Подбежав к гробу, Брикси прижала ребенка к груди и надолго припала щекой к восковой щеке Пат.
— Благодарю тебя, Господи, — прошептала она. — Пат, Пат! — Затем она решительным жестом вскинула красивую голову, и волосы наполовину закрыли ее лицо с блестящими синими глазами и ярким искусанным ртом.
— Да, это я, Брикси Шерс, — почти крикнула она в напряженную тишину. — На месте Пат должна была лежать я! Но она спасла не только меня, она спасла вот эту мою тогда еще не рожденную дочь! И я счастлива, да, я счастлива, — еще возвысила голос Брикси, — не только тем, что, живая, родила ее, живую, но и тем, что успела прилететь сюда, чтобы увидеть Пат и показать всем мою дочь! — Она высоко подняла сверток с заплакавшим ребенком. — Я назвала ее Патрицией!
И больше ни на кого не обращая внимания, Брикси прижала ребенка к себе и пошла к выходу.
Самолет в Англию улетал ночью, но Джанет прожила эти дни в таком напряжении душевных сил, что теперь ей казалось, что она может выдержать вообще что угодно, не говоря уже о таких вещах чисто физического порядка, как усталость или отсутствие сна. Она послала отдохнуть Симсона, который падал с ног от непрерывных интервью, звонков и встреч, и сама следила за тем, как погружали гроб в бездонное брюхо лайнера. Погрузкой занимались все те же люди в пятнистой полувоенной форме, прибывшие из Лимы. Восхищенные мужеством Пат, они попросили у Симсона разрешения и дальше сопровождать гроб. Глядя, как то, что было ее мамой, теперь медленно и плавно въезжает по рельсам в багажный отсек, Джанет потеряла ощущение реальности окончательно: шумы огромного аэропорта, не сдерживаемые, как в здании, звукопоглощающими стеклами, вихрились в черной звездной ночи. Джанет стояла прямо на взлетной полосе, обвеваемая то холодом, то жаркой волной от ревущих двигателей. На какое-то мгновение она испытала странное, захватывающее дух ощущение того, что она всего лишь мельчайшая незримая пылинка мироздания и одновременно — самый центр Вселенной, вокруг и ради которого вращается жизнь. У нее слегка закружилась голова, но когда она, пошатываясь, направилась в сторону пилотской кабины, чтобы передать оставшиеся у нее документы, чья-то рука взяла ее под локоть, вернее, просто позволила на себя опереться, и идти стало значительно легче. Джанет благодарно повернула голову и тут же невольно отшатнулась: на нее снова в упор смотрели те самые желто-зеленые кошачьи глаза, и красное пламя сигнальных огней самолета плясало в них свой дикий бесконечный танец. Видимо, на лице девушки отразился испуг, потому что низкий, глухой, идущий словно из каких-то глубин тела голос тут же произнес:
— Почему вы боитесь?
«Действительно — почему? — удивилась самой себе Джанет. — Вероятно, я просто очень устала и мне мерещится неизвестно что». Она снова заставила себя посмотреть на говорившего: никаких горящих глаз и вообще ничего сверхъестественного — перед ней, держа свою руку под ее локтем, стоял среднего роста смуглый мужчина, явно латиноамериканского происхождения, и улыбался, показывая прекрасные зубы цвета слоновой кости.
— Благодарю, — почему-то почувствовав себя маленькой девочкой, прошептала Джанет, но, снова удивляясь себе, поспешила добавить: — Все уже прошло, дальше я пойду сама.
— Хорошо, — согласился мужчина, и его рука под ее локтем мгновенно превратилась из твердой в бесплотно-мягкую, а потом исчезла вовсе. — Хорошо, — еще раз повторил он еще более низким голосом и отошел в сторону.
Не считая нескольких настырных репортеров, Джанет провожала только Жаклин.
— Пойдем, пока есть еще полчаса, выпьем коньяку, иначе ты не долетишь, — предложила она, беря Джанет за руку и ведя за собой, как послушного ребенка. — Видишь, ты и так еле двигаешься.
— Нет, со мной все нормально, — машинально ответила Джанет, тщетно пытаясь сбросить с себя странное ощущение, возникшее после разговора с латиноамериканцем: ей казалось, что откуда-то из ее ступней по телу поднимаются теплые живительные токи, будто она была не человеком, а деревом, просыпающимся после зимы. — Ты летела с ним от самой Лимы?
— Да, — думая, что она спрашивает о гробе, ответила Жаклин, усаживаясь за столом не напротив, а рядом с Джанет. — Я услышала об этом буквально через полчаса после того, как самолет освободили, а добраться до Лимы было делом двух часов. Благодаря имени Стива я попала на это проклятое поле, когда еще ничего не было убрано, — и, ты знаешь, я сразу увидела эту улыбку победы на ее лице. Она совсем, совсем не страдала, она уже видела, знала, что все спасены, и лежала такая светлая, с закинутой назад рукой, словно собиралась приветствовать кого-то… И я вспомнила, как она лежала тогда… О Господи, — не стесняясь никого, в голос заплакала Жаклин. — Тогда, когда я сказала ей, что Мэта больше кет. Она лежала живая, но более мертвая, чем на этом поле в Перу, и я так боялась тогда, что этим она убьет тебя… Это чудо, что ты выжила и тогда, и потом, когда…
— Когда что? — не спросила, а жестко потребовала Джанет.
Жаклин смутилась и замолчала, но девушка продолжала смотреть на нее, уже понимая, что сейчас узнает еще что-то плохое. Впрочем, чего ей было бояться теперь… Видимо, об этом подумала и Жаклин.
— Что теперь скрывать, — тяжело вздохнув, проговорила она. — После смерти Мэта у Пат была страшная депрессия, и как Стив ни старался, он все-таки не смог, не успел… Она отравилась.
Столик поплыл перед глазами Джанет.
— Отравилась, будучи беременной!?
— Да.
Весенние соки в ее теле застыли, сменившись вдруг сосущей пустотой заглянувшего ей прямо в лицо небытия. Значит, она могла умереть, не родившись? И, может быть, именно отсюда ее странная тяга к черным безднам, к потустороннему, ее обмороки и мгновенные смерти в оргазмах? Но тут же Джанет пережила и ощущение второго рождения несмотря ни на что, она все-таки живет!..
Она быстро допила коньяк и поднялась, туго закрутив на затылке рассыпавшиеся волосы.
— Спасибо тебе, Жаклин. Спасибо за правду. Теперь мне легче понять многое в себе — да и в мире, быть может. Но ты не ответила на мой вопрос.
— Какой?
— Эти люди в камуфляже, которые сопровождали вас от самой Лимы, — кто они?
— Я не знаю. Их привез с собой муж Брикси, они должны были участвовать в операции, если бы все не получилось с первого раза. Но все вышло… сама видишь как, и когда у нее прямо в самолете от всего перенесенного начались роды, он увез ее на свою базу, а этих ребят оставил мне для сопровождения. И они действительно все делали отлично.
— Они что, индейцы?
— Не знаю, наверное. А что случилось?
— Ничего, — ответила Джанет и еще туже затянула пояс тонкого черного плаща. — Они летят с нами до самого Ноттингема, и мне бы хотелось иметь о них более определенное представление.
— Симсон все оплатил, если ты об этом.
— Понятно. Ну что ж, — Джанет взяла в свои ладони маленькие руки Жаклин, и француженка невольно поразилась их силе и жару, — береги папу… — Она поцеловала Жаклин и не оглядываясь пошла за стойки.
Неожиданно для себя весь перелет Джанет проспала как убитая. Всю дорогу до Касл-Грин она молчала. Селия и Хаскем ждали их уже на кладбище, где весенней влажной землей пахла свежевырытая могила. Все попытки прессы попасть на кладбище были заранее пресечены Стивом, и теперь они стояли вчетвером у освобожденного от цинковой оболочки гроба. Джанет не поднимала глаз, боясь посмотреть на стоявшую чуть в стороне, не проронившую ни слезинки, ни слова Селию.
— Попрощайтесь же, — наконец раздался ее ломкий сухой голос, и все по очереди преклонили колени, касаясь холодного полированного дерева. Над черным холмиком выкопанной земли курился легкий пар, и гроб лег в распахнутое лоно земли беззвучно и мягко — она с любовью принимала свою прекрасную дочь… С ласковым шорохом падали комья земли, навеки укрывая собой ту, что так любила этот древний равнинный край.
— А теперь уходите, — прошелестел голос Селии. — Мистер Хаскем заедет за мной через два часа.
Неподалеку от ворот кладбища Симсон разговаривал с четырьмя латиноамериканцами, давая им последние указания.
— Они, кажется, летели с гробом из самого Перу? — уточнил Хаскем. — Их нужно отблагодарить. — И не успела Джанет ничего сказать, как он уже подошел к ним, вынимая бумажник. — Прошу вас, господа.
Замелькали пятидесятифунтовые банкноты. И в тот же момент лицо Джанет обожгли кошачьи глаза, на этот раз совсем зеленые от ряби молодых листьев, и тихий, но внятный голос сказал:
— Благодарю, мистер Хаскем, мне не нужны деньги.
Тонкая рука Хаскема с отполированными ногтями замерла в воздухе.
— То есть?
— То есть я не нуждаюсь в денежном эквиваленте моей работы.
Хаскем пожал плечами и повернулся к Джанет.
— Подожди меня здесь, Хью! — на ходу крикнула она, видя, как ладная узкобедрая и широкоплечая фигура, перепоясанная широким армейским ремнем, удаляется в противоположную от ворот сторону.
Джанет бежала за удаляющимся в сплетение деревьев человеком, ощущая себя в каком-то дурном сне: прекрасно видя, что мужчина идет спокойным размеренным шагом, она никак не могла догнать его. Тогда Джанет побежала — напрасно. Расстояние между ними не сокращалось. Смирившись, наконец, с тем, что ей не догнать этого таинственного индейца, она остановилась, прислонившись к первому попавшемуся дубу. А через несколько секунд увидела, как мужчина развернулся и так же не спеша пошел к ней навстречу. Но на сей раз сама Джанет не двинулась с места, и на лице незнакомца появилась спокойная удовлетворенная улыбка.
— Вы умеете учиться, — не то утверждая, не то спрашивая, произнес он.
— Меня зовут Джанет, Джанет Шерфорд, — сама не зная почему, вдруг сказала она и протянула ему руку.
— Паблито, — притушив свой зеленый огонь, он взял ее руку, и Джанет показалось, что рука вдруг повисла в каком-то безвоздушном пространстве, не имея тяжести. — О, простите, — усмехнулся он, и она ощутила ровное сухое тепло настоящего мужского пожатия.
— Я побежала за вами, чтобы…
— Слова только затемняют суть, Джанет. — Ее имя индеец произнес с явным удовольствием, словно пробуя его на вкус. — Я знаю, что вы увидели во мне нечто необычное и, больше того, в ответ на это необычное в вас самой проснулось то, чего вы никогда не чувствовали и не подозревали. Это хорошо. А еще лучше, что вы побежали за мной. Это говорит о том, что вы человек действия, а не бесплодных рассуждений. Я говорю правду? — полуутвердительно улыбнулся Паблито.
— Наверное, да.
— «Наверное» — лишнее. Поэтому сейчас я рядом с вами. — И расширенные глаза, в желтовато-карих радужных оболочках которых зарябил сквозь плетение недавно распустившихся листьев закатный свет солнца, приблизились вплотную к лицу Джанет. Но теперь ощущение того, что эти глаза должны принадлежать не человеку, а какому-то зверю, уже не испугало ее, наоборот, ей стало весело, как в детстве на качелях, когда уносишься высоко вверх. — Ваши способности не должны быть потеряны.
— Какие способности? — прошептала Джанет, всей кожей впитывая тот ровный, спокойный жар, который шел от человека, уже отошедшего от нее на несколько шагов.
— Те, о которых вы еще не знаете, но, может быть, догадываетесь.
— И что же вы мне предлагаете? — поражаясь своему, как ей показалось, чудовищному цинизму, нетерпеливо и упрямо спросила она.
Паблито отступил еще на несколько шагов, но жар от этого только усилился.
— Я предлагаю вам следовать за мной. «Куда?» — вопрос застыл на губах Джанет, и вместо него с них слетело властное своей обыденностью:
— А вы знаете, что я выхожу замуж?
— Разумеется. Но вам не потребуется много времени. Вы вернетесь. Единственное условие: вы верите мне безоговорочно.
— Иначе я не могу.
— Тогда подойдите ко мне ближе. Еще ближе. И не пугайтесь.
Правую руку Паблито положил ей на голову, а левую — на живот, и через несколько мгновений по ее телу искрящимися маленькими змейками побежали те самые токи, которые так робко и осторожно бродили в нем еще в филадельфийском аэропорту.
— Я жду вас через четыре дня в «Хитроу», — услышала она голос, позволивший себе чуть больший, чем раньше, гортанный акцент, — у стойки рейса Лондон-Конакри-Белем-Богота. Возьмите с собой самое любимое.
Путь до Боготы занимал больше суток, но Джанет, несмотря на трагедию и напряжение минувших дней, совсем не чувствовала себя усталой: проснувшиеся токи жизни бродили в ней, делая тело упругим, а мысли свободными.
Она сидела в кресле, закрыв глаза и отдаваясь уже привычному ощущению ровного тепла, исходящего от Паблито. Это тепло поддерживало непонятное самой Джанет телесное влечение к латиноамериканцу, но оно же и не давало этому смутному влечению перейти в определенный сексуальный интерес.
Все произошло так внезапно. Она пыталась как-то объяснить свой поступок, но объяснений, строго говоря, не было. Джанет, конечно, слышала о поездках в Непал или в Мексику людей, не удовлетворенных западной цивилизацией и ее ценностями, — эта мода зародилась еще в шестидесятые в среде университетских интеллектуалов и хиппующих рок-музыкантов, к которой принадлежали и ее отец, и Стив. Стив подробно описал в книге свои эзотерические опыты, но она, с детства обожавшая его воспоминания, все-таки относилась к ним скорее как к волшебной сказке, нежели как к чему-то, что может происходить на самом деле… И вот теперь она сама летела неизвестно куда и неизвестно зачем… Но, словно отвечая на ее невысказанный вопрос, жар внезапно усилился. Она открыла глаза: Паблито внимательно смотрел на нее своими кошачьими глазами. «Пусть все будет, как будет», — подумала, глядя в них, девушка.
