Глава вторая

Капитан Скала, прищурив глаза, наблюдает за солдатом, сидящим рядом с его койкой, тот пытается левой рукой пришить пуговицу к рубашке. Это невысокий крепкий парень, с круглым, румяным, как яблочко, лицом и курносым носом. От усердия он даже закусил нижнюю губу и то и дело недовольно причмокивает: работа не ладится.

«Молодчина этот Васька, — думает Скала. — Беспокойная натура. Вся больница его знает, все его любят. Этакий философ, никого не огорчит, каждому предложит помощь: пациентам, сиделкам. Он и еду поможет разнести, и посуду уберет».

— Какой от меня толк? — отзывается Васька с широкой добродушной улыбкой, когда кто-нибудь похвалит его за усердие. — На войне мне без правой руки делать нечего, а домой нельзя, у нас там еще немцы сидят. Вот я и помогаю тут. Со мной люди по-хорошему, как же им не помочь? Доктор сказал: «Наш Васька все умеет: немца бить и полы мыть».

«И верно, Васька все умеет. Даже чужую печаль разогнать», — с горечью думает Скала. А Васька, словно угадав его мысли, мигает светлыми ресницами.

— Ты не прикидывайся, что спишь, чертяка! Вижу, что смеешься, глядя, как я портняжничаю.

— Как же не смеяться! — улыбается Скала. — Ты скажи сестрице, она тебе эту пуговку в два счета пришьет.

— Ишь какой умник! Скажи сестрице! У нее своей работы хватает, а мне все равно делать нечего. Ты думаешь, пуговка у меня оторвалась? Я ее сам нарочно срезал.

— Сам? — недоумевает Скала.

— Ну да, а что такого? Ежели мне тут приходится ходить за младенцами, так хоть шить выучусь. — И он громко смеется, сверкая крепкими зубами, потом говорит серьезно и тихо: — Понимаешь, все, что я умел делать обеими руками, теперь надо выучиться делать одной. Да поскорей, пока свободное время есть. Когда наши немцев выгонят и я вернусь домой, пуговку мне пришить будет некому.

Скала тоже стал серьезен.

— Ты не женат, Вася?

— Нет. Женюсь, как ворочусь домой. — Глаза Васьки просияли. — Знал бы ты ее, приятель! — Он прищелкнул языком, засмеялся, потом опустил глаза и снова взялся за иглу. Скала тихо вздохнул, с минуту молча смотрел, как Васька усердствует, потом тихо спросил:

— А… рука не помешает?

Васька удивленно поднял взгляд и коротко хихикнул.

— Ишь ты о чем, чертяка! Бабу и одной рукой обнять можно.

— Да я не об этом, честное слово! — поспешил объяснить Скала. — Видишь ли… я думал о себе. — Он смущенно уставился в потолок. — Сегодня с меня бинты сняли.

— Ну да, сняли… Только на лбу марлю оставили, — сказал Василий, не понимая, куда гнет Скала.

— Ну и как? — с беспокойством и смущением спросил Скала.

— Что как? Ну, сняли повязку.

— Ну и как… Как лицо?

— Гм… лицо, говоришь? — задумался Васька. — Как тебе сказать, братец… Лицо-то, конечно, не загляденье. Да только хотел бы я иметь такую руку, как у тебя лицо… — Он сверкнул белыми зубами. — Вот это было бы здорово!

— Понимаешь, Вась, — запинаясь, заговорил Скала. — У меня жена есть… красивая, понимаешь. — Скала принужденно улыбнулся. — И сынишка…

— Так чего ж ты скулишь? — накинулся на него Васька. — На что тебе лицо-то, в кино, что ли, хочешь сниматься? Второй раз жениться не собираешься, так о чем забота?

Скала не смог подавить улыбку. Рассерженный Васька был неотразим.

— Да я так, Вася, просто так, — поспешно заверил он и без всякого перехода спросил:

— А нос, Вася? Нос есть?

Васька забыл о своем гневе.

