Возмездие: [роман] Элизабет Нуребэк

Посвящается моим сестрам, которые всегда рядом, Саре и Марии


Elisabeth Noreback

NADIA


Незнакомый пейзаж, погруженный в темноту. Ночное небо, погасшее и немое. Вдалеке виден пульсирующий свет, который становится все ярче.

Чужой голос приближается, он все ближе и наконец звучит совсем рядом. Он произносит мое имя, говорит, что я должна проснуться. Я слышу его, но не могу ответить.

К первому голосу добавляется второй. Две женщины что-то нашептывают мне по ту сторону горизонта. Новый голос спрашивает ту, которая пытается разбудить меня, не боится ли она.

— Она только что перенесла большую операцию и к тому же привязана к кровати. Думаю, сейчас она не очень опасна.

— Ты знаешь, кто она такая? Что сделала?

— Все знают, кто она такая и что сделала.

— Я не хотела бы остаться с ней одна.

— Перестань. А вдруг она нас слышит?

Вот как они говорят обо мне. Как о монстре из страшной сказки. Такова история моей жизни. Сколько раз я пыталась понять, почему все вышло именно так!

Неужели за одну секунду жизнь может измениться навсегда? Или же все это — результат длительной последовательности событий, смесь тех решений, которые мы принимаем, и случайных совпадений? Может быть, слепой случай определяет наше будущее, счастье или несчастье?

Женщина снова спрашивает, проснулась ли я. Но я лежу молча и неподвижно, отдавшись во власть тьмы. Не хочу просыпаться. Если существует неизбежная судьба, предназначенная каждому из нас, то лучше я останусь здесь и никогда больше не увижу дневного света.

Чьи-то руки трясут меня, снова звучит голос, повторяющий мое имя. Наверное, прошли час или несколько часов. Возможно, я не один день балансировала на грани жизни и смерти, пока меня не заставили вернуться.

Мне ужасно больно. Свет от ламп дневного света под потолком режет глаза, воздух в палате кажется сухим и холодным, звуки атакуют меня, как навязчивые насекомые, забирающиеся в уши.

Добродушное лицо, склонившееся надо мной, принадлежит темнокожей женщине с длинной косой. Она объясняет, что я нахожусь в больнице:

— Вчера тебе сделали операцию. То, что ты выжила — просто чудо. Но теперь твое состояние стабильное.

У меня что-то с глазами, что-то со слухом. Губы женщины движутся, но слова, которые она произносит, достигают моего сознания с опозданием. Все. что она говорит, оттягивается, словно я воспринимаю эхо ее слов. И у нее два лица. Две головы, которые то сливаются вместе, то снова разделяются. Наверное, у меня травма мозга.

Она спрашивает, хочу ли я пить, и смотрит в одну точку рядом со мной. С усилием повернув голову, я вижу два белых пластиковых стаканчика на тумбочке у кровати. Они сливаются в один, снова разделяются и опять слипаются вместе.

Женщина указывает на свой бейдж и говорит, что ее зовут Хелена. Она исчезает из поля зрения, и я слышу шум воды, потом она возвращается и подносит стакан. Но мои руки прикованы к кровати наручниками, как и правая нога. Она подносит стакан к моим губам и приподнимает мне голову, чтобы я могла попить. Чуть слышно прошептав «спасибо», я опускаюсь обратно на подушку.

По другую сторону от кровати стоит какой-то аппарат, он мигает и пищит, превращая зеленую светящуюся линию в кривую, которая то взлетает, то опускается, а на груди у меня электроды, подсоединенные к этой машине. Рядом стоит подставка с капельницей, в обеих руках у меня по игле от нее. Левая нога скрыта большой повязкой, такая же у меня вокруг пояса, и еще я чувствую повязку на голове — она закрывает мне левый глаз.

Хелена проверяет трубочку от капельницы, тянущуюся к моей руке, смотрит на аппарат и записывает что-то в блокнот. Потом смотрит на меня и спрашивает, как я себя чувствую, а я отвечаю, что не знаю. Она просит меня сказать, как меня зовут, и назвать свой личный номер.

— Ты знаешь, кто я, — хрипло отвечаю я. — Ты уже несколько раз произнесла мое имя. А номер наверняка написан на пластиковом браслете у меня на руке.

— Это стандартная процедура, — говорит она. — Имя и личный номер.

Я шепотом говорю, как меня зовут, и называю все цифры. Она отвечает, что я молодец.

— Ты находишься в университетской больнице города Эребру. Знаешь почему?

Я молча смотрю на нее. Склонив голову набок, она ждет ответа.

— Ты помнишь, что произошло? — спрашивает она.

Я закрываю глаза.

Острый металлический прут разрезает воздух, ударяет меня по голове, рассекая бровь, и соскальзывает вниз по щеке. Я чувствую, как по лицу течет горячая кровь. Я вскрикиваю, готовясь отразить следующий удар.

— Да, — отвечаю я Хелене. — Помню.

Это заставляет меня вспомнить о другом событии. Но я не хочу об этом думать, не в состоянии ломать голову, испытывал ли он такой же предсмертный ужас, как я. Потому что я выжила, а его больше нет.

— Дыши, — говорит медсестра, и я дышу вслед за ней, пока ком в горле не рассасывается. Она внимательно смотрит на меня, и я вижу, что она хочет еще что-то спросить, но сдерживается. В палату входит полицейский и раздраженно замечает, что его следовало проинформировать о том, что я очнулась. Я не слышу, что отвечает Хелена. Но вижу, как мужчина стоит, уставившись на меня, вижу, какие мысли пытается скрыть его лишенное выражения лицо. Лучше бы я вообще не приходила в сознание.

И я с ним совершенно согласна. То, что я жива, для меня большое разочарование.

— Ты будешь меня допрашивать? — выдавливаю я из себя.

— Я здесь, чтобы тебя охранять, отвечает он.

— Это ты прекрасно можешь делать в коридоре, — говорит Хелена и поворачивается к нему спиной. — Давление по-прежнему низкое, и содержание железа тоже. Если бы я попросила тебя описать, насколько тебе больно, по шкале от одного до десяти, что бы ты ответила?

— Семьдесят пять, — шепчу я, пытаясь улыбнуться. Хелена улыбается в ответ и обещает дать мне еще обезболивающего. Она прикасается к одной из игл, вставленных мне в руку, и вскоре по всему телу распространяется золотой покой. Она говорит, что мне надо отдохнуть, и решительно выставляет полицейского из палаты.

Морфин действует быстро. Мое израненное тело расслабляется, когда боль покидает его, и я закрываю глаза, чтобы унестись в прошлое.

Шесть лет назад я была совсем другим человеком. Думала, что жизнь сложится иначе. Но это было давно. Еще до того, как я попала в самую суровую женскую тюрьму Швеции, задолго до того, как другая заключенная попыталась убить меня заточкой. Тогда я была глупа — когда меня задержала полиция, я думала, что все это чудовищное недоразумение. Я все еще верила, что все образуется.

* * *

Не знаю, сколько времени я сижу в полицейской машине в ожидании, что кто-нибудь объяснит мне, что же произошло. Мне не разрешили одеться, я в халате, накинутом на голое тело. Руки щиплет от засохшей крови, мне не удалось отмыть все. А теперь уже поздно. Запястья скованы за спиной наручниками.

Я стараюсь сохранять спокойствие. Стараюсь говорить уверенным голосом, когда раз за разом спрашиваю, почему сижу на заднем сидении полицейской машины. Ответа нет.

Рядом с дачей стоят друзья, бросая взгляды в мою сторону. Они смотрят с упреком и недоумением — они, как и я, ничего не понимают. Некоторые из них плачут, и я вижу, как женщина-полицейский разговаривает с ними, записывая что-то в блокнот. Я не могу расслышать ни слова.

Собралось много полицейских, во дворе припарковано несколько их машин. Рослый мужчина стоит рядом с дверцей одной из них, широко расставив ноги, положив руку на кобуру пистолета, готовый в любой момент применить оружие. У гостевого домика в дальнем конце сада качаются на ветру сине-белые ленты ограждения. Я пытаюсь отогнать мысли, навязчиво лезущие в голову, но мой взгляд все время устремляется в сторону гостевого домика со спальней внутри него.

Женщина-полицейский оставляет моих друзей и идет к машине, крепко держа в руках мою сумочку. Отдав ее коллеге, она открывается дверь с моей стороны, и я делаю движение, собираясь вылезти. Она кладет руку мне на плечо, не давая этого сделать:

— Линда Андерссон, ты арестована и проследуешь с нами в участок.

— Вы обязаны сказать, почему, — говорю я. — Объяснить, что происходит. Почему вы так со мной поступаете?

Состроив нетерпеливую гримасу, она наклоняется надо мной, застегивает ремень безопасности и отвечает, что об этом мы поговорим позже.

До этого момента я делала все, как мне сказали. Была сговорчива, выполняла их приказы. Когда мне крикнули, чтобы я выходила из гостевого домика, подняв руки, я так и сделала. Они велели мне лечь на живот на землю, сложив их за головой, и я подчинилась без всякого протеста. Но тут во мне что-то лопнуло. Я рвусь, кидаюсь из стороны в сторону в отчаянных попытках освободиться. Зову Алекса, зову Микаэлу, умоляя их помочь мне.

Но они даже не отвечают. Они стоят, обнявшись, и смотрят на меня так, словно не знают, кто я. Я плачу, взываю к ним, прошу их сказать полицейским, что я не сделала ничего плохого. Микаэла отворачивается, Алекс смотрит в другую сторону.

Дверь машины захлопывается, заводится двигатель. Мы выезжаем на гравиевую дорожку, оставив позади дачу. Прижавшись лицом к стеклу, я вижу, как исчезают из виду мои друзья. Мой бойфренд и моя сестра.

Меня увозят в одиночестве, не объяснив, в чем обвиняют, и, хотя я не сплю, все происходящее кажется кошмарным сном, в котором все отвернулись от меня.


Временами накатывает густой туман глухо пульсирующей боли, а потом — полубессознательное состояние, когда начинает действовать морфин. Очнувшись в следующий раз, я вижу рядом с собой медсестру Хелену и мужчину-санитара. У двери сидит полицейский. Электроды с моей груди убраны, аппарат молчит, перестав мигать. Я спрашиваю, хорошо это или плохо. Хелена отвечает, что я поправляюсь, но лечащий врач все мне объяснит чуть позже. Санитар приносит завернутый в полиэтилен бутерброд и одноразовую упаковку с яблочным соком.

— Будет хорошо, если ты попробуешь поесть, — советует он. Развернув бутерброд, он протягивает его мне. Вставляет трубочку в упаковку с соком. Но у бутерброда деревянный вкус, а у сока химический. Я прошу дать мне воды.

— Я бы хотела, чтобы ты сходила в туалет, — говорит Хелена после того, как я с ее помощью выпила несколько глотков. — Справишься?

Полицейский размыкает наручники. Вылезти из постели и пройти несколько шагов до туалета — задача почти невыполнимая, хотя мне помогают Хелена и санитар. Боль пульсирует во всем теле, на левую ногу опираться нельзя, да я бы и не решилась. Полицейский внимательно следит за мной, отмечает каждый крошечный шажок.

— Дверь закрывать не разрешается, — приказывает он, когда я наконец достигаю туалета. — Я должен видеть, что ты не натворишь глупостей.

Хелена протестует, но я отвечаю, что мне все равно. К этому моменту я уже привыкла к такому. Я сажусь на унитаз, писаю и вытираюсь у всех на виду, потом мне помогают встать. Хелена поддерживает меня, пока я ополаскиваю руки, а я разглядываю женщину, отражающуюся в зеркале над раковиной. Бледное существо с повязкой на голове смотрит на меня равнодушным взглядом. С левой стороны из-под повязки торчат коротко остриженные волосы — все, что осталось от длинных светлых локонов, которые у нее когда-то были. Я почти не узнаю саму себя.

— Пришлось состричь, — говорит Хелена, поймав в зеркале мой взгляд. — Чтобы зашить рану на голове.

Чужая женщина, в которую я превратилась, смотрит на меня, словно говоря: «Пора уже привыкать. Я пришла, чтобы остаться, и с этим ты ничего не сможешь сделать».

Обливаясь потом, я с трудом добираюсь до постели. На последнем этапе повисаю, как мешок, между Хеленой и санитаром, и им приходится поднимать меня на руках, чтобы положить в кровать.

Позднее в палату входит врач. Она представляется, но я тут же забываю ее имя. Она объясняет, что металлический прут нанес большие повреждения, попав по голове и по лицу, но хуже всего травмы на левой стороне тела. Рана начинается под грудью и продолжается почти до колена, так что операция потребовалась сложная. Она хочет подготовить меня к тому, что я увижу, когда с меня снимут бинты. К сожалению, у меня останутся шрамы — и на лице, и на теле. Она говорит, что я потеряла много крови и была на грани. Мне повезло, что меня нашли до того, как я истекла кровью.

— Ты пробудешь у нас какое-то время, но мы скоро поставим тебя на ноги, — говорит она и похлопывает меня по плечу. — Ты сможешь жить как обычно.

Как обычно.

Это так глупо, что я даже не отвечаю.

Пару дней спустя меня навещает комиссар криминальной полиции города Эребру. Усевшись на табуретку рядом с кроватью, он просит меня рассказать, что произошло в тюрьме.

Я отвечаю ему, что все начиналось как самый обычный четверг. Охранники отперли наши камеры, мы позавтракали, а потом нас повели на работу на фабрику Бископсберга. После перерыва начальник велел мне принести со склада несколько коробок, и мы с одним из охранников спустились туда на лифте. Взяв тележку, стоявшую у входа, я одна пошла дальше. Склад был такой же огромный, как и помещение этажом выше, где мы работали, а коробки, которые мне предстояло принести, стояли на полках у дальней стены. Загрузив их на тележку, я услышала с другой стороны шаги. На складе находился кто-то еще, но, когда я окликнула, шаги остановились. Я громким голосом спросила, кто это там крадется, и собиралась позвать охранника, когда из-за угла появилась Анна, другая заключенная. Она уставилась на меня. Я спросила ее, что она там делает, но она не ответила, только зло таращилась на меня. Охранника не было видно. Пытаясь обойти Анну, я обнаружила, что она держит в руках длинный железный прут. Она вскинула его, я не успела отскочить — она попала мне по голове. Анна подняла прут, чтобы ударить снова. Я закричала, отступила назад и споткнулась о ручку тележки как раз в тот момент, когда прут ударил по мне во второй раз. Вероятно, поэтому я осталась в живых.

