вот видите, — подхватил Сердобольный.
— Это глупости!
— Какие глупости, — вмешался в разговор старый матрос, — когда мне все время кто-то заворачивал дуло, когда я целился. Это бывает, есть такие места, говорят, на Мадагаскаре.
— Мне тоже не понравилось тут с самого начала, когда еще подходили. Кажется, сам черт раскинул шатры на этой Камчатке.
— Мне еще один американец все это предсказывал во Фриско и уверял, что лучше не ходить, хорошего ничего не получится. Но я ответил, что все-таки пойду, — говорил Сердобольный с таким видом, словно он был капитаном «Президента» и все решал.
— Что же ты, отдал бы приказание.
— Да, по рождению я должен быть в больших чинах, если бы не клевета, которой я до сих пор не могу опровергнуть!
— Еще наши тупые и безмозглые офицеры! Совсем не так надо было!
Джон очень сожалел о товарищах и о корабле. Так обидно и жалко свой экипаж и свой фрегат! На палубе лужи крови, она пробита в нескольких местах. У борта все обгорело, есть пробоины. А какой был красавец фрегат! Как, бывало, всех других превосходил он…
Джон — дельный, толковый, грамотный. Он работал на фабрике, пожелал видеть свет, уж слишком был сильный, красивый и способный ко всему, жаль было похоронить себя навеки в угольной пыли!
На флоте не оказалось того, что обещали на своих картинах вербовщики. Там матросу сулили путешествия, веселую жизнь с бокалом в руке и с девицей на коленях! О нет! Вместо девиц какие-то стервы, которые обгрызают тебя, как волчицы. Понемногу Джон свыкся, втянулся в службу. У него был престиж в матросском обществе. Но тяжела служба. Да еще вдобавок такой разгром, когда из истории известно, что английский флот не терпел поражений и не может быть разбит. Как все это случилось? Столько мертвых, переломанных костей, крови, порчи судов, погибших, потерянных хороших вещей! Знамя потеряли! Паркер убит. А почему Прайс застрелился? Явная чертовщина.
Общественное мнение определенно говорит, что воевать тут больше нечего, да и не из-за чего. Там нет ничего у них в городе. Какие там меха? Нечего воевать с ведьмами и нечистой силой. Пусть лезут в десант попы и офицеры. Пастор что-то объяснял после боя, но его слушать никто не хотел, и все проходили мимо. Поздно он спохватился! Это предатель, а не пастор! Да еще надо приниматься за работу, все исправлять, доков здесь нет, а русские могут совсем переломать все, если офицеры столь глупы! Некогда слушать басни!
Завойко приказал явиться к себе попу и дьякону и задал им «распеканцию».
— Я сам молился о ниспослании победы и благодарю бога, что он услышал молитвы, но запрещаю вам объяснять победу тем, что впереди стрелковых партий летели ангелы. И это я говорю вам потому, что этого не может быть, и еще потому, что враг потерял шестьсот человек, а мы триста, и не можем убрать убитых, которые повсюду, и их надо хоронить с почестями, как подобает героям, и, не глумясь над телами врагов, с честью похоронить их! Значит, у врага еще есть много войска и мы должны ждать третьего приступа. И солдат должен надеяться на себя и на свою силу и верить в бога, но не рассчитывать, что вылетит из-за сопки ангел и поразит того, кого он сам должен застрелить или заколоть штыком.
Собраны были все брошенные противником штуцера и патроны к ним. Наутро нашлись охотники, которые ныряли в воду и смотрели, где же утопленные ружья. Некоторые доставали штуцера, а один — офицерскую саблю, выброшенную в воду вместе с сумкой и мундиром.
С утра съезжались вдовы и дети убитых из деревень Коряки и Авача. Всюду слышались рыдания, вопли.
Маркешка стоял на часах у лагеря.
На вражеской эскадре спозаранку стук — починяются. У нас к вечеру под Никольской сопкой выросло два холма братских могил.
На четвертый день утром на эскадре подняли паруса, и один за другим корабли стали уходить в ворота.
— Не стрелять! — приказал Завойко. — Пусть спокойно уходят…
В городе молебен. Завойко снова держал речь. На другой день похоронили князя Максутова.
Заговорили про награды. Но про Маркешку никто не вспомнил. Он и сам стал думать, что не он попал в адмиральский фрегат. Маркешка был счастлив, как каждый, кто сегодня жив и рад исходу дела: «Да и кто я? Гуран и гуран! Все мы гураны!»
Спорят, кто отличился, кто убил, кто попал во фрегат. Да не все равно кто? Сейчас уж, право, все равно. Горы мертвых и своих и чужих… А врагу не удалось… Так думал Маркешка, глядя вслед уходившим кораблям.
Завойко хвалил аврорцев и говорил их капитану, лысому толстяку, которому в бою ничего не сделалось, что напишет государю и попросит всем наград.
Маркешка даже прослезился. Алексей тоже доволен. Аврорцы — ребята видные и бывалые, им стоит дать награды! Они помогли. На сопке уже было совсем плохо, как они набежали и вызволили из беды.
Забайкальцы восторгались. Но об их геройстве Завойко не упомянул ни в одном из рапортов. Он сделал это из своих соображений. Во-первых, потому, что они плыли по Амуру, который открыт Невельским, и прислал их Муравьев, которого он терпеть не может. И еще много разных соображений.
В порт вошло судно. Пришло известие, что война объявлена.
Завойко собрал народ, построил войска и зачитал высочайший императорский указ о том, что начинается война против англичан и французов. Опять служили молебен.
— Поздно же сюда вести доходят, — говорили солдаты.
— Уж мы отвоевались! А бумага только что пришла.
— Что было бы, братцы, если бы мы ждали этого указа, — говорил Завойко, — и не думали сами, что война началась. А мы начали готовиться уже давно!
— Вот был расчет Муравьева, — говорил жене Завойко, — победить врага эскадрой и войском на устье Амура, для чего он и собрал все корабли и тысячи людей. И он требовал туда «Аврору». Расчет был таков, что лучше нельзя. А Невельской тянул на юг и говорил, что все решится там. Путятин тоже все рассчитал, что он благословит Японию и займет всю Азию православным крестом. Они решали великие проблемы, а судьба сложилась так, что победил Завойко. Те враги, что громко кричали «ура», когда пал наш герой князь Максутов, теперь побиты! И как они дойдут и куда — неизвестно.
Юлия Егоровна в трауре. В трауре и другие женщины, жены чиновников и офицеров… От пленных узнали, что эскадра должна идти в Сан-Франциско… Завойко думал, что к весне надо опять все укреплять. Пока придется переписывать начисто рапорты в Петербург и губернатору.
Кажется, что тут конец света и что дальше уже некуда плыть. Душой овладевает чувство, какое, вероятно, испытывал Одиссей, когда плавал по незнакомому морю и смутно предчувствовал встречи с необыкновенными существами[108].
В лимане Амура при ясном небе разыгрался шторм. «Паллада» всей своей тяжестью, глухо, но с силой ударилась о песок. Никто не ожидал, и ветер, казалось, не так крепок. Затрещали переборки, захлопали дверцы кают, раздались свистки дудок, загремели крики в рупор, по трапам люди высыпали на палубу, как из муравейника. Новый удар. Угрожающе заскрипели мачты.
Гончаров с отцом Аввакумом[109] перебежали к другому борту, поглядывая вверх.
— Каково, Иван Александрович? — спрашивает барон Криднер.
— Страшновато! — спокойно отвечает Гончаров. При каждом новом ударе «Паллады» о дно он покачивает головой, не поймешь со стороны, не восхищается ли, как вестовой его Фадеев, когда глядит на порку товарища.
«В самом деле, — думает барон, — может быть, писателю любопытно посмотреть, как этак, знаете, фрегат начнет разваливаться, рухнут мачты. Картинно писать потом можно кораблекрушение. Воображаю!»
Вода вокруг не шумит, а ревет. Адмирал взъерошен. На Уньковском лица нет. «Боже мой, — как бы говорит он, — ну, ваше превосходительство, что тут делать?»
Опять удар о песок.
— Вот это поддало! — с восхищением говорит Фадеев, вестовой Гончарова. — Иди-ка в каюту, ваше благородие!
— Отстань, братец. Там еще опасней.
— Как могло случиться? — начинаются разговоры, пока нет новых ударов.
— Предполагали, что идет на прибыль. А оказалось, вода большая. И стала убывать.
Эти дни фрегат едва двигался на буксире гребных судов. Впереди шли шлюпки с промером, разыскивали глубины. Все время в ходу футштоки[110] и лотлини[111].
Накануне, тоже в ветер, пароход «Аргунь» сломался и ушел в Николаевск под парусами. Невельского еще прежде губернатор вызвал к себе, прислав вместо него поручика Воронина, как, говорят, очень знающего. Но и он твердит то же, что все здешние офицеры: «Для ввода «Паллады» нужен пароход!», то есть шхуна. На фрегате недовольны, что Муравьев ее угнал.
К вечеру фрегат оказался в безопасности, его вывели на глубину. Шторм стихал.
— Такой опасности, как сегодня, еще не бывало! — сказал Уньковский, обращаясь к Гончарову.
«Если бы эти четыреста человек занимались полезным делом все время, — думает Гончаров, глядя на уходивших вниз матросов в черных от пота рубахах, — можно бы было выстроить город, порт, открыть бог знает что. Какие матросы здоровяки, а труд исполняют бесцельный. Боже, хвалить парус могут только бессердечные и безграмотные романтики. Твердят, что от паруса никогда не откажутся, стыдно, мол, ходить на самоварах и коптилках, профессия теряет благородную привлекательность».
Флотские офицеры — народ на редкость выносливый, это Гончаров заметил еще по выходе из Кронштадта, когда по неделе ветер держал на одном месте, даже обратно относил, а им хоть бы что, как будто главное — провести определенный срок на корабле, а не двигаться вперед. Такое терпение, пожалуй, не достоинство, похоже на лень. У Гончарова такого терпения нет. Ему хочется домой, тоскливо смотреть на все, что происходит, жаль людей, и судна, и бесцельно текущего времени.
Впрочем, за последние дни даже терпение моряков не выдерживало.
Плохо писалось в тропиках, непривычен климат для литературных занятий, хотя Иван Александрович и там трудился. А тут повеяло холодком, иной ветер, почувствовалось что-то родное, потянуло работать. Двухгодичное знойное лето заканчивалось, хотя на дворе июль. Пора домой! Уж несколько раз просился у адмирала, да все без толку, то отпускает, то не отпускает. Сегодня хотел объясниться решительно, но шторм помешал. Адмирал готовится к отплытию в Японию. Шлюпки ежедневно ходят на «Диану» и обратно, идет перетасовка полная. Путятин частично заменяет команду и офицеров «Дианы» своими, палладскими.
С Уньковским охотно расстается.
Гончаров еще до прихода «Дианы» просил отпустить его в Россию. Адмирал мнется и толком ничего не говорит. Это все очень раздражает Гончарова. Ощущение такое, что ему вяжут руки, когда они рвутся к делу.
Моря у нас есть, а интереса к морям нет, вот в чем причина, и Гончаров это заметил давно. А причина этого, в свою очередь, в корне… все та же!
Если бы, к примеру, описать и объяснить все, что тут происходит? Трудно Петербург заинтересовать Татарским проливом. Да и все, что тут делается, секретно, оглашению не подлежит.
Если бы и можно было, то, пожалуй, только вред сделаешь правдивым описанием. Правительство возмутится. У нас любят лесть, похвальбу, реляции победные. Узнав, что тут, сделают вид, что поражены, да и взыщут с того, кто трудится, накажут не тех, кто виноват, и дело погубят в зачатке.
Парохода не было, экспедицию, говорят, обманывали, не присылали ничего, обещаний не исполняли, люди мерли от голода. Дорого приходится расплачиваться морякам за лень господ петербуржцев.
Да, причина не здесь, где собрались люди редкой энергии и сам Муравьев ею пышет, а в глубине России. Нет, нет у нас интереса к морю! Может быть, теперь после Нахимова появится. Как опишешь отчаяние, владеющее всеми, когда фрегат тянут, бессмысленно надрываясь бог знает зачем, и сердцу больно, когда смотришь со стороны. Сказать прямо нельзя. Смягчить — значит все испортить. Не сказать, не намекнуть даже — подло, право, подло.
Рассказы Муравьева и подвиги его офицеров произвели на Гончарова сильное впечатление, хоть и ложились они на память, переполненную картинами виденного.
С какой мукой исполняют тут порядочные люди свое дело! Дело, к которому и он, Гончаров, старался пробудить интерес в обществе. Он желал открыть своей книгой вид на огромный мир русскому читателю; это то же самое, что тут делали моряки, только совсем иным способом.
Опять пошли мысли, что он — официальное лицо, секретарь дипломатической миссии и не должен лезть, куда ему не следует, не смеет Путятина поставить в неудобное положение, ведь пришлось бы намекнуть на совершенные им ошибки.
Так что лучше не писать. «Да я и не собираюсь, и так дела по горло, и это все в очерки кругосветного путешествия не идет».
Но стоило так решить, как мысли опять не давали покоя, не оставляли, находили разные лазейки. Вспомнилось, что впервые обратил он на всю эту бестолочь внимание не тут, а давно, как только плавание началось. Едва вышли из Кронштадта, как ветер держал и держал. Гончаров совсем не был восхищен всем, что увидел во время перехода в Англию, и даже хотел бросить это путешествие, возвратиться из Портсмута. Потом забылось, когда увидел сказочные картины новых стран. В тропиках и ветер держит — не обидно, и штормом, бывает, залюбуешься. Сейчас в Татарском проливе ожили картины и настроение первого перехода, и самочувствие такое же. «А что, если так и начать очерки путешествия? Право, вот открытие, дельная мысль! Ведь главный враг — парус, от него вся беда, и нелюбопытство, неподвижность общества нашего. Из-за этого и парус не заменен — причина всех бед. Из-за паруса, может быть, и с трактатом неудача!
А что, если взять и описать ту картину вместо этой, куда более важнейшая глава получится. И Петербургу ближе и понятней! Взять и описать все впечатления, но на примере другого перехода! Пойти на хитрость!»
Утром, желая привести на свежую голову мысли свои в действие, Иван Александрович сел за стол. Работа пошла, прохладой как прочищает мозги! День ясный, с сахалинского берега ветерок… Так и начал: с Балтийского моря. А новые впечатления рвутся в описание, не удержишь. Вот что значит сел за стол. Не здесь бессильны, не в Татарском проливе — боже упаси об этом, а всюду! И это понятней будет и подействует лучше.
Начал писать и ожил совершенно. Перо, казалось, само пошло. «Пошла писать губерния!»
Двадцать суток шли по Немецкому морю, где все изучено, и ветры и течения, есть и карты, и лоции. Помилуйте, господа, да там разве лучше было, чем здесь? А на парусном судне столько тащились! Но ведь там Англия рядом! Что же пенять нам на Амурскую экспедицию и на ее офицеров! Обратитесь-ка на себя!
Иван Александрович бывал и остер и гневен и чувствовал в этот миг, что с другого боку, но крепко бьет все того же ленивца.
И тут и там одинаково бессилен человек без пара и машины. Нищета и лень — основа. Не описывать же торжество нашей дипломатии и заключение трактатов. Вот и получайте вместо торжеств, хоть и без торжеств книгу нельзя оставить.
Устала голова — придется пройтись, подняться на палубу, да кстати посмотреть, как идем.
Сегодня в лимане тишина. Разоруженный фрегат движется среди просторных водяных полей. Желтые пятна мелей просвечивают сквозь поголубевшую в тишине воду. Видны оба берега: сахалинский в тени и материковый с лесами и белыми скалами, освещенный утренним солнцем.
— Как глубина? — спрашивает Иван Александрович у капитана. Ему разрешается задавать подобные вопросы. И многое еще разрешается. Каждому известно, что сочиняется книга о плавании человеком не морским, приходится объяснять.
— Под килем три фута, — отвечает Уньковский. — Отлив. — Капитан благосклонен к Гончарову за одно то, что с адмиралом его мир не берет, хотя по виду отношения у них ровные. А кошка между ними пробежала!