— Как же не быть носу? — Он испытующе взглянул в лицо Скале. — Есть, братец. Невелик, но есть. Какой тебе надобно? — Он снова рассердился. — Белье, что ли, на нем развешивать? Хороший нос, скажу я тебе. Можешь очки носить. Ежели тебе так интересно, ты погляди в зеркало сам, а ко мне не приставай.

— В зеркало… — неуверенно сказал Скала. — Профессор не велел давать мне зеркало.

— А коли не велел, то и нечего тебе интересоваться своим фасадом. А ты разнюхиваешь у него за спиной, куда это годится? Нет! Был бы ты какой-нибудь новичок, новобранец, которого лягнула кобыла и ему из-за этого на вечеринку нельзя идти, я бы тебя не стал упрекать, Георгий Иосифович. Но ведь ты офицер, капитан!

— Ты прав, это нехорошо, — сознался Скала; глаза у него застлало слезами. Он совсем не сердился на Василия. — Покажи, что у тебя получилось с пуговицей, — перевел он разговор.

— Ладно, ладно, ты мне зубы-то не заговаривай! — обиженно ворчит Васька, ерзает на стуле и бормочет вполголоса: — Месяц с этим неблагодарным человеком носятся, на тележке его по всем клиникам возят. Терапевт говорит: «Все в порядке», и мы от радости чуть не в пляс. Везем его то к ушнику, то к глазнику, то на лечебную гимнастику. Вера Ивановна всякий раз после осмотра прямо сияет. Петр Васильевич говорит, что такой удачи еще не бывало. Из Ленинграда прилетал профессор, чинил капитана, как старую камеру, оттуда отрезать, там пришить… А он, видите, еще недоволен. «Нос, Васька, — передразнил он Скалу. — Есть ли нос?» Как же не быть, товарищ начальник! Попробуй-ка сам из ничего сделать этакую носину.

— Ругайся, Вася, ругайся! — улыбается растроганный Скала. — Кабы было на мне живое место, я даже сказал бы: «Стукни меня!» Только не сердись, ради бога. У каждого из нас свои слабости…

— Ну, есть, — смягчается Вася и перекусывает зубами нитку. — Мне бы тоже сподручней было оборвать нитку рукой, а не грызть ее зубами, как мышь. Но ты держи себя в руках, дела твои совсем не плохи. Ты еще поправишься и рассчитаешься с немцами за свой нос. А я?

— Я рассчитаюсь и за тебя, Вась, — улыбается Скала. — Только бы меня пустили в самолет.

— Пустят, как же иначе! Я сам слышал, как профессор говорил Верочке: «Он, Вера Ивановна, еще немало немцев собьет до конца войны».

— Покажи-ка пуговицу, Вася, — меняет тему капитан.

— Глядите, Верочка, — обращается он к вошедшей медсестре, — как пришита пуговица! Прямо как в ателье!

— Вася молодец, — улыбается сестра и гладит Василия по круглой стриженой голове. — У его жены райская жизнь будет!

Голубые глаза Василия просияли.

— Уж вы скажете! — стараясь скрыть удовольствие, говорит он и тут же дружески поддевает товарища: — А вот Георгий Иосифович сказал, что от меня, однорукого, жене радости будет не больше, чем от него с таким лицом. Даже на балалайке не смогу ей сыграть.

Верочка становится серьезной и поворачивается к Скале.

— Опять нытье и паника? Опять, как говорит профессор, интеллигентская меланхолия?

— Да нет, — поспешно заступается за товарища Васька, но под Верочкиным испытующим взглядом опускает глаза. — Это мы так… покалякали по-свойски.

— Ну и хватит! — хмуро говорит Вера. — Поужинали, покалякали, а теперь пора спать. С женщинами и то легче, чем с такими тщеславными пустомелями.

— Вот видите, а вы сказали, что у моей жены будет райская жизнь! — хохочет Васька, ловко увертывается от замахнувшейся полотенцем Верочки и исчезает, успев крикнуть в дверях: «Покойной ночи!»

На минуту стало тихо. Верочка зажигает ночную лампу, уносит вазу с цветами и скрывается в темном углу палаты.

