Какое-то время Джанет просидела, закрыв лицо ладонями и до боли кусая губы. Нет! Нет! — отчаянно билось в ее мозгу. Этого не может быть! Ведь ради нее папа бросил мать Милоша, и она умерла! Конечно, именно поэтому она умерла, как это раньше не приходило ей в голову! И теперь понятно, почему папа так хотел других детей от Жаклин — ведь она, Джанет, была, наверное, осквернена для него этой связью… Хрупкие плечи девушки задрожали в беззвучном рыданьи. И после этого отец остался с ней и простил! Джанет чувствовала, что ее душа просто разрывается от пронзительной любви к Стиву. А этот подонок? Неужели он так до сих пор и живет где-то, и ничуть не раскаивается, и не знает, что сейчас она сидит ночью одна в пустом доме, и жизнь ее испорчена, испоганена — из-за него!

Когда Джанет оторвала затекшие руки от заплаканного лица, то увидела, что за окнами жемчужной серой мутью уже занимается рассвет. «Мне надо уехать, я уеду прямо сейчас… Я не могу видеть никого из них», — шептала она, снова собирая письма, которые теперь жгли ей пальцы, вызывая чувство ужасной брезгливости. Последний конверт был датирован двадцать вторым декабря и, превозмогая себя, Джанет все же открыла и его, охваченная вспыхнувшей в последний момент надеждой, что, может быть, все еще разъяснится, окажется мистификацией, театральной шуткой, наконец…

В письме мешались какие-то даты и незнакомые Джанет названия, но она, пробежав их глазами чисто механически, впилась в последний, совсем последний абзац.

«…и клянусь тебе, что до тех пор, пока не родится малышка, наша Мэтьюпат, я просто не выйду из дома, а лучше и вообще перебраться в Лейквуд, как в Ноев ковчег. И я верю, что у нас хватит сил спастись.

Спаси. Спасусь. Какая проклятая чушь! МВ».

Этот MB был ее отцом!

В тот же миг Джанет увидела, как все вокруг затягивается белой мутноватой изморосью, и поняла, что никакая сила не может удержать ее тело от ватного, мучительно долгого падения. И она упала, так и не выпустив из руки лист, небрежно вырванный из блокнота в далеком семьдесят четвертом году.

* * *

Почти всю ночь Пат провела на студии, не столько переживая, чем окончится путч в Москве, сколько беспокоясь за Стива, вылетевшего туда военным самолетом через Норвегию. Стив всегда отличался бесшабашностью, и Пат видела, каким охотничьим блеском сверкали его глаза, когда он прощался с ней на пороге своего кабинета, двери которого так и не закрывались до утра. Но утром, несмотря на то что у русских, как обычно, понять что-либо было трудно, Пат решила все-таки заехать домой и поспать пару часов перед дневной записью.

Приняв душ, она заглянула к Джанет и удивилась, не застав дочь в постели в седьмом часу утра, несмотря на предполагаемый сегодня отъезд. Впрочем, Пат считала Джанет уже достаточно взрослой для того, чтобы провести последнюю ночь в Трентоне как ей заблагорассудится. По всему дому разливался ровный предутренний свет, и потому яркая полоска под дверью кабинета бросилась Пат в глаза сразу, как только она поднялась наверх. Она удивленно пожала плечами и открыла дверь.

На мгновение она оторопела от вида сдвинутой мебели, но, увидев разбросанные письма в слишком знакомых пожелтевших конвертах и Джанет, лежавшую в глубоком обмороке, поняла все. Первым ее ощущением был страх, тут же сменившийся не то стыдом, не то раскаянием… Но затем пришло облегчение. Если бы ее ребенок не лежал здесь, на полу кабинета, с запрокинутым голубоватым лицом, с неловко подломленными коленями, она просто села бы сейчас в кресло и, закурив, в полную меру насладилась бы тем покоем, который испытывает человек, долго и мучительно скрывавший что-то и наконец освободившийся от этого груза…

Несмотря на небольшой рост и узкую кость, физически Пат была достаточной сильной женщиной. Выносливость и телесная ловкость отвечали не только требованиям профессии, когда часами приходилось стоять под софитами или забираться Бог знает куда в поисках новых материалов, но и ее внутренним представлениям о том, какой должна быть женщина. И потому она легко перенесла Джанет на все то же кожаное кресло, уложив так, что голова оказалась ниже ног. Ни нашатыря, ни духов под рукой не было, и Пат пришлось несколько раз достаточно ощутимо ударить девушку по щекам.

Длинные ресницы дрогнули, и Джанет открыла глаза. Но увидев над собой лицо матери, снова судорожно зажмурилась.

— Спокойно, спокойно, моя девочка, — Пат старалась говорить внятно, не показывая ни малейшего волнения, хотя ее сердце, как сумасшедшее, колотилось о ребра. — Можешь ничего не объяснять и ни в чем не раскаиваться. Раньше или позже это должно было произойти.

— Но, мама… Папа… — Джанет, стиснув голову руками, простонала эти простые детские слова.

— Возьми себя в руки, я сейчас, прямо сейчас расскажу тебе все, и ты увидишь, что здесь нет ничего, от чего стоило бы приходить в такое отчаяние и тем более терять сознание.

Джанет молча смотрела на мать расширенными глазами, в которых стояла боль, только боль.

— Ведь ты знаешь, что я приехала в Штаты совсем молоденькой, чуть старше тебя, девочкой. — Пат уже окончательно справилась с собой и, пододвинув стул, села напротив дочери, чтобы видеть ее лицо. — И конечно, я влюбилась. В него нельзя было не влюбиться. Мы жили не думая ни о чем, кроме нашей любви. И должна была появиться ты. Мэт очень хотел именно девочку, и сразу после твоего рождения мы собирались пожениться. (Боже, что я говорю!? Какую чудовищную ложь! Но ведь одновременно все именно так и было. И не занимайся самокопанием, — тут же одернула себя Пат, — ты рассказываешь ребенку. Ребенку.) Но незадолго до твоего рождения он умер, умер скоропостижно, в Голландии. Я осталась одна, в чужой стране, беременная, и тогда папа, то есть, я хотела сказать, Стив, предложил мне выйти за него замуж, потому что…

— Потому что давно любил тебя! — пылко прервала ее Джанет, и на ее лице появились признаки оживления.

— Нет, моя девочка. Он никогда не любил меня. А потому, что Мэтью был его давним другом. Он пожалел меня. Видишь, мы прожили с папой так долго, и нельзя сказать, что были несчастливы. Но расплачивались мы за это дорого. Я — за свою слабость, за то, что из-за ложного страха остаться одной давала Стиву лишь суррогат семьи, за то, что тратила себя на внешнее, предназначенное не мне… А он — за свою жалость, которая никогда не должна руководить нами, ибо всегда ведет к еще большим бедам.

Но ведь ты — ради кого мы оба и пошли на эту жертву — выросла настоящей и счастливой, правда? Джанет промолчала.

— И ты… Ты так никого и не любила больше!? — в словах дочери Пат услышала неподдельный ужас.

— Любила. — В левом плече Пат, как обычно при мысли о Милоше, закололи тоненькие острые иглы. — Но это было уже потом, когда мы разошлись со Стивом, — поспешила она успокоить дочь.

— Но ведь вы разошлись только три года назад, — прошептала Джанет, краснея и низко клоня голову.

— Ты считаешь меня старой? — улыбнулась Пат. — Это пройдет. Я и в двадцать с лишним представить не могла, что у моей коллеги, одной блистательной и талантливой дамы чуть за сорок, есть любовники. Дело не в этом. Дело в том, что, сколько бы у тебя их ни было, ты всегда должна понимать: полагаться можно только на себя. Только имея свой собственный, своей тяжелой работой выстроенный мир, ты значишь что-либо в мире внешнем. Ты должна уметь опираться на саму себя, иначе можно не только сломаться самой, но и потянуть за собой слишком многое и многих… — Пат говорила увлеченно и искренне, не замечая, как Джанет уходит в какие-то свои мысли.

— А мои дедушка с бабушкой… с той стороны? — осторожно спросила она.

— Их уже давно нет, — ответила Пат, не считая свои слова ложью, поскольку Губерта она вообще никогда не видела, а Руфь перестала существовать для нее после истории с Милошем — как раз и навсегда перестали существовать городок Кюсснахт, Альпы и университет Женевы.

— И они никогда меня не видели и… не хотели увидеть?

«Бедная малышка, ей так не хватает Чарльза!» — Пат крепко прижала к себе дочку.

— Нет. Не видели и не хотели. — На этот раз Пат была до конца честной и произнесла эти слова таким тоном, что Джанет побоялась расспрашивать дальше. — Вот видишь, я же говорила тебе, что все не так страшно и не так… сложно. И мы трое остались такими, какими были, не хуже и не лучше, правда?

Джанет неуверенно кивнула.

— Только не говори ничего па… папе, — эти слова прозвучали в ее устах как мольба.

— Конечно. И ты тоже. А теперь пойдем, я уложу тебя, как укладывала, когда ты была маленькой. — Пат вдруг словно впервые почувствовала, как безумно дорога и близка ей эта растрепанная долговязая девочка, дитя таких жарких, таких забытых лейквудских ночей.

— Нет, мама, я лучше еще посижу здесь, если можно.

— Как тебе будет лучше. А мне надо идти, — чуть виновато пояснила она. — Съемка уже через три часа.

Но уже у самой двери в спину ей прошелестело робко и вместе с тем требовательно:

— Но кто он был, мама?

И тогда Пат обернулась, прошла назад, села на широкую ручку кресла и, обняв Джанет за вздрагивающие плечи, какое-то время молча сидела, тихонько покачиваясь.

— Пой со мной, — неожиданно прошептала она, и два голоса, сначала неуверенно и сбиваясь, а после все слаженней и проникновенней допели до конца песню о розе, называвшуюся когда-то совсем иначе.

* * *

История собственного рождения настолько потрясла Джанет, что на время она забыла и о предках, и о возлюбленном. Но при всей своей восторженной романтичности девушка обладала весьма сильной волей — правда, Пат называла это свойство упрямством — вероятно оттого, что воля дочери была не той целеустремленной, хорошо организованной силой, которая была присуща ей самой, а хаотичным бурным потоком, затоплявшим все и вся, — и потому, несмотря на столь колоссальное потрясение, Джанет все же вылетела в Лондон в тот день, когда и задумала. И Пат не противилась: она понимала, что после случившегося, пока рана еще свежа и открыта, девочке будет очень трудно увидеться со Стивом.

По возвращении домой Джанет стала жить уже не тройной, как жила прежде, считая погружение в темные глубины Прошлого и тайную любовь к брату, а какой-то четверной жизнью. Образ таинственного, молодого, мятущегося человека теперь неизменно присутствовал во всех ее мыслях, постепенно все больше овладевая ее воображением и вытесняя те первые ошеломляющие чувства, что охватили Джанет сразу после открытия этой тайны.

Оставшись в кабинете Пат тем белесым сентябрьским утром, Джанет не чувствовала ничего, кроме застилающей глаза и разрывающей сердце жалости к Стиву. Так вот что значили слова Руфи! Ее отец, лучший из всех отцов на свете, не был любим. Это не укладывалось у нее в голове. Снова и снова перед глазами девушки вставало лицо Стива с фотографий: в двадцать лет — непокорство, и дерзость, и вечный дух странствий; в тридцать — время женитьбы на Пат — длинные русые пряди, потемневшие серые глаза; потом — отец ее раннего детства, волшебно-добрый, заменяющий собой весь мир… И нынешний седой юноша, не уступивший времени почти ничего… О, как мама была несправедлива в своем равнодушии! И Джанет знала, что отныне любит Стива еще больше — любовью выстраданной.

Другим чувством было новое отношение к матери. Джанет не оставляло ощущение, будто Пат наконец сошла с Олимпа, где недосягаемой в своей безупречности пребывала ранее. Когда они пели, обнявшись, песню, написанную ее настоящим отцом, мама была такой же нежной, грешной, живой, как и она сама, и это до тех пор неведомое ощущение единения и равенства было упоительно. Поняла Джанет и то, что такая откровенность может существовать лишь на равных: она тоже должна быть открытой с Пат до конца. И если бы девушка не знала, что матери надо хоть немного отдохнуть перед тяжелым съемочным днем, она непременно, тогда же, пришла бы к ней в спальню поведать о всех своих тайнах, главной из которых, безусловно, был Милош.

Эти новые ощущения так занимали Джанет, что она большую часть времени проводила как во сне. Но вскоре реальная жизнь — а как подлинный романтик Джанет могла черпать впечатления только из реальной, столь богатой красотой и сюрпризами жизни — стала брать свое, и простое живое любопытство заставляло девушку все чаще задумываться о том, каким на самом деле был ее так рано умерший отец. Джанет подолгу рассматривала себя в старинном зеркале с потускневшей амальгамой в раме из охотничьих трофеев, пытаясь отсечь знакомые черты мамы, Чарльза и Селии. Но то, что оставалось, увы, не давало никакого представления о том, кто зачал ее в августовские влажные ночи на той стороне океана. Джанет бросилась в библиотеки, рылась в музыкальных журналах, листала газеты — напрасно. Стив в свое время немало потрудился над тем, чтобы ни история странной гибели Мэтью Вирца, ни сама его недолгая жизнь не оставили следов в болтливой и беспардонной музыкальной прессе. Но девушка не сдавалась. Если была пластинка, то должна где-то быть и статья, заметка, простое упоминание, наконец, а если повезет, то и фотография. И в Королевском архиве, где Джанет правдами и неправдами пролезла в современный музыкальный отдел, ее терпение было вознаграждено. На второй странице «Мелоди Мейкер» за семьдесят пятый год она обнаружила большую статью под названием «Ночь счастливого дня». Ее тонкие пальцы дрогнули: а вдруг окажется, что отца считали бездарным и пошлым? Или еще хуже — над ним смеялись? Джанет на мгновение зажмурила глаза и выхватила из статьи первый попавшийся кусок: «…кажущаяся невозможной, но вполне уверенная балансировка на грани китча и несомненного искусства. Кто слышал его проникающий словно с той стороны бытия голос, никогда уже не забудет его. Его тексты словно не обращены к слушателю, а лишь из последних сил сдерживают напор рвущегося изнутри мятежа…» Слава Богу! Джанет осторожно перевернула страницу, и прямо на нее, в упор, глянуло с болью и тоской распахнутое миру лицо. Забыв обо всем на свете, она смотрела и смотрела до радужных точек в глазах на это узкое, темное породистое лицо, лицо, являвшее собой поле битвы, где добро боролось со злом, рай с адом. И ничего, ничего не унаследовала она от него, кроме стремительности и полета черт! И еще, может быть, распахнутости миру. Джанет до боли стиснула под столом руки. Несомненно, в этом лице было нечто колдовское. Несомненно, мама любила его до безумия. И несомненно, в нем было много тяжкого, болезненного, порочного… Немного успокоившись, Джанет прочитала статью от начала до конца, и единственный вывод, который она сделала, заключался в том, что критика и сама не понимала ни происхождения его творчества, ни его места и значения в рок-культуре… Болезненной царапиной задела фраза об «окутанных наркотическими волнами» образах. Правда, и в воспоминаниях Стива наркотики являлись, можно сказать, одним из центральных персонажей, но Джанет всегда полагала это некоей культурной условностью, никакого отношения не имеющей к жизни реальных, близких ей людей. Вероятно, тогда это было просто хорошим тоном. Если бы не мучительная тревога этого словно выгоревшего изнутри лица!..

