Анни Эрно: Мы с Маргерит Корнье знаем друг друга уже больше пятнадцати лет. Когда мы только познакомились, у Маргерит была в планах диссертация о моем творчестве, если точнее — о том, как я пишу автобиографию. И все эти годы мы общались по переписке. Диссертацию она успешно защитила в Руане в прошлом июне. В конце этой беседы все желающие смогут задать вопросы.
Маргерит Корнье: Прежде всего, спасибо вам, Анни Эрно, за выступление, которое наводит на целый ряд вопросов. Вы говорите, что память сильнее реальности. Не могли бы вы рассказать об этом воображаемом измерении памяти и о том, каким образом оно вписано в ваши произведения?
А. Э.: На самом деле, когда я начинаю писать, то не переношусь силой памяти в какое-то место и даже не вспоминаю конкретных людей. Когда у меня возникает задумка, замысел книги, то я скорее размышляю о каком-то периоде своей жизни довольно широко. И только когда начинаю писать и процесс уже идет, то я естественным образом «вижу» события, людей, места — это словно такая пленка, пленка памяти. Любой писатель, даже если он сочиняет историю, опирается на собственную память. И воображение всегда как-то помечает, обрабатывает эту память, даже у меня, но так, что постфактум это сложно отследить. Когда я писала «Пустые шкафы», то снова видела кафе-бакалею моих родителей, улицу Кло-де-Пар, пансион Сен-Мишель, Ле-Май, а еще людей — покупателей, соседей, одноклассниц. Но в то же время я «видела» их другими, не такими, какими они были: их преобразила цель, замысел книги, который заключался в том, чтобы показать, как постепенно меняется взгляд героини, Дениз Лезюр, на мир ее детства. Через два года после того, как я закончила «Пустые шкафы», я вернулась в Ивто, куда не ездила уже восемь лет — я имею в виду, еще до начала работы над книгой, — и буквально застыла в изумлении. Я думала: «Но ведь это не та улица, не тот дом, не тот город, какими я их видела, когда писала. Это совсем не то». Но что именно не то — сказать не могу. Знаете, объяснить, как ты пишешь, — это не так-то просто…
М. К.: Да, конечно. Но как вам удается связать это воображаемое измерение с реальной топографией, которая в ваших книгах чрезвычайно точна? Как, например, в «Стыде».
А. Э.: В «Стыде» всё немного по-другому: мне хотелось «допросить» реальность, и поэтому я как можно сильнее опиралась на топографию Ивто и района, в котором жила. Но я ни разу туда не ездила, чтобы что-то проверить. Во-первых, потому что некоторые места полностью изменились. Взять, к примеру, так называемый железнодорожный пруд на улице Репюблик, тянувшийся вдоль путей: пруд засыпали, и, кажется, на его месте теперь парковка. А для меня, когда я писала, было важно мое детское восприятие этого пруда: жуткое место, из двух половинок — одна с зеленой водой, наверное, из-за водорослей, а другая с черноватой. Отчаявшиеся женщины ходили туда топиться. А после войны трое детей нашли там снаряд, стали с ним играть, а он взорвался. Все трое погибли в страшных мучениях. Как видите, чувственная память — в данном случае память о моих детских ощущениях — дает тексту больше, чем реальность.
М. К.: По поводу ощущений: вы рассказали об одном случае, связанном со стыдом, — про хлорку. И вообще, в «Стыде» вы упоминаете несколько подобных, стыдных эпизодов из 1952-го. Тот, про хлорку, вы запомнили из-за ощущений?
А. Э.: В самом начале «Стыда» есть воспоминание, которое мне не забыть — о том, как мой отец жестоко обошелся с мамой и как сильно меня это напугало. Когда я начинаю описывать эту сцену, то понимаю, что на ней строится мой стыд как таковой, стыд за мое социальное положение. Что касается эпизода с хлоркой, то, несомненно, я запомнила его из-за ощущения, которое испытала в ту минуту. Я никогда о нем не забывала, но и не думала специально. Моя память — не шкаф, который можно открывать и закрывать, когда вздумается. Думаю, так у всех. И я точно не хранила воспоминание о хлорке намеренно.