— По какой причине она на тебя напала? — спрашивает комиссар. — Почему она была так враждебно настроена?

Я объясняю, что Анна была без ума от меня и не оставляла в покое. Когда я показала, что не хочу с ней общаться, она меня возненавидела.

Видишь ли, эта женщина утверждает, что действовала из самообороны, — говорит он. — Что ты угрожала ей и ранее пыталась ее задушить. Что ты об этом скажешь?

— В результате здесь лежу я, не так ли? — отвечаю я. — Не ее почти разрубили на две части, и не у нее останутся шрамы по всему телу.

Комиссар строит гримасу, показывающую, что он думает по этому поводу. Чему тут удивляться? Гораздо проще поверить женщине, осужденной за кражу, чем той, что отбывает пожизненное заключение за убийство. Мне и раньше никто не верил, и я понимаю, что мою версию ни в грош не ставят. Когда комиссар уходит, меня посещают мысли, что я, вероятно, заслуживаю всего этого.

Сейчас сентябрь — прошло ровно шесть лет с тех пор, как я убила своего мужа.


Ко мне допускают всего несколько человек из медицинского персонала. Хелена и еще пара из них по очереди несут круглосуточную вахту, всегда под присмотром полицейского в форме, но иногда я вижу, как другие сотрудники стоят и заглядывают в палату через стеклянную дверь. Все уже знают, кто та пациентка из тюрьмы Бископсберг. Наверняка все газеты страны пестрят заголовками. Из-за мамы мое имя было всем известно еще до того, как меня осудили за убийство.

А теперь сплетни снова набирают обороты. В столовой на работе люди будут обсуждать и строить догадки. Дома на диване перед телевизором, когда репортеры новостных программ в очередной раз расскажут сказку о Солнечной девочке, которая стала убийцей. И все это никогда не кончится.

Даже думать об этом не хочу. Не хочу, чтобы мне напоминали обо всем, чего я лишилась. Я предпочла бы лежать, укутанная в облако морфина, не осознавая этих взглядов, этих шепотков, этих сплетен. Этой смеси страха и восторга по поводу того, как плохо кончила девочка мечты. Хватит с меня того, что боль в ранах отдается во всем теле, тянут швы на лбу и щеке, что я не могу пошевелиться, потому что все время прикована наручниками. Словно я могу куда-то убежать в таком состоянии. Я спросила полицейского — что, как ему кажется, я сделала бы, не будь на мне наручников, чего он так опасается. Одного этого хватило, чтобы санитарка мгновенно улетучилась из палаты. Убийца, сумасшедшая, отбывающая пожизненное наказание, внушает страх уже самим фактом своего существования.

После этого он подсоединил цепь между наручниками и кроватью, так что теперь я, по крайней мере, могу есть сама. Но все бдительно следят за тем, чтобы не оставлять никаких предметов на столе, и, унося поднос, проверяют приборы.


Снова приходит врач, чтобы осмотреть мои раны и, когда она снимает повязки, я пользуюсь случаем, чтобы посмотреть на себя. Полоса со рваными краями идет по бедру и продолжается по боковой стороне живота. Рана схвачена огромными скобами, словно меня скрепили гигантским степлером. Кожа опухшая, странного цвета.

Повязку на голове разматывают, швы под волосами и на лице будут снимать. Я спрашиваю врача, как, на ее взгляд, все это выглядит, и она открывает было рот, чтобы ответить, но потом снова закрывает его. Бросает долгий взгляд на Хелену. Та приносит маленькое зеркальце и протягивает мне. Я разглядываю рану, которая начинается над линией роста волос и спускается вниз сквозь левую бровь, огибает глаз и уходит к уху. Кожа оттенков от темно-красного до синего. Края раны плотно прилегают друг к другу, но по-прежнему опухшие и безобразные. Мое лицо совершенно изуродовано.

Я осторожно провожу пальцами по швам. Жуткая ручная работа синими грубыми стежками. Бормочу, что могла бы сниматься в фильмах ужасов.

— Позитивным моментом является, что ты не лишилась зрения, — говорит врач.

Хелена с полным сочувствия лицом берет у меня зеркало. Я пытаюсь улыбнуться ей, но от моей гримасы она опускает глаза в пол.

Сняв швы, врач закрепляет рану белым скотчем. Повязка больше не нужна. Слева неровно обрезанные волосы торчат во все стороны, а участок вокруг скотча, совершенно лысый.

— Ты должна помочь мне, Хелена, — вздыхаю я, когда врач выходит. — Посмотри, как я выгляжу.

— С чем тебе нужна помощь? — спрашивает полицейский, словно мы планируем побег. Ни я, ни Хелена не реагируем на него.

— Это надо убрать, — говорю я ей и тяну за неровные концы. — Так невозможно. Такой вид, словно меня переехало газонокосилкой.

— Можем исправить, — отвечает она деланно бодрым голосом. — Попробуй поспать. Похоже, тебе сейчас нужен отдых.

Когда она уходит, я лежу и смотрю в потолок. Хелена права, мне надо отдохнуть, заснуть, забыться. Но это неосуществимо. Мысли ползают в голове, словно опарыши. Вылезают из меня, из всех отверстий. Мне некуда от них деться.

Заставляю себя смотреть прямо на лампу дневного света, вспоминаю лицо в зеркале. Я выгляжу как живой труп. Я чувствую себя как живой труп — это не мое тело. Та, которой оно принадлежит, уже утратила человеческий облик, превратившись в изуродованную падаль. Но у падали нет чувств, и слезы, текущие по моим щекам, — от резкого света лампы. По крайней мере, так я себе внушаю.

В свое следующее дежурство Хелена приносит машинку для бритья. Я сажусь на табуретку посреди палаты, руки в наручниках на коленях, на плечах у меня полотенце. Она спрашивает, сколько оставить, и я отвечаю:

— Состриги все под ноль.

Машинка ядовито жужжит, и с каждой прядью волос, падающей мне на плечи, я чувствую, как беру под контроль безобразную пугающую женщину, которая глядела на меня из зеркала. Ей наверняка приятно было бы посмотреть, как я впадаю в истерику из-за того, что с меня сбривают волосы. Мои чудесные светлые волосы, которые я так любила и о которых так заботилась. Она не ожидает, что я намерена доказать — мне плевать. Я принимаю вызов, не уронив ни одной слезинки по поводу того, какой стала.

Закончив, Хелена дает мне маленькое зеркальце, чтобы я могла оценить результат.

— Как ты? — спрашивает она. — Надеюсь, что не жалеешь.

Я могла бы ответить, что сожаления ничего не меняют, что сделанного все равно не воротишь, но молчу.

На этот раз Хелена расплела косы, и я восхищаюсь ее черными блестящими волосами, падающими на плечи.

— У меня когда-то тоже были красивые волосы, — говорю я и рассказываю, как их иссушил дешевый бальзам, которым приходилось пользоваться в учреждении. Хелена говорит, что важно использовать подходящие шампуни и бальзамы — в эту минуту мы две обычные женщины, разговаривающие на житейские темы. Потом я спрашиваю, что она на самом деле думает о моей новой внешности.

— Ты прекрасно выглядишь, Линда, — лжет она. — Получилось очень хорошо.

Естественно, она так не думает, но меня это не задевает. Теперь я выгляжу как монстр, которым меня все считают.


— Линда, посмотри сюда!

— Сюда, Линда, улыбнись нам!

Мои длинные волосы выглядят идеально, их уложил стилист, к которому я обращаюсь по особым случаям, на мне дорогое дизайнерское платье, я готова участвовать в церемонии награждения «Грэммис[1]» вместе с мужем. Идя по красному ковру, я оборачиваюсь и улыбаюсь ослепительной улыбкой, как всю жизнь делала мама. Мелькают вспышки фотоаппаратов, а я все улыбаюсь и улыбаюсь. Симон поправляет пиджак, я обвиваю его рукой за талию, позируя для очередной фотографии. Он притягивает меня ближе. Он номинирован на две премии — я невероятно горжусь им. Вместе мы блестящая пара. Сияем от счастья и успеха.

— А Кэти приедет? — выкрикивает какой-то журналист.

— Где она? — подхватывает другой. — Заболела? Что случилось?

В следующую секунду вопросы градом сыплются на меня со всех сторон. Вместо ответа я улыбаюсь еще шире, ни единым мускулом лица не показывая свои чувства. Под дождем вспышек, мимо стены гомона и шепота я ступаю по красному ковру рука об руку с Симоном.


Не прошло и двух недель с тех пор, как я попала в больницу, и вот в палату входит санитар с двумя охранниками. Прибыл транспорт, который увезет меня обратно в Бископсберг.

Я знала, что рано или поздно этот день настанет, и поражена чувством бессилия, которое накатывает на меня. Нет возможности сказать свое мнение, даже поблагодарить Хелену и попрощаться с ней, потому что именно сегодня она выходная. Для тех, кто распоряжается моей жизнью, не имеет значения, что я по-прежнему полужива, мне говорят, что я и так пробыла здесь необычно долго. Я всего лишь тюк, который следует доставить назад в ячейку для хранения.

Один из охранников надевает мне вокруг пояса ремень с цепью, я невольно охаю, когда он задевает рану. Он берет мои руки, застегивает наручники и велит вести себя спокойно.

Заходит врач и спрашивает, действительно ли необходимо надевать на меня пояс, но ни один из охранников не удостаивает ее ответом. Она велит санитару прикатить кресло-каталку и помогает мне сесть в него. Потом кладет мне на колени желтое больничное одеяло, закрывая наручники, и желает удачи, прежде чем меня выкатывают в коридор.

Некоторое время мы ждем в нижнем холле, пока подъедет машина. Рядом со мной стоит один из полицейских, охранявший меня в отделении. Для охраны порядка и обеспечения безопасности — так, наверное, написано в его инструкции.

Вид женщины в инвалидном кресле под охраной вооруженного полицейского привлекает внимание, многие останавливаются, чтобы поглазеть. На меня устремлены презрительные, любопытные и испуганные взгляды. Какой-то мужчина тычет в меня пальцем, что-то шепча своей спутнице, другой огибает нас по широкой дуге. Какая-то дама быстро проходит мимо и несколько раз оборачивается, словно желая убедиться, что я не вырвалась. Или же она меня узнала.

Женщина моего возраста садится на скамейку неподалеку, пытаясь делать вид, что не смотрит на меня. Хочется спросить полицейского, разумно ли заставлять меня ждать здесь — похоже, я пугаю общественность самим фактом своего существования. Но саркастические комментарии редко ведут к чему-нибудь хорошему, так что я сдерживаюсь. Вместо этого, превозмогая боль, я наклоняюсь вперед и поднимаю одеяло, закрывая лицо. Когда один из мужчин выкатывает коляску через дверь, одеяло попадает в колесо, и его вырывает у меня из рук. Тут же слева мелькает целая серия вспышек, я закрываю лицо рукой.

Фотографы говорили, что фотоаппараты любят маму, но правда заключается в том, что и она любила их не меньше. Любила позировать, любила давать объективу то, чего он более всего жаждал. Никогда не уставала, не испытывала выгорания или раздражения от постоянного внимания. Не то чтобы она терпела его — напротив, жила ради этого. Жизнь в эпицентре всего подзаряжала ее новой энергией, свет вспышек и прожекторов вдыхал в нее жизнь. Постоянно отдавая часть этого света, она и стала такой, какой стала. Звездой. Одной из самых знаменитых.

Андерссон — одна из самых частых фамилий в Швеции, и существуют десятки тысяч других женщин, которых зовут Катарина и Линда. Однако Кэти одна, ее знает вся Скандинавия. И на материке тоже. Она народная любимица, объехала с гастролями всю страну, а в семидесятые годы выиграла конкурс «Евровидение», представляя Швецию.

За несколько месяцев до того, как меня арестовали, она умерла от БАС[2]. Хотя ее уже нет, память о ней живет в тех, кто ее любил. А я любила ее больше, чем кто-либо другой.

Я дочь Кэти, Линда Андерссон. Меня называли Солнечной девочкой, будучи ребенком, я часто выступала с мамой. Детство, проведенное с ней, приучило к тому, что на меня все время смотрят. По многим красным коврам мне довелось пройти, я знаю как встать, чтобы хорошо выглядеть на фото, и как улыбаться на камеру, даже когда улыбаться совсем не хочется.

По крайней мере, раньше я умела. Теперь уже нет. Все это осталось в предыдущей жизни. В подростковые годы я все реже выступала с мамой, а после двадцати жила незаметной жизнью учительницы музыки в школе и преподавателя игры на фортепиано. Но, будучи дочерью Кэти, а позднее став женой музыканта и артиста Симона Хюсса, я никогда не выпадала из света прожекторов насовсем. Появлялась вместе с ними на страницах журналов. Но теперь именно эта фотография будет мелькать, когда меня станут упоминать в СМИ: бледная женщина в инвалидном кресле с пустым взглядом, бритым черепом, в наручниках, прикрепленных к мощному поясу вокруг талии, с белым медицинским скотчем на пол-лица.

Поездка в Бископсберг занимает сорок минут, но кажется мне бесконечной, поскольку обезболивающие перестали действовать. Голова взрывается, раны болят и ноют. Я хочу, чтобы мы поскорее приехали, и вместе с тем нет.

Ландшафт здесь плоский, забор виден издалека. Словно металлические заросли шиповника, он вырастает из земли, стремя рядами колючей проволоки перед каменной стеной. За ним — мрачные здания Бископсберга. Мавзолей потерянных душ без надежды на примирение.