Так подходила к концу осторожная английская осень, рыжая, как лиса, мягкой лапой касающаяся листвы буков и грабов на опушках Шервудского леса… Осень, призрачными туманами затягивающая реки и скрывающая холмы, из которых постепенно уходили яркость и четкость, сменяясь размытым серым цветом — от беспомощно-пепельного до тревожно-черного. И Джанет плавала в этом море неясных чувств и мыслей, как потерявшая курс лодочка. Но как только зазвенели первые заморозки и все вокруг волей-неволей стало принимать более четкие формы, желание соединиться с возлюбленным вновь стало крепнуть в ней — и не только в повзрослевшей душе, но и во властно заявлявшем о себе теле. Но теперь Джанет уже могла не бояться этого желания, распускавшегося внутри порой трудно и медленно, как лепестки тугого бутона, а порой стремительно и дерзко зажигавшего ее до самых кончиков пальцев. Теперь ей нечего было стесняться, и она, как затаившийся охотник, только ждала определенного ей женевской незнакомкой срока или другого тайного или явного знака, который дал бы ее чувству хлынуть полноводной рекой.

* * *

Руфь знала, что грядет декабрь, самое беспросветное время, завершающее год. Год — и ее жизнь. Она не собиралась давать над собой власти ни боли, ни сопутствующей ей беспомощности, и потому еще в сентябре договорилась с одним из своих поклонников, рассеянных по всему свету и имевшихся едва ли не во всех европейских странах, о том, что как только она позовет его, он приедет и поможет ей расстаться с этой жизнью так же блестяще и гордо, как она прожила ее. И так сильна была власть этой женщины или власть ее былых ласк, что известный всей Швейцарии философ радовался даже этой своей печальной избранности…

— Но ведь я еще увижу тебя? — робко, как юноша, спросил он после того, как были обсуждены все подробности: нотариус, кладбище, смертная одежда, научное наследие.

Руфь рассмеялась:

— Конечно. И увидишь, и…

На том конце провода раздался звук, словно у академика перехватило дыхание.

— Ах, Родольф, не тешь себя напрасно, алтарные врата давно закрыты. Не для тебя — для всех. Я имела в виду — мы еще поговорим, мой милый.

И всю эту долгую пряную осень Родольф Бернье, пользуясь столь нежданно свалившимся на него горьким счастьем, каждый день бывал у Руфи, бросив в Ивердоне и работу, и семью, снимая в Женеве номер в скромном отеле близ бывшей епископской тюрьмы. А она делила время меж ним и Милошем, отдавая второму утро, а первому вечер и ночь.

Откровенно признавшись Милошу в своей болезни и скорой кончине, она была спокойна и даже весела. Умирать ей было не страшно: слишком много она прожила жизней и слишком много пережила смертей. Наоборот, ее жизнь в последнее десятилетие, лишенная пиршества плоти, была Руфи если не в тягость, то… достаточно безразлична. Ее радовал, пожалуй, только Милош, в чьей славянской, не знающей пределов душе и в уникальных способностях тела она видела свое достойное продолжение. И поэтому она спешила передать ему весь свой опыт, не стесняясь раскрывать перед юношей самые глухие бездны физиологии и психики. За него Руфь уже не боялась: он оказался крепче, чем ее мальчик, в чьих жилах текла слишком древняя, слишком уставшая кровь столетий. И она была счастлива, что эта кровь сольется с кровью ее внучки и продлит земное существование тех двоих, кто был любим ею, хотя и так по-разному — Мэтью и Стива. Но открывать тайну Милошу она была не намерена до последнего, до того срока, когда наступит обещанный декабрь.

А Родольфу она подарила еще три месяца блаженства каждодневного общения. Руфь мало говорила с ним, зато они вместе пили тягучую янтарную малагу, и порой ему было позволено, накинув плед, смотреть, как она забывается коротким сном, или провести гребнем по ее волосам, в которых до сих пор трещали искры, или даже приникнуть губами к ее по-прежнему точеной ноге. И шестидесятилетний Бернье со сладостным стыдом чувствовал, как день ото дня его изнуряет желание, слишком циничное в ситуации, в которой он находился.

Но вот наступил декабрь, и вершины Кре-де-ля-Нейжа по ту сторону границы стали все чаще скрываться в зимних ватных туманах. И однажды утром Руфь поняла, что без наркотика она не может прожить уже и половины дня… Ей стало ясно, что срок пришел. Страха не было, как не было и жалости к оставляемым. Она владела всем — и потому ничего на этой земле ей было не нужно, а страх перед небытием Руфь изжила уже дважды: первый раз участвуя в страшных экспериментах по изучению психологии фашизма, опускаясь в немыслимые не прошедшему ад концлагерей человеку бездны отчаяния и смерти, и второй раз — когда ушел ее сын. Единственное, в чем она колебалась, был выбор орудия смерти — цианат или сильная доза снотворного. И она остановилась на последнем — не потому, что это было бы безболезненней, но потому, что она хорошо знала, как в последний миг обезображивает лицо гримаса боли и ужаса при приеме цианатов, а она хотела уйти такой же прекрасной и недосягаемой, как жила. «Что ж, по крайней мере в последние десять минут я смогу еще и насладиться любыми своими фантазиями», — усмехнулась Руфь и позвонила Бернье, никогда не приходившему без предварительного звонка, с одним-единственным словом: «Пора».

И тот, знавший вот уже третий месяц, что этот миг неизбежно наступит, все же заплакал как ребенок и долго смотрел сквозь голые ветви акаций на стрельчатые церковные своды над подножием приземистой башни и на синие, несмотря ни на что, воды озера в просвете между стенами — смотрел так, будто это он уходит сегодня и ему никогда не дано будет увидеть их снова.

Перед высокими дверями он некоторое время пытался унять дрожь в руках и ногах, но против его ожиданий Руфь встретила его победной улыбкой:

— Ах, милый, я даже рада, что мальчик на гастролях. Вся эта суета, связанная с уже бесчувственным телом, отдает чем-то противоестественным. Он увидит лишь суровый испанский крест, а все, что необходимо, я ему написала.

Этим утром Руфь действительно написала несколько писем, в том числе и Стиву, не прося ни приехать, ни помнить, а только благодаря его за то единственное светлое чувство, почти свободное от оков плоти, которое дал ей именно он. Написала она и Губерту, тоже не упрекая и не сожалея, говоря «спасибо» за сына. Были и деловые письма с просьбами или распоряжениями кое-кого обеспечить… А также содержать в порядке могилы Мэтью и Йованки. Милошу же она написала как можно проще, раскрывая причины своего участия в его судьбе, и в двух словах — тайну рождения Джанет. «…Ты обязан взять ее, как вступают во владение жалованной землей, хотя бы для того, чтобы отдать долг ее матери, раскрывшей тебе тот мир, который не иссякает никогда. И это моя предсмертная воля».

Но земные дела еще не были завершены. Доставляя Родольфу последнюю радость, Руфь попросила его остричь ее тяжелые серебряные волосы.

— В гробу красоваться не перед кем, а ты можешь взять их себе. Не бери колец, милый, они слишком ко многому обяжут, раздай кому хочешь. — И она непринужденным жестом повела рукой, отчего с исхудавших от болезни пальцев кольца посыпались веселым искрящимся градом, со стуком падая на пол и огоньками разбегаясь по комнате.

И с тихим шорохом вслед за ними упали волосы. Но Бернье предстояло еще одно испытание.

— А теперь переодень меня. — Руфь давно продумала свой погребальный наряд: темно-лиловое гладкое платье с глухим воротом до подбородка и рукавами по вторые фаланги пальцев.

— Я не могу… Не проси об этом, — глухо ответил он.

— Я приказываю. — Руфь подняла его голову непривычно голой без колец рукой и тряхнула длинной челкой на вдруг помолодевшем лице. — Неужели ты боишься увидеть мое тело уже не столь совершенным?

Бернье вспыхнул:

— Я боюсь, что не справлюсь с собой.

И тут на самом дне огромных глаз Руфи пробежали зеленоватые волны… Произнеся какое-то ужасное испанское ругательство, она прищелкнула сухими пальцами, как кастаньетами:

— Не справляйся.

…А через полчаса неожиданно зазвонил телефон — это Милош проездом оказался на один день в Женеве. Руфь улыбнулась и прикрыла рукой глаза.

— Что ж, придется мне еще раз затруднить тебя. Если уж так вышло, пусть малыш запомнит меня радостной. — И, отложив приготовленный наряд, она накинула тяжелый бархатный халат, влажно играющий светом и тенями морской волны, оживляя затканных на груди золотых львов-рампанов.[10] — Ты можешь остаться, — милостиво разрешила она Бернье, понимая, что прощаться два раза для человека в таком возрасте немыслимо.

И, опустив коротко остриженную голову на руку, Руфь молча ждала своего мальчика.

* * *

А Милош прожил эту осень во все сгущающемся безумии своей навеки потерянной любви к Джанет, в становившемся все более отчаянным и потому холодном разврате, в высасывающей его душу болезни Руфи. Из регулярных писем отца он знал о несчастье с Жаклин, но одно только сознание того, что там, с ними, сейчас находится Джанет, совершенно затмевало для него все остальное. Единственное, что могло ему помочь, был танец, и Милош небезуспешно пытался выразить в сжатых, экспрессивных сюитах свою тоску и боль, которые уже второй год стали его настоящей жизнью.

И сегодня, перебираясь из Гренобля в Ингольдштадт, он, леденея от возможности услышать об уже случившемся, набрал номер Руфи. Ее низкий, звучавший непривычно нежно голос, ее горловой смех на время сняли с его души хотя бы часть носимого груза, и через полчаса юноша был на Рю-де-Философ с ворохом водяных лилий, стоивших ужасно дорого даже для дорогой Женевы и столь любимых Руфью за их томную и одновременно свежую влажность.

Глаза Милоша сияли не то радостью, не то слезами, когда он с порога бросился к Руфи и уронил цветы на бирюзовый халат.

— Ты остриглась!? — Милош уткнулся ей в руки. — И без колец!? Что случилось, Руфь?

— Случилось то, мой мальчик, что сегодня наша последняя встреча. Я хотела все рассказать тебе в письме, но теперь… — Она взяла со столика узкий конверт, от которого шел слабый запах выбранных ею раз и навсегда духов «Безан». — Порви прямо сейчас. — Милош повиновался. — А теперь сядь сюда, ко мне. — Улыбаясь, Руфь смотрела, как юноша, скосив крупный олений глаз на откровенно и бесстыдно смятое белье, исполнил и эту просьбу. «Как удивительно сочетается в нем развращенность и стыдливость!» — подумала она, получая от этой мысли едва ли не наслаждение. — Твою руку. И не убирай ее, пока я не закончу. Не забывай, что сегодня я уйду, а потому прости мне мою прямоту. Ты сейчас сидишь здесь не только потому, что являешь собой идеальный тип мужчины, одаренного талантом искусства, красоты и сказочной потенции, но в первую очередь потому, что Стивен Шерфорд был моим любимым любовником. — Краем глаза Руфь заметила, как вздрогнула и застыла в еще большей неподвижности фигура сидевшего в кресле у дальнего окна Родольфа Бернье. — Жаль, что он не дошел со мной до конца. Это не осуждение, только сожаление. Но, может быть, иначе он и не был бы тем самым солнечным существом, которое давало мне роздых в сладком, но каторжном труде Афродиты Пандемос.[11] Выше голову, Милош, ты можешь гордиться своим отцом, несмотря на то что в свое время он совершил глупость и женился из самых высших соображений на девице, которая так неудачно понесла от моего сына незадолго до его смерти. Держись, мой хороший, — Руфь неожиданно для своих ослабевших рук до боли сжала пальцы юноши. — И девицу эту звали Патрицией Фоулбарт.

При этих словах Милош почувствовал, что перед ним разверзлась черная воронка, сулившая одновременно и яркий свет, и безжалостную тьму.

— Пат! — прошептал он так, как шептал когда-то в бледное без кровинки лицо своей первой женщины. — Джанет…

— Ах, вот как! — Руфь на секунду прижала покачнувшегося Милоша к груди. — Это самое лучшее, что ты мог подарить мне сегодня, мой родной. Значит, Джанет будет твоей даже без всякой моей просьбы. И ребенок, дитя, сразу же, к годовщине моего ухода — самое позднее, ты слышишь? Я хочу, чтобы кровь слилась…

— О да… — губами, от которых при этой мысли отхлынул весь их яркий цвет, подтвердил Милош. От открывшейся скорой возможности обладать той, о которой запрещено было даже думать, он ощущал легкую дурноту, и, не в силах сопротивляться ей, он упал лицом в горячие колени под длинным халатом. Руфь медленно перебирала его вьющиеся пряди.