М. К.: Но ведь и нельзя сказать, что это непроизвольное воспоминание, связанное с ощущением…
А. Э.: Нет… Точнее, не совсем. Просто с той минуты я усвоила, что запах хлорки — это запах уборки, он неприятен, и человеку так пахнуть не стоит! Но то мое подростковое переживание было очень мощным. Ощущения закрепляют воспоминания, вне всяких сомнений. Если мы ничего не ощущали, то ничего и не помним. Стендаль писал: «Надо чувствовать сильно». Я тоже так думаю. Часто это не слишком приятно — когда какие-то события тебя задевают, трогают; жить так, возможно, сложнее, но когда пишешь, важно, чтобы всё это оставалось в памяти и потом можно было этим воспользоваться.
М. К.: Продолжая тему памяти: вы говорили, что она возродилась, когда в 1967-м вы начали работать учительницей и стали лучше осознавать действительность. Стимулирует ли она, действительность, нашу память?
А. Э.: Да, и очень сильно. В том году я преподавала в пятом классе, где была очень способная ученица, но она ненавидела отвечать устно — маленькая застенчивая девочка, немного диковатая. Но однажды она сказала про свою сестру: «Когда она выросла, то стала отвратной». Это слово, «отвратная», — оно из моего детства, его тогда часто говорили, «какая ж ты отвратная!» И я вдруг увидела в этой девочке саму себя в пятом классе — себя, родом из рабочей семьи, но продолжающую ходить в школу. Именно моя подавленная социальная память пробуждалась от контакта с реальностью… В общем, я пришла в класс, вооруженная знаниями о грамматике и литературе, и столкнулась с учениками, которые вставляли в речь всякие савойские словечки, каких я раньше даже не слышала. Это заставляло меня признать: «Я тоже бывала в ситуациях, когда учитель меня исправлял: „Так не говорят!“» Да нет же, говорят, я ведь говорю. Или: «Такого слова нет». Но раз ученик его использует — значит, есть. Общаясь с учениками, я поняла, что в передаче знаний есть определенное угнетение, которое раньше я испытывала на себе, но компенсировала успехами в учебе, а теперь, не желая того, проявляю сама.
М. К.: А когда вы работаете, как вам удается упорядочивать воспоминания, и что вы делаете, когда их больше, чем нужно? Я говорю в частности о «Годах», где воспоминаний очень много.
А. Э.: «Годы» — это от корки до корки книга воспоминаний, но я всё равно не понимаю, каким образом эти самые воспоминания сортируются. Одно могу сказать точно: это происходит прямо когда пишешь, причем во многом бессознательно. Почему, например, я вспоминаю какую-то конкретную рекламу из пятидесятых, а не другую? Мне кажется, когда пишешь, память и текст — сами слова — как бы приспосабливаются друг к другу. Между прочим, я перечитывала одну из версий «Годов» на компьютере и обратила внимание, как много заметок на полях было оставлено на потом и ждало решения: убрать их или оставить. Спустя пять лет я не в состоянии объяснить, почему решила что-то стереть, а что-то добавить. Я этого не знаю, ведь я уже вне текста, вне того процесса, когда память «ведет переговоры» с текстом. Именно в результате таких переговоров памяти с письмом одни воспоминания идут в дело, а другие отсеиваются. Вот я сегодня зачитывала небольшой отрывок из «Годов», где упоминаются распродажи, громкоговорители, из которых звучат песни Анни Корди и Эдди Константина. Но ведь я помню и многих других певцов тех времен. Почему же я выбрала именно этих? Не знаю. Были еще Лин Рено, Луис Марьяно… Но Луиса Марьяно я уже упоминала и не могу опять про него писать. Вот, это я и называю переговорами с текстом… Еще, к слову, о тех двухнедельных периодах распродаж: у меня о них бесконечно много воспоминаний, я могла бы посвятить им еще больше страниц, но моя задача состояла не в том, чтобы исчерпать свою память, а в том, чтобы показать, как изменился мир за шестьдесят лет. Именно ход этих изменений диктует некий внутренний ритм, так что некоторые воспоминания отбрасываются и исчезают в бездне не-написанного. В общем, да, главный тут текст. Не память.