Мы въезжаем в шлюз, первые ворота открываются и захлопываются за нами, как гигантская челюсть, захватывающая свою жертву. Только когда они закрываются, перед нами открываются такие же ворота. Водитель заезжает внутрь, подъезжает к грязно-серому двухэтажному зданию. Осеннее солнце стоит низко, и тени от ощетинившейся колючей проволоки, накрученной на вершине стены, образуют на фасаде здания красивые причудливые узоры. Мы объезжаем его и останавливаемся позади.

Меня выкатывают из фургона, я слышу знакомые жужжание и металлическое позвякивание открываемого замка. Каждая дверь, закрывающаяся за мной, уводит все глубже и глубже, и в конце концов тюремная утроба поглощает меня, заставляя вспомнить, как я попала сюда в первый раз.

* * *

В июне, после девяти месяцев в изоляторе, меня переводят в самую известную женскую тюрьму Швеции в окрестностях города Эребру. Меня приветствует сотрудница. Она говорит, что я сразу замечу: тюрьма — это общество в миниатюре. Здесь есть все — медицина, прачечная, собственная кухня с поварами, служба эксплуатации зданий и мастерские. Есть комната для посещений с игрушками для детей, которые навещают своих отбывающих срок матерей.

Как в то утро, когда меня задержали и посадили в изолятор, мне велят раздеться догола для пристального осмотра. Одна из охранниц велит раздвинуть ноги и наклониться вперед. Я поворачиваюсь, поднимаю руки и волосы, а когда осмотр закончен, мне говорят сдать анализ мочи в туалете, расположенном тут же. Женщина ставит в унитаз сосуд, приказывает мне сесть, вытянуть руки так, чтобы они их видели. Я закрываю глаэа и писаю, думая о том, что никогда не привыкну к этому — к тому, что за мной наблюдают, когда я справляю свои потребности.

Закончив, я переодеваюсь в одежду, которую предоставляет заключенным Служба исполнения наказаний. Трусы с растянутой резинкой, старомодный лифчик, неудобный и некрасивый, серые тренировочные штаны, которые мне длинноваты, светло-серую облегающую футболку из тонкого материала. Сотрудницы проверяют мои документы, констатируя, что мне тридцать три года. По какой-то причине они говорят, что это отличный возраст. Меня фотографируют и ведут дальше внутрь учреждения.

Бесчисленное количество дверей и ворот приходится отпереть по пути туда, в некоторых случаях — ключами и карточками, в других — люди, невидимые для нас и следящие за нами при помощи камер наблюдения, решают нас впустить. Каждый раз слышится громкое жужжание, и я думаю, что сойду от него с ума.

Территория по другую сторону забора оказывается больше, чем кажется с дороги. Несколько зданий размещены на склоне, ведущем к большому озеру, но они разделены между собой и окружены высокими стенами. На стенах через равные промежутки расположены прожектора, как на футбольном поле, и камеры наблюдения. Вокруг этих стен, вокруг всей территории тянется высокий забор с колючей проволокой наверху, который невозможно преодолеть. Однако между ним и полями, начинающимися дальше, поставлен еще один забор.

Вдоль него идут двое мужчин с овчарками. один из них смеется тому, что только что сказал другой. Они говорят о чем-то своем, о чем-то, что происходит не здесь. Их жизни проходят за этими стенами, они покинут учреждение, когда закончится рабочий день.

В прачечной мне выдают простыни и два полотенца, говорят, в какое время надо сдавать белье в стирку и в какое получать. Мы снова выходим наружу, я вижу несколько женщин, которые стоят и курят в железной клетке рядом со зданием, которое называют фабрикой. Все они одеты так же, как я, их охраняют сотрудники в грубых ботинках с дубинками.

Сотрудница, принимавшая меня, не права. Бископсберг — не общество в миниатюре. Это космический корабль в другом конце вселенной, куда нас сослали на штрафные работы — здесь действуют совсем другие законы и правила. Мы вдали от дома, оторванные от цивилизации на неопределенный срок.

Женщины с любопытством смотрят на меня, а одна из них трясет, решетку и громко свистит, когда меня проводят мимо.

Моя камера немного просторнее, чем та, что была в изоляторе. Десять квадратных метров вместо семи. Сюда влезает письменный стол — он стоит слева от узкой, привинченной к стене койки, а в ногах кровати стоит шкаф, на котором закреплен телевизор. У двери умывальник, но туалета нет, он находится в конце коридора. Охранница объясняет мне, что после запирания камер в восемь вечера и до восьми утра мне надлежит использовать горшок, а утром опорожнить его в туалет и тщательно помыть. Над письменным столом находится узенькое окошко из бронированного стекла с решеткой, которое все равно не открывается. Я надеялась увидеть из окна лес и поля, но бетонная стена возвышается над всем, заслоняя вид.

Здесь я буду отбывать свой пожизненный срок.


Если бы врач в больнице Эребру не настаивала на том, чтобы меня подержали на больничном, поскольку я подверглась как физической, так и психической травме, меня немедленно вернули бы в камеру в корпусе «D» и к обычному распорядку. Теперь мне выпал шанс находиться в лазарете, пока тюремный врач не сочтет, что я восстановилась.

Меня встречает Тина — одна из тех охранниц, которая проработала в Бископсберге все пять лет моего пребывания там. Нахмурившись, она оглядывает меня — бритую голову, покрытое шрамами лицо. Едва с меня снимают наручники и ремень, как она помогает мне подняться с каталки и обыскивает, желая удостовериться, что я ничего не скрыла под белой больничной рубашкой. Когда она заканчивает, я тяжело опускаюсь на одну из кроватей. Все на свете отдала бы сейчас за дозу морфина, но лекарства, относящиеся к разряду наркотических, в учреждении так просто не выдают.

В комнате стоят две кровати с тумбочками, а из высокого зарешеченного окна падает дневной свет. В воздухе висит легкий запах спирта для дезинфекции рук и чистящих средств. Тина говорит, что здесь обо мне позаботятся и что мы увидимся в корпусе, когда я буду пободрее. Вскоре появляется мощная пожилая женщина в круглых очках и дает мне пластиковый стакан с трубочкой.

— Я медсестра тут, в Бископсберге, — говорит она. — Тебе надо восполнить потерю жидкости. Выпей как можно больше.

— Мне нужно обезболивающее, — жалуюсь я, хотя и понимаю, что она ответит.

— Могу предложить только парацетамол. Если тебя по-прежнему мучают боли, тебе нужно поговорить об этом с доктором.

Она уходит, но тут же возвращается, протягивая мне бумажную мензурку с двумя белыми таблетками. Поблагодарив ее, я запиваю таблетки водой.

— В случае необходимости нажми на кнопку вызова, — говорит она. — Постарайся заснуть. Сон — лучшее лекарство.

Она уходит, а я ложусь на кровать и надеюсь, что таблетки подействуют.


Когда замок шуршит в следующий раз, за окнами уже темно — я проспала всю вторую половину дня. Входят охранник с женщиной, тяжело опирающейся на его руку. Женщина ложится на другую кровать, охранник накрывает ее одеялом, прежде чем оставить нас.

Через некоторое время я поднимаюсь на локте и здороваюсь с ней, но ответа не получаю. Тогда я сажусь в постели и спускаю ноги, ощущая подошвами холодный линолеумный пол. «Либо она не слышит, либо уже спит», — думаю я и делаю шаг вперед. Увидев, кто лежит в постели, я начинаю пятиться, но тут женщина открывает глаза и смотрит прямо на меня.

Я оказалась в одной палате с Адрианой Хансен, Королевой Бископсберга — опасной женщиной, о которой ходит очень дурная слава. Естественно, я много раз видела ее издалека в учреждении, но мне никогда не приходилось иметь с ней дел.

— Я слышала, что Анна чуть не убила тебя из самообороны, — произносит она, растягивая слова. — Это делает тебя жертвой или преступницей? Или и той, и другой?

Я не понимаю, что она имеет в виду, и оставляю вопрос без ответа. Тогда она издает хриплый смешок. Вернувшись к своей кровати, я ложусь обратно. В тишине я чувствую на себе ее взгляд. Через некоторое время она говорит, что не против моего общества:

— Приятно будет познакомиться с тобой поближе. Раздается новый смешок. Я делаю вид. что сплю, пока меня не уносит в горячечное полузабытье.

* * *

Запах. Кажется, это он меня разбудил. Что это так ужасно пахнет? К горлу подступает тошнота. На лбу возле волос покалывает, как иголочками. Я ложусь на бок и закрываю глаза, пытаясь побороть рвотный рефлекс.

Снова открыв их, я вижу на простыне перед собой красную тряпку. Прикоснувшись к ней, я понимаю, что мои пальцы, моя ладонь такого же цвета. Мои руки покрыты тканью. Как бы я ни старалась понять, во что такое вляпалась и что именно пахнет, проходит какое-то время, прежде чем до меня доходит.

Красное и липкое, с тяжелым металлическим запахом… Я провожу руками по телу, пытаясь понять, где кровоточит. Ощупываю лицо, голову. На левой руке нахожу две резаные раны, других повреждений нет. Как много крови — вся кровать залита. Я сажусь, потом осторожно встаю на ноги — в висках ритмично стучит пульс.

Кровь на полу и на стене, в гостевом домике все залито кровью.

Пошатываясь, я иду в ванную и вижу в зеркале, что тушь растеклась у меня по щекам, а волосы свалялись. А платье, да и вся я, полностью залито кровью. Я с трудом стаскиваю его с себя и принимаюсь отмывать.

* * *

Адриана Хансен трясет меня за плечо и спокойным голосом говорит, что опасности нет.

— Тебе все приснилось, — поясняет она.

Я отвечаю, что везде кровь, много крови.

— Просто приснилось, — повторяет Адриана, проводя рукой по моему лбу. — Позвать медсестру?

Я опускаю глаза и вижу, что больничная ночная рубашка по-прежнему белая. Руки у меня чистые. И стены, и пол. Я не в гостевом домике.

— Кошмарный сон, — хрипло произношу я.

— Кошмарный сон, — соглашается Адриана и смотрит в окно. Потом снова поворачивается ко мне. Вид у нее усталый, под глазами глубокие морщины, но гордая осанка осталась. Она кладет руку мне на щеку. Через пару минут открывается дверь. Адриана что-то говорит — я не разбираю слов, — и скоро возвращается медсестра со стаканом воды и бумажной мензуркой. Она дает мне таблетки, помогает выпить воды, а потом откидывает одеяло и проверяет скотч на боку и на ноге, обещая, что доктор обязательно завтра все посмотрит. Я бормочу слова благодарности, а Адриана садится на край моей постели. Она говорит, что сейчас я хорошо посплю.

Уже проваливаясь в сон от таблеток, которые куда сильнее, чем обычный парацетамол, я понимаю: мне дали их благодаря Адриане.


Когда оказываешься новенькой в учреждении, вскоре слышишь разговоры о Королеве Бископсберга. Сама я впервые увидела ее у спортивного зала через неделю после приезда.

После второй рабочей смены у нас было свободное время до ужина, и кто-то из охранников предложил мне пойти в зал, вместо того чтобы просто болтаться в корпусе. Он напоминал школьный спортивный зал с нарисованными на полу черточками, баскетбольными корзинами и футбольными воротами, а в соседнем помещении находилась тренажерка с несколькими машинами. Спорт меня никогда не интересовал, мне не захотелось играть ни в настольный теннис, нив гандбол. Вместо этого я решила оглядеться по сторонам.

Из раздевалки до меня донеслись женские крики, женщина выбежала в тот момент, когда к дверям приблизились двое охранников. Я успела задаться вопросом, о чем она кричит, но не додумала эту мысль до конца, потому что получила резкий удар в бок.

— Что уставилась? — с угрозой в голосе спросила одна из подруг той женщины. — У тебя проблемы?

Ответа никто не ждал, они пошли дальше, пока не подоспели охранники и не разделили их. Я села на скамейку у стены. Двое охранников посмотрели на меня, но отвернулись.

— Бросай это дело, — произнес у меня над ухом чей-то голос.

Обернувшись, я увидела женщину с короткой прямой челкой, сидящую рядом со мной на скамейке.

— С того момента, как попала сюда, ты смотришь на всех сверху вниз, — продолжала она. — Не самая лучшая идея.

Я не понимала, что сделала не так. Мне казалось, я держалась незаметно, почти как невидимка:

— Что ты этим хочешь сказать?

— Это Ирис. Если она или кто-то другой здесь подумают, что ты считаешь себя лучше них, у тебя начнутся серьезные проблемы.

— Я никогда не утверждала, что я лучше других, — ответила я.

— Ты попросила дать тебе другую работу из-за прекрасного образования и требовала особого отношения при обыске на фабрике. Как ты это называешь?

— Я всего лишь спросила, нет ли у них другой работы, где я могла бы пригодиться. Как-никак у меня высшее образование и никаких проблем со взаимодействием.

Женщина понизила голос:

— Если ты будешь продолжать корчить из себя знаменитость и при этом выглядеть как напуганная косуля, то в следующий раз одним тычком в бок не отделаешься. Здесь не имеет значения, кем ты была и чем занималась на свободе.

— Ты знаешь кто я?

— Все знают. А то, Что ты плетешь, будто невиновна, тебе тем более очков не добавляет.

— А если я действительно невиновна?

Она рассмеялась и закатила глаза:

— Здесь все невиновны.

Потом указала на выход и спросила, не хочу ли я покурить. Я ответила, что не курю. Она предложила мне все равно подышать свежим воздухом, кивнула охранникам на дверь, и один из них отпер нам ее. Я стояла и смотрела, пока женщина раскуривала сигарету, делала глубокую затяжку. Она протянула мне пачку, встряхнув ее, так что одна сигарета высунулась наружу. Я взяла, и после этого мы курили в молчании.

— А ты за что здесь? — спросила я после паузы.

— За хранение наркотиков. Среди прочего. Но лучше не спрашивай, за что человек сел, — это ты и так узнаешь.

— О’кей, — сказала я и протянула руку. — Меня зовут Линда.

Она затянулась и ответила, что знает. А ее саму зовут Дарья.