— Вы сердитесь, Вера Ивановна? — тихо спрашивает капитан Скала.

— Сержусь, — слышится из темноты женский голос. — Вы как нарочно… Мы радуемся, а вы…

— Как же вы не понимаете, — просительно говорит Скала. — Ведь не так трудно понять, — голос падает, становится еле слышным, — что, если жена отшатнется, увидя меня, а сын закричит в испуге…

— Мой муж с первого дня войны на передовой, — возражает Вера. — И каждый день, понимаете, каждый день у меня сердце сжимается от страха: жив ли… — Голос Веры дрожит. — Я благодарила бы судьбу, если бы он вернулся таким, как вы.

— Зажгите верхний свет, Верочка, — взволнованно просит Скала и приподнимается на подушках. Яркий свет ударяет им в лицо. — Могли бы вы поцеловать меня? — Молчание. Горящими глазами смотрит Скала в побледневшее лицо женщины. — Можно вообще поцеловать человека с лицом, сшитым из лоскутков, как футбольный мяч?

Вера подходит, спрятав руки за спину, до боли стиснув пальцы. Только бы не выдать себя ни одним движением!

Поцеловала! Скала в изнеможении опускает голову. Безмерное счастье переполняет его.

«Поцеловала! — ликует он. — Поцеловала!»

Верочка глубоко вздыхает. Немало повидала и перенесла она и здесь, в госпитале, и на фронте. Но не хотелось бы еще раз пережить такой момент. Она говорит бодрым тоном, стараясь заглушить свои чувства:

— А теперь спать, Иржи Иосифович! Никаких поблажек, спать! Что это за герой, который только и думает о своем лице. Что же делать тысячам безруких и безногих? Странные вы — люди с Запада. Пройдете через всю войну, сквозь ад кромешный, и вдруг вас сбивает с толку пустяк. Несколько шрамов на лице! Сразу видно — герой. А красивое лицо может быть и у труса.

Скала отвечает не сразу. Сердце его еще полно радости, но нетвердый голос выдает сомнение и печаль.

— У нас, на Западе, Верочка, геройство ценят мало, — с горечью говорит он. — Орденская колодка на груди не заслонит обезображенного лица…

Верочка пытается рассеять его уныние:

— Обезображенное лицо! Скажете тоже! У вас… я вам скажу… совсем неплохой вид.

— Тогда почему же мне нельзя посмотреть на себя в зеркало? — атакует ее Скала.

— Спросите профессора, — отвечает Вера слегка раздраженным тоном. — Только о зеркале и говорите, стыдно слушать!

— Поймите же, — смущенно оправдывается Иржи. — Я не хочу, чтобы моя жена и сын краснели за меня, когда им придется показаться со мной на улице.

— Они будут счастливы, что вы вернулись. Я знаю. Знаю по себе. А теперь извольте закрыть глаза и спать!

— Закрыть глаза и спать! — тихо повторяет Скала. Да, да, спать и ни о чем не думать!

Но как уснуть, как не думать, если одни и те же образы стоят перед его взором? Васька, милый, улыбчивый, порой добродушно-сердитый, самоотверженная, заботливая Верочка, профессор Петр Васильевич и, наконец, неразговорчивый, хмурый доцент из Ленинграда, который в течение месяца терпеливо, по кусочкам, пересаживая кожу на лицо Иржи, сделал десятки пластических операций… Как не думать об этих людях, как тут уснуть? Где взять силы признаться самому себе, что не любовь к ним, не вера в их победу, а один лишь страх перед гитлеровским пленом пригнал Скалу сюда, через линию фронта?

Тогда, в горящем самолете, не было времени размышлять. Иржи просто выбрал из двух зол меньшее. Зато когда он пришел в себя…

Советский госпиталь! Господи боже, да может ли быть у них хороший госпиталь, даже если это московская университетская клиника! А советский врач, пусть даже университетский профессор, наверняка какой-нибудь коновал! Таковы были первые мысли Скалы, когда он очнулся после долгого беспамятства.