Пустынно на горизонте. Паровая шхуна не идет, и «Аргуни» нет, видно серьезно повреждена.
— Заварили мы кашу с этим вводом! — жалуется Уньковский. — Не знаю, кто ее будет расхлебывать! Жаль фрегата!
Вполне согласен с ним Гончаров. Прекрасное, красивое существо этот фрегат.
— Умница, как руля слушался! — продолжает капитан. — Что с ним теперь будет!
«Право, жаль, — думает Гончаров. — Как тут не согласишься!»
Иван Александрович вернулся в каюту, перечел наброски, подумал, с какой легкостью позволяют у нас клеветать на своих героев. А они — под секретом, оправдаться им трудно. А ведь здесь все сделано не руками колониальных рабов, а своими силами, с англичанами и их деятельностью несравнимо. Край усеян костьми русских.
«А мы являемся с тремя парусными судами и лишь одной паровой шхуной! Американцы снарядили в Японию целый паровой флот. Мы снарядились по понятиям прошлого века, а не нынешнего. И вот итог — среди мелей. Кажется, не войдем в устье. Надо было в пятьдесят первом и втором годах думать, когда экспедиция снаряжалась, и здесь готовиться, исследовать. Кто, почему мешал? Компания была обижена? Врангель? Муравьев уверяет, что тысячу раз требовал паровых судов. А Муравьеву за это палки в колеса!
И опять выручает матрос, простой человек… Вот опять поехали завозить верп. Крик, рев в трубу… Опять что-то оборвалось! Кстати, и это описать! И это было в Балтийском море!»
Опять писал долго, потом прочел и подумал:
«Что же я конспирацией занимаюсь, так далеко отбежал от истинных событий, что и понятно не будет, к чему моя критика относится… А не обозначить ли, где писано? Право! Вот где отгадка! «В Татарском проливе». Так и напишу, как закончу!
А еще много работы с этой главой. Сообщу, что писал об этом прежде, из Балтийского моря, да письмо пропало; кстати, одно из писем, посланных из Англии, пропало в самом деле. Вот и соблюсти невинность!»
Иван Александрович так и решил: свалить все на пропажу письма. Описать все будто бы заново. Да и высечь адмирала и высших лиц империи, объяснить, как они спустя рукава дело начинали и на что обрекали экспедицию. Намеками, конечно. Высечь и за старые и за новые позоры, которым по лени своей подвергают Россию ныне во всех частях света.
А на «Палладе» опять все успокоились. Шторм встряхнул ненадолго. Время идет, сроки надо тянуть. Гончаров вспомнил, как вчера кто-то из офицеров сказал на палубе, что это, мол, редкая неудача.
Да редкая ли это неудача? А гибель гарнизона в Императорской гавани от голода? Тоже редкая неудача? А разве нельзя было знать заранее, куда ведешь «Палладу»? Нет, что-то сделано спустя рукава, где-то плясано, пито, переспано лишку, переболтано без меры. Здешних ли винить? Нет, господа, здесь люди голодные, но дело знают. И слава богу, что есть в России личности, которые делают чудеса.
«Но, право, больше мне нечего тут делать, и на «Диане» я не пойду, не изменю своей «Палладе», и войны я тут не дождусь. Видимо, вот-вот генерал будет отправляться, нельзя пропустить удобного случая. Надо наконец с духом собраться и заявить адмиралу решительно, без обиняков. И пусть он ясно ответит».
«Паллада» стала опять. Казалось бы, хорошо тут среди затихшего моря, сверкающего серебром, на фоне девственной природы. Тихо, чисто и торжественно! Виден Сахалин, а с другого берега — материк с горами. Да какая сейчас цена всей этой красоте, если человек ее и не видит, он только страдает тут, она ему, может быть, только в будущем пригодится.
Из ограниченного круга предметов, подлежавших наблюдению, автор обратил исключительное внимание на то, что влекло его к себе… как человека и поэта народного по преимуществу, начиная от природы… и кончая простым матросом, костромским парнем…[112]
Побывав на устье Амура, Путятин почувствовал, что без его участия и прежде подписания трактатов с Китаем и с Японией об открытии их портов для русской торговли Россия сама по себе вышла на берега Тихого океана по местам более удобным, чем Охотск и Камчатка. Торговля завязалась без договоров, по способам русского простонародья. В этом Невельской преуспел.
Китайцы, как он утверждает, брались пригонять целые баржи с товарами и продовольствием, дай им только моржовый зуб, казанские изделия и серебро!
Это и огорчало, и подбадривало адмирала. Надо спешить. Конечно, до заключения трактатов на эту торговлю можно ссылаться как на зачаток и требовать условий для ее развития.
Путятин с взлохмаченными, поредевшими за эти годы волосами сидит и думает. Уньковского не следует к награде представлять. А вот кого стоит представить к ордену, так это отца Аввакума. Путятин доволен им и как переводчиком с китайского, и человек он скромный, и пастырь, прекрасно служит, сколько с ним бывает бесед приятных и поучительных!
Гончарова поощрить? Да он совершенно не заслужил! Не понимает значения происходящих событий! И так ему много послаблений делается.
Очень деликатен с ним адмирал и прямо никогда ему ничего не говорит. Но и эту деликатность Иван Александрович встречает в штыки. От него желают практического толка, чтобы и его цель была достигнута, и его дело доведено до конца, и о русской литературе болела душа адмирала. Взяли Гончарова не просто в качестве секретаря, не только деловые бумаги составлять, это и без него сумели бы, а имелось в виду создать фундаментальный труд. Но уж очень Иван Александрович непрактичен. Бог знает, что за создание русский человек! Давай — не берет. Его крести, а он — пусти! Гончаров, кажется, сам для себя цель и предмет наблюдений, собой занят и чуть ли не хочет свою персону описать как некий идеал.
Просился домой под тем предлогом, что устал, впечатлений много, долга воинского не выполнит, так как военных действий не увидит, а что без смысла не хочет оставаться и соскучился, и новые планы у него. Муравьев ли его пленил, переманивает ли к себе на службу, но вряд ли, так как Гончаров не захотел идти на вельботе в Николаевск к Муравьеву, когда все шли. Путятину непонятно, что у него за фантазии, как может человек так разбрасываться, не доведя своего дела до конца. Теперь «Диана» пришла, можно идти в Японию, а он все тянет в другую сторону. На днях опять был с ним разговор. Но нельзя же в самое важное время покидать посольство!
Разве мы не скучаем? Нет, право, не моряк он, не человек дела и дисциплины. Суша, а не море тянет его к себе!
Адмирал желал бы создания верной, богатой событиями, многообразной картины жизни на эскадре, изображения во всем величии движения вперед науки и русского мореплавания. Японцы дали Путятину в Нагасаки письменное обязательство, что трактат с Россией будет заключен. Это первый такой документ в истории Японии, и Путятин получил его прежде американцев, прежде всех. Разве это не тема? Зибольд написал в боннской газете, что честь открытия Японии принадлежит Путятину.
А Гончаров оказался сухим секретарем, заурядным чиновником, в свои писания почти не посвящал адмирала, а это очень оскорбительно. Не хочет быть доверчив, часто держится особняком, если и читал раз-другой наброски, так они интереса для адмирала не представляли, все мелочи какие-то и к делу настоящему отношения не имели. Оскорблением счесть можно. Нужно увековечить все, ведь не шутка — посольство, в Японии после перерыва в пятьдесят лет, и цель важна! Получается, что писатель пренебрегает временем и людьми, стоящими во главе, а уж это не может вызвать к нему симпатии. И не ради себя тревожится Путятин, а ради юношества, мог бы быть пример поучительный.
Подающий надежды писатель, оказалось, изжил весь свой талант одной книгой. Ничего больше не может сделать.
Книга Гончарова, полагал Евфимий Васильевич, могла бы быть талантливо схваченными их подлинной жизни картинами и в то же время как бы художественным отчетом его величеству государю императору о первом русском путешествии в Японию, совершенном по высочайшему повелению.
Кое-что адмирал пытался подсказать Ивану Александровичу. Да почтеннейший как только может выворачивается.
Говорят, пишет он роман, да герой его будет не энергичный деятель. Лодыря героем нового романа выбрал. Да разве лодырями сильна Россия? Ее страшится весь мир, флот, армия могучи, а он носится с залежавшимся помещиком, с байбаком! Нет, надо попытаться ему объяснить.
— «Аргунь» идет, Иван Александрович, — раздался у трапа голос Зеленого. Слышно, как Гончаров поспешил наверх, видно, оставил свои бумаги…
Вдали — видно в трубу — из волн идет дым, а может быть, не дым, не то кит фонтаны пускает, не то стая касаток.
— Да нет, что вы, это «Аргунь», в трубу же видали, это она на мгновение в волнах зарылась… Вон… Вынырнула.
— Опять какое волнение развело…
Должна решиться судьба Ивана Александровича. А ужас разбирает, как подумаешь, что адмирал не отпустит, а шхуна с Муравьевым уйдет. Итак, предстояло объяснение с Путятиным. «Опять он начнет мяться».
Гончаров понимал, почему недоволен им Путятин, чего желал бы. Еще в начале плавания он предупредил, о чем не следует писать. Многие предметы не подлежали наблюдению, а тем более описанию. Гончаров, закрой глаза! Сие не твое дело! Не мое так не мое, что же поделать, раз так!
Если слушать адмирала, то получается, что ни о чем нельзя ни писать, ни думать, кроме подвигов и славы нашего флота. Жалкая картина современного плавания сохранилась бы для потомства. Даже о сильных штормах, в которых трещал подгнивший фрегат, и об опасностях, из-за этого пережитых, прежде как лет через двадцать, видно, ничего не опубликуешь.
Иван Александрович не хуже Путятина понимал, что надо писать о современной жизни, о том, что тревожит общество. Именно за эти два года окреп и утвердился у него замысел «Обломова».
Так получилось по разным причинам. И еще потому, что родина далеко и ее беды особенно горько вспоминать здесь, в отдалении, в иных странах, в ином климате. Могли бы гордиться своей Россией с гораздо большим основанием! Много, много хорошего, свежего, чистого, трудового в русском народе, а все подавляется и портится, и это нестерпимо обидно, оскорбительно. Надо вызвать чувство достоинства в обществе. Надо возмутить общество!
Думал он про Обломова и потому, что выражение обломовских свойств видел в окружающих, в тех, кто считал себя героями, и в самом адмирале.
…Пароходик оказался вдруг ближе, чем предполагали. Маленький и черный, прыгая на волнах, он старался, как бы присматриваясь, где ловчее пристать, подойти к борту. Адмирал появился на юте. С «Паллады» стали кричать, спрашивать, какие известия с театра военных действий. Отвечали в рупор, но ветром отнесло, никто ничего не понял.
— Шхуна пришла?
— Шхуна пришла и уходит.
Теперь ясно слышно, что кричит Сгибнев. Все вздохнули облегченно, — значит, и письма из России, и газеты должны быть, раз шхуна пришла.
— А где Невельской?
— Геннадий Иванович уходит на шхуне с губернатором.
— В Аян?
— Нет, в Петровское зимовье, за семьей… Есть пакет вашему превосходительству от губернатора.
Ветер подул с огромной силой, пароходик стало относить. Да, ветер такой, что «Аргунь» никак не подойдет, уносит ее, машина слабая, не выгребет. Пошла куда-то отстаиваться с письмами и пакетами.
Странно, однако ж, устроен человек: хочется на берег, а жаль покидать и фрегат! Но если бы вы знали, что это за изящное, за благородное судно, что за люди на нем, так не удивились бы, что я скрепя сердце покидаю «Палладу»![113]
Гончаров быстро вышел от адмирала, сбежал по трапу и с силой захлопнул дверь своей каюты. Через несколько минут к нему прибежал адъютант адмирала:
— Я не желаю с вами разговаривать! Ступайте от меня! — закричал Гончаров, да так, что слышно было повсюду.
Через собственную неприятность Гончарову вдруг как-то стала ясна вся политика Путятина. В это время брошенная на произвол судьбы Камчатка, может быть, истекает кровью. И нашел же что сказать: «Как же вы покидаете экспедицию в самое важное время? Ведь вы не увидите самое главное — как документ подписывается! У вас и книги не может без этого получиться!»
Тут взорвало Ивана Александровича. И дипломатический чиновник, дисциплинированный петербуржец, встал и вышел, не желая больше объясняться.
Весь тут Путятин, весь век наш бумажный. Глушим живое, уничтожаем человеческие чувства! Расчленяем являющиеся общие интересы народов, а документ зато подпишем! Нужен трактат, слов нет, кто же станет отрицать? Да противно, как это все понимается.
Гончаров знал за собой раздражительность, когда в мыслях создаешь себе картину, быть может куда более ужасную, чем есть на самом деле. Может быть, это свойство художника, да какое кому до этого дело! А в жизни приходилось себя сдерживать. Поэтому часто, очень часто Иван Александрович, зная свою вспыльчивость, и куда она ведет, и бесцельность ее, старался ввести себя в общее русло суждений, свойственных солидному обществу. А уж очень гневны, даже красны собственные мысли, до того, что в самом себе начинаешь чувствовать опасного противника спокойному направлению. Но иногда вдруг завеса как приоткроется и… взорвет всего!
«Я уж писать разучусь подле моего дипломатического адмирала!» — с обидой и горечью думал он, решая идти на все — на открытую ссору, протест, непослушание, — но уехать.
— Что с нашим Иваном Александровичем? — говорили между собой офицеры, — Как он раскричался!
Все удивились. За два года с ним ни разу такого не бывало! Кроток, добр, любезен, иногда рассеян, как будто расстроен, но не ответит никогда резко, всегда мягко, даже многим казалось, что личное есть в его Обломове в порядочной порции. И вдруг!.. А за два года голоса не разу не повысил.
— Даже его допек адмирал!
— Да нет, господа, Муравьев приглашает к себе, дает должность якутского губернатора!
— А наш, видно, не пускает!
— Напрасно, право! Не моряк, так и не удержишь против воли!
— Право, я и говорю: зачем же держать человека, если не хочет?
— Каков Муравьев! Взял шхуну, теперь берет Гончарова.
— А чем дело кончилось? — говорили после склянок в кают-компании за обедом.
— Отец Аввакум помирил их, и, кажется, они мирно разговаривают. Но к результату прийти не могут…
— Туда велено обед подать, — сказал капитан и добавил, потирая руки: — Иван-то Александрович наконец разнес адмирала, и тот сразу стал кроток.
…Муравьев прислал Гончарову письмо, что со штабом уходит в Аян и что есть место на шхуне, приглашает с собой и все будут очень рады видеть в своем обществе Ивана Александровича. За отбывающими на материк завтра придет шхуна, которая отправилась на Сахалин за углем. Это ли не внимание! Право, приятно получить такое письмо!
— Зачем далее мне здесь сидеть, я не понимаю? — говорил Гончаров в каюте адмирала. — Не путешествие в обществе Муравьева прельщает меня, ваше превосходительство…
— Такая официальность, Иван Александрович, — с укоризной сказал Путятин. Обидно адмиралу, ведь, отправляясь в Японию, он все ставит на карту, да его не понимают.
— Нет, я хочу в Петербург, в Сибирь и так далее…
— Но служба! И я хотел бы домой! Дорогой Иван Александрович! Как же вы книгу напишете? Главного, главного не видя, ради чего вы трудились! Книги у вас не получится. Просто ради вас же не могу я вас отпустить.
Он опять за свое! Расстались, ни о чем не договорившись. Вечером адмирал снова прислал за Гончаровым и сказал, что согласен отпустить.
— Будь по-вашему! — вздохнул он и смотрел с сожалением, как на нежелающего обратиться в истинную веру.
Гончаров извинился за резкости. Начались упреки, потом опять извинения. К Ивану Александровичу сразу вернулось хорошее настроение.
Хотел бы адмирал сказать, что, мол, легко вам, не моряку, да из деликатности ж благородства не тронул больных мест. Ведь человек берется о море книгу писать!
