…Но мы ушли вперед,
родной земли границу
В сиянии зари
оставив за спиной.
Вы никогда не бывали на Васильевском острове? И даже не слышали о таком? Вполне возможно: остров невелик и на карте мелкого масштаба не обозначен. Но если вам попадется в руки карта Куйбышевской области, то найти на ней Васильевский не составит никакого труда. Посмотрите внимательно на Волгу между Куйбышевом и Сызранью. В районе знаменитых Переволок, где участники «Жигулевской кругосветки» перетаскивают по полуторакилометровой суше лодки из Волги в Усу, вы увидите омываемый великой русской рекой крошечный островок. Это и есть Васильевский.
Знаю: на необъятных просторах нашей чудесной Родины найдутся уголки и живописнее гораздо, и разнообразной дичью, и рыбными запасами значительно богаче. Но это — для других. А для меня нет места на земном шаре очаровательнее Васильевского. Поэтому каждый свой отпуск я провожу только здесь.
Если отпуск выпадает на лето, когда всякая охота запрещена, вооружившись надежным спиннингом, гоняюсь за речными волчицами — зубастыми щуками или полосатыми горбатыми окунями, которые не дают дремать малькам ни на Барке, ни на Большом Букатино, ни на других озерах, щедро рассыпанных по всему острову. В начале же зимы, дождавшись первой пороши, колдую над разгадыванием заячьих следов или вместе с другими охотниками стою на номере возле какого-нибудь дерева, стараясь приглушить отчаянные удары сердца, из-за которых можно не услышать выхода на поляну хозяина леса — красавца сохатого. Ну а осенью, известное дело, — утки и бекасы, вальдшнепы и тетерева…
Тот отпуск, с которого начинаю свой рассказ, выпал на конец октября. До острова добрался лишь во второй половине дня. Чтобы не опоздать на вечернюю зорьку, на кордоне задерживаться не стал. Заменил легкие кеды болотными сапогами, опоясался патронташем, сжал в руках верную «ижевку» и — сразу же на Старицу. Другие охотники не жалуют это озеро, я, наоборот, люблю. Верно, от кордона до него далековато и пробираться туда не просто — лес глухой, первозданный, а на Танькиной гриве такие заросли ежевики, что от ее жгучих игл не спасает и добротная одежда. Но зато уж без утки со Старицы не вернешься. Если, конечно, у тебя наметан глаз, крепкая рука и молниеносная реакция. Талы там — в два человеческих роста, переплелись они, как новый плетень у хорошего хозяина. Так что стрелять приходится лишь в ту дичь, которая, знаешь заранее, упадет к твоим ногам. Иначе — не найдешь.
С великими потугами завоевывая каждый метр, забрался в гущу тальника, стал ждать. Но ох как медленно двигаются минутные стрелки! Что минутные, даже секундные еле-еле плетутся по циферблату. Это уж всегда так, если уток нет. И вдруг — наконец-то! — сердце сладостно замирает, приостанавливается. Откуда-то издалека, наверное с Зеленой ямы, а может, и с Лебяжьего, доносится: тук!
Потом один за другим выстрелы гремят на Мордовинских островах, на Грязях. И внезапно здесь же, на Старице, только на другом ее конце, раскатистый дуплет: ах-ах!..
Судорожно стискиваю холодную сталь ружья. Нервы — словно взведенный курок, готовый нанести удар по капсюлю от малейшего прикосновения к спуску. Качнет порывом ветра макушки выстроившихся по берегу озера деревьев — голова мгновенно поворачивается туда. Пролетит птичка-невеличка — ствол ружья сам к ней тянется.
Сержусь. Уговариваю себя быть спокойнее. Не могу: боюсь пропустить, прокараулить свое счастье. Но уток нет и нет. Потихоньку начинаю отчаиваться, чувствовать себя самым разнесчастным человеком на свете. И почему такой я невезучий? Сколько прошло времени, а я еще не сделал ни одного выстрела. Да и сделаю ли? Вот уже и солнце спряталось за зубчатой кромкой леса, и звезды все ярче, все наряднее разукрашивают распростертое над озером небо…
Радость, как всегда, пришла нежданно-негаданно. Я высматривал дичь перед собой, а она налетела сзади. То была пара матерых кряковых. Видимо, кем-то напуганные, они развили скорость, на какую только были способны. Еще миг — и скроются. Нет, уйти не удалось. Селезень, что летел чуть правее и выше своей подружки, внезапно оборвав полет, кувыркнулся в воздухе и тяжело шлепнулся метрах в трех-четырех от меня.
На кордон я в тот вечер решил не возвращаться. Еще засветло облюбовал на примкнувшей к Старице поляне стог сена. В нем и думал скоротать ночь. Но получилось иначе. Когда, хлюпая налившейся в сапоги водой, выбрался на берег, невдалеке увидел призывный костер. «Мой сосед развел», — догадался я и, не раздумывая, направился к нему. Треск сухих веток заставил насторожиться охотника, сидевшего у огня ко мне спиной. Он повернул голову, и я удивленно воскликнул:
— Павел Николаич!
— Он самый, — последовал веселый ответ. — А это кто там? Ага, по голосу узнал. Милости прошу к моему шалашу.
С Павлом Николаевичем Ширяевым мы знакомы уже не один год. Между нами давно установились добрые отношения. Этому, видно, способствовало то, что мы примерно одного возраста, оба кадровые офицеры, служили в одном и том же гарнизоне, прошли одну и ту же школу — Великую Отечественную. Ну и, разумеется, нас сближала страсть к рыбалке и охоте, все возрастающая любовь к неповторимой русской природе и, как к частице ее, к Васильевскому острову. Сколько незабываемо счастливейших зорек провели мы здесь!
— Обсушивайся, а я заварки принесу.
Павел Николаевич шагнул от костра и моментально растворился в спрессованной темноте.
Я вылил из сапог воду, выжал портянки, стал развешивать на воткнутые возле огня палки.
— А вот и я, — вынырнул из мрака мой товарищ.
В руках у него — корни шиповника. Для нас они самая лучшая заварка, мы не променяем ее ни на индийский, ни на цейлонский, ни на какой-либо иной чай. Тончайший аромат, отменный вкус, рубиновый цвет…
Не успел я просушиться, а вода уже заиграла в котелке веселыми пузырьками. На расстеленной на земле плащ-накидке, вместо скатерти покрытой газетой, разложили немудреную снедь: колбасу твердого копчения, малосольные огурцы, крупно нарезанный репчатый лук. Под полыхающими жаром углями, в раскаленной золе, пеклась картошка.
По установившейся среди охотников традиции ужинали не спеша, плотно, так, чтобы на утреннюю зорьку идти не с пустым желудком. Когда в полиэтиленовые кружки пылили остатки наваристого чая, была уже глубокая ночь. Пора бы и на отдых, но спать не хотелось. Какое это неописуемое очарование — молча сидеть у веселого костра, время от времени подбрасывать в него сухой валежник, следить за причудливыми зигзагами искр-звездочек в густой темноте, полной грудью втягивать в себя ядреный воздух, пропитанный ни с чем не сравнимым запахом скошенных лугов и грибной сырости, чутко вслушиваться в таинственные шорохи ночного леса… Вот, на миг выхваченный из мрака отблеском огня, совсем рядом прошмыгнул сердитый хорек. В прибрежных камышах Старицы, неторопливо переговариваясь на своем языке, безбоязненно полоскались невидимые утки. А потом над самой нашей головой раздался голос незнакомой птицы:
«Кронк!»
Крик так хрустально чист, так звонок и так торжествующе могуч, что от него, кажется, пополам раскалывается небосвод.
— Нет, это невозможно, это черт знает до чего хорошо! — прервал слишком затянувшуюся паузу Павел Николаевич. — Вот сижу и спрашиваю себя: есть ли сейчас на свете человек счастливее меня? И отвечаю: нет! И ведь так повторяется на каждой охоте.
— Э, — возразил я, — были же в жизни минуты, в которые испытывал еще большую радость.
— Например? — живо откликнулся мой собеседник.
— Ну, скажем, когда вручали Золотую Звезду. Или не так?
— То совсем другое дело, — не сразу проговорил Павел Николаевич. И тут же опроверг себя: — Хотя почему, собственно, другое? К той награде охота имеет, пожалуй, самое прямое отношение.
— Это каким же образом? — не понял я.
— А таким! Кто такой настоящий охотник? Человек, способный выдержать огромное физическое напряжение, проявить завидное упорство, смекалку, сноровку. Не так ли? То же самое, только, разумеется, гораздо в большей степени, требуется и от воина в бою…
Павел Николаевич говорил так, словно все, что было связано с присвоением ему звания Героя Советского Союза, или, точнее, подвиг, за который удостоен этого звания, мне был хорошо известен. Между тем я знал о нем мало. И повинен в том был сам Павел Николаевич. Сколько раз, обуреваемый писательским зудом, подступал я к нему, а он лишь отмахивался:
— Да ничего особенного. Как-нибудь потом…
Откровенно говоря, не очень-то я надеялся, что такое «потом» когда-либо наступит. И уж, во всяком случае, не думал, что мой час придет сегодня. Но случилось именно так. Не знаю, что повлияло на Павла Николаевича: долгая ли осенняя ночь, с ее пьянящими после городской жизни голову запахами, с ее таинственными звуками и шорохами, или что-то другое, только на этот раз он охотно согласился выполнить мою просьбу.
— Что ж, если спать не хочешь, расскажу все-все по порядку. Правда, кое-что уже и забыто. Времени-то прошло… Больше четверти века! Это что-нибудь да значит. А чтобы тебе все стало ясно и понятно, мне надо кое-что вспомнить еще и довоенное… Не возражаешь? Ведь нередко бывает: сам подвиг свершается в считанные дни, часы, а то даже секунды, но все равно человек к нему готовится всю жизнь. Ну ладно. Так вот…
Он говорил неторопливо, я внимательно слушал. А потом, вспоминая и осмысливая рассказ, дополнил его тем, что довелось увидеть на войне самому, что поведали другие бывалые фронтовики. И вот как в конце концов выстроились в этой повести те грозные события далеких лет.
…Это наши червленые стяги
Через Вислу-реку перешли!
Потом понтонеры наведут тут мост, и в выгоревших добела и просоленных до последней ниточки гимнастерках по нему пройдут пехотинцы. И кто-нибудь из другого рода войск, улыбнувшись, непременно крикнет:
— Эй, царица полей, не пыли!
А они, пришедшие сюда с Волги, с Днепра, а может быть, и из-под самой Москвы, лишь круче развернут плечи, вольготнее расправят грудь да еще усерднее припечатают шаг.
Упруго покачиваясь на резиновом ходу, переправятся через мост разнокалиберные орудия — от легких сорокапятимиллиметровых противотанковых пушек до тяжелых гаубиц. Угрожающе лязгая гусеницами, вдавливая в неподатливую воду понтоны, прогрохочут танки. Промелькнут скрытые от посторонних глаз плотными чехлами гордые «катюши», протянется вереница машин с боеприпасами, с различной боевой техникой, с оборудованием — словом, двинется все то, что составляет мощь нашей армии на том участке фронта. Но это будет потом, спустя несколько часов. А пока понтонеры никак не могут зацепиться хотя бы за один берег. Только приблизятся к нему — противник режет кинжальным пулеметным огнем, забрасывает минами, по всей реке рвутся тяжелые снаряды. И приходится бойцам откатываться назад, оставляя в прибрежных камышах друзей-однополчан, которым уже никогда не подняться на ноги.
Павлу Николаевичу Ширяеву все это отчетливо видно со своего наблюдательного пункта. Не отрывая воспаленных глаз от стереотрубы, хрипло приказывает:
— Беглый огонь!
От синеющего на горизонте леса, вдоль опушки которого замаскировались подчиненные ему батареи, накатывается огненный вал. Гудит угрожающе земля от мощных разрывов, теплее вроде бы становится воздух от раскаленных осколков. Надежно прикрытые артиллерийским огнем, понтонеры снова бросаются к реке.
«Смелей, друзья, смелей!» — мысленно приободряет их Ширяев. Чувства, которые обуревают его сейчас, не передать никакими словами. Сколько за грозовые годы войны довелось ему увидеть, пережить! Но то, что испытывает сегодня, — неповторимое, особенное.