М. К.: В каком-то смысле текст сам вас ведет…
А. Э.: Да, ведет сам, но при этом он никогда не заставляет меня выдумывать или подменять какие-то детали. Я строго придерживаюсь фактов. Если и допускаю какие-то неточности, то это огрехи памяти, я никогда не обманываю читателя намеренно.
М. К.: Еще я хотела спросить вас о том, как вы по-разному называете Ивто. Иногда вы обозначаете его одной буквой, иногда прописываете полностью. Такое разнообразие в названии — часть воображаемого образа этого места? Если не ошибаюсь, вы говорили об Ивто как о «мифическом городе».
А. Э.: Да, для меня это в каком-то смысле мифический город. В «Стыде» я говорю, что не могу писать слово «Ивто», потому что это не географический пункт, отмеченный на карте, а абстрактное место рождения — матка, полная невыразимого. Не стоит забывать, что я практически не выезжала из Ивто до восемнадцати лет! Три-четыре раза в год мы ездили в Руан или в Гавр, пару раз к морю — вот и всё. Единственное исключение — поездка в Лурд, о которой я рассказываю в «Стыде»: это было знаменательное событие моего детства. В то время люди путешествовали не так много, как сейчас, а у моих родителей долго не было машины. Реальный мир ограничивался для меня пределами Ивто. Тогда как мир моего воображения был огромен благодаря книгам. У многих писателей непростые отношения с городами их юности. Стендаля при воспоминании о Гренобле мутило, словно он переел устриц. Меня при мысли об Ивто хоть и не мутит, но всё равно, бывало, я вспомню о нем — и в голове вдруг пустота, будто меня ударили чем-то тяжелым. Возможно, всё дело в воображении, но я убеждена: когда кто-то — или ты сам — побывал где-то однажды, это место сохраняет частичку того человека — или тебя. Когда я приезжаю в Ивто одна (в компании всё иначе, острота восприятия ниже), то будто снова проваливаюсь в пласты самой себя, которые наслаивались здесь. Слои детства, слои юношества. Влюбленности, мечты. Всё, что происходит в жизни впервые, всё самое важное. И вот я уже полностью во власти этого «палимпсеста» — меня, как говорится, «накрывает с головой».
Иногда, когда я приезжаю, эти ощущения особенно обостряются. Помню, как однажды я шла по улице Дю-Кальвер и увидела пьяного мужчину. Одиннадцать утра, а он идет, навеселе. Это было ужасно: всё мое детство, когда я постоянно видела пьяных мужчин в нашем кафе, вдруг обрушилось на меня, и мне стало так тоскливо. Алкоголь и что он делал с людьми из рабочего класса в пятидесятые — я знала об этом всё. И от вида того мужчины на улице Дю-Кальвер всё это будто снова встало у меня перед глазами. В психоанализе про такое говорят: непревосходимое.
М. К.: Вы сейчас упомянули один приезд в Ивто, а во время выступления говорили о том, как в родительской лавке часто слышали рассказы посетителей. Можно ли сказать, что эти истории из детства сыграли определенную роль в вашем писательском призвании и сказались на вашем стиле?