Утром пришла шхуна «Восток». После полудня уходили в Николаевск Гончаров и барон Криднер. Когда Гончаров почувствовал, что покидает судно, сердце его облилось кровью. Жаль всех, хочется плакать, жаль и фрегата, и людей, и даже самого адмирала жаль. Нет, лично к нему нет у Ивана Александровича никакой неприязни — человек и он такой же, как все. Жалко было и его, когда прощались. И у адмирала, кажется, что-то человеческое в душе шевельнулось.
Жаль фрегата! Дом мой, милый, привычный! Жаль Фадеева, и у того рожа как заплаканная. Фрегат, разоруженный, с командой, убывшей уже более чем наполовину, как постаревший человек, которого один за другим оставляют друзья…
Все! Гончаров сбежал по трапу. Свобода! Идут волны, ветер, облака, чистое небо, Муравьев, Россия! Вот и прекрасный Римский, лучший спутник и товарищ. Шхуна пошла. Раздался молодой голос ее капитана.
А на борту «Паллады» что делается! Все высыпали. Весь экипаж, матросы, не только офицеры.
Они провожали своего доброго, рассеянного, но дельного и терпеливого товарища. Конец — делу венец. Тверд он оказался, не уступил самому адмиралу. И как-то по-другому всем представился этот скромный и малозаметный человек в этот час, когда он отходил на шхуне.
Через час шхуна села на мель. Гончаров ушел вниз, стал раскладывать вещи в каюте, приготовляясь к новому вояжу.
Вдруг наверху раздался голос Римского:
— Иван Александрович! Адмирал идет к нам! Не за вами ли?
Сердце Гончарова похолодело. «Боже! А ну как он опять передумал? В Японию? В бумажки сморкаться?» Впрочем, может быть, шутит Воин Андреевич. Гончаров проворно взбежал наверх. Сердце его заныло. По волнам к шхуне в самом деле шла синяя гичка адмирала.
Адмирал поднялся, сказал, что прибыл проститься. Пожелал счастливого пути, пожал руку Ивану Александровичу, просил его и Римского-Корсакова напомнить Муравьеву, чтобы отпустил шхуну к 24 августа.
На сердце совсем отлегло. На самом деле, худой мир лучше доброй ссоры! Адмирал поступил благородно и, слава богу, задерживать не намеревался.
Не знал только Гончаров, что в бумаге, которую вез в Петербург барон Криднер, адмирал, сообщая о трудах своих спутников и испрашивая для них наград, ни единым словом не поминал Гончарова, как будто и не был он в Японии. Да если бы и знал — не расстроился бы.
Гичка ушла. Шхуна снялась с мели. Тучи густеют, над морем сумрак. Грозен этот пролив. Глухо бьют и рычат волны на мелях, закипают в гребнях и вдруг как спотыкаются и проваливаются и гудят, как отдаленный гром гремит.
Вот уж и не видно «Паллады». Какая-то ее судьба? Гончарову кажется она живым уставшим существом, в судьбе корабля мерещится участь одинокой человеческой жизни. Сейчас он чувствовал, как жаль покидать друзей, какие прекрасные и благородные люди его окружали.
Мне так хотелось перестать поскорее путешествовать, что я не съехал с нашими, в качестве путешественника, на берег в Петровском зимовье и нетерпеливо ждал, когда они воротятся, чтобы перебежать Охотское море, ступить на берег твердой ногой и быть дома.[114]
В Николаевске-на-Амуре генерал встретил Гончарова очень радушно в новом большом доме.
— К двадцатому августа шхуна вернется непременно! — сказал он, услыхав о просьбе адмирала.
Муравьев с большим воодушевлением отдавал при Гончарове распоряжения Невельскому и Петрову, что следовало сделать тут за зиму. Задавалось дела много, и Гончаров удивлялся, как губернатор помнит мелочи.
«Не забудет ли губернатор про Владимирский крест! — думал Петров. — Или он только для красного словца сказал, чтобы побольше плохого выведать о Невельском? Конечно, характер Геннадия Ивановича неровен, да главное не в этом, а людей накормить надо». Так и сказано было генералу.
Многое пришлось услыхать Александру Ивановичу, пока Муравьев гостил. Неужели дни Геннадия Ивановича сочтены? Быть не может! Но как же тогда генерал так отзывается о нем. Неужели высшее начальство всегда так взыскательно?
А еще через день веселая толпа путешественников, отправлявшихся с устья Амура в Россию, погружалась на шхуну. Отвалили и пошли вниз мимо веселых, кудрявых гор, вскоре закрывших панораму прибрежного строившегося Николаевска.
Свита губернатора довольна. Во главе со своим генералом торжествует победу. Они совершили славный подвиг! Вышли в лиман, тут ветер и дождь пошел. Началась беготня наверху, на русленях кидают лот. Боятся мелей. Невельской в дождевике ходит с юта на бак.
Гончаров услышал рассказы о Невельском и его семье. Он представлялся Ивану Александровичу одним из тех многочисленных тружеников, которые честно двигают всякое дело на Руси.
Но здесь все в восторге от Муравьева, он как солнце согревающее. И для Гончарова в нем много знакомого, родного, «сухопутного», и при всем том Муравьев — человек дела.
Наверху волна обрушилась на палубу. Гончаров пошел посмотреть. Даль моря во мгле. Что-то она предвещает?
Римский вышел из рубки. Подошел Невельской. Глаза у него острые, смотрят пытливо. Сказал, что выходим в Охотское море, идем по фарватеру. Канал узок, но нынче, по случаю войны, это нам на пользу, никакой враг не найдет. Гончарову так надоели все эти фарватеры, бары, банки, что он почти не слушал, зная одно: шхуна выходит в море.
У Гончарова душа сжималась при мысли, что Невельской вдруг возьмется рассказывать о своих подвигах. Право, может быть, лучше было не подниматься наверх! Конечно, он тут все открыл и жил долго, претензии большие может предъявить, да губернатор уже все рассказал, и снова утомительно слушать.
Но Невельской не собирался увлекать Гончарова. Он был счастлив, что познакомился со знаменитостью, чью книгу читал[115] с таким удовольствием, о которой так много говорили с женой! Как он верно чиновничий мир изобразил! Какова тонкость: сказано об одном человеке, а схвачено целое общество. Геннадий Иванович молчал, удовлетворенный, что Гончаров идет на шхуне по открытому им фарватеру.
Гончаров успокоился, видя, что хоть этот его не терзает. Они тут все герои. Заниматься надо одним, главным.
— Пойду доложить его превосходительству, что прошли бар, — сказал Римский с видимым удовольствием.
Муравьев приказал всех собрать. В одной из кают стол надставили доской.
— Шампанского! — приказал генерал. — Пожалуйте сюда, Иван Александрович!
— Да что за праздник?
— Пролив прошли!
— Вот еще, в неурочный час! Надо иметь воловьи желудки моряков для этого.
Все смеются, Гончаров сам весел, шутит.
Стали поздравлять Геннадия Ивановича, едва он присел с краю, сняв мокрый плащ. Муравьев поднялся с бокалом в руке и заговорил, благодаря Невельского за открытие.
«Честь Невельскому, что совершил он на «Байкале»! Об этом «дед» еще в тропиках рассказывал. Впрочем, кажется, генерал не совсем им доволен, несмотря на похвалы, которыми его утешает. Видно, есть какие-то соображения чиновничьего свойства». У Гончарова тонок был нюх на подобные дела, да и кое-что слышать приходилось, но никакого желания не было входить в подробности.
Невельской вскоре пошел наверх. За разговорами время шло быстро. Прошли остров Лангр. Все разошлись отдыхать по каютам. Через несколько часов раздался гудок. Подходили к Петровскому. Бросили якорь и спустили шлюпки. Все на палубе.
— Вот это быстро докатили! — заявил Римский.
Вдали пески, и на них видны бревенчатые строения. Место тоскливое. Невельской прощается.
Генерал и его офицеры съезжают вместе с ним повидаться и проститься с Екатериной Ивановной. Губернатор звал Гончарова, обещал познакомить с Невельской, очень хорошенькой и умной дамой, как все уверяют. Подразумевалось, что Гончарову следует посмотреть зимовье, где началась русская жизнь в крае.
Гончаров отказался.
Невельской серьезен, немного сутулится. Простился радушно и почтительно, опять словно обрадовался, глядя в глаза Гончарову.
Невельской останется здесь с семьей надолго.
Губернатор пошел с ним на шлюпке. Шлюпку немного подбрасывает.
«Может быть, и нехорошо покажется, что я не сошел, — думает Гончаров. — Но ни на что смотреть не хочется! Да и пора домой! Они тут все герои, право. И Екатерина Ивановна, верно, не так все легко перенесла, как Муравьеву кажется, у нее ребенок умер, что же я поеду смотреть на нее? Не надо трогать, если не можешь помочь как следует. Конечно, на берегу тут много интересного. Да я-то не историк! И вряд ли смог бы вдохновиться этой нищетой. Нужда повсюду видна, как ее ни закрашивай. И с Муравьевым не хотелось туда являться. Они люди свои, и у них свои расчеты…»
Пока время шло, Гончаров ходил по палубе с нетерпением, хотя знал, что, даже если генерал скоро явится, все равно ночь на якоре простоять придется.
Думал, сколь важны для развития государства такие люди, как Муравьев. Но должно быть и развитие предпринимательства в России. Этим сильна Англия и Европа вообще, а особенно, видимо, Америка. И России надо!
«Был бы тут завод на берегу или рубка леса, гонял бы крепкий хозяин плоты по рекам, отправлял бы лес в Китай или на Сандвичевы острова, стоило бы съехать… Да нет ничего этого. Только крайнее напряжение сил человеческих по приказу. Деятельность частная у нас лишь в зачатке.
А тут еще начнется, чего доброго, ссора, склока, заведут какую-нибудь интригу, если такие важные открытия совершены! Начнется подсиживание друг друга. Славы не разделят, она достанется в конце концов тому, кто сильней! Писать о здешних делах — это значит, надо изобличать Буссэ, трогать своего адмирала, а дела их утопают в спасительной секретности и накрепко заперты от литературы. Что же, это по-нашему, по-чиновничьи, и бесполезно тут браться за перо! Тут под силу все сляпать официальному историку. Но сердцевину дела можно изобличить и надо непременно, она понятна, едина всюду». Так рассуждал писатель в холодный и сырой вечер, то гуляя по палубе, то сбегая вниз и снова поднимаясь посмотреть, не идет ли шлюпка.
Вот уж три недели, как ушла шхуна с Муравьевым. Наступило долгожданное время высоких вод, а шхуны нет, и нет Невельского.
По совету Воронина теперь фрегат ведут не прямо в реку, а по так называемому сахалинскому фарватеру, более глубокому, вдоль берега острова, с тем, чтобы вывести его через весь лиман в Охотское море, а уж оттуда по северному, более изученному фарватеру — в Амур.
В распоряжении Путятина два фрегата, заботиться надо об обоих, хоть разорвись, цели назначены для них совершенно противоположные, и расстояние между ними все увеличивается. «Паллада» движется еле-еле, время идет, парохода нет. Может вообще усесться, да так, что не снимешь.
Муравьев обещания не исполнил. Все сроки прошли, вода спала, а шхуны нет.
Но есть отрада и у адмирала. Перетасовка команд и офицеров на фрегатах идет полным ходом. Бирюлев и Бутаков[116] переведены на «Палладу». На их места отправлены испытанные спутники адмирала: Пещуров[117], Лосев. С «Паллады» на «Диану» пойдут Зеленой[118] и Колокольцов. Сам адмирал дважды ходил на своей синей гичке на «Диану», к мысу Лазарева. Фрегат изготовляется к походу в Японию. Капитан его, Степан Степанович Лесовский[119], старается, и дело у него кипит.
На мысу Лазарева заканчивают печь сухари на все время вояжа. Противника и духа не слышно, не подходил: кажется, кораблей его нет в Японском море.
А шхуны все нет… Уж наступил сентябрь.
…К борту «Паллады» подошла большая гиляцкая лодка.
— Эй, кто там! — крикнули из нее по-русски.
— Что тебе надо? — спросил вахтенный офицер.
— Воронина ли, адмирала ли, ково ли! — сказал гиляк Еткун. — Невельской послал!
— А ну живо подымайся!
Еткун и Араска вскарабкались на палубу.
— Лоцманами послал Невельской! — заявил Араска.
— А где он сам?
— Посел на Миколаевск с бабой вместе, баркасом, потом пароходом придет сюда.
Адмирал слышал этот разговор и поднялся на палубу.
— Шхуна пришла? — спросил он.
— Нету! Маленький пароход придет, больсой труба! А че тебе, адмирал?
— А где же шхуна?
— А церт ево знает, а где схуна!
— Нету схуна! — подтвердил Еткун. — Ево не придет, однако, пропала. Наса встретил Невельского на острове Лангр, он с бабой и с маленьким ребятенком здали, здали схуны и не доздали и ходили на баркасе на новое место.
— Налево посел! Куда тебе таскает? Прямо нельзя, — закричал на Путятина Еткун, — давай налево.
— Слюпка туда гоняй вода мерять. Тут на банка попадес и не слезес. Фрегат не лодка!
Послали шлюпку; оказалось, цепь глубин не прерывается в направлении, указанном Еткуном.
— Невельского наса встретил на море. Он спросил: а как «Паллада»? Наса сказали: его идет! С Лангра видно далеко в тумане фрегат. Ево радовал! Говорил: худо, схуна нет, велел наса на Лангре здать, когда ево пойдет сюда обратно маленьким пароходом. А наса не здал, посел сам! Це ево, долго мозет ходит? А надо судно скорей таскать.
При всей своей бесцеремонности гиляки Еткун и Араска сразу зарекомендовали себя нужными и даже незаменимыми людьми.
— А Невельской придет на Лангр и спохватится, куда вы исчезли?
— Ни церта! — с невозмутимым видом отвечал Еткун.
— Тебе адмирал? Хоросо! — похвалил Путятина Араска.
— Дети! — сказал с ласковой снисходительностью адмирал.
Путятин спросил гиляков, не хотят ли они креститься.
— Давай! — охотно ответил Араска. — Рубаха есть?
— Мозно! — ответил и Еткун. Он уж один раз крестился, но не хотел отставать от товарища, если дадут рубаху.
Гиляки объяснили, что знают все мели и каналы в лимане, приходится бить тут зверей, поэтому известно, когда вода большая, а когда маленькая, куда загонять белух перед отливом, где ловить рыбу, у каждой рыбы своя дорога.
— Наса коронный лоцман! — заявил Араска.
— Откуда ты знаешь, что бывает коронный лоцман?
— Моя схуна «Восток» сюда прослый год таскали, и Корсаков как раз сказал: моя коронный лоцман!
Все расхохотались.
Шлюпка пришла с промера. Вернулся Воронин. Он шел вдоль берега Сахалина, проверяя карту своей прежней описи.
— Вот наса приятель! — сказал Араска, и гиляки стали обнимать и целовать Воронина в щеки.
С юга шла шлюпка. Это — с «Дианы», одна из тех, что ходит к мысу Лазарева и на фрегат.
По трапу взбежал лейтенант Можайский[120] — рослый, быстрый и проворный офицер, с короткими темными усами, с сосредоточенным и серьезным и в то же время шутливым выражением лица, как будто он что-то собирается рассказать необычайно занятное.
Можайский болезненно горячо любит своего брата Николая, который пошел в эти же моря на «Авроре». Александр за ним отправился на «Диане».
Что сейчас с Колей? Вопрос этот очень тревожит Можайского. «Аврора», видимо, на Камчатке, но положительных сведений об этом нет никаких. Горько на душе. Можайский пошел в плавание из-за него и еще из желания видеть новые страны.
О Можайском известно, что никто не хочет жить с ним в каюте. Он всегда перепачканный, пахнет от него какой-то «химией». Он возится со всевозможными составами и банками. Однажды в плавании у него что-то вспыхнуло, он выскочил опаленный и закричал: «Воды! Сашка, воды, горю! Или песка…» Офицеры перепугались, по фрегату чуть ли не объявили пожарную тревогу. Можайского окатили водой.
— Не горишь, Александр? — спросил его сейчас с улыбкой вахтенный офицер из переведенных с «Дианы».
— Сейчас загорюсь! — бойко ответил лейтенант. — Где адмирал? Необходимо его видеть.