Сегодня — его первый бой не на родной земле. Вон там, далеко-далеко, за узенькой полоской реки, что извивается между высоких талов и густого камыша, осталась родимая сторонка. Бесконечно любимая и, хотя теперь до нее сотни и сотни километров, такая близкая, до последней былинки понятная, своя. А здесь уже другая страна — Польша. Другая, но не чужая. Многострадальная, разоренная, обескровленная, для советских бойцов она добрая соседка, которой так нужна помощь. С сентября 1939 года хозяйничают в Польше гитлеровцы. Расстреливают, вешают, тысячами сжигают. Уничтожили одну четвертую населения. А из тех, кто еще остался в живых, словно вурдалаки, каплю за каплей высасывают последнюю кровь.
Минувшей ночью (как ему удалось это сделать?) из-за реки пробрался старый польский крестьянин. Его задержали бойцы головной походной заставы, привели к Ширяеву в блиндаж.
— Вот, товарищ подполковник, просит отвести его к самому большому начальнику.
— Так ест, так ест. Естэм хлопем з Чарноляса[3], — закивал крестьянин трясущейся от старости головой. И вдруг, упав на колени, обхватил ноги Ширяева высохшими, с бугристо вздувшимися венами руками: — Пане офицере, пане офицере…
— Ну какой же я пан, — смутился Ширяев и, бережно взяв ночного посетителя за плечи, усадил на пустой ящик из-под снарядов, поставленный на попа. Не оборачиваясь, приказал телефонисту: — Ворожейкин, налей-ка. И закусить чего-нибудь.
Стиснув обеими руками алюминиевую кружку, старик выпил содержимое, заел свиной тушенкой. Лишь после этого, как бы спохватившись, торопливо поблагодарил:
— Бардзо дзенкуе. Большое спасибо!
— На здоровье, — ответил Ширяев. — А теперь слушаю, дедушка. Зачем вам понадобился «самый большой начальник»?
Не очень складно, с сильным акцентом, мешая русские слова с польскими, старик поведал: прислали его сюда односельчане. Они страшно боятся, что дальше Вислы русские уже не пойдут. И правильно, зачем им это? Свою землю от швабов очистили, а проливать кровь за чужой народ какой резон? Все так. Но кто же тогда освободит их, поляков? Кто поможет им выгнать проклятого германа? Ведь самим им этого никогда не сделать, потому что оккупанты силушки лишили…
— Ясно, дедушка, все ясно, — проговорил Ширяев.
Полгода назад, 19 июня, Ширяеву исполнилось тридцать. Его собеседник был по крайней мере раза в два старше. Разница в возрасте солидная. Однако Ширяев не чувствовал ее. Больше того, отвечая на заданные ему вопросы, старался говорить как можно проще, понятнее, так, словно сидел перед ним не согнутый годами старик, а еще только вступающий в жизнь отрок. И дело тут не в возрасте, а в том, что были они людьми из разных миров. Один родился, жил, рос в стране, где в нем каждодневно воспитывали высокое человеческое достоинство, другой многие годы гнул спину на «ясновельможного» пана, а затем почти в течение пяти лет гитлеровские завоеватели стремились низвести его до уровня рабочей скотины, которой-де и думать разрешается лишь о куске хлеба, о глотке воды.
— Да, отец, — говорил Ширяев, счищая нагар с фитиля, закрепленного в гильзе из-под противотанкового снаряда, — да, на нашей земле сейчас — великий праздник. Мы вышвырнули вон гитлеровскую нечисть. Но мы же не просто русские люди, мы — советские! А советские, — значит, ин-тер-на-ци-о-на-листы. Понимаете, что это значит? Протянуть другим народам, в том числе польскому народу, руку помощи — наш долг, наша обязанность и, если хотите, наша душевная потребность. Так уж мы воспитаны. И когда вернетесь в свою деревню, скажите землякам: нет, мы не остановимся, пока не вздохнут свободно народы всех порабощенных стран Европы. Не остановимся, пока не раздавим фашистскую гадину в ее же поганом гнезде…
При пляшущем свете коптилки Ширяев увидел: по изрезанному глубокими морщинами лицу старика текут слезы.
— Э, отец, а уж вот это ни к чему. Говорю же, все будет хорошо. Где ваша деревня? Сразу за рекой? Отлично. Завтра ваши односельчане встретят не только нас, советских воинов, но и своих соотечественников.
— Каких соотечественников? — не понял старик. — О ком вы, пане офицере?
— Ну, о польских жолнежах.
Крестьянин недоверчиво посмотрел на Ширяева: зачем, дескать, обижать старого человека, говорить столь приятное, но несбыточное? Павел Николаевич удивился:
— Как, вы не знаете этого? Эгей!.. Так вот, у нас в Союзе сформировано Войско Польское. И воюет оно вместе с нами, рядом, да еще как! Тут по соседству стоит гаубичный полк. Видел я его в деле. Орлы артиллеристы! Так что, отец, повторяю: все будет в порядке. Как по-польски «порядок»?
— Пожондок, пане офицере.
— Пожондок… Даже немножко похоже на наше. А «все»?
— Вшистко, пане офицере…
— Да забудьте вы своего пана, — рассердился Ширяев, но тут же улыбнулся: — И без них, без панов, будет пожондок. Правильно произношу? А «вшистко»? Тоже правильно? Тогда, значит, вообще порядок, — уже громко рассмеялся Ширяев, повернул голову через плечо к телефонисту: — Слышал, земляк? Пожондок! Сразу запомнилось. Недаром мы братья-славяне, а?
— Уж это, товарищ подполковник, как пить дать, — расцвел в ответной улыбке сержант Ворожейкин.
— Передайте землякам, — снова обратился к старику Ширяев, — непременно очистим от фашистов Чарноляс.
В эту ночь ни на минуту не сомкнул глаз Ширяев. Знал: день будет трудный, надо бы вздремнуть хоть немножко, а не мог. Очень уж взволновала его встреча с польским крестьянином. Как-то получилось, что, разговаривая с ним, Павел Николаевич почувствовал еще большую радость, еще большую гордость за свою Отчизну. Свершилось, свершилось! Пришел праздник на нашу улицу! Распрямилась, стряхнула с могучих своих плеч ненавистных оккупантов Страна Советская. Война перекинулась за ее пределы.
«Передайте, отец, своим землякам: завтра же очистим от фашистов ваш Чарноляс…»
Ширяев не обманул старика крестьянина. На следующий день после мощной артиллерийской подготовки наши войска успешно форсировали реку. Понтонеры построили-таки мост. Иначе и быть не могло. Сколько водных преград оставили позади себя советские воины, прежде чем ступили на польскую землю? Десятки, сотни. Причем были среди них такие полноводные, глубокие, широкие, что с этой речушкой и сравнивать смешно. Уж если откровенно говорить, Ширяев даже не запомнил толком, как она называется. Но сама река в памяти осталась. Потому что именно на ней провел он первый бой на территории Польши. И еще потому, что как раз незадолго перед тем в его личной жизни произошло немаловажное событие. Павла Николаевича, тогда командира 203-го гвардейского минометного полка, вызвали в штаб 79-го стрелкового корпуса, сказали:
— Хотим назначить вас командующим артиллерией 171-й стрелковой дивизии. Как вы на это смотрите? Возражать не станете?
Ширяев, разумеется, отлично понимал, что повышение в должности — высокая честь и большое доверие, однако с ответом не спешил. Жалко было расставаться со своим полком, привык, прикипел сердцем, особенно породнился с ним во время последних наступательных операций в Прибалтике. Порой бои там принимали такой ожесточенный характер, гитлеровцы с такой яростью предпринимали контратаку за контратакой, что казалось, никакая сила не выдержит, не устоит. А гвардейцы-минометчики Ширяева держались. И не только держались — гнали противника все дальше на запад…
— Как, подполковник, — прервал слишком затянувшееся молчание Ширяева старший начальник, — побаиваетесь? Работы прибавится намного.
Ширяев, который и до этого был подтянут, подобран внутренне и внешне, принял стойку, «смирно».
— Никак нет, товарищ генерал, работы я не боюсь. Просто грустновато расставаться с родной частью…
Новую должность Ширяев осваивал в ходе сражений.
Войска 1-го Белорусского фронта, в которые недавно в составе 79-го стрелкового корпуса 3-й ударной армии влилась 171-я дивизия, уже освобождали Польшу. 26 июля они вышли к Висле, заняв Демблин и Пулавы, и начали наступать вдоль реки в северном направлении. Южнее действовали войска 1-го Украинского фронта. Форсировав Вислу под Сандомиром, они заняли плацдарм на ее западном берегу. Противник откатывался все дальше. Советские бойцы и воевавшие с ними бок о бок жолнежи Войска Польского ворвались в Прагу — правобережную часть столицы Польши. И как раз здесь, в Праге, выгрузилась дивизия Ширяева, переброшенная из Прибалтики на железнодорожных эшелонах.
— Варшава, — еле слышно проговорил Ширяев, и сердце его дрогнуло. — Варшава! — повторил он громче, как бы пытаясь заглушить нарастающую боль в груди.
Стоял он неподалеку от берега реки, стоял, забыв о том, что у него есть бинокль. И невооруженным глазом было хорошо видно, во что превратили оккупанты раскинувшийся на той стороне Вислы город — город, который перед второй мировой войной был одним из красивейших в Европе. Ширяев знал и запомнил его именно таким — уютным, нарядным, жизнерадостным — по довоенным фильмам, по картинам и снимкам, по рассказам самих варшавян. А теперь… Мертвые коробки зданий с провалившимися крышами и пустыми окнами-глазницами, нагромождение каменных глыб с ощетинившейся во все стороны арматурой. Черные столбы дыма. Плывущие низко над улицами тучи серого пепла с догорающими на лету искрами.
Пусть не очень подробно, не детально, однако Ширяев все-таки знал сейчас, как развивались боевые действия советских и польских войск в районе Варшавы, почему до сих пор находится она в руках неприятеля. А в дни стремительного летнего наступления, когда была освобождена Прага, не только ему, подполковнику, но и самым большим военачальникам не были еще известны тайные планы фашистского штаба. Командование вермахта решило любой ценой удержать район среднего течения Вислы и Варшаву. Оно сконцентрировало на этом участке мощный броневой кулак: 3-ю танковую дивизию СС «Тотен копф», 5-ю танковую дивизию СС «Викинг», 19-ю Нижнесилезскую дивизию, парашютные подразделения танковой дивизии СС «Герман Геринг». А сколько находилось частей, подразделений других родов войск! Нелегко и непросто было с ходу смести такую силу советским воинам, прошедшим с тяжелейшими боями более шестисот километров…
В кирпичную стену полуразрушенного амбара, к которому прижался спиной Ширяев, оборвав свое короткое цвиканье, ударила пуля. Ударила высоко над головой. Вторая расплющилась уже рядом, у плеча. Ширяев даже не пошевелился. Он попросту ничего не слышал. Руины Варшавы потрясли и оглушили его. Потому-то не сразу сообразил, чего от него хотят, когда перед ним будто из-под земли вырос польский офицер, схватил за рукав, рванул за угол амбара.
— Что такое, товарищ?.. — Ширяев глянул на погоны незнакомца. На них — по одному просвету и по одной звездочке. «Если по-нашему — младший лейтенант. Но как же по-польски? Ага, вспомнил!» — Что, говорю, случилось, товарищ хорунжий? И что вы здесь делаете?
Слова произнес медленно, тщательно отделяя одно от другого, чтобы польский офицер понял их, а тот на чистейшем русском ответил:
— Так вас же фрицы засекли, товарищ подполковник! Извините, пожалуйста, если я слишком, гхм… Но ведь убить могли. А делаю… Что делаю? Что и вы, товарищ подполковник. На Варшаву смотрю.
— Убить? Меня? Ну, брат, еще не отлита у фашистов такая пуля, — попытался отшутиться Ширяев. И тут же поинтересовался у своего неожиданного собеседника: — Где вы так хорошо научились русскому языку? Наверное, долго жили в Советском Союзе?
Хорунжий засмеялся:
— Да я, товарищ подполковник, там и родился. И зовут меня Михаилом. А фамилия — Синюков.
— Откуда же ты родом, Михаил Синюков?
Хорунжий снова засмеялся. Потом подчеркнуто шумно втянул в себя воздух, подражая, видимо, когда-то и где-то увиденному артисту, выставив одну ногу вперед, начал нараспев:
Тамбов на карте генеральной
Кружком означен не всегда.