В стороне от нас на прогулочный двор выпустили еще одну женщину. На ней был костюм для единоборств, седые волосы с серебристым отливом свободно падали на плечи. Двигалась она легко и упруго, беззвучно шагая босиком по газону, делая внезапные выпады деревянным шестом, который держала в руках, словно оборонялась от невидимых врагов в танце с изысканной хореографией — стремительно, но держа под контролем каждое движение.

— Это Королева, — сказала мне Дарья. — Адриана Хансен. Она делает, что хочет, в том числе и здесь.

— А она за что сидит? — спросила я. Дарья посмотрела на меня долгим взглядом.

— За грубое мошенничество и побуждение к совершению убийства. За это ее засадили, но она совершила много всего другого. Она правит целой империей наркоторговли и торговли оружием, лично знается с опасными людьми, имеющими большую власть. — Дарья покосилась на нее. — Если она захочет от кого-то отделаться, это для нее не проблема. У нее везде связи. Лучше с ней не ссориться, а надежнее всего не попадаться на пути.

Королева замерла на месте. Она посмотрела прямо на нас, словно слышала, о чем мы говорили. Я сделала вид, что мне нужно завязать шнурок, и долго с ним возилась.

Только когда Дарья начала посмеиваться надо мной и спрашивать, не нужна ли мне помощь, я распрямилась.

— А зачем она здесь, раз так опасна? — спросила я, когда Королева вернулась к тренировке и направилась в другую сторону от нас.

— А где ей еще быть? — ответила вопросом на вопрос Дарья. — Женских тюрем в Швеции не так много. И знаешь, что это означает? Те, кого осудили за всякую ерунду типа кражи или хранения небольшой дозы наркотиков, вынуждены отбывать наказание с настоящими преступницами. С такими, как она. И как ты, конечно.

Затушив окурок, она улыбнулась мне и вернулась в зал. Я осталась стоять, докуривая сигарету. Охранник велел мне поторопиться, но я наблюдала за Адрианой Хансен, пока она снова не обернулась и не посмотрела на меня. Тогда я отвела глаза, затушила окурок и спросила, могу ли вернуться в корпус «D».

С тех пор я старалась держаться подальше от Королевы Бископсберга. Долгими периодами она вообще не работает, а когда выходит, то занимается садово-парковыми работами — самыми привлекательными в учреждении, которые доступны только привилегированным. Говорят, у нее есть договоренность с некоторыми охранниками, что она помогает им кое в чем в обмен на привилегии. Рассказывают массу историй, как она отделалась от людей, с которыми по разным причинам не нашла общего языка. Как одну женщину насмерть сбила машина во время увольнительной, как другая добровольно сидела в изоляторе, чтобы не встречаться с Королевой, а некоторых переводили в другие учреждения, как ей удавалось добиться увольнения и перевода персонала. Злые языки утверждают, что ее связи распространяются даже на руководство тюрьмы, но я не уверена, что это правда.

Все, что я слышала об Адриане Хансен, — все эти разговоры о ее связях на воле, о том, что она опасна и всемогуща, наверняка соответствуют действительности. Но сейчас, когда я смотрю на нее, ничто не подсказывает, что стоит ее бояться. Я закрываю глаза и тут же отключаюсь.


Когда я впервые отправляюсь в туалет без поддержки, дело идет так медленно, что, кажется, я никогда там не окажусь. Я могла бы позвонить и вызвать медсестру, но мне не хочется этого делать. На обратном пути я падаю, споткнувшись о порог, — от боли, когда из легких резко выходит весь воздух, перед глазами танцуют серебристые блики.

Адриана подбегает и помогает мне дойти до кровати. Я ложусь, а она требует, чтобы в следующий раз я говорила, когда мне понадобится в ванную.

— Не будь такой чертовой дурой, — говорит она мне. — Помощь рядом, если ты не слишком горда, чтобы ее принять.

Позднее в тот день к нам заходит тюремный врач. Он сдвигает очки на кончик носа и с упреком цокает языком, услышав, что я упала. Давление стало получше, но, несмотря на переливание крови во время операции, показатели пока очень низкие, и мне следует принимать препараты железа. Он снимает скотч, чтобы осмотреть раны, и сухо констатирует, что наложение сделано не очень ровно.

— Однако все прекрасно затянулось, — добавляет он.

Я с ним согласна — все выглядит лучше, чем раньше. Скрепок нет, края кожи менее опухшие, но на боку по-прежнему виднеется широкая рваная царапина, швы сияют красным. Они всегда будут видны. Хуже всего обстоит дело с лицом, его не закроешь. На лбу кожа провалилась, образовав впадину. Вся я деформирована.

Когда доктор уходит, я провожу пальцами по легким отметинам, виднеющимся на левой руке. Так называемые раны, нанесенные при сопротивлении, — якобы возникшие тогда, когда Симон пытался защищаться от ножа, с которым я на него нападал. На мгновение мне вспоминаются первые слова Адрианы, когда она попала в лазарет, — про то, что можно быть и жертвой, и преступницей. Заслужила ли я, чтобы и на меня тоже напали? Может быть, некая космическая справедливость присудила меня до конца жизни носить на теле шрамы?


В последующие дни мы с Адрианой почти не разговариваем — я благодарна, что она решила оставить меня в покое. Все равно мне нечего сказать. Пару раз я видела, как она съеживалась на кровати и часами лежала неподвижно. После этого она ведет себя как ни в чем не бывало и ни словом не упоминает о произошедшем. Я не знаю, почему она находится в лазарете, и лишних вопросов не задаю.

Это стало моим способом выжить. Я задавила в себе все вопросы, требования знать, почему, но я больше не могу скрываться от них.

Ночи заполнены кошмарными снами. Мне снится Симон, и каждую ночь я пытаюсь изменить историю, но она всегда заканчивается одинаково. Мне не удается спасти его. Грубый удар ножом поперек шеи, жизнь гаснет в его глазах, и я тону в его крови. Когда просыпаюсь, рядом со мной сидит Адриана и говорит, что это был всего лишь плохой сон. Но это не так. Сон правдивый. Симона больше нет.

Она шепчет слова утешения и гладит меня по руке. Это помогает лучше, чем я могла себе представить.

Прикосновения в последние годы обычно представляли собой тычки, движения грубых рук охранников, когда они обыскивали меня или крепко брали за руку выше локтя, чтобы куда-то повести. Конечно, существовали возможности для интимных контактов и секса, я получала несколько предложений. Но не ощущала в себе ни потребности, ни желания. К тому моменту, как я попала сюда, эта часть меня уже была заперта на замок. И только теперь я понимаю, как мне не хватало нежного прикосновения к моей руке. Как согревают простые добрые слова. А когда Адриана вытирает мой потный лоб, это напоминает успокаивающие прикосновения мамы, когда я болела в детстве. Как мне не хватает мамы!

— К тебе мало кто приходил с визитом с тех пор, как ты попала сюда, — говорит однажды Адриана. — Ты сама так решила?

Я пожимаю плечами. Но мне кажется невежливым совсем ничего не ответить, так что я спрашиваю, кто ее навещает.

— Якоб иногда приезжает, — отвечает она. — Но с ним я предпочитаю встречаться дома, когда меня отпускают в увольнительную.

— Якоб — это твой муж?

На этот раз Адриана пожимает плечами.

— Можно и так сказать, если нравится, — отвечает она.

— А дети у вас есть?

— К сожалению, нет. Но ты уходишь от вопроса. Ты не хочешь посещений?

— Может быть, у меня нет никого, кто захотел бы приехать сюда.

— У каждого человек есть хоть кто-нибудь.

— Раньше и у меня тоже был.

— А теперь нет?

— Нет, — нехотя отвечаю я. — Теперь уже нет.

В полицейской камере и в изоляторе в первые месяцы пребывания в тюрьме я думала об Алексе Лагеберге каждую секунду. С каждым дыханием. О мужчине, в которого я страстно влюбилась, хотя и была замужем за Симоном. Одна, оторванная от всего и ото всех, я тосковала по Алексу так, что душа разрывалась на части.

В мечтах я уносилась туда, где мы с ним танцевали всю ночь, а потом на рассвете поехали домой на такси и занялись любовью. Вспоминала, как ходили на художественные выставки и бродили по Старом городу — все то лето, которое мы провели как туристы в собственном городе. Сидеть рука об руку на террасе какого-нибудь уличного ресторана теплым летним вечером, просыпаться утром, зная, что Алекс принадлежит мне. Знать, что он хочет меня — и никого более. Чувствовать себя желанной и любимой.

Снова и снова я предавалась воспоминаниям, чтобы сохранить надежду и найти утешение. Это была попытка ускользнуть от реальности, из той невыносимой ситуации, в которой я оказалась. Обычно она приносила мне лишь дополнительные мучения.

Сейчас, когда я думаю о прошлом, воспоминания об Алексе по-прежнему причиняют боль. Не как та бездонная скорбь, от которой все сжалось внутри, которая повергла меня в апатию на многие недели. Скорее, как ноющая боль где-то в глубине, где похоронена вся моя предыдущая жизнь.

Я слышу свой голос, рассказывающий Адриане о том, как друзья и сестра Микаэла отвернулись от меня, когда меня задержали, и никто не желал меня слушать. Даже моя лучшая подруга Тесс. Она была одним из немногих, кто выступил в мою защиту, утверждая, что невозможно представить, будто я перерезала кому-то горло, в особенности мужу. Мы с ней познакомились еще в музыкальной гимназии и много общались. Но после двух-трех писем в тюрьму, написанных из чувства долга, она перестала мне отвечать. Я узнала, что ей дали прекрасную роль в мюзикле и что она иногда записывает треки с группой Симона. Поддерживать контакты со мной стало конечно же невозможно. Если раньше у меня было много друзей, то теперь никто не желал со мной знаться. Но Алекс меня любит, это я точно знала. Вера в нашу любовь стала последней соломинкой, за которую я ухватилась.

Только попав в тюрьму, я написала ему. После девятимесячной разлуки мы наконец-то сможем встретиться. Наконец-то я смогу сама рассказать ему, что же произошло, и он поймет, что это правда, что меня осудили безвинно. Вместе мы позаботимся о том, чтобы реабилитировать меня. Я была более чем готова вернуться к обычной жизни после долгой и несправедливой вынужденной изоляции, а Алекс встретит меня у ворот и отвезет домой.

Вспоминаю об этом и чувствую, как меня заливает стыд. Рассказываю об этом, словно речь идет о молодой женщине, с которой я когда-то была знакома. Наивной и инфантильной — и конечно же ее надежды не сбылись, наоборот. У нее все пошло плохо. Но я думаю о ней с теплым чувством, хотя было бы легче, осознай она правду с самого начала.

— Не будь так сурова к самой себе, — говорит Адриана. — Какой от этого толк? Так что произошло, он ответил?

— Поначалу нет, — рассуждаю я. — Я изливала ему чувства, писала одно письмо за другим. Просила о прощении, но прошло немало времени, прежде чем получила ответ.

— И что он написал?

— Что приедет сюда.

Само собой, бюрократическая процедура растянулась на недели, прежде чем я получила согласие на посещение, и когда настал тот день, меня буквально мутило от ожидания.

Будучи дочкой знаменитости, я много встречалась со всякими успешными людьми на ужинах и вечеринках — политиками, актерами и музыкантами, шведскими и иностранными. Была замужем за знаменитым певцом, выступала в роли хозяйки дома, произносила речи. И никогда не нервничала, даже стоя на сцене вместе с мамой перед многотысячной публикой. Но в ожидании Алекса я вся перенервничала.

Минуты тянулись невыносимо долго. Помню, как я смотрела на часы в комнате свиданий. То садилась на стул, то вставала и начинала ходить кругами. Красный диван, ковер на полу, стол с двумя стульями, маленький туалет. Плакаты на стенах и лампа для уюта на окне. На стуле возле дивана — стопка бумажных простыней и пластиковая банка с презервативами.

— Алекс пожалел, что приехал, едва переступив порог, — говорю я Адриане.

— Он сам это сказал?

— Нет, но он пришел в шок, когда увидел меня. Когда увидел, как я выгляжу, какой стала. И в чем его обвинить, в тюремной одежде любая бы выглядела не очень, — я усмехаюсь. — Я оказалась не той женщиной, в которую он влюбился. А увидь он меня сейчас, даже не узнал бы. И я бы его поняла. Сама себя не узнаю.

Алекс был так великолепен в своих прекрасно сидящих джинсах и черной футболке под серым джемпером. Волосы у него отросли и завивались за ушами, на лице был загар, как будто он только что побывал за границей. Мы сидели за столом и разговаривали, а потом перешли на диван.

Плакала ли я до того, как он пришел? Думаю, что да. Плакала ли я у него на глазах? Не помню. Может быть, его испугали мои слезы, так что он выставил перед собой щит, не давая мне подойти близко.

О чем мы говорили? Он спрашивал из чувства долга о повседневной жизни в тюрьме? И что я отвечала? Что все дни выглядят одинаково и что работа на фабрике превращает меня в бездушного робота?

Видишь ли, я сортирую винты. Цель в том, чтобы научить меня сотрудничать.

Личный досмотр и обыск камер, когда они без предупреждения вторгались в наше личное пространство, вваливались с собаками, переворачивая вверх дном все и вся, ища наркотики и запрещенные предметы. Интересно ли было бы ему все это узнать? Стоило ли рассказать об обязательных анализах мочи на глазах у охранников? Что нижнее белье, которое сейчас на мне и которое я получила из стирки в понедельник, на прошлой неделе носила другая женщина?

В моей жизни в Бископсберге не было ничего, имеющего отношение к той реальности, в которой жил Алекс. Все это было для него так далеко. Наша совместная жизнь происходила в другом мире, на другой планете.

Его визит, ради которого я жила долгие месяцы, превратился в событие, которого мне хотелось бы избежать. Получился натянутый разговор между двумя людьми, насильно разлученными, ставшими друг для друга чужими.

— Лучше бы мы вообще больше не встречались.

— Так он не поверил в то, что ты невиновна? — спрашивает Адриана.

— Я ничего ему об этом не сказала, — отвечаю я. — Все равно это не имело никакого смысла. Перед тем, как уйти, он удостоверился, что я поняла: между нами все кончено. Как будто я не догадалась об этом, едва увидев его. Мог бы написать об этом в письме, мне не пришлось бы так унижаться. На самом деле у него не было никаких причин ехать сюда.

