* * *

Версия прокурора, почему я отстирывала платье и отмывала себя, звучала чудовищно. Она произнесла это как констатацию факта, словно это была очевидная попытка скрыть, что нож держала в руках я.

Мое объяснение — что на Симона напали сзади, от чего его кровь пролилась на меня, спящую в кровати, звучало, по всей видимости, более невероятно, чем то, что я убийца. Но они не знали, кто я. Они не желали слушать, что я на такое не способна.

Так все и продолжалось, пока заслушивалось одно свидетельское показание за другим. Знакомые и друзья истолковывали и анализировали, выворачивая наизнанку мои слова, чтобы показать — я совсем не такая, какой хочу казаться. Теперь они вспоминали события и разговоры совсем иначе, чем помнила я, меня выставляли хладнокровной и жестокой. Это было все равно что смотреть в калейдоскоп, где одни и те же фрагменты создают новые узоры по мере того, как его вращают. Отдельные осколки были правдивы, но общая картина получалась совершенно извращенная. И я не могла их остановить. Не могла спросить, чего они добиваются, зачем придумывают все это. Почему лгут. Может быть, из зависти ко всему, что у меня было — чтобы я не думала, будто что-то из себя представляю. Или же они хотели выжать максимум из тех минут, когда к ним было приковано всеобщее внимание, и дать ответ на загадку Линды Андерссон.

Знай я тогда, что мои слова только усугубляют ситуацию, не пыталась бы ничего объяснить.

Меня снова охватывает парализующее чувство, когда я вспоминаю все это — все мои попытки удержаться наплаву неизбежно приводили к тому, что я уходила на дно. Никто мне не верил, это было очевидно. Ни публика, ни обвинение, ни даже мой собственный адвокат. И уж точно мне не поверили родители Симона.

Сперва я потеряла мужа, потом просидела более пяти месяцев в одиночестве в следственном изоляторе, перед тем как предстать перед судом — прошло целых девять месяцев, прежде чем меня осудили.


Мне казалось, я знаю, какова процедура, если кто-то совершил тяжкое преступление. Но, когда полицейские задержали меня и объяснили, что будет происходить дальше, возникло ощущение, что я слышу, как кто-то говорит слишком быстро на языке, которым я не вполне владею. Мне разъяснили мои права, но я продолжала сидеть под замком, хотя и не понимала почему. Я проснулась в море крови и ничего не помнила из того, что, как они утверждали, произошло.

Во время первого допроса мне сообщили, что меня подозревают в убийстве. Варианты с непредумышленным убийством или халатностью, явившейся причиной смерти, даже не рассматривались.

Убийство.

Инспектор криминальной полиции Тони Будин сказал, что мне предоставят защитника, если только у меня нет особых пожеланий — может быть, собственный адвокат? Пожеланий у меня не было.

Я вынуждена была уточнить, кто именно убит. Они переглянулись с таким видом, что я почувствовала себя полной дурой, но мне важно было узнать. Я не могла поверить, что Симон умер, что он никогда больше не посмотрит на меня, не улыбнется мне, не засмеется. Что его больше нет. Это просто не могло быть правдой — все происходящее казалось дурной шуткой или злонамеренным заговором. То, что они на полном серьезе употребляли мое имя в одном предложении со словами «подозревается в убийстве», просто не укладывалось в голове. Это был кошмарный сон, и я все никак не могла проснуться.

И все эти вопросы, сыпавшиеся на меня. Я делала все, что могла, пытаясь отвечать на них, однако полицейские не успокаивались — а того, что они услышали, уже оказалось достаточно, чтобы продолжать держать меня взаперти. Сколько бы раз я ни повторяла, что это ошибка, что я невиновна, это уже не имело значения. Не играли никакой роли мои заверения о том, что я не смогла бы убить человека, это противно моей природе. Чем больше я старалась убедить их, тем меньше они верили. В их глазах я уже была осуждена.

Первые дни в камере прошли как в дымке. Туман в голове, грязно-желтый кафель на стенах и мой пропитанный потом халат.

Помню, как меня везли в наручниках в белом минивэне Службы исполнения наказаний, как я смотрела наружу сквозь тонированные стекла, пока ехала в суд первой инстанции на Кунгсхольмене, где должно было проходить заседание о выборе меры пресечения. Я думала, что после него меня отпустят домой. Какая же я была идиотка!

Лукас Франке, знаменитый адвокат, с которым связалась Микаэла, настаивал на том, чтобы меня отпустили, однако суд пошел по линии обвинения. Меня посадили в камеру с полными ограничениями, по обоснованному подозрению в убийстве Симона Хюсса. То, что Лукас обжаловал это решение, никак не повлияло на результат.

Никогда в жизни я не применяла насилия и никому не угрожала, не показывала признаков сумеречного сознания. Однако суд настоял на том, чтобы меня обследовали в соответствии с параграфом седьмым на предмет того, вменяема я или нет. Я плакала, кричала и сопротивлялась, когда меня повели в подземелье и по подземному коридору из зала суда в изолятор, находящийся в соседнем здании. Меня тащили глубоко под землей по длинному белому тоннелю, где каждый шаг отдавался эхом. Если бы в ту минуту меня спросили, сумасшедшая ли я, я ответила бы, что уже почти.

Задним числом Лукас сказал мне, что я должна была отказаться отвечать на вопросы в его отсутствие. Я ломала голову, что такого сказала во время допросов. Как мне хотелось, чтобы я могла проявить себя как рациональная сознательная гражданка, какой всегда была — но, вероятно, уже тогда она перестала существовать.


Мое детство проходило в привилегированном положении, которое многим даже и не снилось. Я была белой женщиной, дочерью богатой и знаменитой мамы. Была хорошей ученицей, получала отличные оценки, меня ждало прекрасное будущее. Никто из тех, с кем я общалась, не знал на собственном опыте, что происходит, если в жизни что-то пошло не так. Я понятия не имела, что это такое — оказаться на обочине общества.

Как и большинство людей, живущих размеренной упорядоченной жизнью, я искренне верила, что общество функционирует как должно. По крайней мере, по большей части. Само собой, иногда допускаются небольшие ошибки, но в целом все идет как надо. Ведомства и органы власти следуют законам и правилам, многочисленные меры поддержки облегчают жизни людей. Шестеренки вращаются мягко и плавно, все делают свою работу и выполняют ее основательно: полицейские, прокуроры и адвокаты. Никто не обходит законы, не халтурит. Каждый человек, вне зависимости от этнического или социального происхождения, имеет право на честное и справедливое судебное разбирательство.

Рано или поздно истина будет установлена. Настолько я была слепа.

Правоохранительная система — не машина, в ней нет никаких шестеренок, которые вращались бы сами по себе. Ведомства и учреждения состоят из людей, а люди неидеальны. Мы совершаем ошибки, допускаем небрежность, у нас нет сил, а иногда нам наплевать, у нас не хватает времени, мы мыслим стереотипами, мы верим и надеемся без всяких на то оснований, и все решения, которые мы принимаем, имеют последствия для других. Иногда чудовищные последствия. И правоохранительная система не является исключением, как бы нам этого ни хотелось.

Для того, кто совершил ошибку, жизнь продолжается как прежде. Для того, на кого свалились ее последствия, вся жизнь превращается в черепки.


Когда преступник мужчина, ужаснее всего то, что человек убит, но когда убийца женщина, самое ужасное, скорее, то, что она убила. Интерес к женщинам, совершившим убийство, неописуем. Когда внешне самые обычные из них внезапно совершают необъяснимые насильственные преступления, все ищут разгадку. На этот раз всеобщее любопытство вызвала я, меня описывали как психически неуравновешенную из-за количества нанесенных ударов, меня считали хладнокровным монстром. Впрочем, прошло немало времени, прежде чем СМИ раскопали, кого же взяли под стражу за убийство в Фэрингсё и кто жертва.

Поначалу меня именовали «тридцатидвухлетней женщиной». Я перестала быть Линдой Андерссон. И не дочь Кэти, и не Солнечная девочка — я была просто «тридцатидвухлетней женщиной». Вся моя жизнь, все мои мысли и чувства, все, о чем я когда-либо мечтала или переживала, все сводилось к моему возрасту. Симон назывался «тридцатичетырехлетний мужчина» или «потерпевший». Мы стали анонимны. Обезличены.

В изоляторе мне присвоили номер «8512». Цифры были крупно написаны на двери, справа вверху и внизу. Номер «8512», с полными ограничениями.

— Но скоро СМИ разнюхают, кто она такая, и тогда нам оборвут телефон, — услышала я однажды голос за дверью туалета, и только тогда до меня дошло. Теперь в главной роли этого шоу я. Хочу я того или нет, свет прожекторов будет направлен на меня. Если мама была любимицей всей Швеции, то моя судьба — стать той, кого все ненавидят.

Но в тот момент я не могла осознать размаха происходящего. Из-за ограничений я не имела доступа ни к телевизору, ни к газетам, не могла позвонить Микаэле или Алексу. Мне не разрешалось писать письма и уж тем более принимать посетителей. Я не могла даже находиться в коридоре одновременно с другими арестованными — меня водили в туалет только тогда, когда в коридоре никого не было.

И так продолжалось сто шестьдесят четыре дня. Ровно столько я просидела в изоляторе до начала процесса. Наступила осень, дни становились все короче и темнее, а воздух холоднее. И однажды я увидела в прогулочном дворике, что с неба падает снег. Большую часть зимы он покрывал бетон, но потом растаял, и дни снова стали удлиняться. С середины сентября до конца февраля я следила за сменой времен года из прогулочного дворика на крыше. Двадцать три недели и три дня. Более пяти месяцев я была заперта на семи квадратных метрах, без всякого контакта с другими людьми, помимо охранников и адвоката.

Я ела одна. Засыпала одна. Просыпалась одна. Не менее двадцати трех часов в сутки я проводила взаперти в своей камере. Я — человек, который терпеть не мог одиночества, всегда искавший компанию. Никогда бы добровольно не выбрала одиночество. Я оплакивала Симона, и сожаления по поводу злых слов, сказанных между нами, разрывали мне сердце. Я тосковала по маме, думала о папе и мечтала увидеться с сестрой.

Убивала время, понарошку играя классические произведения на крышке стола, слыша их внутри себя. Но на меня смотрели так, словно я спятила. Вероятно, так оно отчасти и было.

Швеция — единственная страна в мире, где нет ограничений в том, сколько времени ты можешь провести в изоляторе без суда и даже без рассмотрения дела. До того, как меня задержали, я читала о том, как шведские изоляторы критиковала организация «Amnesty International», и что там происходит в среднем одна попытка самоубийства в неделю. Тогда я не понимала, что это означает на практике. Мне казалось невероятным, что такое может происходить в Швеции.

Теперь я знаю, что делает с людьми длительная изоляция. Когда тебя запирают на минимальной площади, намекая, что выпустят только тогда, когда ты расскажешь «правду», это ломает тебя настолько, что ты остаешься сломленным на всю жизнь. Отсутствие человеческого контакта и тепла что-то необратимо меняет в тебе.

Поначалу, когда я слышала, как другие плачут, кричат и колотятся в двери в соседних камерах, мне это казалось неприятным и трагичным. Когда я впервые сама начала так делать и не могла остановиться, меня охватил страх. Но больше всего меня пугали моменты, когда я не могла отличить реальность от того, что видела перед собой.

Сотни крошечных звезд зажигались в камере вокруг меня. Они мерцали, сияли, двигались — повсюду, под потолком и у самого пола. Они были так прекрасны, что я начинала плакать, когда они являлись мне. По стенам медленно бродили тени — они растворялись и исчезали, когда я пыталась прикоснуться к ним.

Мой внутренний мир все больше разрушался, мне становилось все труднее отвечать во время допросов о том, что же произошло в ночь на восемнадцатое сентября. Почему я пошла в гостевой домик, и что случилось потом. Как бы старательно я ни излагала последовательность событий, следователи оставались при своем мнении: я выдумываю, лгу или же вообще утратила ориентир.

Тони Будин просил меня повторить то, что я сказала, и дать им более конкретные сведения. Могу ли я рассказать, что видела в комнате. Если там был кто-то другой, я наверняка смогла бы дать им какие-то зацепки — рост, телосложение или возраст. Он спрашивал, помню ли я, сколько было времени.

На все эти вопросы я не могла дать ответов.

Так что мы снова проговаривали все сначала, раз за разом, а потом еще. Он всегда заканчивал тем, что для меня было бы лучше просто сознаться.

Но я отказывалась. Не могла заставить себя сказать это. Я знала, что не убивала Симона. Это сделал кто-то другой.


Синяки и отеки вокруг ран постепенно рассасываются. Я чувствую себя сильнее, пытаюсь повторить пару упражнений, которые Адриана делала на моих глазах каждый день. Когда она этим занималась, можно было подумать, что все очень легко, но на практике оказалось куда труднее, чем я ожидала. Чувствую себя такой неуклюжей. Разочарованная своим несовершенством, я возвращаюсь в постель и лежу там, пока не решаю попробовать еще раз.

Однажды в пятницу, в конце ноября, после месяца отдыха в лазарете, мне пора возвращаться в свою камеру в корпусе «D». Приходит охранник, чтобы сопровождать меня — он не может скрыть отвращения.

— Черт, все еще хуже, чем мне говорили, — бормочет он, увидев меня, корчит гримасу и демонстративно делает шаг назад.

Не говоря ни слова, я выхожу мимо него в коридор. Жужжат замки, двери лазарета распахиваются, мы выходим на газон и идем к воротам в стене. Проходим мимо фабрики, где как раз перерыв. И охранники, и заключенные пялятся на меня из клетки для курения. Ирис кричит мне, что они заждались меня, хотя я выгляжу как жуткий монстр. Другая женщина кричит, что меня никому не жаль, что я это заслужила. Я игнорирую их и продолжаю идти.