А. Э.: Долгое время я считала, что нет, что это просто какие-то случаи из жизни. А потом поняла, что благодаря тому, что ребенком я не была заперта в семейном кругу, а целыми днями находилась среди разных людей и с малых лет слышала всевозможные истории, я рано начала познавать мир. И писать мне хотелось потому, что было чувство, будто я знаю то, чего не знают другие. Желание писать — это в том числе ощущение, что тебе есть что сказать, чего другие не сказали. Ты прямо этим горишь. Я часто думала, что ни за что бы не хотела «в торговлю», как говорили мои родители. Подростком я избегала покупателей. Возвращалась из школы, проходила через магазин, буркнув «здрасьте», и тут же ускользала в свою комнату. Когда я была маленькой, оповещала маму о покупателях возгласом «К нам пришли!» Но потом — нет, ни за что, я больше не желала видеть людей. Сегодня, когда всё снова поменялось, я могу сказать, что писать означает именно это: жить в гуще людей, постоянно с ними взаимодействовать. И более того, письмо имеет кое-что общее с торговлей: ведь это обмен. В торговле обмениваются товарами, но, по крайней мере, тогда, до супермаркетов, обменивались еще и словами. Так и в письме.
М. К.: И чтение… Вы ведь много говорите о книгах, о любви к чтению. Выходит, с одной стороны были истории, которые рассказывали люди, а с другой — невероятная любовь к литературе, о которой вы упоминали и которая иногда была и запретной. Связано ли всё это с литературным языком, в который вы «проникли незаконно»?
А. Э.: Невозможно писать не читая. Благодаря книгам у меня был очень богатый словарный запас по сравнению со многими сверстницами. Я использовала «заумные» выражения, а в сочинениях, которые храню с седьмого-восьмого класса, оказывается, писала в пассивном залоге, с деепричастными оборотами и т. д. Это был классический изящный французский, от которого я добровольно отказалась, когда начала писать книги. Я решила переступить через этот правильный язык и ввести в свою книгу речь «угнетенных», как я пыталась объяснить чуть раньше. Но, возможно, под «запретным» вы имели в виду другое…
М. К.: Да.
А. Э.: Многие книги моей юности вызывали у меня ощущение, что, читая их, я преступаю общепринятые моральные и общественные законы и открываю иной способ мышления и восприятия мира. Например, «Тошнота» Жан-Поля Сартра — эта книга попала ко мне по чистой случайности, когда мне было шестнадцать, от дяди-электрика (да-да, в рабочей среде тоже читают, мои двоюродные братья и сестры тому яркое подтверждение), и совершенно меня потрясла. Я вдруг увидела реальность совсем по-другому, обнаружила, что можно писать на языке, которого раньше я в книгах не встречала, — писать на уровне быта (позже это будут называть «обыденностью») и совсем не похоже ни на сентиментальные романы, которые я читала, ни на канонические произведения, которые мы изучали в школе.
М. К.: Вы еще говорили об истории, что она отражена в ваших книгах, в частности в «Годах». Оживлять историю — это способ вернуть время?
А. Э.: В каком-то смысле да. Замысел книги «Годы» пришел ко мне в сорок с лишним лет. Мне нужно было найти способ рассказать о жизни. Как это сделал Мопассан в романе «Жизнь», но несколько иначе. В отличие от него я не могла отделить свою собственную жизнь от жизней людей, времени, мира. Поэтому «Годы» написаны одновременно в личной и безличной форме. Про личную всё понятно: я описываю свои фотографии, девочка, подросток, женщина на них — это действительно я. Но при этом мне хотелось восстановить всю историю с конца Второй мировой войны до 2000–2007 годов. Вернуть время во всей его полноте. Мне кажется, невозможно задним числом отделить свою жизнь от мира, в котором ты существовал. И я четко осознавала (вот привилегия моего поколения), что мир этот претерпел огромные изменения, особенно в том, что касается положения женщин. За сорок лет общество изменилось больше, чем за предыдущий век, и мне необходимо было засвидетельствовать это в своей книге. Ведь, одновременно пересматривая свою жизнь и Историю, которые неразрывно связаны, я словно обретаю власть над временем.