Я не планировала рассказывать все так откровенно. Вероятно, прямой вопрос Адрианы вывел меня из равновесия, заставив вспомнить то, о чем я много лет предпочитала не думать. Или же все дело в этих кошмарных снах. Наверное, такое происходит с людьми, пережившими момент, близкий к смерти.

Я вспомнила жизнь, которую вела, те решения, которые принимала, все, что имела и потеряла. Тех, кого любила и по кому тосковала. Тех, кого больше нет. Что из всего этого осталось?

Когда начнешь размышлять, остановиться уже невозможно. Если мысли добрались до тебя, они размножаются в страшных количествах. Они переполняют, разъедая изнутри, и вскоре от тебя остается лишь тонкая оболочка.

В первые годы я только и делала, что размышляла о том, как несправедливо жизнь обошлась со мной. Они украли у меня личность, сделали меня тем, кем я никогда не была. Теперь я Линда Андерссон, Солнечная девочка, перерезавшая горло собственному мужу. Монстр, раз за разом вонзавший нож в его тело, чтобы потом улечься спать тут же, в луже его крови.

Меня осудили, хотя во мне жило убеждение, что я невиновна. Я была уверена, что в ту ночь в комнате был кто-то еще. В темноте я ничего не могла разглядеть, но остро ощущала присутствие еще одного человека. А проснувшись, ничего не помнила — не понимала, почему вся в крови. У меня не было никакого объяснения, однако я знала. Каждая клеточка моего существа знала. Но со временем это знание стало моим врагом. Ясный голос убежденности уже не утешал, с годами он превратился в злобное существо, с которым никто не может долго сосуществовать. Я решила сдаться, чтобы избавиться от тьмы, грозившей поглотить мою душу. Решила стать такой, какой, как они говорили, я была.

Да, это сделала я. Я убила Симона.

Нет, я не осуждена невинно. Я убийца.

Мысли крутятся в голове. Я хочу отогнать их, но это не так просто. После нападения Анны изменился не только мой внешний вид, оно оставило более глубокие следы. Я пока не вижу, какие, но чувствую, что они есть.


Когда Адриана заснула в своей кровати, я вспомнила, как мы с Микаэлой болели гриппом. Мы лежали в маминой и папиной постели, и нам разрешили есть сколько угодно мороженого. Я скоро начала поправляться, а вот Микаэла по-прежнему была горячая, как раскаленная печь, и хотела только спать. Сколько бы я ни убеждала ее проснуться и поиграть со мной, это не удавалось. Она лежала, повернувшись ко мне спиной, свернувшись комочком, маленькая, с черными взлохмаченными волосами, разметанными по подушке.

Я скучаю по ней, хотя она и не хочет знать меня. Кровные узы ничего не значат, когда близкий человек закрывает дверь перед носом. Я оказалась больной частью своей семьи, злокачественной опухолью, которую следовало отрезать. Это не то чтобы правильно или неправильно — просто факт. А с папой я утратила связь давным-давно.

Только после визита Алекса я поняла, что означает мое пожизненное заключение. Те, кого я любила, осудили меня еще строже. Для них я уже умерла.


В понедельник в начале февраля в Стокгольмском суде первой инстанции начался процесс. Меня ввели в зал в наручниках, в сопровождении двух охранников. Бессонные ночи и время, проведенное в изоляции, оставили свой след. Я была бледная, с ввалившимися глазами, в бесформенной тюремной одежде. Типичный убийца.

Все места для слушателей были заняты. Интерес со стороны общественности и СМИ оказался огромен, я такого себе даже представить не могла. Никто не предупредил, что меня посадят за бронированное стекло, что все будут глазеть на меня, как на редкое животное в зоопарке.

Против воли мой взгляд невольно устремлялся туда — на журналистов и тех, кого интересовал лишь скандал вокруг дочери Кэти и ее убитого знаменитого мужа. Там сидели мои одноклассники, которых я не видела несколько лет, бывшие коллеги по работе. Позади всех сидела Микаэла. Как объяснил мне адвокат, будучи близкой родственницей, она не обязана давать показания. И она решила этого не делать. Не защищать меня. Это означало, что она могла присутствовать в зале во время всего процесса.

Здесь присутствовали многие друзья Симона, а на местах для истцов сидели его родители. На краткое мгновение я встретилась глазами с его мамой. Мы с ней хорошо относились друг к другу, частенько сидели у нее в кухне, пили кофе и болтали, даже когда Симон отсутствовал. Часто она спрашивала, когда же мы подарим ей внуков. Заглянув в ее убитое горем лицо, я поняла, кто я для нее теперь. Кто я для всех в этом зале.

В сопровождении охранников я прошла на свое место. Один из них расстегнул мои наручники, снял их и сел позади. Для обеспечения порядка и безопасности.

В ту минуту я подумала о маме — как бы она повела себя, окажись на моем месте. Во время интервью, съемок и выступлений она всегда оставалась звездой. Но и в магазине, и на площадке, когда мы были совсем маленькие, и когда встречала нас из школы. Где бы ни находилась, мама всегда была на сцене, готовая к тому, что на нее смотрят. Она двигалась с королевским достоинством, махала рукой и улыбалась, уделяя внимание всем, кто хотел с ней поговорить. Однако всегда оставалась самой собой. Это не поза, ничего наигранного. Всегда оставаться Кэти, любимицей всей Швеции, для нее было так же естественно, как дышать.

Будь на моем месте она, то поступила бы как обычно — устроила себе грандиозный эффектный выход, сияя, исполнила бы один из своих хитов и дала бы судье автограф.

Среди всей этой безнадежной ситуации мысль о маме заставила меня улыбнуться. Однако улыбка вскоре погасла.

* * *

Наручники натерли мне руки, образовалась рана, и я не могу сдержаться, все время ковыряю ее. Ощущаю резкую боль, когда отковыриваю кусок кожи, но продолжаю, отрываю еще один и еще. Мой адвокат, Лукас Франке, кладет руку мне на ладонь и делает успокаивающее выражение лица, пытаясь показать, что все будет хорошо.

Слово берет прокурор. Не вставая с места, она читает по бумажке, кратко резюмируя суть обвинения.

— Семнадцатого сентября обвиняемая, Линда Андерссон, находилась на своей даче на Фэрингсё вместе с несколькими лицами, включая своего мужа Симона Хюсса, — начинает она. — Утром восемнадцатого сентября полиция была вызвана на место происшествия, где мужчину нашли мертвым. В результате сильного удара острым ножом, перерезавшим сонную артерию, Симон Хюсс немедленно скончался от потери крови. Полиция обнаружила также на теле множество других ран, нанесенных тем же оружием. Линда Андерссон была задержана на том же месте, в восемь часов сорок две минуты, и помещена в изолятор двадцатого сентября. В своем выступлении я изложу, что стало известно в процессе следствия.

Представитель потерпевшей стороны требует возмещения родителям потерпевшего за огромные психические и человеческие страдания, затем судья просит меня ответить, как я отношусь к обвинениям.

Мой адвокат говорит, что я отрицаю совершение мною преступления.


Позднее один из следователей, Тони Будин, сидит, подавшись вперед, упершись ладонями в колени, и внимательно наблюдает за мной. Он не сводит с меня глаз, когда прокурор одним кликом переходит к следующему слайду в своей презентации. «Осмотр места происшествия: гостевой домик», — гласит заголовок, однако я оказываюсь не готова к тому зрелищу, которое заполняет большой экран.

— Здесь мы видим помещение, где обвиняемая была обнаружена вместе с потерпевшим восемнадцатого сентября, в воскресенье, примерно в восемь часов восемнадцать минут. Осмотр места происшествия произведен экспертами-криминалистами. Полный список улик приводится на странице сто девяносто шесть. Я не буду рассматривать все, остановлюсь на тех, что представляют наибольший интерес.

Достав лазерную указку, она направляет её на экран.

Вот почему я не увидела его, когда проснулась. Из постели я пошла прямиком в ванную, а Симон лежал на полу с другой стороны кровати. Прокурор бросает на меня суровый взгляд и говорит о значительных количествах крови, обнаруженных на полу и под телом. Фотографии подтверждают: она нисколько не преувеличивает. Половицы и коврик на полу пропитаны кровью. Затем она демонстрирует мое платье, сфотографированное, там, где его нашли в душе, — лежащее на полу, мокрое и окровавленное.

«Обнаружены следы крови, — указано под снимком, сделанным крупным планом. — Результаты анализов свидетельствуют о том, что это кровь Симона Хюсса (группа +4), если не принимать во внимание тот факт, что она могла происходить от близкого родственника».

Под ногтями у Симона обнаружились частицы кожи.

«Совпадение с ДНК Линды Андерссон подтверждается», — читаю я.

Прокурор говорит, что рядом с телом было обнаружено оружие убийства: острый нож. Раны на теле и одежде убитого соответствуют форме лезвия, поясняет она и далее зачитывает вслух заключение, где говорится, что раны у меня на левой руке с высокой вероятностью нанесены тем же ножом.

Взгляды слушателей прожигают меня, словно лучи лазера. Гул и шепот, царапанье стульев по полу, холодный свет от ламп под потолком. Шуршание ручки по бумаге в блокноте вырастает в невыносимый шум, я оборачиваюсь и вижу художника, сидящего в конце ряда. Какое счастье, что в зале суда, по крайней мере, не разрешается снимать.

* * *

Песня называлась «Когда заходит солнце» — я имела большой успех, исполняя ее вместе с мамой, впервые — в возрасте четырех лет. На записи видна пухлощекая серьезная девочка, знающая наизусть и текст, и движения. Она вертит бедрами, как мама, хотя и запаздывая на пару секунд. Знаменитый тележурналист кричит, перекрикивая аплодисменты и овации: «Солнце никогда не зайдет, пока поет Солнечная девочка!» Так родилось ласковое прозвище, сопровождавшее меня везде.

Мама полюбила его, публика тоже, а я очень гордилась. Но еще задолго до этого я караулила ее за кулисами, и мама шутила, что из роддома мы сразу поехали в летнее турне.

Каждое лето я проводила с ней в дороге немалую часть каникул. Но нет более прекрасных воспоминаний, чем те дни на даче в Фэрингсё, когда Кэти была просто мамой — моей и Микаэлы. Отдохнув немного, она качала нас на качелях, читала нам книжки, пекла булочки и чистила рыбу, которую мы вместе с папой ловили в озере. А эти вечера в саду, когда мама зажигала фонарики среди деревьев, когда мы придумывали истории о привидениях, отгадывали загадки или слушали рассказы мамы о ее детстве, когда она тоже была дочерью знаменитости. Наш дедушка — великий актер Эрик Андерссон, и мама часами могла рассказывать о том времени, которое провела за сценой в театре «Драматен». Иногда мы с Микаэлой разучивали собственные песенные номера, которые исполняли маме и папе, — они приходили в полный восторг, и мама ликовала, словно мы стояли на настоящей сцене.

Потом мы с мамой путешествовали по всей Швеции в большом роскошном артистическом автобусе. В дождливые дни я любила лежать на верхней полке и смотреть, как капли ударяют в окно под крышей прямо над моей головой. По стеклу стекали потоки.

Я следила за ними глазами, пока они не скрывались из вида, иногда пытаясь останавливать их пальцем. Голоса и смех на заднем плане убаюкивали меня, пока автобус несся по дороге к новой цели.

Игрушки и книги я возила с собой, а одежда лежала в ящике под двухэтажной кроватью. Почти весь автобус был занят мамиными сценическими костюмами: яркие платья, плюмажи, шляпы и невероятное количество туфель. Каждый новый город был похож на предыдущий, в киоске в центре я выбирала одно и то же мороженое, если у маминой ассистентки находилось время сводить меня туда. Оно называлось «Иглу» — две палочки замороженного льда, соединенные вместе, от чего у меня возникало ощущение, что мне досталось в два раза больше. Все равно оно слишком быстро кончалось, но, если особенно повезет, мне покупали еще.©дно.

Иногда после выступления мама чувствовала себя уставшей. Целый долгий день на высоких каблуках — и она, как обычно, выкладывалась без остатка. Нередко она забывала, что надо пить достаточно воды, от чего у нее начиналась головная боль. Я предлагала сделать ей массаж и спрашивала, станет ли ей от этого лучше. Она закрывала глаза и просила меня массировать от всей души. Я растирала ей плечи, шею, затылок, так что она почти засыпала. Мне нравилось, что я могу вернуть ей хоть часть той любви, которую она дарила мне.

Когда у нее выдавались свободные дни, мы играли в салон красоты и накладывали на волосы питательные маски. Тюрбаном накрутив на голову полотенце, валялись на кровати в отеле, ели шоколадные конфеты и делали вид, что мы герцогини у себя в замке.

Эти мгновения принадлежали мне, Кэти была только моей мамой, как и летом на даче. А потом снова становилась той Кэти, которая принадлежала всем. Она выступала в театрах и концертных залах, на роскошных вечеринках и в бесчисленных телепередачах. Ее пластинки продавались в огромных количествах, она стала обладательницей золотого и платинового дисков — они висели у нас дома на «стене почета», как мама ее называла. Она выходила на сцену в городских парках — во всей Швеции не нашлось бы ни одного, где бы она не выступила. Я выходила с ней, чтобы спеть нашу совместную песню, остальное время ждала за сценой с рюкзачком, в котором лежали мои игрушки. Играла одна в ожидании мамы. Когда я стала старше, то участвовала в нескольких ее номерах.

В те периоды Микаэла оставалась дома с папой. Поначалу она была слишком мала, чтобы поехать в турне, а позднее выяснилось, что просто не выносит повышенного внимания. И правда, иногда все проходило очень бурно. Публика хлопала и подпевала, после концерта многие подходили, чтобы поприветствовать Кэти, сфотографироваться с ней и ее дочкой. Я улыбалась на камеру, мне казалось, что такая жизнь — нескончаемое приключение. Меня снимали, я участвовала в документальных фильмах о маме, и с самого детства все знали обо мне все до мельчайших подробностей.