Он прежде город был опальный,
Теперь…
— Знаю, знаю, — шутливо приподнял руку Ширяев. — Знаю: «Теперь разросся хоть куда». В школе Лермонтова изучал. И просто для души его «Тамбовскую казначейшу» читал. А скажи-ка мне, тезка, — по эмблемам вижу, ты, как и я, артиллерист, — скажи-ка, в вашем полку еще есть русские?
— И не один, товарищ подполковник. Арттехник первого дивизиона — а я во втором — Колька, гхм!.. Николай Попов. Вместе закончили Тамбовское оружейное. Начальник артснабжения тоже. Из Куйбышева. Только учился в Ленинградском Краснознаменном артиллерийско-техническом. Третьей батареей командует капитан Романенко. Еще одной — поручник (значит, старший лейтенант) Ефименко. Сдается мне, они с Украины. А есть и из других республик. Из Белоруссии, Узбекистана, Казахстана и даже из автономных, с Волги…
— Вот как? — живо откликнулся Ширяев, не без волнения подумав: «А вдруг кто-нибудь из знакомых?» — Нет ли кого из Мордовии?
— Есть, товарищ подполковник. Командир расчета сержант Пятайкин.
— А-а, — протянул Ширяев. Среди близких ему людей человека с такой фамилией не было. — Как-нибудь приеду к вам в гости. Примете? Познакомишь меня с этим Пятайкиным. Познакомишь? Ну и лады. Земляки мы с ним.
Сказал полушутя, не очень-то веря, что такое когда-нибудь может случиться. Но прошло несколько месяцев, и его знакомство с Пятайкиным состоялось. Правда, при совершенно иных обстоятельствах, чем предполагал тогда Ширяев.
Из-за Вислы, коротко пропев над головой «ви-у-а», пропитанный гарью воздух пробуравила тяжелая мина. Взорвалась она квартала за два, за три от того места, где находились Ширяев с Синюковым. Вслед за нею — еще, еще. Над искореженными зданиями расцвели коричневые султаны — мины крошили кирпич.
— Вслепую хлещут, — определил Синюков. — Руки чешутся, покоя не дают. — И после короткой паузы: — Однако, товарищ подполковник, мне пора возвращаться на Гроховскую.
— Улица такая?
— Да. Вот тут, недалеко. Там наши батареи.
— Ясно. Иди, хорунжий. Иди. Только сначала, может, немножко расскажешь про свой полк. Я ведь тоже артиллерист. Интересно мне. Если, конечно, не боишься раскрыть тайну…
— Так мы же, товарищ подполковник, союзники, что нам скрывать друг от друга, — улыбнулся Синюков.
Он считал, что ему здорово повезло: служил в 8-м гаубичном полку 2-й гаубичной артиллерийской бригады 1-й армии. А если не считать пехотную дивизию имени Тадеуша Костюшко, сформированную в СССР значительно раньше и принявшую боевое крещение еще в октябре минувшего, 1943 года под белорусским местечком Ленино, то этот полк одним из первых в новом Войске Польском приступил к изгнанию оккупантов из Польши.
— И вот, товарищ подполковник, мы у стен самой Варшавы! Даже не знаю, как вам передать настроение жолнежей. Они буквально сгорают от нетерпения, чтобы как можно скорее освободить свою столицу. И твердо верят: такой великий день вот-вот наступит.
— Как говорится, твоими бы устами да мед пить, — проговорил Ширяев и не без сожаления попрощался с Синюковым.
Хотя люди они были разные — возраст, звание, должность, — тем не менее познакомились вот, потолковали по душам и почувствовали себя близкими друг другу, вроде бы даже родными. И, не сговариваясь, признались, что им будет приятно сражаться рядом, бок о бок, общими усилиями вышибить фашистов из порабощенной столицы Польши.
За обеспечение своевременного сосредоточения из района Праги в позиционный район, за четкую организацию контрминометной группы и всей артиллерии дивизии… ходатайствую о награждении подполковника Ширяева П. Н. орденом Красного Знамени.
Едва Ширяев вернулся с берега реки в штаб, как его вместе с другими старшими начальниками вызвал командир корпуса Семен Никифорович Переверткин. Убедившись, что все, кому было положено, прибыли, генерал объявил: артиллерийской полк, а также минометные роты стрелковых частей 171-й дивизии передаются во временное оперативное подчинение 89-му корпусу.
— Вам предстоит совершить марш в этот позиционный район, — отыскав глазами Ширяева, пояснил Переверткин и показал на карте точку южнее Варшавы. — Будете здесь форсировать Вислу. Отсюда — сто тридцать километров. Не близко. Потрудиться придется всем, а прежде всего вам, артиллеристам. — Командир корпуса снова остановил взгляд на Ширяеве. Тот быстро встал, как всегда, коротко ответил:
— Ясно!
Это — врожденная черта его характера. Не любит он длинных фраз, громких слов, пылких заверений и обещаний. Скажет: «Ясно», — значит, дело будет сделано, каким бы сложным и трудным оно ни оказалось.
Выйдя от командира корпуса, Ширяев немедленно отдал приказ: приготовиться к маршу. Для контроля работников штаба разослал в минометные роты и артиллерийский полк, а сам выехал на рекогносцировку. Вернулся под вечер, первым делом поинтересовался: все ли готово?
— Машины заправлены. Материальная часть осмотрена. Боеприпасы загружены, — лаконично доложил начальник штаба.
— Хорошо. Распорядитесь: командиров — ко мне.
Землянка заполнилась в считанные минуты. Все знали: новый командующий артиллерией не терпит неорганизованности.
— Целеуказания, товарищи офицеры, получите на месте. А сейчас предупреждаю: марш должны совершить скрытно. Потребуйте от личного состава строжайшей осторожности. Особенно когда прибудем в позиционный район. Огневые позиции необходимо оборудовать сразу же. Тягачи, минометы, пушки замаскируйте так, чтобы у противника не возникло ни малейшего подозрения. Ясно? — чуть повысил голос Ширяев. — Вопросы есть? Свободны. Еще раз проверьте готовность.
Прагу покинули, как только на небе замигали первые звезды. Машины шли с потушенными фарами. Тесно прижавшись в кузовах друг к другу, бойцы переговаривались вполголоса. Если кто-то закуривал, цигарку прятал в рукав. Но ближе к утру разговоры прекратились почти совсем, реже мигали огоньки цигарок. Стало клонить ко сну. Дремали, поудобнее примостившись на ящиках со снарядами. И вдруг команда: приготовиться к бою. Оказалось, разведчики доложили Ширяеву, что по соседней дороге к перекрестку движутся отходящие к реке фашистские танки. А кроме них еще и «фердинанды». Всего около тридцати.
Тридцать «тигров» и самоходных орудий — сила немалая. И трудно предугадать заранее, как сложится с ними бой. Однако принимать его или нет — такого вопроса для Ширяева не было. Во что бы то ни стало остановить танки, не дать им первыми подойти к Висле. Решение этой задачи целиком будет зависеть от смелости, решительности артиллеристов, от того, насколько внезапным, уничтожающим окажется их удар. Малейшая заминка или растерянность — и тогда все пропало…
Ширяев достал карту и, подсвечивая фонариком, еще раз тщательно изучил местность. Что ж, не так и плохо, даже хорошо. А что силы неравные — не в новинку. Перевес сил противника надо компенсировать тактическим мастерством, метким огнем. Такое возможно лишь при умело выбранной позиции. За годы войны Ширяев сполна узнал им цену.
Дорога, по которой двигались танки с самоходками, проходила по лесу. Это было на руку артиллеристам: укрытия возводить уже некогда, и деревья в этом отношении очень помогут. С другой стороны, стрельбу придется вести только прямой наводкой. Значит, и у противника больше возможности для подавления огня артиллерии. Тем более танки маневреннее. Надо и это преимущество врага чем-то компенсировать.
Ширяев выехал вперед своей колонны и, достигнув перекрестка, свернул на дорогу, по которой навстречу двигались танки. Они были еще где-то далеко, кругом стояла тишина, однако Ширяев понимал, что теперь ей держаться уже недолго. Он проехал еще немного и приказал шоферу остановиться. Здесь дорога делала крутой изгиб. Если внутри изгиба поставить орудия, танки будут как на ладони и подставят под снаряды наиболее уязвимые места.
Едва артиллеристы успели занять позицию, послышался глухой, с каждой минутой нарастающий гул. Ближе, ближе…
— Только бы успеть, — волновались минеры, — только успеть!
Успели. Уложили последние противотанковые мины и поспешили в укрытия.
Фашистская колонна двигалась неторопливо, осторожно. Впереди мотоциклисты, а затем уже танки. Фар не включали, дистанцию выдерживали строго. В общем, соблюдали порядок, о грозящей им опасности не догадывались. Тем сильнее ошеломил их внезапный удар.
Полыхнул взрыв, будто брызнул огненный фонтан. Это, пропустив мотоциклистов, сработала мина, едва гусеницы головного «тигра» наползли на нее. В тот же миг ухнули орудия. Языки пламени заплясали там и здесь. Стало светло как днем. Гитлеровцы заметались. Но они не были новичками в бою. Быстро оценив обстановку, стали обходить подожженные танки, свернули с дороги. Но и на обочинах их ждали мины, разящие выстрелы артиллеристов. В оглушительные разрывы снарядов вплелся треск пулеметных и автоматных очередей.
Бой был скоротечным. Немногим фашистам удалось прорваться сквозь огненный заслон.
Едва прогремел последний выстрел, Ширяев подал команду следовать дальше. На место прибыли перед восходом солнца. Рассредоточились в садах, сбегающих к затянутой плотной пеленой тумана Висле, в огородах, обрамленных густыми кустарниками. Сразу же приступили к работе. Замелькали лопаты. Росли бугорки влажной земли. А Ширяев, переходя от орудия к орудию, от миномета к миномету, все поторапливал:
— Поживей, товарищи, поживей!
Часов в одиннадцать, когда туман над землей рассеялся, прилетел воздушный разведчик. Видимо, утром немцы все-таки что-то заподозрили, быть может, уловили гул машин. А возможно, ничего и не слышали. Но так или иначе, поблескивая в лучах солнца и надоедливо завывая, «рама» кружилась и кружилась в высоком небе, высматривала, что делалось внизу, на земле. На земле же все замерло. В траншеях, прикрытых ветками и травой, расчеты не шевелились. На орудия с опущенными стволами были натянуты маскировочные сети. Минометы притаились в неубранных подсолнухах, в кукурузе…
Наконец, перевалившись с крыла на крыло, «рама» улетела. Ширяев напряженно ждал. Если из-за Вислы сейчас посыпятся снаряды, значит, чего-то он недосмотрел, кто-то не выполнил его приказа о маскировке. Но нет, кажется, все в порядке. Противник молчит.
Зато в садах, в огородах опять начинается неприметное со стороны движение — научились за войну осторожности. Налаживают стереотрубы. Выверяют прицелы. Очищают от жирной заводской смазки гильзы…
Оживленно и на НП Ширяева. Здесь собрались представители пехотных подразделений, которые артиллеристы и минометчики должны поддерживать своим огнем. То и дело посматривают на часы, затем переводят нетерпеливые взгляды на Ширяева. Не спускает с него чуточку прищуренных глаз и Ворожейкин. Примостился он рядом с телефонным аппаратом, на голове — телефонная трубка.
И вот оно, долгожданное мгновение. На НП все замолкают, придерживают дыхание. А потом возбужденно подталкивают друг друга, восхищенно причмокивают: ох и дает бог войны!
Над садами, над огородами плывут сизоватые облачка. Отдельных выстрелов не слышно — грохочут залпы. Мощь артиллерийской подготовки непрерывно нарастает. В стереотрубу, многократно приблизившую противоположный берег реки, Ширяев отчетливо видит, как по позициям противника прокатываются огневые валы. Рвется, вихрится, вздымается земля. Столбы дыма, освещаемые вспышками разрывов, сливаются в сплошную стену. А пушки продолжают грохотать. Минометы бьют, бьют. И трудно представить себе, что там, у врага, кто-то уцелел и может еще сопротивляться…
Так начались бои, за которые Ширяев был представлен к награждению третьим по счету орденом Красного Знамени. Первый орден Красного Знамени ему вручили после Невельской операции, вторым были отмечены его смелые, решительные действия при освобождении Прибалтики, а теперь вот третий — «за обеспечение успешного прорыва с плацдарма подготовленной обороны противника…»
Строки сдержанные, скупые. И надо обладать весьма богатым воображением, чтобы увидеть и почувствовать за ними ту огромную энергию, что потребовало от Павла Николаевича «обеспечение успешного прорыва» обороны гитлеровцев на Висле. Ведь в дни напряженных боев у командующего артиллерией забот всегда предостаточно. А тут к ним добавилась еще одна — о боеприпасах. Их едва успевали подвозить. И немудрено. Артиллеристы и минометчики ежеминутно обрушивали на противника тонны и тонны металла. Попробуй-ка, восполни своевременно необходимый запас снарядов и мин, патронов и гранат, когда фронт растянулся на столько километров, перешагнул за рубежи родной страны.