Но вместо того, чтобы свернуть в сторону корпуса «D», охранник говорит мне, что мы пойдем в «С». Когда я спрашиваю, почему, он отвечает, что просто выполняет приказ. Мы доходим до места, он отпирает дверь и показывает жестом, чтобы я зашла вперед него. Внутри корпус «С» выглядит в точности как «D», только в зеркальном отражении. Мы проходим мимо будки охранника и комнаты дневного пребывания, заходим в коридор и останавливаемся у одной из камер.

— Ну вот, — говорит он и отпирает дверь. — Мы пришли.

— Но я живу не здесь, — отвечаю я.

— Теперь ты живешь здесь. Отдыхай, пока выходные. В понедельник снова на работу.

Он оставляет меня и идет обратно к будке, издевательски насвистывая «Когда заходит солнце». Я смотрю ему в спину и надеюсь, что он чувствует, как я его ненавижу, но вслух не произношу ни слона.


Существует несколько разновидностей тюремщиков, и довольно скоро становится понятно, к какому типу они относятся. Чаще всего попадаются такие, которые считают, что их главная задача — обеспечить безопасность. Они здесь не для того, чтобы нянчиться с нами, заключенными, и резко отличаются от тех, кто пришел в систему исполнения наказаний, чтобы заниматъся реабилитацией. Чтобы изменить мир к лучшему. Эти ставят своей задачей хорошо на нас повлиять, чтобы мы, отбыв срок, стали лучше. Этого достигают не строгостью, а пониманием и беседами, за счет одиннадцати пунктов программы или четырех этапов, в рамках различных проектов.

Любой из нас, просидевший здесь какое-то время, мог бы рассказать им, что все их терапевтические устремления обречены. Условия жизни в учреждении таковы, что заключенные неуклонно меняются в худшую сторону, это совершенно неизбежно. Мы вынуждены зачерстветь, научиться ставить свои интересы выше интересов других. Либо ты манипулируешь сам, либо манипулируют тобой.

Замкнутая среда влияет и на охранников, хотят они того или нет. Поэтому многие Идеалисты уходят отсюда и ищут работу в другом месте. Или же они доходят до точки, сдаются и признают, что безопасность все же прежде всего. Тина — яркий тому пример. Каким бы симпатичным ни казался охранник, все равно всегда следует помнить, что есть «мы», а есть «они». И «они» против «нас».

Ну и конечно же есть такие, которым невозможно угодить. Которые переходят все границы, предлагают преимущества в обмен на сексуальные услуги. Они наслаждаются своей властью и не упускают случая показать, кто тут решает. Но если держаться спокойно, делать то, что говорят, не подлизываться и не ссориться, то есть шанс выжить.

Я вхожу в камеру, которая выглядит точно так же, как моя прежняя — с той разницей, что отсюда видно озеро. За зарешеченным окном склон спускается к сияющей на солнце воде, а по другую сторону простирается еловый лес, отражающийся в глади озера. Даже высокий забор не может испортить этой красоты.

На кровати лежит черный мусорный мешок, рядом сложены простыни, одеяло и подушка. Заглянув в мешок, я вижу, что там все мое имущество из предыдущей камеры.

— Добро пожаловать в корпус «С», — произносит голос у меня за спиной. Обернувшись, я вижу в дверях Адриану. Она улыбается своей загадочной улыбкой, когда я спрашиваю, как ей удалось добиться перевода меня в другой корпус, и утверждает, что просто ласково попросила. Но я не очень-то в это верю. Подозреваю, что Адриана использовала свои связи в руководстве тюрьмы.

— Лучше, чем раньше? — спрашивает она, указывая в окно.

— Гораздо лучше, — говорю я. — Спасибо.

Пока я застилаю постель, спрашиваю, слышала ли она про ползучее растение, которое срубили позади корпуса «D».

— Да, — отвечает она. — И что ты устроила по этому поводу маленькое восстание.

Ползучее растение под моим окном разрослось еще в первый год. Поначалу это был тоненький стебелек, цеплявшийся за бетон, но к тому моменту, как его срубили, он добрался до верхушки стены высотой в несколько метров. Мне нравилось смотреть на него, думать о том, что все живое инстинктивно стремится к свободе.

Однажды вечером, когда мы вернулись с ужина, снаружи раздалось завывание. За окном комнаты дневного пребывания стоял мужчина, пытавшийся перепилить ствол бензопилой, а второй отрывал от стены побеги. Я начала лупить по стеклу ладонью и кричать им, спрашивая, что они такое делают. Само собой, они меня не слышали, но, когда остальные собрались вокруг меня и начали стучать по стеклам, рабочие остановились и уставились на нас. И тут все пошло вразнос. Некоторые женщины кричали мужчинам, делая отчетливые сексуальные намеки. Одна задрала футболку и прижала груди к стеклу, другая запрыгнула на стул и начал трясти бедрами. Кто-то толкнул Ирис, и началась настоящая драка. Вскоре завыла сирена, и прибежали три охранника.

Кристоффер — охранник, который много месяцев спустя отвел меня на склад, где на меня напала Анна, заорал, чтобы мы прекратили, но его голос потонул в общем шуме, и тут на помощь прибежали еще несколько охранников. До запирания дверей оставалось более двух часов, но нас всех вывели по одной и раз-вели по камерам. Прежде чем закрыть мою дверь и повернуть в ней ключ, Тина спросила, зачем все это было нужно — из-за какого-то дурацкого растения.

Возможно, она была права, но оно зеленело и расцветало по весне, окрашивалось в ярко-красный цвет осенью. Вместо меня оно смотрело на поля и лес, привнося красоту в серый однообразный мир. Оно напоминало о винограде на веранде моей дачи. Но прежде всего — я восприняла его вырубку как символическое действие. Малейшее проявление радости жизни и стремления к свободе тут же следует задавить и убить. Весь вечер я смотрела на каменную стену, суровую и грозную, возвышающуюся за окном. Под ней валялись остатки горделивого растения.

— Понятия не имею, почему остальные так завелись, — говорю я Адриане. — Я только хотела узнать, почему его так необходимо убрать.

— И какой же ты получила ответ? — спрашивает она. — Из соображений безопасности конечно же?

Я киваю. Спрашиваю, как она себя чувствует, и она отвечает, что гораздо лучше. Благодаря новым таблеткам боли не такие интенсивные.

— Я рада, что ты здесь, — произносит Адриана. — От тебя у меня улучшается настроение.

Позднее вечером я сижу за письменным столом, глядя, как солнце садится за верхушками деревьев по другую сторону озера. Никогда бы не подумала, что из всех женщин в этом учреждении я подружусь именно с Адрианой. Если бы я встретилась с ней или просто услышала, что о ней говорят, меня бы это шокировало. Правильная Линда Андерссон предпочла бы никогда не приближаться к таким людям. Людям, совершившим тяжкие преступления. Но теперь Солнечная девочка сама превратилась в монстра, так что такая компания как раз по ней. Не знаю, что это говорит обо мне сейчас, но это многое говорит о том, какой я была раньше.

Вернувшись из лазарета, я сразу замечаю, что атмосфера переменилась. Охранники все время пристально наблюдают за мной, а другие женщины все выходные держатся на расстоянии. В коридоре, в комнате дневного пребывания, в столовой. И это явно связано не только со шрамами и бритой головой. Как и Адриана, они наверняка слышали, что это я вела себя агрессивно и что Анна напала на меня из самообороны, и теперь делали все, чтобы не попадаться мне на пути. Меня это мало волнует, и все спокойно, пока не настает время прогулки. Прогулочный двор общий с корпусом «С», нас выходит туда человек восемьдесят. Тут и там стоят скамейки, некоторые из них с крышей, в одной стороне повешена волейбольная сетка, в другой стоят футбольные ворота, а вдоль забора ведет протоптанная тропинка.

Я сижу на скамейке, а передо мной чуть наискосок стоят три женщины. Они смеются и шутливо толкают друг друга, пока одна из них не падает спиной назад, прямо на меня.

— Спокойно, — говорю я и поднимаюсь.

Лицо женщины сразу же меняется, когда она видит, что это я. Вытянув вперед руки, она несколько раз просит прощения, однако продолжает стоять слишком близко и делает вид, что не пялится на меня, но ей это плохо удается. Я начинаю злиться и отталкиваю ее. Хотя я не прилагаю никакой силы, женщина теряет равновесие и падает на землю. Само собой, она сделала это нарочно — я только вздыхаю из-за ее попыток разыграть из себя жертву. Слышны быстрые шаги, секунду спустя Тина хватает меня и прижимает к забору.

— Я ничего не сделала, — говорю я.

— А я-то надеялась, что ты чему-то научилась после того, что произошло в подвале, — произносит она.

Тина вместе с другой охранницей собираются вывести меня с прогулочного двора, когда Адриана отзывает ее в сторонку. Тина выслушивает то, что та ей говорит, и дает мне инструкции держаться в другом конце двора, пока не наступит время идти в корпус. Она предупреждает: еще один инцидент, даже повышение голоса, и меня ждет штрафной изолятор. Я киваю и делаю примиряющий жест.

Все знают, что такое штрафной изолятор — даже те, кто там никогда не сидел. Формально это называется «отделение обсервации». В тоннелях под зданиями есть парочка камер, где есть только обтянутый клеенкой матрас на полу и узенькая оконная щель под потолком, ничего больше. Там действуют те же правила, что и в следственном изоляторе: ты заперт двадцать три часа в сутки, имеешь право только на час прогулки в одиночестве в день. Туда попадают те, кто сопротивлялся, проявлял агрессию или же подвергался угрозе со стороны других заключенных и нуждается в защите. Изолятор, как и все остальное, существует ради нашей и общей безопасности. Но достаточно возразить или поставить под сомнение приказ, и билет туда тебе обеспечен. Охранники грозят изолятором, чтобы добиться послушания.

Я снова сажусь, прислонившись к забору, и размышляю над тем, насколько я изменилась. От жизни в Бископсберге меняются все. Та Линда Андерссон, которая попала сюда пять лет назад, в такой ситуации наверняка отступила бы и ушла. Сама попросила бы прощения, сделала бы все, чтобы избежать конфликта. Здесь неизбежно черствеешь, вынужден постоять за себя и говорить людям такие вещи, которые никогда не сказал бы на воле. Это я узнала почти сразу.

Но с тех пор, как я очнулась вся в шрамах, все изменилось. Что-то произошло внутри меня, и я уже сама не понимаю, какой стала. За все эти годы мое «я» сточилось. От той Линды, которой я была когда-то, осталась лишь тонкая скорлупа. Стоит мне подумать, что останется еще через несколько лет, через десятилетие или больше, и мне хочется перестать думать вообще.

Возможно, изолятор — это выход. Сидеть взаперти, в полном одиночестве, где не надо взаимодействовать с другими заключенными. Под замком в пустом ящике, куда не проникает дневной свет — может быть, это и есть путь к свободе, когда в настоящей свободе мне отказано?

Я разминаю плечи, а когда поворачиваю голову, то вижу низкорослую тоненькую женщину, которая рассматривает меня из-под прямой челки. Это Дарья, она снова вернулась. Мы не виделись с тех пор, как я была новенькой в тюрьме. Она неуверенно приветствует меня.

— Привет, Линда. Ты изменилась.

— Ты так считаешь? — спрашиваю я, демонстративно поворачивая к ней левую половину лица.

— Я слышала, что на тебя напали, — говорит она. — И что ты теперь общаешься с Королевой. Ты и правда изменилась.

— А ты, видимо, нет, раз снова здесь, — пытаюсь я пошутить.

Дарья краснеет, и я вижу, что мои слова задели ее.

— А ты до сих пор считаешь, что лучше нас, других? — говорит она.

Я не отвечаю.

— Адриана слышала твои слезливые истории? — продолжает Дарья.

— Какие такие истории? — спрашиваю я, и в эту секунду на меня накатывает усталость.

— Помню, как убедительно ты рассказывала, что твоя сестра не желает с тобой знаться. Мне даже стало тебя жаль. Ты по-прежнему утверждаешь, что невиновна?

Дарья умолкает, заметив приближающуюся Адриану. Переводит взгляд с меня на нее и обратно, потом поворачивается и уходит.

— У тебя с ней проблемы? — спрашивает Адриана.

— Оставь ее, — отвечаю я.

Адриана смотрит вслед Дарье долгим взглядом.

— Нет, правда, — говорю я. — Она ничего не значит. Она никто.

Однако слова Дарьи меня глубоко задели. В первые месяцы мы с ней много времени проводили вместе на прогулочном дворе, хотя иногда она раздражалась на меня. Говорила, что я понятия не имею, что такое трудное детство, что я родилась в состоятельной семье, жила среди роскоши и получала все, на что только укажу пальцем. Сама она в детстве скиталась между приемными семьями. Когда ей хотелось остаться в семье, сделать это не разрешали, а если ей там не нравилось, все равно заставляли остаться. По ее словам, в Бископсберге полно женщин с похожими судьбами. Тех, кому пришлось плыть против течения, без поддержки школы или общества, и они продолжают бороться, и никто из них не ноет так, как я. Тем не менее, она готова была общаться со мной, и стала единственным человеком, которому я доверилась. Потом ее перевели в другое учреждение. Возможно, мы и не были подругами, но у нас было нечто общее. А теперь она вернулась и утверждает, что я вся насквозь фальшивая.


И в следственном изоляторе все было именно так. Перед тем, как меня отправили отбывать наказание, я услышала, что некоторые сотрудники сочли мое поведение странным. Что я совершенно равнодушно отнеслась к психиатрической экспертизе и к следственному эксперименту, когда полицейские отвезли меня на дачу, чтобы провести по месту преступления. Они говорили, что я часто улыбалась, но за той улыбой скрывалось полное хладнокровие и отсутствие эмоций.

Признаю, я не прилагала усилия к тому, что запомнить тех, кто приносил мне еду, тех, кто запирал камеру или отпирал ее, чтобы сопроводить меня в туалет, в прогулочный двор или на допрос. Лица сменялись, а я надеялась, что не останусь там надолго. Просто отказывалась в это верить. Если бы я уступила, поддалась скорби по Симону, по маме, страху одиночества, то погрузилась бы во тьму, из которой потом бы не выбралась. Поэтому я вела себя вежливо, а дни и недели проходили, сменяя друг друга. То, что я держалась и даже иногда выдавливала из себя улыбку, сама я воспринимала как нечто позитивное, что потом зачтется мне в плюс.