— Прибыл лейтенант Можайский, предлагает подвести под фрегат полые ящики из листового железа, — доложили адмиралу.
Путятин пригласил офицера. Он слышал о нем. Известно, что Можайский изобретает какую-то особую бомбу и хочет испытать ее, к ужасу товарищей, опасающихся, что орудие разорвет. Адмирал назначил Можайского в Японскую экспедицию и желал с ним познакомиться. Говорят, он рисует отлично, и этим будет тоже полезен.
Путятин с интересом взглянул, когда в каюту вошел очень молодой, краснощекий, высокий офицер. В руках у него папка с чертежами, которые он живо стал раскладывать. Держит большой карандаш на чертеже, уверенно и спокойно рассказывает, чувствуется воодушевление, любовь к делу, привычка к труду и дисциплине. И темперамент: вспыхнул и стал как нарумяненная девица.
— Средство несовершенное, ваше превосходительство, — говорил он, — но до некоторой степени облегчит проводку судна…
Адмирал вызвал капитана и Посьета, обсудили, потом попросил Можайского показать рисунки. Немедленно появился альбом с видами мыса Лазарева и с разными сценами матросской жизни. Не первой руки художник, но схвачено верно. «Такой как раз и нужен», — решил адмирал. Как изобретатель он, может быть, ничего нового не придумает, но как рисовальщик пригодится.
«Ну не беда», — подумал Можайский. Спорить с адмиралом прежде времени он не желал. Ему очень хотелось в Японию.
Но когда разговор закончился и Можайский вышел, замечания адмирала показались ему обидными. «Однако он понтоны согласился под фрегат подвести!»
На следующий день на фрегате застучали. Из запасов листового железа делали огромные ящики. Судно как бы превратилось в плавучую кузницу.
Фрегат не двигался. Вода малая, шлюпки пошли на промер с Араской и Ворониным. Еткун отдыхает. Он сидит на баке на корточках и курит трубку.
Подсел Можайский. Они уже успели сдружиться. Еткун покосился, сверкнули черные прорези его глаз.
— Ты что злой?
— Адмирал крестить хотел, а рубаха не дает. Говорит, кто бога любит, даром крестить надо. Ево сибко цестный.
— Тебе мичман чуть по зубам не съездил. Не смей больше хлопать адмирала по плечу.
— Знаю. Мицман мне потом морда тыкал и маленько объясняли.
Можайскому хотелось на сахалинский берег на охоту, но одному скучно. Он стал уговаривать Еткуна. Тот охотно согласился. Неподалеку деревня, живут друзья и родственники.
— Тебе рузье ловко стреляет! — говорил гиляк на охоте.
— У меня свой прицел… — объяснял Можайский. — Вот смотри.
— Хитрый! Я слыхал про тебя. Все равно — воды нет. «Паллада» на твоих бочках не пойдет! Ни церта!
После охоты зашли в деревню. Еткун раздобыл у знакомого старика араки и угостил хозяев и русского.
Один из гиляков рассказал по-русски, как у его товарища на охоте упал нож, а он, такой ловкий, поймал.
— На лету?
— Конесно!
— И я могу! — сказал Можайский.
Гиляки посмотрели с удивлением. Можайский — высокий, веселый, сильный и худой — нравился им.
— Церта тебе!
— Вот смотри! — Офицер встал, вынул охотничий нож, уронил его и поймал у пола.
— У-у! То было на дереве! Знаешь, так поймать только летающий человек может. И моя товарищ — ево был простой человек, прыгнул с дерева и поймал! Успел.
— А как у вас летающий человек летает? — через некоторое время спросил Можайский.
— Быстро!
— Крылья у него есть?
— А зацем ему? — ответил Еткун. — Нету крыльев!
— Есть крылья! — перебил хозяин.
— Нету! Я сам видал, ево летает, у-ух! Пуля — нету крыльев. У стрелы тоже нету. Ево толкает — и посе-е-ел!
Когда шли на шлюпке к фрегату, Можайский спросил Еткуна:
— А как ты думаешь, летать без крыльев можно?
— Ну да, кидай — и ево летит. Крыльев нету, но хвост ли, ково ли надо, наса стрела летает, но у нее такой стуцка делаем, ево дерзит лучсе и как раз попадает.
Можайский задумался.
— Тебе адмирал рубахи не дает?
— Нет!
— Я тебя крещу сам и дам тебе рубаху.
— А Араске?
— И ему дам. Как тебя крестить? Попа надо?
— Не знаю, попа ли, батюску ли. Геннадий Иванович тозе, как ты, мундир таскает, одеза не поповская, а богу молит, поповская песня поет, тозе как поп ли, батюска ли, а крестил он много, иконой крестил и еще розгам крестил, кто второй раз из-за рубахи ходил. На голове маленько волоса стриг, кто купать боится.
— А как же шаман, если ты крестишься?
— А саман тозе! Ево мне не месает. И ты спроси саман, как ево летает. Ево умеет. Ево летает и цузой баба попадает. Тебе тозе, наверное, так хоцет?
— Я тебя крещу! — не слушая Еткуна, продолжал Можайский. — В шамана верить не надо. Попросим нашего попа, а я буду твой крестный отец и дам тебе свое имя. Ладно?
— Конесно!
— Так ты думаешь, — сказал Можайский, налегая на весла, в то время как Еткун сидел на руле, — человек может летать?
— А це, тибе этим дела думает?
— Да.
— Однако без церта дела не могу, — ответил Еткун и сплюнул за борт, — саман посоветовай, ево знает… А це, Саска, тибе по земле не хоцу ходить? На земле тозе хоросо…
Пришла «Аргунь». Прибыл Невельской. Еще издали заметил он, что фрегат без мачт. Они спилены. Команда малочисленна. Почувствовалась старость судна.
— Где адмирал? — спросил Геннадий Иванович, поднявшись на палубу и поздоровавшись с Уньковским.
— Его превосходительство два дня как отбыли на «Диану», — ответил Уньковский. — А позвольте спросить, Геннадий Иванович, где паровая шхуна?
— Она не приходила ко мне, и где сейчас — неизвестно. Я ждал ее в Петровском, так и не дождался…
— Что же с ней?
— Китобой, пришедший на рейд Петровского, сказал, что встретил ее в ста милях от Аяна. Погода была хорошая. Вражеских судов в Охотском море нет.
— Так вы полагаете…
— Полагаю, что, придя в Аян, генерал по какой-то причине послал шхуну на Камчатку. Судьба ее все время заботила Николая Николаевича. Видно, на Камчатке тяжелые бои. У меня такое чувство, что зря ведем «Палладу» и зря «Диана» сейчас снаряжается в Японию, когда надо было всеми силами выручать Камчатку. Тысяча матросов, два фрегата!
— Теперь уже поздно! — ответил Уньковский.
Перед Невельским вытянулись Еткун и Араска — оба в полинялых матросских рубахах, помытые и причесанные.
— А я искал вас и ругал. Здорово, Араска! Как так, Еткун, ведь я велел вам ожидать?
— Моя теперь не Еткун! — отвечал гиляк.
— Он у нас крестился, Геннадий Иванович, — стал объяснять Уньковский.
— Моя кресный отец есть русский молодой парень. Моя старик — сын, а ево молодой — все равно отец! Моя теперь Можайский, а фамилия — Александр!
— Только наоборот, Александр — имя, а Можайский — каль[121], — отвечал Невельской.
— Нету! Своя каль не бросаем.
— Потеха с ним! — сказал Уньковский.
Невельской заметил, что судно идет хорошо.
— Без адмирала и фрегат пошел. Видите, сколько прошел.
— Когда я шел на баркасе из Петровского, вы еще на траверз Лангра не выходили.
— С помощью божьей и Воронина движемся без адмирала и без паровых средств!
«Аргунь» повела «Палладу». Шлюпки возвратились, измученные непрерывными трудами гребцы пошли отдыхать.
Погода хорошая. Похоже, что «Паллада» благополучно перейдет на северный фарватер. Весь лиман пройден от южного пролива до северного.
— А барометр пошаливает, и ваш коронный лоцман обещает бурю, — замечает Халезов.
Перемена погоды может быть. В эту пору, Невельской знает, бывают сильнейшие штормы, приходящие с юга.
Вечером допоздна Невельской и Уньковский сидели в опустевшем адмиральском салоне. В речах Уньковского чувствовалась обида, что его не берут в Японию… Зная, как Невельской любит говорить про описи новых бухт, он рассказал ему, какие гавани видел на юге Уссурийского края. Геннадий Иванович слушал как зачарованный. Уньковский уверял, что и почву там смотрел, преотличная земля.
— Из малоземельных губерний хлынут сюда переселенцы, украинцы пойдут, климат для них подходящий!
— Дай бог дожить и увидеть! — сказал Невельской.
— А фрегат какой умница! — воскликнул Уньковский. — Как он сразу все понял! И пошел без адмирала! Право, я уж много раз замечал, что фрегат хорошо себя ведет, если его нет. Я полагаю, что ни один корабль его не потерпит, так как он есть ханжа и лицемер, что противно всякой природе.
— Я не верю в приметы, — подхватил Невельской. — Но, если я иду на своем «Байкале», который я сам строил, то мне все удается. На нем обошел я вокруг света на три месяца раньше срока. Шлюпка с «Байкала» нашла Амур и пролив к югу… Да и Сахалин я занял на «Байкале»! Что вы скажете?
— Я скажу, что все-таки адмирал те посты снял с Сахалина, чему ваш «Байкал» не помог!
Уньковский попросил его признаться, почему он против Японской экспедиции.
— Никогда не был! И ни боже мой! Руку японцам надо тянуть, но не вокруг света. Надо заселить и развить Амур, Сахалин и Приуссурийский край.
Чуть свет Невельской уже в рубке.
— Будет сторм! — уверенно заявил Араска, когда солнце взошло. — Вот этим птица наверх летает и сразу на низ.
— Как барометр? — спросил Уньковский.
— Упал на два деления! — отвечал Халезов.
— Завтра ли, ноцью ли, — добавил Еткун.
— Бар перешли, слава богу! — сказал Невельской, вернувшись к обеду с «Аргуни». — Мы в Охотском море.
— Я уже вижу какое-то судно. Что оно тут делает?
— Это американцы занимаются своим любимым делом — бьют наших китов, на что мы смотрим с берега! — в тон ему ответил Невельской. — Стал напротив гиляцкой деревушки. Означает, что идет мена или предстоит грабеж. Верно, Еткун?
— Американ сляет, маленько охотит. Нас обманет и морда бьет, голова бьет. Араску так бил, ево кровь горлом сел, а американ бил есе. Церта ему! Фрегат увидит — не трогает никого. Боится.
— Надо скорее переходить на северный фарватер, — сказал Невельской, — погода меняется.
Начинался ветер порывами, к ночи поднялся шторм. Отдали запасные якоря. К утру шторм загрохотал с огромной силой. Море ревело. Американское судно оказалось лежащим на кошке у сахалинского берега. Огромные волны били в него, видимо ломая обшивки. Судно казалось брошенным командой.
«Аргунь» ушла еще вчера в лиман. Ее не видно.
Вдали около острова Удд терпело бедствие другое китобойное судно. Хотели идти туда на помощь, но шлюпки заливало, люди едва спаслись, и Невельской поднялся на борт мокрый до нитки.
Шторм крепчал. Гиляки, как птицы в сильный ветер, сидели у рубки, прижавшись друг к другу. Стихать стало ночью. Утром пришла шлюпка с «Аргуни». Араска отправился на берег и вернулся в ужасе: гиляки вырезали и повыбрасывали в море весь экипаж разбитого китобоя.
— Что мне с ними делать! Это какая-то война беспощадная! — воскликнул в горькой досаде Невельской. — Чего только мне разбирать тут не приходится! Можно с ума сойти…
Неожиданно прибыл на баркасе адмирал. Он осмотрел потрепанную штормом «Палладу» и пригласил на совет Невельского, Уньковского и Халезова.
— «Паллада» в реку не войдет! — стоя у стола и держа в руке сигару, резко заявил адмирал.
Невельской ответил, что главное пройдено, остается немного.
— Я не смею рисковать! Я должен идти на «Диане» в Японию и не могу ждать, пока «Паллада» пройдет по всем мелям.
— Идите в Японию, ваше превосходительство, — выпалил Невельской, — а мы фрегат введем.
С неожиданной решительностью Путятин заявил, что «Паллада» по глубокому сахалинскому фарватеру должна возвратиться к мысу Лазарева. А оттуда, на буксире у «Дианы», она пойдет на зимовку в гавань Хади.
— Ей там будет спокойно! Что же мы ее будем здесь ломать по приказу Муравьева! Устье Амура, господа, мелководно и неудобно!
— Нам не давали парового судна для исследования, — вспыхнул Невельской, — поэтому мы не могли составить карт огромного лимана.
Долго спорили, но адмирал был неумолим. Он сказал, что отпускает Уньковского и офицеров и доведет судно в Хади, поставит его на зимовку.
— Так я вам говорю, что «Диана» его тоже не будет слушаться! — говорил Уньковский вечером Геннадию Ивановичу. — Больше того, если бы не было Путятина, то и трактат японцы давно бы подписали!
По прибытии со свитой в Аян Муравьев узнал, что и там нет никаких известий о Камчатке. Это его очень озаботило, и он приказал Римскому-Корсакову немедленно идти на шхуне «Восток» в Петропавловск.
Перебравшись через хребты и болота, губернатор вскоре добрался до Якутска. Под благовидным предлогом он оставил там почти всех своих спутников, вместе с Гончаровым, решив, что пусть тут поживут, нечего им торопиться в Иркутск, а тем паче в Петербург. Пусть Иван Александрович изучает Сибирь хорошенько, самую жизнь во всей глубине, да познакомится с великим подвижником преосвященным Иннокентием.
Подходя по реке Лене на баркасе к небольшому городку Киренску, Муравьев увидел на берегу встречавший его, как и всюду, народ, духовенство, чиновников и среди них элегантную высокую даму в широкополой шляпе. «Неужели? Какая самоотверженность! Какое счастье!» — подумал он.
Едва баркас стал приставать, как Екатерина Николаевна, подобрав юбки, быстрым и крупным шагом подошла по отмели и, протянув мужу руку в перчатке, сама помогла ему сойти.
— Я поздравляю тебя, Николай! — сказала она по-французски.
— Благодарю тебя, мой друг.
— Ты все открыл, что желал?
— Да… Какие новости?
— С Черного моря плохие известия…
Он тихо пожал ее руку, как бы утешая.
Начались преподношения хлеба-соли, а затем рапорты.
Екатерина Николаевна очень соскучилась по мужу. Он уехал давно. Ее положение не позволяло слишком сближаться с кем-либо из тех, кто был ей мил. Она ждала мужа, молилась за него, желая ему успеха.
За последнее время она вдруг почувствовала некоторую враждебность части окружавших ее людей. Шла война, заговорили, что она француженка, ее образ жизни, слишком скромный для жены генерал-губернатора, казался странным, замкнутость ее толковали, кажется, по-своему. Эта странная подозрительность, как знала она от мужа, воспитываемая правительством, особенно находила благодатную почву среди чиновников, желавших отличиться и без риска для здоровья выказать свой патриотизм во время войны, а также в среде тех, кто почему-либо был недоволен мужем.
Одиночество тяготило ее. Узнав, что муж едет, она решила не ждать. Путь ей знаком. Пять лет назад они путешествовали вместе на Камчатку и проплыли Лену. На этот раз у нее с собой лишь гребцы и горничная.
Сегодня утром она хотела идти дальше вниз по реке, когда город всполошился еще более, чем от ее приезда. Шел баркас под флагом генерал-губернатора. Дом был отведен заранее и убран для его приема.
— Как ты решилась? — спросил Муравьев, когда церемонии и встречи закончились и супруги остались одни.
— Когда прискакал Миша и сказал, что следующим рейсом ты отбываешь на шхуне «Восток», я стала собираться… Я больше не могла без тебя.
Она обняла его, сидя рядом на маленьком плюшевом диване. Их ждали к обеду, еще надо было переодеться и привести себя в порядок.
В Иркутске ходили слухи, что ее мужу не доверяют в Петербурге. Сплетни, идущие, может быть, в самом деле из Петербурга, не могли, конечно, иметь никакого значения. Как смели судить о человеке, которого благословил на подвиг сам государь!