— Ну конечно, — улыбаясь, произнес Паблито и откинулся в кресле, устремив глаза в потолок.
Большую часть времени они молчали, Джанет — глядя в меняющееся за иллюминатором небо, а индеец — улыбаясь в гофрированный серый потолок салона. И все же девушку не оставляло ощущение, что он постоянно смотрит на нее, только смотрит каким-то иным, не внешним взглядом. На перелете через океан в Белем, когда самолет стало бросать в воздушные ямы, которыми так славится Атлантика в районе тридцатого меридиана, Паблито неожиданно попросил разрешения поговорить. Удивленная Джанет немедленно оторвалась от созерцания свинцово-серой бездны и повернула к нему свое ставшее за последние дни чуть более резким лицо.
— Вы молчите и ни о чем меня не спрашиваете намеренно или просто так получается? — в голосе индейца звучала почти ласка.
— Наверное, и то и другое, — попыталась быть честной Джанет.
Тяжелые коричневатые веки удовлетворенно прикрыли его косо поставленные глаза.
— Судя по всему, ваша мать была человеком дела, а вы, разумеется, классический романтик: весь мир разделен на черное и белое. И в отношениях с мужчинами существует только «да» и «нет»?
— Я думаю, что именно так.
— И насколько глубоко вы ушли в это?
— Я не поняла вашего вопроса.
— Я хотел спросить, можете ли вы в случае «да» представить себе общение без физической близости?
— Не знаю. У меня такого еще не было…
— А было?..
— Одно очень сильное заблуждение тела… И не так давно — не менее сильное заблуждение ума.
— Вы живете в мире слов, предметов и страстей, в то время как настоящий мир, мир подлинной жизни, близок вам, — но вы его не видите. Вас надо многому учить, ибо и слова-то вы слышите плохо. — Темные губы сложились в странную улыбку. — Впрочем, все это неважно. В вас есть возможности и… вы очень притягательны.
Джанет помимо своей воли ощутила, как при последних словах тело ее напряглось, готовое загореться под непременно последующим сейчас взглядом диких лесных глаз. Но веки лежали все так же тяжело и неподвижно. Вместо этого Паблито медленно и осторожно, как слепой, положил свою небольшую ладную руку на ее колено, покрытое складками легкого объемного шелка. Ни жара, ни желания, просто спокойная дружеская рука. Прошло несколько долгих минут, и, устав ждать продолжения, Джанет расслабилась и тоже прикрыла глаза, не пытаясь убрать с колена неподвижную руку. А через несколько мгновений она уже сидела, придавленная к своему креслу страшным, полностью отключающим мозг и парализующим тело желанием. Начинаясь быстрыми колючими уколами от слегка подрагивающих пальцев на ее колене, оно наливало сладкой тяжестью ноги и руки, груди стали казаться необъятно огромными, а горячая волна медленным валом, пугающим и упоительным именно этой своей медленностью, снизу и сверху подкатывала к ее лону, словно распахивая его в бесконечную бездну. Джанет хотелось закричать, стиснуть колени, сжать давившие, мешающие дышать груди, но она не в силах была сделать ни одного движения… Она только могла судорожно ждать, когда сжигающая волна захлестнет наконец ее всю, но этого все не происходило: валы накатывали на ее измученное тело во все более жестоких атаках, но каждый раз останавливались у последней границы и исчезали, и этой пытке не было конца. И когда девушка начала ощущать себя уже просто тонкой, готовой в любой момент прорваться оболочкой, Паблито убрал руку и легко подул на ее искаженное, беззвучно кричавшее лицо. Шумный вздох вырвался из ее груди, глаза открылись, и заалевшие от прилива крови губы спросили:
— Что это?
— Это — мое отношение к вам.
— Но почему?..
— Признайтесь, то последнее ощущение, когда вы готовы были вырваться в… ну, скажем так, в иное пространство, было приятным и дало вам сладость и легкость, пусть пока непривычные и не имеющие применения, но все же гораздо более плодотворные, чем оргазм, который уйдет бесследно, как вода в песок.
— А как же стремление мужчины и женщины к физической любви, если все может произойти лишь с помощью бесстрастной руки? — Джанет с мистическим ужасом посмотрела на спокойно лежавшую на армейском камуфляже смуглую, совершенно обыкновенную руку.
— Настоящее общение не в этом. И согласитесь, что сейчас вам гораздо лучше, чем если бы вы провели время в сладостных корчах. — Действительно, Джанет чувствовала не давящую тяжесть бедер и не сведенные мышцы, а наоборот, какую-то чистую легкость не только в теле, но и в голове. — А теперь отдохните. Белем будет часа через полтора, спите и… не бойтесь повторения. — Паблито прикоснулся твердыми узкими губами к ее виску, отчего мысли у Джанет спутались, и она поплыла, как на лодке, в тихом безмятежном сне.
В небольшом и старом аэропорту Белема, напоминавшем скорее провинциальный железнодорожный вокзал, их сразу же закрутила пестрая разноголосая толпа. Здесь надо было ждать около часа, и Джанет с радостью подумала о том, что в ее распоряжении целый час более человеческого общения с Паблито, чем в искусственно-замкнутом мирке самолетного салона. Он, извинившись, отошел оформлять билеты, а она с упоением смотрела вокруг, чувствуя себя необыкновенно прелестной и неправдоподобно стройной в своем летящем шелке, струящемся с плеч и по ногам, как миниатюрный водопад, а вся гудящая разноцветная толпа была только экзотическим фоном для ее новых ощущений. Хаскем, Ноттингем, даже вернувшийся в клинику Стив, даже мама, лежащая под вековыми ясенями, — все вдруг стало казаться ей нереальным, произошедшим в каком-то давнем сне…
— Ваши документы, сеньорита, — вернул ее к действительности ломаный английский местного полицейского, и потная рука схватила ее запястье.
— Простите? — Джанет брезгливо попыталась освободиться.
— Спокойно, сеньорита. Вы обвиняетесь в краже крупной суммы вот у этого господина.
Джанет гордо вскинула убранную на византийский манер голову — рядом, спокойно улыбаясь, кивал в поддержку слов полицейского Паблито.
— Да вы что!? — не веря своим глазам, воскликнула Джанет, все еще надеясь, что это шутка, пусть и самого дурного толка.
— Именно так, сеньорита. Господин Пабло, э-э-э… — полицейский заглянул в бумаги, — Пабло Ла Торкес только что сделал официальное заявление. Ведь вы летели с ним вместе из Лондона?
— Да, — чувствуя, как душа и тело становятся бесцветными, вялыми и никому не нужными, ответила Джанет, даже не вспомнив о том, что в области юриспруденции она гораздо искушеннее, чем эти двое вместе взятые, и может элементарно оспорить столь голословное утверждение.
— Вот видите, — успокоившись, вздохнул полицейский. — Пожалуйста, следуйте за мной. — И сопровождаемая ясной и отстраненной улыбкой Паблито, Джанет пошла через битком набитые залы в полицейский офис. Но у самого порога ею вдруг овладела такая обида, что, яростно вырвав свою руку из цепкой хватки полицейского, она подскочила к Паблито и остановилась перед ним с полными слез глазами.
— Вы… жалкий шарлатан! — И ничего не видя глазами, застланными пеленой слепого гнева, она со всей силой ударила его по лицу.
Паблито не шевельнулся, а только шире улыбнулся узкими губами.
Джанет громко и отчаянно заплакала. Вот она, расплата за собственные фантазии, за эгоизм, за цинично и хладнокровно обманутого Хью, за маму, о которой она посмела забыть в этом непонятном дурмане, за оставленную в одиночестве бабушку, за… Она никогда не лгала себе и поняла, что должна принять нынешний грязный фарс как еще одно испытание. И внезапно Джанет успокоилась, поняв, что ничего другого ей просто не остается. Она подняла на Паблито равнодушные глаза и медленно двинулась в сторону прозрачно-синеватой стеклянной стены полицейского офиса. Но внезапно ей на плечо легла тяжесть, словно приковавшая ее ноги к полу.
— Простите, господин капрал, это было недоразумение, — услышала она, оборачиваясь, и лицо ее вновь осветил теплый свет, льющийся из прозрачных глаз Паблито. — Вот видишь, Джанет, я же говорил тебе, что ты не слышишь даже слов, в мире которых живешь. Всего два часа назад, в самолете, я говорил тебе о необходимости уроков. А ты снова поверила внешнему, пустым, как воздушные шарики, формальным словам. Но, успокоившись, ты победила и слова, и себя. Ты очень способная ученица, Джанет, — Паблито низко склонил перед ней голову, — но надо еще и уметь учиться.
Весь остаток пути до Боготы они провели молча, лишь однажды Паблито провел рукой по ее распущенным волосам, и недавний инцидент тут же ушел в небытие, опять сменившись благодарным доверием.
__________
Из столицы они долго добирались до места разбитыми автобусами, спускаясь с предгорий все ниже и ниже в сторону юга. Неправдоподобно яркая зелень слепила глаза, заполняя собой все вокруг. Все меньше стало встречаться европейских лиц, которые сменились выжженными на солнце пергаментными лицами колумбийцев в широких плетеных шляпах и белых, хитроумно повязанных платках. Последним населенным пунктом оказался Пуэрто-Альфонсо на самой бразильской границе. На пустынной, раскаленной добела вокзальной площади Джанет в своем дымчатом шелке с изящным чемоданом смотрелась какой-то растерянной инопланетянкой. Паблито же, наоборот, вдруг словно стал выше ростом.
— А теперь пешком. Но это не так долго, всего километров пятнадцать в сторону Ики, притока Амазонки. — И в ответ на изумленный взгляд Джанет добавил: — Но чемодан придется нести самой.
Через три часа изнурительного пути, порвав в нескольких местах совершенно промокшее от пота платье, Джанет наконец оказалась в деревушке, или жаже, состоявшей всего из четырех домов. Паблито направился к самому крайнему, что стоял прямо под ветвями придвинувшейся вплотную сельвы. Дверь оказалась незапертой, и в на удивление прохладной комнате Джанет увидела два простых шкафа и матрац, положенный на деревянные чурбаки. Потолок, стены и особенно пол сияли чистотой и переливались каким-то розовато-коричневым успокаивающим светом.
— Располагайся. А я буду жить на улице. Можешь делать что хочешь. Все, что хочешь. Но меня зови только в том случае, если будет необходимость. Верь своим ощущениям и желаниям, но мыслям, оформленным в слова, верь в последнюю очередь. — С этими словами Паблито прикрыл дверь и словно растворился в дрожащем горячем воздухе — по очереди подойдя ко всем четырем окнам комнаты, Джанет не увидела его нигде.
Весь первый день она спала, и прошлое, властно действуя в ее снах, словно теряло свою реальность наяву. Проснувшись, Джанет почувствовала себя чистым листом бумаги, младенцем, даже животным. То, что прошел всего один день, она смогла понять лишь по своим часам, ибо ей казалось, что, засыпая, видя сны, просыпаясь и снова проваливаясь в реалии прошлой жизни, она провела здесь не меньше чем неделю. На второй день ее стало одолевать мучительное беспокойство и интерес к будущему. Зачем Паблито привез ее сюда и почему оставил одну? Чего он хочет от нее? Как женщина чувственная, Джанет не могла обманываться — она нравилась этому загадочному индейцу, но его физическое отношение к ней все время было лишь фоном, некой данностью, но никак не выражалось поступками.
Как вообще могло случиться, что она, весьма правдоподобно объяснив Хаскему, что должна пережить смерть Пат в каком-нибудь совершенно новом, ни о чем не напоминающем месте, оказалась здесь с чужим человеком, фамилию которого узнала совершенно случайно и уже только на другом континенте? На что надеется она сама, ведь не на банальную же, хоть и экзотическую, связь с индейцем? — с ужасом спросила себя Джанет. Ответов на ее вопросы не было, и волей-неволей она стала ждать Паблито, чтобы он разрешил их хотя бы частично. Но он не появился, и Джанет заснула на полосатых простынях уже безо всяких сновидений. А на третий день она неожиданно поняла всю тщету своих размышлений как о прошлом, так и о будущем.
Она здесь для того, чтобы понять себя после всего, что случилось: гибели матери, своей возможной смерти во чреве, своего исчезнувшего полностью телесного влечения к Милошу… Кроме того, она ощущала освобождение от интеллектуальной власти Хаскема и с трудом осознавала прежде скрываемое даже от себя внутреннее неприятие своей юридической деятельности.
Но разве она рискнула бы отправиться сюда только ради этого понимания? И, надевая тонкую рубашку, только что извлеченную из чемодана и ласкавшую голое тело, Джанет провела рукой от ключиц до колен, признаваясь себе, что без возникшего еще в филадельфийском аэропорту ощущения доверия, единения и физической радости от присутствия Паблито она никогда не появилась бы на полуразрушенных ступеньках дома в этом месте, которому даже нет названия.
В крошечном дворе, если так можно было назвать огороженное редкими колышками пространство вокруг дома, стоявшего на невысоких подпорках, вилось, ползло и просто тянулось к дышащему жаром небу множество неизвестных Джанет растений. Их разлапистые, стреловидные или веерообразные листья складывались своими переплетениями в какой-то странный узор, словно сопровождаемый некой причудливой мелодией, которая вдруг явственно зазвучала в ушах Джанет. Влекомая ею, девушка шагнула с прогнивших ступенек вниз. Растения улыбались ей навстречу, словно говоря о том, что не надо бесплодно умствовать, а надо просто отдаться этой изумрудной красоте и радоваться ей. И Джанет, всегда остро воспринимавшая красоту природы, так и поступила. Полдня провела она в рассматривании изумительных природных гармоний, а когда солнце поднялось уже на непереносимую высоту, ощутила тревожное чувство цивилизованного человека, возникающее при виде неподвластной ему красоты. Красота должна быть запечатлена, хоть как-то — иначе ее невозможно вынести. И Джанет, несмотря на жару и полное отсутствие принадлежностей и умения, принесла из дома единственную бумагу, которая у нее была, — свою записную книжку и тонкую гелевую ручку.