Создалось сложное положение: снаряды кончались, а машины из армейского автобата где-то застряли. И Ширяев выехал им навстречу. Вообще-то в его обязанности это не входило. За своевременный подвоз боеприпасов отвечали заместитель командира дивизии по тылу и, само собою разумеется, начальник артиллерийского снабжения. Но первого срочно вызвали в штаб корпуса, а второй вот уже какие сутки, не зная передышки, руководил ремонтом выведенных из строя в последнем бою орудий. Тем не менее можно было, конечно, подобрать человека, который отыскал бы задержавшийся в дороге транспорт, проводил его до места. Ширяев не стал терять времени, поехал сам. К счастью, оказалось: находятся машины под Хелмом, от которого до района прорыва не так далеко. А застряли они потому, что попали под бомбежку. Четыре грузовика получили серьезные повреждения. Начальник колонны, пожилой усатый лейтенант, по неопытности (до этого был командиром пехотного взвода) принял опрометчивое решение: остановиться, общими усилиями отремонтировать пострадавшие автомобили, а затем уже всем вместе двигаться дальше.
Строго отчитав лейтенанта, Ширяев распорядился: исправным машинам немедленно тронуться в путь.
— Слушаюсь!
Дружно взревели моторы, и колонна, наверстывая упущенное время, на повышенной скорости устремилась к передовой. На месте вынужденной стоянки остались лишь водители поврежденных машин — им Ширяев приказал ждать автолетучку. Ящики же с боеприпасами с этих машин он равномерно распределил по всем остальным грузовикам.
Когда проезжали через Хелм, Ширяев кивнул водителю:
— Смотри и запоминай: первый польский город, очищенный от оккупантов советскими воинами.
— Так выходит, товарищ подполковник, здесь впервые ступили на польскую землю?
— Здесь, брат, здесь… — Распахнув дверцу «виллиса», Ширяев высунулся из кабины чуть ли не наполовину. Натужно гудя, машины с боеприпасами шли, будто связанные невидимым металлическим тросом: ни отставшей, ни вырвавшейся вперед. Ширяев снова поудобнее устроился на своем сиденье, возобновил прерванный разговор: — Здесь, говорю. И вот что, брат, самое интересное: Хелм стал первой столицей новой Польши. Ты, случайно, по-польски не умеешь? Жаль. Видишь вон?..
На многих домах, на обитой крест-накрест железными полосками двери костела, мимо которого проходила колонна, были наклеены большие листы пожелтевшей бумаги, — видимо, дожди и солнце поусердствовали, а может, с самого начала она была такой.
— Видишь? Это Манифест. Здесь еще шел бой — бойцы выкуривали гитлеровцев из подвалов, снимали с чердаков, — а Польский комитет национального освобождения уже опубликовал Манифест. В польском языке, брат, я, как и ты, не очень-то. Но Манифест мне перевели дословно. В нем излагается программа социальных и экономических преобразований в стране, определяются пути установления и развития свободного, независимого, демократического государства. И представляешь, что творилось тогда здесь? Бойцов забрасывали цветами. Душили в объятиях. Плакали от счастья…
Произошло это двадцать второго июля. К концу того дня наши войска продвинулись на этом участке до восьмидесяти километров по фронту и до пятидесяти — в глубину. Что касается Хелма, то им с ходу овладели бойцы 7-го гвардейского кавалерийского корпуса совместно с воинами 69-й армии.
После освобождения населенных пунктов, по которым двигалась колонна с боеприпасами, прошло почти полгода, а их жители по-прежнему восторженно приветствовали советских воинов. На улицы высыпали стар и млад, махали руками, неумолчно скандировали:
— Нех жие вызволена Польска![4]
— Нех жие Армия Червона![5]
— Нех жие Звензек Радзецки![6]
— Нех жие! Нех жие!! Нех жие!!!
В одной небольшой деревне под Люблином какая-то девушка (вот про такую, неверное, и сказал поэт: «Нету в мире царицы краше польской девицы…») едва не угодила под колеса «виллиса». Надрывно взвизгнув тормозами, машина остановилась от нее в полуметре. Ширяев хотел пожурить девушку, но не успел и рта открыть, как она, гибкая, большеглазая, обожгла его щеку коротким поцелуем, затем властно притянула к себе водителя и тоже поцеловала. Тот смачно крякнул, покачал головой вслед упорхнувшей паненке, потом остановил чуть раскосые смеющиеся глаза на своем начальнике:
— Теперь, товарищ подполковник, меня никакая смерть не возьмет. Сто лет жить буду.
— Дай бог!
Вслед за Хелмом, 23 июля, противник оставил Люблин. Как в любом населенном пункте, который освобождался после ожесточенной схватки, в городе тут и там сиротливо торчали трубы, а вокруг них громоздились обугленные бревна, груды кирпичей. И как всегда в подобных случаях, глаза Ширяева потемнели, отчего еще ярче заполыхали холодные синеватые огоньки. Вот во что — в мертвые развалины — превращены гитлеровскими вандалами жилые дома, школы, музеи… То была для него хорошо знакомая картина. Но не этим на долгие годы запомнился ему Люблин. Еще за несколько километров до города его поразил тяжелый запах. От него к горлу подступала тошнота.
— Что это, пани? Дышать нельзя, — то ли пожаловался, то ли спросил Ширяев пожилую женщину, тащившую по обочине дороги двухколесную тележку, нагруженную пестрыми узлами, ведрами, закоптелыми кастрюлями.
— Цо то ест? — живо переспросила женщина, довольная тем, что может поговорить с советским командиром. — А то, пане довудца, то вон… Майданек, — кивнула она за шоссе, в сторону бараков, обнесенных двойным рядом колючей проволоки, и заплакала.
Майданек!
Гитлеровцы, казалось, предприняли все предосторожности, чтобы слух о злодеяниях, которые они творили, не выходил за пределы этой фабрики смерти. Но можно ли утаить невозможное? Здесь ежедневно расстреливали, вешали сотни людей. Здесь круглые сутки чадили трубы крематория. И когда Верховный Главнокомандующий дал Маршалам Советского Союза К. К. Рокоссовскому и Г. К. Жукову директиву — не позднее 26 июля освободить город Люблин, а следовательно, и находившийся на его окраине Майданек, то, можно не сомневаться, одним из мотивов, побудивших И. В. Сталина издать эту директиву, было спасение жизни тысяч и тысяч военнопленных концлагеря.
Сердцем своим восприняли приказ Верховного наши воины. Боевой порыв их был неудержим. Первыми прорвались к Майданеку разведчики 79-й гвардейской дивизии. И даже они, видавшие виды, были потрясены. Земля бугрилась от неубранных трупов. Распластав руки, лежала молодая девушка, скончавшаяся, очевидно, только-только: ее открытые глаза не успели помутнеть. В нескольких шагах от нее вниз лицом уткнулся курчавый паренек. Он вздулся, почернел, и от него шел тот самый запах, что полностью не выветрился до сих пор. А там свернулась калачиком белокурая девочка, почти ребенок. Рядом, переваливаясь с боку на бок, неторопливо расхаживала тучная ворона…
Вскоре же после того как советские воины вышибли из лагеря гитлеровцев, сюда потянулись родные и близкие узников. Жена искала мужа, сын-подросток — отца, невеста — жениха. Крепко держа за руку мальчика лет четырех-пяти, кружила и кружила маленькая, сухонькая, вся в черном женщина. Постояла возле одного трупа, покачала головой, как бы говоря: «Нет, не он», прошла к следующему трупу, затем еще дальше. Так дошла до курчавого паренька, что, вздувшийся и почерневший, лежал вниз лицом. Перевернула его на спину, с минуту, наверное, а то и больше стояла прямая, негнущаяся. Потом качнулась, упала на труп, обхватила руками:
— Янек муй, Янек!.. Сыну муй коханы! Сыну!..
Малыш, натужившись, тянул ее за подол:
— Ма-мо! Ма-мо!
Она не откликалась. И рыдать перестала. Словно одеревенела. А ветер, будто хотел утешить ее, обласкать, теребил волосы, рассыпавшиеся по лицу Янека и прикрывшие его пустые глазницы…
Сейчас в Майданеке трупов не было — их собрали и похоронили. Но те, преимущественно местные жители, кто бесследно потерял здесь отца или мать, дочь или сына, надеясь на чудо и уже не веря в него, все еще приходили в лагерь и сиротливо бродили от барака к бараку. Один из таких посетителей привлек особое внимание Ширяева. Был он в полосатой заплатанной кепке, на ногах — башмаки на деревянной подошве. К левой стороне пиджака, там, где обычно находится нагрудный карман, пришит белый четырехугольник с номером, заменявшим фамилию узника, ниже — треугольник, в который вписана буква, обозначающая национальность заключенного.
Все это Ширяев схватил одним быстрым взглядом. Спросил:
— Кто вы, папаша? Откуда?
— Папаша, — повторил бывший узник и запустил опухшую руку в всклокоченную бороду, — папаша… Мне, товарищ подполковник, еще только двадцать четыре. А откуда я? Можно сказать, с того света. Если бы вы немножко задержались… Но вообще-то родом я здешний, из Люблина. Зовут Юзефом. Или проще — Юзик. Так любил называть Антон. Это ваш соотечественник. На одних нарах с ним спали. Побратались в ночь перед его казнью…
Юзеф помолчал. Потом, поймав на себе пристальный взгляд Ширяева, пояснил, почему он все еще в таком убранстве. Конечно же, мир не без добрых людей и он мог бы облачиться в приличный костюм, дырявую кепку заменить шляпой. Но вот в чем дело. Кое-кто уже начинает забывать, что творилось здесь. А иные и вообще не верят. Неделю назад приезжал из Англии один ясновельможный пан, какой-то немалый пост занимает в лондонском эмигрантском правительстве. Так он прямо заявил, что рассказы об ужасах Майданека — выдумка красных.
— Тогда я вот так, как есть, подошел к нему и спросил: а я тоже выдумка?
Юзеф закашлялся. Изо рта пошла кровь. Ширяев хотел ему помочь, но тот предупредительно поднял руку: мол, не надо, дело знакомое, справлюсь сам. Едва кровь остановилась, заговорил снова, только голос стал прерывистее да в горле все время булькало.
— Видите вон то место, во-он земля голая и трава не растет? Там штабелем складывали трупы. За два дня до освобождения я разбирал такой штабель: трупы отправлялись в печи. На самом верху лежал русский. Политический. И под ним — тоже политический. Только француз. А рядом поляк. И еще поляк. И оба политические. Не удивляйтесь, товарищ подполковник. Для русских и для поляков у фашистов не было иного колера, кроме этого, — Юзеф ткнул на пришитый к его пиджаку треугольник, цвет которого указывал на принадлежность заключенного к числу политически неблагонадежных. — За это нас уничтожали. Сотнями. Тысячами. И каких только людей здесь не побывало! Из Австрии и Болгарии, из Венгрии и Греции, из Дании и Испании, из Норвегии, Румынии, Чехословакии, Югославии. Более чем из двадцати стран мира…
Юзефу опять стало плохо.
— Вы уж извините, товарищ подполковник. Швабы отсчитали мне семьдесят пять ударов на «фортепьяно». Вот я и…
Ширяев видел, что говорить его добровольному гиду тяжко, потому старался не задавать вопросов. Но тут у него вырвалось непроизвольно:
— Фортепьяно?
— Да. Специально приспособленный стол для наказания палками. За что нас избивали? Например, за малейшее нарушение лагерного режима. А часто просто так, лишь бы поскорее отправить на тот свет. В декабре сорок первого расстреляли сразу около двух тысяч. Все до одного были советскими военнопленными. Под звуки фокстрота, что разносились из громкоговорителя, их косили в заранее подготовленных рвах из автоматов. А сколько умерщвлено впрыскиванием фенола! Сколько утоплено! Трупы, трупы, трупы…
Говорить Юзефу становилось все труднее: и кашель душил, и кровь выступала на распухших губах. Но ему так хотелось довести свой рассказ до конца.