А получилось наоборот:

Если бы существовало руководство, как надлежит вести себя, чтобы считаться нормальной, когда вся твоя жизнь разорвана в клочья, я прочла бы его с большим интересом. Но истина проста: каждый видит то, что хочет видеть.

Мое поведение во время процесса тоже стало предметом анализа: журналисты ловили каждое изменение тембра голоса во время выступления.

Отмечали, если я говорила возмущенно или равнодушно. Один журналист написал, будто я вела себя С пренебрежением, когда зачитывали результаты вскрытия Симона, не отреагировав даже тогда, когда суду представлялись самые ужасающие подробности. У меня хватило наглости преспокойно закрыть глаза и сделать вид, что я сплю во время прослушивания звонка моей сестры в «службу SOS».

Я же нашла единственный способ все это вынести. Если я с трудом поддерживала себя в состоянии бодрствования, то не потому, что мне было скучно. Я была истощена до предела. Никто не предупредил меня, что возможна подобная реакция. Просидев долгие месяцы в изоляции, я вдруг оказалась в центре всеобщего внимания. После полной пассивности вынуждена была сосредотачиваться в течение многих часов. А подробное описание чудовищного насилия было настолько невыносимым, что мое сознание просто отказывалось все это воспринимать. Я не хотела слышать, как Симону перерезали сонную артерию, как из него вытекла вся кровь, — и знать, что во всем этом обвиняют меня.


После ужина я иду к Адриане, чтобы взять у нее книгу, о которой она рассказывала. Протянув мне ее, она говорит, что забыла спросить, как прошел визит Микаэлы. Я отвечаю, что нормально, но меня не покидало ощущение, что ей не хотелось здесь находиться. Как и Алекс, она, наверное, жалела, что приехала.

— Близкие редко навещают нас ради самих себя, — говорит Адриана. — Им это мало что дает. Мы одеты по-другому и ведем себя не так, как они привыкли. У них отбирают личные вещи и запирают на замок, хотя и на время. Многих это пугает. Ничего удивительного.

— Тогда зачем приезжать? — спрашиваю я. — Когда каждая гема как минное поле, даже разговоры о детстве. Это так тяжело.

В отношениях вообще нет ничего легкого, — отвечаем Адриана. — Будь это так, мир был бы другим. Иди, встань сюда. — Она хлопает ладонью по полу.

Зачем?

Я вопросительно смотрю на нее, но она берет меня за руку и стаскивает с табуретки, на которой я сижу. Потом показывает пару движений, которые я видела в ее исполнении, пока мы лежали в лазарете. Тело у меня неподатливое, а после травмы я двигалась еще меньше, чем обычно. Но Адриана терпелива непокойна, она настаивает на том, чтобы я встала в планку. Видимо, осанка у меня никуда не годится, вскоре мышцы начинают протестовать. Адриана смеется, когда я падаю на пол.

Перевернувшись на спину, я наблюдаю за тем, как она берет свой шест.

— Завтра я снова выхожу на работу, — говорю я.

Часы, проведенные на фабрике, не просто монотонны — они убивают душу. Но если бы Анна не попала в Бископсберг и не атаковала меня, я, вероятно, по-прежнему тянула бы лямку, проживая один бессмысленный день за другим, пока не отбуду свой срок. Если бы не…

Эта фраза преследует меня всю жизнь, я могу привести десятки примеров. Если бы мама не заболела и не умерла. Если бы Симон не изменил мне или если бы мы с ним вообще не встретились, где бы я была сейчас? Какой стала бы моя жизнь? Если бы я не пригласила его на вечеринку, если бы не попыталась отмыть с себя кровь в то утро. Если бы не совершала одну фатальную ошибку за другой. Но от таких мыслей абсолютно ничего не меняется.

— А ты не ходи на работу, — произносит Адриана и, чуть согнув колени, делает выпад шестом.

— У тебя это звучит так легко, — говорю я ей. — Наплевать на все и делать, что хочется.

— Может быть, все действительно довольно просто, — отвечает она.

— Может быть — если ты Королева Бископсберга. Все детство я постоянно слышала, какая я молодец.

В школе и на гастролях, когда ходила с мамой на примерку нарядов или присутствовала на интервью. Маме часто говорили, что я действительно Солнечная девочка. Я была тихая и послушная — похоже, именно эти качества более всего ценились взрослыми.

Если «послушная» означает то же самое, что «аккуратная» и «ответственная», то у меня это всегда получалось естественно. Учителя в школе радовались, что образцовая ученица облегчает им задачу. Но на одной из бесед с родителями в конце четверти учительница, временно замещавшая нашу, сказала, что я, вероятно, слишком уступчива.

— Очень здорово, что у тебя хорошо получается сотрудничать, Линда, — сказала она, глядя на меня. — Но ты могла бы научиться постоять за себя. Необязательно всегда соглашаться. Совершенно допустимо добиваться, чего бы тебе хотелось.

Папа говорил то же самое. Он считал, что я слишком легко приспосабливаюсь к тому, чего, как мне кажется, от меня ждут другие. Чего от меня ждет мама. У меня ведь есть собственная воля? Я ведь могу сказать «нет»?

— Для меня это всегда было проблемой, — говорю я Адриане. Поднявшись с пола, я смотрю на ее плавные движения, — Люди думают, что я все время уступаю другим. Им не приходит в голову, что мне, возможно, так хочется. Мне не удается никому объяснить, какая же я на самом деле. Или же я сама этого не знаю.

— А какая ты на самом деле? — спрашивает Адриана, отставляя в сторону шест. — Если ты молодец и такая сговорчивая, то невольно возникает вопрос, как же ты оказалась в таком месте.

Она прекрасно знает, но до сих пор не спрашивала меня напрямую. И впервые в жизни я рассказываю все как есть.

Семнадцатого сентября я созвала гостей на дачу в Фэрингсё, которую я и Микаэла получили в наследство от мамы. Мы с Алексом поехали туда еще в первой половине дня, потому что я хотела все ему показать.

Главное здание двухэтажное, с балконом над верандой. Вдоль одного торца растет дикий виноград, листья которого к тому времени уже начали краснеть. Дуб вот-вот пожелтеет, а обрывок веревки от качелей, на которых мы с Микаэлой в детстве раскачивались до небес, все еще свисал с толстой ветки. Многие поколения нашей семьи владели этим местом, дедушка утверждал, что его отец родился в большом доме в середине девятнадцатого века.

Справа от дома находятся пристройки. Я показала Алексу столярную мастерскую, где по-прежнему пахло льняным маслом, краской и засохшим клеем. Верстак с рубанком, пилами и прочими инструментами.

Над мастерской есть чердак, где составлены забытые старые стулья, а окна, обвешанные паутиной, прислонены к скату крыши. Мы забрались туда, и Алекс обнаружил среди опилок газеты сороковых годов с новостями времен Второй мировой войны. Страницы пожелтели и рассыпались в руках, но их по-прежнему можно было осторожно перелистать.

Затем мы прошли мимо гостевого домика к мосткам, я опустила пальцы в воду и спросила, не хочет ли он искупаться. Он рассмеялся и ответил, что ему не очень-то хочется мерзнуть.

Остальные приехали только вечером. Микаэла, Тесс, еще несколько человек, с которыми я вместе училась или работала, парочка известных лиц в музыкальной индустрии, и еще Симон, которого я пригласила в последний момент. Нас собралось человек двадцать, и некоторые хотели остаться на ночь.

На деревьях и вокруг веранды висели цветные фонарики, освещая сентябрьский вечер приятным мягким светом. Из дома доносилась громкая музыка, смешиваясь с возбужденными голосами и смехом. На веранде стоял длинный стол с холодными закусками и свечами, я в голубом платье ощущала себя такой красивой.

— Как ты? С тобой все в порядке?

Я почувствовала чью-то руку на локте, повернулась и увидела Микаэлу.

— Да, я в порядке, — ответила я и почувствовала, что так и есть. Прошло четыре месяца с тех пор. как мы похоронили маму, а она обожала устраивать шумные праздники в честь самой жизни. Я хотела начать заново, стать счастливой. После всего, что произошло в последнее время, этот вечер должен был оказаться началом чего-то новою.

— Я так рада, что ты приехала, — сказала я, обнимая сестру. — Ты уже познакомилась с Алексом?

— Пока нет.

— Я должна вас познакомить. Мечтаю, чтобы ты увидела его.

Весь вечер я была занята. Мы пили и ели, уровень звука все повышался. Симон обошел всех, как всегда очаровательный и неотразимый, и смеялся так, что его смех разносился эхом по всему саду. Он все время держался поближе ко мне, напоминал нам о лучших совместных часах, о тех ночах, когда мы смотрели на звезды, лежа на мостках. Несколько раз он повторял: «Дорогая, нам надо поговорить». Взяв гитару, он спел несколько моих любимых песен. Его чуть хрипловатый голос, его длинные чувствительные пальцы, ласкающие струны, и послание, что он не должен был причинять мне боль, что он раскаивается в своей ошибке.

Но мне его извинения уже были не нужны. Я не хотела слушать лирические песни о вечной любви, обещания, что он любит только меня и мы должны начать сначала. Однако я все равно слушала, и фантазии о нас двоих крутились в голове. Особенно когда он потянул меня в одну из спален и стал целовать. Симон совершенно сбивал меня с толку.

Оттолкнув его, я вышла в кухню, неся несколько пустых бутылок. Одну из них уронила, она ударилась о мраморную столешницу и разлетелась на тысячу осколков. Я ползала по полу, пытаясь собрать их, чтобы никто не поранился, — именно тогда я и порезала руку. Царапины были длиной в пару сантиметров, не очень глубокие и не болели. Выругавшись сквозь зубы, я вытерла кровь.

Я снова вышла к гостям, решив избегать Симона, и у»«дурила сигарету, когда появился Алекс и шепнул мне на ухо, что он от меня такого не ожидал. Я ответила, что он меня, возможно, плохо знает.

— Я полна неожиданностей, — сказала я с улыбкой и погладила его по щеке.

Ночь была мягкая, как бархат, напряжение в теле отпустило. Алекс напомнил мне, что я влюблена в него, что уже счастлива. Мы потанцевали в траве у веранды, и я сказала ему, что мне хорошо. Я повторила это несколько раз:

— Мне хорошо. Хорошо с тобой.

Я смеялась, глаза Алекса блестели, у его поцелуев был вкус шампанского. Я предложила подняться наверх и лечь в постель. Часы уже показывали почти два, многие уехали или улеглись. Я взяла его за руку, и те, кто остались, видели, когда мы ушли. Симон тоже.

Когда Алекс заснул, я снова встала. Мысли не оставляли меня. Я чувствовала, что должна поговорить с мужем. Он заслужил, чтобы я, по крайней мере, выслушала, что он хочет мне сказать.

На веранде сидело несколько гостей, но Симона среди них не было. Чтобы ни с кем не столкнуться, я вышла через заднюю дверь и пошла босиком по траве. В стороне мерцали стеариновые свечи, голоса плыли над садом вместе с приглушенной музыкой. Я нигде его не нашла. Его сумка лежала в гостевом домике, так что я прилегла на кровать, думая о нем и обо всем, что он сказал мне в тот вечер. Вспоминала его знакомый запах, его вкус, то, как он ласкал меня за ушком, когда целовал. И еще я думала об Алексе, который лежал наверху и спал. И пыталась понять, чего же хочу.

Через некоторое время я отключилась и задним числом была уверена, что меня усыпили. У меня нет иного объяснения тому, как я могла проснуться и почувствовать чье-то присутствие, слышать рядом с собой глубокое дыхание, но быть не в состоянии пошевелиться. И это был не Симон, его я знала вдоль и поперек. Это был кто-то другой.

Мне стало очень неприятно, я испугалась. Кажется, я спросила, кто здесь, но не получила ответа. Конечно, память может меня подвести, ведь я много выпила. Но это было не так, как в одиночной камере, когда мне являлись видения. Тут я вообще ничего не видела. Шторы были опущены, в комнате царила полная темнота. Только это дыхание. Но, должно быть, я снова заснула, потому что следующее воспоминание — как я просыпаюсь с ощущением тошноты, вся залитая кровью, и понятия не имею, откуда она взялась.

Инспектор полиции Тони Будин счел, что это очень странно. Когда он был в добродушном настроении, воспринимал мои воспоминания о другом человеке в комнате как видение, возможно, пьяные фантазии. Но чаще всего он давал понять, что считает это ложью как и многое другое, что я говорила. И, хотя ощущение было очень сильным и я знала, что не могла такое придумать, он вынудил меня перестать об этом говорить. В какие-то моменты он даже заставлял меня усомниться в самой себе.

Но я знаю, что это правда. В ту ночь я ощущала присутствие другого человека.


— Как долго вы с Симоном были вместе? — спрашивает Адриана.

— Мы познакомились, когда мне было двадцать четыре, а ему двадцать шесть, — отвечаю я. — Были вместе восемь лет, из них четыре года в браке.

— Он был музыкант?

— Певец и гитарист. Поначалу выступал с другими знаменитыми артистами, ездил с ними на гастроли, а в перерывах работал барменом. Вскоре после того, как мы познакомились, его сольная карьера пошла в гору.

Симон Хюсс был очаровательный парень с курчавыми непослушными волосами, который часто улыбался и заразительно смеялся. Улыбался и смеялся он и в баре в артистическом квартале Сёдер, куда я отправилась с подругами. Я дала ему явный намек, что заинтересована в знакомстве. Он был польщен и смущен моим вниманием. Мне это показалось таким трогательным. Так что я задержалась, когда другие отправились дальше, и дождалась, пока он закончит работу. Будучи истинным джентльменом, он предложил проводить меня, и где-то в районе Шлюза взял за руку. Он проводил меня до самого дома и не давал мне заснуть всю ночь.