М. К.: Пытаетесь ли вы в каком-то смысле вернуть утраченное время?
А. Э.: Я бы так не сказала. Нет, я не ищу утраченного времени. Я и сама думала об этом. Но я не знаю, чего ищу, когда пишу. Да и вообще, ищу ли чего-то? У меня возникают замыслы книг, непреодолимое желание их написать и приступить сейчас же, не откладывая. Когда я их пишу, то порой задаю себе вопрос: чего я хочу? И ответ часто такой: сохранить что-то, что было раньше или происходит сейчас и исчезнет потом. В конце «Годов» так и сказано: «Сберечь крупицу времени, где нас не будет уже никогда»[13]. Это не поиски утраченного времени, это попытка сделать ход времени ощутимым, показать, как оно ускользает и как увлекает нас всех за собой.
(Аплодисменты.)
Вопрос из зала: Вы много говорили о памяти, и мне бы хотелось спросить вас о своего рода активаторе воспоминаний — быть может, вы назовете это по-другому, — а именно о фотографии. К слову, ваша замечательная книга «Описание жизни» начинается с серии фотографий, которые у меня язык не поворачивается назвать «снимками на память». У меня такое впечатление, что фотографии занимают всё больше места в ваших произведениях и играют для вас особую роль в активации памяти. Не могли бы вы подробнее рассказать об этой роли?
Анни Эрно: Вы правы, фотография играет всё более важную роль в моей работе, и это касается даже тех снимков, которые никак со мной не связаны, снимков совсем не личных. Фотография — это активатор не столько памяти, сколько письма. Когда я вижу фото, мне сразу хочется его расшифровать, то есть выяснить, что оно означает или может означать, хотя я знаю, что могу ошибиться. Такая тяга к фотографии объясняется тем, что Ролан Барт называл «пунктумом» — время, застигнутое на месте, миг без прошлого и будущего; фотография — это присутствие в чистом виде. И это завораживает, такое захваченное время. И я не знаю, что мы видим на фото — жизнь или смерть. Возможно, и то и другое одновременно. Люди на снимках говорят нам: «Я жив». И в то же время мы знаем, что даже если они не умерли, они больше не те, кем были в тот миг, когда их сфотографировали.
Фотографии (фотоальбом), с которых начинается «Описание жизни», — это вехи безвозвратно ушедшего времени, а еще они призваны наглядно показать разнообразие общественной среды, в которой проходила отдельно взятая жизнь, изобразить места, в которые было вписано мое существование, особенно в детстве и юности, в кругу семьи. Теперь мне уже сложно сочинить текст, в котором в какой-то момент не появилось бы фотографии и я хоть немного не описала бы ее. Но надо отметить, что чаще фотографии присутствуют в моих книгах в письменном, а не в материальном виде: в «Годах» нет ни одного снимка. А вот в последнюю книгу, «Другая…», я включила реальные фотографии. Два снимка домов. Мой родной дом в Лильбоне и домик в Ивто, вид сзади, с улицы Де-л’Эколь. На них нет людей, нет живых существ, как и в книге «Применение фотографии», где тоже представлены снимки без людей — просто разбросанная одежда в комнатах, спальнях, гостиных. Как будто другим я могу показывать только фотографии пустующих мест…
Вопрос: Я хотела спросить, в какой момент вы внутренне примирились со своей родной средой, с миром ваших родителей.
А. Э.: Просто когда стала писать.
Вопрос: То есть с самого начала?