Она накладывала штрих за штрихом, прямо по адресам и телефонам, зачеркивала — и снова вела упрямые линии. Наконец от непривычного напряжения у нее свело средний палец, и она отставила свое занятие, начав разглядывать то, что получилось. В хаотичном сплетении штрихов, линий и точек было мало внешнего сходства с окружающим, зато явно звучало настроение и даже то ощущение, которое она испытывала, глядя на окружающее ее буйство растений. Джанет удовлетворенно вздохнула, разгибая спину, и удивилась тому, что день прошел так незаметно. Солнце на мгновение оказалось закрытым чьей-то тенью — над ней, улыбаясь, стоял Паблито.
— Я вижу, три дня одиночества не прошли даром.
Джанет молча глядела снизу вверх на солнце, просвечивающее сквозь шапку его густых блестящих волос.
— У меня к вам немало вопросов, дон Пабло, наконец тихо произнесла она.
Он осторожно, словно хрупкую статуэтку, поднял ее и повел к дому. Но на пороге улыбка покинула его губы.
— А ты уверена, что их обязательно надо задать? И Джанет вынуждена была признаться себе, что теперь, после трех дней раздумий и сегодняшнего неожиданного занятия рисованием, вопросы эти и действительно не имеют особого смысла. Но один все-таки оставался.
— Вы правы. Но один вопрос я задам. Почему… вы не ищете сближения со мной?
Паблито отпустил ее и остановился, слегка расставив ноги и положив руки на бедра, камуфляж на которых теперь заменяли широкие холщовые штаны.
— Неужели ты пролетела тысячи километров за этим?
Джанет опустила голову.
— Значит, трех дней оказалось мало. — Паблито снял с плеч рюкзак. — Это новый запас еды. — И шагнул в густую зелень за домом.
Еще через несколько дней Джанет перестала считать их. Счет стал ненужным и скучным. Она рано просыпалась и бежала на обнаруженную в ее осторожных странствиях маленькую речушку — даже ручей, на который через завесу растений постоянно падал мерцающий столп солнца, отражавшийся в глянце листьев и в зеркале воды неутомимым танцем света и тени. Она купалась, а потом долго сидела, глядя, как разноцветным облаком стоят над водой бабочки, учась видеть только то, что видишь, не отвлекаясь на досужие мысли.
Во всем селении она никого не обнаружила, и это даже понравилось ей, поскольку она стала ходить совершенно обнаженной с утра до вечера, пользуясь счастливой особенностью своей кожи не сгорать при любом солнце. Цвет кожи из обычного золотистого стал светло-медным, а волосы совсем выгорели. Все дни напролет она пыталась рисовать: на внутренних стенах дома — красными камешками, острыми палочками — на широких листьях. Оставшиеся листки записной книжки она берегла и использовала только тогда, когда чувствовала, что сможет сделать что-то действительно хорошее. Ее рисунки вяли, стирались, осыпались, но это было совершенно не важно, важно было само рисование, миг перед началом движения руки, когда ты вдруг с восторгом понимаешь, что сейчас все получится.
Засыпая, Джанет теперь видела перед собой только краски — краски, дающие ей подлинную свободу. Она забыла бы и о Паблито, если б не природа, всей своей загадочностью, простотой и силой напоминавшая о том, кто был ее плотью от плоти, и все полнее пропитывавшееся ею собственное тело Джанет. Она с изумлением рассматривала себя: мышцы на ее ногах и руках стали стальными, маленькая грудь — словно каменной, зато крошечные, бывшие бледно-розовыми соски распустились крупными темно-пурпурными цветками. Это смущало Джанет, и тогда она еще с большей страстью уходила в созерцание и действие, не предаваясь пустым размышлениям.
Начался период дождей, и хотя Джанет часто с наслаждением стояла под мощными теплыми струями, большую часть времени приходилось проводить дома. Но она научилась существовать и в этой полупустой комнате с голыми стенами. Джанет ложилась на свое жесткое широкое ложе и проживала, как наяву, многое из того, что хотела прожить, вернуть или испытать впервые. И это оказалось так просто, что поначалу она даже испугалась этой простоты, но потом научилась давать себе все более трудные задачи. И за этим занятием ее, разметавшую по полосатым простыням узкое тело, застал вновь появившийся Паблито. И Джанет не вскочила, чтобы закрыться, а только радостно блеснула ему навстречу глазами из сгустившихся сумерек.
— Теперь мы будем учиться вдвоем.
В ответ на его слова в груди Джанет счастливо запела звонкая струна, но Паблито спокойно уселся на выложенный известняком пол и стал раскладывать перед собой мешочки, из которых шли пряные запахи, какие-то длинные трубки и потемневший от времени сосуд, сделанный из тыквы.
— Ничего не бойся и стремись сначала увидеть то, что действительно хочешь увидеть.
И начались долгие дни учения на пути к себе.
Джанет не заметила, как закончились дожди и снова наступила жара. Увлеченная путешествием в себя, она не хотела ничего, кроме новых погружений в неведомые миры, из которых каждый раз возвращалась все более умудренной и обновленной. Несколько раз Паблито провел ее через утробную полусмерть и муку собственного рождения, потом через родовые страдания ее матери и через последние часы жизни отца, и, ведомая его небольшой смуглой рукой и ровным низким голосом, Джанет не боялась опускаться в самые темные бездны и взмывать на самые головокружительные высоты. Но все же тот единственный вопрос, на который она так и не получала ответа, оставался, не разрешаемый никакими полетами духа.
Не желая, да и не видя смысла в том, чтобы снова повторить свою попытку спросить об этом у Паблито впрямую, как в прошлый раз, Джанет все же пыталась сделать это обходными путями: словно случайным касанием руки или долгим взглядом. Но индеец, приходивший из сельвы только для уроков и не обращавший никакого внимания на ее полностью обнаженное тело, даже почти не разговаривал с ней. Все их общение сводилось к его указаниям, как принять правильное положение тела и правильно дышать, а также к помощи при вхождении и выходе из состояний, напоминающих транс. И все же Джанет знала, что Паблито испытывает к ней что-то гораздо большее, чем просто расположенность или симпатию. И воспоминание о горящих кошачьих глазах не оставляло ее и мучило, может быть, даже сильнее, чем память о перенесенном в салоне самолета. Но девушка понимала, что ей остается только ждать, ибо в том мире, который постепенно открывался ей, малейшим вмешательством в естественный ход вещей можно было безвозвратно погубить многое.
Время то стремительно мчалось, то лениво текло, но Джанет давно потеряла счет дням, а по здешней природе определить что-либо было невозможно. Иногда ей казалось, что минули годы с того момента, как она очутилась в этой комнате, из которой открывались необъятные миры, а иногда — что первый лист из записной книжки был изрисован только вчера. Рисование влекло ее все настойчивей, и однажды она попросила у Паблито бумагу и карандаши, но в ответ получила только длинный, почти непонимающий взгляд.
— Все краски в тебе самой, неужели ты еще не поняла этого? Впрочем… можешь сама подыскать что-нибудь. Пойдем. — И он повел Джанет через не виденную ею до этого ни разу, хотя она проходила здесь каждое утро, тропинку в сплошной стене зелени. Через некоторое время они вышли на окраину другого селения, с противоположного края которого были слышны ритмичные барабанные удары и нестройное пение. На берегу протекавшей здесь речушки во множестве валялись разноцветные мягкие известковые камешки, а чуть подальше — огромные, в рост человека, плоские валуны. — Вот. Этого не следовало бы делать, но… Ты все-таки европеянка. Владей.
И Джанет, забыв обо всем, бросилась выбирать подходящие по оттенкам камешки, а затем с наслаждением впервые стала овладевать большими плоскостями. Оторваться от этого занятия ее заставил только приблизившийся шум пляски. Чувствуя, что теряет сосредоточенность, она подняла голову и застыла, пораженная яркой первобытностью увиденного танца. Несколько десятков мужчин и женщин в символических набедренных повязках и почти без украшений, если не считать плетенных из бисера ожерелий и подколенных браслетов, двигались единой неутомимой змеей, нагибаясь чуть ли не до земли. Взвивались черные жесткие волосы, мелькали длинные и острые груди женщин, поднявшиеся пенисы натягивали узкие холщовые полоски. Джанет обернулась и натолкнулась на недовольное лицо Паблито.
— Ты видишь здесь совсем не то, что являет собой этот танец на самом деле. Идем. — И он впервые крепко взял ее за руку, отчего она сделалась холодной и чужой.
В доме Джанет присела на край кровати и только тогда заметила, что ее бьет мелкая противная дрожь сладострастия. Паблито стоял, прислонившись плечом к стене и смотря куда-то поверх ее головы. Наконец он медленно, как во сне, сполз по стене вниз и сел на корточки, широко расставив ноги. Джанет старалась не смотреть на белый бугор между ними, но глаза ее упорно тянулись именно туда. Перехватив этот взгляд, индеец, как показалось ей, тяжело вздохнул.
— Ты хочешь, чтобы я вошел в тебя. Но действительно ли ты хочешь этого? — в голосе Паблито почему-то звучала усталость.
— О да, — Джанет закрыла глаза, ибо не хотела больше обманывать ни себя, ни его.
— Хорошо. — Одним неуловимым движением он оказался у ее ног, прижимая их к своему твердому, как камень, телу, и мгновенно комнату накрыл темно-зеленый сумрак, в котором желтыми огнями вспыхивали его звериные глаза. Блаженство заструилось по ее ногам, поднимаясь вверх к уже готовому раскрыться лону. — Подожди, — услышала она смутный шепот, — если ты хочешь испытать удовольствие сполна, надо выпить этого напитка. — У своих губ Джанет почувствовала шероховатое горлышко маленькой тыквы, и несколько капель горьковатой теплой жидкости попали в ее раскрытые губы. — Лежи. Я сейчас вернусь, — раздался голос Паблито, и он вышел из комнаты. Сладкая нега охватила Джанет, и она лежала, завороженно глядя на тоненькую полоску чуть приоткрытой двери, откуда должно было прийти окончательное освобождение.
Снаружи послышались шаги, и дверь медленно распахнулась, пропуская внутрь тяжелую круглую огромную голову. В первый момент девушка даже не успела испугаться, но пол пронзительно заскрипел, с трудом выдерживая тяжесть темно-рыжего, почти коричневого в сумерках тигра. Его седая морда была почти добродушной, но изо рта тянулась вниз плотоядная ниточка слюны. Все это Джанет увидела как при вспышке молнии, и уже в следующую секунду поняла, что прыжок неминуем. Инстинктивно она сжалась в комок, и ее пронзительный, уже нечеловеческий крик разнесся над притихшей сельвой…
— Все прошло, — привел ее в чувство ласковый голос, и Паблито снова спокойно встал у стены. Джанет трясло, как в лихорадке, ей было даже страшно расспрашивать его, — лучше уж было не знать никаких подробностей. Девушке хотелось только одного — закутаться в жалкий шерстяной плед и забиться в самый дальний угол, ничего больше не видя и не слыша. Но она слышала, как громко, на всю комнату, стучало ее сердце.
— Ты хочешь, чтобы я вошел в тебя? — раздался над самым ее ухом вопрос Паблито, произнесенный ничуть не изменившимся тоном. Джанет невольно отшатнулась, стараясь вжаться в стену как можно плотнее. — Видишь, твое желание оказалось так ничтожно, что ему помешало даже внешнее. Как же я могу разделить его с тобой? — И Паблито пошел к выходу, сверкнув на прощание своими зубами цвета слоновой кости: — Не бойся: тигра больше не будет.
Наутро, проснувшись очень поздно, Джанет первым делом надела светлую рубашку и брюки, пообещав себе, что вчерашнего не повторится никогда. Она даже заплела в небрежную косу волосы и, чувствуя себя легкой и освобожденной от всех плотских желаний, отправилась на дальнюю речку рисовать. К ее удивлению, она не обнаружила там никаких признаков вчерашнего веселья, да и следов обитаемости вообще. Селение было так же пусто и безжизненно, как то, в котором жила она. Но думать об этом ей было уже неинтересно, ибо слишком властно манили к себе чуть припорошенные белой пылью валуны. Под ее тонкими пальцами в хаосе точек, пятен и штрихов появлялись надежда, страсть, страх, обида — и вчерашние чувства, выраженные в этих непонятных на первый взгляд картинах, окончательно покидали ее сознание, оставляя лишь силу руки и точность глаза. Уже несколько камней были расцвечены галькой, под жарким солнцем мгновенно приобретающей благородный тускловатый налет древности, как внимание Джанет отвлек плеск воды, раздавшийся где-то рядом. Заслонившись от палящих лучей, она взглянула в ту сторону и обомлела: по щиколотки в воде в сиянии бьющего ему в спину солнца шел Паблито, высоко и победно вскинув вверх руки. Узкие черные кольца охватывали его лодыжки и запястья, на шее, издавая громкий шорох и переливаясь, висело ожерелье из перламутровых пластин, и невиданный желто-красный цветок был вплетен в смоляные завитки внизу живота. Он шел, как лесной бог, чуть раскачиваясь и блаженно прикрыв глаза. Джанет, не отрывая глаз, опустилась на горячую сухую землю и до боли вонзила ногти в перепачканные ладони. Паблито, слепо улыбаясь, шел к ней.
— Это нечестная игра, дон Пабло! — не выдержав, воскликнула она.
— Любая игра нечестна. Но я хочу, чтобы ты поняла: игры нет вообще. — Он сделал к ней еще шаг, так что на девушку явственно пахнуло прохладой и влагой его словно выросшего из воды тела; цветок ритмично покачивался прямо на уровне ее лица.