Многие говорили, что все произошло слишком быстро. Симона наверняка интересовали мои деньги или связи в музыкальной отрасли ради карьеры. Он только использует меня и двинется дальше, получив желаемое. Но все они глубоко ошибались. Он любил меня такой, какая я есть, и готов был целовать землю, по которой я ходила. Он смотрел на меня так, словно в его мире существовала только я. Когда же мы познакомилась поближе, мне стало ясно, что ему нужен кто-то, кто верит в него и поддерживает его, обеспечивает стабильное существование. Он нуждался во мне — точно так же, как я нуждалась в нем.

Вскоре Симон перебрался ко мне в квартиру, которую купила мама — неподалеку от своей. Когда к нему пришел первый успех, мы переехали в квартиру побольше в Васастане и заказали роскошную двуспальную кровать, которая, по утверждению продавца, была снабжена особой системой пружин, обеспечивающей «ощущение невесомости».

— Чувствуешь, дорогая? — проговорил он, впервые бросаясь на матрас в нашей новой спальне. — Мы невесомы!

Он притянул меня к себе, так что я упала на него, и театрально застонал.

— О, как я ошибся. Ты все же довольно тяжелая.

Я принялась щекотать его в боку, и некоторое время мы боролись, но тут он поцеловал меня и стащил с меня одежду. Потом мы лежали рядом, потные и уставшие, и еще несколько лет спали и занимались любовью в этой кровати, в невесомости или без нее.

— Ты была с ним счастлива? — спрашивает Адриана.

Симон посватался ко мне, когда мы ездили на выходные в Париж, а свадьба состоялась на скале на острове в шхерах. Было приглашено более трехсот гостей, присутствовал и фотограф из газеты, получившей эксклюзивное право освещать нашу свадьбу. Мама, разумеется, пела, а Симон сделал мне сюрприз, исполнив песню, которую написал для меня. Все расчувствовались до крайности.

Мы сказали друг другу «да», произнесли обещания. «Пока смерть не разлучит нас». В эту самую минуту порыв ветра поднял мой многометровый тюлевый шлейф. Симон шепнул тогда, что этого еще не хватало — чтобы меня сдуло в море и я утонула, сделав его вдовцом прямо в день свадьбы. Мы смеялись и долго не могли успокоиться: он удержал меня на земле, и получились потрясающие фотографии с его ослепительной улыбкой, моей искренней радостью и тюлем, который закручивался вокруг нас, как торнадо.

— Да, мы были счастливы, — отвечаю я. — Пока он не растоптал все, что между нами было.

* * *

Моя первая встреча с адвокатом Лукасом Франке происходит в следственном изоляторе, в одном из помещений для допросов. Его пепельные волосы с проседью блестят и аккуратно уложены — даже когда он проводит по ним рукой, прическа остается идеальной.

— Убитый, Симон Хюсс, был твоим мужем? — спрашивает он после приветствия.

— Да, — отвечаю я. — Вернее — лгы собирались развестись.

Кислород в комнате уже закончился, я говорю слишком быстро, хочу, чтобы все поскорее закончилось. Рассказываю про дачу на Фэрингсё. Как я проснулась в постели в гостевом домике, вся в крови, как пошла в туалет и все, что произошло в то утро до прибытия полиции. Через некоторое время Лукас Франке откашливается и просит меня рассказать о Симоне.

— Ты говоришь, что вы с ним собирались развестись, у вас были натянутые отношения?

— Он изменился, — отвечаю я. — Стал совсем другим человеком.

— Что произошло?

— Это случилось весной, — начинаю я. — Или еще раньше. Симон начал изменять, когда заболела моя мама.

А потом она умерла, и тут я его застукала. После этого я познакомилась с Алексом, и мы были вместе все лето — до той самой вечеринки в сентябре.

Я пытаюсь объяснить, какие чувства испытывала к Симону все это время. Я ненавидела его и с нетерпением ждала развода. Я по-прежнему любила его и горевала, что все оборвалось. Попытки безнадежны, и в конце концов я замолкаю. Как объяснить все это постороннему человеку, когда я сама не могу разобраться?

Лукас Франке меняет, тему. Он хочет узнать, ощущала ли я угрозу со стороны Симона. Могла я действовать из опасений за свою собственную жизнь? В этан случае мы могли бы сослаться на необходимую оборону.

Даже не задумываясь, я отвечаю «нет». Я действовала не из самообороны. Не хуже любого другого я понимаю: все выглядело бы куда лучше, если бы я чувствовала угрозу, но врать не могу. Я была расстроена, сердита на Симона, но не боялась его. Он никогда не применял насилия и даже не угрожал мне на словах. Он сделал мне больно, это так, но всячески пытался загладить это и помириться со мной.

Адвокат что-то записывает в блокнот и вздыхает.

* * *

Лукас сказал, что все образуется, надо только сосредоточиться на чем-то одном. Потом попросил меня своими словами изложить все то, что произошло между мною и Симоном. Не то, что писали в газетах. Просил не спешить и ничего не пропускать.

— Ты справишься с этим? — спросил он.

— Газеты? — переспросила я. — Что ты имеешь в виду?

Только в эту минуту я поняла, что измена Симона уже стала всеобщим достоянием, и все пикантные подробности обсасывались в прессе. Я не понимала, к чему теперь мои собственные слова.

— Я вынужден задать тебе эти вопросы, — ответил Лукас Франке. — Тебе придется еще не раз отвечать на них во время допросов. К сожалению.

В этом он оказался совершенно прав.

Допросы вел Тони Будин, он взял на себя главную роль, в то время как его помощник, Юхан Фошель, не сводил с меня водянистых голубых глаз. Заметно было, что они не впервые проводят допрос. Они подчеркнули, что в гостевом домике находились только я и Симон, напомнили мне о ноже, который обнаружили там, о ДНК, отпечатках пальцев и следах крови в комнате. Все улики указывали на двух людей: Симона Хюсса и Линду Андерссон. И не подозрительно ли, что несколько часов просто вычеркнуты из моей памяти?

То, что меня усыпили, вовсе не соответствовало действительности. В крови не обнаружили никаких субстанций, которые бы на это указывали. И они считали, что мне лучше сразу признаться: царапины на левой руке вовсе не от разбившейся бутылки — я получила их тогда, когда Симон пытался отобрать у меня нож. Никто из свидетелей не подтверждает, что в кухне разбилась бутылка, как это утверждаю я.

Я слышала, что они говорят. И видела по ним, что они абсолютно не верят в мою версию. На той вечеринке я была человеком, у кого могли иметься мотивы. И далее разговор перешёл на нашу с Симоном интимную жизнь и предстоящий развод. Ничего святого, никакой неприкосновенности частной сферы.

— Однако под лупой рассматривались не только наши отношения и все, что привело к последнему дню и последней ночи в его жизни. Речь шла обо всей моей жизни. Их интересовала малейшая деталь, какой бы незначительной она ни казалась. Заметив, что я устала, они между делом задавали всего один вопрос, как будто мы сидели и просто болтали. Они проявляли любопытство, словно им было не наплевать на меня, словно они хотели узнать меня получше. Но если что-то в ответах звучало противоречиво или двусмысленно, они тут же хватались за это.

Поэтому я стала внимательнее относиться к тому, что говорила. Отказывалась давать им то, что они хотели узнать, не желала доставлять им удовольствия слышать, как Солнечная девочка, несмотря на свое привилегированное детство, жалуется, что ее предали и бросили. Не желала допускать их в то, что происходило между мной и Алексом, или в последние недели жизни мамы. Я не желала, чтобы меня анализировали и судили исходя из того, что меня вынудили сказать в комнате для допросов в Крунубергской тюрьме.

Поскольку они ничего не смогли от меня добиться, меня отвезли на дачу, где водили по месту происшествия — как мне показалось, несколько часов.


Когда мы идем к гостевому домику, ноги кажутся такими тяжелыми, что я едва могу делать шаг. Я вынуждена сосредоточить все внимание на том, чтобы ставить одну ногу впереди другой — полицейский тянет за ручку на поясе, к которому я прикована наручниками, заставляя меня двигаться вперед.

Лукас Франке кладет руку мне на плечо и что-то говорит, но я не слышу, что именно. Сердце бьется так отчаянно, что его стук отдается болью в ребрах. Я поднимаюсь по лестнице в прихожую, подхожу к дверям спальни. Там останавливаюсь и оглядываюсь вокруг. Не знаю, что я ожидала увидеть, но там нет никаких следов насилия или крови. На полу новый ковер, а на кровати лежит бабушкино покрывало, синее с белыми полосами. Его отдали в химчистку? Или на него не попала кровь? Память подводит, я не помню ничего, кроме того, как я проснулась здесь. Все выглядит так, как выглядело всегда, мне остается только поверить им на слово, что Симон умер в этой комнате, больше ничего не остается. Сама я его мертвым не видела. Может быть, все это дикая чудовищная шутка? Я чувствую, что уже готова рассмеяться от облегчения, но тут полицейский, стоящий рядом, бросает на меня странный взгляд, и я закрываю глаза.

Комната тут же становится той, в которой я проснулась. Лужа крови на полу, брызги на стенах, у меня на руках и окровавленном платье. Острый запах, проникающий в нос и в горло.

Я снова открываю глаза.

Тони Будин просит меня рассказать, что произошло, когда я пришла сюда ночью. Я ложусь на кровать, показываю, как легла на бок в ожидании.

— Зачем ты взяла с собой нож? — спрашивает он.

— Я его не брала.

— А как иначе он оказался здесь? Ты сказала, что он лежал в кухне в большом доме?

— Точно не помню. Мне так кажется.

— Ты хотела пригрозить Симону?

— Нет.

— У тебя возникали мысли о том, чтобы его убить?

— Никогда.

— Симон Хюсс больно ранил тебя, не так ли, — продолжает Юхан Фошель. — Об этом писали во всех газетах и журналах. Наверняка ты расстроилась и разозлилась, когда пошли слухи. Ненавидела мужа за то, что он подверг тебя всему этому.

— Не настолько, чтобы совершить то, что вы мне приписываете.

— На твоем месте я бы очень рассердился, — вступает Тони Будин, словно подсказывая мне слова признания. — Я был бы вне себя от ярости.

— Я не убивала Симона, — отвечаю я и сажусь на кровати. — Я этого не делала. Никогда бы так не поступила, потому что по-прежнему любила его. Здесь был кто-то еще.

Я повторяю это снова и снова. Повторяю до тех пор, пока Лукас Франке не прерывает допрос. Он и другие выходят из комнаты, остается только Тони Будин. Он смотрит на меня так пристально, что мне становится не по себе. Я улыбаюсь ему — инстинктивно, чтобы показать: я не опасна.

* * *

— Ты так и не призналась, — произносит Адриана таким тоном и с таким выражением лица, что я не знаю, как это понимать. Она гордится? Сомневается? Не знаю.

— Это ничегошеньки не изменило, — отвечаю я. — С таким же успехом я могла бы и признаться.

В камеру просовывает голову охранник.

— Андерссон, — говорит он. — Пора запирать двери.

Прихватив с собой книгу, я иду впереди него в сторону камеры. Ложусь на кровать, слышу, как поворачивается ключ в замке и как охранник дергает дверь, проверяя, заперта ли она.

Вместо того, чтобы читать, я размышляю над тем, что только что рассказала Адриане. Как и на полицейском допросе, я изложила ей все в мельчайших деталях. Она молча слушала, пока я описывала ей сыры из Португалии и вяленую ветчину, вегетарианские хинкали и сказочные медовые трюфели. Шампанское и дорогие вина. Моих замечательных друзей. Тесс, которая произнесла речь, рассмешив всех до колик. Тепло Алекса. Завистливые взгляды Симона и его тягу ко мне.

Удивительное дело: одни воспоминания отчетливы, словно все это произошло вчера, а другие кажутся такими давними. Можно подумать, что это происходило с кем-то другим.

Что я помнила и чего не помнила — сыграло решающую роль во время суда. Правдивость моих утверждений о провалах в памяти была поставлена под сомнение исследователем памяти, приглашенным в качестве эксперта-свидетеля. Те воспоминания, которые у меня сохранились, были, по ее мнению, отретушированы. Я раз за разом повторяла одни и те же моменты, выбирая одни и те же детали и излагая их каждый раз одинаково. Песни, которые звучали, когда мы танцевали, еду, которую мы ели, как я легла на постель в гостевом домике, как заснула и проснулась вся в крови. Зато я совершенно не помнила ничего про остальные часы, проведенные на даче.

Она долго рассказывала о том, как разные области мозга аккумулируют различные виды информации, как ассоциативно работает память. Обращаясь к судье и присяжным, она заявила, что многие воспоминания на самом деле представляют из себя реконструкции, сделанные задним числом. Таким образом мозг догадывается о том, чего мы на самом деле не поняли. Заполняет пробелы. Ассоциации необязательно возникают осознанно, нередко это происходит автоматически. Научные исследования и улики скажут свое, поскольку я молчу, произнесла она.

Лукас Франке, в свою очередь, вызвал другого ученого, который утверждал, что в провалах памяти нет ничего странного или необычного. При сильной травме или шоке мозг таким образом защищается, а «блокаут» под влиянием большого количества алкоголя встречается довольно часто. В заключение своей речи он показал в качестве кривой, сколько мы помним относительно шкалы времени. Уже через двадцать минут после события мы забываем сорок два процента информации о нем. Через час — более шестидесяти процентов.

Через месяц с трудом можем вспомнить двадцать.

На это прокурор возразил, что в моем случае это не имеет значения. Каждый раз я осознанно пропускала некоторые часы, помимо специфического момента, о котором не могла сказать ничего вразумительного. Речь тут идет не о том, что в марте я помнила меньше, чем в сентябре. Я не изменяла свою историю ни на миллиметр — стало быть, она сфабрикована.

Еще до начала процесса мой адвокат сказал мне: поскольку я не могу дать объяснение смерти Симона или привести факты, подтверждающие мою версию о другом злоумышленнике, улики будут особенно весомы. В этом он тоже оказался прав. Улики определили все;

Чем закончилась ночь на восемнадцатое сентября — об этом в заключительных выступлениях было приведено две совершенно разные истории. Одну рассказала прокурор, вторую — мой адвокат.