Она сказала, что очень беспокоилась о нем. И беспокоится о родных. Странно вел себя Струве, он затеял против нее мелочную интригу.
— Как он посмел? Что же смотрел Венцель? — удивился Муравьев.
— О! Он мягок, у него сердце артишока!
Струве был сначала очень любезен, заискивал. Сын знаменитого ученого, а такое ничтожество! Она сказала, что Струве спросил ее однажды, как она будет чувствовать себя, если русские войска возьмут снова Париж. В другой раз — не скучает ли она о Франции. Благовоспитанный человек не смеет так говорить, когда с Францией война!
Она не скрыла, что Струве однажды заговорил с ней о том, что у него есть сведения, будто бы она весело провела время в Париже с Мазаровичем, которого Муравьев назначил ей в сопровождающие два года назад, не имея возможности вместе с ней выехать за границу.
Муравьев вспыхнул.
Она не стала говорить, что однажды Струве сказал, как ею увлечен. Сейчас кротость, спокойствие и удовлетворенность выражены на добром ее лице. Она просияла, когда муж стал рассказывать о своем походе. Но тут же ужас выразился в ее глазах.
— Бедная, бедная Катя! Несчастная, благородное дитя, как она выдержала все это?
Рассказ о дружеской встрече в Айгуне с китайским генералом поразил ее.
Муравьев говорил и о низовьях реки, о Петровском.
— Я больше тебя одного не отпущу, мой друг!
— Мы вместе отправимся на Амур в будущем году, когда я снаряжу туда новую армаду…
Обед продолжался долго. Досаждали лестью и тостами, но немало и нужного узнал Муравьев как от чиновников, так и от купцов, отлично знавших край.
Возвратились домой поздно вечером. У шатровых ворот горел фонарь, вытянулись двое полицейских.
Муравьев присел у стола пробежать новости в иностранных газетах, которые отложил на вечер.
Горничная раздевала Екатерину Николаевну в соседней комнате. Она разговаривала с мужем через полуоткрытую дверь.
— Но что это такое? Из «Фигаро» и «Монитер» выхвачено ножницами чуть ли не по полстраницы? — вскричал он.
Муравьев возмутился. Он немедленно по прибытии в Иркутск напишет министру внутренних дел.
«Жалкая трусливая политика! От генерал-губернатора скрывают содержание статей! Очередная подлость правительства! Если так будет продолжаться, как же я узнаю о подготовке врагов к кампании будущего года? И как они восприняли наш выход на Тихий океан? В «Таймсе» вырезаны парламентские дебаты! Заголовок, как в насмешку, оставлен! Значит, и письма к жене все задержаны? Это недоверие! Вот, вернулся домой! Ну, я устрою бурю! Нашли за кем следить, когда сам канцлер — первый предатель!»
А из открытой двери до него донесся слабый и тонкий запах ее духов, почти забытый, который ударил ему сегодня в голову при встрече. И шелест ее шелков…
— И ты знаешь, мой друг, что к французам у русских никогда не было и не может быть вражды! То, что ты принимаешь за ненависть, — вспышка. Чиновники разжигают глупый простой народ. Ты знаешь, я так же люблю Францию, как Россию, и глубоко уважаю французов. Каша, которую заварили, одинаково ужасна и для французов и для нас. Это умелая интрига англичан, они наши враги, а не французы. Во Франции горсть предателей во главе с Наполеоном, ставленником англичан, ввергает страну в кровавую войну. Я ненавижу Наполеона, но не больше, чем своего Николая, который губит Россию! Но я верно служу, только так могу служить России. Я так же несчастен этой войной, как и ты…
Она вышла сияющая, как бы сознавая, что одарит его наградой более высокой, чем все императоры. В самом деле, она прекрасна, с торжественно убранными волосами, в пышном капоте, с открытой белой грудью. Он почувствовал, что действительно это истинная награда за его долготерпение. И все, что совершено и добыто им, теперь принадлежало ей.
В этот вечер она несколько раз заставляла его возобновлять рассказы о своих путешествиях. Если бы не она, может быть, он не совершил бы ничего подобного! Это то же самое, что у Невельских. Жалок и несчастен был бы Геннадий Иванович, не будь с ним рядом Екатерины Ивановны.
Екатерина Николаевна побуждала к высокой деятельности одним тем, что была прекрасна и преданна. Она всем интересовалась, но почти никогда и ничему не удивлялась. Без связей в России, без хвоста родственников и нахлебников, как у других жен вельмож и губернаторов, она никогда и ничего не добивалась для себя, избегала пользоваться почетом, который оказывали мужу. Любя прогулки, она даже пешком ходила по Иркутску, не отличая себя от простого пешего народа, чем приводила в недоумение чиновников.
Никому, кроме мужа, она не доверяла своих дум. Правда, Мария Николаевна Волконская понимала ее прекрасно. Часто они проводили время, говоря о пустяках, но понимали друг друга гораздо более, чем говорили, словно обе были в ссылке. Даже Волконской она никогда не высказывала ничего, что хоть в малейшей степени могло поставить мужа в неудобное положение.
…Муравьев был пылок и часто, рассказывая жене, увлекался. Так было и на этот раз, он все более поражал ее. Он сказал о гавани Хади, как она необыкновенна, что к югу от Хади есть еще более удивительные бухты, которые не замерзают, что корабли нашей Японской экспедиции побывали там. Там настоящий юг, в лесах растет виноград.
Едва он заговорил, что там на берегах — южная растительность и Сибирь может получить доступ к морю через бухты, где навигация круглый или почти круглый год, как лицо Екатерины Николаевны необычайно оживилось.
Он заметил это и подумал, что, кажется, расхвастался, сказал то, о чем до сих пор сам не желал слышать.
«Неужели придется занимать эти гавани?» — подумал он серьезно.
— Тебе это нравится? Но это трудно исполнимо.
— О-о! — ответила она. Она знала, что для ее мужа нет ничего неисполнимого. Он — огонь. Терпение его поразительно. Ему стоит только захотеть! У него есть верные люди. Невельской может сделать и не то! — Это очень увлекательно! — призналась она.
Она вспомнила побережье Средиземного моря, и не там, где модные и блестящие курорты, а где бедные деревни рыбаков — испанцев и французов, под Авиньоном и у испанской границы. Там тепло и тоже растет виноград и еще оливковые рощи на каменистых холмах. Людям надо жить где легче. Страшно и тяжко слышать, как они мрут и страдают в снегах и льдах, куда, кажется, только и делают, что стараются загнать свой народ передовые умы России. И вдруг муж открывает этому многострадальному народу дорогу в мир, где люди не будут гибнуть от цинги и голода! Как это просто и гениально! Япония, Америка, Китай, Индия — все рядом и доступно! Торговля со всем миром!
— Почему же не идти туда скорей, если ты говоришь, что Невельской опасается появления там союзников?
Она помнит Геннадия Ивановича прекрасно. Он человек с интересами, один из тех невидных героев, которых замечают лишь гении и в которых влюбляются женщины. Он произвел сильное впечатление на Катю. И она пошла за ним! Он не ошибется. У него и у Кати есть вкус к жизни, и они, видимо, судят безошибочно. Да, в мрачную Сибирь ворвется жизнь — придут и разовьются вкусы.
А Муравьев думал, что все случайно получилось, но теперь ясно, как ухватиться надо за эту идею. Общество, а не старые генералы и не предательская шайка столичных прожигателей и дельцов, тоже поймет. Право, «женский ум лучше всяких дум»! Сказанное случайно составит, может быть, основу для будущего. Утром он был счастливо серьезен.
«Но что у меня на Камчатке? Там, может быть, все разбито, развалено, дымятся головни».
В Аяне, на тракте, в Якутске отданы строжайшие распоряжения. Всюду, где надо, приготовлены и ждут камчатского курьера кони самые лучшие, лодки на Лене, чтобы могли догнать с рапортом Завойко плывущего губернатора. «Если застанет мороз, поеду как смогу, — берегом, по льду».
Муравьев решил задержаться в Киренске на день-другой, — может быть, рапорт поспеет. Шхуна «Восток» послана, а нет ничего. Что там?
Под Иркутском у заставы Муравьева встречали как отца-благодетеля, как самого государя после победной войны. Ждало все чиновничество, среди которого зоркий взгляд Муравьева нашел белокурого высокого Струве. Вышло духовенство. Войска. Тут и шубы, и шинели, и фуражки с кокардами, и картузы без кокард, и множество купцов, жаждущих первой же весной отправиться и скупать по баснословной дешевке меха в новом крае.
После торжественной встречи и преподношения хлеба-соли сели в экипажи и промчались по главной улице. Вот и белый дом, дворец губернатора. Муравьевы прошли мимо солдат-великанов в касках, вытянувшихся по обе стороны входа.
Утром при солнце, сквозь чисто вымытые окна, виден сад с мохнатым древним кедром, лиственницы с опавшими иглами, поблескивала крыша оранжереи; желта трава, на клумбах кое-где астры. В доме все выглядит ново, богато и торжественно под ярким осенним солнцем, заливающим и сад, и окна, и огромный губернаторский стол, на котором разложена только что прибывшая свежая почта, — пакеты с красными сургучными печатями. Тут же вытянулись адъютанты. Этот стол — капитанский мостик всей Сибири. Здесь созрел и решился замысел великого дела.
Печать сломана, письмо открыто. Корсаков пишет… Этого нельзя читать без слез. Муравьев встал и вышел.
— Катя, друг мой бесценный! Государь… — Он почувствовал, что спазмы сжимают горло. — Я вовремя послал Корсакова и вовремя прибыл в Иркутск. Лучшего и нельзя было ожидать…
Корсаков писал, что, промчавшись сломя голову через всю Сибирь, он сел в Москве на поезд и едва сошел на петербургском вокзале, как был встречен фельдъегерем, который немедленно доставил его к военному министру князю Долгорукову, сменившему Чернышева, откуда на той же тележке, не давая Корсакову вымыться и побриться, его помчали в Стрельну к великому князю Константину, оттуда в Петергоф к наследнику престола… Все были в восторге от смелых действий генерал-губернатора Восточной Сибири. Корсакову приходилось отвечать на множество вопросов, рассказывать подробности. Наследник, читая конец рапорта, где Николай Николаевич писал: «…мы стоим твердой ногой на Амуре… Вся честь принадлежит Невельскому, Казакевичу и Римскому-Корсакову», — воскликнул: «А себя он забыл? Нет, вся слава принадлежит Муравьеву! Только ему! Завтра же утром представлю все государю!» Наследник долго не отпускал Корсакова и все расспрашивал.
— Вот когда меня поняли!
Далее Корсаков писал, что наутро его потребовали к государю.
Николай обнял его и поцеловал, сказал, что благодарен Муравьеву за успешный сплав, всех офицеров — участников сплава приказывает наградить следующим чином, а Невельского произвести в контр-адмиралы, всем нижним чинам выдать по три рубля серебром. Муравьеву разрешено, если он захочет, приехать в Петербург.
— Катенька, я счастлив! Воображаю радость Невельского и жены его. Как бы их известить…
— Пошли сейчас же курьера, — сказала Екатерина Николаевна, видя чуть ли не детскую, как ей казалось, радость Николая. Право, тут действительно можно чувствовать себя счастливым.
Но известия из-под Севастополя плохие. Там массы войск противостоят друг другу с обеих сторон. Вот где кровопролитие!
…В иркутском соборе и во всех церквах служили благодарственные молебны.
А еще через день Муравьев, удалившись в кабинет, писал письма.
Великого князя Константина он извещал, что благополучно прибыл в Иркутск, выражал глубокую любовь и благодарность государю и чувство преданности его высочеству. Мише писал: «Поздравляю тебя от души… Радуюсь, что мы угодили государю и великим князьям, государь к нашей экспедиции более милостив, чем она того заслуживает…»
Муравьеву в эти дни пришлось принимать бесчисленные поздравления. Особенно старался Струве. Сразу видно, что хвост замаран. От лести и угодничества бился при встрече с генералом, как в агонии. «Накликал беду на свою голову, пеняй на себя! Тебе ли не жилось!»
И, несмотря на чувство торжества, победы, Муравьев готовил Бернгардту «распеканцию», пока же унизительно обходил его при других и был сдержанно холоден. Струве сник. Он заметил резкую перемену. Он надеялся, что губернаторша, как опытная француженка, ничего не скажет мужу. Ему теперь казалось, что она сама подала ему повод, была очень любезна.
Как он мог попасть впросак! Недавно женился, привез из остзейского края в Иркутск красавицу, она урожденная баронесса Розен. Видимо, был упоен собственным успехом, посчитал свою молодость и вид очень привлекательными. Придется уходить из Восточной Сибири! Струве всегда считал других непрактичными. А теперь сам осрамился. И Николай Николаевич еще благородно поступает с ним! Он решил вылезть из кожи вон, но заслужить прощение.
Миша Корсаков его подвел. Проболтался, что до встречи с Муравьевым во Франции Екатерина Николаевна чуть ли не была замужем. Это тщательно скрывалось, и Корсаков определенно не сказал. Были якобы слухи, что у нее случались увлечения. Да иначе и быть не могло у парижанки!
Муравьев торжествовал победу, но его сильно грызли сомнения. Может быть, в самом деле надо было заранее убрать все с Камчатки? Что, если в то время, когда мы служим молебны, принимаем поздравления и празднуем, Петропавловский порт уничтожен? Государь, конечно, решения не переменит, но по всему видно, что он ждет. Бог знает, что будет. Ведь государю не объяснишь, почему там ничего не оказалось: ни войск, ни пушек, рухнули в свое время все планы об устройстве пароходного сообщения между Аяном и Камчаткой! Ответа потребуют от Муравьева, в случае если Петропавловск пал. Впечатление, произведенное в Петербурге Амурским сплавом, могло рассеяться, если у Завойко неудача. Да и Василий Степанович в случае поражения свалит все на Муравьева, уж он начнет жаловаться.
Надо было предупредить события, написать все откровенно великому князю. Откровенно, но с умом! А Завойко уже сейчас просить следующий чин, а то его опять взорвет, что Невельскому дали, а ему нет! Хоть этим смягчить его упрямство.
К обеду в большой столовой на втором этаже дворца собрались многочисленные гости.
Почта ушла еще утром, и Муравьев под общий шум думал. Флот англичан и французов высадил в Крыму десант. Из газет не узнаешь ничего, только сообщения о подвигах героев и наших успехах, но слухи доходят и письма идут, хотя писать много нельзя. Но чем строже цензура, тем изощренней человек. Шила в мешке не утаишь. Муравьев, сразу как приехал, послал бумаги, требуя, чтобы ему, генерал-губернатору, присылали иностранные газеты без всяких вырезок. «Я должен знать все!» — писал он. И, несмотря на милости государя и его собственные успехи, недовольство правительством, царем и их политикой все сильней и чаще охватывало Муравьева.
Еще рано упиваться успехами и обольщаться. Он чувствовал свое превосходство перед государственными деятелями России, видел их ошибки, вялость, неподвижность, неспособность царя понимать коренные интересы народа. Да это не только у Николая!
Свой ум, свою энергию и недостатки Муравьев знал прекрасно. Он понимал, что его долг — стремиться к власти. Он должен взять то, что по праву принадлежать будет ему! Он желал России именно такого деятеля, какого угадывал в себе. И не в старости, а в расцвете сил надо было стать у кормила власти. Но никто пока, кроме него самого, этого не чувствует. А бросать амурское дело тоже нельзя, пять-шесть лет трудов нужны, чтобы не заглохло.
Лена стала, и по зимнему пути Гончаров добрался до Иркутска. Город в снегу. Ангара без льда чернеет в двадцатиградусный мороз, вся в пару, как в дыму. Иван Александрович в ужасной претензии на Муравьева. Из-за него все лицо обморозил. Почему было не взять с собой? Что за хитрости придворные! Чиновничья ухватка, произвол, по сути дела! Зачем было удерживать всех в Якутске?