Поэтому распространить новость о том, что меня арестовали по подозрению в убийстве, было все равно что сбросить бомбу. Мое лицо мелькало повсеместно — в газетах, в телевизоре и интернете, в новостях и в колонках сплетен. Я попросила Лукаса Франке сохранить для меня газеты до тех времен, когда с меня снимут ограничения. Мне хотелось прочесть, что обо мне писали.

Странно было потом читать, как журналисты пытаются дать ответ на вопрос, кто же такая на самом деле Линда Андерссон. Как и почему любимая всеми дочка Кэти превратилась в убийцу.

«Солнечную девочку поглотила тьма», — каламбурил один из журналистов. Но во мне ничего не изменилось. Внутри я оставалась все той же Линдой Андерссон, какой и была всегда.

Помимо подробных описаний убийства, много писали о моем детстве с Кэти, о моей прекрасной учебе в школе и обширной социальной жизни. Мамин агент Хенри Петрини говорил, что он потрясен не меньше, чем все остальные. Родители одной из моих учениц по фортепиано обвиняли себя в том, что оставляли дочь наедине с женщиной, которая оказалась опаснейшим убийцей. СМИ брали интервью у моих бывших одноклассников и бойфрендов, и конечно же им удалось откопать парочку тех, кто утверждал, что я всегда была непредсказуема и с крутым нравом.

Отношения между мной и Симоном обсасывались до мельчайших подробностей: его известность, наше благосостояние и наша интимная жизнь — все рассматривалось под лупой. Я, дочь знаменитости, вела весьма незаметную жизнь, работая музыкальным педагогом, пока не вышла замуж за Симона Хюсса — певца, карьера которого пошла вверх. Мы были счастливы и успешны, прекрасная пара.

В одной из газет я увидела нас во время вечеринки, организованной фирмой звукозаписи. Он размалеван зеленым цветом, одет в рваную футболку и джинсы, на мне дурацкий парик с большой шляпой и короткое платье, глаза сильно подведены черным, из уголков рта сочится нарисованная кровь. Я улыбалась самой грозной улыбкой, на какую была способна, позируя рядом с ним, приставив к его горлу большой пластмассовый нож. Заголовок был набран большими буквами:

«УБИЙЦА И ЕЕ ЖЕРТВА».

Там же была фотография, сделанная в третьем классе, которую я терпеть не могу, — где у меня завиты волосы и на зубах пластина. Снимки из наших летних турне, с вечеринок в честь мамы и Симона. И даже фотографии, снятые в полицейском участке, когда меня задержали. Вероятно, чтобы показать всю низость моего падения — от представительницы «золотой молодежи» до больной женщины с безумием во взгляде.

Но более всего журналисты набросились на измену Симона. Вскоре после того, как я сама узнала об этом, СМИ начали строить догадки, но только когда меня арестовали, эта история подтвердилась. Смакование подробностей вызывало у меня тошноту. Лучше бы я пропустила репортажи, не видела всего этого, но я не смогла сдержаться и все прочла. Мне хотелось закричать в голос:

«Вы меня с кем-то перепутали! Это все не про нас!

Вы ничего не понимаете!»

Мне хотелось крикнуть это судье, приговорившему меня, и всем остальным, кто жадно поглощал подробности падения Солнечной девочки. Меня так бесконечно огорчило, что наша с Симоном совместная жизнь превратилась в историю о сексе, измене и ненависти — и о страшной смерти, на потеху широкой общественности.

После вынесения приговора дали слово родным Симона. Они испытывали облегчение, что убийца, то есть я, понесет наказание, но считали, что оно слишком мягкое. Хотя в Швеции нет смертной казни, это было бы куда более справедливо, поскольку я отняла у их любимого Симона все его будущее.

«Жизнь за жизнь» — под таким заголовком вышло эксклюзивное интервью Аниты Хюсс, мамы Симона. Несмотря ни на что, я испытывала некоторое облегчение от того, что моя мама к тому моменту уже умерла от болезни. Я тосковала по ней так, что сердце разрывалось, но была благодарна, что ей не пришлось пройти через все это.


Две ночи назад с Адрианой случился тяжелый приступ, и ее увезли в больницу. Я не была уверена, что она вернется, однако она вернулась.

— Опухоль мозга, — говорит она, хотя я ни о чем не спрашиваю. — Врачи строят прогнозы, обсуждают химиотерапию и облучение, но — посмотрим. Я не успею освободиться до того, как все закончится.

— Не говори так! — протестую я. — Разве они не могут ее просто вырезать?

Адриана разводит руками:

— Все, что можно, мне давно удалили. Опухоль была доброкачественная и довольно долго вела себя смирно, но теперь начала расти. Отсюда головные боли и приступы. Как-никак места там маловато, какой бы доброкачественной она ни была. Мне прописали кортизон, он заставит ее пойти на попятную. Если повезет, мне удастся избежать запредельных болей.

Встав посреди палаты, она машет руками, поворачивая корпус вправо-влево и сгибая колени. Я наблюдала ее в спортивном зале и в прогулочном дворике — она проводит такую тренировочную программу, за которой не поспела бы и двадцати летняя. Отжимания, подъемы туловища и приседания в быстром темпе, не говоря уже об ударах ногами высоко в воздухе и выпадах с деревянным шестом. Теперь она кажется немощной, дело идет совсем медленно.

Похоже, она заметила, что я наблюдаю, хотя и стоит ко мне спиной.

— Не хватает сил заниматься, когда голова взрывается от боли, — говорит она. — Ужасно раздражает.

— Тебе вообще можно тренироваться? Может быть, стоит полежать?

— Ты же знаешь, как говорят. То, что нас не убивает, делает нас сильнее, — она оборачивается и улыбается. — Хочешь, и тебя научу?

Я смеюсь в ответ. Вопрос кажется нелепым во всех отношениях.

— Никогда в жизни не тренировалась, — отвечаю я. — Мама обычно говорила, что координацию движений я унаследовала от папы. Она почти равна нулю.

— Но ты же выступала с Кэти в танцевальных номерах. Так что про нуль что-то не верится.

Я отмахиваюсь испрашиваю, давно ли Адриана тренируется.

— Меня научил Якоб, — отвечает она. — Мы много лет занимались этим вместе.

— На вид сложно.

— На самом деле все очень просто, если идти шаг за шагом, — говорит Адриана. — Тебе надо войти в форму.

Тело не восстановится, если ты будешь целыми днями валяться в кровати.

— Раньше я прогуливалась вдоль забора, — отвечаю я.

— И когда ты делала это в последний раз? Сто лет не видела, чтобы ты гуляла. Обычно сидишь одна и киснешь.

— Мне нравится быть одной. И я не кисну.

Адриана подходит и протягивает руку.

— Вставай, — говорит она.

Я смотрю на нее в полном изумлении, но ее нетерпеливое выражение лица показывает, что она говорит всерьез.

— Адриана, я не могу, — отвечаю я. — Мне и нельзя пока, даже если бы хотела. Меня же почти перерезали пополам.

Но она так и стоит, протянув мне руку.

— К тому же я не хочу, — добавляю я. — Никакого желания.

— Хватит сидеть, повесив нос, черт подери, — произносит она. — И долго ты собираешься жалеть себя? Пока тебя не выпустят?

Ее слова задевают меня за живое, хочется попросить ее заткнуться. Я заслужила возможность жалеть себя. Дорого заплатила за то, чтобы иметь полное право делать это сколько угодно. И я не хочу возвращаться. Возвращаться к чему? Впереди меня ждет жизнь убийцы, осужденного на пожизненное заключение, с изуродованным телом и отвратительным лицом, на которое никто не в состоянии смотреть иначе как с пугливым любопытством. Нет, я буду валяться здесь, сколько смогу.

Адриана садится на край моей постели. Она отказалась от мысли заставить меня тренироваться. Но только временно, я вижу это по ней.

— У тебя подавленный вид, — беспокоится она.

— Жизнь в учреждении проходит более гладко, если отключиться от всего лишнего, ты знаешь это не хуже меня, — говорю я. — Я начала слишком много думать. И если ты посоветуешь мне пойти и поговорить с психологом, сразу скажу — этого не будет.

Адриана молча разглядывает меня. Не знаю, как ей это удается, но она заставляет меня говорить, хотя больше ничего не спрашивает. Я объясняю, что меня достало, когда другие без конца копаются в моей жизни. Кроме того, по совету лечащего врача мамы, я попыталась обратиться к психологу, когда нам сообщили о ее диагнозе, но ничего хорошего из этого не вышло. Он спросил меня, как мне жилось с такой знаменитой мамой, и я наивно рассказала ему о своем детстве, о маминых турне, о жизни при свете прожекторов. О своих выступлениях на сцене, о вспышках фотокамер, повсюду следовавших за нами.

У психолога сложилось совершенно неверное представление о моих отношениях с мамой. Вместо того, чтобы сосредоточиться на том, как мне справиться с осознанием ее тяжелой болезни, он стал говорить мне, что детство плохо на меня повлияло. Что на самом деле все это не пошло мне на пользу. Я объяснила ему, что люблю маму больше всего на свете и обожала ту жизнь, которой мы с ней жили, но что бы я ни говорила, это не играло никакой роли. Он уже все для себя решил. Зависть и склонность искать проблемы там, где их нет, — худшие качества в людях.

— Каково тебе было все время находиться в центре внимания? — спрашивает Адриана. — Мне кажется, это тяжело.

— Мама превращала все это в приключение, — отвечаю я. — Она давала мне чувство защищенности, она так много для меня значила. Я отдала бы все на свете, лишь бы она была жива.

— Это я понимаю, — медленно произносит Адриана. — Расставаться с близкими — самое трудное, что есть в жизни.

Однако никто не способен понять меня до конца. Когда мама заболела, меня больше всего напугала мысль, что я останусь одна. Никто не понимал меня так, как она.

— Но ведь у тебя есть сестра, не так ли? А твой папа, он как-то присутствует в твоей картине мира? — спрашивает Адриана.

— Это долгая история, — отвечаю я.

— Я готова слушать.

Жил-был электрик по имени Пауль Юслин, который однажды спас мамино шоу, которое иначе пришлось бы отменить. Он решил проблему, запустил звук и освещение, а в награду получил знаменитую жену и двух дочерей.

Я рассказываю, как всю жизнь удивлялась этому. То, как мама и папа могли влюбиться друг в друга, всегда оставалось для меня загадкой. Если мама была как красочный павлин, то папа — как серый воробей.

Он был на пятнадцать лет старше, и его нисколько не интересовало то, что мама любила более всего на свете: быть в центре внимания, демонстрировать себя. Они были совершенно разные, и я не понимаю, как они могли продержаться вместе так долго.

Когда мне было четыре года, у меня появилась младшая сестра. Микаэлу я полюбила с первого взгляда. Она была такая маленькая, и у нее были густые темные волосы, как у пащ» г, я же была светловолосая, как мама. Я играла с ней, считая ее своей куклой. Мы были очень привязаны друг к другу и в детстве неразлучны. Но, когда родители развелись, мы с Микаэлой тоже стали отдаляться друг от друга.

Мне уже исполнилось восемь, а Микаэле вот-вот должно было исполниться четыре, когда папа, сидя за кухонным столом с поникшими плечами, рассказал нам: они с мамой разъедутся и будут жить в разных квартирах. На стене громко тикали часы, я никогда раньше не видела папу таким постаревшим и измученным. Он сказал, что ему очень жаль, — он не хотел, чтобы все так получилось. Но все это не стало для нас сюрпризом — учитывая, как они ссорились в последнее время.

Он сказал, что Микаэла будет жить с ним, а я могу выбирать, с кем остаться. Конечно, он очень хотел, чтобы я переехала вместе с ними. Как-никак маме приходилось много ездить, из-за работы она часто и подолгу отсутствовала дома.

«Но, если я уеду с ними, у нее совсем никого не останется», — подумала я. И, поскольку мы выступали вместе, мне показалось естественным, что и жить я останусь с ней. Когда я произнесла это вслух, папа расстроился. Ему было трудно принять, что я выбрала не его.

Наш дом в Дандерюде продали, папа переехал в таунхаус в Соллентуне, а мама купила квартиру в центре, потом перебралась в усадьбу на Готланде, потом обратно в коттедж в Стоксунде[3], затем попыталась жить в Лондоне, чтобы через несколько месяцев снова вернуться в Стокгольм. Я переезжала вместе с ней, постоянно меняя школы, одноклассников и подруг.

Мы с Микаэлой встречались на каникулах, иногда в выходные. Каждую зиму я ездила с ней и папой в домик в горах, а лето она проводила со мной и мамой на даче в Фэрингсё. Когда мы с ней играли на природе, казалось, что все как обычно. Зимой мы возились в сугробах, пока совсем не замерзали руки, теплыми летними деньками валялись вместе на подстилке, глядя в голубой купол над нами. Темные волосы Микаэлы на фоне моих светлых, ее смуглая кожа на фоне моей бледной.

Я спрашивала, видит ли она облако, похожее на бегемота, и показывала на огромную белую гору далеко справа. Она спрашивала где, и я поворачивала ее голову в нужную сторону. Но Микаэла не соглашалась со мной. Никакой это не бегемот, это слон, у которого болит живот.

Так мы могли развлекаться часами. Она всегда могла меня рассмешить. Но потом она возвращалась к папе.

Когда я приезжала к ним, то чувствовала себя скорее гостьей, чем членом семьи. Их дом, их привычки, их жизнь. Не мои. Возможно, дело в том, что нам с папой трудно было понимать друг друга, в то время как они с Микаэлой прекрасно ладили. У нее случались вспышки ярости, но он не придавал этому особого значения. Я же была спокойной и рассудительной, но постоянно слышала от него, что я слишком покладистая, что у меня нет собственной воли. Трудно было понять, какой же я должна быть, чтобы угодить ему. Что бы я ни делала, все было не так — мы все чаще ссорились. Каждый раз, побывав у них, я испытывала разочарование, и так приятно было вернуться к маме. Я стала ездить туда все реже.