— Вот и все. Вот и все, — тихо, словно баюкая ребенка, повторяла она, и Бернье, замерший в своем кресле, видел на ее полуоткрытых губах улыбку настоящего счастья. — Вот и все, — в последний раз громко и веско произнесла Руфь, и лицо ее стало надменной и гордой маской тех предков, что стояли, кривя рты от презрения, под смертельными стрелами мавров. — Прощай, Милош. Если хочешь, приходи, но не туда, где твоя мама и Мэт, а на Айнзидельн, знаешь, где часовня над озером. Я всегда буду ждать тебя там. Приходи с Джанет и малышом. — В последний раз она поцеловала мокрое от слез лицо, в котором так странно слились для нее черты ее любовника и ее сына. — Будь же мужчиной, иди. — И Руфь тихонько подтолкнула юношу.

Жадными глазами охватив ее всю, лежащую на смятых простынях, с королевски поднятой головой, Милош до крови прикусил губу и, стараясь ступать спокойно и твердо, вышел.

Какое-то время Руфь смотрела ему вслед, словно внутренним взором еще видела высокую юношескую фигуру, а потом обернулась к Бернье.

— А теперь ты. Впрочем, все, что могла, я уже дала. К сожалению, у меня нет для тебя такого роскошного подарка, какой был для мальчика…

— Ты подарила мне больше, Руфь.

— Тогда подойди и переодень меня снова, а потом выйди и не возвращайся раньше, чем через час. — И напоследок нарушив свое правило никогда не лгать мужчине, чуть касаясь губами его осторожных рук на своих плечах, она сказала: — Ты даже сейчас великий любовник. Спасибо.

Это были последние слова Руфи Вирц.

Когда ровно через час Бернье вошел в ореховую комнату, на постели с блаженной улыбкой недоступного живым знания лежала уже не она, а лишь ее тело, погубившее и спасшее десятки и десятки мужчин.

* * *

Благодаря предусмотрительности и холодному расчету Руфи похороны прошли быстро и гладко. Двусветный университетский зал, где происходила панихида, был полон учеными многих стран, институтов, направлений и школ — имя профессора Вирц гремело в психоанализе. Но так сильно было личное влияние Руфи, что даже сейчас, над ее открытым гробом, по залу носились отзвуки былых страстей, и многие из присутствующих порой бросали на других быстрые косые взгляды, пытаясь хотя бы теперь понять, кто был счастливым обладателем этого успокоившегося навеки тела, а кто горько страдал от его недоступности. И еще поражало почти полное отсутствие женщин.

Милош, стоявший у самого гроба не поднимая глаз, всей кожей чувствовал эту душную атмосферу ревности и любопытства, и ему хотелось встать и, раскинув руки, закрыть собой то, что осталось от его Руфи. Но потом все постепенно рассеялось, и на кладбище в Кюсснахте царило уже совсем другое настроение — любовного и восторженного удивления перед этой женщиной и ее жизнью.

Руфь похоронили не рядом с сыном — поскольку она не хотела, чтобы к ней, равно как к нему, приходили случайно, просто из-за близкого соседства, — а в совершенно другой стороне кладбища, среди могил, частично уже совсем ушедших в землю, и стершихся плит восемнадцатого столетия. Она пришла к ним как равная к равным, и бронзовый розенкройц[12] над свеженасыпанным дерном казался стоящим здесь еще с тех масонских времен.

Милош и Бернье остались последними. Милош стоял, прижимаясь лбом к холодному металлу креста, а Бернье просто опустился на грязную пожухлую траву. И оба понимали, что кому-то надо уйти, чтобы другой мог остаться с нею последним. Юноша и старик, будущее и прошлое. Милош, ощущавший свое право вдвойне, за себя и за отца, был полон самой жестокой юношеской решимости оставаться здесь до тех пор, пока не покажется над горой Риги голубоватая декабрьская Венера, но случайно подняв глаза от могилы, он вдруг встретился взглядом с Бернье — и вынужден был опустить их, ибо во взгляде ивердонского философа стояло не требование, не право, а мольба. Мольба человека, у которого все позади, и эта холодная ночь на кладбище — его последняя отрада. И тогда Милош шагнул к нему и, присев на корточки, прижался плечом к плечу, душа к душе, с благодарностью и страхом почувствовав на своей руке горячие скупые капли.

— Да храни вас Бог! — почти одновременно прозвучало в стылом вечернем воздухе, и Милош, не оборачиваясь, побежал прочь в сторону города.

Автобус в Германию выезжал рано утром, но Милош знал, что теперь никакая сила не заставит его заниматься чем-либо до тех пор, пока в руках у него не затрепещет юное желанное тело. И не раздумывая ни о каких моральных правилах, он взял машину и рванул обратно в Женеву самым кратким путем, не через Берн, а по горным шоссе мимо Шпица, Монтре и дважды через французскую границу. Это позволило ему выиграть почти два часа, и еще до рассвета он стоял у дверей антрепренера их студенческой труппы.

Жюльетта Ратен, больше известная как просто мадам Жюль, кругленькая и неутомимая, далеко перешагнувшая бальзаковский возраст, была для студентов не только ловким менеджером, умудрявшимся выбивать неслыханно выгодные гастроли, но и воистину родной матерью. К ней шли поплакаться, поговорить, а то и занять денег. Но Милош видел и другое — то, каким плотоядным взором смотрит она украдкой на стройные, постоянно профессионально обнаженные молодые тела. И он пошел ва-банк.

Разбудив мадам и трех ее пекинесов в самую сладкую пору предрассветного сна, он еще на пороге распахнул свой длинный лайковый плащ, чтобы у кокетливо запахивающей халатик антрепренерши не оставалось ни малейших сомнений в роде его намерений. Пекинесы хрипели, хозяйка сладострастно повизгивала, а Милош совершал свою работу с невозмутимостью олимпийского божества. Около восьми, когда вялый зимний рассвет поплыл через опущенные жалюзи, а пекинесы охрипли, исцарапав всю спину Милоша острыми, любовно подпиленными когтями, мадам все же спохватилась и томно потребовала свои часики.

— Ах, мой персик, нас уже заждались! — проворковала она.

— Вас, мадам, вас, а не нас, — довольно-таки нагло ответил Милош, который, во-первых, был уверен, что теперь он может требовать своего, а во-вторых, просто безумно хотел спать. — Я не еду. Понимаю, что подвожу всех, а вас лишаю надежды на продолжение подобного времяпрепровождения в Ингольдштадте, но увы. Впрочем, обещаю по возвращении немедленно исправиться. — Он лениво откинулся на бок и продемонстрировал мадам явное доказательство своих обещаний. — Надеюсь, что ты все уладишь, да, ласточка?

И стопятидесятифунтовой ласточке, ублаженной и очарованной, ничего не оставалось, как согласиться. Через полчаса, в последний раз ощутимо коснувшись уже задремавшего лучшего студента всей грудью, мадам Жюль выскочила из квартиры, прихватив всех пекинесов.

— Ключ можешь оставить себе! — задорно крикнула она на прощанье, но этого пожелания Милош уже не слышал. Его организм, привыкший к такого рода нагрузкам, давно научился реагировать на них единственно верным способом: полтора-два часа глубокого сна и полного расслабления — и ты готов к другим занятиям. Главное, никаких воспоминаний — ни психических, ни телесных. Это были уроки Руфи, и Милош воспринял их действительно как лучший студент. Вот и сейчас, дав себе ровно три часа, учитывая ночную гонку по перевалам бернских Альп, он безмятежно, как младенец, нырнул в синее озеро сна без сновидений. А в десять, когда несмотря на хмарь дождливой женевской зимы в Английском парке, куда выходили окна, раздался детский гомон и визг, он проснулся, с удивлением оглядел хорошо помятое претенциозное малиновое белье на широкой постели, хмыкнул и пошел искать ванную.

Джанет он решил даже не звонить. К чему слова с их пустотой и фальшивой, всеми толкуемой по-разному оболочкой? Милош давно знал, что настоящее молчаливо. И мгновенно представив себе, как в натянуто-звенящей тишине, без единого вздоха и шепота, он возьмет девушку на постели, словно на алтаре, он ощутил такой спазм, что отодвинул недоеденный завтрак и, даже не узнав расписание английских рейсов, вышел в серебристый туман, поднимавшийся над тремя мостами.

Но ближайший рейс «Бритиш эйрлайнз» оказался лишь около трех, а потому Милош зашел в первое попавшееся кафе второго этажа, заказал, приведя в замешательство даже бесстрастных, навидавшихся всего аэропортовских официантов, рому с портвейном и погрузился в грезы, доводящие его и без того распаленное воображение до жгучей остроты одержимости.

* * *

Но как бы ни ждала Джанет грядущего великого часа, ее живая натура не давала возможности просто отдаться этому созерцательному ожиданию. Девушке требовалось жить, жить каждую секунду, каждый час, полностью проживая все, что бы ни несло с собой время: радость или страдание, тьму или свет. И каждый день, чутко прислушиваясь к себе и ко всему, что могло быть истолковано как знамение, она все же потихоньку снова вернулась к обыденной жизни — школе, дому, архивам, туманному германскому гению.

Вечерами перед сном она все так же играла с кольцом Руфи, словно изучая свое тело и готовя его к будущей великой игре. На ее прикроватном столике в старинной рамке, выпрошенной у Селии, теперь стояла ксерокопия портрета из «Мелоди Мейкер», и порой, переживая некоторые чудесные, хотя и еще смутные ощущения, она не отрываясь смотрела плывущим взглядом на трагически-надменное лицо того, кто умер, не зная ее. И это лицо как-то само собой сливалось в ее сознании с лицом Милоша, таким же смуглым, тайным и родным. Сколько раз Джанет брала в руки фотографию и медленно подносила ее все ближе и ближе к глазам, стараясь разгадать давно истлевшие неведомо где черты, и мучительно пыталась вспомнить, уйдя от сходства с возлюбленным, кого еще напоминают ей эти высокие брови вразлет, этот хищный вырез ноздрей смело очерченного носа? Ей начинали мерещиться костры и подвалы инквизиции, палачи и колдуньи, цыганки и конкистадоры — словом, весь набор средневековой Испании. Ощущения ее, как слепые котята, тыкались в этой полутьме, еще не имея опыта шагнуть дальше.

Но однажды, когда, ведя кольцом по отросшей после лета золотой шерстке меж худеньких ног, Джанет неотрывно смотрела на улыбающееся неизвестно чему лицо на столе, в мозгу ее радужным всполохом ударила молния освобождения — это Руфь! Лежа неподвижно, боясь, что разгадка исчезнет, девушка повторяла снова и снова: «Да, это Руфь… Это сын Руфи… Невозможно спутать это древнее… властное… испанское… И я?!» В голове Джанет застучали быстрые звонкие молоточки, и опасаясь, что потеряет сознание, как тогда в Трентоне, она рывком села на постели, дыша как можно глубже и медленней. Она испанка! Несмотря на всю кровную и книжную любовь к Англии, это было невиданным даром! И обнаженное тело Джанет невольно выпрямилось, словно к ней уже подходил сумрачный, со сверкающими из-под низко надвинутой шляпы очами какой-нибудь Хозе…

А наутро, прижавшись к Селии и почему-то чувствуя перед ней щемящую вину за то, что у нее оказалась еще одна бабушка, Джанет заявила, что завтра же отправляется в Женеву и что никакие запрещения мамы, звонки папы и бабушкины уговоры не изменят этого решения и не остановят его исполнения. И столько непреклонного и, как неожиданно поняла Селия, чужого было в потемневших и сузившихся глазах внучки, что она не стала спорить, а только тихо спросила, опустив глаза на идеально накрахмаленную кухонную скатерть:

— Ведь у тебя остались те деньги, что я дала заказать службу…

— Да-да, бабушка! — с удивившим Селию жаром ответила Джанет. — И на этот раз мы с Милошем непременно сделаем это! Вместе!

Просидев все утро в манчестерском аэропорту, поскольку над Женевой стоял густой туман, столь частый в это время года над долинами, зажатыми между двух горных цепей, Джанет, как зверек, не двигалась с места и только широко раскрытыми глазами вглядывалась в стеклянную стену перед собой, видя там комнату с высоким потолком и седую женщину с унизанными кольцами руками.

Женевский аэропорт действительно встретил Джанет клочьями низко стелющегося тумана и сыростью, пробиравшейся даже под длинное пальто в стиле «милитари» конца семидесятых, выкопанное из гардероба Пат и придававшее девушке вид бравого и одновременно несколько растерянного новобранца. От висящей в воздухе сырости потускнели даже непокорно рассыпавшиеся волосы. Джанет шла по бесчисленным проходам, слепившим глаза тысячами указателей, табло и вывесок, соображая, идти ли ей сразу в дом за университетом или сначала зайти все-таки в какой-нибудь отель. В любом случае надо было сначала выбраться из аэропорта и оказаться в центре. Не помня ни номера дома, ни квартиры, Джанет была уверена, что найдет их безошибочно: она обладала счастливым свойством никогда нигде не плутать и, хоть единожды побывав где-либо, находить это место и днем и ночью. Как радовался Чарльз, обнаружив в ней, еще малышке, это качество, заводя ее в самые лесистые места Шервуда! Но мысли о деде по тем неведомым путям внутренних ассоциаций, которые заставляют человека перескакивать от одной темы к другой, казалось бы, совершенно неуместной, привели девушку к соображению, что все-таки надо что-нибудь поесть. К тому же поесть Джанет, несмотря на свою худобу, очень любила, и тот же Чарльз не раз, глядя, с каким аппетитом ест внучка, говорил, удовлетворенно поглаживая седые колючие усы: «Вот это я понимаю! Настоящая леди должна есть со вкусом и пониманием, не то что эти нынешние птички!» И Джанет шагнула в первое попавшееся кафе, своими деревянными панелями и двухскатной крышей напоминавшее горное шале, каким-то чудом занесенное под голубое стекло куполов аэропорта.