А до того Муравьев очаровал Ивана Александровича. Как он говорил о том, что нужна для России гласность, суды присяжных, что он верит лишь в «секомые» сословия, в них видит будущее, а в дворян не верит и дворянского парламента не желает. Много он говорил про свободную Сибирь, о том влиянии великом, которое на ее население оказывают ссыльные революционеры. Говорил, что намерен представить государю проект проведения железной дороги от Петербурга до верховьев Амура. Толковал о будущем пароходстве на океане, о торговле Сибири со всем миром через Приамурье, о будущей России, о народе, который пробудится.
И не лгал он. Право, чувствовался человек дела. Однако смутился, когда Гончаров спросил его, где Петрашевский, ответил, что запамятовал, сказать не может.
В Иркутске Ивана Александровича ждали, отвели ему заранее отличную квартиру. На другой день пошел он к губернатору. Теперь уже он знал Муравьева получше, понял, что тот не терпит соперничества. Про него говорят, что ради хвастовства руку носит на перевязи иногда, показывал, что был ранен в бою, что генерал боевой, а не чиновный.
Нашлись люди, постаравшиеся объяснить Гончарову, что Муравьев не зря всех задержал в Якутске, — видно, не хотел, чтобы кто-нибудь успел подать в Петербург сведения прежде него или приехал бы туда раньше времени и мог бы рассеять впечатление, произведенное его рапортами, или даже появился бы в Иркутске до того, пока сам Муравьев там не осмотрелся.
Гончаров не хотел бы так плохо думать о Муравьеве. «Да что же ему меня бояться? Или предполагает, что я могу что-то опубликовать, явившись в Петербург? Вот так свободная Сибирь! Вот так губернатор-«демократ»! Сам же звал меня, просил всем заинтересоваться!»
Гончаров не собирался вмешиваться в служебные дела Муравьева, вообще не намерен описывать здешние события на манер летописца, но он обескуражен проявлением завуалированного деспотизма, да еще со стороны человека, которому так верил!
Муравьев встретил гостя в кабинете. Генерал опять как ясное солнышко, — видно, дела его хороши. Гончаров поздравил его. Они беседовали как старые друзья. Гончаров теперь поосторожней, не может забыть, как Николай Николаевич звал его в Сибирь, старался вдохновить его и засадил, как в карантин! Правда, в Якутске работалось хорошо. Но можно было давно Иркутск посмотреть!
— Да вот лицо обморозил, стыдно теперь в обществе показываться! — упрекнул осторожно Иван Александрович своего собеседника. — Можно было прекрасно доехать и до ледохода.
Но генерал и в ус не дул.
Сейчас в кабинете, рассказав массу новостей, Муравьев наконец спросил, как же Ивану Александровичу понравилась Сибирь.
— В Якутске немало любопытного, Николай Николаевич, — ответил Гончаров. Но не скрыл, что, по его мнению, человек еще не выработался в малообжитых местах.
Муравьеву ответ не совсем понравился.
— Да вы главного не видали еще, поживите у нас в Иркутске и посмотрите город, здешнее население. Здесь выработался особый тип русского человека. Общество ждет вас с нетерпением и встретит с раскрытыми объятиями.
Он стал повторять свои похвалы сибирякам. Гончаров и сам намеревался пожить в Иркутске. На мгновение Муравьев задумался. Какая-то тень пробежала по его лицу.
— Сведений нет о Камчатке, — вдруг сказал он. — Что в Якутске говорят по этому поводу?
Говорили там разное, всего не перескажешь, да Гончаров и не намеревался передавать чужие разговоры. Генерал, казалось, позабыл про собственный вопрос.
В три часа в столовой собралось большое общество. Гончаров представлен был Екатерине Николаевне.
С этого дня он стал получать массу приглашений в дома иркутян, и знакомство его с жизнью местного общества пошло полным ходом. И чуть ли не ежедневно генерал желал видеть его в своем доме, опять рассказывал, был откровенен, делился планами, советовался.
Гончаров замечал, что генералу от него чего-то надо. «Что же? Может быть, просто ларчик открывался. Опять, значит, нельзя, чтобы я в Петербург явился прежде, чем там узнают из рук генерала, что произошло на Камчатке, и не поверят в его объяснения. Сколько раз уверял его, что я не историк! Нет, видно, он сильное подозрение питает к литераторам!»
Гончаров понемногу присматривался к Иркутску, к самому Муравьеву и его деятельности. Он всюду побывал. Но и тут было то же самое чиновничье общество, что везде в России, начиная от Петербурга.
Бывал он у ссыльных и у купцов. Город в самом деле богат, своеобразен. В самом деле: нет крепостного состояния, и вот уже тип русского человека переменился. Родились новые качества. Да и как может быть иначе, когда город в центре огромной, еще не тронутой страны, в которой все богатства лежат на поверхности.
Пришлось услышать, что Муравьев покрывает верных ему людей, хлопочет за одного взяточника, что сам травит некоторых ссыльных, и без того жестоко оскорбленных. Он ненавидит, например, Петрашевского. Напротив, других, у которых влиятельные родственники в Петербурге, ставит в привилегированное положение. Что тут верно, что навет — трудно разобраться.
Нет, Сибирь далеко еще не обетованная земля, какой желал представить ее Николай Николаевич. Вот Муравьев говорит, что Амур — прямой путь из Старого Света в Новый. Нет, до Нового Света еще далеко! Сначала надо, чтобы новый свет появился в России. Пока что Сибирь — казарма, а не страна свободы. Муравьев мечтает о демократии, а сам, говорят, способен на обдуманную расправу.
«Да, более того, несбыточные планы свойственны и Муравьеву. Хотя… Бог знает! Неужели он все осуществит, что хочет? Честь ему и хвала в таком случае. А я поеду все же в Россию, мне пора. Довольно я попутешествовал!»
Иногда противоречивые мысли теснились в голове Ивана Александровича, прежде чем в ней отстаивалось свое собственное, твердое мнение. Но часто мнение его складывалось быстро, даже сразу, что считал он свойством натур чувствительных. Нет слов, Николай Николаевич замечательная личность, но и он не может прыгнуть выше головы, и в его поступках сквозит барская натура. Он груб, деспотичен, тиранит неугодных, безжалостен. Край его покрыт не цветущими селениями свободных людей, а тюрьмами, рудниками, где трудятся каторжные, поселениями ссыльных, и все это в полной власти мелких и крупных чиновников. В их власти совершать любое насилие над кем угодно. А свободное население и смелое, и удалое, да тоже во власти чиновников.
Нет, тут все посложней, чем в той семье военных моряков, к которой он привык за два года.
Но еще в тысячу раз хуже будет здесь, если уйдет Муравьев. Сядет на его место другой, и застонет опять Сибирь. Но уж не ради нужного дела, как при Муравьеве, а ради чиновничьих выгод.
Существовало мнение, что России не нужны реформы, не нужно самоуправление, а необходимо иметь два десятка хороших губернаторов, и все было бы как нельзя лучше, страна бы процветала. Вот перед глазами был человек редкой энергии, ума.
«Сибирь не видала крепостного права, — писал Иван Александрович, возвратившись поздно вечером из гостей, где опять наслышался всякой всячины, — но вкусила чиновничьего, чуть не горшего ига. Сибирская летопись изобилует… ужасами, начиная со знаменитого Гагарина и кончая… не знаю кем».
Однажды сумрачным утром, когда мороз на улице был так силен, что давал чувствовать себя во дворце — в коридоре видно дыхание, — Муравьев вышел читать только что прибывшую почту, более не ожидая для себя ничего хорошего.
Дела под Севастополем — из рук вон, про Сибирь забывают, все внимание направлено на Крым, и это естественно. Глохнет интерес к Амуру в такую годину, это заметно по последним письмам Корсакова.
В конечном счете от исхода там могло зависеть все здесь. В случае проигрыша нами войны англичане могли вставить в мирный трактат условие, по которому обязаны будем убрать все с Амура, открыть им плавание по этой реке и не распространять влияния на берегах океана.
В предвидении возможных неуспехов в Петербурге рукой махнут на все. Давно уж нет писем от великого князя.
Письмо от Корсакова. Генерал приободрился и быстро вскрыл его. Взгляд вырвал фразу с первой страницы: «Вы, вероятно, уже имеете из первых рук известие о блестящей победе на Камчатке…»
— Что такое? — воскликнул генерал, холодея, как от ужаса. Подумал, не снится ли ему, не описался ли Миша. Как могли в Петербурге узнать, когда он сам ничего не знает! — Безносиков! — приказал он адъютанту. — Подайте сюда газеты «Таймс» и «Монитер».
Теперь присылали газеты без всяких вырезок. Министр внутренних дел и третье отделение удовлетворили гневное ходатайство Муравьева.
— Ах, вот что!
В «Таймсе» статья: «Известие о сражении на Камчатке».
Губернатор быстро пробежал ее. Он развернул «Монитер», «Фигаро». Всюду те же новости. Как по команде, заговорила европейская печать. Французы писали откровенней: «Эскадра потерпела в Петропавловске фиаско и ушла», «Потрясающее известие!» и т. д. Муравьев развернул другие номера. Попалось еще одно-два сообщения. И вдруг в «Таймсе»: «Прения в палате общин о причинах поражения на Камчатке».
«Поражения!» — подумал Муравьев. Оказывается, эскадра уже пришла в Сан-Франциско, сведения получены по новому американскому телеграфу и с английским пароходом через Атлантический океан. В Англии возмущены, что эскадра пошла на Камчатку, не имея достаточно сил.
«Если бы они знали! Ведь у них было никак не меньше двух тысяч моряков, три фрегата и два брига с пароходом! А у нас «Аврора» и гарнизон — не более тысячи!»
Запросы в парламенте: почему было упущено время, как могли позволить русским укрепиться? Требуют подробностей, расследования, наказания виновников. Вот еще статья… О! Буря в парламенте! В некоторых газетах о Петропавловске писали больше, чем о Крыме. Чувствовалось, что англичане оскорблены.
«Вовремя я запросил награды для Завойко!» — подумал Муравьев и сказал с патриотическим пафосом адъютанту:
— Англичане на Камчатке пощечину получили!
В американской газете карикатура: «Союзная эскадра после сражения с русскими слишком долго исправляется». Статья «Позорное поражение англичан!». Но оказывается, потери наших ужасны…
Корсаков пишет: «Государь в восторге и благодарит вас, Николай Николаевич».
Но что значит «ужасные потери» русских?
Муравьев прекрасно понимал, что промах союзников, которым воспользовался Завойко, англичане постараются исправить, не жалея сил и средств. А европейцы умеют исправлять свои ошибки, силы у них есть. У англичан есть суда и целые эскадры на Тихом океане, в Гонконге и в Шанхае у них станции, Сингапур близок. Теперь, когда они оскорблены, соберут десятки кораблей. В Китае старые морские волки. Англичане, конечно, все приведут в движение, лишь бы смыть с себя пятно. Они очень щекотливы, когда речь заходит о чести флота. Были случаи, что за оплошность адмиралов своих расстреливали на палубе. А что мы можем сделать для подкрепления Камчатки? Камчатка второй раз не устоит!
Но… Был и другой план! Теперь он вспомнил уверения, что на устье Амура мы неуязвимы и флот и селения там в безопасности. Пусть враг только сунется туда, в каких бы силах он ни явился, пусть бьет по тайге и по мелям из своих пушек. Там все будет подкреплено внутренним путем по Амуру! И это при сочувствии китайцев. Но сначала надо спасти героев Петропавловска и наши суда. Вывести эскадру весной при первой возможности и отправить к устью Амура!
Да, теперь надо действовать быстро! Без промедления убрать все! Убрать с Камчатки суда, войска! Оставить партизан, и пусть английский флот, как говорит Геннадий Иванович, является и воюет там с вулканами!
«Имя Завойко на устах у всего Петербурга», — писал Миша. Муравьев подумал: «Теперь Василий Степанович в большой цене себя почувствует… Впрочем, он герой! Слава ему! Тут не смею быть ревнив! Пусть только приведет эскадру…»
Муравьев отписал о победе в Пекин, в трибунал внешних сношений и в Ургу, китайским амбаням, властителям Монголии. Надо было укреплять дружбу и доброе соседство. Все меры приняты: весной отправится по Амуру второй сплав.
И одновременно, на всякий случай, из Америки придут корабли с продовольствием для амурских гарнизонов. Люди туда посланы. Сделаны заказы. Действовать всегда приходится надвое: страховаться.
Через три дня — новая почта. Письма от великого князя, от министров, от родственников и знакомых, масса писем. Град поздравлений посыпался на Муравьева. Все узнали о победе, и все спешили благодарить и поздравлять.
Лед на Лене установился. Известие о победе уже достигло Якутска. И оттуда посыпались поздравления. Преосвященный Иннокентий писал: «С искренней и величайшей радостью имею честь поздравить Вас с дивной, славной и нечаемой победой над сильнейшим врагом, нападавшим на нашу Камчатку… Кто теперь не видит, что если бы не сплыли по Амуру и не сплавили бы хлеб и людей, то теперь в Петропавловске были бы одни головни и пепел». Но даже преосвященный — великий знаток океана и англичан — тут же советовал убрать все срочно из Петропавловска на Амур.
«Как предупредить Петропавловск? С кем, как послать распоряжения? Навигация закончилась. Вот когда нужна бы незамерзающая гавань, из которой могло бы выйти судно, да нет ее!»
— Как послать курьера на Камчатку? — спрашивал Муравьев своих чиновников.
— Трудновато! — отвечали ему сибиряки.
— Сообщения с Камчаткой в эту пору нет…
— Но можно все же…
— Ведь Петропавловск — это Россия, единый материк… Неужели мы по своей России, посуху не можем добраться? Разве мы не хозяева?
— Сможем, Николай Николаевич!
Но вот и гонец! Примчался с Камчатки с рапортом князь Дмитрий Максутов. Муравьев узнал подробности. Победа в самом деле блестящая. Но наши потери велики, убита почти половина защитников, погиб брат Максутова, суда требуют ремонта.
Максутов шел в самые жестокие осенние штормы на иностранном китобойном судне, так как свои выйти не могут.
— А где же шхуна «Восток»? — удивился губернатор.
Максутов ответил, что шхуна «Восток» во время сражения подходила к Петропавловску и, увидя суда противника, благополучно ушла за мыс Лопатка, потом ходила на Курилы, а после боев подходила к западному берегу Камчатки, сдала почту, приняла камчатскую и ушла. С тех пор о ней ни слуху ни духу. В Охотск и Аян она не приходила.
Муравьев вспомнил, что у шхуны течь у винта сильная. А на море штормы.
«Еще одно ужасное известие!»
— Петропавловск отрезан! Так говорят моряки! Но я сужу по-иному, я сухопутный чиновник! — сказал Муравьев. — Надо вовремя предупредить Василия Степановича! У меня есть офицер, который берется проехать зимой на собаках. Есть путь! Его проложили охотники и торговцы! Я иду на это, не имея разрешения из Петербурга. Если будем ждать повеления, упустим все. Василий Степанович заранее должен знать и подготовиться.
Дмитрий Максутов был принят с почетом, обласкан, губернатор задал обед, прием. Максутов помчался в Петербург.
Рассказы его лишь утвердили намерение Муравьева все убрать с Камчатки. Все силы будут собраны на Амуре!
Невельской прав. Камчатка пока не может быть главным портом. Оборонять ее невозможно, хотя Завойко ценой усилий совершил невозможное.
Есаул Мартынов готов. Прежде всего он должен сохранять тайну. Никто не должен знать, куда и зачем он мчится. В Иркутске тем немногим, кто знает, велено держать язык за зубами.
По Лене, потом по тайге, через хребты и далее берегом моря и по западному побережью Камчатки есаул должен к марту успеть в Петропавловск.
Мартынов — богатырь, рослый, смуглый, крепкий как сталь, верткий, ловкий, привычен ко всему, может спать на снегу. У него карие глаза, он скуласт, черноус. Сибиряк, прекрасный охотник, смел, не пьет. На руки ему дано предписание, обязывающее всех исполнять его требования беспрекословно.
Мартынов выехал с приказанием для Завойко весной снять порт, всех людей посадить на суда — идти в Де-Кастри, распространить ложные слухи о цели плавания эскадры. Проводив его, Муравьев написал в Петербург, что на свой риск и страх принял решение снять с Камчатки все.