— Нет. Нет! Нет! — Больше она не даст себя обмануть.
— Правду ли говоришь ты и на этот раз?
— Оставьте меня! — крикнула Джанет и бросилась прочь, к своей хижине.
Весь остаток дня она со страхом ждала появления Паблито, собирая все свои силы. Ей казалось, что она прошла уже так много, настолько научилась владеть собой и понимать свои самые тонкие, самые незаметные внутренние движения; больше того, она открыла в себе жажду творца, которая вполне могла поспорить с единственной до сих пор владевшей ею страстью. И вот теперь, несмотря на все это, она не в силах справиться с примитивным физическим влечением! Неужели уроки прошли впустую!? И Джанет в первый раз решилась уйти в себя без помощи своего учителя. Она вышла на поляну за домом и, как учил ее Паблито, разделась и легла, раскинув руки и ноги, принимая в себя воздух — и мир. Тело заполнила пустота, очищающая и уносящая в иные края. А когда она вернулась обратно, то увидела сидящего рядом с ней Паблито все в том же первозданном костюме.
— Замечательно, Джанет. Это большой шаг. Но не останавливайся. Никогда не останавливайся на достигнутом, иначе ты покатишься вниз. А путь в себя бесконечен.
Несколько дней после этого они усиленно занимались, и Джанет перестала замечать обнаженное мужское тело, то и дело касавшееся ее. Только в глубоком сне оно все-таки возникало перед ней, дразня и тревожа. Но днем она сама не помнила этого и потому вспыхнула, когда как-то утром Паблито вдруг сказал ей:
— Зачем ты прячешься в сны? Зачем лгать себе, когда желаемое рядом? Ты воруешь сама у себя.
— Но я боюсь ошибиться.
— Ошибаться можно только во внешнем.
— Значит?..
— Да. Но не спеши.
Целый день они провели в сельве, где Паблито учил ее ловить руками маленьких капуцинов[38] и качаться на длинных и прочных лианах-эпифитах, и в этих полуиграх-полуохотах его сухое гладкое тело то и дело ласкало тело Джанет то скользящим движением бедра, то жарким дыханием, и, каждый раз вздрагивая, девушка ощущала, что ее тело звенит предвкушением счастья и упоительных открытий. Когда солнце стало медленно садиться за края далеких неясных гор, Паблито пробежал пальцами по телу девушки с ног до головы, словно играя на каком-то неведомом инструменте.
— Пора, — прошептал он.
Медленно они вошли в хижину, и Паблито, не говоря ни слова, сел на так и не убранную с утра постель. Поза лотоса еще раз подчеркнула стройность его спины и упругость широко развернутых плеч.
— Сядь и ты. Разденься и сядь. Точно так же, как я. А теперь положи руки мне на плечи и смотри в глаза. — Легкие и в то же время уверенные руки коснулись хрупких плеч девушки. — Любишь ли ты меня?
— Да.
— Хочешь ли?
— Да.
— Веришь ли?
— Да.
С каждым произнесенным «да» глаза индейца все стремительней наливались тем звериным прозрачно-зеленым огнем, который зажег ее душу и тело еще в той, другой жизни на далеком, почти несуществующем теперь для Джанет континенте.
— Смотри же в глаза, смотри, смотри…
И Джанет смотрела, с остановившимся сердцем читая в них еще неведомую ей любовь, любовь не цивилизованного европейца, всегда так или иначе отделяющего чувство от жизни, а всю до конца отдаваемую любовь существа, сознающего себя лишь частью огромных бесконечных миров. Жар, исходивший от него, проходил через ее тело сверху вниз, возвращался обратно через их соприкасавшиеся колени и вновь вливался в ее кровь, утроенный его силой и чувством. Огненное колесо жизни уносило ее, и, поддаваясь его движению, она невольно опустила глаза на его источник… И невольный вопль ужаса вырвался из ее полураскрытых губ — меж смуглых бархатистых бедер индейца восставало нечто патологически огромное, чему трудно было даже дать название, и оно под взглядом задохнувшейся от страха Джанет все росло, заполняя собой пространство между ними, и от плавного наклона Паблито уже касалось ее лона, которое не могло вместить его. И когда оно накрыло собой весь ее живот, Джанет упала навзничь, понимая, что это — смерть. Теплая капля коснулась ее груди, и она потеряла сознание.
Когда она очнулась, за окнами уже синела ночь, а рядом на кровати сидел одетый во все тот же камуфляж грустно улыбающийся Паблито.
— Теперь ты действительно поняла, что и твои слова, и твои чувства ко мне были ложью, или, скажем мягче, ошибкой? Ни любви, ни веры, ни желания не было у тебя — иначе все произошло бы совсем по-другому. Я знал это с самого начала и много раз пытался показать и тебе. Но первое испытание не переубедило тебя, и пришлось прибегнуть к тому, что является для тебя самым важным. Но теперь ты видишь, что это не так?
— Простите меня, Паблито, — прошептала Джанет. — Вы сумели раскрыть меня для себя самой.
— Тогда мы можем разговаривать, — тихо произнес индеец, и в его голосе Джанет услышала усталость и облегчение одновременно. — Мы должны разговаривать, потому что это наш последний вечер. Утром тебя ждет последний урок и… Дальше все будет зависеть только от тебя самой.
И до первых лучей рассвета Паблито говорил ей о том, что в этой жизни у человека всего четыре врага, но борьба с ними длительна и трудна. И первый из них страх — он подстерегает нас на каждом шагу. И тот, кто дрогнет и побежит, уже никогда ничему не научится и останется навсегда неспособным к настоящим поступкам.
— Но я знаю, как бороться со страхом, — улыбка промелькнула на губах Джанет. — Это так просто, надо только не убегать, и тогда вдруг становится уже ничего не страшно.
— Но дальше незаметно, как вор, подкрадывается худший враг — ясность, которая не дает сомневаться в себе, которая торопит, когда надо выждать, и останавливает, когда надо спешить. И тот, кто поддался ей, тоже не пойдет дальше, не сможет учиться и потеряет стремление. Но для тебя это самый легкий враг, Джанет, в тебе много сомнений, пожалуй, даже слишком много.
— А дальше?
— Дальше наступает третий враг, самый опасный, ибо дает иллюзию полной власти надо всем, и бороться с ним даже не хочется. Человеку силы доступно все.
— Все?
— Посмотри на меня, Джанет. Как ты, преуспевающий адвокат из богатой известной семьи, могла оставить могилу только что погибшей матери и ждущего тебя жениха, от которого ты очень зависела, — и оказаться здесь, в непроходимых дебрях, наедине с совершенно незнакомым тебе человеком, мужчиной, индейцем? Как, не любя, ты готова была отдаться? Как могла увидеть тигра, которого здесь и быть не может? Как ты могла потерять сознание от прикосновения органа, размеры которого могут быть только плодом больного воображения или карикатурой? Как, Джанет?
— Я почувствовала, что ты можешь открыть мне себя, а мне это было необходимо.
— Это я захотел этого. Захотел, потому что ты настоящая, и было бы обидно оставить тебя угасать в плену твоих заблуждений.
— Но я не знаю… имени этого врага.
— Этого и не нужно. Ты создана творить, и победы над двумя первыми противниками тебе достаточно.
— А четвертый?
Паблито убрал прядь золотистых волос с ее влажного лба.
— О нем не надо задумываться. Он непобедим. А теперь поднимайся. Сюда ты больше не вернешься. С собой ли у тебя твои любимые вещи?
— О да! — воскликнула Джанет, удивившись, что за время пребывания здесь она даже не вспомнила о них.
— Идем же.
Паблито взял девушку за руку, и она почувствовала железную силу его пальцев. Он шел не оборачиваясь и четко впечатывая шаги в белую легкую пыль дороги. У края леса Джанет порывисто обернулась, чтобы в последний раз увидеть ветхий дом, где узнала саму себя.
— Никогда не надо оглядываться назад, — все так же не повернув головы, остановил ее Паблито.
Несколько часов они шли по невидимым стороннему глазу, известным только ему одному тропам. Джанет уже устала тащить через ручьи и лесные завалы свой чемодан, но понимала, что говорить об этом бессмысленно. Но скоро деревья стали редеть, и в сливочно-серых облаках, переходящих снизу в синь, перед ними встала каменная скала посреди пустынного плоскогорья.
— Остановись.
Джанет с облегчением поставила на землю чемодан и вытерла заливавший глаза пот. Рядом на высохшей траве белел ровный, как стол, валун.
— А теперь доставай то, что взяла с собой. Сюда, на камень.
Уже привыкшая или, вернее, понявшая, что ничему удивляться не следует, Джанет выложила на поверхность валуна книгу Лоуренса, подаренную ей бабушкой в то светлое утро шестнадцатилетия и смерти деда, фотографию Мэтью Вирца и коробочку с черным локоном Милоша. При беспощадном свете солнца они выглядели нелепо и жалко. И Паблито дал ей вволю испытать это ощущение.
— Отвернись. И как в детской игре, скажи, что я убрал.
Джанет напряглась, ожидая какого-нибудь подвоха. Но, повернувшись, она увидела, что на камне не оказалось фотографии.
— Нет фото, — неуверенно проговорила она.
— А теперь?
— Теперь книги.
— Теперь?
Джанет с недоумением смотрела на камень: все вещи были на месте. Она подняла на Паблито растерянные глаза.
— Да, теперь?
Но, как Джанет ни глядела и ни гадала, понять ничего не могла. Тогда индеец подошел к ней и раскрыл ладонь, на которой лежали два маленьких белых камушка.
— Видишь?
— Да.
— Теперь ты понимаешь, как слепа? Освободись от власти вещей. Она связывает тебя по рукам и ногам, отнимает разум и зрение, не давая ничего взамен. Это мой последний подарок тебе. — Сильные руки притянули девушку к себе, и зеленые глаза, в которых горело солнце, заглянули прямо в ее душу. Она ответила им своей густой синевой.
А через несколько минут Паблито повел ее за отсвечивающую тусклым золотом скалу Аутану, где на потрескавшейся земле стоял вертолет перуанских ВВС. Спустя два часа индеец уверенно посадил машину на военной базе в Чинче-Альта, где, спустившись на площадку, Джанет уже безо всякого удивления, лишь с охватившей сердце радостью, увидела на краю поля ту самую женщину, которая примчалась на похороны Пат с крошечным младенцем. Теперь на руках у Брикси сидела серьезная малышка с каштановыми легкими волосами. Забыв обо всем, Джанет бросилась к ней, как к родной, на бегу вдруг осознав, что ребенок уже не так мал.
— Сколько же времени я провела там, в сельве!? — невольно вырвалось у нее вместо приветствия.
— Девять месяцев, — услышала она в ответ и, не веря своим ушам, бросилась назад к Паблито. Но пятнистый самолет уже оторвался от земли, взметая вокруг себя просвечивающее солнцем облако пыли.
Снова попав в мир цивилизации, Джанет почувствовала, что ей, как новорожденному ребенку, требуется какое-то время, чтобы адаптироваться, и потому она с радостью приняла приглашение Четанов немного погостить у них. И девушка целыми днями валялась на широкой индейской тахте, скользя глазами по журналам пятилетней давности или наблюдая за Брикси, чьим жизнерадостным светом был пронизан весь двухэтажный коттедж, стоявший почти на самом краю аэродрома. А вечерами, когда Хаваншита возвращался домой, пропыленный и прожаренный незаходящим солнцем, Джанет видела, какой любовью загорались его суровые под тяжелыми веками глаза в кругу своей по-индейски молчаливой, вышколенной семьи. Одна только Брикси заливалась нежным горловым смехом, отчего вздрагивала ее полная грудь и по-девичьи тонкая талия, да маленькая Патьо, как называли ее здесь на испанский манер, весело раскрывала свой уже полный зубов ротик. Девочка была совершенно не похожа на остальных детей, у которых резкие мужественные черты только изнутри освещались солнечным блеском матери; она смотрела на мир удивленными голубыми глазами под светлой челкой, и радость жизни горела в ней упорным ярким огоньком.
Поначалу Джанет казалось, что она сможет прожить так и недели, и месяцы, но очень скоро властное желание взять в руки карандаш и бумагу стало мешать этому беспечному существованию на ласковом берегу океана. В то же время она прекрасно сознавала, что отдаться своей внутренней потребности сможет, только окончательно расставшись со своим прошлым, — а для этого нужно было возвращаться в Англию и улаживать дела с Хаскемом и своей адвокатской практикой. Джанет думала об этом уже достаточно спокойно, но все же некая неприятная нота постоянно присутствовала в ее мыслях, и потому отъезд задерживался.
Как-то лунным вечером они с Брикси стояли на балконе дома Четанов. Рев поднимающихся вертолетов все же не мог заглушить тяжелое дыхание океана. Брикси, запахнув шаль и прищурившись, словно желая различить ту невидимую границу, где вода переходит в небо, глядела вдаль и неожиданно сказала:
— Знаешь, Стиви начал писать о Пат книгу.
Услышав это «Стиви», Джанет внутренне усмехнулась и подумала, что, верно, далеко не всегда эта полковница Четан была такой образцовой матерью семейства, а вслух произнесла:
— Он не был бы собой, если бы не сделал этого.
— Он начал еще в клинике, сразу после вашего отъезда, и просил написать и меня. Ну, о том, как мы… какими мы были четверть века назад и как она погибла. А я не могу… Все это еще так живо. — Брикси закурила длинную дешевую пахитоску. — Кстати, поскольку Стиви был единственным, кто знал и понимал причины твоего исчезновения, то ему пришлось выдержать немало атак твоего жениха, который поднял на ноги не только английскую, но и здешнюю полицию.
— И что? — в вопросе Джанет не было ни тревоги, ни любопытства.
— Ничего. Здесь есть места, куда не может попасть никто. — Брикси вдруг порывисто притянула девушку к себе. — Какая же ты прелесть, Джанет! И в этом ты вылитый Стиви! У Пат перевесил бы рассудок.