В первой я представлялась как взбешенная, жаждущая мести женщина, начисто лишенная совести. Прокурор напомнила об имевшем место неоправданном насилии. Она была уверена: я осознаю, что совершила, но отказываюсь в этом признаваться. Я не сотрудничала с полицией, давая понять, что меня надо пожалеть, потому что Симон изменил мне, а моя мама умерла.

— Но Линда Андерссон вовсе не жертва, — продолжала она. — Неужели женщины могут безнаказанно совершать тяжкие преступления, потому что «их жалко»? Я утверждаю, что нет. Симон Хюсс мертв, а Линда Андерссон — тот человек, который его убил. За это ее следует приговорить к такому же сроку, к какому приговорили бы мужчину.

В рассказе Лукаса Франка я была сломленной женщиной, пытающейся собрать воедино остатки своей жизни на глазах у общественности. Он заявил: в моем прошлом нет ничего, что указывало бы на способность совершить такое преступление. Я стабильный человек с прекрасными социальными навыками и большим кругом общения, имеющий постоянную работу и жилье. Я только что познакомилась с другим, я была влюблена. В такой ситуации мне вовсе незачем было убивать будущего бывшего мужа.

Вывод адвоката гласил: не доказано «свыше всяких сомнений», что это я совершила преступление. Слишком много вопросов, на которые нет ответа, в то время как настоящий убийца разгуливает на свободе, заключил он.

Поскольку я не представила собственную версию с какими-либо фактами или деталями, помимо тех, которые говорили против меня, судье и присяжным предстояло решить, какую из этих двух историй они считают более правдоподобной. Поэтому я и нахожусь в Бископсберге.


В ранние утренние часы в корпусе царит особая тишина. Обычно я просыпаюсь рано, писаю в горшок, а потом выливаю все в раковину у двери. Так поступаю и в то утро понедельника, потом ополаскиваю руки и лицо, бросаю быстрый взгляд в зеркало из полированного металла и по старой привычке провожу руками по голове — и тут вспоминаю, что моих длинных волос больше нет. Изуродованная женщина с суровыми глазами преследует меня — кажется, ей нравится меня дразнить. Если бы она могла говорить, наверняка стала бы насмехаться надо мной из-за того, что я считаю ее отвратительной. Если бы она спросила, боюсь ли я ее, я ответила бы «нет». Но это была бы ложь. Отвернувшись, я одеваюсь. Заправляю постель и жду, что придут охранники и осмотрят ее, как делают последние пять лет.

По вторникам я сдаю в стирку белье и получаю чистое, в среду сижу во второй половине дня в библиотеке и читаю. Товары из киоска заказываю в четверг и забираю в пятницу. По субботам и воскресеньям сижу в корпусе, в основном в камере, смотрю телевизор или читаю.

Выходные для многих еще мучительнее, чем рабочие дни, потому что время тянется медленно, а те, кто ждет посещения, нетерпеливы и не находят себе места. Потом настроение еще хуже — пустота от расставания или несбывшиеся ожидания.

Когда после всего этого снова наступает понедельник, я жду момента, чтобы пойти после завтрака на работу. Не потому, что она кажется мне приятной и интересной — наоборот. Она убивает время. Это способ притвориться, что в твоих действиях есть смысл, что у тебя есть какая-то жизнь. Я ходила строем, меня запирали и выпускали, обыскивали, я поступала, как мне говорили. Каждый час, каждый день. Всегда. Сегодня, когда я оделась, чтобы отправиться на первый рабочий день на фабрике с тех пор, как меня атаковали, все это кажется еще более бессмысленным, чем обычно.


В Бископсберге все заключенные заняты с понедельника по пятницу. У каждого должны быть определенные занятия по расписанию — работа, учеба или программа реабилитации от наркотической зависимости. Мне назначили работу на фабрике по монтажу и упаковке.

— Ежедневный распорядок способствует нормализации жизни во время пребывания в тюрьме, — сказала Тина, когда я вместе с двумя другими заключенными получила в первую неделю назначение на фабрику. — Вам надо будет потренироваться выполнять инструкции, у вас будет возможность поучиться сотрудничать, а цель — подготовить вас к жизни по окончании срока.

После вводного инструктажа я спросила, не найдется ли для меня какой-нибудь другой работы. В первый и последний раз я задала такой вопрос и с тех пор работала на фабрике.

После завтрака, в половине девятого, открываются двери. В ожидании своей очереди перед металлодетектором, я расстегиваю лифчик, спускаю одну лямку, потом другую и вытаскиваю его из-под футболки. Когда мне в первый раз велели снять его, мне показалось, что это шутка. И до сих пор я считаю, что это самая идиотская выдумка в Бископсберге.

Детектор реагирует на металлические дуги в лифчике, — пояснил Кристоффер. — Ты должна снять его, особенно после смены, чтобы мы знали, что это звенят не какие-нибудь штучки, которые ты прихватила на фабрике.

Теперь я не так сильно переживаю унижение, но в тонкой футболке все равно чувствую себя голой и, оказавшись на другой стороне, спешу надеть лифчик. Год назад одна заключенная отказалась его снимать. Мира просто прошла сквозь детектор, наплевав на вой сирены. Конечно, все закончилось тем, что охранники уволокли ее прочь, чтобы раздеть догола и подвергнуть полному личному досмотру. В таких противоборствах победа всегда остается за ними.

В тот же вечер Мира особенно долго сидела в туалете и опоздала ко времени запирания камер. То же самое она сделала наутро. Выйдя, толкнула Кристоффера, потому что тот заявил, что из-за нее все опоздали на завтрак. После первого перерыва на фабрике за ней пришли два охранника, и больше мы ее не видели.

Позднее я узнала, что Миру выдворили — этот метод Служба исполнения наказаний применяет, чтобы просто и без предупреждения перевести неудобных индивидов. Их немедленно увозят на транспорте, не сообщая, куда именно, и не разрешают ничего с собой забрать. Охранники вытряхивают из камеры все личные вещи. Если повезет, они попадут к хозяину на новое место. Оставшимся не сообщают, куда перевели заключенного.

Я захожу в здание фабрики. Бетонный пол все такой же грязный, зарешеченные окна пыльные, посреди помещения стоят в ряд длинные столы — рабочие места для монтажа и упаковки.

Я сажусь на свое место и понимаю, что задание по монтажу, которое мы выполняли, когда я была здесь в последний раз, уже закончено. В те периоды, когда у нас нет заказов от предприятий, нам поручают упаковывать шнурки для обуви или сортировать болты, а иногда мы упаковываем их в маленькие пакетики вместе с гайками. Когда все закончено, наш бригадир, Тур, вытряхивает все в большой пластмассовый ящик, и мы начинаем сначала. Важно, чтобы мы были заняты делом, пока находимся на фабрике.

Новички громко протестуют против бессмысленности этого занятия, но это конечно же нисколько не помогает. В худшем случае все заканчивается визитом в штрафной изолятор.

Я начинаю упаковывать четыре болта и четыре гайки, закрываю замок на пакете и кладу их в коробку рядом с собой.

Четыре болта, четыре гайки, закрыть замок, положить в коробку.

Четыре болта, четыре гайки, закрыть замок, положить в коробку.

Не знаю, продолжала ли Дарья распространять обо мне сплетни или уже сам мой вид вызывал любопытство, но я замечаю, что остальные перешептываются. Обо мне и о том, за что меня осудили.

Четыре болта, четыре гайки, закрыть замок, положить в коробку.

День за днем я буду продолжать это делать.

Час за часом.

Неделю за неделей.

Месяцы идут.

Я отбываю свой срок.

Год за годом.


В десять часов наступает время перерыва, я выхожу через боковую дверь в клетку, предназначенную для курения. Каждый раз, когда мимо проходят новички, они с ужасом глядят на нас, как я в свое время, и я, молча кивая, приветствую их на нашем космическом корабле.

Я предпочитаю стоять спиной к стене у самой двери, слушая разговоры остальных о посещениях и увольнительных. Одну из девушек скоро отпустят на выходные домой — она считает часы до того момента, когда снова сможет обнять своих детей. Воздух холодный, но осеннее солнце еще светит, и мне пока не хочется заходить в помещение.

— Хочешь?

Я открываю глаза и вижу Тура. Он стоит, прислонившись к стене рядом со мной. Его лысина сияет на солнце, от него слегка пахнет потом, а в руке он держит сигарету, которую протягивает мне.

— Хорошо, что ты вернулась, — говорит он. Я не отвечаю и не беру сигарету — А тебе увольнительной не будет?

Он кивает головой в сторону других.

— Нет, — вздыхаю я.

— А ты заявление-то подавала?

— Зачем?

— А почему бы и нет?

— Зачем тратить силы, когда я знаю, что мне откажут?

— Это же было давно, — говорит Тур и затягивается. — С какой мотивировкой тебе отказали?

— Отсутствие осознания своей вины и раскаяния, — говорю я, уверенная, что он знает. Я смотрю ему в глаза, и он первым отводит взгляд. — К тому же мне некуда ехать, — продолжаю я. — И не с кем встречаться.

Так было и раньше, но мне так хотелось вырваться отсюда хоть на пару часов и почувствовать, что такое снова быть обычным человеком. Когда я узнала, что по-прежнему считаюсь слишком опасной и невменяемой, чтобы находиться среди людей, меня это глубоко ранило. После этого я больше не подавала заявлений об увольнительной. Но, может быть, когда-нибудь я смогу поехать в Стокгольм и навестить Микаэлу. Я задаюсь вопросом, захочет ли она этого.

Тур морщит лоб, словно отказываясь верить, что я не поддерживаю контакты с теми, с кем общалась в предыдущей жизни. Те, кто называл себя моими друзьями, с удовольствием общались со мной, пока у меня была устроенная жизнь, о которой можно было поговорить. Они исчезли до того, как меня отправили в следственный изолятор, и больше о них не было ни слуху ни духу — еще задолго до того, как меня официально осудили. Это я давно могла бы рассказать Туру, будь у меня желание. Случается, на него находит, он бывает вполне дружелюбен, но я не понимаю, к чему его попытки узнать обо мне побольше. Он любит поболтать, интересуясь, что мне нравится и чего хочу от жизни, а в начале расспрашивал меня о Кэти — сказал, что его мама обожала ее песни. Как будто это могло сделать нас друзьями.

По крайней мере, он перестал называть меня Солнечной девочкой — это продолжалось только первые два года. Поскольку я не обращала на него внимания, в конце концов ему надоела эта шутка. Возможно, Туру меня жаль. Но не стоит меня жалеть — даже мне саму себя уже не жаль.

Я снова захожу в помещение и до обеда продолжаю сортировать болты.


Столовая заполняется гулом женских голосов, царапаньем стульев о пол и звоном посуды. Я становлюсь в очередь к раздаче и подхожу к металлическому прилавку и синим ящикам. Тарелки и стаканы сделаны из пластмассы, чтобы мы не могли нанести раны ни себе, ни другим. Я принимаю еду и иду на свое место. Я недавно пересела за стол Адрианы возле окна, но до этого всегда сидела с Ирис и Ольгой, которые тоже отбывают «пожизненку».

Ирис осудили за то, что она убила дядю и его жену где-то в центральной Швеции. Она отравила их, заклеила им рты скотчем и оставила умирать, украв у них деньги. Ходят слухи, она прихватила с собой меньше двухсот крон. Ирис говорит громко и беспрестанно, у нее взрывной темперамент.

Ольга застрелила мужа из его же охотничьего ружья, потом разрубила тело, некоторые части зарыла в саду, а некоторые выбросила в помойку. Если бы те, кто вывозил мусор, не обнаружили это, она вполне могла остаться безнаказанной.

Помимо нас троих «пожизненнок» есть еще Плетка из корпуса «С», осужденная за нанесение тяжких телесных повреждений своей приемной дочери. В течение долгого времени она мучила девочку всякими изощренными способами, чтобы «выгнать из нее зло». Единственная, кто с ней общается, — это Искра, которая сидит за поджог. Она подожгла дом, куда ее бывший муж только что въехал со своей новой семьей, и один из их детей погиб. Эти двое сидят одни в дальнем конце столовой, потому что остальные избегают их, как чумы. Они сами стараются отгородиться ото всех, чтобы избежать нападок — по большей части словесных, но иногда физических.

Мег была раньше моей соседкой в корпусе «С», и в столовой мы обычно сидели напротив друг друга. Она отбывает восьмилетний срок за контрабанду наркотиков. Каждый раз, когда бойфренд обещает ее навестить, она долго красится и брызгает на себя изрядное количество духов, которые ей разрешается держать. Насколько мне известно, он ни разу не приезжал, и все всегда кончается тем, что Мег плачет черными от туши слезами. Она клянется никогда больше не ждать его, но потом он снова обещает приехать, и она придумывает отмазки, почему он не смог в прошлый раз, и по корпусу снова разносится аромат духов. Подозреваю, что с тех пор, как я переехала в корпус «С», ничего не изменилось.

Есть еще те, кто отсиживает короткий срок за мошенничество или кражу, но я с ними обычно не разговариваю. В столовой «краткосрочники» и новички обычно сидят в дальнем конце, как и я сама вначале.

Только я уселась, чтобы поесть, как к моему столу приблизилась молодая женщина с черными крашеными волосами. Руки в татуировках, из выреза футболки торчит голова дракона. Она ставит поднос рядом со мной, осторожно улыбается и выдвигает стул, чтобы сесть.

— Ты не можешь здесь сидеть, — говорю я. Она вздрагивает и отпускает стул.

— О’кей, сорри. Здесь занято?

По ее неуверенности и страху сразу видно, что она новенькая — этакий напуганный кролик, принюхивающийся в ожидании опасности. Она такая, какой была я пять лет назад. Все мы когда-то были такими. Но я ничего не говорю, продолжаю есть, не обращая на нее внимания.

— Ты Линда, дочь Кэти, — произносит она. — Выглядишь не так, как на фото.