— Мы использовались в качестве рабочей скотины. С нас сдирали одежду и обувь, отнимали деньги, часы, кольца. Прежде чем отправить в крематорий, на специальном стуле вырывали золотые зубы. И даже кости и те приносили фашистам доход. Перемолотые на электрической мельнице, они применялись для удобрения почвы. И даже, даже…
Юзеф закашлялся, ноги его подогнулись, и он медленно опустился на землю. Стискивая руками грудь, поднял к Ширяеву покрывшееся потом лицо:
— Знайте: оказавшись здесь, поляки не переставали быть поляками, а советские люди советскими. Нет, товарищ подполковник, нет! Фашисты могли безнаказанно убить нас. И убивали. Но сломить наш дух, нашу веру — нет, нет! Мы ждали вашего прихода, каждый час и минуту мечтали о свободе. Но не только мечтали, нет. И это главное, что хочу вам сказать, а вы — чтобы передали другим. Мы и сами вели борьбу. Как могли. Чем могли. Саботировали. Устраивали побеги…
Юзеф покачнулся и, пытаясь за что-нибудь уцепиться, растопыренными пальцами рук стал судорожно хватать воздух. Ширяев поддержал его, а когда он отдышался, попросил:
— Больше, дорогой, не надо говорить. Нельзя тебе. А мне понятно все. И я никогда не забуду твой урок. Урок Майданека. Еще один урок ненависти к заклятому врагу, да будь он трижды проклят!
Войска 1-го Белорусского фронта, сломив сопротивление окруженного гарнизона немцев, сегодня, 18 марта, овладели городом и портом на Балтийском море Кольберг… Столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 1-го Белорусского фронта, в том числе 1-й польской армии генерал-лейтенанта Поплавского, овладевшим городом и портом Кольберг, двенадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати четырех орудий.
После успешного прорыва обороны противника на Висле, южнее Варшавы, Ширяев с подчиненными ему артиллерийскими и минометными подразделениями снова вернулся в родной 79-й стрелковый корпус. Но об отдыхе не могло быть и речи. Стало известно, что дивизия примет участие в боях за Померанию.
Началась усиленная подготовка к новой операции. И как-то незаметно, вроде бы даже неожиданно наступила зима. Чуть ли не до последних дней декабря прилежно грело солнце, в садах тихо позванивала багряная листва, в воздухе, пропитанном неизменным запахом гари, плавали невесомые паутинки. И вдруг ударили морозы. Затвердела земля, стала будто чугунная. Отяжелела, замедлила бег Висла, а затем, скованная голубоватым льдом, и совсем остановилась. С Балтики, куда, освободив в середине января Варшаву, устремились наши войска, подул ледяной ветер. Зачастили вьюги, порой целыми сутками не унимались. А то поднимется метель, надрывно поет-завывает: ую-ую-у-у-у! Сечет сухими снежинками лицо, слепит глаза, забивает дыхание.
— Чтоб ты колом застряла в горле фрицев! — ругались артиллеристы и минометчики. — Света белого не видно.
— Но ведь и фрицы не видят, — отвечал Ширяев. — Выходит, не им на руку метели, а нам. Наступаем-то мы.
Он постоянно находился в боевых порядках полков.
— А где же мне быть? — удивился искренне, когда однажды на совещании офицерского состава командир дивизии сердито заметил, что начарт все время лезет в самое пекло. — До НП ли, если все время в движении. Сами знаете, товарищ полковник, вчера прошли тридцать километров, а до того — еще больше…
В одно раннее февральское утро Ширяев приехал в артиллерийский полк. Вечером он предупредил командира полка, что разведка донесла: противник готовится предпринять контратаку. Теперь хотел лично удостовериться, все ли в полку предусмотрено к ее отражению. Сначала привычка старого разведчика привела его во взвод управления. И здесь неожиданно встретился с Петром Семеновым — однополчанином еще в финской кампании. С тех пор как они расстались, минуло почти пять лет — и каких лет! — но друг друга узнали сразу. И пока, вытянув руки по швам, Семенов соображал, как же ему вести себя со своим бывшим начальником, тот стиснул разведчика в железных объятиях.
— Петро! Ты? Ты?! Как ты здесь оказался? Когда прибыл? Уже неделю? После госпиталя? Дорогой друже!..
Отступил назад, при колеблющемся огоньке коптилки оглядел Семенова — приземистый, ширококостный, с бугристыми плечами силача и мягкой неслышной походкой потомственного охотника-сибиряка. Все такой же, каким был во время финской…
Ту войну Ширяев прошел от начала до конца — с ноября тридцать девятого по март сорокового года. Был он тогда старшим лейтенантом, занимал должность помощника начальника штаба артиллерийского полка по разведке, что входил в состав 8-й армии, действовавшей на петрозаводском направлении.
Впоследствии, в битве с гитлеровскими оккупантами, кроме радости побед Павлу Ширяеву довелось, полностью испытать, почем фунт лиха. Однако и в финских снегах порой бывало не легче. Зима тогда выдалась такая, что не в присказке, а на самом деле на лету замерзали воробьи и тут же превращались в ледяные комочки. Бои же приходилось вести в лесисто-болотистой местности, где не только населенных пунктов, в которых можно бы погреться, но и дорог-то почти не было. Между тем наступление велось на глубоко эшелонированную и хорошо подготовленную оборону неприятеля. Поэтому в иные дни удавалось продвинуться вперед не на километры — на считанные метры. А когда вышли к озеру Колан-Ярви, то и совсем застряли.
Шириною до полукилометра и длиною до шести километров, озеро разделяло передний край противника и наш. Его противоположный берег, покрытый густым лесом, был буквально усеян тщательно замаскированными огневыми точками и инженерными сооружениями. Потому-то вражеский рубеж казался тем самым «чертовым орешком», которого никогда не раскусить.
Первый выход Ширяева на разведку оказался неудачным. Когда по прибрежному кустарнику Колан-Ярви пробирался в сторону неприятеля, его засек снайпер. Спасла ветка орешника. Пуля перерубила ее пополам и, срикошетив, прожужжала возле уха. Ширяев метнулся за пень, увенчанный богатырским снежным шлемом, и, дождавшись темноты, вернулся в полк.
— Считай, повезло, — выслушав короткий доклад своего помощника по разведке, сказал начальник штаба. — «Кукушки» промахиваются редко.
«Как случилось, что попал на мушку вражеского снайпера? — досадовал Ширяев. — Где просчитался? Сколько раз там, в родном Ковылкине, приютившемся в буйных лесах Мордовии, высматривал настороженную тетерку на сухом суку с такого расстояния, что другому и дерева не увидеть. Десятки раз подбирался к мышковавшей лисе, не хрустнув ни одной сухой былинкой. А тут вот попал впросак и едва жизнью не поплатился — ветка-то орешника покачивалась возле виска. Выходит, человек более чуток, чем птица, чем зверь…»
К рекогносцировке Ширяев готовился с особой тщательностью. Придирчиво осмотрел маскхалат — чтобы ни одного демаскирующего пятна, капюшон надел так, что виднелись лишь глаза. Проверил лыжи, крепления к ним, палки — не издают ли хоть малейшего скрипа? Пробираться к намеченной точке решил не по берегу озера, а обходным путем. Для этого, правда, придется сделать немалый крюк, зато ветер будет прямо в лицо, от противника.
В напарники Ширяев выбрал красноармейца Петра Семенова. Ему не было еще двадцати, но по выдержке, бесстрашию не уступал и бывалому воину. Родился и рос в Сибири, с мальчишеских лет отец, известный в округе охотник-медвежатник, брал его с собой в тайгу. Широкогрудый, приземистый, Петр на первый взгляд казался медлительным, даже неповоротливым, на самом же деле был стремителен, ловок и на зависть вынослив.
Короткий зимний день пошел на убыль, когда разведчики двинулись в путь. Ширяев впереди, в нескольких метрах от него — Семенов. Словно призраки, невидимые и неслышные, скользили среди густо запорошенных снегом деревьев, по ложбинкам, маскируясь за высокими сугробами. Они благополучно миновали то место, где вчера подкараулил его снайпер. И тут внезапно тело Ширяева пронзила страшная боль — он потерял сознание. В себя пришел за комлем вековой сосны, вывороченной бурей. Едва открыл глаза, услышал взволнованный (это было так непохоже на Семенова) голос:
— Товарищ старший лейтенант, лежите спокойно, вы ранены. Вам надо…
— Никуда мне не надо, лучше помоги-ка!..
Семенов просунул руку под Ширяева, без видимого усилия приподнял его. Ширяев сел, прижавшись спиной к корневищу, проследил взглядом до обезглавленного молнией клена, возле которого упал и где теперь на взрыхленном снегу диковинной розой распустилось кровавое пятно.
Общими усилиями перевязали рану, проверили винтовки — не повредили ли, не набился ли в каналы стволов снег. Убедившись, что все в порядке, Ширяев задумчиво спросил:
— Никак не пойму, Петро, как он не прикончил нас, пока ты тащил меня в это укрытие?
— Я же, товарищ старший лейтенант, мигом, — уже своим обычным, спокойным, голосом ответил Семенов. Рассудительно добавил: — Да и зачем ему было торопиться? Второпях-то промажешь, а себя выдашь. А так, однако, крепко держит нас на мушке. Знает — незаметно нам отсюда не уйти.
— Это он так думает? Или ты?
— Он. А я… Вот позади овражек — рукой подать. Снег по шею. Прокопаем траншею, ползком — и нет нас.
— Верно, овражек. И ползком — тоже верно. Ну а придут другие, наши же товарищи, а он так и будет безнаказанно их щелкать?
Ширяев внимательным взглядом осмотрел все вокруг. В нескольких шагах от поваленной сосны, за которой схоронились разведчики, росла семейка молодых березок. Лежа на боку, Семенов принялся пробивать к ним в снегу ход сообщения. Чтобы враг не догадался об этом, действовал с величайшей предосторожностью, неторопливо, и времени на «туннель» ушло порядочно. Когда наконец добрался до березок, над озером повисли пепельные сумерки. И это оказалось разведчикам на руку. Как только Семенов, теперь уже лежа в снежной траншее на животе, дернул туда-сюда стволы двух березок и они, дрогнув, зашелестели верхушками, Ширяев чуть-чуть высунулся из-за комля, впился взглядом в ту сторону, где, по его предположению, должен был находиться снайпер. Через секунду на одной из разлапистых елей сверкнул огонек, послышался выстрел. Не успело смолкнуть его эхо, как в ответ бабахнуло. И снайпер, с треском ломая сучья, рухнул с дерева.
Ширяев благодарно погладил винтовку. Затем с трудом поднялся на онемевшие ноги. Семенов удовлетворенно подытожил:
— Откуковала «кукушка»…
Еще не раз и не два уходил Ширяев на рекогносцировку. С помощью верных товарищей по оружию, а также зорких оптических приборов он разгадал и разведал не только всю систему огня и инженерных сооружений противника, но и его тактику. Это дало артиллеристам возможность открыть по белофиннам прицельный губительный огонь, Колан-Ярви пал.
Советское правительство наградило тогда Павла Николаевича орденом Красной Звезды. Вручал ему орден в Кремле Михаил Иванович Калинин.
С тех пор минула, кажется, целая вечность, на самом же деле не прошло и пяти лет. Вот и Семенов почти не изменился. Правда, лицо стало более строгим, каким-то хмурым, сумрачным, но это, пожалуй, от багрового рубца на щеке.
С ранения и начали разговор. Оказалось, оно у Семенова не одно: и пуля след оставила, и осколок, и кинжальный фашистский штык.
— Все как на медведе заросло, — мрачновато пошутил Семенов.
Неторопливо и скупо поведал: на каких фронтах воевал, где лечился в госпиталях, когда стал сержантом, за что получил орден Отечественной войны и орден Красного Знамени…
— А вот этот, — показал себе на грудь, — в Варшаве польский генерал приколол. Боевой Крест по-нашему называется.
— Если не ошибаюсь, по-польски Кшыж Валечных? — Ширяев помолчал, заглянул в глаза бывшему однополчанину: — Хочешь снова ко мне?