Усталое, задумчивое лицо Петра Васильевича вначале показалось Скале видением, рожденным горячкой. Петр Васильевич не был острижен в скобку, не носил бороды по пояс. Пол, стены, оборудование сверкали чистотой, миловидная медсестра в белоснежном халате с трогательным вниманием ухаживала за раненым. Помнится, отец, побывавший в русском плену и здесь, в России, вступивший в Чешский легион, рассказывал совсем иное. Отец учил его любить Россию, это правда. Особенно сейчас Иржи благодарен ему за то, что отец с детства научил его русскому языку — языку будущего, разумеется того будущего, когда, по мнению отца, падет советская власть и в этой чудесной стране восторжествует гуманность.

Отец, честный, недалекий, опьяненный своим легионерством и верой в Масарика; пять толстых книг генерала Медека, целые кипы газет и брошюр, живописующих «большевистский ад» и подвиги полковника Швеца — героя и великого сына чешского народа; потом летное училище, служба в полку, майор Унгр и сослуживцы по британской авиации — все это незаметно сформировало в сознании Скалы представление, в правильности которого он ни разу не усомнился: большевистская Россия — невежественная и страшная страна.

Пожалуй, надо было все-таки пойти на философский факультет, тогда Иржи больше узнал бы о мире! Но после истории с Эржикой он словно не жил на свете. Аттестат зрелости с отличием на радость родителям — вот все, на что у него хватило сил. А военное училище? Оно было высокой стеной, крепостным валом, лишавшим человека кругозора. Начальник училища, бывший австрийский генерал, мастерски умел затуманивать мозги молодым людям. Разве не соблазнительна мысль о том, что военные — люди особого сорта. Офицеру нельзя ездить в третьем классе, нельзя, идя с женой, нести ее сумку с покупками, нельзя держать над женой зонтик, но в этих запретах есть своеобразная прелесть! Запреты могут быть очень приятными, если они ставят тебя над серой массой обычных смертных. Некоторые слушатели летного училища прямо упивались чужеземными словечками «standesgemäß» (соответственно званию) и «offiziersmäßig», (как подобает офицеру), которыми щеголял генерал, совершая экскурсы в прошлое.

Странная это вещь — честь и достоинство офицера. Вот, например, напиться в стельку — это можно, пожалуйста. Такой поступок даже повысит ваше реноме, разумеется, если вы напьетесь в своем кругу, за той стеной, что отделяет офицерскую касту от «шпаков», от остальных смертных. Лейтенант Штястный, молокосос в мундире, прославился на весь гарнизон, «застрелив» в офицерской столовой рюмку, которая «упорно отказывалась подойти к нему». Офицерик был пьян до обалдения.

— Рюмочка, ко мне! — скомандовал он. — Раз-два, шагом марш!

Рюмочка заартачилась — и бац, зазвенело стекло, звякнули окна, и комната наполнилась запахом пороха.

Начальник гарнизона, тоже бывший офицер австрийской армии, дал буяну для проформы три дня домашнего ареста и, снисходительно улыбнувшись, назвал его «Волшебным стрелком». Это прозвище так и осталось за лейтенантом. Новое пополнение, юные офицерики, каждый год приходившие в полк из училища, с восторгом слушали рассказ об этой истории, уже обросший десятками вымышленных подробностей, и с почтением и завистью поглядывали на Штястного.

Да, странная это штука — офицерское достоинство! Пойдите навеселе, как старший лейтенант Вебер, на танцульку и затейте там ссору из-за незнакомой девицы, которую у вас перехватывают нахальные юнцы. Крепкие словацкие парни отвесят вам две оплеухи, об этом узнают в полку, и готово дело — вынужденная отставка, уход из армии с испорченной репутацией.

Хорошо еще, что Скала попал в авиацию, там этого кретинизма меньше. Среди летчиков немало инженеров, офицеры образованные, отношение к рядовым более человечное, быть может потому, что офицеров и солдат сближает любовь к машине и каждодневная опасность. Нет чрезмерного службистского педантизма, который превращает военную службу в ад.