Она разглядывает мое лицо, наклонившись слишком близко… Ненавижу, когда на меня так наседают. Я рефлекторно вскидываю ладонь, так что поднос вылетает у нее из рук и с грохотом приземляется на пол. Еда и вода разлетаются по всему полу Все в столовой перестают есть, уставившись на нас. Не слышно ни звука. Женщина берет поднос, неуклюже собирает то, что упало, и пытается прибрать за собой. Задним ходом удаляется от стола и идет к другому, в дальнем конце столовой, где сидят новички. Охранники стоят, уставившись на меня, но не вмешиваются.

«Добро пожаловать в Бископсберг», — думаю я, пока вокруг нарастает шепот.

* * *

Аплодисменты не кончаются, переходят в овации. Со своего места возле сцены я вижу, как публика начинает подниматься, а в свете прожекторов стоит моя мама. Раз за разом она кланяется, приложив руку к сердцу, — жест, означающий благодарность. Она кажется такой маленькой на эстраде перед огромной безликой массой. Между тем она гигант. Ликование достигает крещендо, когда она бросает в зал воздушные поцелуи и готовится еще раз исполнить свой самый знаменитый хит.

«Солнце светит на меня и тебя, скажи, что ты любишь меня…»

До того, как отзвучала последняя нота, полные энтузиазма голоса требуют еще, свист и крики, дикие аплодисменты нарастают, и в конце концов я уже не различаю отдельных звуков. Все смешивается в один оглушительный гул в столбе яркого света.

Я прячусь за кулисами. Там я могу быть невидимкой. Интересно, останусь ли я ею, если выйду к маме и встану рядом с ней.

* * *

Время от времени охранники спрашивают, почему я ничего не предпринимаю, чтобы познакомиться с другими. Все очень просто — большинство осуждено на короткий срок, они уйдут отсюда задолго до меня, а каждое прощание подтачивает силы.

«Краткосрочники» чаще всего несимпатичные. Они не проявляют уважения, ссорятся из-за ерунды, что сильно осложняет жизнь нам, остальным. Когда сидишь тут долго, тебе гораздо тяжелее из-за отмены привилегий или более жесткого распорядка. Чтобы сотни запертых на небольшой площади женщин могли сосуществовать, нельзя вести себя как попало. Это человек узнает в первые же дни, чтобы потом передать эту мудрость следующим. Ты не пролезаешь мимо других в очереди, не берешь колбасу и сыр руками и не садишься в столовой куда попало. Так здесь заведено — иерархия особенно отчетливо ощущается в столовой и на прогулочном дворе.

Но я делаю замечания только тогда, когда без этого никак не обойтись, в остальном же сижу одна и занимаюсь своими делами. Не имею ничего против того, чтобы быть невидимкой, затеряться в толпе. А тут появляется новенькая, которая узнает меня — и у нее еще хватает наглости мне об этом сообщить.

Судя по статьям, время от времени появляющимся в вечерних газетах, я — один из самых ужасных образчиков, который можно встретить в Бископсберге. Тема обычно звучит: «Так живут в тюрьме самые опасные женщины Швеции». Там говорится, что нас, осужденных на пожизненное заключение, очень немного, и долгое время я была среди них самой молодой. Фотография, сопровождающая статью, снята в клетке для курения у фабрики. Журналистка, приехавшая в учреждение, чтобы взять интервью у Ольги в первый год моего пребывания здесь, тайком сфотографировала меня, хотя это якобы невозможно. Мне трудно узнать себя в женщине на фотографии. Судя по выражению лица, не только разумно, но и единственно правильно держать меня под замком. Снимок, сделанный, когда меня увозили из больницы, наверняка еще ужаснее.

С такой жуткой рваной раной на пол-лица невозможно раствориться в толпе, но, по крайней мере, шрам на талии, спускающийся на бедро, я могу скрыть. Не зря я немалую часть жизни прожила с Кэти! Высоко подняв голову в свете прожекторов, я думаю — пусть смотрят и считают про меня, что хотят. The show must go on[4]. И наверняка новенькую уже просветили, что, если от кого-то здесь и стоит держаться подальше, так это от Королевы и Монстра. Больше она не решится подойти.

Выйдя из столовой и проведя немного времени в прогулочном дворе, снова возвращаюсь на фабрику, снимаю лифчик, прохожу через металлодетектор и вновь надеваю его, прежде чем сесть на свое рабочее место.

Четыре болта, четыре гайки, закрыть пакет, положить в коробку.


По окончании смены меня отводят к Беатрис Вик-торссон, начальнице учреждения. В ее кабинете мне доводилось бывать лишь однажды, на второй год пребывания здесь. Какая-то энтузиастка из Стокгольма, деятель культуры, выдвинула блестящую идею — силами заключенных поставить в тюрьме мюзикл. Творческая работа должна хорошо повлиять на них, дать возможность художественного самовыражения, а те, кто не будет участвовать в создании спектакля, смогут насладиться им на Рождество. Кто еще лучше подойдет для такого музыкального проекта, чем дочь Кэти?

— Спасибо, но меня это не интересует, — ответила я.

— Почему? — Беатрис Викторссон повернулась к женщине. — Когда Линда пришла к нам, она обычно играла на пианино возле библиотеки. У нее это получается великолепно.

— Я больше не играю, — сказала я.

— Но у тебя наверняка сохранился прекрасный голос, — улыбнулась деятель культуры.

Вежливо, но решительно я отказалась, еще раз повторив, что меня не интересуют такого рода проекты. Они никак не могли взять в толк, почему я не ухватилась за такую прекрасную возможность. Как будто постановка мюзикла с участием заключенных — мечта всей моей жизни. Новый шанс в карьере. Если бы они спросили мою маму, она откликнулась бы немедленно и стала бы изучать возможность превратить проект в турне по всей стране. Она была бы в восторге от идеи и возможности снова заявить о себе. А я нет.

Другие заключенные и охранники не раз просили меня сыграть и спеть, но я не хочу. Это только еще больше подчеркнуло бы мою несвободу. Но никто не понимает.

Начальница тюрьмы приветствует меня, не поднимая глаз от бумаг, указывает на стул перед своим письменным столом и просит сесть. Ей шестьдесят, но она крепкая и мускулистая, как человек, который летом играет в гольф и ходит на яхте, а зимой ездит в Валь-д’Изер[5], возвращаясь с красивым загаром и в отличном настроении.

Беатрис Викторссон листает бумаги в папке, лежащей перед ней на столе, азатем складывает руки перед собой, устремив взгляд на меня.

— Расследование инцидента в подвале закончено, — начинает она. — Анне будет предъявлено обвинение в покушении на убийство и, как тебе известно, она переведена в другое учреждение.

Я киваю.

— Поскольку она не подала против тебя встречного иска, тебе обвинения предъявлены не будут. Мы ограничимся подачей рапорта об инциденте. Надеюсь, ты испытываешь за это благодарность.

Беатрис смотрит на меня, подняв брови — интересно, она ожидает ответа? Что я могу сказать?

— Ты пробыла здесь более пяти лет, Линда, — вздыхает она.

— Да, — отвечаю я.

— Ты знаешь, что твое поведение будет играть большую роль, если решишь снова подавать заявление об увольнительной, — Беатрис Викторссон улыбается. — Или когда ты захочешь, чтобы была определена граница твоего срока.

Я снова киваю.

— Тем не менее, ты участвуешь в некоторых… ссорах, и мне кажется, что это досадно. Провокации на отделении, происшествие с Анной, а теперь еще и в столовой. Ты ведь понимаешь, что все это в конечном итоге ударит по тебе.

Ее взгляд скользит по шраму на моем лице.

— В подвале все произошло не по моей вине, — отвечаю я. — Я не угрожала Анне.

— Ты всегда так говоришь. Ты никогда не виновата в том, что говорят о тебе другие. Но сегодня ты ударила в столовой другую заключенную. И в выходные тоже.

— Я ее не била, — произношу я. — Просто задела поднос, так что он упал на пол. Это большая разница. А та, в прогулочном дворе, упала специально.

— Кроме того, мы отметили, что ты стала много общаться с определенным лицом, — говорит начальница тюрьмы.

— Кого вы имеете в виду? — спрашиваю я, притворяясь дурочкой.

— Я хотела бы попросить тебе подумать, разумно ли это.

Беатрис Викторссон закатывает глаза по поводу моего молчания. Потом предупреждает. На основании моего примерного поведения до инцидента в подвале она готова дать мне еще один шанс.

— Но, — подчеркивает она. — Малейший признак того, что ты забыла об этом разговоре, заставит меня принять меры. Мы поняли друг друга?

— Разумеется, — отвечаю я. — Я все поняла.


Начиная со следующего дня я отказываюсь выходить на работу.

После завтрака остаюсь сидеть в столовой, не иду с остальными на фабрику, пусть делают со мной, что хотят. Один охранник угрожает отменить мне право на посещения, если я не буду сотрудничать, потом приходят другие, они окружают меня. Говорят, что в штрафном изоляторе мне, может быть, придут в голову более здравые мысли. Тут встает Адриана и заявляет, что я буду проводить время с ней, — к моему удивлению, охранники отступают. До того, как оставить нас в корпусе, охранник напоминает, что в течение дня все должны быть заняты, но ограничивается написанием рапорта. И больше никто не напоминает мне об обязанности трудиться, даже начальница тюрьмы.

Мне любопытно, какие рычаги давления на нее есть у Адрианы, но та только смеется, как всегда, в ответ на мои вопросы.

— Достаточно давать то, что им действительно нужно, — загадочно отвечает она.

Я понимаю, почему Беатрис Викторссон не хочет, чтобы я общалась с Адрианой.


В углу столовой стоит искусственная елка с потрепанными гирляндами, в динамиках Бинг Кросби мечтает о белом Рождестве. В воздухе повисла тоска — многие хотели бы провести этот вечер дома со своими семьями, а не встречать Рождество в Бископсберге.

Несколько охранников в белых бородах и красных колпачках обходят народ, произнося «хо-хо-хо», а один из них, решив пошутить, спрашивает, есть ли здесь послушные заключенные. Они угощают безалкогольным глинтвейном и имбирным печеньем, мысленно радуясь тому, сколько денег добавится в конверт с зарплатой после всех дней сверхурочной работы.

Кристоффер с подносом подходит ко мне, я смотрю ему в глаза под колпаком рождественского гнома. С тех пор, как я вернулась из лазарета, он избегал меня, и я тоже старалась ему не попадаться. Как и многие другие, он не скрывает чувств при виде моего изуродованного лица.

Я смотрю на Кристоффера, ничего не отвечая.

— Приятно видеть, что ты поправилась, — продолжает он. — Но что-то в тебе изменилось, только вот что? А, прическа! Красивая, почти как у меня.

Он стаскивает колпак и проводит рукой по бритому черепу, ухмыляясь коллеге, который решил не вмешиваться.

— А мое лицо тебе тоже нравится? — спрашиваю я. — В таком случае надеюсь, что ты посмотрел внимательно. Ведь это из-за тебя я так выгляжу.

— Что ты этим хочешь сказать, черт подери?

— Ты оставил меня с Анной в подвале без присмотра. Это грубое должностное нарушение, и ты прекрасно это знаешь. Строго говоря, мне следовало бы подать на тебя жалобу — но, может быть, еще не поздно?

Я поворачиваюсь и иду прочь, ожидая услышать за спиной топот его ботинок, но он решает со мной не связываться.


Убить время мне позволяют тренировки с Адрианой. Праздники проходят быстрее, и мне есть чем заняться, хотя днем я не хожу на работу. Теперь все в Бископсберге знают, что Королева и Монстр всегда вместе. Иногда нам разрешают заниматься в помещении рядом с тренажерным залом, где пол устлан тонкими резиновыми ковриками. Адриана по-прежнему не в состоянии тренироваться как раньше, но дает мне четкие инструкции. Иногда со скамьи, иногда — лежа на полу, а в те дни, когда чувствует себя бодрее, она какое-то время участвует в тренировке.

— Двадцать восемь, двадцать девять, — считает она. — Ты можешь, продолжай.

Я стискиваю зубы. Приседаю, низко опускаюсь, вытягивая руки вперед. Потом снова выпрямляю ноги и опускаю руки. Потом повторяю приседание. Снова и снова. Мышцы забиты молочной кислотой, в ногах и руках жжет. Меня все больше раздражает Адриана, которая так наседает на меня.

— Ненавижу эти приседания, — задыхаясь, произношу я.

— Прекрасно, — отвечает она. — Ты злишься. Используй это.

— Тяжело.

— Не веди себя как избалованный ребенок. Борись.

— Заткнись.

— И не забывай дышать.

Я делаю еще двадцать приседаний. Потом отжимания. Потом поднимания корпуса. Снова отжимания, потом приседания, а потом я валюсь на пол, ощущая во рту вкус крови.

— Когда снова приедет Микаэла? — спрашивает Адриана.

— Она сказала, что может после праздников, но нам дали время на начало февраля.

— Ты рада, что она приедет?

— Да, конечно.

— Скажи, если захочешь позвонить ей до того.

Я знаю, что у Адрианы есть мобильный телефон, но понятия не имею, где она его прячет. Поблагодарив за предложение, я отвечаю, что моя сестра очень заботится о том, чтобы все было по правилам. Если я позвоню ей из тюрьмы с неизвестного номера, она только разнервничается.

Адриана тычет в меня носком кроссовки и говорит, что я сегодня хорошо поработала. Поначалу я не могла сделать больше двух отжиманий.

— По вечерам Алекс всегда делал отжимания, — произношу я и закрываю глаза.

Однажды летала подтрунивать над ним, а он ответил, что мне вроде бы нравится его фигура. Потом притянул меня к себе, и мы долго целовались.

— Как вы познакомились? — спрашивает Адриана. — Кажется, все произошло очень быстро.

— Все началось вскоре после похорон мамы, — отвечаю я. — В начале июня. Мы провели вместе одно короткое упоительное лето, прежде чем меня арестовали.