А. Э.: В начале семидесятых, когда у меня появился замысел книги, которую я потом назвала «Пустые шкафы». Прочитав ее, некоторые были возмущены тем, что я там якобы очерняю своих родителей, показываю их в невыгодном свете. Они не увидели или не захотели увидеть, что героиня романа, Дениз Лезюр, не только вспоминает свое детство и юность, но и интерпретирует их. И детство, то есть несколько лет до школы, описано там просто как рай на земле. Рай — это бакалейная лавка, конфеты, само кафе и т. д. Потом — школа, книги, в которых ей постепенно открывается, что этот мир «неправильный», и она обижается на родителей, потому что они не соответствуют тому, что в школе и в глазах господствующего класса считается «правильным». Написать такое можно только после размышлений над всем этим, когда уже понимаешь, что виноваты не родители, а раздробленное, иерархическое общество, господствующие в нем ценности и нормы, которые заставляют ребенка из рабочего класса стыдиться своих родителей. В основе моей первой книги — огромное чувство собственной вины, «неразделенной родительской любви», как я позже напишу в «Своем месте». Вероятно, резкий тон мешает увидеть глубокое примирение, которое происходило во мне именно тогда, когда я осознавала и показывала процесс отдаления между мной и моими родителями.
Вопрос: Я живу в Руане, у меня есть родственники в Ивто, и я сотрудничаю с Руанским некоммерческим радио. Делаю для него обзоры и уже несколько лет вас читаю. Прежде всего, когда я писал о вас в прошлый четверг, то прочел одну статью в «Нувель Обсерватёр», где вы говорите, что, уезжая в молодости из Ивто, вы хотели «отомстить за своих». Я хотел спросить, удалось ли вам это сделать. И второе, возможно, связанное с первым: я был глубоко тронут — я тогда учился на социологическом — вашим некрологом на смерть Пьера Бурдьё. Что этот человек для вас значил?
А. Э.: Пьера Бурдьё я открыла для себя в 1971–1972 годах, когда прочла «Наследников» и «Воспроизводство». Эти труды стали для меня откровением, всё вдруг прояснилось: я была студенткой-стипендиаткой филфака, не из буржуазной семьи, в отличие от большинства девушек и парней, учившихся в Руанском университете, — «наследников» культуры и капитала. Я иначе, чем они, относилась к учебе, не была, как они, с культурой на «ты» и потому чувствовала себя крайне неустойчиво. Успех, которого я добилась, предполагал разрыв с моей родной культурой и приобщение к культуре доминирующей. На самом деле, благодаря Бурдьё я узнала, кто я: «деклассированная наверх», «классовая перебежчица», как я уже говорила. И именно тексты Бурдьё подтолкнули меня к письму, практически приказали мне писать. С тех пор как умер мой отец, а я начала преподавать, у меня уже зрело желание написать о том, что отдалило меня от родителей, но Бурдьё заставил меня на это решиться.
Итак, отомстила ли я за своих, как провозглашала это в комнатке руанского общежития? Это был дерзкий план, быть может, даже клятва, крик, эхом повторяющий возглас Рембо, который писал: «От начала времен я — низшая раса»[14]. Можно сказать, наверное, — на этот раз подобно Камю — что я не усугубила несправедливости этого мира… Мне кажется, что некоторые мои книги помогли людям осознать то, в чем они сами не решались себе признаться; позволили им ощутить, что они не одиноки, возможно, дали почувствовать себя свободнее, а значит, счастливее. Я имею в виду «Свое место», «Стыд», «Пустые шкафы». Возможно, так я и отомстила за своих — дав людям возможность через мои книги увидеть закрытое, непрозрачное устройство общества. Отомстила символически. Потому что на более конкретном уровне моя политическая ангажированность не выходит за рамки интервью в газетах.
Вопрос: Я хотела спросить, как вы работаете, каким образом пишете. Вы говорили о времени, и мне стало интересно, в какое время, в каком графике вы пишете.