Джанет улыбнулась в почти осязаемую синеву ночи. Но этот разговор заставил ее решить вопрос с отъездом. На прощанье она взяла с Брикси слово, что та каждый год будет приезжать к ней в Ноттингем с малышкой.
— Понимаешь, бабушке и нашему старому дому нужна жизнь, живая жизнь, а Патьо… Для меня она теперь как сестра, как вторая мамина дочка.
На Касл-Грин все было по-прежнему, и Селия, словно застывшая во времени, даже не удивилась неожиданному появлению внучки. Внимательно поглядев в ее глаза и проведя чуть дрожащей невесомой рукой по ее выгоревшим волосам, она вытерла крошечную мутную слезу.
— Я знала, что ты вернешься. Человек, ищущий дорогу к себе, всегда возвращается на родину. Твой зал ждет тебя. Я каждую неделю стелила тебе новое белье, потому что верила… — И, не договорив, Селия отвернулась и пошла к себе, на пороге добавив: — Мистер Хаскем появлялся здесь по два раза в неделю.
Несколько часов Джанет провела в доме, словно заново знакомясь с вещами, а к вечеру набрала номер квартиры в Лейхледе. К телефону подошел сам Хаскем. В трубке был слышен шум вечеринки и мужской смех.
— Добрый вечер, Хью, если он действительно добрый.
— Чему я обязан такой милостью с твоей стороны? — К ее удивлению, она, давно научившаяся различать в его надменном тихом голосе все скрытые или подразумеваемые эмоции, не услышала ничего, кроме подлинного равнодушия.
— Я вернулась, и вернулась, пойми, совсем другим человеком. А потому говорю тебе сразу и без обиняков: наш брак невозможен.
— Разумеется. — Теперь Джанет услышала нескрываемое удовлетворение. — Я не могу жениться на женщине, которая девять месяцев провалялась на подстилке какого-то вонючего латинос.
Джанет потянула носом, словно наяву почувствовав прохладный чистый запах дождя на плечах Паблито, и едва не рассмеялась прямо в трубку.
— Разговоры о подстилке — это твои собственные комплексы, Хью.
— В таком случае, закончен не только разговор, но и наше общение. Но, честно, говоря, мне жаль тебя, моя бедная Мюргюи. У тебя были блестящие данные, которые сейчас ты готова потратить на призраки. Ведь ты, конечно, намерена оставить юриспруденцию, не так ли?
«И все-таки он умница! — искренне восхитилась Джанет. — И я благодарна ему за… Впрочем, конечно, за все. За все… Ведь и не без его помощи я пришла к себе…»
— Ты, как всегда, прав. И спасибо тебе за помощь Селии. Спасибо за то, что ты есть.
— Вот как? Этому тоже научил тебя твой грузчик?
Дальнейшие слова были бессмысленны, и Джанет повесила трубку.
Теперь оставалось уладить свой разрыв и с адвокатурой. Несмотря на формальную сторону, психологически это было гораздо легче, и Джанет, спокойно глядя в полные любопытства подзабытые лица коллег, прошествовала в кабинет королевского адвоката сэра Биддендена, который возглавлял корпорацию чуть ли не с конца Второй мировой войны.
— У вас выдающиеся способности, мисс Шерфорд, — вздохнул старик, устало поправляя официальный парик, не снимаемый им и за стенами суда.
— Я не могу обманывать ни себя, ни своих клиентов. К тому же я хочу заняться совершенно иной работой.
— Какой же, если не секрет?
— Живописью.
— Как говорит нам история, немало юристов совмещало юриспруденцию с творчеством, и весьма удачно, смею заметить. Наше образование дает возможность заниматься едва ли не чем угодно… Да. Впрочем… Фемида требует с тебя по полному счету. — Снова вздохнув, сэр Бидденден повертел кольцо на безымянном пальце и подписал все необходимые документы.
Не прошло и нескольких месяцев, а имя Джанет Шерфорд уже стало известно не только в Ноттингеме, но и во всей центральной Англии.
Ее картины не были картинами в точном смысле этого слова, если под ним подразумевать реальное или условное изображение предметов… Но в смятенном потоке линий и пятен на ее работах даже достаточно далекими от искусства людьми легко читались определенные образы и еще больше — состояния. От них шла физически ощутимая энергия, но не ударной волной, а ровным теплым уверенным потоком. Даже в вещах, рассказывающих о чувственных наслаждениях плоти, не было вожделения, в них ровным теплом светилось счастье дарящего и даримого тела… Но все же многие внимательные зрители, и в первую очередь сама Джанет, чувствовали в таких ее работах какую-то недосказанность, незаконченность.
Джанет, и прежде весьма замкнутая и жившая больше внутренней, чем внешней, жизнью, стала почти совсем нелюдимой. Она не чуралась людей, но у нее просто не было в них необходимости. Часами бродя по Ноттингему и с каждой прогулкой все глубже открывая для себя его романтику и мистицизм, равных которым не было, пожалуй, ни в одном другом английском городе, она видела не людей, а настроения и страсти. И, с радостью впитывая их, она чувствовала, как внутри нее они переплавляются в уверенность в выбранном ею пути и потребность работать еще больше.
Осенью, когда холм ноттингемского замка порыжел опавшими листьями, по утрам отливавшими серебром, она вдруг ощутила, что должна отдать память родителям не только в своем сердце, но и творчеством. Парный портрет, портрет любящих, но не угадавших друг друга до конца мужчины и женщины, отчетливо виделся ее внутреннему взору, и Джанет с головой ушла в работу. Час за часом она просматривала присланные Стивом пленки с ранними телевизионными записями Пат, читала ее осуществленные и неосуществленные сценарии и даже съездила в Королевскую музыкальную академию, чтобы найти координаты кого-нибудь, кто учился вместе с Патрицией Фоулбарт. Она читала романы начала семидесятых и, конечно, слушала «Битлз».
Но с Пат было все-таки проще — куда сложнее обстояло дело с пониманием Мэта. Его образ, на мгновение явившись ей, постоянно опять ускользал в каком-то неподвластном ей тумане. И не раз, бросая с досады кисть, Джанет садилась прямо на старинный рассохшийся паркет переделанного под мастерскую охотничьего зала, вызывая перед собой широкоскулое загорелое лицо Паблито, ибо он один, казалось Джанет, мог бы помочь ей… Даже Стив со всеми его рассказами был не в силах проникнуть в загадочную и для него душу давно ушедшего друга.
— Он был открыт всем ветрам и в то же время бессилен перед ними. Большего сказать мне не дано, — как-то признался он дочери, и она прекратила бередившие его душу расспросы.
Ответ нужно было искать в песнях. И она по Интернету добралась до архива Зала Славы, откуда достала несколько неизвестных ей текстов Вирца и, перечитывая их в сотый раз, вдруг вздрогнула, пораженная внезапно пришедшей мыслью: главным чувством в мировосприятии ее отца было щемящее чувство всепрощения — как падший ангел, которому ведомы были иные миры, он смотрел на этот мир глазами мудрого ребенка, отстраненно, но с сожалением наблюдающего за жалкой суетой взрослых. Ему было доступно слишком много — и потому нужно так мало. И эта мудрая детскость отца по каким-то роковым причинам не совпала с мировосприятием ее матери, так умевшей и любившей помогать страдающим душам…
Ее полотно произвело настоящий фурор. В нем видели и вечное выражение мужского и женского, и не менее вечное их противостояние, и апофеоз страсти, и трагедию непонимания, пытаясь при этом привязать манеру исполнения к какому-нибудь существующему течению. Джанет счастливо, но спокойно улыбалась, давая многочисленные интервью.
— Я не принадлежу и не хочу принадлежать ни к каким течениям. Я не пишу в защиту одних идей против других. Я работаю, только выражая себя, это самореализация, не больше.
Работа над этой картиной словно прорвала в Джанет какие-то плотины, и ее рука стала еще точней, а палитра ярче. Картинами она проясняла свое прошлое, а прошлое давало ей пищу для новых работ: у нее появилось много полотен, посвященных средневековью, особенно инквизиции, но и эти работы были лишь выражением ощущений, а не изображением. Она стала пробовать себя в новых техниках, пытаясь создать на холсте рельеф и добиваясь драматически-скульптурного эффекта.
Так прошел почти год — в упоении работой и полном самозабвении, и только в редких снах, как в прозрачном жарком мареве, появлялись перед ней призрачно-зеленые глаза, словно напоминавшие о том, что была и где-то есть другая, кроме творчества, жизнь, в которой она еще не достигла гармонии…
В мае Стив устроил в Нью-Йорке ее выставку.
Джанет летела в Америку с чувством легкой грусти не очень нужного возвращения в нелепую юность. Дом на Боу-Хилл стал штаб-квартирой американских гендерных исследований, и она прошлась по комнатам и этажам, порой не узнавая их — как и многие из нынешних обитателей дома не узнавали в этой молодой серьезной женщине с узкими плечами и каким-то отрешенным лицом ту, словно летящую, влюбленную в себя и мир юную дочку Патриции Фоулбарт.
Выставка открывалась в одном из самых престижных залов Нью-Йорка — в галерее Николса Палмера, да и фамилия автора была уже достаточно известной — словом, публика ожидалась избранная и шикарная. Утром, под удивленным взглядом Жаклин, Джанет спустилась в столовую в том же самом полотняном костюме цвета обработанной древесины, в котором и прилетела.
— Ты с ума сошла, — мягко улыбаясь, остановила ее француженка, которая в свои почти сорок не потеряла девической страсти к нестандартным нарядам. — Это же Нью-Йорк! Даже Стив решил тряхнуть стариной и появиться по-настоящему изысканным мужчиной! Между прочим, я специально сшила тебе к этому дню подходящее платье.
Но Джанет только поцеловала ее в крепкую розово-смуглую без пудры щеку.
— Спасибо, но, честное слово, я совершенно того не стою. Я буду в чем обычно.
Вернисажная толпа гудела привычным оживленным гулом, из которого ухо выхватывало то восторженное восклицание, то ядовитый шепоток неодобрения. Джанет, мало кому известная здесь в лицо, бродила по залу, на мгновения задерживаясь около многочисленных групп или любителей рассматривать картины в одиночестве. Ее не интересовали мнения — она пытливо всматривалась лишь в лица, пытаясь прочесть на них отражения тех чувств, которые были вложены ею в то или иное полотно. И когда лицо звучало в унисон с ее замыслом, ее собственное вспыхивало ревнивой и радостной улыбкой. Большая же часть поздравлений и похвал доставалась Стиву, так и лучившемуся гордостью — той отраженной гордостью за близкое тебе существо, которая зачастую бывает гораздо слаще гордости за себя самого.
…От массивных дубовых дверей зала донесся глуховатый ропот, всегда сопровождающий появление модной или значительной персоны. И действительно, быстрым, но неспешным шагом в зал вошел сухопарый высокий старик, по пятам за которым почтительно шла свита, состоящая в основном из сорокалетних бородачей и разодетых юнцов. Старик небрежно замедлял шаг у каждой картины и делал подобающую моменту мину на высокомерном лице. Но самое удивительное заключалось в том, что его выражения, так или иначе, всегда точно отвечали замыслам автора. Джанет с интересом двинулась по направлению к вошедшему, думая о том, что вот так, наверное, будет выглядеть в старости и Хаскем: презрение ко всему и точность во всем.
— Простите, а кто это? — не удержалась она, обратившись к первому попавшемуся на ее пути через огромный, заполненный до предела зал.
В ответ грузная девица, по виду и манерам — неутомимая посетительница каких только можно выставок, сначала оторопело взглянула на нее густо подведенными глазами, а потом, возмущенно фыркнув, отвернулась. «Бедная», — подумала Джанет и почти вплотную подошла к заинтересовавшему ее гостю, судя по реакции девицы — несомненно какой-то местной знаменитости. Старик как раз подошел к картине «Этюд 66», посвященной ее родителям. И вдруг в его непроницаемом лице что-то дрогнуло, и он надменно повернул свою птичью голову к свите, взглядом приказывая ей оставаться на месте, а сам сделал еще один шаг к большому, высоко повешенному холсту. Все замерли, и в этом живом молчании половины зала прошла, быть может, целая минута. И тут Джанет, стоявшая близко к старику, увидела, что по его ввалившейся щеке медленно катятся две отливающие перламутром слезы.
— Этого не может быть, — прошептал он. Свита немедленно обступила его, засыпая вопросами. — Покажите мне ее. — Старик нервно закрутил головой. От свиты отделился какой-то напомаженный юноша и, по-видимому, собрался искать автора.
— Не трудитесь, прошу вас, — остановила его Джанет. — Это моя картина.
— Вы!? — на лице старика отразилось явное недоверие. — Но, деточка, вам никак не больше двадцати пяти, а здесь я вижу психологию людей именно четвертьвековой давности, когда вы, возможно, еще и зачаты не были.
— Была, — просто и ясно глядя ему в глаза, ответила Джанет.
— Предположим, — усмехнулся старик. — Но здесь я вижу не только поколение, я вижу душу моего сына, которого вы никак не могли знать, поскольку он погиб, вероятно, еще за несколько лет до вашего рождения…
«Да, потому что это был мой отец», — готово было сорваться с губ Джанет, но в последний момент она вспомнила о Стиве, стоявшем где-то в глубине зала за ее спиной, и поняла, что не может предать его сейчас так публично и скандально. И она тихо сказала:
— Но моя мать была почти этого возраста…
— Господи, причем здесь ваша матушка!? — неожиданно взорвался старик, явно приходившийся ей дедом. — Я говорю о сознании одного-единственного человека! Кстати, как вас зовут? Ах да, — и старик уткнулся носом в проспект, но пока он искал фамилию, со всех сторон уже угодливо неслось:
— Шерфорд, Джанет Шерфорд!
— Это дочь покойной Патриции Фоулбарт… Но ни одно из этих имен ничего не изменило в старческом брезгливом лице. Он снова повернулся к Джанет.
— Итак, жду вас у себя. Машина завтра в восемь. — И, гордо закинув голову, повернулся, чтобы уйти.