— Само собой, товарищ подполковник. Только как это сделать?
— То уж моя забота. Считай, мы опять вместе. Разведчиком и будешь.
Командир взвода управления, чернобровый, горбоносый лейтенант, предупредительно кашлянул, давая понять, что пришла его очередь вступить в разговор со старшим начальником, сказал:
— Не нравится мне сегодня фриц, товарищ подполковник. Ракеты одну за другой подвешивает. Дежурная батарея всю ночь не умолкала и сейчас ухает. Вот-вот ударить может.
— А что ему остается делать? — сказал Ширяев. — Куда пятиться? К главной полосе обороны прижали.
Он попрощался с разведчиками и по бездорожью, приминая похрустывающий снег, направился на наблюдательный пункт командира полка. Как бы в подтверждение слов лейтенанта, над головой, подвывая, пролетел снаряд. Стреляли все с той же дежурной батареи. Потом над высоткой медленно поплыла осветительная ракета, разбрасывая не такие уже яркие, как ночью, искры. А вот нечто новое: приглушенный рокот танковых двигателей и еле уловимое лязганье гусениц. Ширяев остановился, прислушался. «Почудилось или на самом деле?» Разобраться не успел. Посыпались снаряды. Трах! Трах! Трах! Все чаще, все гуще, все ближе.
Противник начал артиллерийскую подготовку. Звезды на небе уже померкли, открылось убегающее вдаль от высотки снежное поле, и теперь на нем хорошо были видны рыжие султаны разрывов.
Потом, внезапно вынырнув из-за облаков, налетели «хейнкели». С пронзительным воем устремляясь в пике, сбрасывали продолговатые черные «груши», которые, набрав скорость, исчезали из глаз, а затем рвались, вздымая груды мерзлой земли.
Отбомбившись, «хейнкели» вышли из пике и едва скрылись за высоткой, как из-за гребня показались танки. Покачивая длинными стволами, расползлись по всему полю. Останавливались, делали выстрелы — и снова к нашим передовым. Артиллеристы дружно отвечали, и вот первый танк скособочился, смрадно зачадил. Вспыхнул второй, закрутился на месте третий, потеряв разбитую гусеницу.
«Хорошо, хорошо, ребятки», — хвалил про себя артиллеристов Ширяев, наблюдая в стереотрубу за тем, как развиваются события.
К противотанковым пушкам присоединились орудия средних калибров, а затем заговорили и тяжелые гаубицы. В бой втянулась вся артиллерия.
От наблюдательного пункта командира полка до огневых позиций батарей было далеко — располагались они в нескольких километрах позади, — но Ширяев хорошо представлял все, что там делалось. Замковые, напружинившись, тянут рукоятки, наводчики резко дергают за шнур, горячие гильзы со звоном вылетают из казенника, а командиры взводов, все поторапливая, яростно выкрикивают: «Огонь! Огонь!»…
До траншей нашей пехоты танки не дошли — попятились. Автоматчики, пытавшиеся под их прикрытием развить атаку, отступили еще раньше. Сначала отстреливались, затем, не оглядываясь, бросив убитых и раненых, бежали кто куда, лишь бы выскочить из-под обстрела. Но спасения уже не было ни в землянках, ни в блиндажах, ни в других заранее подготовленных укрытиях. Русские артиллеристы перенесли огонь в глубь полосы обороны. Сокрушались инженерные сооружения, которые до этого казались неприступными крепостями: обваливались потолки в несколько бревенчатых накатов, крошился и разламывался бетон, не выдерживал металл…
За десять дней боев дивизия продвинулась почти на полтораста километров и в первых числах марта вышла на побережье Балтийского моря. Взаимодействуя с другими частями и соединениями, она нанесла фашистам огромный урон в живой силе, уничтожила десятки танков и самоходных орудий, минометов, полевых орудий. В районе Кольберга (ныне Колобжег) было отрезано и окружено почти тридцать тысяч гитлеровцев. Приказ Верховного Главнокомандующего о его взятии был опубликован 19 марта.
Сначала Ширяев приказ прочитал про себя, потом вслух. Бережно свертывая газету, сказал:
— Ну вот, и еще на одной операции поставлена победная точка. Теперь дух спокойно перевести можно.
Начальник штаба дивизии подполковник Иван Феоктистович Топоров засмеялся:
— Переводи не переводи, а операцию эту до-олго помнить будешь!
Кто-кто, а он-то отлично знал, каких невероятных усилий потребовали от командующего артиллерией бои за Померанию, как называли немецкие захватчики насильственно присоединенное к Пруссии польское Поморье. Прежде чем в Москве прогремели залпы в честь воинов, овладевших городом и портом Кольберг, дивизия заняла около двухсот населенных пунктов! За овладение городами Плате (ныне Плоты), Гюльцов (Гольчево), Каммин (Камень-Поморски) весь личный состав получил благодарность Верховного Главнокомандующего. Весть об этом первым привез в дивизию командир корпуса. Увидел Ширяева, подозвал к себе, крепко пожал руку:
— Передайте своим артиллеристам большое солдатское спасибо!
— Слушаюсь, товарищ генерал!
— Поблагодарите не только от моего имени, но и от имени наших товарищей по оружию — воинов Войска Польского. Для них выход к Балтике — событие огромнейшей важности.
Ширяев и сам видел, как радовались, как ликовали друзья-поляки. Родное Поморье вернулось к ним! Это такое счастье, сразу поверить в которое было просто невозможно. И чтобы лишний раз убедиться, что море действительно теперь принадлежит им, они снова и снова бросались во вспененные волны. И хотя вода в Балтике и в летнюю пору не отличается особо высокой температурой, они не ощущали холода — их согревала радость победы.
Ширяев не выдержал, тоже решил искупаться. Чистая, с голубым отливом вода, неторопливо накатываясь на песчаный берег, манила к себе, будто уговаривала шепотом: «Иди же ко мне, иди». И не было похоже, что совсем недавно здесь гремела артиллерийская канонада, вздымали горы воды тяжелые бомбы, раздавались крики и стоны бойцов, скошенных пулеметными очередями, бурели волны от обильно пролитой человеческой крови…
Как бы желая поскорее освободиться от тяжелых мыслей, Ширяев торопливо разделся — и бегом в море. Ледяная вода обожгла тело, сперла дыхание. Он нырнул, мощными толчками устремился на глубину. Вынырнул далеко от берега. Теперь ему не было холодно. Перевернулся на спину, как любил это делать на родной Мокше, прикрыл глаза. Чуть-чуть шевеля руками и ногами, лежал так до тех пор, пока до него не долетели неразборчивые слова незнакомой песни.
Глянул Ширяев на берег — а он усыпан польскими солдатами. Видимо, пришло крупное подразделение.
Павел Николаевич повернул обратно. Рядом с его одеждой, обхватив колени руками, сидел пожилой, седеющий капитан. Улыбнулся Ширяеву так, словно был ему если не двоюродным братом, то очень близким человеком. Восхищенно произнес:
— Ох и купаетесь вы, товарищ подполковник. Поди, волжанин?
— Почти. По крайней мере, река, у которой родился и рос, впадает в Суру, а та — в Волгу, — весело пояснил Ширяев. И сам полюбопытствовал: — А вы что, русский?
— Тоже почти, — в тон Ширяеву ответил капитан. — Мой дед, а может прапрадед, я уж точно и не знаю, когда-то давным-давно был сослан из Варшавы в Сибирь. Так что, как любила говорить моя покойная мать, мы совсем обрусели. Правда, языка родного не забывали…
Жолнежи заинтересовались: о чем это их командир ведет беседу с советским офицером? Придвинулись поближе, постепенно образовали плотное кольцо. Кто-то из них заметил на гимнастерке Ширяева, рядом с боевыми орденами, только что полученную польскую серебряную медаль «Заслуженным на поле брани». Естественно, такое не могло не вызвать еще большего любопытства. Высокий и тонколицый хорунжий, что ближе всех стоял к Ширяеву, поправил на голове конфедератку с одноглавым орлом и властно поднял руку, призывая сослуживцев к тишине. Что-то быстро и горячо стал говорить капитану. Тот внимательно слушал, согласно кивал. А когда хорунжий замолчал, пояснил Ширяеву:
— До войны, товарищ подполковник, он был в Люблине учителем, историю преподавал. После войны, если только, говорит, останется живым, опять вернется в школу и будет вести снова историю, рассказывать ребятишкам о таких вот, товарищ подполковник, как вы, советских воинах, что в самые тяжелые для поляков годины пришли с бескорыстной братской помощью, помогли освободиться из-под гнета фашистов.
Капитан перевел дыхание.
— Вот, товарищ подполковник, о чем говорил хорунжий. Ну а я со своей стороны целиком и полностью, как говорится, присоединяюсь к его словам. Что действительно может быть важнее, дороже, священнее помощи, которую оказывает сейчас Польше Советский Союз? Возьмите хотя бы наш полк. Разве он воевал бы так, как воюет теперь, если бы не советские офицеры-инструкторы? Знания, боевой опыт — все-все, что есть у них ценного, поучительного, все без остатка отдают польским жолнежам. Кстати, товарищ подполковник, один из них здесь, вместе с нами. Да вот он…
Ширяев проследил за взглядом капитана и увидел смугловатого офицера, чуть скуластое лицо которого показалось ему знакомым. Но кто он такой, вспомнить никак не мог. Однако стоило встретиться с глазами офицера — живыми и улыбчивыми, — стоило услышать его голос, как в памяти сразу четко и зримо встала картина не столь уж далекой давности.
…Прага. Берег Вислы. На той стороне реки — разграбленная, разрушенная, но не покорившаяся духом Варшава. Ширяев неотрывно смотрит на нее, прислонившись спиной к стене кирпичного амбара. И вдруг какой-то молодой польский офицер рывком затаскивает его за угол, а потом на чистейшем русском декламирует: «Тамбов на карте генеральной»…
Ну конечно же Синюков!
Ширяев позвал его. И пока Синюков шел, отметил, что тамбовский паренек здорово изменился. В его твердой походке чувствовались уверенность, внутренняя сдержанность и смелость, присущие человеку, побывавшему в бою. Заметил Ширяев и то, что Синюков уже поручник.
— Что ж ты, брат, а? Повысили тебя, вижу, в звании, и подойти не хочешь. Зазнался?
— Да что вы, товарищ подполковник, — лицо Синюкова расцвело в улыбке, отчего стало еще круглее. — Просто неудобно как-то…
— Неудобно? Это с земляком-то?
Пришел черед удивляться и капитану. Вскинул голову с курчавыми, по-военному коротко остриженными волосами. Серые глаза широко раскрылись. Отошел в сторону, чтобы не мешать им. Вслед за ним подались к воде и жолнежи, стали торопливо сбрасывать обмундирование.
— Вот, брат, как жизнь повернулась, — сказал Ширяев. — Ты русский, они поляки, а в одной семье. Думал ли, что такое когда-нибудь случится? Что вместо фуражки со звездочкой будешь носить, как сейчас вот, конфедератку с орлом?
— Разве во сне… Нет, товарищ подполковник, и во сне не снилось.
— Да-а… — протянул Ширяев и пристукнул ладонью по колену. — Скажи мне, только без утайки, тоскуешь по своим? Не чувствуешь себя среди них чужим, а? — Показал взглядом на жолнежей, которые, взявшись за руки, осторожно входили в бирюзовую воду и громко ахали и хохотали.
— Конечно, поначалу, когда присматривались друг к другу, всякое лезло в голову. Но это, повторяю, было на первых порах. А теперь… Для меня теперь каждый из них свой, близкий человек. Отличные парни! И воюют… Мы же с вами, товарищ подполковник, соседствовали не только на Висле. А и здесь, в этом городе, тоже. Сами видели.
— Воюют что надо, — согласился Ширяев.
— Вот! Словом, товарищ подполковник, в одном расчете мы. Есть у нас один сержант… Да вы, по-моему, тогда еще говорили, что он ваш земляк. Пятайкин. Помните? Сейчас он в медсанбате. Позавчера осколком по бедру полоснуло. Ну вот, этот сержант Пятайкин и капрал… — Синюков кивнул на солдата, самозабвенно хлеставшего руками по воде. — Пемпковский! Станислав! Капрал Пемпковский!
— Слухам, пане поручнику.
— Давай-ка сюда.