Но, беззвучно открывшись, низкая, как в салунах, дверь впустила ее не в кафе, а действительно в чудо — в дальнем углу, сумрачно подперев кулаками щеки, сидел Милош. Джанет дернула себя за ухо, чтобы проснуться, — Милош не исчез. Наоборот, он, не поднимая глаз, налил себе, как видно, уже не первую порцию и стал медленно пить. Сдерживая дыхание, Джанет прокралась за соседний столик и, так же подперев руками подбородок, села, наслаждаясь возможностью наблюдать, оставаясь невидимой, — чего никогда бы не сделала Пат с ее прямотой и предельной внутренней честностью. Ах, как хорош был Милош, особенно в этом полумраке, дававшем его пиджаку и волосам тот серебристо-сизый налет, какой бывает на крупных переспелых сливах! Какой жар шел от его яркого, может быть, чуть тяжеловесного рта, как порой вздрагивала смуглая шея под белой рубашкой с распущенным галстуком… И Джанет с восторгом, наполняющим все ее тело, смотрела на него, упиваясь, и синие глаза ее темнели от счастья.

Но мука радостью бывает так же невыносима, как и мука несчастьем, и через какое-то время девушка не выдержала. Неслышно подойдя, она положила легкую руку на широкое каменное плечо:

— Милош!

Плечо дернулось, и рука скользнула по лацкану вниз.

— Не может быть. — Это было не восклицание, скорее стон.

— Почему же? — И против воли вся Джанет, от падавших на лицо волос до кончика коричневого замшевого ботинка, засияла лукавством, соблазном и хитростью. — Я прилетела открыть тебе страшную тайну! — И она сделала лицо, как в детских страшилках. — Пусти, пожалуйста. — Рука, сжимавшая ее руку, жгла таким огнем, что Джанет чувствовала, что сейчас, так ничего и не объяснив, просто бросится Милошу на шею, чтобы уже никогда не отрываться от этих темных губ. Было и сладко, и стыдно, и страшно. — В общем… Словом… Папа… — Джанет залилась густым румянцем и, сознавая это, смутилась и покраснела еще сильней. — Наш папа — он только твой, он женился на маме, когда… Ну, когда она была уже… А мой настоящий отец…

— …сын Руфи, — закончил Милош.

— И ты! Ты! Ты знал это все время!? — потрясенная такой жестокостью, воскликнула Джанет, не веря собственным ушам.

— Нет. Но тебе-то откуда это известно? — нахмурился он.

— Так вышло, — неуверенно ответила девушка, не желая рассказывать о чтении чужих писем. — Но ведь ничего не изменилось, то есть, я хочу сказать, что я люблю папу по-прежнему даже больше, — заторопилась она, опасаясь, что Милошу может быть обидно за Стива. — И главное… Главное теперь то, что я люблю тебя. — Великая тайна, самая большая и страшная из всех тайн в мире, была наконец высказана, и Джанет, застыв, ждала теперь ответа.

Но Милош молчал. Он только прикрыл глаза, и лицо его с каждой секундой становилось все белей и белей. Джанет вдруг стало не по себе, и она осторожно тронула безжизненно лежавшую на столе руку. Тогда по-прежнему молча он поднялся, рывком поднял ее и, больно сжимая плечо, повел из кафе, а затем все дальше по светящимся стеклянным лабиринтам, все быстрее, все больнее… Перед глазами завертелись огни, и Джанет ощутила, как под ложечкой льдинкой растет холодок восторженной жути. Милош распахнул перед ней дверь такси и, сев рядом, снова сжал ее руку чуть повыше запястья. Его била крупная дрожь.

— Куда ты хочешь поехать? — наконец тихо спросил он, отворачиваясь к окну, по которому с монотонным упрямством стекали мутные капли. — Ко мне, в студию или, может быть, в отель?

Джанет опустила голову.

— Сначала мы поедем туда, на Рю-де-Философ.

— Зачем!? — В голосе Милоша Джанет явственно услышала ужас и невольно испугалась сама.

— Но ведь я должна увидеть ее опять, это же моя бабушка. Моя родная бабушка, понимаешь!? — Джанет сорвалась в крик и выдернула руку из железного пожатья.

— Где же ты была раньше? — вдруг совсем печально и тихо ответил Милош. — Руфь… Она умерла четыре дня назад.

— Неправда! — Злые слезы отчаяния брызнули из синих глаз. Потерять, еще не обретя! Сначала отец, а теперь бабушка. Где же теперь Испания, колдуньи, кипенье крови, правда о Мэтью Вирце, нескончаемое волшебство Прошлого, магия красоты — где теперь все это, что олицетворяла для Джанет пожилая женщина с обликом королевы!? Ей казалось, что она падает в черную яму, летит, летит вниз, и горю ее нет конца…

Но вот машина резко остановилась, и, открыв глаза, Джанет увидела перед собой расширенные бездонные зрачки Милоша.

— Выходи.

Как во сне, когда кажется, что никогда не преодолеть каких-нибудь десяти метров, она медленно шла к уже знакомому ей дому со стеклянным кубом студии наверху и всей кожей ощущала на себе тяжесть этих черных безумных глаз. И бесконечно поднималась вверх лестница, и целую вечность поворачивался в замке ключ, и Бог знает сколько стояла она в пустынной, залитой неверным дрожащим светом дождя студии, среди разбросанных матов, не расстегивая пальто и даже не гадая, куда делся тот, кто привел ее сюда.

И влажное дыхание коснулось ее затылка.

* * *

Капли мерно и дробно стучали над головой, и Джанет скорее догадалась, чем услышала:

— Сядь. Вон туда.

Она покорно опустилась на середину выложенного матами круга, а Милош, подтянув колени к подбородку, устроился на расстоянии вытянутой руки. Молчания не было, была тишина. Тишина, за которой таится бездна.

— Сними пальто. Это студия — здесь тепло. — Его голос долетал до нее еле слышно, словно говорящий стоял на другом берегу широкой полноводной реки. Джанет плохо слушающимися пальцами расстегнула пальто и на секунду растерялась, не зная, куда его положить.

— Сюда, — Милош указал на пустое пространство между ними.

И только оставшись в тонком пуловере, Джанет почувствовала, что в студии не просто тепло, а жарко, как в оранжерее, и что от нее исходит тонкий и острый запах пота. По лицу ее пошли красные пятна, но, скосив глаза, она увидела, как жадно раздуваются ноздри Милоша, придавая ему сходство с породистой легавой, почуявшей дичь.

— И свитер. — Свитер опал большим мыльным пузырем. — Футболку. — И маленькие, мягкие от жары соски на секунду сверкнули розовым, пока девушка не прижалась грудью к согнутым коленям. — Ботинки. — Эту часть одежды Джанет не рискнула положить в общую кучу и просто отодвинула в сторону. — Юбку. — Черное букле соскользнуло вниз, но для этого пришлось подняться, и на какое-то мгновение Джанет словно со стороны увидела себя, по-детски нелепую с голой грудью и в разноцветных колготках толстой вязки, и потому стянула их, не дожидаясь его слов. После этого Милош, уже молча и совсем отвернувшись, просто протянул руку, в которую невесомо лег алый лоскуток.

И вот она, оглушенная шумевшей в голове кровью и стыдом даже не столько за свое беззащитное тело, сколько за дикое, совершенно непонятное ей поведение Милоша, сидела перед разделявшим их ворохом одежды в классической позе обнаженной: закрытая руками грудь и сомкнутые, боком положенные колени. А напротив, судорожно сминая в руках последнее, что было ею снято, сидел, не раскрывая глаз и тщетно пытаясь унять дрожь, тот человек, к которому она так рвалась эти последние полтора года. И он не касался ее.

А Милош, раскачиваясь, как от боли, вел с собой мучительную борьбу, о которой не подозревала, да и не могла подозревать Джанет. Как человек, вкусивший уже черных плодов разврата, он едва не терял рассудок, представляя, что он может сделать сейчас с этим золотистым хрупким телом, но как искренне любящий хотел лишь самого простого, самого нежного слияния, без стонов, без криков…

Он хотел припасть к ее телу, как к роднику, как к чаше с напитком, который даст возможность стать прежним, чистым, не ведающим свирепых чудовищ пола. Потом у него мелькнула мысль сейчас же встать и выбежать, не раздумывая ни о каких последствиях, но его налившееся силой естество, казалось, стало каменно-тяжелым и не давало ему подняться с матов.

— Дай твою ногу. — Так и не раскрыв глаз, он на ощупь поднес к губам протянутую, чуть дрожащую от напряжения ножку с длинной узкой ступней и облупившимся лаком на маленьких ноготках. Джанет инстинктивно зажмурилась и долго не чувствовала ничего, кроме сухого горячего дыхания, опалявшего ее лодыжку и пальцы. Но вот пересохшие губы побежали вверх, ощупывая напрягшуюся тугую икру… — И другую, — услышала Джанет его еле слышный голос.

Чтобы удержать равновесие, она невольно отклонилась назад, опираясь на руки, и чуть раскинула ноги, пространство между которыми оказалось закрытым лежавшей между ними горой одежды. А по ее ногам бежали языки пламени, и это продолжалось долго, бесконечно долго, так что у нее затекли руки и устала поясница, но, стараясь освободиться от этого огня, она лишь все ближе придвигалась к Милошу и все плотней прижималась плотью к шерстяному пуловеру. И это было невыносимо. Джанет боялась открыть глаза — ей казалось, что ее бедра стали огромными, бесконечно широкими, а пуловер намок от истекавшей из нее влаги, и она с ужасом думала, что эта влага — кровь.

— Я больше не могу, Милош! — вдруг выдохнула она, сама того не желая. И на миг пришло облегчение, пламень угас и воздух хлынул, охлаждая воспаленную кожу — но только на миг, ибо прикосновение мягкой шерсти сменилось скользящими ударами языка, не знающего ни запретных глубин, ни пощады, и холодком зубов, от которого все внутри обрывалось от сладкого страха. — Я… не… могу… — снова прошептала Джанет, чувствуя, что сейчас руки ее подломятся, она упадет навзничь и, наверное, потеряет сознание.

— Повтори, — как из другого мира донесся до нее бесцветный, как бумага, чужой голос. — Повтори.

— Не могу-у-у! — уже пронзительно, во всю оставшуюся силу крикнула она. И тогда резкая боль, боль без всякого блаженства, прорезала ее бедра, и тут же раздался крик на незнакомом языке. Это Милош, забывшись и, может быть, уже забыв, кто перед ним, упал на нее всей тяжестью своего тренированного тела, резко раскинув в стороны сжимавшие ее лодыжки руки. Джанет хотела крикнуть, но ее рот, словно расплавленным сургучом, уже запечатан другим ртом, выгнутые плечи притиснуты к мату, а на ее ногах и на разломленных пополам бедрах лежит свинцовая тяжесть других бедер, и огненная струя рвется внутрь, почему-то то ослабевая, то усиливая напор, словно что-то ища, словно натыкаясь на что-то… А дышать невозможно и двинуться нет сил, и для того чтобы скорей прекратить эти мучения и умереть, можно только податься навстречу этой огненной струе… Джанет сделала это последнее усилие, и в ней вдруг разверзлась бездна, на секунду поглотившая и сознание, и чужую плоть, внезапно растворившуюся в ее внутренностях. Мир остановился и застыл. А когда движение вернулось, все стало иначе, вспыхнуло солнце, и высокие качели уносились в синее небо, и с каждым взмахом Джанет, как в детстве, смеялась и, ликуя, кричала: «Еще! Еще! Еще!»

И качели взлетали весь вечер, и всю ночь, и все утро, рассыпаясь в сверкающих огнях, растекаясь молочно-белыми реками.

И святой Николай с торжествующим кнехтом Рупрехтом[13] встретили их спящими под золотым покрывалом вьющихся волос, прядка которых нежно и празднично была обвита вокруг и во сне цветущего крупным пурпурным цветком дерева.

* * *

Но день все-таки наступил, хотя, приподняв налитые нежной тяжестью веки, Джанет не могла разобрать, день это, вечер или утро. Все тело ныло, растянутые связки болели. Свести ноги было просто невозможно.

— Вот было бы замечательно, — услышала она над собой голос Милоша, — если бы ты вообще никогда не смогла этого сделать.

Джанет рассмеялась:

— Наверное. Но сейчас давай поедем к тебе, я все-таки цивилизованный человек и хочу ванну и завтрак.

Милош на руках донес ее до вызванной машины и так же поднял на третий этаж своего угловато-хмурого «маузера». Здесь среди зимы полыхало лето. Стены огромной комнаты была выкрашены всеми возможными цветами.

— Раньше все было оранжевое, и это было настоящее решение, — словно оправдываясь, пояснил Милош, — но Жан решил, что от оранжевого глупеешь…

— А по-моему, дивно, — Джанет сползла по стене прямо на пол, потому что ноги совсем отказывались ее слушаться.

А через полчаса Милош натирал ее растянутые связки своими мазями, которых всегда в избытке у танцоров и спортсменов.

— Несколько минут адской боли, но зато потом полное блаженство, уж поверь мне.

— Истинность подобного утверждения ты мне уже доказал, — улыбнулась Джанет, морщась от боли, но чувствуя, как прозрачная зеленая мазь под длинными пальцами возлюбленного становится каким-то колдовским зельем и, проникая все глубже, вызывает то радостное ощущение легкого телесного голода, которое она уже успела уловить и понять.

Перед закатом они все же выбрались на улицу по требовательному настоянию Джанет. Для полноты ощущений ей всегда было нужно, чтобы как можно больше вещей, людей и явлений включалось в орбиту ее чувствований. И действительно, только там, на широких женевских бульварах, на тяжеловесных мостах через Рону ее любовь получила свои завершающие штрихи — обрамление архитектурой, историей, людьми наконец. И потом она всю жизнь вспоминала эту неделю как сияющую ярким солнцем, звенящую ручьями под куполом бездонного ярко-синего неба… А на самом деле уныло мокли фонари на Рю-дю-Марше и мертвой средневековой сыростью отдавали деревья Бертрановского парка.

Милош не разделял столь пустого, по его мнению, времяпрепровождения.

— У меня есть всего неделя, понимаешь, неделя! А нам с тобой еще столько всего нужно попробовать.

И он учил ее азбуке любви, начиная с каллиграфии неуверенно выведенных букв, постепенно переходя к более сложным правилам, исключениям и наиболее часто встречающимся ошибкам. И ее тело струилось ему навстречу, не боясь этих ошибок и порой приводя Милоша в исступление неожиданными решениями. И он, словно забыв про весь свой мрачный опыт, наслаждался, как в первый раз — там, на мшистой Риги… Только без страха и без сомнений.