Микаэла же с годами все больше раздражалась на маму и на меня тоже, как мне казалось. Ее утомляла необходимость постоянно петь и танцевать, все время улыбаться на камеру. Она обвиняла Кэти в том, что та эгоистка и думает только о своей карьере, не умеет быть просто обычной мамой. Даже когда она заболела и нуждалась в нашей поддержке, сестра не захотела быть рядом с ней.

— Мы с Микаэлой вели совершенно разный образ жизни, и это уводило нас все дальше друг от друга, — продолжаю я. — Хотя мы были сестрами, это ощущалось все меньше. Ни папа, ни мама не спрашивали, как на нас сказался их развод. Вероятно, им казалось, что это необязательно.

— Сейчас ты не общаешься с папой?

— У него деменция, он живет в доме престарелых, за ним нужен специальный уход, — отвечаю я. — В последние разы, когда я навещала его, он меня не узнавал. Это было ужасно.

— А какие у тебя отношения с Микаэлой?

— Несколько лет мы почти не виделись, но, когда мы стали старше, отношения улучшились. Пока мы не начинали говорить о родителях, никаких проблем не возникало.

— Похоже, ты скучаешь по ней.

— Однажды мы были заодно против всего мира, — говорю я. — В то утро меня нашла Тесс, моя лучшая подруга. Но в полицию позвонила Микаэла.

У нее не возникло никаких сомнений, кто же убил Симона. С самого начала она приняла за данность, что это сделала я, и поэтому отказалась давать показания.


Страх растекается из динамиков, накрывая зал, как тяжелое покрывало. Я ничего не могу ему противопоставить, мне некуда спрятаться. Буря эмоций резко контрастирует с сухим и монотонным голосом прокурора, излагающим последовательность событий той ночи. Надрыв в голосе Микаэлы, крики и плач переносят нас всех на дачу. Мы были там с сестрой, когда Тесс только привела ее в гостевой домик.

Микаэла: Вы должны приехать. Срочно. Моя сестра… Боже мой… Боже мой.

Оператор «службы SOS»: Что случилось с вашей сестрой?

Микаэла: Она умерла. Он тоже.

Оператор: Кто? Кто умер?

Микаэла: Моя старшая сестра, Линда Андерссон. И ее муж, Симон Хюсс. Их кто-то убил.

Потом мы слышим рассказ Микаэлы о том, что никто в то утро не знал, где я. В постели меня не было, меня никто не видел. Тесс отправилась искать и зашла в гостевой домик, там она и нашла Симона, лежащего на полу, и меня в постели. Микаэла заглянула туда. Она не сомневалась, что мы оба мертвы.

Оператор спрашивает Микаэлу, может ли она зайти в комнату и проверить, есть ли у меня или Симона пульс. Мы слышим панику в ее голосе, когда она отказывается это делать.

— Там столько крови, — рыдает она. — Везде, на полу и на стенах. Они буквально плавают в крови.

Женщине не удается ее успокоить, всхлипывания сменяются криком, когда Алекс и Тесс говорят ей, что я проснулась и вылезла из постели. Поначалу она радуется, что я жива, но потом замолкает. Она рассказывает, как я оглядываю свои окровавленные руки, захожу в ванную как ни в чем не бывало.

— Линда, — выдавливает из себя Микаэла. — А что, если…

На заднем фоне слышен голос Тесс. Микаэла говорит, что они должны уйти. Спрятаться. Я закрываю глаза, чтобы отрешиться от происходящего, но от этого становится еще хуже. Звук усиливается, теперь нет ничего, кроме голоса Микаэлы, который эхом отдается у меня в голове. Ее слова — что она меня боится — вызывают у меня глубокую беспробудную тоску, какой я никогда ранее не испытывала. Как она может думать, что я в состоянии сделать что-то плохое своей сестренке?

Разговор длится невыносимо долго. В тишине, возникшей после того, как он обрывается, я чувствую себя совершенно опустошенной.

* * *

Адриана садится рядом, гладит меня по руке.

— И с тех пор ты с ней не разговаривала?

— Нет, с тех пор, как… вечером накануне того дня, — говорю я, пытаясь проглотить слезы, которые все равно рвутся наружу. — Если бы она хоть раз захотела меня увидеть!

— Думаешь, это что-то бы изменило?

— Скорее всего, нет.

— Вот, возьми.

Я беру у нее из рук носовой платок и замечаю, что щеки у меня мокрые. Выждав какое-то время, Адриана предлагает мне написать Микаэле. Говорит, что иногда стоит проглотить гордость и первой протянуть руку.

— А ты когда в последний раз проглатывала гордость? — спрашиваю я. — О Королеве Бископсберга у меня сложилось представление, что она вряд ли первая протянет руку тому, кто ее презирает.

Адриана от всей души смеется хриплым смехом, и мы больше не говорим о Микаэле. Но на следующий день она опять наседает на меня. Что я потеряю, если просто напишу письмо?

И в конце концов я пишу, убеждая себя, что делаю это ряди Адрианы, чтобы она от меня отстала. Но ожидание ответа невыносимо. Вероятно, если меня в очередной раз отвергнут, я потеряю гораздо больше, чем могу себе представить.


Почту выдают с понедельника по пятницу, между окончанием рабочего дня и ужином. Всякое отклонение от привычного распорядка нарушает равновесие — особенно если оно ограничивает то крошечное пространство свободы действия, которое у нас есть. Сокращение прогулки, отмена вечерних мероприятий и даже то, что столовая открывается на несколько минут позже, чем обычно, могут вызвать конфликты между самими заключенными или между нами и персоналом.

Но если охранники ленятся раздавать почту или забывают это делать, атмосфера становится совсем взрывоопасной, а если тебе при этом пытаются подсунуть оправдания, ссылаясь на нехватку персонала, это только подливает масла в огонь. За несколько недель до того, как на меня напали, Ирис накричала на Тину и плюнула в нее. Ее посадили надвое суток в штрафную камеру. Не знаю, стоило ли оно того.

Таким же образом неожиданные позитивные известия вызывают противоположный эффект. Однажды в первый год моего пребывания здесь Дарья рыдала от радости, когда ей выдали новую пару обуви без долгих уговоров, а банальный десерт в столовой в обычный серый вторник может всем сильно поднять настроение. Поначалу мне это казалось странным, но вскоре я и сама стала такой. По понятным причинам почта еще важнее. Лишь немногим удается пронести в тюрьму мобильный телефон, а уж тем более сохранить его, несмотря на обыски. Письма с воли — единственная ниточка, связывающая нас с миром.

Сама я до сих пор ни от кого не ждала писем, получала разве что анонимки от незнакомцев, полные ненависти или сексуальных фантазий. По-прежнему случается, что мне пишут больные люди, восхищаясь тем, что, как они думают, я совершила. В остальном же лишь скучные письма от адвоката, занимающегося моими финансовыми делами и квартирой возле площади Карлаплан, которую мне завещала мама. Микаэла не возражала — вероятно, потому, что ей досталась половина дачи в Фэрингсё. И еще потому, что в последние месяцы жизни я буквально неотрывно находилась при маме. Взяла на работе отпуск за свой счет, чтобы ухаживать за ней, в то время как Симон остался жить дома. Ему это не нравилось, он говорил, что я нужна и ему тоже, что вызывало у меня возмущение. Чего он может требовать от меня, когда мама так больна? Тяжело было разрываться между ними.

БАС — болезнь безжалостная, я знала, что ничто не может остановить неумолимый путь к финалу. Ужасно было знать, что все функции в организме мамы постепенно откажут и в конце концов она не сможет даже дышать. Ей я точно нужна больше, чем Симону.

Все началось с того, что она стала жаловаться на слабость в левой руке. Роняла предметы, ей трудно было удержать равновесие. Врач сказал, что к этому моменту от шестидесяти до восьмидесяти процентов нервных клеток уже были поражены. По мере того, как тело предавало ее, она погружалась в глубокую депрессию. Моя мама, всегда такая харизматичная и сильная, привыкшая держать ситуацию под контролем.

Ей пришлось передвигаться в инвалидной коляске с электроприводом, а со временем носить поддерживающий воротник, потому что мышцы шеи слишком ослабли, чтобы держать голову. Под конец болезнь добралась идо связок. Прекрасный голос Кэти сменился хриплым карканьем, которое даже я временами не могла понять.

Задолго до того, как болезнь взяла над ней верх, мама полностью ушла со сцены. Забаррикадировалась в большой квартире, отменив запланированные концерты, отказываясь давать интервью. Заявила, что не хочет унижения. Пусть ее запомнят такой, какой она была. Пусть она для всех останется прежней Кэти.

Как обычно, в СМИ строили догадки о причинах ее отсутствия. Рак, деменция или психическая болезнь? Журналисты оборвали мне телефон, пришлось в одиночку успокаивать ее друзей и коллег. По мере того как распространялись слухи, звонили даже ее старые друзья и музыканты, выступавшие с ней сто лет назад. Единственное, что они узнавали от меня — что Кэти простудилась и у нее проблемы со связками. Вскоре она вернется.

Запах болезни, тела, которое борется из последних сил. Запах тоски и бессилия, удушливое чувство того, что время утекает сквозь пальцы. Мама просила меня помочь ей умереть. Дать избыточную дозу снотворного, чтобы она заснула навсегда. Приложить к ее лицу подушку и держать, чтобы избавить ее от страданий. Это было чудовищно. Я отвечала ей, что никогда не смогу сделать подобное, чтобы она не говорила мне такого, и мы вместе рыдали. Кэти, всегда пышущая жизнью, превратилась в жалкое существо, мечтающее умереть, — об этом никто не должен был узнать. Даже Микаэла.

Чтобы как-то отвлечь маму, я выкатывала ее в гостиную и играла ей на фортепиано. Она закрывала глаза, когда я исполняла свои любимые классические произведения, иногда это помогало ей заснуть. Но если что-то и возвращало маму к жизни, хотя бы ненадолго, — так это фильмы о ней самой. Ее выступления, которые передавали по телевизору, концерты, интервью и документальные фильмы о ее жизни, видео из нашего с Микаэлой детства. Обычно она выбирала самые яркие моменты своей карьеры — ее победное выступление на конкурсе Евровидения мы пересматривали раз за разом.

Иногда я шутила, говоря, что ее самая горячая поклонница — это я, ее собственная дочь. Я пела ей «Солнце и луну», где говорилось о том, как благодарна луна солнцу за то, что оно дарит ей свой свет, так что они оба могут сиять на небе. Мама была для меня самой яркой звездой в нашей галактике. И вот однажды ее не стало.

После похорон я размышляла, что делать: продать квартиру или оставить себе. Для меня она была слишком велика, но расстаться с ней рука не поднялась, потому что в этих стенах жила память о маме. Я начала перебирать вещи, сложила в большую коробку фильмы, которые хотела сохранить, рассортировала письма от фанатов, тысячи вырезок газетных статей, но все равно не могла со всем этим справиться. Обложки пластинок, фотографии, сценические костюмы. Все воспоминания. Само собой, выбросить все это я не могла, но не знала, что с этим делать. До того, как меня задержали, я успела отнести в подвал только часть ее хозяйства.

Что делать с остатками жизни, которая закончилась? Ответа я до сих пор не знаю, да и не могу ничего предпринять, находясь здесь. Проще оставить квартиру стоять, как она есть.

Через неделю после того, как я отправила письмо Микаэле, охранник приносит мне на подносе вместе с ужином белый конверт. Нельзя сказать, что она полна энтузиазма, но настроена позитивно и допускает мысль, что приедет навестить меня — это превзошло все ожидания. Узнав об этом, Адриана на радостях обнимает меня и спрашивает, что я чувствую. Я отвечаю, что пока не решаюсь ничего чувствовать, — мне еще не дали согласия на посещение.

Большую часть жизни в тюрьме составляет ожидание. Вначале я не могла себе представить, что когда-нибудь привыкну к такому стиснутому существованию. Я всей душой ненавидела моменты, когда нас запирали в камерах, когда по утрам их отпирали, все построения и распорядки, все эти решения, которые все время принимает за тебя кто-то другой. Но мне пришлось с этим смириться, потому что выбора не оставалось. А потом уже и не знаешь другой жизни.

Желаешь, чтобы у тебя в камере было радио? Напиши заявление.

Хочешь позвонить родственнику? Подай заявку, чтобы получить разрешение.

Хочешь, чтобы тебя навестили? Тут, конечно, потребуется обширный процесс, дабы убедиться, что данные лица действительно хотят тебя навестить: им домой вышлют бланки для заполнения, затем проводится дополнительная проверка, чтобы выяснить, стоит ли допускать к тебе этих людей. Бюрократическая мельница мелет так медленно, что порой возникают сомнения — а работает ли она вообще? А если ты спросишь двух охранников, как обстоят дела с твоей заявкой, то гарантированно получишь два разных ответа.

На этот раз все происходит на удивление быстро. Но, давая согласие на визит Микаэлы, мне, разумеется, напомнили, что его в любой момент могут отменить, если я не буду соблюдать требования. Мы все время живем под этой угрозой.

Пока я жду того дня, когда ко мне приедет сестра, Адриану переводят обратно в корпус. Я знаю, что скоро переведут и меня, но удовольствия эта мысль не доставляет.

Снаружи до меня доносится сигнал, означающий, что ворота открываются для входа или выхода, я смотрю в окно на них и накрученную на верхушке стены колючую проволоку. Единственное, что сейчас придает моей жизни смысл, — это ожидание встречи с Мика-элой, а иначе я с таким же успехом могла бы истечь кровью на полу подвала.

— Ненавижу это место, — говорю я. — И одновременно — мне уже плевать.

— У этого состояния есть название, — произносит Адриана.

— И какое же?

— Депривация.

— Спасибо за информацию, — отвечаю я. — Она мне очень помогла.

— Ни одна тюрьма на сто процентов не защищена от побега, — произносит она с чуть заметной улыбкой.

— Ты предлагаешь мне сбежать? — смеюсь я и представляю себе, как плету из простыней веревку, чтобы спуститься из окна. — Как это можно провернуть? Мы окружены высокой стеной, несколькими заборами, между нами и свободой миллион запертых дверей. Не говоря уже об этих мерзких собаках.