Знай я тогда, каким недолгим будет счастье, наслаждалась бы им еще больше? Долгое время тоска по Алексу ощущалась во всем теле, как незатухающая боль. Обычно я мечтала о том, чтобы мы делали, если бы ничего не произошло, если бы я оставалась на свободе. Мы съехались бы, купили дом, занимались бы любовью по ночам и просыпались в обнимку. Как обычно и бывало.

После того, как мне нанесли травму, я провела слишком много времени, размышляя о том тяжелом и страшном, что со мной случилось. Что касается Алекса, то тут я предпочитаю вспоминать только хорошее и в виде исключения позволяю себе наслаждаться каждым хорошим воспоминанием о нем.

Я рассказываю Адриане, как мы с ним столкнулись в магазине. Я только что побывала в Васастане, забрав некоторые вещи из нашей с Симоном квартиры, и зашла купить себе чего-нибудь на обед. Алекс взял с полки салат «Цезарь», резко обернулся, а поскольку я стояла прямо позади него, мы буквально столкнулись. Он взял меня под руку, улыбнулся и попросил прощения.

— Это был последний? — спросила я.

Он остановился:

— Кажется, да. Тебе он очень нужен?

— Нет-нет, — смущенно ответила я. — Просто мысли вслух, я не хотела.

Я сказала, что могу взять что-то другое, но он стал настаивать, говорил, что не может уйти, оставив меня голодной. Он протянул мне упаковку с салатом, держа ее между нами, но я отказывалась взять. Потом на меня что-то накатило, и я спросила, не хочет ли он пойти со мной пообедать.

Я не намеревалась ни с кем знакомиться, но Алекс показался мне таким симпатичным, таким высоким и красивым, к тому же воспитанным и хорошо одетым. Несколько мгновений он колебался, и моя самоуверенность упала до нуля, но тут он согласился.

Мы пошли в «Риторно» и уселись за самым дальним столиком в зале с красным ковровым покрытием, странными картинами по стенам и хрустальными люстрами под потолком. Я спросила, чем он занимается, и он ответил, что он аудитор в медийной компании, но не хочет утомлять меня подробностями. Вместо этого он стал расспрашивать обо мне, и я рассказала, что работаю учительницей музыки, но в отпуске до конца лета. Когда он взглянул на часы, я спросила, спешит ли он вернуться на работу. Он улыбнулся и остался еще на час.

Вскоре мне стало ясно, насколько прочно Алекс стоит на ногах. Ему не нужны были орущие фанаты или внимательная жена, постоянно дающая поддержку. Он не жил от одной записи до другой или от одной гламурной вечеринки до другой — у него была постоянная работа со стабильным доходом и оплачиваемым отпуском. Он был взрослый мужчина, в то время как Симон во многих отношениях оставался ребенком.

После того первого обеда я уговорила Алекса снова встретиться со мной. Если до этого он по вечерам сидел один, то теперь составлял мне компанию. Приходил в гости поиграть в настольные игры и поддразнивал меня за то, что я так серьезно отношусь к правилам, мы вместе смотрели кино, а иногда он просто лежал на диване рядом со мной с книгой в руках. Мы совершали долгие прогулки вокруг всего острова Юргорден и пили кофе в уютных кафе. Ходили на художественные выставки, иногда в театр. Помню, как мы в первый раз занимались любовью.

* * *

Море — как неподвижное золотое зеркало, а солнце окрашивает облака на небе в оранжевый и розовый. Над мачтами яхт, стоящих рядом, кружатся чайки.

Прислонившись к борту, я говорю, что этот день нереален и хорошо бы он никогда не кончался. Алекс щиплет меня за руку, и я смеюсь, когда он спрашивает, почувствовала ли я реальный щипок.

Весь день мы катались на арендованной моторной лодке, ветер развевал нам волосы, под нами бились волны. Он угостил меня обедом в ресторане в шхерах, а вечером мы устроили небольшой пикник на борту. Лучше просто придумать невозможно.

И он такой, что лучше не бывает. Я снова ощущаю себя той, кем была всегда — веселой, позитивно настроенной Линдой, и от моих слов он смеется громко и радостно. Его интересует мое мнение обо всем на свете, и мы можем все обсуждать так, как никогда не получилось бы с Симоном. Впрочем, когда я с Алексом, о-муже даже не вспоминаю. Вероятно, потому, что чувствую искренний интерес Алекса даже тогда, когда он старается этого не показывать. Он не навязывается, но прикасается ко мне слишком часто, чтобы это можно было бы назвать случайностью. Мне это нравится.

Тепло от загорелой руки Алекса передается моей. Он начинает что-то говорить, когда я встаю на цыпочки и беру его за воротник пикейной футболки. Он кладет руки мне на талию, словно желая поддержать, и выжидает.

Заглянув ему в глаза, я осторожно прижимаюсь губами к его губам. Поначалу он стоит неподвижно, напоминая, что я замужняя женщина. Я отвечаю, что это состояние долго не продлится, и тогда он притягивает меня к себе. Я улыбаюсь, когда он шепчет, что я оказываю на него какое-то магнетическое воздействие, и мы снова целуемся.

Взяв меня за руку, он ведет меня в каюту. Ласкает, снимает с меня одежду, медленно и неж но, никуда не торопясь. Шепчет, что я красивая и замечательная, что я его загипнотизировала, и мы занимаемся любовью под плеск волн и крики чаек вдалеке.

Прежде чем заснуть в его объятиях, я понимаю, что снова могу дышать свободно. С тех пор, как я познакомилась с ним, больше не ощущаю под собой черную пропасть, когда просыпаюсь, нет прежней пустоты, чувства, что я нахожусь в вакууме.

Я люблю и любима, стало быть, существую.


Не знаю, каким образом СМИ разнюхали, что Симон мне изменяет. Может быть, проговорилась сама женщина или какая-нибудь ее подруга, тогда это не имело значения, а уж теперь и подавно. Одна деталь, которая стала известна только на суде — когда именно я сама это выяснила.

Я уже оделась для похорон мамы — черное облегающее платье, идеальная прическа, безукоризненный макияж. Симон, как всегда, задержался, он все еще стоял под душем, и я начала нервничать. Его телефон лежал на кровати, и как раз в тот момент, когда я собиралась посмотреть, сколько времени, она прислала ему сообщение.

Я открыла и прочла. Прочла всю их переписку. Другая женщина заставила моего мужа почувствовать то, что, как мне казалось, он ощущал со мной. Когда я, оторвавшись от мамы, возвращалась домой, чтобы поужинать с ним, когда я прижималась к нему в постели, когда он целовал меня перед сном — все это время он тосковал по ней. Ее он мечтал ласкать, с ней мечтал заняться любовью. Подгонял время, считал минуты до встречи. Ведь она его понимала. За секунду я почувствовала себя раздетой, опозоренной.

Мне стало нехорошо.

Он вышел из ванной с полотенцем на бедрах, тряхнул мокрыми кудрями, улыбнулся мне — мой Симон, такой родной, но уже чужой.

Поначалу он стал защищаться, обвиняя меня в том, что я сама его покинула. Все началось довольно невинно, когда заболела мама, но роман развивался по мере того, как она все больше требовала моего присутствия. Я просто ушам своим не верила. А я-то старалась, разрываясь между ними, неужели ему нисколько не стыдно?

Тогда он заплакал, умоляя меня. Он чувствовал себя одиноким, заброшенным. Осознал, какую ужасную ошибку совершил, раскаивался, я была для него всем.

Больше я не желала слушать.

Я была оглушена горем и шоком от предательства мужа. Высоко подняв голову, прошла мимо толпы журналистов у церкви Густава Васы, вошла внутрь и продолжила путь вдоль скамеек, где собралось больше тысячи людей, желающих проститься с Кэти. Заняла место в первом ряду, а Симон шел позади меня, опустив голову.

Целое море цветов, венков и букетов окружало гроб мамы. Его украшение, которое я заказала, было желтое — любимый цвет мамы. Ей нравились все цветы, но в особенности желтые. Розы, тюльпаны или гер-беры — не важно, она любила даже одуванчики, росшие повсюду вокруг нашей дачи.

— Надо всегда приносить в дом желтые цветы, это как внести пучок солнца, — говорила она с лучезарной улыбкой. Та же знаменитая улыбка, что и на фотографии, стоящей рядом с гробом.

Органная музыка, песни в исполнении певцов, сменявших друг друга, слова пастора о том, какой след оставила мама и как весь народ оплакивает ее уход. Швеция безвременно потеряла свою самую яркую певицу. Но она была не только выдающейся артисткой, она была заботливой и любящей матерью, уважаемым и неоценимым коллегой для многих музыкантов. Великим человеком. А ее божественный голос останется с нами навсегда, вопреки той пустоте, которую она оставила после себя.

Впрочем, пустота — это слишком мягко сказано. Когда взрывается гигантская звезда, возникает черная дыра. Ее невозможно увидеть, она поглощает все вокруг себя, и даже свет не может из нее выбраться.

Именно это и произошло, когда умерла мама. А теперь меня еще и предал муж. Меня засосало в пустоту, я перестала существовать. Осталась одна в темноте, и никто этого не заметил. Ни камеры, направленные на меня, ни участники похорон на скамьях за спиной, ни Симон, стоящий рядом. Даже моя собственная сестра.

Всю церемонию я просидела с прямой спиной, не уронив ни слезинки.

Потом по этому поводу задавали много вопросов следователи. По мне невозможно было понять, что я только что пережила. Не похоже было, что я так сломлена неверностью Симона, как утверждала. Скорее, я выглядела холодной и суровой. Вероятно, уже тогда я решила убить мужа.

Но слезы пролились позднее, когда их никто не видел.


Когда тебя предает человек, которого любишь и которым дорожишь больше всего на свете, это само по себе убийственно. Но то, что об этом знает весь мир, ужасно унизительно. Когда после смерти Симона бомба взорвалась, СМИ обсасывали каждую подробность и раскрыли имя той женщины, с которой он мне изменял. Я увидела ее на фотографии в газете незадолго до того, как меня перевели в Бископсберг. Красивая, молодая, с округлыми формами и рыжими волосами до талии. Она была бэк-вокалисткой в его последнем сингле, а местом их страстных встреч называли студию звукозаписи. Публиковались их многочисленные совместные фотографии, снятые в самых разных местах, строились догадки, как долго муж водил за нос Солнечную девочку. Другая женщина пребывала в полном отчаянии, говорила, что он был для нее всем. Казалось, я читала о ком-то другом, хотя и прекрасно помнила, как все это было.

После похорон для меня наступило ужасное время. Я не могла есть, не могла спать. Казалось, я перестала существовать. Дни и ночи сливались воедино, когда я наводила порядок в маминой квартире, пытаясь справиться с горем. Чувствовала себя нежеланной, отвергнутой, одинокой. Замужняя женщина, ставшая непривлекательной для мужа. Я изводила себя, задаваясь вопросом, приводил ли Симон ее в нашу квартиру — совершали ли они все то, что он так подробно описывал в переписке, на нашей супружеской постели? В глубине души я думала, что он на такое не способен, но, по всей видимости, моя вера недорого стоит.

Помимо пары звонков, когда он был выпивши, Симон оставил меня тем летом в покое.

В августе я подала заявление на развод, и тут он снова принялся мне звонить. Однажды он явился на Карлаплан, протиснулся мимо меня в квартиру и заявил, что мы должны поговорить, что не можем так легкомысленно выбросить прочь нашу любовь и все, что нас связывает. Я ответила, что это он все выбросил и вел себя легкомысленно. Он стал нервничать, поскольку я не слушала его заверений о том, что он никогда в жизни не посмотрит на другую, если только я вернусь к нему. Он стал кричать, я закричала в ответ:

— Все! Поздно! Я встретила другого. И хочу, чтобы ты ушел.

Он уставился на меня, словно бы я заговорила на другом языке. Взял мою руку и увидел, что на безымянном пальце нет кольца. Потом прошел мимо меня в спальню, остановился в дверях и обернулся. Вид у него был потрясенный:

— Кто он?

Я посмотрела, куда указывал Симон, и увидела на кровати рубашку Алекса.

— Человек, который совсем не похож на тебя, — ответила я.

* * *

Во время допросов Тони Будин хочет знать, почему Симон решил связаться со мной в августе. Если мы практически не общались после похорон в мае, то почему же начали снова?

— Я же сказала, — отвечаю я. — Он получил бумаги на развод. Наконец-то до него дошло, что он натворил, и он пришел в панику. Звонил мне постоянно, писал сообщения, хотел встретиться, поговорить.

— О чем он хотел поговорить?

— Он хотел, чтобы я перестала встречаться с Алексом, хотел, чтобы я поняла, что он чувствовал себя забытым, пока я ухаживала за больной мамой. Что другая женщина ничего не значит — все те же пустые слова, что и прежде. Но опять обсуждать все это — все равно что вытащить нож из раны и тут же вонзить обратно, да еще и повернуть, — поясняю я и взмахиваю рукой в воздухе.

Слишком поздно до меня доходит, как это воспринимается. Тони Будин смотрит на меня, потом переглядывается с Юханом Фошелем.

— Зачем бы мне снова подвергать себя всему этому? — негромко заканчиваю я, сложив руки на коленях. — Я для себя все решила. К этому времени уже оставила все позади и была счастлива с другим.


Перед новым визитом Микаэлы в тюрьму я уже не так волнуюсь, как в первый раз. Мы обе избегаем упоминать маму и папу, а вместо этого предаемся воспоминаниям.

Вспоминаем огромных щук, которые якобы водились в тростнике у мостков на даче. Обычно мы мало заботились об этих россказнях: смело прыгали в воду и плавали, пока кожа не становилась сморщенной, как изюм. Но временами, когда мы сидели на мостках, болтая ногами в воде, приходили соседские дети и пугали нас историями о тех, на кого нападали эти бестии с острыми, как шило, зубами. После этих разговоров мы приглядывались к каждому движению в мутной воде под мостками, соревнуясь, кто не побоится продержать ноги в реке дольше. Из нас двоих почти всегда выигрывала я, но она не хочет этого признавать.