Воспоминания о Пат придавали его ласкам запретную остроту. И невозможно было разомкнуть колени и руки, и невозможно понять, что где-то по ту сторону двери существует еще кто-то и что-то… Но порой Милош обнаруживал в себе некие жестокие и странные желания и пугался их — они возвращали его из мира любви в мир страстей. И тогда он замыкался в себе, застывая у окна длинной тенью, а оставленная Джанет сворачивалась в клубочек… Она не понимала, что происходит, но это не беспокоило ее, ибо пока она еще знала, что в ее силах — вернуть и владеть. Владеть — вот что было еще одним и даже, может быть, самым важным открытием. Отдаваясь до последней клетки тела, подчиняясь всему не раздумывая, она ощущала, что власть ее над Милошем растет, и чем больше он порабощает ее физически, тем больше она начинает обладать его душой. И возможно, именно в те минуты, когда она, измученная им, лежала в полузабытьи, не в силах ничем ответить на его восторг, эта таинственная власть достигала своей наибольшей силы.

Впрочем, все эти мысли были еще слабыми и полуосознанными. Джанет находилась в возрасте, еще не осознающем, что за любовь надо расплачиваться — свободой ли, душой или холодным всеубивающим пониманием.

А дожди шли все сильнее, почти без перерывов, когда можно было бы выйти на набережную Арве где-нибудь у Клиник Женераль и вдохнуть пересохшим воспаленным ртом влажного речного воздуха. И как-то, роясь в саквояже в поисках свитера взамен промокшего, Джанет наткнулась на заботливо завернутые в бумажку десять фунтов. Милош, выйдя из ванной, увидел ее присевшей над саквояжем с деньгами в руках.

— Что это?

Джанет смутилась, потому что боялась вообще упоминать об умершей матери Милоша. Но, с другой стороны, теперь ей казалось, что она действительно обязана как-то почтить память той, чья плоть от плоти сливалась с ее собственным телом.

— Бабушка просила меня заказать службу по Чарльзу и… по твоей маме. Только не здесь, а там. Где она похоронена…

— Откуда ты знаешь, где она похоронена? — вдруг жестко остановил ее Милош не потому, что опасался незаконности материнской могилы, а потому, что так же, как Пат, заставил себя забыть о существовании крошечного городка между двумя озерами и старой гостиницы в нем. Тем более сейчас, когда перед ним, маня круглой маленькой грудью, сидела Джанет — дочь Патриции.

— Я не знаю. Я думала, мы поедем туда с тобой… На мгновение перед глазами Милоша предстало насквозь промокшее кладбище со стоячими лужами свинцовой воды и три таких разных надгробия. Знает ли она, что там лежит и ее отец?

— Да, поедем.

И наутро, после очередной бессонной ночи, еще резче очертившей синь под глазами Джанет и сделавшей лицо Милоша еще белее под шапкой смоляных кудрей, они прелестной, стилизованной под старину «кукушкой», на которой, должно быть, ездил еще Марк Твен, выехали в Кюсснахт долгой дорогой через Интерлакен. И только сейчас, не будучи наедине, они смогли наконец говорить обо всем, что переполняло того и другого, мешая в кучу историю, религию, секс, хореографию и медицину и не обращая внимания на осуждающие взгляды попутчиков.

Но подъезжая к Шнитцтурм, видной далеко над озером, они все-таки не выдержали и от легких, как бы нечаянных, касаний перешли к откровенным объятиям и поцелуям, чему способствовали, конечно, и туннели. А после Кринса они остались в своем отсеке одни.

* * *

Кладбище, находящееся в низине, полностью — от могил до середины деревьев — было затянуто плотным мглистым туманом и вызывало самые безрадостные ассоциации. Но те, для кого обитель мертвых является пока лишь отвлеченным понятием, как и те, у кого осталась там часть души, не боятся кладбищ. И Джанет с любопытством оглядывалась по сторонам, то и дело сходя с дорожек в молочную жижу поднимающегося тумана, чтобы разглядеть в нем какой-нибудь необыкновенный памятник или чем-то привлекшую ее внимание плиту. До опушки леса они добрались только через час. Девушка молча постояла над серым в тумане камнем, точно так же, как ее мать, удивившись молодости лежавшей под ним. Не почувствовав, кроме этого удивления, ничего иного, она сочла бы постыдным обманывать и себя, и Милоша, изображая горе. Она подняла на Милоша ожидающие глаза — тот стоял, прикусив губы и не отводя от земли тяжелого упорного взгляда.

— Но где же тут можно заказать службу? — Милош молчал. Тогда она тоже опустила глаза, пытаясь увидеть то, что видит он, но, кроме двух маленьких лужиц с грязной водой, не увидела ничего. — Очень романтическое место, — пробормотала она, не зная, что можно сказать еще.

— Между прочим, в этом романтическом месте, — с обидой и злостью повторив ее слова, вдруг отозвался Милош, — похоронен и твой отец. Но его, как самоубийцу привилегированного, положили все же не здесь, в лесу, а на родовом месте. — Последние слова прозвучали уже тише, и Милош вновь погрузился в свое молчаливое созерцание.

Джанет не могла поверить в только что услышанное. Ведь мама говорила, что он умер, и умер где-то в Голландии.

— Это глупая шутка, да, Милош? — с надеждой и тоской спросила она.

— Вся жизнь глупая шутка, — пробормотал он, всегда на материнской могиле остро ощущавший свое сиротство и ненужность. И с болью этой отъединенности от мира он вдруг резко схватил Джанет за плечи. — Ты должна родить мне сына. Или дочь. Все равно. Я слишком долго был один. Ты не можешь этого понять, ты, выросшая в любви и заботе. Мне нужна связь с жизнью — кровная. — Джанет, в студии совершенно позабывшая о такой возможности, почувствовала, как под ложечкой появился ледяной комок страха… Перед ее глазами встала некрасивая фигура беременной Жаклин. — И именно здесь, здесь, где под землей перемешались кости наших родителей, ты должна поклясться, что через год мы будем втроем. Поклянись — и я покажу тебе могилу Мэта.

— Мэта? — трясущимися губами переспросила девушка.

— Да, Мэтью Вирца, единственного сына Руфи, сознательно отпустившего руль на полной скорости под Амерсфортом, великого певца, любовника Патриции Фоулбарт, наркомана. Клянись.

Джанет, которой все происходящее начинало казаться дурным сном, а возлюбленный — вампиром из мистификаций Мериме, не оставалось ничего другого, как еле слышно прошептать:

— Да.

— Громче!

— Да! — крикнула она в ужасе от того, что обещает. — Да! Да! Да!

Милош откинул со лба спутанные волосы.

— Идем же. — И, перейдя мокрый луг, он раздвинул перед девушкой кусты с засохшими с прошлого лета ребристыми ягодами барбариса. — Вот она. Иди одна, а мне надо… Я недалеко. — И, как зверь идет по следам другого зверя, Милош быстро зашагал по видимым только ему следам, ведущим от могилы на опушке.

А Джанет оказалась наедине со стелой, которую туман покрывал влажной, липкой на вид пленкой, и только маленькая серебряная роза в высоте мерцала жалобно и тускло.

Голые ветви кустарника при каждом порыве ветра царапали камень, а на лежащих рядом плитах стояла то светлая, то темная, в зависимости от цвета мрамора, вода. Девушка сделала два неуверенных шага к стеле и боязливо протянула руку, тут же ее отдернув: камень действительно был неприятен на ощупь.

Она честно пыталась пробудить в себе какие-то чувства и к могиле, и к тому, кто лежал в ней, но ее сердце молчало. То до отчаяния дерзкое лицо, которое смотрело на нее в ноттингемской комнате, говорило Джанет гораздо больше, чем этот чужой камень. К тому же ее сознание было полностью поглощено диким требованием Милоша. Никогда за все время их общения она не могла и подозревать в своем безупречно вежливом, хорошо одетом сводном брате таких первобытных славянских эмоций. О каком вообще ребенке может идти речь, когда у нее впереди выпускные классы, медицинская академия, весь мир, в конце концов!? Джанет лихорадочно принялась высчитывать дни — ничего хорошего не выходило. Но этого не может быть, судьба не сыграет с ней такой злой шутки! И совершенно разбитая неделей постельных безумств, своей жуткой клятвой и столь реальной опасностью ее выполнить, Джанет прислонилась к стеле и заплакала, совсем забыв, где она и какую тайну о смерти отца ей только что раскрыл Милош.

А он, умевший порой воспринимать жизнь только чувственно, как сильное и умное животное, теперь почти бежал по следу, видя, что тот, кого он догонял, вот-вот выйдет за кладбищенские ворота и потеряется из виду на извилистой лесной дороге. Но петлявшие следы неожиданно повернули, и Милош с удивлением понял, что они ведут к Руфи…

А еще через несколько минут он увидел у свежей могилы фигуру с высоко поднятой головой. Клочья тумана мешали разглядеть лицо, но, неслышно ступая по раскисшей земле, он все-таки почти обошел стоявшего мужчину — и узнал в нем Стива. Стива, с лицом, сведенным не горем, не скорбью, а той бесконечной, безысходной тоской, слабый отсвет которой он видел на этом же самом месте неделю назад на лице знаменитого академика.

И в этот момент Милош простил отцу и брак с Патрицией, и брошенную мать, и свое горькое детство, все-таки ничем и никем теперь не излечимое. Он увидел в любимом, долгие годы только представляемом лице то же безумие единственной страсти, что каждый раз отражалось на его собственном, стоило Милошу лишь подумать о далекой английской девочке. И даже эту неделю, оставаясь один, он, подходя к зеркалу, видел его, несмотря на обладание и взаимность. На юношу пахнуло опасным холодом вневременья… Может быть — вечности.

— Отец! — невольно вырвалось у него.

Стив, с трудом возвращаясь из темных глубин, медленно повернул голову.

— Это ты? — ничуть не удивившись, спросил он, и Милош с подпрыгнувшим в груди сердцем заметил, как потеплело лицо отца. — Неужели ты не уходишь отсюда уже девятый день?

Милош растерялся, ибо такая мысль при всей его любви к Руфи не могла даже прийти ему в голову.

— Нет, я был у мамы и увидел следы. А сюда Руфь мне не велела приходить, она сказала про Айнзидельн — ты не знаешь, там старинная часовня Занкт-Йост, над озером Эг… И я должен прийти туда не один, а только… — Еще в грязной комнатке при немецком баре маленький Милош дал себе клятву, что если его отец когда-нибудь появится, он никогда — никогда! — не будет ни перечить ему, ни лгать. — Только с Джанет, когда у нас родится ребенок.

Стив провел рукой по глазам, словно реальность еще так и не вернулась к нему. Но тот, иной, мир не отпускал, он стоял перед ним в образе его старшего сына, явственно произносившего странные и невозможные вещи.

— Неужели здесь нет хоть какой-нибудь часовни, чтобы присесть и закурить? Пройдем, по крайней мере, в лес, к деревьям, — все же спокойно ответил Стив.

И они пошли к букам, молча, касаясь друг друга широкими плечами.

— Итак, из твоих слов я понял, что Руфь сказала тебе о настоящем отце Джанет? — устало спросил Стив, прислонясь спиной к шершавой коре, оставлявшей на его светлой куртке зеленоватые грязные полосы.

— Да. И сказала, чтобы… Чтобы она была моей.

— Милош! — вырвалось у Стива.

— Да, — уже в запале непобедимой юношеской правоты, горячо продолжал Милош, — да, потому что она ее внучка, а я твой сын! И ее желание истинно и свято! — Стив, не выносивший пафоса, поморщился, но промолчал. — И наша кровь должна слиться!

— Но, полагаю, что до того, как это время наступит, твоя кровь, по крайней мере, успокоится.

— Нет! Я люблю ее! Мы оба!

— Что оба? — улыбнулся Стив, привыкший смотреть на Джанет как на крошечную девочку, виснущую у него на шее, а в отношении Милоша совсем забывший, какую жизнь может вести двадцатилетний красивый и смелый молодой человек.

— Она уже моя, папа. Понимаешь — моя. Синие миндальные глаза Стива вспыхнули и погасли.

— Ты сошел с ума, мой мальчик.

— Не веришь? — С мальчишеской обидой Милош схватил отца за руку. — Пойдем, она ждет там, у вашего Мэта…

— Она… знает?

— Конечно, — удивился Милош. — Но, по-моему, для нее это не играет никакой роли. Любопытство, может быть, возможность лучше разобраться в себе — не больше. Она еще слишком полна мною и всеми этими новыми ощущениями, — откровенно добавил он.

Стив побледнел:

— Ты хочешь сказать, что она… уже?

— Папа! — Милош хмыкнул, как взрослый, удивляющийся непонятливости ребенка. — Но я очень надеюсь.

— Да как ты мог! — вырвалось у Стива, но в тот же момент он вспомнил, как сам бредил ребенком, которого ему не родила Пат. А у мальчика не рассудочное желание — любовь, и, что самое ужасное, подкрепленная силой и магией Руфи. — Прости. — Стив прижал мокрую голову сына к щеке. — Пойдем. Только… Ты первый скажешь ей, что я тут? Или я один?

— Вместе, отец.

Но еще издалека увидевшая идущих к ней Стива и Милоша, Джанет не смутилась, а наоборот, забыв о печальном соседстве, завизжала от радости и бросилась к ним, пытаясь одновременно обнять и того, и другого. И Стив увидел столько подлинного счастья на лице своей шестнадцатилетней дочери, что мог только положить руки на плечи обоим и, заговорщически подмигнув, произнести то, что по разным причинам волновало сейчас всех троих:

— Только Пат пока ни слова!