А. Э.: Бывает по-разному. Я стараюсь писать каждый день, но у меня не получается из-за разных насущных дел: нужно с кем-то встретиться, срочно что-то купить. А так, лучше всего мне пишется с утра или, во всяком случае, не позже обеда. Иногда я пишу очень мало, но думаю об этом постоянно. Постоянно думаю о книге, которую пишу. Я словно… живу в двух измерениях. То в реальной жизни — вот прямо сейчас, — то в другой плоскости, в книге, которую пишу в голове. В общем-то, это называется одержимостью. Порой я думаю, что так и не насладилась жизнью. Но, по правде говоря, я даже не знаю, что значит наслаждаться жизнью, потому что я всегда была одержима письмом. Но в глубине души, когда я думаю о своем намерении, своем желании писать, возникшем в двадцать лет — не знаю, к счастью или к сожалению, — то понимаю, что мне удалось сделать то, что я хотела. Это, пожалуй, самое важное.
(Аплодисменты.)
А. Э.: Спасибо вам, что пришли, вас так много, и вы действительно просто замечательные слушатели. Теперь я точно могу сказать, что примирилась с Ивто!
Читать книгу Анни Эрно — это зачастую узнавать в ней какую-то часть себя: эпоху, нравы, повседневные слова и действия, мысли, а еще — сцены жизни, которые мы видели когда-то, наши чувства, а может быть, и страсти. Одним словом, книги Эрно отсылают нас к собственной памяти, и мы роемся в ней, ведем с ней диалог и вновь ее обретаем. Ведь эти автобиографические произведения посвящены на самом деле не созерцанию своей собственной жизни, но опыту, который присущ и другим, который мы ищем и обретаем в исторических или повседневных событиях, в случайных встречных, в знакомых и в любимых людях. Так мир, эпоха оказываются облечены в слова, вписаны в текст — мир сохраненный и мир зеркальный для читателей, которым тоже предлагается совершить этот акт памяти, оглянуться на самих себя и на свою жизнь.
Когда 13 октября 2012 года Анни Эрно приехала на встречу со значительной аудиторией — в большом концертном зале «Викинги» собралось почти 500 человек — это действительно было возвращением. Люди, заполнившие зрительный зал, внимательно слушали Анни Эрно, сидящую в черном костюме за столом с микрофоном. Ее речь, посвященная воспоминаниям об Ивто и литературному творчеству, увлекла и покорила публику. После интервью и вопросов из зала писательница начала подписывать книги. В течение трех часов она с улыбкой находила особые слова для каждого, кто к ней подходил. В это же время на сцене труппа «Ветряк» показывала спектакль по «Обыкновенной страсти». Когда представление закончилось, читатели, которые до этого из-за большого скопления людей не смогли получить автограф писательницы, тоже встали в очередь. К восьми часам вечера люди всё еще не разошлись…
Это официальное возвращение, получившее горячую поддержку публики, дало Анни Эрно возможность рассказать о том, какое место занимает Ивто в ее творчестве и ее жизни — ведь эти понятия неразделимы, — и подтвердить подлинность воспоминаний, описанных в ее книгах.
Анни Эрно родилась в Лильбоне, но детство и юность провела в маленьком нормандском городке Ивто — он расположен на плато Ко, и через него проходит автострада из Парижа в Гавр. Из-за своего расположения городок этот стал перевалочным пунктом: здесь же находятся вокзал и железная дорога, связывающая Париж с Гавром. В центре города жизнь сосредоточена вокруг Ле-Май — ряда магазинов вдоль пешеходной зоны перед современной, совершенно круглой церковью с переливающимися витражами, которая сначала долго была диковинкой, а затем стала местной гордостью.
Анни Эрно было пять лет, когда в 1945 году она оказалась в Ивто. Ее родители провели там всю молодость и с тех пор оттуда не уезжали. В пятидесятые годы Анни наблюдает, как на месте оставшихся после войны руин заново возникает центр города — весь из белого камня, со временем посеревшего. Очень скоро ее главной мечтой становится уехать отсюда. В 1958-м она едет учиться в Руан. Теперь Ивто — это город, куда она возвращается время от времени, и одно возвращение занимает среди прочих особое место. В июне 1967-го, когда она в очередной раз навещает родителей, ее отец скоропостижно умирает. Этот визит в Ивто описан в книге «Свое место», которая принесла писательнице широкую известность. Потом она будет приезжать к овдовевшей матери и расскажет об этом в «Женщине», а еще позже — на кладбище и к родственникам с материнской стороны: эти приезды описаны в книге «Потерянная».