Мы смеемся, вспоминая, как были в Италии и взяли на прокат машину в Риме. Я была уверена, что мы разобьемся насмерть — припоминаю Микаэле, как она просто ехала вперед на каждом перекрестке. Ехать с ней было опасно для жизни — я шутливо спрашиваю, водит ли она машину так же непредсказуемо в плотном движении Стокгольма.

— Я ведь сначала смотрела, — возражает она. — Все так делали. У них красный свет — просто рекомендация, чтобы ты приглядывался более внимательно. Признайся, что я вела лучше, чем Симон — он был слишком осторожен.

Сейчас начнется. Я чувствую — ее вопросы больше невозможно сдерживать.

— Прекрасное было время, — отвечаю я, стараясь говорить ровным и спокойным голосом.

— Вы были самой счастливой парой, какую я когда-либо видела, — говорит Микаэла. — Что между вами произошло?

Я не отвечаю. Ей известно об измене. На самом деле она спрашивает о том, о чем так и не смогла узнать пресса. Что стало истинной причиной его обмана? Я убила его в наказание, сойдя с ума от ревности и гнева?

— Тебе не следовало так изолироваться после похорон, — сетует Микаэла. — Ты могла бы позвонить мне.

— Задним числом всегда легче судить, — вздыхаю я. — В первую очередь мне не следовало читать сообщения той женщины. Лучше бы мне вообще было не знать о ее существовании.

Микаэла смотрит на меня с удивлением.

— В таком случае мы с Симоном продолжали бы жить так, как жили до болезни мамы, — продолжаю я. — Он расстался бы с ней. Мы купили бы дом, завели детей. Симон любил меня, именно этого он всегда и хотел.

— Да, но ты-то хотела этого? — спрашивает Микаэла.

Об этом я размышляла бесчисленное множество раз. Ответа я не знаю. Симон умел довести меня до белого каления, а потом мастерски вымолить прощение.

— Может быть, — отвечаю я. — Если бы я не встретила Алекса, то наверняка захотела бы. Подумать только, одна случайная встреча — в тот редкий день, когда я вообще вышла из квартиры — так все изменила. Частичка моей души продолжала любить Симона, но Алекс сделал меня счастливее, чем когда-либо.

— Эта история с Алексом развивалась как-то очень быстро, — произносит Микаэла. — Ты обнаруживаешь, что любовь всей твоей жизни изменяет тебе, в тот же день мы хороним маму, а вскоре ты знакомишься с новым мужчиной. Ты сама-то понимала, чего хочешь?

Алекс давал мне подтверждение, а не требовал его от меня. Он заставил вспомнить, что такое, когда тебя видят, когда тебя желают. Он вернул мне веру в будущее, но я не уверена, что Микаэла в состоянии это понять.

— Момент, вероятно, был не самый удачный, — отвечаю я. — Но разве тебе самой не случалось влюбляться и забывать обо всем на свете?

— Влюбляться и забывать обо всем на свете… — эхом отвечает Микаэла и поднимается. Стоит, смотрит в окно, обняв себя руками. — Как долго вы встречались?

— Все то лето мы провели вместе. А почему ты спрашиваешь?

— У меня сложилось впечатление, что вы встречались всего пару раз. Ты уверена, что Алекс относился к этому так же серьезно, как и ты?

— Он сказал, что никогда и ни к кому не испытывал столь сильных чувств, — тихо произношу я. — Что я — любовь всей его жизни.

Микаэла ходит взад-вперед по комнате передо мной.

— Но разве можно так быстро забыть человека? Ты только что сказала, что размышляла, не принять ли обратно Симона.

— Не знаю, насколько это было бы возможно, — вздыхаю я. — Разве я могла бы снова ему доверять?

— Тогда зачем ты пригласила его на вечеринку? — спрашивает Микаэла. — Ведь там был Алекс. Не понимаю тебя, Линда. Особенно учитывая тот факт, что незадолго перед тем ты угрожала Симону.

* * *

Коллегу из моей школы вызывают для дачи свидетельских показаний.

— Насколько я понимаю, во вторник, тринадцатого сентября, произошел некий инцидент, — говорит прокурор. — Вы не могли бы рассказать нам, что вы помните об этом происшествии?

— Мы с Линдой закончили работу одновременно и вышли из школы вместе с еще одной нашей коллегой, — говорит она и косится на меня. — Симон ждал внизу у лестницы.

— Вы слышали, что он сказал Линде?

— Он сказал, что хочет только поговорить с ней.

Она поясняет, что Симон всегда вел себя воспитанно. И на этот раз тоже — держался спокойно, говорил тихо. Вовсе не был сердит или возмущен. Я же буквально вышла из себя. Внезапно я ударила его кулаком по лицу. Кровь из его разбитой губы закапала на куртку, а я закричала, что если он не оставит меня в покое, то я его убью.

Остальные были шокированы. Я вела себя совершенно несдержанно, показалась им сумасшедшей. Конечно же они слышали разговоры об интрижке Симона, но моя реакция показалась им совершенно безумной. Они испугались, увидев меня такой.

— Вы видели Линду Андерссон в таком состоянии раньше? — спрашивает прокурор.

— Никогда. Я была очень удивлена, буквально не узнавала ее. Хотя, конечно, ей пришлось тяжело и до того, пока болела Кэти.

— Она произнесла именно эти слова: «иначе я тебя убью»?

Коллега смотрит в стол:

— Да.

— Спасибо, у меня больше вопросов нет.


— Честно говоря, я вообще не очень это помню, — говорю я. — Ты как никто знаешь, что мы с Симоном могли сцепиться и начать орать друг на друга.

Я вижу, что Микаэла не удовлетворена моим ответом.

— Само собой, я не имела в виду, что собираюсь убить Симона, — продолжаю я. — Все ведь в запальчивости когда-нибудь роняли такие слова?

— Да, но не всех вскоре после этого задерживали за убийство.

Она наливает себе стакан воды, отпивает глоток. Повисает долгая пауза.

— Ты такая бледная, — говорю я через некоторое время. — С тобой все в порядке?

— Немного устала, — отвечает она, убирая волосы со лба.

Тут я замечаю, что на пальце у нее красивое блестящее кольцо и понимаю с болью в сердце — о жизни Микаэлы мне ничего не известно. Взглянув на часы, она говорит, что должна идти:

— Но я скоро приеду снова.

— Я буду очень рада, если тебе захочется приехать. Несмотря ни на что.

— Я захочу.

— Спасибо, — отвечаю я. — Это много для меня значит.

— Не надо благодарности, Линда.

Ее слова трогают меня, я обнимаю ее. Мне так хочется, чтобы отношения между нами снова наладились.


Тюремная библиотека — то место, где мне комфортнее всего. Когда я вхожу в дверь, кажется, что я покидаю Бископсберг, попадая в другой мир. Здесь уютно, все так разительно отличается от длинных голых коридоров со стальными дверями, бронированными стеклами и лампами дневного света под потолком. Тиковые стеллажи приятных округлых очертаний в стиле пятидесятых, пара потертых кожаных кресел у окна. Пожилая дама, работающая тут, постоянно ищет свои очки, хотя они висят у нее на красном шнурке на шее. В четыре часа, когда она открывается, я обычно стою под дверью и ухожу последней.

Взяв книгу, я иду, чтобы сесть и почитать, когда замечаю Дарью с развернутой газетой.

— Тут о тебе написали, — произносит она, поднимая глаза. — После нескольких лет сестра Солнечной девочки приезжает навестить ее в учреждении. Хочешь почитать?

Я кидаю на нее взгляд, ясно показывающий мое мнение по поводу вопроса, иду и сажусь в кресло в стороне.

— Тебя ведь проверяли по седьмому параграфу, — произносит Дарья после паузы. — Неужели не нашли никаких отклонений?

Не удостоив ее ответом, я утыкаюсь в книгу. Пытаюсь читать, но не могу сосредоточиться.

Мой адвокат Лукас Франке объяснил мне, что цель обследования — выяснить, нужна ли полномасштабная психиатрическая экспертиза.

— В этом случае тебя приговорят к лечению, — сказал он. — В смысле — если сочтут виновной.

Беседа с психиатром из Судебно-психиатрического управления заняла не больше часа. За это время я успела рассказать обо всем. От детства, Семьи и подружек до взрослой жизни. Об учебе на музыкального педагога, о работе и отношениях с коллегами, о друзьях и личной жизни. Само собой, он спрашивал о состоянии моего психического здоровья. Случались ли у меня приступы страха или депрессии. Возникали ли у меня галлюцинации или иные переживания, никак не связанные с реальностью. Такого со мной не бывало. Судя по выписке из моей медицинской карты, я никогда не обращалась за психиатрической помощью. В заключении для суда было написано, что психиатр не подозревает у меня серьезных психических нарушений — ни в момент совершения преступления, ни в момент обследования.

— То, что ты так и не призналась в содеянном, свидетельствует о том, что у тебя либо пограничное, либо нарциссическое расстройство личности, — упорствует Дарья, и слышно, какое удовольствие ей все это доставляет. — В статье про это написано. Может быть, тебе стоит почитать? Весьма интересно.

Я продолжаю сидеть, уставившись в книгу, в надежде, что ей надоест. Но она не успокаивается.

— Тебе уже удалось убедить Королеву в своей невиновности?

Подняв голову, я встречаюсь глазами с Дарьей.

— Что я тебе сделала? — спрашиваю я. — Похоже, ты очень на меня сердита.

Она отбрасывает газету:

— Ты такая милая и добрая, пока другой не начнет сомневаться в какой-нибудь мельчайшей детали твоего рассказа, тут ты настраиваешь себя против человека и становишься сущей злыдней. Хотя другой относился к тебе по-человечески.

— Мне очень жаль, если я вызвала у тебя разочарование, — отвечаю я. — Но что тебе на самом деле известно обо мне? Что заставляет тебя думать, что ты меня знаешь?

— Я знаю, что ты лжешь. Если человек невиновен, он не пытается смыть с себя кровь. На все, что говорит против тебя, у тебя тут же находятся объяснения. Подозреваю, что и с ножом то же самое.

— С ножом? — переспрашиваю я, хотя прекрасно понимаю, что имеет в виду Дарья. Однако мне непонятно, почему она обвиняет меня.

— Всего за несколько дней до убийства ты купила нож, которым потом убили твоего мужа.

— Об этом тоже написано в газете? — спрашиваю я. — Может быть, не стоит верить всему, что там пишут?

Поднявшись, я ухожу прочь.


То, что я купила нож — истинная правда. Прокурор сказала, что это произошло в четверг перед тем, как умер Симон — наверняка так и было. Всю жизнь мне трудно после вспомнить, где я была и что делала. Во время суда она показала запись с камеры наблюдения из торгового центра «NK», и я увидела, как женщина, очень похожая на меня, бродит от одного бутика к другому. Она всячески подчеркивала, как я ходила и рассматривала одежду, казалась такой беспечной. Но почему бы мне и не быть беспечной? У меня не было дурных помыслов, за моим посещением универмага не скрывалось никаких темных мотивов.

Я всегда любила погулять в «NK». Часто отправлялась туда, изучая и модные бутики, и отделы товаров для дома, а потом садилась в кафе, заказав себе кофе с шоколадным бисквитом. Выяснить это не составляло труда.

На записи показано, как я бродила по верхним этажам, а потом спустилась в магазин товаров для кухни в цокольном этаже.

Там было множество ножей на выбор, по самым разным ценам. Я не знала, какой взять, понимала только, что для дачи пора купить новый. Тот, которым мама всегда чистила рыбу, куда-то задевался, а я собиралась пригласить Алекса на рыбалку. Некоторое время я бродила по магазину, читая описания, сравнивая цены, но потом поняла, что все это совершенно не играет роли — лишь бы нож был острый.

Задним числом, зная, что именно этот нож был использован для убийства Симона, легко было увидеть все совсем в ином свете. На суде продавец сказал, что запомнил меня, поскольку я изучала ножи гораздо более тщательно, чем обычно делают покупатели. А когда я расплачивалась, то уточнила, действительно ли лезвие достаточно острое и оставляет точный разрез, о чем я совершенно не помню. Интересно, я действительно так сказала или же он специально все драматизировал для эффектности?

По поводу этого ножа Тони Будин и Юхан Фошель не раз наседали на меня во время допросов. У них была версия, что я специально купила нож, собираясь отомстить Симону, и поэтому пригласила его на вечеринку. А улики, похоже, подтверждали ее.

Из-за того, что некоторые повседневные, совершенно заурядные события приобрели подозрительный оттенок, прокурор утверждала, что у меня были не только мотивы, но и намерение. Я заранее спланировала убийство собственного мужа.


Два дня беспрерывно шел дождь, газоны превратились в грязное месиво. Начавшись как снег с дождем, он перешел в настоящий ливень, плотный туман укутал нас, мир стал бело-серым. Дорога за пределами территории не видна, даже стена и колючая проволока, защищающая общественность от нас, растаяли в молочно-белом тумане. По пути в столовую мы шлепаем по лужам, стоим у дверей, как заблудшая скотина, с нетерпением ожидая, когда же нас впустят внутрь. Воздух вибрирует от раздражения, и Мег говорит в очереди — дескать, такое чувство, что у всех одновременно ПМС. Сама я чувствую себя безумно усталой, но заставляю себя стоять с прямой спиной, хотя более всего мне хочется сжаться и исчезнуть в грязи.

Ем я в полном молчании, глядя прямо перед собой. В моем присутствии большинство отводит глаза, но некоторые не могут не смотреть на мое изуродованное лицо и голову, которую я продолжаю брить. Двадцать минут мы сидим за столом, потом раздается сигнал — большинство встает и направляется к стойке. Я беру поднос, сгребаю объедки, ставлю стакан в синий пластмассовый ящик, тарелку — на подставку. На выходе меня досматривают — охранник проводит металлоискателем по всему моему телу и, когда тот ничего не показывает, отпускает идти дальше. Мы строимся рядами, нас проводят через запертые двери, мы спешим под дождем через двор в корпуса, где нам предстоит провести остаток дня.

Загрузка...