Но и среди летчиков слово «большевик» произносили так же, как «негодяй» или «выродок». В дни парламентских выборов офицеры с высокомерным пренебрежением смотрели на штатских и тешились своим положением политических евнухов, за которое получали более высокое жалованье, чем другие государственные служащие. Зачем размышлять, к чему политика!

Все это Иржи понимает теперь, после Мюнхена, после перелета в Англию, где изрядно охладили их пыл, после бомбежек вражеских тылов. Сколько раз думал он, что и в тылах ненавистной фашистской Германии есть такие же жены и дети, такие же старики родители, как у него… От этих мыслей не спасает даже панцирь военного воспитания.

И вот теперь Иржи с болью сознает, какие нелепые представления о советской стране и ее людях были у него в течение многих лет. Он вел себя, как старая бабка, которая верит в царствие небесное и в адское пекло, потому что ей это внушили.

Скала потягивается до боли в обожженном теле и горько вздыхает: «Уснуть, спать, не думать…»


— У меня тут трудный случай, Иосиф Ефремович, — говорит профессор Кропкин полковнику авиации, который с нескрываемым удовольствием допивает уже бог весть который стакан чаю.

— У вас, коновалов, и не бывает других случаев, — хохочет полковник, заговорщически подмигнув медсестре Верочке.

— Не скажи, у нас бывали и удачные случаи, — шутливо подхватывает в тон ему Петр Васильевич. — Лежал как-то один полковник. Теперь он обнаглел, а вот в начале войны у меня в полевом лазарете под ножом скулил: «Петр Васильевич, ты самый лучший хирург на всю матушку Россию, уж ты режь меня поаккуратнее…» — Профессор так смешно изобразил испуганное лицо полковника, что даже Вера рассмеялась.

— Я скулил? — возмутился тот. — Верочка, скажите, скулил я когда-нибудь?!

Вера тоже включилась в дружескую перепалку:

— Где уж вам было скулить! Ничего не видели и не слышали, даже наркоз не понадобился…

— Верно! — ухмыльнулся Петр Васильевич. — И все-таки мы его поставили на ноги, хоть он и рассыпался на куски, как старый глиняный горшок…

— Залатали кое-как, признайся, что только залатали! — смеется полковник. — Я до сих пор похож на склеенный горшок!

— И не совестно вам! — притворно сердится Верочка. — Выглядите, как студент, с виду вам лет двадцать, не больше…

— Ладно же, если буду еще раз ранен, постараюсь попасть к другой сестре.

— Хоть к самому черту! — восклицает Петр Васильевич. — А теперь слушай. Я тебя не затем пригласил и пою чаем, чтобы слушать твои шуточки.

— Ах, вот оно что, стало быть, ты меня ради своего трудного случая подкупаешь этим спитым чаем, скупердяй!

— Серьезно, товарищ полковник, — поддерживает профессора Вера. — Вы можете помочь…

И Петр Васильевич рассказывает историю Иржи Скалы. Он немного смущен, запинается, говорит что-то о «чуде», о «чистой случайности», стараясь скрыть радость и торжество врача, гордость своим «особым случаем».

— Когда этот парень увидит свое лицо, его психическая реакция будет ужасна, — заключает профессор, глядя в темные глаза полковника, которые сразу стали серьезными. — На нем был опознавательный жетон и вот этот медальон. — Петр Васильевич подает Собеседнику раскрытый медальон с миниатюрной фотографией — молодая супружеская пара с ребенком.

Полковник задумчиво смотрит на снимок.

— Нелегкое это будет дело, Петя, — говорит он, потерев гладко выбритый подбородок. — Даже в Чехословацком корпусе не все ладно с кадровыми офицерами. Многие из них до сих пор уповают на свой штаб в Англии, а штаб этот явно настроен против нас. Этот твой летчик к тому же служил в британской авиации. У нас, правда, должна быть сформирована чехословацкая эскадрилья, но кто знает, когда это будет. А взять его в нашу авиацию… гм… не знаю, не знаю… трудное дело.