* * *

Милош возвращался в Женеву один, и его грызли самые противоречивые чувства. С одной стороны, впереди ждала работа, которая всегда была и сладким омутом, и единственным способом самовыражения, и убежищем от многих проблем; только репетируя до полуобморочных состояний, он на время гасил в себе ненасытных драконов похоти. С другой стороны, после недели, проведенной с Джанет, он оставался один, совершенно не зная, когда и где произойдет следующее свидание. И что их ждало? Жалкие уик-энды? Несколько дней на Рождество? Ведь о свадьбе не было и речи: Джанет надо было закончить школу, проучиться хотя бы года два в академии, и так далее, и так далее. Эти европейские барышни не любят связывать себя рано. И Милош с тоской вспомнил Трепчу, где семнадцатилетние девчонки порой уже таскали за собой коляски, не придавая этому особой важности и оставаясь при этом такими же юными девчонками. У Милоша оставалась единственная надежда — на ребенка. При мысли о том, как победно взорвется ее узкое лоно его проросшим семенем, Милош громко простонал, напугав сидевшую рядом какую-то еще довоенную старушку. Но самым тяжелым ощущением было, пожалуй, то, что ни несомненное чувство Джанет, ни физическое обладание ею не приблизили его ни на йоту к обладанию высшему: безусловной власти мужчины над женщиной, которая заставляет последнюю все свои поступки, все внутренние движения, все интересы и желания — сознательно или нет, охотно или с долей насилия над собой — подчинять возлюбленному или, по крайней мере, подстраивать под него. И только такое отношение к себе как к мужчине готов был принять Милош, все иное было для него лишь суррогатом, пустой дразнилкой или, страшно сказать, — поражением. Поражением, от сознания унизительности которого не спасал ни талант, ни даже его неукротимая, не знающая преград и отказов мужская сила.

Стив же, решивший сам отвезти дочь домой, выбрал длинную неспешную дорогу через Вогезы и Арденны, почти вдоль французской границы. Не слишком любя Францию и разделяя мнение значительной части европейцев о том, что француз удавится за лишнее су, он все же хотел показать Джанет Францию провинциальную, где еще силен давно исчезнувший в столицах старинный романтический дух. И потому они ехали долго, останавливаясь в маленьких гостиницах, а при хорошей погоде выходя из машины и гуляя по остаткам когда-то великолепных рощ на берегах промышленного Мааса. И Стив не мог не видеть расцветшего лица Джанет, словно светившегося от еще недавних поцелуев, и той женской уверенности в движениях, которая уже начала проявляться сквозь резковатость и порывистость и которая — Стив отлично понимал это — дается только знанием телесных тайн, и хорошим знанием.

— И все же тень Лолиты и Гумберта Гумберта[14] над нами так и витает, — рассмеялась как-то Джанет, когда они в обнимку шли от машины к маленькому мотелю, словно сложенному из детских разноцветных кубиков. — Я уверена, все они именно так и думают!

— И пусть думают, — улыбнулся в ответ Стив. — По крайней мере, в отношении тебя это чистая правда. — Но как только он вспоминал о том, что девочка стала женщиной, мучительная мысль о ее возможной беременности снова и снова вспыхивала в его мозгу. И сейчас он не выдержал:

— Прости меня, что я говорю об этом, но ведь все, о чем ты узнала, не сделало нас чужими, правда?

— Наоборот! — воскликнула Джанет и, доказывая это, взобралась Стиву на колени. — Ты мой, самый мой папа, и, честно говоря, иногда я даже ревную тебя к этим мальчишкам! Так что ты хотел сказать?

— Видишь ли, Милош сказал мне, что… что хочет ребенка, и как можно скорее. И что вы… вы все для этого сделали.

Лицо Джанет обиженно вытянулось.

— Я не хочу. И об этом и не думала. Может, обойдется? — с детской беспечностью вдруг спросила она. — И замуж я тоже вовсе не собираюсь. Но я ужасно, ужасно его люблю! Он… — И тут ее лицо закрылось женским, тайным, что тут же остро кольнуло Стива. — Но лучше расскажи мне о Мэте, ведь он был твой друг?

— Больше, чем друг. Он был та часть меня, к которой стремишься, зная о недосягаемости. Огромный талант и больной человек. Сломавшийся.

— На наркоте?

Жаргонное слово из ее уст вдруг больно задело Стива.

— Пойми, наркотик тогда — это было совсем иное, чем сейчас, это было юностью, дерзостью, творческим броском в неведомое, правом перешагнуть… Это тебе не обторчавшиеся юнцы на Пикадилли. Мы верили, что сумеем переломить этот мир, если не гранатами во дворах Сорбонны, то сигаретой с марихуаной.

— И ты?

— И я. Но он был тоньше, ранимей, моложе наконец. И у него хватило сил и честности понять, что лишь предел спасает душу от любой грязи — и он вручил руль судьбе. — Еще на середине этого сумбурного монолога Стива, с удивлением наблюдавшего за самим собой, охватило желание вновь почувствовать в груди набегающую волну тайного восторга. — Иди-ка вниз, поболтайся по городишку, а я, честно говоря, жутко устал за последние дни… Только не забудь вернуться к ужину! — последние слова Джанет услышала, уже сбегая по лестнице.

Но вернулась она раньше, с помятым номером «Бернише цайтунг», и, устроившись на кровати, углубилась в желтоватые листы.

— Какие окаменелости тебя так заинтересовали? — полюбопытствовал Стив, видя, что газета едва ли не двухмесячной давности.

— Тут такая странная история, папа. Ты что-нибудь слышал об Аните Хилл?

— Анита Хилл? — Универсальная память Стива хранила множество ненужной информации, но в данном случае имя было напрямую связано с телевидением. — А как же. Очаровательная дамочка из Комиссии по возможностям равного трудоустройства. Они с Пат провели немало времени, выстраивая ее линию поведения в суде. Неужели дело еще не решено?

— Не знаю, здесь совсем небольшая заметка, из которой мало что понятно. Расскажи, папа, ты ведь знаешь.

Стив закурил, на сей раз уже обыкновенный «галуаз». Ему вовсе не хотелось посвящать девочку в сексуальные распри чернокожих, но он прекрасно понимал, что ее, только-только вошедшую в мир плотских отношений, неминуемо волнует все, что их касается. Тем более что здесь дело было тонкое, и они с Пат и Жаклин сами не один вечер проспорили об искомой истине. Женщины в силу своих натур, естественно, разошлись во мнениях: Пат громко выражала уверенность в искренности Аниты, а Жаклин молчала, но в углах ее все еще чувственных губ пряталась недвусмысленная улыбка.

— Только вкратце. Буквально за несколько дней до того, как этот Томас должен был стать членом Верховного Суда, его бывшая ассистентка, то есть эта прелестная чернокожая Анита, настрочила заявление в юркомиссию Сената о том, что десять лет назад он…

— Приставал к ней, да?

— В том-то и дело, что нет. Она обвинила его в том, что он просто… Ну, как бы тебе сказать? Просто постоянно рассказывал ей о всяческих актах, самых невероятных. — Тут Стив невольно усмехнулся, подумав: что, интересно, может представить себе его малышка под словом «невероятные»? Глаза Джанет засинели все более разгорающимся любопытством. — Об органах непривычных размеров, ну, и о своих собственных грандиозных победах на этом поприще.

— Он что, был импотент? — обескуражила его вдруг Джанет, искренне расхохотавшись.

— Вот уж не знаю. И еще угрожал ей, если она вздумает это кому-нибудь рассказать. Разумеется, он все отрицал. Кажется, он даже заявил, что лучше пуля в лоб, чем жизнь с такими обвинениями. Шум был большой, «Тайм» старался вовсю. Их ожидала очная ставка, но не просто, а перед лицом всей страны, по Си-Эн-Эн, по-моему. Я думал, все уже закончилось.

— Ах нет, тут написано, что очную ставку отложили до декабря. Вот интересно-то! — И на лице Джанет Стив прочел то же оживление, которое так часто видел на лице Пат. Впрочем, все-таки иное. У Пат тут же включалась логика — Джанет лучилась тайным знанием. Но обе уходили с головой. — Так я сумею увидеть ее дома?

И всю оставшуюся дорогу до Кале, где Стив посадил ее на паром, без всяких объяснений выписав чек на очень приличную сумму, Джанет ломала голову над этой историей, воображая себя то в ролях обеих сторон, то на месте судьи. А что, если бы сейчас она решила доказать, что Милош ее просто-напросто изнасиловал, — могло бы это получиться? А может быть, эта Анита просто назло его оболгала, потому что он не обращал на нее никакого внимания? Или ей не понравилось, как он с ней спал? А вдруг он и вправду гнусный импотент, изводивший бедную ассистентку всякой гадостью? Как доказать хотя бы одно из этих предположений? Словом, Джанет была заинтригована.

По приезде жизнь, которая и так была у девушки насыщенной — если не внешними событиями, то постоянным жарким огнем внутреннего интереса ко всему, что так или иначе входило в орбиту ее существования, — конечно, закружила ее в своей повседневности, а ее тело теперь так полнокровно реагировало на все окружающее и происходящее, что Джанет стала часто петь и танцевать сама для себя. Ни о какой беременности не было и речи, и каждую ночь Милош приходил к ней в смутных, но откровенных снах.

А его каждодневные звонки, то нежные, то требовательно-тревожные, томили еще сильней, чем сны, после которых Джанет просыпалась с колотящимся сердцем и сладко сведенными бедрами. И так мчались месяц за месяцем. Редкие свидания с Милошем, изматывая ее до обмороков, медленно, но верно открывали перед ней ту пропасть физических отношений, когда двое, истощив не такой уж и богатый круг естественной близости, начинают пользоваться сначала всевозможными, вполне милыми и невинными, игрушками, потом предметами поопасней, потом присутствием третьего лица, а потом… Об этом Джанет думать уже не хотелось. Но и понимая, что они, пусть пока очень медленно, скатываются с Милошем в эту пропасть, Джанет не могла оторваться от его великолепного смуглого тела, не знающего ни усталости, ни границ.

И пусть сцены, которые он часто устраивал по поводу ее ненаступающей беременности, становились все мучительней, а его попытки добиться своего все циничнее, она ни на секунду не могла себе представить, что можно отказаться от того все искупающего момента, когда могучая гладкая пальма плодоносила в ее темных садах.

В школе ее выручала только блестящая память и вложенная с детства привычка любое дело доводить до конца, хотя бы формально. А Селия уже не раз с тайным опасением поглядывала на внучку, на ее постоянно блестевшие нездоровым фосфоресцирующим светом ушедшие в себя глаза, и думала, не позвонить ли Пат.

А весна снова рассыпала примулы в старом Шервудском лесу.

* * *

Никогда и ничего не забывавший Стивен позвонил за три дня до семнадцатилетия Джанет.

— Ну, угас ли твой интерес к проблемам великих лжецов? — И Джанет ясно увидела лукавую, но в последние годы всегда немного печальную улыбку отца.

— Ты премудрый змий, папа. Вынуждена сознаться, что сейчас они волнуют меня как никогда. — А Стив, в свою очередь, тоже отчетливо представил себе состояние своей девочки, мечущейся в западне, устроенной ей собственным телом. Старший сын действительно ничего от него не скрывал.

— В таком случае, послезавтра настраивайся на Эс-Би-Эс, тринадцатый канал, по-вашему около полуночи, — очная ставка начинается. И не забудь высмотреть там маму!

Джанет благодарно всхлипнула в трубку. Какими-то неведомыми путями мятущегося сознания она укрепилась в мысли, что если ей удастся разобраться с этим обманом на всю Америку, то она непременно справится и со своими отношениями с Милошем, заведшими их в тупик, на что они оба старательно закрывали глаза. Милош — готовый длить все уже как угодно, ибо слепая страсть всегда согласна на любые компромиссы, а Джанет — не представляя себе, кто еще сможет дарить ей такие телесные пиры. Все мужчины, не говоря уже о школьных приятелях, казались ей настолько вялыми и бесцветными, что не задевали ни одной струны ни в теле, ни в душе. Порой в отчаянии она уже действительно хотела забеременеть — чтобы только кончилась эта страшная пытка неопределенностью и угаром, так скоро подчинившая себе все и вся.


Милош, с трудом вырвавший из жесткой сетки репетиций два дня, поднялся в охотничий зал, который Джанет с Нового года сделала своим жилищем, как раз тогда, когда девушка устроилась перед телевизором лежа на животе на старых индейских одеялах, найденных в бездонных гардеробах Боу-Хилла. Разумеется, это была экзотика, но иногда Джанет казалось, что от этих одеял исходит какой-то тонкий неуловимый и неизвестный ей запах, от которого сладко кружилась голова.

Как был, в дорожной куртке и вельветовых брюках, Милош всей тяжестью своего крупного тренированного тела лег на выступавшие позвонки и ягодицы, круглившиеся под невесомым японским халатиком. Но Джанет, борясь со сковывающим движения и мысли желанием сейчас же забыть в его объятиях обо всем на свете, ощутимо прикусила смуглую руку, прижатую к ее лицу.

— Подожди! — И невольно, но удачно солгала: — Там мама!

Милош откатился по одеялу, сел и поставил между ними бутылку маркобруннера.[15] А на экране уже мелькал лицами переполненный зал Верховного Суда, и действительно в кадре несколько раз появилась Пат, разговаривавшая с высокой негритянкой ее же примерно возраста.

«…вы понимаете, как нелегко этим обоим людям лгать перед лицом всей нации при таких высоких ставках!» — вещал один журналист, а другой, темнокожий, тут же говорил об изощренном линчевании непокорных.

Пока шло объявление состава суда и прочие процессуальные формальности, Джанет быстро объяснила Милошу суть дела, и он, к ее удивлению, тоже заинтересовался.

— По-моему, лучший способ скрыть свой страх быть уличенным — это просто-напросто выдать его за другую эмоцию. Вот увидишь, он станет нападать не на эту красотку, а на Сенат, — здраво предположил Милош и спокойно стал потягивать темное вино. Действительно, первые реплики Томаса оказались направлены именно против продажности правительства, и через несколько минут зал, поначалу явно державший сторону Аниты Хилл, разделился. — Видишь, одним ходом — и какая победа!

— Так ты думаешь, она лжет?

— Может быть, это просто происки его противников — вполне милый путь не пустить черного в суд. — Но взявшая слово Анита держалась настолько убедительно и спокойно, что не поверить ей было невозможно. — Еще бы! — воскликнул Милош. — У нее было полгода, чтобы все отрепетировать до такого совершенства, прямо до автоматизма!

Очная ставка тянулась уже около трех часов, и во внутреннем дворике проснулись и начали заливаться синицы.