— Но разве вам не интересно посмотреть остальные картины? — уже почти в спину ему спросила Джанет.
— Нет, — буркнул он. — Мне и так все ясно. — И толпа раздалась, пропуская мэтра бостонской школы.
После завершения легкой коктейль-парти, как обычно, венчающей подобные мероприятия, Стив сам подошел к дочери.
— Ну что, познакомилась с дедушкой?
— Это действительно он?
— Да, Губерт Вирц собственной персоной. Ханжа, великолепный талант и невозможный сплетник. А ведь когда-то его слово было для меня законом. Теперь же… Живет отшельником, если не считать его, так сказать, миньонов.[39]
— Даже не знаю, радоваться или нет. И… признаваться или…
Стив положил теплую руку на ее зардевшуюся щеку.
— Это ты можешь решить только сама. Здесь я тебе не советчик… и не судья. — Джанет посмотрела прямо в его глаза — так, что Стив с радостью и болью, которые, впрочем, поспешил скрыть, прочитал в родном синем взоре именно тот ответ, на какой в глубине души надеялся. — Ведь лишней славы это тебе не принесет, — словно извиняясь, добавил он. — К тому же Губерт перестал общаться с Мэтом задолго до его гибели…
— О чем ты говоришь, папа!? — возмущенно остановила его Джанет, которой мучительно было слышать оправдания того, кого она любила теперь больше всех на свете.
Утром машина, за рулем которой сидел надушенный и подкрашенный юноша, поглядывавший на Джанет несколько свысока, примчала ее в Бостон, вернее, на уединенную виллу по дороге в Куинси. Дом ей сразу не понравился: слишком много внешнего, причем внешнего не для того, чтобы закрыть от посторонних свое внутреннее, а внешнее как выражение себя истинного. И десятиминутное ожидание мэтра в длинном, со стеклянным потолком, полукабинете-полустудии только укрепило Джанет в этом мнении. Наконец мэтр появился — в довольно-таки непристойном халате. Впрочем, Джанет уже давно не реагировала на подобные проявления мелочности.
— Так… так… — забормотал Губерт, чуть ли не обходя ее со всех сторон и оглядывая, как оглядывают произведение искусства, в подлинности которого сомневаются.
«Ему не хватает сейчас только достать лупу», — мысленно усмехнулась она, но вслух довольно сухо сказала:
— Если вам действительно интересно обсудить со мной мою работу, то приступим. У меня не так много времени.
— Я собирался обсуждать не картину, а вас, — огорошил ее Губерт. — С картинами мне все понятно: у вас фантастический темперамент, и это немного портит дело. Вложенная в ваши произведения страсть слишком тягостна, слишком перенапряжена. Вы замужем?
— Нет.
— Так я и думал. Но Бог с вами. — Он вдруг вцепился в ее плечо своей холодной и костлявой рукой. — Ответьте мне прямо: как вы могли быть знакомы с моим сыном?
— Простите, — выдавила из себя Джанет, — но я даже не знаю, кто он.
— Он? — Старик на секунду задумался. — Он был божественным мальчиком, которому дано слишком многое. Но сначала его испортила мать, нимфоманка от природы, потом вся эта музыкальная сволочь и, наконец, какая-то девка решила его доконать, забрюхатев и имея наглость поставить его об этом в известность. Слава Богу, что он не успел повесить себе на шею еще и младенца!
— Но, может быть, он любил ее? — заставив себя не двинуться ни единым мускулом, поинтересовалась Джанет.
— Любил!? — Губерт даже задохнулся от возмущения, и на лице его застыла маска отвращения и ненависти. — Женщин нельзя любить, ими можно только так или иначе пользоваться. Мэтью любил только творчество и мысль, ибо был настоящим мужчиной…
— И вы никогда не интересовались, что стало с его ребенком?
— Нет, конечно! Я вообще полагаю, что все это было блефом и провокацией.
— Но откуда же вам стала известна эта история?
— Не понимаю, о чем мы говорим! — снова возмутился Губерт. — И черт меня дернул рассказывать женщине такие подробности! Но, поверьте, здесь нет никаких тайн, на которые вы, несчастная романтическая душа, вероятно, надеетесь. После гибели моего сына в номере отеля была обнаружена пачка неотправленных в Штаты писем, адресованных этой шлюхе, и из них явствовало… Его мать побрезговала дотронуться до них, а…
— И эти письма у вас? — даже не спросила, а потребовала Джанет, неожиданно для Губерта резко поднимаясь с кресла.
— Да, где-то лежат…
— В таком случае, я делаю вам вполне выгодное предложение. Мою столь привлекшую ваше внимание работу я меняю на эти ветхие бумажки.
— Что за чушь! Картина стоит больших денег, а эти сортирные листки! Здесь какой-то подвох, деточка.
— Никакого. Я действительно интересуюсь тем поколением — и, судя по тому впечатлению, которое произвела на вас моя вещь, вполне успешно, а потому никогда не упускаю возможности понять его еще глубже. Письма — всегда ценное свидетельство времени.
— Но, Боже мой, я бы отдал их вам просто так, они не имеют решительно никакой ценности!
— Я привыкла платить за свои интересы и удовольствия. К тому же я видела, что картина действительно тронула вас. Ну что ж, вы согласны?
— О, разумеется, разумеется, — заторопился Губерт. — Жанно! Жа-а-нно! — позвал он. — Сейчас же найди в третьем архиве картонную папку под номером сто семьдесят четыре!
«Ага, — почему-то со злорадством подумала Джанет, — значит, не просто где-то лежат!»
Не прошло и пяти минут, как Губерт протянул ей старую, каких она никогда не видела, картонную канцелярскую папку:
— Прошу вас. Когда же я буду иметь удовольствие увидеть у себя вашу картину?
— Сразу же после закрытия выставки. Вот моя визитка.
— Не надо, не надо, — отмахнулся старик. — Я вам вполне верю. Вы ведь дочь знаменитого Стивена Шерфорда, президента Си-Эм-Ти?
— Да, — отчеканила Джанет. — Я дочь Стивена Шерфорда. — И с этими словами она покинула виллу, отказавшись от услуг напомаженного шофера.
Красная папка жгла ей руки, и в Бостоне Джанет зашла в первое попавшееся кафе, оказавшееся русским бистро, где забралась в самый дальний угол, попросив официанта никого не сажать за ее столик. Она ожидала увидеть такую же аккуратную стопку, как и та, что однажды открылась ей в мамином кабинете, но обнаружила ворох самых разных бумаг, начиная от ресторанной салфетки и заканчивая счетом из борделя. Она взяла первую попавшуюся.
«…я человек жестокий и жесткий, а потому крайне сентиментальный. Впрочем, долгое время не подозревавший об этом последнем своем качестве. А такое сочетание никогда ни к чему хорошему не приводило, особенно если принадлежит человеку, скажем так, творческому и не мыслящему себя вне искусства. Знаешь ли ты печальную историю последнего рыцаря — Людвига Баварского? И видела ли когда-нибудь сокровенное творение его души — замок снов и грез в бесстрастных альпийских предгорьях? Порой я думаю, что этот замок — мое „я“, нашедшее свою форму в камне. Место это гибельно и сладко, как наркотик, даже сильнее наркотика, ибо берет в плен не тело, а душу. Тот, кто видел хоть раз эти рвущие облака и сердце узкие белые башни, это болезненно-пряное, тускло-золотое убранство и готовые оборваться в бездны мосты под равнодушным Божьим взглядом с пустых и прозрачных небес, тот никогда уже не сможет забыть их. Он просто не сможет без них жить. Даже сейчас, выгнав от себя очередную девку, взятую лишь потому, что в повороте ее шеи я на секунду увидел что-то твое, я закрываю глаза и грежу о том, чтобы глаза того существа, которое сейчас поднимает твой живот, хоть отдаленно напоминали пронзающую человека насквозь синь альпийского озера, еще хранящего жар опущенных в него ладоней безумного короля…»
Слезы капали из синих глаз, оставляя на ветхой бумаге расплывающиеся синие пятна.
Джанет была натурой романтической, а значит, в самые решающие моменты не рассуждающей. Через три часа она уже бросала в сумку свои немногочисленные вещи под слабые увещевания Жаклин.
— Стив очень расстроится, вернувшись из Нью-Орлеана и не застав тебя. И вообще, это очень смахивает на какое-то бегство. Ведь у выставки потрясающий успех, Ален Рамсдейл, говорят, уже собрался писать о тебе монографию…
Но перед глазами Джанет уже стояли не ее картины, не самодовольный циничный старик, увы, приходившийся ей столь близким родственником, не благодарное лицо Стива, а лишь бесплотный, словно летящий по воздуху Нойешванштайн[40] — прибежище души ею никогда не виденного отца.
Джанет выбрала рейс не на Мюнхен, который у нее подсознательно, как и у большинства европейцев, связывался с зарождением фашизма, а на маленький Фрайзинг, новый аэропорт, построенный на Эрдингских болотах, хотя от него до замка в горах было дальше, чем от Мюнхена. Чуть гортанная баварская речь, немного более жесткая, чем швабская, но все же разительно отличающаяся от жесткого лающего выговора пруссаков, сразу же понесла Джанет по своим волнам, и, выйдя из самолета, девушка через полчаса забыла про родной язык, словно она родилась и всю жизнь прожила на этих холмах среди петляющих речек. От Фрайзинга до Прина, откуда можно добраться до обоих замков[41] как угодно, хоть пешком, было всего полсотни километров, и Джанет, хорошо помнившая уроки своего зеленоглазого учителя, научившего ее высыпаться на весь день всего за какие-нибудь два-три часа, решила отправиться туда сейчас же, не ночуя в гостинице, несмотря на то, что было уже около семи вечера. Через час она уже бодро шагала по направлению к Шимзее, вызывая удивленные взгляды туристов, а еще через час — стояла на опустевшей автобусной площадке, стараясь не поднимать головы, чтобы не увидеть вот так, сразу, не собравшись с силами души, то, ради чего она проделала десятки тысяч километров.
Стало быстро смеркаться, и в этих словно все ближе и ближе прижимавшихся к телу сумерках были отчетливо слышны старинные звуки копыт где-то впереди. И Джанет медленно пошла на этот звук, пересекая пешеходные дорожки и петляя среди стоявших по пять-шесть штук рядом молодых елей. Увидеть лебединый замок сейчас или оставить это зрелище на утро, когда выглядывающая из-за гор розовая дымка, предвещающая солнце, чуть тронет самый высокий шпиль? Копыта затихли вдали, а Джанет все шла, не обращая внимания на промоченные в вечерней росе ноги, пока они сами не вывели ее к довольно унылому двухэтажному зданию с галереями, на котором светилась вывеска «Отель Лизль». «Случайностей в этом мире не бывает», — всплыли в ее памяти слова Паблито, и она решила увидеть замок завтра ранним утром.
В номере, обставленном с претензией на замковое убранство, было душно и мрачновато, а в простенке между окнами висел обязательный не только для этого места, но и, пожалуй, для всей Баварии портрет несчастного короля во весь рост. Золотой занавес отделял его от мира, а за занавесом тускло мерцала корона. Джанет долго всматривалась в тонкие черты и стройную юношескую фигуру того, кого хотелось назвать не королем полнокровных, веселых баварцев, а каким-нибудь принцем Дезире из волшебной сказки. Как художник, Джанет была беззащитна перед действием красоты и потому простояла перед портретом несколько минут. Ей показалось, что узкое лицо короля напоминает лицо отца с той единственной старой фотографии. О да, несомненно! Эта с надеждой и страданием чуть приподнятая левая бровь, этот искривленный недоверием рот над хорошо вылепленным подбородком, эти смоляные волосы, пусть и не закрывающие пол-лица, а летящие, откинутые назад… Но главное — выражение лица, говорящее о том, что этот человек и мир не созданы друг для друга. Джанет стало грустно, и она постаралась скорей уснуть.
Она проснулась от падавшего ей прямо на лицо лунного света. Луна заглядывала в окна, словно шевеля горностаевую мантию короля и бликуя на его орденах. И Джанет в голову пришла очередная сумасбродная мысль: надо одеться и пойти к замку сейчас же, пока не ушло волшебное сиянье. «Исполняй свои желания, — тихо прозвучало у нее ушах, и в такт словам вспыхнули и погасли огоньки кошачьих глаз ее учителя, — неисполненные желания ведут к бесплодию и смерти». Натянув тонкий свитер и длинную, до пят, с бесконечными складками юбку, в которой можно было почувствовать себя прелестно-старинной, Джанет бесшумно выскользнула из отеля, вызвав недовольный взгляд портье, впрочем, давно уже привыкшего ко всяческим выкрутасам здешних постояльцев.
Джанет шла за лунным лучом, открывая то, что свет, оказывается, может быть осязаемым: он одевал ее тело в нежную броню и лежал на маленьких лужайках между вековыми деревьями плотными молочными кругами. Скоро она вышла на неширокую, круто забирающую вверх дорогу к Новому замку, и почти побежала по ней, торопя миг свидания. Еще один поворот — и перед ней выросла открытая всем земным ветрам громада. Луна, скрывшаяся за донжоном,[42] заливала сказочные, несмотря на размеры, стены, шпили, машикули,[43] сгущаясь внизу в густокрасное пламя парадных ворот.
Девушка ахнула, ибо совершенство человеку, пусть даже самому подготовленному, вынести всегда нелегко. И тут же ей показалось, что ее вздох то ли эхом, то ли другим, не менее восхищенным вздохом, отозвался в ночи. Джанет улыбнулась и, подойдя к неостывшей, а только отдающей накопленное за день тепло стене, прижалась к грубому камню щекой. Замок окутывал ее, вбирал в себя и раскрывался перед ней, словно жалуясь на то, что, будучи создан как совершенное произведение тоскующей человеческой души, он стал всего лишь игрушкой, объектом формального восхищения…
Джанет закрыла глаза и, все сильнее прижимаясь к дышащему телу замка, почувствовала, что из нее уходит то последнее наигранное и наносное, еще не сгоревшее до конца в зеленом огне колумбийской сельвы.