Почта из Урги. Письмо от амбаней. Новость обрадовала китайцев. Ургинские амбани поздравляют с победой. Пишет из Кяхты градоначальник, что айгунский амбань также узнал и в восторге, что сообщено в Кяхту устно из Урги.
Муравьев отлично представлял, что теперь айгунский генерал докажет своему правительству, что пропустил суда русских не зря. Движение русских на Амуре приобретает новый смысл! Отовсюду пошли сообщения, что китайцы довольны, говорят, что никто еще не разбивал англичан, а Муравьев разбил.
Можно и в Крыму нанести поражение врагу! Неужели нельзя сбить его десант! Наполеона разбили, а под Севастополем бессильны. Это лишь признак, что не подняты коренные силы России, которые сломали хребет зверю в 1812 году. Царь и правительство не знают народа, вели политику австрийского образца, а не русского. Надо знать, какие силы у России!
Убрать генералов, если не способны. Поставить во главе армии простого человека вроде Завойко. Но этого, видите ли, нельзя сделать! Завойко может быть прекрасным военачальником, но он не может быть кандидатом на такую должность. Нужно происхождение, связи, благословение высших лиц. Но Завойко начал бы с главного, с того же, с чего и на Камчатке, — с солдата.
Так, думая о Завойко, Муравьев, конечно, подразумевал себя.
Но и Завойко, и Невельской пока нужны тут. То, что делается на Тихом океане, как бы мало оно ни было по сравнению с событиями в Крыму, но для будущего, полагал Муравьев, имеет гораздо большее значение.
Наступил Новый год. Получено сообщение, что недавно в морское министерство начальником гидрографического департамента назначен Фердинанд Петрович Врангель. Он приглашен из Эстляндии, где жил не у дел. Кажется, признак грядущих перемен. Муравьев был предупрежден заранее своими друзьями из Петербурга. Врангель — враг князя Меншикова. Врангель, видимо, пойдет в гору. Завойко женат на его племяннице. Василий Степанович приобретает теперь двойную цену!
Не попахивает ли либерализмом? Правда, новизна была пока что на старый лад, не бог весть какой либерал Фердинанд Врангель. Он честен и серьезен, но сам плоть от плоти, кровь от крови «всех их». Все же какие-то перемены.
А зима в разгаре. Через Иркутск пошли войска, на огромных санях повезли артиллерию на Шилку, для новых батарей на устье Амура. Всюду заготовляется мука и продовольствие. На Шилке строятся суда нового сплава, то и дело туда и оттуда мчатся курьеры.
…Иркутск оделся в траур. Скорбный колокольный звон стоял над городом. Иркутским соборам из морозной мглы отзывались печальные колокола Иннокентьевского и Знаменского монастырей.
Восемнадцатого февраля умер Николай I. Умер благодетель и покровитель! Но Муравьев не сожалел. Он уже ждал и этого, когда-то должно было случиться. Муравьев подготовил себе другого благодетеля и покровителя, помоложе — законного наследника престола.
Николай при всех его благодеяниях был сух и черств, сторонился нового, он вязал Муравьеву руки во многом. Хотя все же трудно предугадать, каковы будут перемены.
Наследник был всегда очень хорош с Муравьевым, а особенно со времени Амурского комитета в 1850 году. Муравьев помнил, как Александр перебил Чернышева, когда тот был груб. Сказал: «Мы не конфирмовать собрались!» Ныне уже более нет Чернышева.
Страшное время закончилось. Многие ждали смерти Николая. Но надо ухо держать востро. Теперь могут всплыть личности еще более ужасные, чем те, что служили Николаю, начнут играть в либерализм, а потянут руку к шее русского мужика.
— Он умер, может быть, потому, что мы разбиты, и он понял, что сам виновник позора России, — говорил Муравьев в ночной тишине Екатерине Николаевне. — Война долго не продлится.
Теперь можно было действовать смелей. Кстати, и не считать себя связанным обещанием, данным Николаю, что на Камчатке будет главный порт.
— Жаль, конечно, государя как человека! Он был милостив ко мне, но надо сознаться, что вовремя… — Муравьев вздохнул.
Снова гремят колокольцы на замерзшей Ангаре. Мчится московская почта. Вот уже газеты и бумаги на столе. Меншиков более не главнокомандующий. Врангель назначен управляющим морским министерством! Александр привлекает либеральных деятелей, отстраненных в прошлое царствование.
«Врангель — ставленник определенной партии… Завойко теперь может обнаглеть. Но кто за спиной Врангеля?»
В эти дни Николай Николаевич дал согласие своей Катеньке, что весной возьмет ее на Амур с собой. Екатерина Николаевна сможет исполнить свое слово, данное Екатерине Ивановне, вместе с мужем побывать на устье Амура.
А Гончаров на перекладных ехал по Сибири, держа путь в Петербург. Всюду знали, что он едет из Японии, и встречали так, словно он сам ее открыл.
Под скрип саней думалось, что Муравьев все же осуществляет один из великих замыслов нашего времени, но беда его в том, что он не может многое исполнить, пока общество не готово и пока русский человек не выработался. Поэтому недостаточно энергии одного человека, хотя бы и такой, как у Муравьева. И все же он, может, самый способный из всех деятелей современной России, но время таково, что и ему честным быть нельзя. И он хитрит и всего боится, противоречит самому себе.
Гончаров полагал, что в «очерках» надо лишь упомянуть о его деятельности, но заниматься Муравьевым и Путятиным — дело историка-летописца. Современный романист живет временем и его идеями, а не личностями, от которых зависит.
Он увлечен вымышленными образами, без которых невозможно объяснить обществу многое. Да как и писать о Муравьеве и его деле, когда и оно секретно вполовину? Муравьев зависит от Петербурга, от личностей, а все там наверху плотно затянуто. Кто его враги? Кто друзья? Какая там борьба, у верхнего конца вожжей?
Право, лучше про Обломова!
Гончаров все больше погружался в свой замысел. И у китайцев есть обломовщина, и у англичан, это свойственно человеку вообще. Опять думал, что обломовщина с особой силой проявилась в России, с ее необъятными просторами, где помещики самовластны, где надо разбить, уничтожить крепостное право, пробудить общество.
В Сибири нет крепостного состояния, и вот уж тип русского человека меняется, он бойчей, самостоятельней, грамотней. В этом Муравьев прав.
Много достоинств знал Гончаров за русским. Но как человек страстный, он не желал стеснять себя. Надо было ударить в самую сердцевину. А если стеснишь себя — книги не будет.
Тут и Штольц кстати! Пусть крепостники наши возмутятся, им без немцев и варягов жить нельзя.
Думал он и о том, что эпопея «Паллады» окончилась печально. И жаль судна.
«Обломов» потому еще нужен, что у нас в одном месте люди трудятся за многих, надрывая себя, а в другом мертвеют от лени. Память «Паллады», память погибших в Хади, память героев Амура побуждали его писать. И вспомнил он сквозь дрему, как море скрывалось за горами.
Думал и думал, пробуждаясь, видя полосатые столбы и кокарды… и снега чистейшие…
Все, все чиновничье! Россия пока страна чиновников, а Сибирь еще более. Герои — чиновники, хоть и редки. Тираны — чиновники. И просто чиновники. Народ стонет от чиновников.
Любимый мой моряк Невельской, который теперь на устье Амура, он всякий раз бывает у меня, когда едет в Россию.[122]
В осенний шторм в Охотском море уголь кончился, и шхуна шла под парусами. Ее сильно отнесло к югу. День и ночь матросы откачивали воду из трюма. Течь усиливалась. Воин Андреевич Римский-Корсаков решил переменить курс. Все вздохнули облегченно, когда он объявил, что идут не в Аян, а в Петровское и станут в заливе Счастья на зимовку.
— Но как же почта? — спросил доктор Вейрих.
— Почта ходит у Геннадия Ивановича на оленях в Аян. Так и пойдут рапорты. Время зимнее, дороги в эту пору в Сибири хороши. Мы не смеем рисковать судном и вряд ли сможем дойти благополучно с такой неисправностью.
Петровское зимовье еще в прошлом году понравилось Воину Андреевичу, после того как прошел он весь лиман. Написал тогда восторженное письмо домой. Впервые за время двухлетнего плавания почувствовал Воин в Петровском дыхание родины. Стояла осень, холодало, а в зимовье все было в образцовом порядке, уютно и опрятно на тот особенный лад, как бывает у коренных заботливых северян, когда готовятся они к зиме, которую любят и ждут. Даже некоторую зависть испытывал Римский, считая, что вот где люди живут и трудятся по-настоящему, им никому не стыдно будет потом в глаза взглянуть. Дело делалось нужное.
Вторично он побывал в Петровском нынче и заходил не раз. Уходя в Аян, съезжал на берег проститься с Геннадием Ивановичем. Зимовье уже наполовину опустело, все, что можно было, из него отправили в Николаевск. Туда же уйдет Невельской с семьей. Воину жаль было и Геннадия, и его жену. Но прожили они такую жизнь, которую самому хотелось бы повторить, поэтому Воин охотно шел в Петровское, которое казалось ему привлекательным и сейчас. Бараки для зимовки людей там отличные. Если брошены, то можно вытопить их и быстро привести в надлежащий порядок. Рядом в лесах — охота, на заливе — зверье морское и рыба.
Такому небольшому судну, как шхуна, зимовать в закрытом заливе Счастья очень удобно.
Геннадий Иванович — старый товарищ, с ним вместе отрадно зимовать, а ведь Николаевск будет рядом. Екатерина Ивановна — дама приятная. Из-за нее одной можно пренебречь приказами губернатора и идти туда на зимовку.
Едва решение идти в Петровское было принято, как наутро море стало стихать, погода переменилась, и вскоре завиднелись хребты в сплошном снегу, как сугробы.
— Видно, нынче снега глубоки! — говорили матросы.
Судно подошло к косе. Тут уже зима, снег покрыл все пески, на заливе ледок. Пришли позже, чем в прошлом году. В прилив тонкий лед сломало, шхуна вошла в залив, бросила якорь. Трубы на бараках дымились. Римский съехал на берег. Его встретил боцман Козлов. Оказалось, что помещения исправно топятся, в них зимует небольшая команда из местных казаков и матросов.
Вошли в барак. Красавица Алена, угощавшая прошлой осенью Воина такими вкусными лепешками на зверином сале, поклонилась и пригласила к столу.
Боцман рассказал, что служит тут бессменно с пятидесятого года, пришел на «Байкале» из Кронштадта.
— Пятую зиму зимую!
Начался отлив, и лед вынесло в море.
Воин Андреевич послал на собаках казака с письмом в Николаевск и решил до получения ответа от Невельского команду на берег не свозить и вообще ничего не предпринимать без Геннадия Ивановича. Ночью ударил сильный мороз, и залив снова покрылся льдом.
Воин знал, что место тут суровое, жизнь трудна, придется самим добывать свежую пищу. Это не страшило его, а, напротив, казалось привлекательным. Хотелось испытать силы и сравнить себя с теми, кто жил тут так долго. Отбросить прочь сибаритство, к которому привык, плавая с комфортом между портами иностранных колоний, где тебе предоставляется за деньги все, что желаешь, где тебе подают карету, посланную местным начальством, и сипай ждет с травяным зонтом.
Невельской вечером играл в карты с Петровым и двумя офицерами с «Дианы», когда прискакал казак на собаках с письмом Римского. Вне себя от восторга, что Камчатка спасена и Воин прибыл на зимовку, Невельской вскочил и, чуть не плача от радости, прочел письмо жене и товарищам.
— Шхуна у нас зимует! Завойко разбил врага!
Чуть свет на свежих собаках Геннадий Иванович помчался на косу узнавать подробности о победе, отправлять почту и устраивать Воина Андреевича с экипажем. После полудня завиднелось море. Невельской ехал впервые на косу после того, как покинул ее. Намело снега, мороз крепок, виден блестящий лед на заливе, и скоро уж такой толстый установится, что слабые здешние приливы и отливы его не потревожат. Придется лед выкалывать вокруг шхуны. Для ее зимовки Невельской знал прекрасное надежное место.
Коса, с ее зданиями, с флигелем, где он прожил годы, где дочь умерла, с батареей, со старым бригом «Охотск» на берегу, со снегами и кладбищем, была местом, дорогим его сердцу. Ныне картина оживлена видом шхуны. Оставив собак, Невельской пошел по свежему льду со встретившим его Козловым и вскоре был у Воина Андреевича в каюте.
— Целая одиссея! — восклицал он, слушая в этот вечер рассказы Корсакова.
На подходе к Петропавловску Римский встретил гребное судно, убегавшее от врага, под командованием боцмана Новограбленых. Тот предупредил, что в Петропавловске бой. Воин Андреевич сдал ему часть почты, сам ушел в пролив, ходил по Охотскому морю, встретил наши бриги, шедшие на Камчатку, предупредил их об опасности. Дни были тревожные, никто не знал, что в Петропавловске. Корсаков пошел на Курилы, на одном из островов у подножия огромной сопки пристал подле маленькой компанейской фактории, где жил среди курильцев единственный служащий ее — финн.
Много насмотрелся Воин и натерпелась его шхуна, пока не подошли к селению на западном берегу Камчатки и частично не узнали там новости. Послал письмо в Петропавловск, уходил от штормов в море, опять пришел к селению, взял почту, присланную от камчатского губернатора. Оказалось, что враг, уходя из губы, взял в море наш корабль, принадлежавший Компании.
— Право, одиссея! — восклицал Геннадий Иванович. — У меня тунгусы неподалеку пасут своих зверей, и почту отправим. Я от себя пошлю бумагу Николаю Николаевичу. Теперь, Воин Андреевич, надо скорей все убирать с Камчатки. Долг мой — без минуты промедления сделать все, что в силах человеческих, чтобы убедить генерала принять мой план.
Невельской рассказывал, как проводил Путятина, отправлявшегося на «Диане» в Японию. Дай бог ему!
Геннадий Иванович радовался победе, спасению войск и своей родной «Авроры», на которой он прослужил долгие молодые годы, лучшую пору жизни. Теперь имя ее бессмертно и будет переходить от судна к судну на века, пока существует наш флот!
Тунгусы набрали табачку на дорогу. Антипа среди них не было. Он в Аяне.
Почта ушла. Воин Андреевич решил поселиться с Вейрихом и Зарубиным в том из флигелей, где жили холостые офицеры экспедиции.
— Почаще к нам, — говорил Невельской. — В Николаевске у нас теперь собралось целое общество. Жена ждет вас и будет очень рада.
Экипажу назначили места в казарме. Алена Калашникова с утра хлопотала у плиты и печки — пекла хлеб и приготовляла обед для прибывшей команды, которая с сегодняшнего дня столуется на берегу. Один за другим входили в обмерзшую дверь рослые, видные матросы шхуны, внося холщовые мешки со своими пожитками.
— Хозяйка у нас тут будет очень хорошая, — сказал подшкипер Воронкин своему капитану, кивая на русую рослую Алену.
— Мы ее по прошлому году знаем, — подтвердили матросы.
Для запасов шхуны открыли склад. Порох предстояло сгрузить и скатить бочонки в пороховой погреб. Обсуждали, как довольствовать команду. Невельской перед отъездом отдал распоряжение в Николаевске, чтобы в Петровское отправили полтуши свежего мяса. На другой день после обеда Невельской и Римский выехали на собаках в Николаевск.
Вот и настало долгожданное время, когда Воин мог посидеть вечер у Невельских, в их новом доме, за чашкой чая и дружеской беседой. Сколько раз ни приходил он со шхуной на косу, и всегда что-нибудь было не так: то нет Невельского, ушел на Сахалин, то разные другие приятные и неприятные события, и всегда суета, спешка.
А теперь одни Невельские, и он у них, и можно откровенно и не торопясь говорить о чем хочешь. Сиди, кажется, хоть всю зиму. Душа впервые за несколько лет отдыхает, как в родной семье, как у старого домашнего очага.
Дом новый, недавно строен, дерево еще не совсем сухое, стены не белены. Невельской уверяет: и белить не надо, в этом есть особая прелесть, — в таких огромных и толстых бревнах.