— Иди сюда. — Поглощенная происходящим на экране, Джанет не заметила, что Милош уже сбросил с себя всю одежду, и блики телевизора мерцают на нем, как лунный свет на влажных прибрежных камнях. — Селия давно спит. Иди. Я скажу тебе кое-что.

Джанет доверчиво потянулась, и через секунду уже восседала на живом троне, царицей и рабыней.

— Пойми же, маленькая, — прошептал ей в запрокинутое лицо Милош, — это всего лишь общий самообман. Никто не говорил правду — и никто не лгал, просто каждый говорил то, что ему больше запомнилось. Тише, тише, — удерживая ее начавшие двигаться бедра, улыбнулся он. — Выслушай до конца. Разумеется, это было больше, чем признал он, но и меньше, чем утверждала она. Каждый рассказал то, во что верит после стольких лет, — по сути, свои фантазии. И выиграет тот, кому больше симпатизируют, в чью сторону лягут карты. Пойми, в этом мире нет черного и белого, есть только алый туман страсти, — его низкий голос дрогнул.

— Нет! — крикнула Джанет, последним усилием воли вырываясь из его объятий. — Нет! — Опять проваливаться в эту бездну, в мир без истины и правды, где не за что зацепиться сознанию? — Нет! — Ее ясная душа жаждала определенности и гармонии. — О нет, нет… — плакала она, уже отчетливо сознавая, что с Милошем все кончено и что ее дорога лежит теперь совсем не в медицину, а туда, где женщина с повязкой на глазах держит в руках весы для определения истины.

* * *

Поступив в Оксфорд, Джанет первое время жила какой-то нереальной жизнью. Ей, воспитанной, с одной стороны, в демократических воззрениях Стива и Пат, а с другой — в подчеркнутом, хотя и внутреннем аристократизме деда с бабкой, был непривычен стиль отношений, который царил в этом старейшем учебном заведении и определялся старинной формулой: «Канцлер, мастера и школяры составляют корпоративное тело университета». Все восемь веков существования Оксфорда жизнь в стенах Внутреннего города шла, неизменно следуя этому правилу. И Джанет, даже со всей присущей ей легкостью, почти целый год не могла найти в этой системе своего единственно правильного места.

Ей казалось, что она находится в огромных декорациях какого-то театра. Конечно, лаборатории и аудитории Оксфорда были начинены самой современной аппаратурой, но внешне во всем культивировалась приверженность старине, и, оказавшись ранним утром во дворике, например Ориела,[16] еще не наполненном студентами, можно было подумать, что сейчас не конец двадцатого века, а времена Ричарда Третьего. Студенты до сих пор кичились старшинством своих колледжей, и какой-нибудь мертонец, устав чьей школы с тринадцатого века служил жестким образцом для других заведений по всем университетам страны, мог на полном серьезе свысока посмотреть на вольфсонца,[17] чей колледж вел свое летоисчисление всего-то с середины шестидесятых.

И все же, будучи человеком увлекающимся, Джанет не жалела о своем выборе. Ее женский колледж Леди Маргарет Холл, выбранный по настоянию Пат, считавшей, что сугубо женские заведения развивают здоровое честолюбие в равных условиях и не дают отвлекаться на многое, связанное с постоянным мужским общением, сохранял все достоинства и недостатки высшего английского образования. В свои восемнадцать Джанет, слава Богу, видела, в общем, только первые. Она купалась в истории и чисто романтической стороне юриспруденции — во всех звучных наименованиях типа «инъюнкция», «статут», «узуфрукт» и «конкубинат»… Свой первый публичный экзамен на степень би-эй[18] она сдавала по Уложению Ульпиана — трактату, известному скорее пышной цветистостью речи, чем серьезностью положений.


— Еще хорошо, что теперь часть экзаменов можно сдавать письменно, — отдуваясь на июньской жаре и снимая с коротко стриженных волос черную академическую шапочку, пробормотала Клара Найбери, соседка Джанет по комнате в кампусе, незаметно пристроившемся за университетской церковью Святой Марии. — А то на всех этих публичных выступлениях я чувствую себя прямо как голая!

Джанет хмыкнула, представив себе толстую, как воздушный шар, с огромной грудью Клару в таком виде под готическими сводами аудитории, где они сдавали экзамены. Оказавшись в одной комнате с этой уроженкой Оксфордшира, Джанет первое время искренне ее жалела, не представляя и не понимая, как вообще можно жить с такой фигурой. Более того, она всегда стыдливо отворачивалась, когда Клара собиралась раздеться. Но сама толстуха ничуть не стеснялась своего тела, зачастую весело оглаживая его перед зеркалом, и пользовалась, вообще-то, не меньшим успехом у студентов, чем Джанет. Она радостно и просто шла навстречу мужским желаниям, получая и даря удовольствие.

Джанет смотрела на все ухаживания одновременно отстраненно и цинично: что были все эти мальчики с их амбициями и примитивной похотью по сравнению с тем, что испытала она! Какими жалкими казались ей их тела под безукоризненными по-оксфордски пиджаками на фоне победного и свободного тела ее возлюбленного! Бывшего возлюбленного — вынуждена теперь была добавлять Джанет, осаживая себя.

Последний раз она виделась с Милошем еще осенью первого курса. Тогда она приехала в Женеву с твердым намерением покончить с этим безумием, ибо теперь их постель зачастую кончалась для нее обмороками, до которых ее доводили непрекращающиеся подолгу оргазмы. При этом Джанет не покидало ощущение мертвой пустоты, бездонной ямы, черного небытия, куда она неуклонно скатывается. Ничего не говоря Милошу, она даже прошла тщательное обследование у врача — ее репродуктивная функция оказалась в полном порядке, но девушка еще долго помнила тот полный любопытства и откровенного удивления взгляд, который бросила на нее элегантная сорокалетняя профессорша, когда Джанет слезла с кресла после первого осмотра. Прошло полтора года, каждый месяц в определенные дни Милош с неугасающей надеждой звонил ей, но ничего не происходило, беременность не наступала, и каждую последующую встречу его атаки становились все более и более страшными.

__________


В тот раз она даже не поехала к нему во Флориссан, попросив встретить ее в аэропорту. На бульварах осень еще только слегка дымилась по верхушкам деревьев, а Джанет зябко куталась в длинное белое пальто.

— Я слишком люблю тебя, чтобы лгать, Милош. Я приехала в последний раз. Мне стало страшно жить — я постоянно ощущаю себя только телом, еще хуже — одним лоном, ненасыщаемым, воспаленным и… мертвым. Неужели ты думаешь, что так можно прожить всю жизнь? Ты же знаешь, я живая, и… Я так люблю весь этот мир! — Последние слова Джанет почти выкрикнула в звонкое осеннее небо над озером. Они стояли, облокотившись на перила далеко уходящего в воду дебаркадера Английского парка, — под ногами мягко пружинило.

— Но разве для женщины есть иная жизнь? — глядя на бликующую воду, тихо возразил Милош. — Я хочу сказать, подлинная жизнь, а не прикрытая стыдливо тряпками карьеры, творчества, независимости и так далее?

— Так ты лишаешь меня права любить книги, увлекаться наукой… просто видеть мир по-своему? — удивленно прошептала Джанет.

— Нет. Но любовь должна настолько проникать во все сферы твоего существования, что… В вас, европейцах, слишком много рацио. Женщина должна смотреть на мужчину снизу вверх, и тогда будет гармония и правда, естественно, без насилия над душами…

— Но ведь это восток, Милош! Это невозможно! — отшатнувшись, воскликнула Джанет. — Я свободна! Понимаешь, свободна! — И тут девушка почувствовала, что деревянный помост начинает медленно уходить у нее из-под ног. Схватившись за перила, она перевела взгляд с застывшего цинично-трагической маской лица Милоша на озеро и, не веря глазам, увидела, как вся прозрачная, с золотыми искрами в глубине, масса воды, словно поднявшись на дыбы, неуклонно надвигается на южный берег, где они стояли. И в завораживающей неторопливости этой надвигающейся воды, как в кадрах, снятых рапидом, синели неизбежность и вечность.

— А-а-а! — в каком-то мистическом страхе закричала девушка. Но Милош усмехнулся и только крепко сжал ее руку повыше локтя.

— Смешно бояться природы, — сквозь зубы произнес он. — Успокойся. Это всего лишь сейши. Вода по неизвестным причинам надвигается с одного берега на другой. Осенью чаще всего. — Он отпустил ее руку. — Уезжай. Расстанемся, несмотря ни на что. Только смотри не пожалей. Ну, уходи!

Джанет опустила голову и, покачиваясь на неверном помосте, направилась к набережной.

— Джанет!!! — В голосе, ударившем в спину, была такая невероятная боль, что девушка на мгновение замерла и, чувствуя невесомую бескостность своего тела, опустилась прямо на деревянный, со щегольскими медными скобами, настил.

А потом была ночь в номере неизвестной ей гостиницы, куда Милош отвел ее, ничего не видящую и не слышащую, ночь, в которую она посчитала себя окончательно погибшей, ночь без единого слова, с растерзанным телом, с тяжким беспамятством — ночь, навсегда окончившаяся сырым утром в аэропорту, когда Милош, обуздав свою гордую дикую душу, поцеловал ее ледяными губами в покрывшийся испариной лоб.

— Прощай. И если навсегда…

— То навсегда прощай,[19] — собрав последние силы, одеревеневшим ртом ответила она и схватилась за стенку, чтобы не упасть. Но высоко поднятая голова Милоша со спутанными кудрями уже затерялась в море других голов, расплывавшихся перед ее полными слез глазами.

* * *

Перед летними каникулами Джанет должна была оформить финансовые дела, связанные с оплатой обучения в Оксфорде, а для этого надо было посетить здание неподалеку от Лесного института, где заседала конгрегация.[20] Эти сливки университетского общества всегда внушали Джанет странную смесь любопытства, страха, уважения, к которой примешивалось и некоторое презрение. Рядом с действительно высокочтимыми профессорами в конгрегацию всегда входили снобы и выскочки, считавшие себя единственными носителями оксфордского, да и вообще английского духа. Вот и сейчас прямо навстречу ей, делая вид, что не замечает никого вокруг, шел типичный член конгрегации: высокая худая фигура, на которой с оксфордским шиком, то есть как на вешалке, сидел темно-синий костюм, а светлые, тщательно приглаженные волосы породистого сакса оттеняли бледное матовое лицо с тонкими губами. Бросив на Джанет намеренно рассеянный взгляд, он скривил рот при виде ее узких джинсов; а Джанет, и вообще достаточно равнодушно относившаяся к одежде, при любых обстоятельствах помнила слова Селии, говоримые не раз и не два: «Ах, Нетти, в ногу с модой идут лишь кокотки, а настоящая леди одета скромно и, по крайней мере, года на два отстает от всех этих криков сегодняшнего дня». Да и сама девушка предпочитала одеваться, если так можно выразиться, несколько вопреки. Даже свой колледж она выбрала именно потому, что все остальные давно сменили средневековое название «холл» на современное «колледж», и только Леди Маргарет Холл крепко держался за свое. Потому и сейчас, когда все носили широкие джинсы, она упрямо влезала в узкие. Член конгрегации прошел мимо, совершенно по-хамски задев девушку плечом. Но Джанет лишь искренне рассмеялась такому убожеству, и смех ее, видимо, долетел до его надменного слуха — звук хлопнувшей двери был, безусловно, слишком громок для столь рафинированного существа.

Разумеется, Джанет быстро забыла бы об этом придурке — в университете таких было предостаточно, — если бы не автобусная экскурсия, куда напоследок ее затащила Джиневра Кноул, студентка колледжа Святой Хильды, принадлежавшая к каким-то высшим студенческим организациям, кичившаяся своим столетним происхождением и смуглой кельтской красотой. В последнее время Джиневра искала общества Джанет — после того, как узнала, что та может похвастаться своими предками даже ранее шестнадцатого века.

В автобусе, набитом футболками, бейсболками и бермудами, Джанет тут же заметила долговязую фигуру, то и дело бесцветным голосом подававшую язвительные, хотя и достаточно тонкие реплики. Около монастыря Лоувелла ее ухо вдруг резанула фраза:

— Разумеется, Франсуа поступил абсолютно верно, тайно перейдя к Йоркам. Двойная жизнь давала ему и двойной доход.

Джанет, с детства обожающей именно Красную Розу, захотелось немедленно подойти к этому хлыщу и в лицо сказать ему все, что она о нем думает, и она бы, конечно, сделала это, но железное правило Оксфорда — строжайшее подчинение младших старшим — уже въелось в ее сознание. Недовольная собой, она смотрела в окно, пока автобус не доехал до Годстоу, где покоится прах «прекрасной Розамунды», бессмертной возлюбленной Генриха Второго, и тот же голос не заявил:

— Надеюсь, всем известно, что Розамунда Клиффорд на самом деле была ужасно толста и немало обезображена сифилисом.

Джанет встала и решительно направилась в голову автобуса, но Джиневра вовремя схватила ее за подол длинной мужской рубашки.

— Ты что, с ума сошла!? Это же Хаскем! Хью Хаскем! — в ее тоне слышался неподдельный пиетет и, пожалуй, даже нечто большее. — Член конгрегации, президент гольф-клуба, капитан команды поло, когда они в последний раз выиграли в Харлингтоне…

— Да хоть канцлер! — оборвала ее Джанет, чувствуя, что Джиневра собирается до бесконечности перечислять звания, столь ласкающие ее слух. — Он не имеет права, это не частная компания! Я тоже знаю уставы и сейчас не менее публично выскажу…

— Не смеши меня, Джи! Хаскем уже би-си-эл.[21] Знаешь, он сумел выйти сухим из воды даже тогда, когда его обвинили в попытке возродить традиционные драки между городом и универом, то есть, собственно, только одну драку, в ночь Гая Фокса…

— И что, у него получилось? — с неожиданным любопытством спросила Джанет, которой тоже нравилась эта дикая традиция.

— Не очень, — честно призналась Джиневра. — Драка, конечно, была, но размах не тот, а главное, дух.

— А сам он, конечно, из Мертона? — улыбнулась, уже растеряв свою воинственность, Джанет. — Надо будет поговорить с ним об этих драках, я имею в виду с философских позиций.