— Надо, чтобы ты поглядел на него, — настаивает Петр Васильевич. — Опасаюсь я какой-нибудь неразумной его выходки. Знаешь ведь, у военного оружие всегда под рукой. Надо бы его отвлечь, указать ему цель в жизни, растолковать ее смысл, и все это надо сделать прежде, чем он увидит свое лицо. Посмотри на него, говорю тебе!

— Ну ладно, пойдем, — соглашается полковник и ворчит: — Зря ты меня пугаешь, я, братец, всего нагляделся на фронте.

— Посмотрим, — отзывается Петр Васильевич и открывает дверь палаты.

Иржи Скала дремлет, лежа спиной к двери. Петр Васильевич сразу веселеет.

— Дрыхнет! — восклицает он и, сложив руки рупором командует: — Побудка, вставать!

Полковник, улыбаясь, обращается к Верочке:

— Вот видите, вы о нем всякие страхи рассказываете, а он себе спит, ваш чешский со…

Слово «сокол» полковник не договорил: Скала приподнялся на койке, и при виде его обезображенного лица полковник замолк на полуслове. Но профессор предвидел это и с преувеличенной бодростью подхватил нить разговора.

— Вы что ж это подремываете, Иржи Иосифович, — обратился он к пациенту. — Спать надо ночью. Смотрите, кого я к вам привел: товарищ по оружию, командир авиаполка и Герой Советского Союза. Ну, знакомьтесь…

Полковник уже овладел собой.

— Какой там герой! — подхватил он. — Таких, как я, у нас хоть пруд пруди. Разрешите представиться, полковник Суходольский, Иосиф Ефремович.

Полковник протягивает Скале руку и только теперь замечает, что обе руки чеха забинтованы по самые плечи.

— Дня через два снимем повязки, — говорит профессор. — Руки нам очень важны. Если они в порядке, человек все может: вести самолет, стрелять из пулемета, дать немцу по морде. — Заметив, что Скала помрачнел, он быстро поворачивается к полковнику. — Руки и ноги у Иржи Иосифовича будут в полном порядке, еще в лучшем виде, чем до поступления на военную службу. Через неделю снимем бинты, займемся гимнастикой, электролечением, а через месяц-другой он может лететь хоть на край света.

На лице Скалы появляется хмурая улыбка.

— Лицом буду немцев пугать, — говорит он. — Как увидит меня фриц, выпустит штурвал из рук. Знаете, полковник, я уже сбился со счета, считая, сколько пластических операций мне сделали. А зеркала так и не дают.

— Что ж ты мне-то жалуешься? — пряча смущение, шутливо ворчит полковник. — Ругайся вот с Петром Васильевичем. Подумаешь, франт! У дьявола из лап вырвался, а теперь заладил: дайте зеркало!

— Петру Васильевичу я очень благодарен, честное слово. Верочка мне рассказала, какой это был поединок со смертью…

— Женские сентименты! — ворчит Петр Васильевич, укоризненно косясь на медсестру. — Какой там поединок! Просто вам не хотелось умирать, вот и все. Врач тут ничего не мог сделать, это природа сыграла добрую шутку. А вы, юноша, вместо того чтобы благодарить ее, ноете.

— Скажите, буду я опять летать?.. Боюсь, что бортмеханик меня испугается, вот как вы, товарищ полковник, — не отстает Скала.

— Как ты думаешь, мне зря дали звание Героя Советского Союза? Не такой я пугливый. Чтобы я испугался пары шрамов на лице! Ты их получил в бою, а это у всякого разумного человека может вызвать только уважение.

— Неразумных будет больше, — Скала старается подавить горькую улыбку.

— Эх, сокол, сокол, странно слышать мне это! Прежде надо выиграть войну, разгромить врага, а потом думать о красоте. Верно?

— Верно, господин полковник.

— Товарищ полковник.

— Извините, привычка, — смутился Скала.

— Понимаю. Привычка и устав. В вашем корпусе, что сформирован здесь, тоже так положено обращаться. Ну, что, — дружески улыбается полковник и присаживается на край постели. — Скучаете по самолету?

— Скучал бы, не будь другой заботы, — понурившись, отвечает Скала.