Тело капрала было покрыто крупными пупырышками, губы посинели, но выражение открытого добродушного лица говорило, что сейчас он — счастливейший человек.
— Ну-ка, Станислав, — попросил Синюков, — пробегись, согрейся, а потом расскажешь, как вы вдвоем с огнемищем[7] Пятайкиным германов колошматили.
— Это под Строковице-то? У разрушенной водокачки? Как вы напомнили, пане поручнику, мне сразу стало жарко, — засмеялся Пемпковский.
— Строковице? — переспросил Ширяев. — У водокачки? Стоп, капрал, стоп! Не в начале ли февраля?
— Девятого числа, товарищ подполковник. Тот день вовек не забуду. — Говорил Пемпковский по-русски свободно — с осени тридцать девятого до середины лета сорок второго жил в Союзе, в Бузулуке. — Настоящее пекло было.
Ширяев согласился: контратаку немцы предприняли отчаянную. Все силы, какие имели на этом участке фронта, бросили в прорыв. Пришелся он на стыке советских и польских артиллеристов.
— Верно, капрал, туго тогда было. И вам и нам. Но вам, пожалуй, особенно. Раз у водокачки были ваши огневые, видел я, как обрушились на них фашисты. Видел…
Без обычной артподготовки, но после яростного бомбового удара на батарею 8-го гаубичного артиллерийского полка, в котором служил Пемпковский, двинулись автоматчики, поддерживаемые двумя танками. Командиры взводов подали команду на открытие огня. И тотчас от гаубицы к гаубице понеслось:
— Орудие!..
— Орудие!..
Сотрясая воздух, прогремели первые выстрелы. Тут и там земля покрылась трупами. Особенно густо усеяли они снег перед водокачкой — то было дело рук номеров расчета Пятайкина.
Фашисты залегли.
— Что, гады, не нравится? — крикнул Пемпковский. Посылая в казенник ствола очередной снаряд, добавил: — Сейчас получите еще!
И тут почувствовал пробежавший по спине холодок: один танк повернул на их гаубицу. Вспарывая землю, от него тянулись оранжевые трассы пуль. Потом огнем сверкнула пушка. Тугая, горячая волна ударила в лицо, и было удивительно, как Пемпковский устоял на ногах.
Пьяные автоматчики, те, что остервенело лезли на водокачку, получили передышку: гаубица больше их не косила. Она вела стрельбу только по танку. А он, словно заговоренный, оставался неуязвимым. Чертыхнувшись, Пятайкин положил руку на плечо наводчика:
— Дай-ка я…
Прильнул к прицелу, поймал в перекрестие танк, нажал на спуск. Снаряд угодил в лобовую часть, высек сноп искр. Массивную броню он не пробил, да и не мог пробить, ибо снаряд-то был осколочно-фугасный.
— Врешь, «тигр», врешь! Все равно и тебе обломаем зубы, — прохрипел Пятайкин, проворно орудуя подъемным и поворотным механизмами. На этот раз гаубицу навел под обрез башни.
Пемпковский впился взглядом в наползающий танк. Хлестко ударил выстрел. «Тигр» скрылся в дыму, затем все осветилось изнутри, сотряслось от взрыва: башню, будто яичную скорлупу, швырнуло вверх. В тот же миг в нескольких шагах от Пемпковского оборвала свой полет тяжелая мина. Его ударило всем телом о станину орудия, перед глазами поплыли разноцветные круги… И он уже не видел, как, взбешенные большими потерями, гитлеровцы бросили в бой новые силы и вокруг гаубицы забушевал огненный смерч. Не слышал, как с протяжным стоном упал смертельно раненный наводчик. Не стало подносчика снарядов…
Когда Пемпковский пришел в себя, не сразу понял, где он и что с ним произошло. В голове гудело, из ушей сочилась кровь. Попытался подняться на ноги — они, будто ватные, сразу же подкосились. И все-таки он успел рассмотреть и осознать: пьяные автоматчики рвались напролом к водокачке. Возле гаубицы остался один Пятайкин. Сам подносил снаряды, сам заряжал орудие, сам стрелял. Преодолевая жгучую боль, Пемпковский пополз к своему командиру…
— Германов-то мы расколошматили, — говорил теперь капрал, — но и нам с паном огнемищем тоже крепко досталось. Его тогда тяжело в плечо ранило. А он еще шутит: плюнь, говорит, на царапины, до свадьбы заживут. Свадьбу же обязательно справим. Германы-то, холера ясна, на ладан дышат…
На первый день было запланировано только для одной артиллерии миллион 197 тысяч выстрелов. Фактически было произведено миллион 236 тысяч выстрелов. 2450 вагонов снарядов, то есть почти 98 тысяч тонн металла, обрушилось на голову врага. Оборона противника уничтожалась и подавлялась на глубину до 8 километров, а отдельные узлы сопротивления — на глубину до 10—12 километров…
Их было трое: подполковник Павел Николаевич Ширяев, помощник начальника штаба артиллерии дивизии капитан Александр Плотников и еще не привыкший к новому офицерскому званию (прошла всего неделя, как он стал младшим лейтенантом) бесстрашный разведчик Петр Семенов. Они сидели на опушке соснового бора, изумрудным островком вкрапленного в крутой песчаный пригорок. Отсюда хорошо открывалась окружающая местность. Сразу за бором, на поросшей кустарником горе, сиротливо стояла ветряная мельница с одним уцелевшим крылом. Примерно в полукилометре от нее — крохотное озерцо с разбегающимися во все стороны затонами. Чуть дальше тянулась лента широкой и полноводной реки. А у самого горизонта виднелись неровные очертания города, два дня назад взятого штурмом войсками 1-го Белорусского фронта.
Все это: и гора с ветряной мельницей, и причудливое озеро, и кирха на окраине города, острым шпилем воткнутая в синее весеннее небо, — выглядело живописно, как бы напрашивалось на похвалу, однако капитан Плотников, долго не отрывавший от этой картины взгляда, вдруг продекламировал:
И дым Отечества нам сладок и приятен!..
Продекламировал вроде ни с того ни с сего, но Ширяев с Семеновым нисколько не удивились. Думы их были о том же самом — об отчем крае. Они и раньше в мыслях своих, в мечтах своих часто-часто находились там, в родимой сторонке. А теперь, когда взяли вот этот, последний на подступах к гитлеровской столице сильно укрепленный город, когда стало совершенно очевидно — война подходит к концу, мысли о доме, о семье уже не покидали их.
— Поверите ли, товарищ подполковник, — признался Семенов, истолковав прочитанную Плотниковым строку Грибоедова как приглашение к милому сердцу разговору, — мне и сны стали сниться другие. Вы же были до войны в Новосибирске, и я рассказывал вам, где стоит наш дом. Вот, едва закрою глаза, вижу его во всех подробностях… Отец, он машинист, только вернулся из поездки и плещется в сенях, отмывает руки от мазута. Мать орудует ухватом в печке. А рядом с домом, на запасном пути, локомотив обволакивается паром: шх-шх-шххх…
Лицо Семенова озарилось такой счастливой улыбкой, что ее не смог омрачить даже багровый рубец, который, стянув на щеке кожу, придавал лицу хмурое, суровое выражение.
— Ну, Петро, чего же ты замолчал? Или все пары «шх-шх» кончились? — засмеялся Ширяев. — А какие сны прежде видел?
— Все больше, товарищ подполковник, смутные, тревожные, — весьма довольный тем, что начальник охотно поддерживает беседу, отвечал Семенов. — Да разве мне одному они снились? Время было такое. Сколько полегло наших и сколько еще, знал, ляжет… А теперь уж самому фашисту вот-вот каюк.
— Верно, близок конец войне, — согласился Ширяев. — До Берлина, если по прямой, осталось совсем немного.
— Шестьдесят километров, — уточнил Плотников.
— Да, шестьдесят — семьдесят. Потому и цепляются гитлеровцы за каждый куст, каждую кочку. Видел, Петро, во что превращен город?
— Камень на камне, — согласился Семенов. Пожал плечами, покачал головой, — Никак я не пойму, товарищ подполковник, этих фашистов. Ну ладно, допустим, такая у них натура: жечь, разрушать, уничтожать все чужое, все, что сделано не их руками. Всю Польшу вон растерзали, по всей нашей Белоруссии, по Украине пепел развеяли. Но ведь этот-то город их. Как же они могут?
Ширяев перебил:
— В том-то и дело, брат, что не их, в том-то и дело. Ты не знаешь. И многие, к сожалению, не знают. Между тем эта земля — исконно польская. Около трех столетий тому назад немцы заграбастали ее насильно. Наша, и точка. И чтобы вышибить даже память у поляков о ней, все переиначили на свой лад. Не довелось тебе слышать, как назывался раньше этот город по-польски? Костшин. Понял? А немцы переименовали его в Кюстрин. И городок Болеславец перекрестили в Бунцлау. Ну а вон та река? На карте она значится Одер. Это по-немецки. По-польски же — Одра. Тоже понял? Вот как оно все на самом-то деле.
— Если так, товарищ подполковник, надо по справедливости… Чтобы немцы вернули Польше ее земли. И реку эту. И город. И все…
Ширяев ответил, что так, пожалуй, и будет. Даже не пожалуй, а наверняка. Справедливость непременно восторжествует — старые границы будут восстановлены, но сначала их надо отвоевать, а это потребует огромных усилий. Здесь, на Одере, гитлеровцы чуть ли не каждый фольварк в крепость превратили. Вот хотя бы Кюстрин…
Для советских командиров, в том числе и для Ширяева, не было секретом, что заставило гитлеровцев сопротивляться в Кюстрине со столь свирепым отчаянием. Расположенный на берегах Одера и Варты, город лежал на главном берлинском шоссе, на кратчайшем пути к германской столице и являлся важным опорным пунктом на ее подступах. Кроме фортов старой крепости здесь имелись укрепления, построенные по последнему слову техники. Фашисты не жалели ни усилий, ни средств для того, чтобы укрепления эти сделать неприступными. Призывали, требовали, угрожали: «Ни шагу назад! Кюстрин — ворота Берлина!» Маленькая газета с громким названием «Крепость Кюстрин» так и писала: «Советы будут пытаться как можно скорее овладеть средним течением Одера и крепостью Кюстрин — воротами Берлина. Наша задача — держать эти ворота закрытыми».
Командование гитлеровской Германии бросило сюда эсэсовские полки, моторизованные отряды, охранные части. Во главе их был поставлен генерал-лейтенант Райненфарт — тот самый возвеличенный Гитлером убийца, что особо отличился жестокостью при подавлении восстания в Варшаве. Он построил в городе новые оборонительные сооружения, поставил пулеметы на крышах домов и за спинами своих солдат. На всех улицах, площадях, на берегах рек — словом, всюду были возведены баррикады из рельсов, из шпал, из стальных труб, из битого кирпича…
Нет, ничто не помогло. Кюстрин пал. В боях за него наши войска взяли в плен больше трех тысяч гитлеровских солдат и офицеров, в их числе самого коменданта города.
Теперь от Кюстрина надо было сделать бросок к столице германского государства. Советское командование готовилось к этой операции очень тщательно. Оно отлично понимало, что немцы ждут здесь удара, предпринимают против него свои контрмеры. Поэтому было решено обрушиться на обороняющиеся войска противника с еще не виданной силой, использовать массу артиллерии, авиации и танков. Для этого требовалось проделать воистину гигантскую работу. Ведь суметь в короткий срок скрытно сосредоточить в районе боевых действий всю многочисленную технику и средства передвижения — дело исключительно сложное и трудное. Тем не менее оно было успешно осуществлено.
С тех пор как Ширяев стал командующим артиллерией дивизии, выспаться досыта ему не удалось ни разу. Вздремнет часок-другой — и снова на ногах. Но в ночь на 16 апреля не только он, но и ни один человек не ложился спать. Каждый солдат и сержант, каждый офицер и генерал понимал: приближаются минуты решающего события.
— С первого дня на фронте, всякое повидал, ко всему вроде бы привык, а волнуюсь, будто новобранец, который и пороху-то настоящего не нюхал! — откровенно признался капитан Плотников. — Интересно, товарищ подполковник, и другие так же?
Ширяев ничего не ответил подчиненному. Он все еще находился под впечатлением Обращения Военного совета фронта, подписанного Маршалом Советского Союза Г. К. Жуковым. Его только что прочитали всему личному составу.