— Попробуй. Но Хаскем не любит блондинок. — Джиневра гордо тряхнула не менее роскошной, чем у Джанет, гривой — тяжелой, ровной, оттенка переспелого каштана.

— Ну, во-первых, я рыжая. А во-вторых, эти английские сухари не в моем вкусе. — И чувствуя, как ею снова почему-то овладевает злость, Джанет шепотом произнесла такое циничное замечание, что Джиневра на мгновение оторопела.

— Вот так тихоня! — Взяв себя в руки, она рассмеялась и добавила почти с завистью: — И все-таки даже подобные знания тебе не помогут.

Но Хаскем, широко перешагивая через рассевшихся в проходе, уже подходил к ним сам.

* * *

При ближайшем рассмотрении лицо Хью Хаскема, даже несмотря на не покидавшее его выражение брезгливого высокомерия, тем не менее можно было назвать красивым: тонкий нос, высокий выпуклый лоб со впадинами на висках и классически-тяжелый английский подбородок. Только глядевшие презрительно серо-голубые глаза были, пожалуй, уж слишком бледны и прозрачны. От него шел терпкий запах туалетной воды «Дайвотс», по которой сходила в это лето с ума вся мужская — да втайне и женская — половина Оксфорда.

— Мое почтение, мисс. Добрый день, Джиневра. Прошу прощения за вторжение, но у меня есть для тебя хорошая новость: сегодня утром привезли новых лошадей из Шепшеда. Если хочешь, то сегодня в семь тридцать на Порт-Мидоу мы будем их опробовать.

Лицо Джиневры еще сильнее посмуглело от такой чести, и Джанет, может быть впервые в жизни, почувствовала язвительный укол зависти. Лошади были ее тайной страстью; конечно, слово «страсть» можно было употребить здесь лишь относительно — просто Джанет, как все романтические натуры, с детства напичканные историями о благородных разбойниках и мушкетерах, всегда хотела увидеть себя гордо восседающей на лошади, за чем, разумеется, должно было последовать какое-нибудь увлекательное приключение. В девятнадцать лет Джанет Шерфорд еще не избавилась от подобных иллюзий.

— А я… Можно и мне!? — выдохнула она в нарушение всех университетских правил, когда младшие ни в коем случае не должны вмешиваться в разговор старшекурсников, тем более би-си-эл, до тех пор пока их не пригласят.

Хаскем медленно поднял тонкие брови, а Джиневра досадливо дернула плечом.

— К чему такая спешка, детка? — насмешливо протянул Хаскем, поднимая руку, и Джанет в ужасе показалось, что сейчас он приподнимет ее подбородок своим длинным пальцем с розовым отполированным ногтем. — Разве вы настолько хорошо владеете лошадью? Кто это, Джиневра?

Чтобы как-то сгладить неловкость, Джиневра решила сразу выложить главный козырь:

— Познакомьтесь: Хью Хаскем — Джанет Шерфорд, би-эй. Между прочим, наследница четвертого баронета Фоулбарта.

Хаскем снова вскинул бровь:

— Это по линии Хенеджа Фоулбарта или через баронов Давентри?

Джанет преисполнилась уважения и растерялась одновременно: такого мгновенного знания генеалогии она не ожидала, тем более от человека, только что цинично смеявшегося над святыми в английской истории именами.

— Первое, — пролепетала она.

— Хм. Весьма любопытно. В таком случае, весьма рад знакомству. — Он совершенно естественно поцеловал Джанет руку. — И уж кстати, Патриция Фоулбарт — ваша сестра?

— Мама, — просияла Джанет.

— Еще лучше. Я жду вас обеих. Амазонок, конечно, у вас нет?

Девушки опустили головы.

— Но бриджами извольте себя обеспечить. — И Хаскем, чуть пригнувшись, отправился обратно на свое место во главе автобуса.

Весь остаток дня был посвящен доставанию бриджей, что оказалось совсем непростым делом, и в конце концов нашлись всего одни, за которыми Джиневра уехала аж в Шелтинхэм. Джанет осталась сидеть в их кубикуле,[22] полная обиды и еще какого-то непонятного ей чувства. Хаскем и задел ее самолюбие, и заинтриговал своим знанием истории. К тому же в его поведении и отчасти даже жестах сквозила твердая воля, что было для девушки, привыкшей к мягкости Чарльза, ироничной жизнерадостности Стива и глобальному подчинению силам пола у Милоша, непривычно и любопытно. Она очень легко вообразила его и с хлыстом, и в судейской шапочке, изматывающим стороны самым иезуитским перекрестным допросом. Итак, сила воли и некая порочность. Последнее Джанет, сама будучи натурой очень цельной, всегда угадывала в людях безошибочно.

А время приближалось к вечеру, воды Темзы, текущей прямо под стенами колледжа, приобретали густой медовый оттенок, а тени от деревьев в парке неуклонно становились все длиннее и темней. Еще полтора часа — и сказочные лошади так и останутся сказкой. И тогда Джанет туго закрутила на затылке свои кудри и выскользнула в пустынный коридор…

Над Порт-Мидоу стояли те самые ранние сумерки, когда все вокруг видится в дымке, размывающей и скрывающей силуэты. В прогретом за день воздухе раздавалось всхрапывание коней и короткие сухие щелчки хлыстов. Джанет еще издали увидела высокую худую фигуру Хаскема в безупречно белых бриджах и рединготе, может быть, чуть более изысканном, чем полагалось. Джанет, неподвижно неся узкие плечи в темно-синем бархате, затянутом наподобие жакета, и аккуратно убранную голову в, как и положено, низкой фетровой шляпе, проплыла через все поле прямо к Хаскему, державшему под уздцы небольшую крапчатую кобылу, и, не смущаясь под всеобщими взглядами, присела перед ним настолько низко, насколько позволяла длинная, тоже из синего бархата, юбка:

— Я надеюсь, мое седло готово, сэр?

Хаскем, не дрогнув ни одним мускулом бледного лица, сильно ударил стеком по глянцевитому голенищу сапога и, развернувшись, направился в сторону деревянных конюшен, темневших в полукилометре от поля.

Джанет осталась стоять как оплеванная. Но только на секунду. К ней уже со всех сторон бежала толпа юношей и девушек в маленьких жокейских шапочках и запачканных бриджах.

— Вот это класс!

— Покажи, покажи, под юбкой непременно должны быть ботинки!

— Эх, шпор нет!

— А перчатки достаточно прочные?

Но тут все расступились перед подходившей Джиневрой, чьи тяжелые волосы, не убранные под жокейку, медленно вздрагивали в такт шагам, а округлые пышные бедра заставили большую часть наездников оторвать глаза от казавшейся перед таким великолепием совершенной тростинкой Джанет.

— Извини, — лениво процедила Джиневра, — я приехала прямо сюда, времени не было за тобой зайти. Да и бриджи одни.

— Ничего, — спокойно ответила Джанет. — Я все равно решила, что амазонка мне пойдет больше. — И она отвернулась, изобразив на лице скуку и в немыслимом повороте изогнув тонкую талию.

Толпа снова расступилась, пропуская на этот раз Хаскема с изящным дамским седлом, обтянутым мягкой кожей. Неторопливыми точными движениями он заседлал кобылу и молча, одним движением руки, подозвал Джанет.

— Смотрите и запоминайте. Видите, у седла только одно, левое, стремя и две луки, тоже на левой стороне. Верхняя служит упором для правой ноги, нижняя же только поддерживает левую выше колена. Обе ноги слева, поэтому сесть надо так, чтобы тяжесть тела максимально была на правой стороне. Плечи надо развернуть параллельно плечам лошади…

— А где они? — с любопытством прервала объяснение Джанет, за что была наказана уничижительным взглядом Хаскема и осмеяна стоявшими поблизости студентами.

— Продолжаю. Бедра в той же плоскости. Колени сдвинуть как можно теснее, левое плечо не заваливать, а корпус держать прямо. Впрочем, на первых порах подавайтесь вперед, иначе вас развернет. Все ясно?

— О да, — прошептала Джанет, не представляя себе, как сейчас начнет взбираться на лошадь, путаясь в юбке. Но тем не менее она сделала по направлению к лошади два решительных шага — и натолкнулась на скрещенные перед ней руки пригнувшегося Хаскема.

— Левую руку мне на плечо, левую ногу на руки. Правую — на нижнюю луку. Правая нога пошла вверх… Ну, энергичней! Оп!

Незаметное, но упруго-плавное движение рук Хаскема — и Джанет плотно сидела в седле. А дальше она почувствовала, что управляет лошадью уже не она, а какая-то неведомая, дремавшая в ней до сих пор сила. Хаскем, едва успевший сунуть ей в руки стек, только изредка заставлял девушку работать левым шенкелем. Лошадь послушно и резво шла кругами, а Джанет, почти закрыв глаза, видела вокруг совсем иные, чем университетский тренировочный луг, картины. Кроме того, ощущение плотно сомкнутых колен, крепко прижатые к нагревшейся коже седла ягодицы и острый запах конского пота внезапно заставили загореться в ее теле желанию такой силы, которого она не испытывала уже давно. Ритмичные движения лошади с каждой минутой лишь подогревали его, щеки девушки залились краской — и тут холодные пальцы легли на ее правую руку, вцепившуюся в холку лошади.

— И все-таки признайтесь, амазонка, откуда сей удивительный наряд?

И не в силах сдержать низкого чувственного смеха, Джанет ответила:

— Я сделала его из той скатерти, что лежала в нашей приемной.

Хаскем расхохотался и, сильно ударив своего жеребца хлыстом, выкрикнул удивившую всех наездников вокруг фразу:

— Ничего, это дело мы выиграем!

* * *

Это лето Джанет, ощущавшая теперь себя взрослой, решила провести большей частью в Штатах у родителей. Во-первых, она очень соскучилась по Стиву, во-вторых, мечтала поговорить с Пат как взрослая женщина, в-третьих, ей было очень любопытно посмотреть, во что превратился Ферг за те почти два года, что они не виделись, в-четвертых, у нее имелись некоторые вопросы к Жаклин по поводу колдовства, в-пятых, в-шестых, в седьмых… Ей было девятнадцать дет, и весь мир лежал перед ней, доброжелательный и разноцветный. Она прошла испытание полом, не потеряв ни своей романтичности, ни здорового отношения к вопросам секса, хотя в глубине души догадывалась, что найти Милошу достойную замену будет нелегко, если вообще возможно. Она старалась никоим образом не останавливаться на этих ощущениях, но порой, когда сгущались сумерки или приближалась гроза, сознание утрачивало свою власть и тело становилось похожим на серебристую непокорную ртуть. Тогда Джанет запиралась в одной из многочисленных комнат дома на Боу-Хилл и выходила оттуда через час-полтора с осунувшимся лицом и неестественно блестевшими глазами. Прошлое протягивало свою хищную лапу, неумолимо требуя своего. Но поскольку Пат редко бывала дома, а разноплеменным гендеристкам не было никакого дела до взрослой дочери хозяйки, то этих странных исчезновений Джанет никто не замечал.

Лето стояло прозрачное, нежаркое и нежное, с освежающими дождями перед закатом. Пат все редкое свободное время старалась проводить с дочерью, которая хотя и получилась совсем не такой, как ей представлялось, но от этого, пожалуй, еще более интересной. Слава Богу, Пат была не из той распространенной породы родителей, которые вымещают на детях собственную нереализованность, — она считала свою судьбу абсолютно состоявшейся, причем с большой долей неординарности и трагедии, что давало возможность не завидовать никому. И все же в дочери присутствовало нечто, что интересовало и глубоко задевало Пат, — ощущение тайны.


И сейчас, лежа на лейквудском пляже, Пат с любопытством присматривалась к Джанет, чья таинственность была особенно резко заметна именно рядом с ней самой. Ее собственное точеное, тренированное тело с упругой и очень рассчитанной пластикой выглядело немного скучно — по соседству с худым, длинноногим и плоскогрудым, в котором с первого взгляда поражало ощущение густой, темной, горячей крови, до поры до времени лениво текущей под загорелой кожей, но готовой в любой момент вспыхнуть чувственным пожаром. И это была кровь Мэтью.

— Кстати, видишь этот дом, вон там, за дюной? как-то решилась Пат, не выдержав так странно проявившейся схожести отца и дочери.

— Этот склеп?

— Да. Теперь склеп. Впрочем, может быть, и тогда тоже. Дело в том, что это дом Мэта, где я… — Посвящать дочь в тайну лишения своей девственности Пат, впрочем, не собиралась и поэтому закончила иначе: — где он любил сочинять свои песни. Там, на втором этаже, есть огромный круглый зал…

— Мама, это правда, что его погубил ЛСД?

Пат вздрогнула. Кто и зачем мог сказать девочке об этом?

— Нет, это была автокатастрофа.

Джанет, опустив голову, пересыпала песок из ладони в ладонь:

— Как хочешь. А ты?

— Что я?

— Как ты пережила это? Ведь папа — ну, Стив — не лез, как я понимаю, к тебе в душу. Он просто подставил плечо. Но внутри?

— Мне было очень плохо.

— Настолько плохо, что ты стала тут же… спать с папой, если вышла за него?

— Джанет!

— Я взрослый человек, мама.

— Взрослый ли? — усмехнулась Пат. — Поступление в Оксфорд — еще не взрослость.

— У меня был любовник, с которым я прошла такое, что вашему поколению, должно быть, и не снилось.

— Самоуверенно. — Перед глазами Пат мгновенно промелькнули и часы в Саппоро, и недели в Кюсснахте. — Не забывай, мы были детьми сексуальной революции.

— Ах, мама, дело не в этом, не в дозволенности или запретах, а в том, насколько человек сам для себя ушел в это. Милош, например…

Перед глазами Пат поплыли черные круги, и к горлу подкатила пустота, которую ни сглотнуть, ни выплюнуть…

— Что с тобой? — Джанет склонилась над матерью, пораженная мукой, исказившей всегда державшее в узде свои эмоции лицо.

— Видимо, небольшой солнечный удар. Нельзя с непривычки лежать на солнце часами. — Но силы воли Пат хватало на троих в их семье, и она улыбнулась посеревшими губами. — Так что же Милош?

Загрузка...