Белоснежная скатерть, свеча, самовар, белый хлеб… Екатерина Ивановна с интересом слушает. Муж и гость и спорят и соглашаются, то обращаются друг к другу, то к ней.
Говорил больше Геннадий. Он отводил душу.
— Меня упрекали, что я против битв, то есть против войны, и будто бы против торжества нашего оружия! А мы здесь вели войну давно, все эти пять лет. У этой войны была и есть цель — занять край для мирного труда и процветания, для развития всей России. Завойко одержал блестящую победу. Честь ему! Восторгаюсь как офицер, хотя жаль, и могла бы быть победа здесь и без таких потерь. Но жизнь решила так! Вот и судите и разбирайтесь, Воин Андреевич! Но как моей душе не болеть!
— Дело сложное, Геннадий Иванович, — согласился Римский. — Вы желали одного, Завойко и Муравьев — другого, но никто сразу ведь не уступает. Вы правы — жизнь решает по-своему. И вот вы теперь согласились, что Завойко помог и вам, а он и Муравьев только теперь, после дорогостоящей победы, согласятся, что правы вы, но именно после победы, то есть с честью отступают. Конечно, у нас в офицерстве такие тонкости никому не нужны. Рассудят: кто победил, тот и прав был, ур-ра ему! И все! Гром победы раздавайся! Жизнь сплела все хитрей, чем все предполагали.
— Так! Да риск-то был велик, да и кровь пролита, да зачем нас морили? Я ведь понимаю, что и Василию Степановичу пришлось не легче, он муку испытал. Теперь главное, как убрать все с Камчатки. Я бы многое мог сказать, да язык не поворачивается, когда надо «шапки долой» перед могилами героев… Главное, Воин Андреевич, все же — занять южные гавани! Когда будут заняты южные гавани, оживет край и с ним населится Камчатка, но не по-чиновничьи! Тогда Камчатка перестанет быть заморской колонией. Будет флот и удобные гавани, и Камчатка оживет, а в будущем надо строить туда дорогу!
— У нас в палатах, — показал Невельской большим пальцем за спину, на запад, — думают, что это мой каприз, блажь на меня нашла! И отмахнуться желали бы! Да я ведь вижу как человек, проживший тут пять лет! Много ли тут ума надо! И славу пусть возьмет тот, кто встанет на юге, только занял бы там все вовремя! Я человек местный, но значение дела не местное, так как дело не раздутое! А истинный местный человек, если он ума не пропил и не проиграл в карты и не исписался на доносы, всегда знает суть местного дела лучше петербуржца. Разве чукчи умней были Врангеля, а ведь они знали прежде него о существовании острова, открытого Врангелем!
— Так вы не чукча, Геннадий Иванович!
— Я местный чукча, вернее, — гиляк в мундире. И я им говорю: там гавани никому не принадлежат, там когда-то жили русские. Я бы и сейчас послал туда экспедицию. Путятин описал те гавани, но ему сейчас некогда, Петербург воюет, Муравьев бьется в Иркутске. Скажи, Воин, что мне делать?
— Ждать!
— Но надо полагать, что Муравьев ошибается, когда говорит, что англичане в трактат могут вставить условия об Амуре. Воевать тут — для них не шутка. Новые ссоры вряд ли будут заводить.
— Да, вот пишут из Крыма, что Нахимов, разбив турок, сам потом расстроился. У нас отступишь — плохо, а победишь — тоже еще не рад будешь… Но Приамурье не Крым!
Римский сказал, что в восторге от Муравьева, что одним тем, что Николай Николаевич сплавил флотилию и войска по Амуру, он вписал свое имя в историю.
Невельской не стал спорить, ответил, что если бы не Муравьев, то и его бы ноги тут не было, ушел бы давно, бросил бы все.
Римский рассмеялся. Часто Геннадий Иванович высказывал мнения совершенно неожиданные. А только что бранил Муравьева.
Как ожидал Воин Андреевич, так все и было. Вечер прекрасный, дружеская беседа льется. Геннадий Иванович в хорошем настроении и так и сыплет оригинальными суждениями.
Как часто бывает, привыкая к товарищу, да еще зная его чуть ли не с детских лет, видишь в нем великого остряка и оригинала-чудака. Любят такого и ценят в обществе, но не подозревают даже, каков талант этого привычного, своего человека. Скажи обществу, что это великий человек, — друзья его удивятся, может быть, даже обидятся.
— А где же госпожа Бачманова теперь, Екатерина Ивановна? — спросил Корсаков, улучив удобный миг.
— Елизавета Осиповна отправилась к супругу в Де-Кастри, — отвечала Невельская.
— Когда я на промере глубин был в лимане с Путятиным, — сказал Невельской, — он мне жаловался, что ему в шторм скучно без отрадной душеспасительной беседы с православным священником. Я стал уверять его, что в одной из южных гаваней есть остатки православного храма!
— Что же делать?
— Да я бы мог сейчас, зимой туда на собаках экспедицию послать. Но…
Говорили, что распределяются роли «Ревизора», будет спектакль, и Елизавета Осиповна приедет на праздники из Де-Кастри играть жену городничего.
Утром за этим же большим столом, в большой светлой комнате с тремя обмерзшими солнечными окнами, Римский пил с Невельскими кофе со свежим молоком, поиграл с их маленькой дочкой Ольгой, подбрасывая ее, сидя на стуле.
Подали собак. Екатерина Ивановна просила приехать на рождество, обещая спектакль, танцы и катанье.
— Кланяйтесь нашей косе, — тихо и, как показалось Римскому, с горечью сказала она на прощанье.
Невельской подарил Римскому огромную доху из овчин.
— Чтобы приезжали к нам почаще!
Воин Андреевич закутался, уселся в нарты. Чумбока вез его. Гольд в тулупе с остолом в руках. Собаки помчались.
— И тебе на Японии был? — спросил гольд.
— Был, брат!
— Моя тоже был, на японской рыбалке работал, давно! Невельского еще не было.
Заехали в тайгу. Дорога накатана. Чумбока вдруг придержал собак и как бы со страхом осмотрелся по сторонам.
— Ниче не слыхал?
— Нет.
Чумбока подождал некоторое время.
— Я тоже ниче! — наконец спокойно сказал он и тронул собак.
Невельской предупредил Воина Андреевича, что проводник вполне надежный и бывалый.
— Моя тоже есть оружье! — сказал Чумбока. — Есть пистолет, и вот ружье привязано. Если нападают — стреляем!
— Кто же может напасть?..
— А черт ни знает! Тибе держи пистолет близко. Смотри хорошо, не спи! И как раз быстро приедем.
Римский озаботился. «Неужели может быть какая-то опасность?» — подумал он. Ему не верилось. Но он невольно насторожился и не сомкнул глаз всю дорогу.
До косы доехали благополучно. Ноги приходилось держать на полозьях нарт. С непривычки они одеревенели. Чумбока помог подняться и сказал серьезно:
— Морем ходить умеешь, а тайгой еще трудней!
Чумбока взял на плечо мешок со свежемороженой рыбой.
Пошли в казарму. Вейрих, оказывается, уехал, гиляки уже узнали, что появился русский доктор, и пригласили его в стойбище.
— Он теперь начнет ездить тут на визиты! — сказал инженер Зарубин.
Пока приводили в порядок заброшенный и промерзший флигель, Римский расположился в казарме.
Большой стол вымыт и выскоблен добела, как и пол, и нары, и табуретки. В углу у огромной печи сушится обувь. У плиты хлопочет Алена, снявшая сегодня свою черную шаль. Ее светлая небольшая голова открыта. Лицо сильное, красивое. Ребятишки ее здесь же, на нарах. Она живет в соседней казарме, выстроенной для семейных, но почти весь день проводит здесь. Она как хозяйка в этой чистой казарме. Опять печет лепешки.
…Вечер. В казарме тепло. Римский сидит с дневником у конца стола на табуретке, снявши обувь и мундир. На сегодня все распоряжения отданы. Вейрих и Зарубин уже спят. Завтра инженер поедет в Николаевск там его ждут Невельские и Сгибневы.
Казак и двое матросов из экипажа шхуны обуваются в сухие валенки у печи. Надели полушубки и дохи, взяли ружья.
Подошел боцман Козлов, и Корсакову слышно было, как он сказал:
— Не зевать, ребята, время военное!
Боцман повел караул в обмерзшую дверь. На нарах вполголоса разговаривали.
В январе море замерзло, и Римский с матросами и казаками ходил по ледяной степи охотиться на тюленей. В хорошую погоду они выползали из пропарин.
«Словом, я переживаю все заново, за Невельского, — думал Римский, поражаясь своему здоровью. — Все, кроме семейного счастья! Неужели вечно будет моей семьей мой экипаж?»
На шхуне «Восток» мачты обмерзли и белы… Море вдали не замерзло; кажется, там темный берег и в нем странно сияет очень яркое отражение солнца.
Вейрих опять в отъезде, лечит гиляков, нашел тут какие-то новые, не известные никому болезни. Завтра Воин Андреевич едет в Николаевск.
В казарме все спали глубоким сном, когда матрос Васильев при свете лучины стал тесать щепы из высохшего у горячей печи полена. Казак Аносов слез с нар, надел торбаса и накинул тулуп. Теперь он возит воду с реки Иски. Стукнула дужка ведра. Это в казарму пришла Алена. Слышно, как она подняла деревянную крышку у кадушки и зачерпнула воду, как капли с ведра капали в кадку. Зашлепали босые ноги по полу. Вода хлынула в котел. Вскоре лучины с треском занялись в печи. С нар сполз Чумбока.
— Че, утро? — спросил он. — Капитан, пора ехать! Пистолеты заряжай!
— Не пугай! — весело отозвался Римский-Корсаков.
Доктор спал крепко. И он и Римский в сильные морозы ночевали в казарме. Дверь открылась. Вошла маленькая дочка Калашниковой.
— Ну, пришла? — спросил ее Васильев.
— Мамке помогать! — бойко ответила девочка.
Стали один за другим соскакивать с нар матросы. Завтракали за большим столом. Потом боцман Козлов приказал строиться. Вышел Аносов, черноватый, с бороденкой клином, обмерзшей, как сосулька. Кажется, что казак засунул подбородок до самых губ в хрустальный бокал.
— Воды привез! Пейте, ребята, на здоровье! Хорошая водица! — сказал он и стал раздеваться.
Алена подала ему на стол мутовку с кашей.
— Стройсь! — раздалась на улице команда младшего унтер-офицера. Матросы идут сегодня в лес рубить дрова.
Алена подошла к капитану, подала узелок в чистом платке.
— Воин Андреевич, будьте добры, отвезите от меня пирог Екатерине Ивановне, — сказала она. — А вот это вам, на дорогу!
— Спасибо тебе, красавица! — ответил Римский-Корсаков.
Через полчаса нарты уже мчали его по заливу. Горы с лесом надвигались с обеих сторон. В разлоге у подошвы их дымились трубы из полых деревьев в гиляцком зимнем стойбище.
Невельские за большим столом угощали вином и сладостями двух китайских купцов. Геннадий Иванович рекомендовал гостей как старых своих знакомых и приятелей, с которыми он впервые встретился на Тыре.
— Че, ваша англичанина победила? — сияя, спросил Римского-Корсакова толстощекий Тин Фа. — Наша слыхала! Кругом слыхала!
— Наш генерал очень доволен, — говорил другой купец, Ургэн, высокий, в черной одежде, похожий на ученого, каких Римский видел в Шанхае.
Зима быстро проходила.
Еще летом и осенью к устью Амура в залив Счастья один за другим приходили компанейские транспорты из Аяна и Охотска. Из этих городков вывозилось компанейское имущество, товары, меха, оборудование мастерских, мебель и сундуки чиновников. Оказалось, что в маленьком Аяне были огромные запасы продовольствия. Бочки с маслом стояли там годами, в то время когда годами же Амурская экспедиция голодала. Но теперь ждали врага и боялись, что он все захватит, явившись весной с кораблями. Все обнаружилось. Настоящие богатства стали видны лишь во время эвакуации.
Екатерине Ивановне даже удалось купить пианино у одного из торговцев, вывезшего свои товары и вещи на казенном транспорте из Аяна.
Так зима с пятьдесят четвертого года на пятьдесят пятый была первая неголодная зима на устьях Амура.
Вечерами офицеры играли в карты или готовили любительские спектакли. «Все это очень мило, — думал Невельской, — и жизнь входит в провинциальную колею. Благодаря врагу мы сыты…»
За игрой он часто ходил картой невпопад, начинал горячо рассуждать.
Оставаясь один, он шагал из угла в угол, и тогда Катя, знавшая, что у него на душе, появлялась из маленькой комнаты с Олей и старалась рассеять мрачные мысли мужа.
Да, она понимала, эта сытая зима с картами и обществом была в то же время первой, во время которой муж совершенно не мог производить никаких исследований. Руки его были накрепко связаны.
Его семья сыта, вокруг него общество, по вечерам он играет в карты, и танцует, и веселится, но дело его стоит. А он бы мог быть на Самарге, мог поставить пост у самой корейской границы, в гавани, которую Путятин назвал именем Посьета. До прихода сплава и приезда губернатора, чего он так ждал, он еще смел поступать самовольно. Теперь посты сняты всюду, с Сахалина и из Хади все убрано для того, чтобы все войска были собраны в кулак. Силы велено не распылять.
Он говорил, что добьется своего, что сюда, на эту благодатную землю, потянутся во множестве люди, когда падет крепостное право. Жизнь «здесь», по его словам, во многом зависела от жизни «там», как экспедиция от аянских амбаров, в которых, оказывается, все было, когда они голодали. Когда будут открыты «амбары» России, все оживет и здесь, и Сибирь преобразится.
— Еще ничего не закончено! — сказал он, вставая с дивана, возбужденный Катиной игрой на пианино. — Еще все впереди…
Он ждал ледохода и энергично готовился к новым открытиям.
Утром, при сильном ветре с юга, все население поста собралось на берегу.
Раздался грохот, подобный сильнейшему орудийному залпу. Амурский лед лопнул наискось от берега до берега во всю многоверстную ширину реки. Сразу же его пласт покатило на берег, било и ломало о кручу и громоздило обломки под обрывом, на котором стоял Николаевский пост. Через пять минут там была гора битого льда в несколько сажен вышиной. Река зашуршала и пошла, и середина ее вдруг открылась и стала по-летнему голубой и чистой.
Катя радовалась просветлевшему взору мужа. Румянец заиграл на его щеках. Казалось, он надеялся, что уйдет лед и руки его будут развязаны.
Он полон забот и снова устремлен в будущее.
Его мечты, исполненные человеколюбия, были высоки и благородны. На деле, кажется, получалось что-то другое, не совсем то, о чем он мечтал.
Да, река занята, прибыл сплав, движение открыто, найден удобный выход к морю. И построены казармы, гауптвахта, появились первые полицейские чины, первые торговцы, назначены чиновники. Прибывшие со сплавом, не отличаются гуманностью; они говорят о том, что тут гибель людей неизбежна и кровь должна литься, это естественно, и что сюда надо прислать каторжников, а сами мечтают о наградах.
Великие замыслы, оказывается, не могут быть исполнены совершенно! И великие подвиги не могут быть сразу признаны!
— Какая прелесть! — забываясь, говорит Невельской, глядя на огромную реку и держа под руку Екатерину Ивановну.
Чумбока столкнул на воду берестяную лодку и помчался на ней по чистой воде, гребя как бешеный, словно руки его за зиму истосковались по тонкому двухлопастному веселку.
А река уже покатила из верховьев свои воды.
Мангму извечно несет широкие мутные воды к синему северному морю.
Мангму велик! Много рек и речек отдают ему свое богатство. Воды желтые из страны маньчжуров и воды светлые из русских гор, светлые, как глаза русских, стекаются к нему же.
Дремучие леса стоят на берегу Мангму. Тайга…
«О-би-би…», «тик-ти-ка…» — кричат птицы.
Весенние воды шумят по тайге.
Между расступающихся берегов река несет вывороченные с корнями тяжелые деревья.
Чумбока плывет между лесин на берестяной оморочке.
На берегу, под хребтом, ветер мечет дымки над длинным рядом домиков нового города…
1962