Неожиданно для себя, словно что-то толкнуло ее изнутри, она открыла глаза и посмотрела вверх. Но поверить в увиденное было трудно: высоко на барбакане[44] стоял человек и задумчиво смотрел через долину, туда, где едва виднелись квадратные зубцы Хоеншвангау. Первым чувством Джанет оказалась зависть, и она, не раздумывая, бросилась к воротам, ведущим внутрь. Они, разумеется, были заперты. Обежать вокруг замок, естественно вырастающий из высокой скалы, не было никакой возможности, а значит, не было и других ворот. Человек тем временем сделал несколько шагов к краю площадки и снова замер. Джанет завороженно смотрела на него, гадая, кто же этот безумец или счастливец, как вдруг до ее слуха тихо, но явственно донесся голос:
Сверкает солнце над цветущим полем,
И дни влекутся в полной мягкой воле,
Но там, куда еще так ясно веет
Небесный свет, уж густо вечереет…[45]
Голос, даже на таком расстоянии, был отчетливо слышен благодаря акустике замка, и в нем Джанет уловила отчетливый швабский акцент. Стихи же были ей неизвестны. Тем временем человек развернулся и пошел к другому краю барбакана, с которого как на ладони было видно то место, где, задрав голову, стояла Джанет, и тут же приветственно помахал рукой.
— Сейчас я спущусь! — пообещал он и исчез в серых складках стен.
А через несколько минут почти рядом с ногами Джанет из переплетенных травами кустов дрока показалась растрепанная темноволосая голова, и сильные руки вынесли на асфальт мужчину лет тридцати, широко улыбавшегося крупным мальчишеским ртом.
— Простите, если напугал. Но отказаться от возможности выбраться в лунную ночь на крышу замка и от души почитать там Гельдера[46] было весьма трудно.
— Почитать кого? — спокойно поинтересовалась Джанет, словно каждый день сталкивалась с ночными любителями поэзии.
Улыбка пропала.
— Немке стыдно не знать своих поэтов.
— Я англичанка.
— Да? А выговор прямо-таки баденский. Но тогда вам не понять.
Джанет нисколько не обиделась, во-первых, потому что действительно не знала, а во-вторых, гораздо больше стихов ее интересовал сейчас сам собеседник. Он стоял, невежливо засунув руки в карманы защитного цвета штанов и прищурив темные, глубоко посаженные глаза. В его облике было что-то мальчишеское, хотя во взъерошенных волосах проблескивала седина.
— И все же я очень рад, что в моих ночных бдениях появился товарищ, поскольку, я вижу, вы оказались здесь вполне сознательно.
— Да, — рассмеялась Джанет. — Я пролетела для этого много тысяч километров, и, как оказалось, не зря.
— Вы имеете в виду меня? — губы его дрогнули в подавляемой усмешке.
— Я имею в виду замок, но и вас тоже.
— Ну что ж, раз меня тоже… Пойдемте, здесь по дороге на Мьюник[47] есть нелепое заведение под названием «Кайнц».
— И там вы расскажете мне…
— Про двух сумасшедших — меня и поэта. — С этими словами он уверенно взял ее под руку, и они стали спускаться в долину не по дороге, а тропинками, видимо, хорошо ему известными. В винном погребке он заказал бутылку «Тюбингенского соловья» девяносто седьмого года и сказал, наливая вино в стоявшие перед ними простые бокалы:
— Это вино свежее и легкое, но надо немного потрудиться, чтобы оценить его. А я вам пока расскажу. — (Джанет молча кивнула и задержала во рту поначалу действительно безвкусный, а потом заигравший всеми летними радугами напиток.) — Меня зовут Хорст…
— Надеюсь, не Вессель?[48]
— Удивительно, что нацистскую песню вы знаете, а стихи одного из величайших и до сих пор в полную меру не оцененных немецких поэтов — нет. Фамилия моя Райнгау, я филолог, преподаю в Штутгартском университете. А стихи принадлежат перу Гельдерлина. На барбакане же я оказался потому, что главный хранитель замка — мой бывший однокурсник по Фрайбургу, и он, конечно, не мог отказать мне в таком удовольствии. Вы удовлетворены?
— И объяснениями, и вином.
— Скажите честно, вы испугались, увидев ночью, почти на крыше…
— Я ужасно обрадовалась! — искренне вырвалось у Джанет. — Знаете, не каждый день такое случается, и к тому же… всегда приятно встретить человека, разделяющего твое собственное легкое безумие, — не опуская синих глаз, призналась она.
— О да, — без тени насмешки подтвердил Хорст. — Я не терплю людей, которые приходят сюда из праздного любопытства, не видя за массивными стенами трагедии… Словом, мало кто понимает, что Шванштайн — это безысходный крик о помощи, вышедший из недр немецкой земли и обращенный к так и не услышавшим его небесам…
И разговор полился непрерывным потоком — тот разговор, когда собеседники с радостью подхватывают мысли друг друга, чувствуя, как счастье понимания своими легкими крылами осеняет их склоненные головы.
В щели подвальных окон погребка уже пробирался робкий розовато-желтый свет. Джанет оглянулась — они были одни, даже кельнер куда-то исчез.
— Вам пора? — спросил Хорст. — А жаль. Я бы хотел просидеть с вами здесь еще много часов. И даже дней. И даже недель и лет…
— То есть провести всю жизнь с женщиной, у которой вы не спросили даже имени?
— Это уже не имеет никакого значения, для себя я могу вас звать, как мне заблагорассудится, Марией или Брюнхильдой…
— И все-таки меня зовут Джанет.
В предрассветной, звонкой и настороженной тишине ее номера он вошел в нее так беззвучно и нежно, как входит летнее утро в распахнутые окна. А когда в небе засветились первые звезды и синий мундир на портрете стал бархатно-черным, Джанет тихо сказала, уткнувшись носом в чуть посеребренный висок:
— Я приехала сюда, чтобы найти свою душу, и, кажется, нашла ее…
А в ответ услышала строки Гельдерлина:
Раскрыт своими временами
Год, как роскошный праздник, перед нами,
И к новым целям намечаем мы дорогу,
И это значит мир…
Спустя месяц жители Фоейрбаха, северного и самого зеленого района Штутгарта, уже не обращали внимания на стремительную женскую фигуру, каждое утро выходившую из двухэтажного дома вдовы Маульшюс и отправлявшуюся в долгую прогулку по городу с планшетом в руках. Все знали, что Хорст Райнгау привез эту золотоволосую девушку из Баварии, но на самом деле она — чистокровная англичанка. Впрочем, в последнем сильно сомневались, поскольку выговор у нее был самый что ни на есть швабский. Джанет быстро запомнила всех этих дебелых бюргерш по именам и часто дарила им свои маленькие зарисовки городских видов, где знакомые вещи, увиденные ее глазами, приобретали прелесть новизны.
А рисовала Джанет беспрерывно. Щедрая земля южной Германии неожиданно открыла в ней способность запечатлевать ее не условно, а до мучительной честности правдиво, не только в плане настроения, но и в мельчайших подробностях, что, впрочем, никак не лишало ее работы поэтичности. Она перешла на акварель — технику, требующую высокого мастерства, точной руки и мгновенных решений. А пищу для работы город давал нескончаемую.
Лежащий в глубокой долине, как в чаше, круглые стенки которой составляют бесконечные виноградники, Штутгарт можно было считать городом, благословленным Богом: здесь не бывает ветров, а дожди удивительно редки, ибо края чаши надежно притягивают к себе непогоду. Джанет, привыкшая к сырой мороси Ноттингема или продуваемому со всех сторон Трентону, первое время даже не могла поверить этому постоянному блаженству. Она отказалась от помощи Хорста в познании его родного города и ходила по нему одна, внимательным взглядом художника подмечая то, что невидимо другим. И вскоре вся их квартира, занимавшая второй этаж вдовьего дома, превратилась в галерею зарисовок многочисленных улыбок и откровений города. В соответствии с названием,[49] внизу каждого рисунка Джанет ставила легкий изящный росчерк в виде лошадиной головы, ставший чем-то вроде ее фирменного знака. И Хорст, возвращаясь из университета, с жадностью рассматривал эти рисунки, на которых даже ему, местному уроженцу, вдруг открывалось то насмешливое выражение на мордах барашков, бодающихся на часовой башне Старого замка, то почти явственный плач воды, падавшей с лопастей фонтана на Кенигштрассе. И он обнимал стоявшую рядом и ревниво наблюдающую за его реакцией Джанет.
— И все-таки я не могу поймать его душу, — твердила она снова и снова.
— Неужели тебе мало моей души? — смеялся Хорст. — Не стремись к этому: поймав душу города, ты убьешь ее.
В спальне под нежными руками Хорста тело Джанет забывало о своих жестоких былых страстях: в их общении не было угара, было долгое плавание по необъятным океанским просторам, и, вставая с постели, Джанет неизменно чувствовала себя еще прекрасней, еще любимее. Ни один из них ни слова не сказал о свадьбе или вообще о будущем их совместной жизни. Их жизнь была свершившимся и непреложным фактом для обоих, и они не задумывались о большем.
Джанет долго даже не знала, сколько лет ее возлюбленному, но как-то, застав ее выводящей велосипед с огромной плетеной корзиной, прикрепленной сзади, фрау Мутингер из дома напротив спросила, не едет ли она на центральный рынок, чтобы купить к грядущему дню рождения Хорста что-нибудь интересное. Этот разговор очень позабавил Джанет, и вечером она поинтересовалась возрастом возлюбленного.
— А сколько ты мне дашь? — рассмеялся Хорст, закружив ее по столовой, просторной и непорочно-белой, как и вся квартира вообще.
— Иногда мне кажется, что ты моложе меня, а иногда представляешься старым премудрым змием.
— Значит, истина, как всегда, где-то посередине. Увы, через неделю мне исполнится сорок.
— О Господи! — ахнула Джанет. — Ты же мог быть моим отцом!
— Ну, если бы очень постарался… Но я никогда не стремился ни к чему подобному.
— И сейчас?
— А разве к этому имеются основания? — снова засмеялся он.
— Не думаю, — хладнокровно солгала Джанет, уже третью неделю не сомневавшаяся в своих подозрениях.
Она не то чтобы желала забеременеть, она просто знала, что так неизбежно будет, и когда месяц назад они ездили с Хорстом в Зиндельфинген, она, улучив минуту, когда он не видел ее, подошла к знаменитому памятнику Семи Швабам и положила ладонь на голову кудрявому малышу, что, по местным поверьям, приводило к желанному ребенку. От нагретых летним полднем бронзовых кудрей шло ровное тепло, и оно словно бы осталось в ее теле. И уже через неделю, сама не зная по каким признакам, Джанет была уверена, что это тепло сгустилось внутри ее плоского живота в живую пульсирующую точку. Но все-таки она не спешила с признанием — не потому, что сомневалась в реакции Хорста, а потому, что будто ждала какого-то знака извне. И вот его день рождения. Ее известие станет для него подарком, самым неожиданным и самым щедрым.
Ранним августовским утром, когда Хорст еще спал, по-мальчишески приоткрыв губы, Джанет съездила на рынок и привезла полную корзину гиацинтов, лиловых, розовых, белых и густо-синих, как поздняя южная ночь. Неслышно прокравшись обратно, она одним движением высыпала благоухающее содержимое корзины на постель, засыпав именинника с головой.
— Джанет! — его руки потянулись к ней с запутавшимися меж пальцев цветками. И, чувствуя спиной прохладную упругость лепестков, вдыхая их головокружительный запах, усиливающийся от жара их уже сливавшихся тел, она на мгновение приподняла его голову обеими руками:
— Я беременна, Хорст.
Но ответа ей было не нужно — вместо слов ответили его вспыхнувшие ярким счастьем мальчишеские глаза.
С этого дня, который они провели вдвоем в Гутахской долине, среди лепечущих мелких речушек на уже чуть поблекших лесных склонах, Хорст стал обращаться с ней, как со старинной дворцовой вазой, чудом попавшей в руки простого горожанина. По нескольку раз на дню он подходил к Джанет и, подставляя ладони под ее еще совсем не увеличившиеся девчоночьи груди или положив на живот горячие от волнения руки, не уставал спрашивать:
— Когда же ты явишь это и мне?
Джанет на секунду удивлялась вопросу, поскольку ее состояние было настолько прекрасным и естественным, что она совсем не думала о нем. Она брала его загорелую ладонь и подносила к своим губам.
Время шло, но к шести месяцам фигура Джанет оставалась еще почти стройной. Она была в совершенном восторге от своего состояния: ей нравились и наконец-то налившаяся грудь, и та внутренняя сосредоточенность, которой раньше ей порой не хватало. Как-то вечером, сидя за домом в маленьком садике, в который окна их второго этажа выходили как двери — большинство домов здесь, подобно детским корабликам, вздымались или опускались по прихотливому рельефу, — Джанет спросила, обращаясь скорее к самой себе:
— Ведь малыш должен родиться немцем?
— Это проще простого, завтра мэрия работает с полудня, если не ошибаюсь.
Джанет улыбнулась такой наивности:
— Я имею в виду совсем не то, милый. Мне кажется, он должен стать плотью от плоти этой земли, этой культуры.
Хорст отложил нескончаемые листы с комментариями к Мерике,[50] и лицо его стало серьезным.
— Но разве не лучше — слияние культур? Сейчас ты слишком влюблена в Германию и потому не видишь наших минусов. А их много. Во-первых, наше свинство. Не верь, когда тебе скажут, что немец — самое чистоплотное животное в Европе; наша пресловутая аккуратность есть только оборотная сторона свинства, и мы, зная за собой этот порок, боремся с ним с отчаянием утопающего, что и приводит к внешней, видимой всем, чистоте.
— Я вижу. — Джанет не поленилась нагнуться и провести пальцем по его идеально вычищенным белым ботинкам.