Полковник спешит переменить тему:

— Слушайте, капитан, я понимаю, вам об этом не очень приятно говорить, но, знаете ли, мне, старому летчику, интересно: хорошо ли вы помните подробности своей аварии?

— Иногда я будто заново ее переживаю, — оживляется Скала. — Помню, взяли мы тогда курс на восток. Нервы у всех напряжены до предела. Летим на одном моторе, ревет из последних сил. Долетим, думаю, или не долетим? Все приготовились к прыжку, и каждый знает, что прыгать не станет. Летим низко, бьют зенитки, неясно кто: немцы ли, ваши ли… И вдруг толчок, наткнулись на что-то, наверное, на ваше воздушное заграждение. Последнее, что помню: море огня, в нем черная дыра — мое последнее спасение. Что было дальше — не знаю, очнулся в госпитале.

— И очень нескоро, — добавляет Верочка.

— Не вмешивайся в мужские разговоры! — одергивает ее полковник. — Двое летчиков не прочь выпить, а вы одного поите спитым чаем, а другой вообще погибает от жажды у вас на глазах.

— Сходите за стаканами, Верочка, по сто граммов я им разрешаю. А я принесу бутылочку столичной.

— Слушайте, Георгий Иосифович, — говорит полковник, оставшись наедине со Скалой. — Я постараюсь, чтобы вы попали в нашу авиацию. Но только при одном условии. Бабские настроения там не нужны, так что забудьте, черт подери, о своей физиономии!

Скала вздыхает и говорит скорее себе, чем полковнику:

— Лучше было бы не скрывать от меня.

— Черт бы тебя взял, парень! — сердится полковник. — Ничего не соображаешь! Будь у тебя смекалка, ты и забинтованными руками мог бы приоткрыть окно и увидеть себя в стекле. Вот так.

Он приоткрывает оконную раму.

— Открывайте, полковник, открывайте! — Голос Скалы звучит почти весело. — Я зажмурю глаза, а потом, наверное, увижу совсем незнакомое лицо. Пусть! Неизвестность хуже всего.

Вопль ужаса вырывается у Скалы.

— Ну, что ты? — полковник удивлен и смущен. — Спятил, что ли? Скажи, пожалуйста! Вот и помоги человеку, — ворчит он, и распахивает дверь в коридор. — Сестра, сестричка! Пациент потерял сознание!

— Что ж ты, братец, — бормочет через несколько минут Петр Васильевич, склонившись над Скалой. — Ну и глупость ты сотворил, товарищ полковник. Чуть не убил человека… Это не просто обморок, — обращается он к медсестре. — Опять у него подскочит температура, а организм и без того ослаблен… А тебе я вот что скажу, — он в упор глядит на огорченного полковника. — Теперь ты должен устроить этого парня в армию, даже если бы тебе пришлось просить об этом правительство!


Снова этот стоглавый дракон! Срубишь одну голову, вырастают две…

Эржика… Эржика входит на цыпочках в палату и молча, как тогда, в первый раз, ложится к нему в постель. Иржи, юноша, еще не знавший женщин, вздрагивает от упоения. Страстные, безмолвные ласки, дыхание захватывает от наслаждения, тело напрягается до судорог. Потом белая рука Эржики тянется за сигаретой. Такая у нее привычка. Всегда она приносила ему свое алчущее ласк тело и коробку сигарет. Вспыхивает спичка. И вдруг вопль, ужасный вопль, который Иржи уже где-то слышал. Это она кричит? Нет, нет, он уже понял. Это он сам закричал, увидев в оконном стекле неживую лоскутную маску, местами синевато-красную, местами серую или желтоватую, мертвенную и особенно страшную потому, что на ней живут только глаза и зубы…

Иржи хватается за этот проблеск памяти, как за спасательный круг. Прочь из омута кошмаров и призраков! Но что-то тянет его вниз, мысль тускнеет, он падает, падает…

Карла не такая, как Эржика. Ею можно обладать лишь после женитьбы… Еще никогда так ликующе не пел орган под пальцами отца, как в тот день, когда седовласый священник Бартош венчал в деревенской церкви Иржи и Карлу. На хорах пели парни и девушки, во всех подсвечниках горели свечи, все было так красиво и торжественно. И вдруг ты содрогаешься от ужаса: в блестящих металлических подсвечниках отражается пугающее лиловое и желтовато-серое лицо. Даже через слой бинтов он почувствовал, как дрогнула рука Карлы. Тебе страшно взглянуть на нее, ты представляешь себе бархатные глаза лани, потемневшие от ужаса.