При этом в первых трех книгах Эрно название Ивто не упоминается, и только местные жители и особо посвященные, читая «Пустые шкафы», могли узнать улицу Кло-де-Пар в улице «Клопар», где живет семья героини. Так и в «Своем месте», первом произведении Анни Эрно, полностью лишенном вымысла, Ивто обозначен просто буквой «И.» Когда умирает мать Эрно, в «Женщине» появляется полное название города, но потом он снова прячется за начальной буквой в «Стыде». Там повествование начинается в замкнутом, таинственном пространстве погреба, затем с удивительной точностью описывается топография целого города, потом — конкретный район с названиями улочек и наконец — кафе-бакалея в приближении, невольно напоминающем наезд камеры. Мы видим полное название Ивто в более поздних произведениях: это «Годы», которые «воскрешают образы» эпохи, и «Другая…», где говорится о переломном событии: рассказчица узнаёт, что у нее была сестра, погибшая до ее рождения. В ту минуту она находится на улице Де-л’Эколь и до сих пор помнит «камни, склон, ограду, угасающий свет».
Таким образом, Ивто в творчестве Эрно занимает центральное место. Как она пишет в «Стыде», это «безымянное место моего рождения, где по возвращении я тотчас впадаю в уныние и тоску, которые вытесняют все мысли и воспоминания»[15]. В этой фразе — мощнейший эмоциональный заряд, какой всегда несут в себе воспоминания о детстве, о первом окружении, о школе, о бунтах и уроках юности. А еще в ней — поэтичность и таинственность глубокого, странного чувства. Ивто — это место семейного счастья, мечтаний, бесконечного чтения, но еще и место тайн и унижений, словом — место формирования личности и писательского призвания. Таким образом, Ивто жив не только в памяти Эрно, но и в ее воображении, поскольку город из прошлого, о котором она пишет, тем самым облекая его в слова, существует теперь не только в действительности, но и в книгах — как пространство личных судеб, ставших иллюстрацией целого пласта общества и целой эпохи.
Эрно уехала из Ивто и из Нормандии, жила в Бордо и в Анси, а потом случайно попала в новый, тогда еще строящийся пригород Парижа Сержи, который стал местом действия в книгах «Дневник улиц» и «Внешняя жизнь». Закулисье или зеркало? В отличие от Ивто, восстановленного, но древнего города, Сержи вырос из-под земли в семидесятых. Однако именно в этом космополитическом месте без памяти Анни Эрно обретает собственное прошлое, наблюдая за лицами, повадками и привычками всех, кого встречает. Здесь она напишет книги, полные памяти — о давнем и недавнем — и кадров живущего в ней внутреннего мира, который она понемногу расшифровывает и приоткрывает нам. И между родным ее городом и городом новым протягивается сквозь время и пространство нить из слов. В нее вплетены забытые воспоминания и рассказы об истории, о мировых событиях и о повседневной жизни. Образы из памяти, фотографии из семейного альбома, описанные в ее книгах и придающие текстам глубину самой жизни, архивные материалы — всё это свидетельства того, что было и что Анни Эрно пытается сохранить. И недавняя книга «Описание жизни», а точнее открывающий ее «фотожурнал», — показательный пример стремления к тому, чтобы жизнь и литература совпали. И хотя сама писательница настаивает, что это «не иллюстрации к ее книгам», у читателя возникает соблазн искать в этих изображениях людей, места и обычаи, упомянутые в тексте. «Возвращение в Ивто» — это всё то же неизменное стремление Анни Эрно создать подлинное произведение, задействовать собственную личность, чтобы наделить слова, которые она пишет, плотностью жизни и реальностью ускользнувшего времени.