Адриана снова улыбается и желает мне удачи с сестрой. Приходят охранники и уводят ее, я остаюсь одна в лазарете.

Когда мне приносят обед, я спрашиваю охранницу, правда ли то, что говорят об Адриане, но и она, и другие, кого я спрашиваю, отвечают уклончиво. Мне отвечают, что всяким сплетням верить не стоит. Но говорится это таким тоном, что сразу понимаешь — этим как раз стоит. И что я даже не могу себе представить, кто такая Адриана Хансен.

В день прихода Микаэлы я не могу проглотить за завтраком ни кусочка. Отставляю в сторону поднос и слежу взглядом за движением стрелок настенных часов. Жду.

Лазарет находится в дальнем крыле корпуса «А», в комнаты для посещений можно попасть через тоннель, соединяющий здания. Мне по-прежнему трудно опираться на ногу, мне дают пару костылей. Раны зажили неплохо, однако я легко могу представить, как они снова разойдутся, если я упаду, как шрам раскроется, словно застежка-молния. Охранник спрашивает, нужна ли мне помощь, я благодарю его и отвечаю, что справлюсь. Он отпирает комнату номер четыре и выносит наружу костыли, чтобы обеспечить порядок и безопасность. Это потенциальное орудие, при помощи которого я могу нанести урон.


До того, как случилось непоправимое, мы с Микаэлой встречались после похорон мамы только один раз. Когда мы с ней были вдвоем, все шло прекрасно, мы весело разговаривали, что-то придумывали вместе. Но если присутствовал кто-то из родителей, дело всегда кончалось ссорой. Стоило нам заговорить о них, как опять начинались терки. А пока болела мама, мы долгое время не общались даже по телефону. Микаэла считала, что маму надо перевести в дом престарелых, где круглосуточно дежурит персонал, чтобы мне не пришлось ухаживать за ней. Меня она не понимала, не могла привыкнуть к мысли, что я хочу быть рядом с мамой до конца. А я не понимала, как Микаэле вообще такое может прийти в голову — чтобы мама оказалась среди чужих людей, когда у нее есть я. Я просто пыталась вернуть ей хоть немного из того, что она подарила мне. Микаэла испытывала по этому поводу совсем другие чувства. Я так до конца и не поняла почему. Она всегда избегала маму. Предпочитала называть ее по имени. Когда мы ссорились, она всегда говорила о ней «Кэти», словно боялась показать, что в глубине души тоже любила маму.

После похорон она несколько раз звонила мне, но у меня не было сил с ней видеться. И только в августе мы встретились в баре «Седьмое небо» на двадцать шестом этаже в творческом квартале Сёдермальм.

Здесь играла приятная музыка, звенели приборы, голоса других посетителей сливались в мерное журчание. Снаружи повисло над горизонтом солнце, и вскоре силуэты Стокгольма окутал розовый туман. Мосты, башни церкви, «Глубен» и островки вокруг фарватера. С двадцать шестого этажа все это казалось таким миниатюрным, а когда стемнело, огни машин тянулись вдоль улиц, как жемчужные нити. Мне почему-то вспомнилось, как папа однажды украсил коттедж многометровой рождественской гирляндой, — наш дом был освещен ярче всех на улице. Воспоминание из тех времен, когда мы жили в Дандерюде. Мне было лет пять-шесть, мы еще жили одной семьей. Все были по-прежнему счастливы вместе — до того, как между мамой и папой пробежала кошка.

Мы с Микаэлой предались воспоминаниям, говорили о том, что происходило с нами тогда. Я рассказала, что теперь, когда мне не нужно ухаживать за мамой, я пытаюсь как-то наладить свою жизнь по новому, что это дается нелегко, но с каждым днем получается все лучше. Сказала, что мечтаю снова вернуться к работе учительницы музыки, но иногда подумываю, не заняться ли мне чем-нибудь другим. Микаэла рассказала, что ее карьера дизайнера интерьеров идет в гору и что ей очень нравится ее работа. Я спросила про личную жизнь, но она ответила, что ей хорошо одной и она не занята поисками принца, что и заставило меня раскрыть ей свою тайну. А именно, что в моей жизни появился мужчина.

Микаэла очень удивилась — оказывается, в сплетнях о том, что мы с Симоном живем врозь, есть доля истины. И конечно же она спросила, почему я ей ничего не рассказала. Ко всей этой истории она отнеслась скептически и спросила, когда же я успела с кем-то познакомиться, но через некоторое время заявила, что рада за меня. Мне показалось, что она сказала это не от души, поскольку тут же напомнила, что я замужем. И посоветовала мне сосредоточиться на отношениях с Симоном, а не кидаться в новые.

— Разве плохо, что я чувствую себя счастливой? — спросила я.

— Поступай, как знаешь, сестричка, — сказала она. — Если тебе хорошо, то и я рада.

— О’кей, ты считаешь, что я неправа, — произнесла я и почувствовала, как настроение у меня упало.

Микаэла толкнула меня в бок локтем, изобразила грустную собаку и тихонько загавкала мне на ухо, как делала, когда мы были маленькими. Я рассмеялась и загавкала в ответ, и все снова стало хорошо.

Именно тогда мне пришла в голову идея устроить праздник. Я хотела отметить новую жизнь, встретить осень. Что может быть лучше, чем устроить вечеринку на даче в Фэрингсё — скажем, в выходные в середине сентября?

Микаэла покачала головой и отпила глоток вина.

— Ты в точности как Кэти, — сказала она.

— Что ты хочешь сказать?

— Она всегда находила повод для праздника, даже когда время было совсем не подходящее.

— Наверное, потому что в такой момент особенно хочется праздника, — ответила я. Она засмеялась и сказала, что именно это и имела в виду.

Это был один из лучших вечеров, которые мы провели вместе.


Дверь открывается, Микаэла входит в комнату. Я встаю, мы смотрим друг на друга. Когда охранник выходит и запирает дверь снаружи, мы остаемся вдвоем с сестрой. Ни одна из нас не знает, что сказать.

Нетвердым голосом я начинаю петь одну из маминых песен, которую мы обе слышали бесчисленное количество раз, — «Друзья», в которой говорится о двух людях, встречающихся после многолетней разлуки. Поначалу Микаэла смотрит на меня с удивлением, словно опасаясь, что я совсем лишилась рассудка, но потом улыбается. И, осторожно коснувшись рукой моей бритой головы и изуродованного лица, она начинает рыдать.

Мы стоим, крепко-крепко обнявшись, и Микаэла шепчет мне слова, которые всегда говорила мама:

— Скажи это в песне.

— Приходя в гости, она всегда раскидывала руки и пела, — говорю я.

Взглянув на меня, Микаэла вытирает слезы.

— Шоу без конца по имени Кэти как неоновая вывеска над всей нашей жизнью.

Она снова гладит меня по щеке, и мы садимся на диван.

— Ты чуть не умерла, — произносит она. — По крайней мере, так мне рассказали. Все было настолько плохо?

— Да, — отвечаю я. — Но я жива.

Моя сестра красивее, чем когда-либо. Кожа у нее смуглее моей и, побывав на солнце, становится золотисто-коричневой с переливами. Волосы блестящие, ухоженные ногти с маникюром. Теперь она не такая стройная, как в молодые годы — пухленькая и мягкая, и ей это к лицу. Раньше я никогда не стыдилась своей внешности, но теперь стала. Микаэла не произносит ни слова по поводу того, как я изменилась — мы обе все знаем. Она оглядывает комнату, ее взгляд останавливается на стопке бумажных простыней и презервативах, но выражение лица остается непроницаемым.

— Спасибо, что ты пришла, — говорю я и беру ее за руку.

— Спасибо, что ты мне написала, — произносит она. — После стольких лет я думала, что ты не захочешь меня видеть.

— Ты моя сестра, — отвечаю я.

— Да, — говорит Микаэла. — А ты моя.

Микаэла и я. Не раз мы отдалялись, но всегда снова находили путь друг к другу.

— Есть так много всякого, о чем мы никогда не говорили, — признаюсь я. — Почему?

— Что ты имеешь в виду? — спрашивает Микаэла, бросая на меня неуверенный взгляд.

— Маму, например, — отвечаю я. — Я много думала о нашем детстве. Что мы жили совершенно по-разному.

Микаэла берет графин, стоящий на столике у дивана, наливает воды в пластиковый стаканчик. Отпив глоток, снова смотрит на меня.

— Мне хотелось бы, чтобы мы снова стали такими, как когда-то, — продолжаю я. — Когда мы были заодно против всего мира. Как все было до того, как рухнуло.

— Теперь мы уже не можем это изменить, — говорит она. — Не так ли? Поэтому я так обрадовалась тому, что ты хочешь встретиться со мной после того, как столько лет не желала обо мне знать.

— Что ты хочешь сказать? — удивляюсь я. — Ты уже второй раз это повторяешь.

— Я же писала тебе, — Микаэла морщит лоб. — Но все письма вернулись невскрытые.

Никаких писем от нее я не получала. Впрочем, это не первый случай, когда охранники допустили небрежность или просто забыли раздать почту. Таких историй я много слышала от других, кто пострадал подобным образом. Так легко можно наказать заключенного за плохое поведение или просто подгадить тому, кого они не любят.

Если бы я умерла, мы с сестрой никогда бы это не выяснили. Голос почти изменяет мне, когда я говорю, что никогда не желала прерывать с ней общения — никогда в жизни. И я должна была бы догадаться, что она испытывает те же чувства.

Больше мы не говорим о маме, а о папе Микаэла рассказывает только то, что у него случаются иногда хорошие дни, но довольно редко. После этого мы говорим о всяких пустяках.

Перед тем как уйти, Микаэла обещает, что придет снова. После ее ухода я сижу одна в комнате для посещений, совершенно измотанная от необходимости пробираться на ощупь среди предательских мелей и скал, скрывающихся под спокойной гладью. Воздух отяжелел от невысказанных и не получивших ответа вопросов, которые носит в себе моя сестра. Мы обе избегали упоминать, почему наша встреча происходит в самом суровом женском исправительном учреждении страны, боясь мучительного разговора о Симоне — о том, виновата ли я в смерти мужа. Обо всем, что произошло в ту ночь, и о том, что я делала после его смерти — из-за чего и производила впечатление виновной.

Я отчетливо вижу их перед собой. Красные полосы, танцующие в воде, словно туман.

Я терла ткань платья под ледяной струей в раковине в гостевом домике, выжимала и снова терла, прополаскивала, но кровь все не кончалась. Она проступала вновь и вновь, и в конце концов у меня стали отниматься руки.

Запах крови заполнил собой все, я склонилась над унитазом, и меня вырвало. Бросив платье в душ, я прополоскала рот водой с зубной пастой. Сняла с себя нижнее белье и продолжала оттирать руки от засохших пятен, терла ладони, пальцы и локти, и в этот момент снаружи раздался чужой голос.

— Выходи! Руки над головой!

Сердце отчаянно забилось, в голове зашумело, словно рядом находился оглушительный водопад. Я не успела все отмыть. Не успела отстирать платье, а на руках у меня еще оставались следы крови. Я принялась искать нижнее белье, когда голос снова крикнул:

— Выходи медленно, руки над головой!

Я накинула халат, висевший на крючке, и вышла из ванной. Потом открыла входную дверь, подняла руки над головой и медленно отправилась навстречу ослепительному солнцу.

* * *

— Вы часто отвечаете, что не знаете или не помните, — говорит прокурор, когда на второй день процесса настает моя очередь отвечать на вопросы. — Тогда почему вы так стремились смыть с себя кровь, отстирать платье?

Все сидящие в зале видели фото моего окровавленного платья, которое нашли скомканным в душе. Я отвечаю, что делала это, не думая. Иначе платье было бы испорчено.

— А вы не подумали, как это может быть воспринято? — прокурор смотрит на меня с недоверием и чуть заметно улыбается. — Если что-то произошло и хочется это скрыть, то первым делом надо поступить именно так. Вы этого не понимали? Или игнорировали?

— Я не пыталась ничего скрыть, — отвечаю я. — Я просто хотела отмыть пятна.

— Но на допросе от четвертого октября, на странице четыреста восемьдесят семь, вы говорите следующее: «Я стирала платье, потому что меня охватила паника. Я была не в себе».

После слов прокурора повисает пауза, потому что я не могу заставить себя отвечать. В голове звенящая пустота, не получается выдавить из себя ни слова. Один из многочисленных допросов — помню выражение лица инспектора, но ни слова из того, что говорил он и отвечала я. Гудит проектор, или это лампы дневного света? Кто-то из слушателей шуршит курткой, другой кашляет, женщина что-то шепчет на ухо соседу. Лукас Франке наклоняется ко мне и бормочет, чтобы я ответила.

Прокурор продолжает:

— Но сегодня вы утверждаете, что хотели постирать платье, потому что оно запачкалось. Так что же из этого правда? Вы хотели спасти платье или же в панике кинулись уничтожать улики?

Я не отвечаю.

— В том, что касается крови, — вам не кажется странным, что вы не проснулись? — прокурор склоняет голову набок. — Вы утверждаете, что кто-то вошел в комнату и перерезал горло вашему мужу, забрызгав кровью ваше платье и вас целиком, но вы продолжали спать?

— Я выпила.

Не в таких количествах, чтобы потерять сознание, мы видели результаты анализов крови.

Прокурор делает театральную паузу.

— Должно быть какое-то объяснение тому, что вас обнаружили в гостевом домике рядом с убитым мужем.

— У меня нет никакого объяснения, — отвечаю я.

— Между тем его кровь нашли на вашем платье, на ваших руках, на пальцах. На ноже только ваши отпечатки, никаких других.

Вопреки совету, который дал Лукас Франке, я выдаю свою фрустрацию, повышая голос.

— Это не я.

— Там не было никого, кроме вас, Линда, — произносит прокурор нежным елейным голосом, от которого у меня мурашки бегут по коже. — Однако вы утверждаете, что невиновны. Как вы это объясните?

— Не знаю, — тихо отвечаю я.

— Линда Андерссон не знает, — констатирует прокурор нейтральным тоном. В зале раздается нарастающий гул голосов.

Загрузка...