«Погубленная жизнь» — так, кажется, называется французский роман, еще в детстве случайно попавший в руки Иржи. Финансист, потерявший состояние, расстается с жизнью. Он не смог жить без денег, они были для него всем. А что будет с ним, со Скалой, сумеет ли он прозябать где-то на задворках? Добрые люди будут относиться к нему с нескрываемым состраданием, злые — с отвращением, дети будут пугаться его…

Дети… Его Ирка, Иржичек, синеглазый малыш с ямочками на щеках, такими же, как у мамы. Вот он протягивает руки к отцу, как в тот раз, когда они «расходились» с Карлой. Он встает в коляске на еще нетвердые ножки, он не боится отца и тянется к нему.

В широком хромированном щитке детской коляски вновь отражается страшное своей неподвижностью изувеченное лицо.

Но малыш не испуган! Синие глазки сияют, ручки обнимают желтовато-серую шею, а губы, нежные розовые лепестки, касаются лица, которое вызвало ужас в бархатных глазах Карлы. Сын, его сын, не боится его! Бездонная пучина смерти не тревожит больше Иржи Скалу, сейчас он словно поднимается на тихих волнах, они качают и баюкают его; судорожно напряженное тело Иржи уступает им, отдается на волю волн…


— Кризис миновал, — с облегчением говорит Петр Васильевич. — Прошло легче, чем я ожидал. Теперь он спит. — Профессор встает, бросает взгляд на Верочку, его озабоченное лицо смягчается улыбкой. — На полковника я больше не сержусь. Самое страшное для Скалы уже позади. Теперь главное — поскорей втянуться в жизнь, чтобы не было времени на глупые мысли, чтобы он скорее свыкся со своей наружностью.

— Это будет нелегко, Петр Васильевич. Молодой, здоровый человек с таким лицом… — Она вспоминает ту минуту, когда, до боли сжав кулаки, поцеловала Скалу, стараясь, чтобы ни один мускул не дрогнул на ее лице. Каково-то будет его жене в момент первого поцелуя?

— Нескоро, ох, как нескоро привыкнут мужья снимать протезы при женах. Безрукие будут задыхаться от гнева и стыда, принимая пищу из рук близких, слепые будут ревновать жен за воображаемые улыбки другим мужчинам. Одни калеки будут молчать и стоически страдать, другие — тиранить окружающих, третьих поглотит тоска и самоуничижение, но все, все будут цепляться за жизнь, как цепляется за нее всякое живое существо, особенно человек. Война — гнусность, и хуже всего в ней то, что невозможно обречь ее виновников хотя бы на миллионную долю тех страданий, которые она принесла сотням тысяч людей… — Профессор замолк и долго теребил редкую бородку. — Этого чеха мне особенно жалко, Верочка. Лучше б мы не видели его медальона…

— Лучше б не видели, — согласилась Верочка и задумалась: как, собственно, тщеславны люди. Ведь этот Скала остался таким же человеком, как и был, только лицо изменилось. До шеи тело человека скрыто одеждой, значит, до шеи все будет в порядке. Но вот лицо…

— Некоторые африканские племена нарочно обезображивают себе лица, считая это красивым, — продолжает она размышлять вслух.

— В годы моей молодости так поступали прусские бурши. Они уродовали свои лица, как заправские дикари, чтобы считалось, что шрамы они получили на дуэлях. Немок эти изуродованные лица приводили в экстаз.

— Странное существо — человек, — покачав головой, заключает Вера.

— Был странным существом, — задумчиво поправляет Петр Васильевич. — Надо надеяться, что будет еще недолго.

Загрузка...