— Во-вторых, наша, так сказать, отвлеченность, то, что иностранцы называют парением духа и немецкой философией. Зачастую это оказывается детской растерянностью и беспомощностью перед реалиями грубой жизни. В-третьих, наша слезливая сентиментальность, в-четвертых, глубоко скрываемое, но искреннее презрение к другим нациям, на чем так легко сыграл фюрер, в пятых…
— Достаточно! — Джанет в шутливом ужасе прикрыла лицо руками. — Еще один недостаток, и я просто откажусь производить на свет такого монстра! И все-таки выкрои время и давай поездим по стране, хотя бы по югу.
И целые две недели они колесили по эту и ту сторону швабских Альб,[51] останавливаясь на ночь в трогательных деревенских гостиницах.
— Видишь, малышу наш вояж пошел только на пользу, — смеялась Джанет, чей живот заметно пополнел. Теперь, в этих стерильно-невинных, но уютных номерах, где она чувствовала себя уже не собой, а какой-то совершенно новой женщиной, Джанет часто брала Хорста за руку и подводила к непременному для каждого уважающего себя гастхауза бузинному шкафу с огромным зеркалом в дверцах и, бесстыдно подняв ночную рубашку, смотрела на свой, как ей ревниво казалось, слишком небольшой живот, но Хорст приходил от этого зрелища в неистовство… Не закрывая потемневших глаз, Джанет смотрела и смотрела на их близость, испытывая наслаждение не только от физического соприкосновения, но и от той гармонии, которая была в этом слиянии, когда одно тело столь естественно переходило в другое, завершаясь куполом бережно поддерживаемого мужскими руками плодоносного лона. А после этого они выпивали немного легкого вина, различавшегося по деревням, ибо почти в каждой деревне были свои сорта винограда и свои секреты виноделия. Обнаженная, Джанет садилась на твердые мужские колени, обнимая Хорста за шею, стараясь, чтобы как можно большая часть ее тела соприкасалась с его, ничуть не стесняясь своей отяжелевшей наготы. А потом Хорст на руках относил ее в постель, где оба засыпали сладким сном, чтобы наутро вновь ехать куда глаза глядят.
Так они побывали в Марбахе, где дом, видевший рождение Шиллера, стоял на тихой незаметной улочке, словно и не пронеслись мимо два с половиной безумных столетия; почтительно обошли чудом уцелевшую римскую сторожевую башню в Лорхе, от которой до сих пор веяло непреклонной суровостью; много удивительных часов провели в Маульбронне, где в Башне Ведьм корпел над своими книгами доктор Фауст. В игрушечном замке Людвигсбурга, построенном по мотивам гриммовских сказок, Джанет, шутя, склоняла голову через перила так, чтобы ее длинные золотистые волосы беспорядочными прядями свешивались над искусственно устроенной скалой, а стоявший внизу Хорст, запрокидывая голову, как мальчишка, кричал: «Рапунцель, Рапунцель, спусти свои косы, по ним я войду в твой рай!»
Наконец в завершение этой незабываемой поездки он повез Джанет в Тюбинген — показать ей башню, ставшую последним пристанищем безумного романтика.[52] Лодка еле слышно скользила по Неккару, своими плакучими ивами до самой воды и неправдоподобным безмолвием напомнившему Джанет Реку Мертвых, но, как символ победы духа над телесной и даже умственной немощью, вставала из воды солнечная, увитая вечнозеленым плющом трехэтажная башня.
— Знаешь, у меня есть мечта, — тронул за руку ушедшую в грезы Джанет Хорст. — Я хочу доказать нашим филологам, мыслящим не дальше своего носа, что даже в последних его стихах поэзия не ушла, она трансформировалась в новые сочетания звуков и образов.
— Но ведь его сумасшествие официально признано…
— Сумасшествие не есть отсутствие дара. Вот послушай… — И над зеленоватой гладью Неккара полетели бессмертные строки:
Нас пышными пьянит природа днями,
Но мрак вдали — вопросом перед нами…
Этим же вечером они были уже дома. Над Штутгартом падал густой снег, заглушая даже ежечасные перезвоны с колокольни Штифтскирхе, а большая часть молодого населения, радуясь такой возможности, выпадавшей не чаще, чем раз в пять-шесть лет, высыпала на улицы, бросая снежками не только друг в друга, но и в попадавшихся под руку прохожих.
Раздевая Джанет перед сном, Хорст с жадностью трогал и трогал ее живот.
— Представляешь, он впитывает и этот снег, и неприступные замки, и Гельдерлина, и твои акварели, — шептал он, едва касаясь губами шелковистой, туго натянутой кожи.
— Вот видишь, — уже проваливаясь в сон, ответила Джанет, — все-таки хорошо, что он родится здесь.
Ближе к определенному сроку Джанет пополнела так, как и полагалось, но это ничуть не изменило ее поведения и привычек. Она все так же уходила по утрам на этюды, совершенно не тяготясь своим животом и ступая почти так же, как прежде, а вечером, по возвращении Хорста, сознательно вызывала у него все те же желания. На все высказываемые им опасения она смеялась и твердила, что если он боится за нее, то она пережила одну смерть еще в материнской утробе и теперь ей сам черт не брат, а если за ребенка, то близость в такое время — это единственный способ для мужчины полноценно общаться со своим произведением.
В феврале, когда по утрам в город стал спускаться с окрестных холмов теплый сыроватый воздух, а к вечеру можно было увидеть, как своей таинственной жизнью начинают жить виноградные почки на склонах, в оперном театре шли гастроли Парижской академии балета, и Джанет, никогда не пропускавшая ни одной премьеры, конечно, отправилась туда.
Она шла но круглому фойе, сияя изысканной прической над хрупкой шеей и фантастическим платьем из материи того же цвета, что и ее волосы, — слепящим, шуршащим, переливающимся. Ее лицо, никогда не бывшее красивым в прямом смысле этого слова, светилось сейчас подлинной красотой. Ступая чуть позади, Хорст смотрел на нее и думал о том, что люди, живущие настоящей жизнью, прекрасны в ее любые моменты.
Вчера вечером Джанет, стоя под душем, сказала ему:
— Знаешь, мне, наверное, повезло, что я сумела найти в своем нынешнем состоянии настоящее блаженство: мне так нравится моя пышная грудь, какой никогда не бывало, и этот уравновешенный центр тяжести во мне. И даже постель, в которой, как я считала, для меня уже не может открыться ничего нового, дала мне теперь столько неизведанного…
Давали Баланчина.[53] Его экспрессивная, резковатая для немецкого глаза манера не вызывала большого одобрения публики, но когда на сцену вылетел в безумной жажде свершения своей плодоносящей роли божественный Апис,[54] сдержанный зал оживился… Хорст украдкой повернул голову, чтобы увидеть, как реагирует Джанет, всегда так глубинно, так тонко чувствовавшая красоту. К его удивлению, она сидела с закрытыми глазами, и было видно, что в ней совершается какая-то важная, серьезная и, по-видимому, трудная работа. Он осторожно тронул ее тонкую руку с узкими пальцами. Она открыла глаза, в которых первое мгновение сквозило какое-то непонимание, словно она вернулась издалека и впервые видит все окружающее.
— Что с тобой?
— Ничего. Ты не знаешь, когда заканчивается первый акт?
— Кажется, минут через двадцать. Но что случилось, тебе нехорошо?
— Все в порядке. Просто в антракте я хочу пройти за кулисы. — И она снова прикрыла блестевшие даже в темноте глаза.
Как только прозвенел звонок, Джанет действительно решительно направилась к служебному входу, попросив Хорста подождать в фойе.
— Простите, фрау, но сюда нельзя, — остановил ее капельдинер, по традиции одетый в венгерку с черными галунами.
— Я к Милошу Навичу, он ждет меня, — улыбнулась Джанет, подавив неожиданно исказившую ее лицо гримасу.
За кулисами на нее повеял тот самый сладкий незабываемый запах, которым она дышала лишь однажды в далекий день первого объяснения с Милошем. Джанет глубоко вдохнула и сказала кому-то:
— Тише. Ти-ше.
Милош стоял к ней спиной, закинув ногу на какой-то высокий ящик, его широкие плечи тяжело вздымались, и было видно, как за воротник кроваво-красной туники стекает тонкая струйка пота. Джанет постояла несколько секунд молча, а потом, прикусив губу, тихо позвала:
— Милош.
Он повернулся мгновенно, и за те доли секунды, пока он не увидел ее высоко поднятый живот, Джанет прочитала на его диковатом, мрачном и ставшим еще более красивым лице надежду. Но затем оно превратилось в холодную усталую маску.
— Прости меня, Милош, — с усилием проговорила Джанет. — Наверное, я не должна была больше тебя тревожить, но… теперь, когда я… — Она резко побледнела. — Это просто знак судьбы, что ты появился именно сейчас… И я могу сказать, что обязана тебе многим, и попросить у тебя прощения.
Она закрыла глаза, словно борясь с собой, и вздрогнула от глухого стука — это Милош, опустившись перед ней на колени, прижал к губам ее золотое платье.
— И ты прости меня, — раздался его низкий, хрипловатый от напряжения голос. — Прости и знай, что я люблю тебя бесконечно, как эту землю, как воздух, как солнце, как саму жизнь, где бы и с кем бы ты ни была…
— Зачем ты так? Встань… — Джанет наклонилась к его черным кудрям, и вдруг ее тело мучительно напряглось.
— Что с тобой!? — Крик Милоша разнесся по всему закулисью, и через минуту к ним уже бежали со всех сторон.
— Не надо, — справившись с собой, прошептала она. — Все нормально, это роды. И оставьте меня, — попросила она подбежавших, — я сама дойду до фойе, где меня ждет муж. Прощай, Милош! — сказала она, легко коснувшись рукой его пылающей щеки, и скрылась за портьерами выхода.
Встревоженный Хорст стоял, прислонившись к мраморному камину.
— Мне очень хотелось сказать Апису, что он гениально танцует, — извиняющимся тоном сказала Джанет. — Ведь это правда?
— Правда, но уже третий звонок, а пробираться по рядам тебе неудобно.
— А я и не стану этого делать, — вдруг рассмеялась она. — Вместо этого мы поедем в клинику, нас ждут еще неизведанные ощущения.
Через двадцать минут они были на Гайгер-платц, в недавно построенной клинике, напоминавшей белого медведя, припавшего к глади маленького искусственного озерца.
Обустройство в палате, которой суждено было стать ее пристанищем, по крайней мере на несколько дней, отвлекло Джанет и дало ей время и возможность взять себя в руки. Она помнила уроки индейца и собиралась не прятаться от боли, а повернуться к ней лицом — то есть вступить в борьбу и, значит, иметь шанс выиграть. И эта борьба приносила свои плоды: Джанет радостно встречала каждую маленькую победу, и это давало ей силы для дальнейшего. Неторопливо ходя по палате из угла в угол, она старалась подбодрить Хорста, который стоял у стены, и лицо его мало отличалось от снежной белизны выданной ему робы.
— Знаешь, мне кажется, что если ты будешь вот так стоять и страдать, то на самое главное у тебя уже не останется духа. Я очень хочу цветов, много цветов, чтобы малыш вошел не в безжизненно-стерильный мир палаты, а во всю яркость красок. Пожалуйста, узнай, можно ли это сделать… — Тут в ее пояснице, словно грозя разорвать ее изнутри, возник раскаленный кирпич, с каждой долей секунды становясь все огромней. Джанет остановилась, схватившись за спинку кровати, и усилием воли заставила себя представить, как этот кирпич по ее желанию становится все меньше, прохладней и легче, — и боль снова оказалась побежденной. — Иди же, у русской церкви всегда можно купить цветы, даже поздно вечером. — Хорст вышел, не решившись поцеловать ее, словно боялся причинить ей страдание даже таким прикосновением.
Джанет подошла к окну, за которым переливалась огнями площадь. Эти ночные огни, несмотря на внешний хаос, имели тайную внутреннюю гармонию, они всегда манили ее, как еще одно проявление не укладывающейся ни в какие правила жизни. Но сейчас она знала, что всю свою жажду жизни она должна направить на помощь готовящемуся выйти в, мир существу и сделать для него этот мучительный путь как можно более легким и счастливым.
Тогда Джанет легла и, подняв рубашку, стала нежными, но сильными движениями проводить руками сверху вниз, от некрасиво растянутого пупка к страдальчески сокращавшемуся лону, словно подталкивая ребенка и обещая ему свою поддержку. И она настолько погрузилась в это действо, что почти забыла и о боли, и о времени, и даже о Хорсте, который, вбежав в палату с тремя корзинами цветов, в первое мгновение замер от страха, увидев ее блаженно-отрешенное лицо.
— Подожди немного… Я хочу расставить цветы вместе с тобой, — с усилием улыбнулась она. И пока хватало сил, Джанет украшала маленькими букетиками изголовье кровати, а потом, когда двигаться было уже слишком тяжело, она ровным голосом просила Хорста поставить цветы в то или иное место.
— А в ноги мне положи целую охапку, чтобы я видела… И чтобы видел он.
Приходивший ровно каждые десять минут врач улыбался, глядя, как палата превращается в настоящую оранжерею.
— Сколько времени, милый? Мне кажется, скоро полночь?
— Да, — ответил Хорст, удивленный тем, что в страданиях она не потеряла ощущения времени. — На Мариенкирхе недавно пробило половину двенадцатого.
— Тогда мне нужно постараться. Позови доктора.
Через несколько минут в палату вкатили сверкающий, как новенький «порше», и такой же стремительно-бесшумный родильный стол. Комната наполнилась шумом голосов и звяканьем инструментов. Акушер, похожий на циркового борца великан, подошел к кровати, где уже почти не оставалось Джанет — над ее побелевшим лицом и невесомыми руками, над потускневшим золотом ее волос теперь царил огромный тяжелый купол живота, готовый, казалось, придавить собой то хрупкое тело, что было под ним, и требующий внимания только к себе. Хорст с ужасом видел, как губы Джанет шевелятся, будто в забытье, а ноги судорожно сминают еще недавно с такой любовью уложенные цветы.