«Боевые друзья, — говорилось в Обращении, — товарищ Сталин от имени Родины и всего советского народа приказал войскам нашего фронта разбить противника на ближних подступах к Берлину, захватить столицу фашистской Германии — Берлин и водрузить над нею Знамя Победы. Кровью мы завоевали право штурмовать Берлин и первыми войти в него. Я призываю вас выполнить эту задачу с присущей вам воинской честью, доблестью и славой».
Призываю выполнить… Призываю выполнить… Почему-то именно эти два слова особенно сильно врезались в память. Ширяев подошел к Плотникову, еще раз спросил:
— Капитан, все предусмотрено, ничего не забыто?
— Так точно, товарищ подполковник. И у артиллеристов, и у минометчиков порядок. Огневые позиции заняли там, где вы приказали — раз. Задачи по подавлению и разрушению целей знают отлично — два. Боеприпасами обеспечены полностью — три… — загибал Плотников длинные пальцы, пытаясь скрыть их предательскую дрожь, вызванную горькой обидой.
Плотникову казалось, что ему не вполне доверяют, что, будь сейчас сам начальник штаба здесь, а не в санбате или, может, уже в госпитале, Ширяев не спрашивал бы у него с таким пристрастием одно и то же. Но Плотников заблуждался. Вопрос, трижды заданный ему, перед собой Ширяев ставил десятки раз. Потому что, если б обнаружилось хоть малейшее упущение в столь ответственную ночь, он не простил бы этого ни себе, ни работникам своего штаба. Но в первую очередь все-таки себе. Вот почему с таким нетерпением ждал предстоящую артподготовку. Скорее, скорее бы она началась, тогда отпала бы ненужная тревога — все же сделано, все предусмотрено.
А время двигалось невыносимо медленно. Чудилось, ночи не будет конца, еле-еле перевалила на вторую половину. Ширяеву стало в блиндаже невмоготу. Выбрался на волю, хрустнул плечами так, что гимнастерка затрещала на груди, втянул в себя напоенный речной свежестью воздух. У противника — как всегда. Через каждые десять минут ухает дежурная стопятидесятипятимиллиметровая пушка. Одна за другой вспыхивают над землей ракеты, обливая ее нестерпимо ярким светом. Иногда черноту глухого неба прошивает выгнутая строчка трассирующих пуль. А у нас тихо. Настолько тихо, что Ширяев зажимает ладонями виски, чтобы смягчить боль от пронзительных толчков крови. Сердится. «Что я, на самом деле? Пусть гитлеровцы волнуются». Спрашивает себя: понимают ли фашисты, что означает эта тишина? Предчувствуют, чем грозит она им? Догадываются, какая сила против них притаилась вдоль дымчатого в лунном свете берега сонного Одера?
Выписав крутую дугу, вспыхивает очередная ракета. Освещенные стрелки наручных часов показывают: четыре тридцать три. Еще целых двадцать семь минут! Ширяев возвращается в блиндаж. Болят уже не одни виски — ломит напружинившиеся мускулы. Скорее бы, скорей!.. И вот — наконец-то! — пять часов.
Хлестко, дружно ударила вся артиллерия дивизии, однако гул ее выстрелов потонул, растворился в общем грохоте. Ибо в тот же самый миг, в пять ноль-ноль, открыли огонь тысячи других орудий, тысячи минометов, сотни «катюш». Над затянутой предутренним туманом местностью поднялось багровое зарево, и тотчас, как живая, вздрогнула земля.
Мины, снаряды, огненные кометы «катюш» рвались вперемежку. Их близкие разрывы слились в сплошной гул. И столбы дыма и земли тоже соединились в сплошную, клубящуюся стену. Передовая немцев скрылась из виду. Артиллерийский же гром все нарастал. Не успевали погаснуть короткие молнии одного орудийного залпа, как тут же сверкали вспышки другого.
Ширяев снова выскочил из блиндажа. Властно врезаясь в пушечный и минометный грохот, над головой гудели «петляковы». Шли волна за волной. Сминая, круша вражескую передовую, обрушивали бомбы. Тяжело горбилась вздыбленная земля…
И вдруг воздух прочертили разноцветные ракеты — сигнал для установленных друг от друга через каждые двести метров ста сорока прожекторов. Свет их был настолько ошеломляющ, что захваченные в плен гитлеровцы рассказывали: «Мы думали — сходим с ума, нам казалось — это с неба свалилось солнце».
Ни один объект атаки для наших танков и ринувшейся вслед за ними пехоты не остался незамеченным — поле боя заливало свыше ста миллиардов свечей! Вырванный из темноты противник был ослеплен и оглушен, деморализован и подавлен. А артиллерия все наращивала мощь огня. К рассвету советские воины преодолели первую вражескую позицию и, не делая передышки, начали атаку второй…
Спустя почти четверть века Георгий Константинович Жуков напишет книгу «Воспоминания и размышления», посвятив в ней немало страниц Берлинской операции. Подробно расскажет бывший командующий 1-м Белорусским фронтом и про ту незабываемую ночь — с 15 на 16 апреля 1945 года, особо подчеркнет колоссальную работу артиллеристов, которые лишь в течение первых суток сражения произвели 1 236 тыс. выстрелов.
К 22 апреля стало ясно, что Берлин падет, если не будут сняты все войска с Эльбы для переброски против наступающих русских. После совместного совещания Гитлера и Геббельса со мной и Йодлем было решено: 12-я армия оставляет против американцев слабые арьергарды и наступает против русских войск, окруживших Берлин.
Миллион двести тридцать шесть тысяч артиллерийских выстрелов только за первый день наступления! Грохот стоял такой, что даже Ширяев, бывалый пушкарь, привыкший вроде бы к любым канонадам, на какое-то время потерял слух. Правда, поначалу не заметил этого, лишь когда пришел к противотанкистам и стал разговаривать с командиром батареи Михаилом Толкачевым, то понял — случилось неладное, и попросил:
— Громче, капитан, громче!
Тот прокричал в самое ухо:
— Чуете, говорю, товарищ подполковник, краской пахнет? Горячо! Стволы орудий раскалились, рукой дотронуться нельзя.
О том, почему командующий артиллерией оказался именно здесь, на огневой позиции батареи, Толкачев не спрашивал. Такой характер у подполковника: в особенно трудные минуты он появляется на самых опасных участках. А разве истребители танков бывают на безопасных? Их место всегда там, где ожидается танковый удар противника. А тот, кто попадал под него, знает, что это такое.
— Выходит, капитан, я не ошибся: жарко у вас?
— Еще как, товарищ подполковник. Словно ошалели фрицы. Прут и прут. Дадим по морде — откатятся, а потом опять…
— Сколько атак отбили?
— Четыре. И еще, думаю, будет. Так что, товарищ подполковник, вы бы поосторожнее…
Смеясь одними глазами, Ширяев сказал:
— Серьезно, капитан? Вот спасибочко! А то ведь мне и невдомек!
В словах, а особенно в их тоне, столько неприкрытой иронии, что Толкачев тоже рассмеялся, замахал руками: ладно, дескать, молчу. В душе-то любил и уважал командующего артиллерией именно за это: координируя действия артиллеристов и минометчиков, организуя их взаимодействие с пехотинцами и танкистами, он терпеть не мог, когда того не требовалось, отсиживаться на наблюдательном пункте. Едва представлялась возможность, мчался на огневые позиции. Здесь, говаривал, не только своими глазами вижу обстановку, но и чувствую бой. Верно, без надобности на рожон не лез, зато когда требовалось — рвался в пекло.
В противотанковой батарее Ширяеву на первый взгляд задерживаться было незачем. Обязанности свои тут артиллеристы изучили отлично, выполняли их безукоризненно, моральной стойкостью обладали надежной. Словом, какого-либо повышенного беспокойства не вызывали, умели постоять в бою не только за себя, но и за тех, кто сражался рядом с ними. Все это Ширяев знал хорошо. Однако было ему известно и другое: в каких-нибудь полутора-двух километрах от района, где толкачевцы заняли огневые позиции, противник сосредоточил довольно крупные силы. Разумеется, неспроста. Наверняка попытается нанести удар. И вот выяснилось: так и есть.
Ширяев связался по рации с гаубичными батареями, сообщил нужные координаты. Но пока там готовили данные для стрельбы, фашисты начали очередную, пятую по счету, атаку. Впереди, из-за косогора, с быстро нарастающим треском моторов вырвались мотоциклисты.
Глуховатый голос Толкачева мгновенно привел подчиненных в движение:
— Ор-рудия — к бою, пулеметчики — огонь!
Грохот. Вой. В уши ударил воздух. Полыхнул разрыв перед головным мотоциклом, и он словно провалился в пустоту. Но на его место, к еще дымящейся воронке, уже выскочил следующий мотоцикл, чтобы почти тут же тоже превратиться в искореженный кусок металла…
Противник открыл ответный огонь из пушек. Выползли скрывавшиеся дотоле в лощине за косогором танки. Будто принюхиваясь, водят туда-сюда стволами, выплевывают синеватые молнии. Между танками мельтешат цепочки пехотинцев. Сверкают касками, что-то орут и строчат, строчат, прижимая к животам автоматы.
«Чив! Чив! Чив!» — сверлят воздух пули.
«Та-та-та-та-та!» — захлебываются пулеметы.
«Пи-и-и-у!» — нарастает стремительно вой мины и резко обрывается: бах! Потом все чаще и уже совсем рядом: «Пи-у! Пи-у! Бах! Бах!..»
Вместо того чтобы схорониться в укрытии, Ширяев вплотную придвинулся к орудиям.
Гитлеровцы продолжали наседать. С потерями не считались. Ожесточились. Или, может, снова пьяные. Больше, правда, не орали. В промежутках между выстрелами и разрывами теперь был слышен лишь один надрывный голос: «Шнель! Шнель!»
И в ответ ему:
— Огонь! Огонь! Огонь!
Ослепительные вспышки. Грохочущие разрывы. Как всегда в подобных случаях — черные столбы земли, клубы едкого дыма.
Вражеская пехота не выдержала, залегла. Атаку танков тоже удалось отбить. Один горел метрах в сорока — пятидесяти от огневой позиции. Еще три чадили подальше. Остальные повернули обратно, снова скрылись в лощине, но, как оказалось, ненадолго. Поддерживаемые самоходками, не прекращая пальбы из пушек и пулеметов, стали опять надвигаться на противотанкистов. А у них уже и снаряды на исходе. И номера в расчетах заметно поредели. Но нет, не дрогнули, не отступили толкачевцы. На помощь подоспели гаубичные батареи. Те самые, что вызвал Ширяев. Перед фашистами поднялась стена смерти. Наткнувшись на нее, многие тут же и полегли. Уцелевшие поспешно откатились. Атаку больше не возобновляли. Силы их иссякли.
К Ширяеву, только что распорядившемуся, чтобы гаубицы прекратили огонь, подошел Толкачев. Он еще не остыл от боя, на измазанном пороховой копотью лице жаркими угольками полыхали глаза. И голос, охрипший от непрерывных команд, возбужденно подрагивал:
— Спасибо, товарищ подполковник!
— Что-о? — Ширяев изумленно уставился на капитана. — Спасибо? Мне? Это что же, новые порядки: не начальник подчиненному, а подчиненный начальнику объявляет благодарность?
Толкачев смутился. Сначала смутился. А затем, когда Ширяев вдруг притянул его к себе и чмокнул в чумазую щеку, и вовсе растерялся.
— Т-товарищ подполковник…
— Милый Миша, это вам спасибо, всем, всей батарее! Сегодня же составьте список отличившихся и без задержки мне. Всех, кто достоин правительственной награды. Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник!
— То-то. А то, видишь ли, мне благодарность. Ну, бра-ат…
Ширяев осекся. И буквально в одно мгновение стал неузнаваем. Побагровели, резко выступили скулы, под туго натянутой кожей нервно забились желваки, глаза потемнели. Ничего не понимая, Толкачев проследил за взглядом подполковника. Вон, оказывается, в чем дело. Заряжающий второго орудия ефрейтор Климов, чуть склонив набок перевязанную окровавленным бинтом голову, вел двух пленных гитлеровцев. Один шел сгорбившись, кое-как переставляя подгибающиеся от страха ноги, другой, уже немолодой фельдфебель, твердо уверенный, что их никто не тронет, шагал подчеркнуто небрежно, вразвалку. И откровенно радовался: смерть обошла стороной. А то, что несколько русских артиллеристов убито и тяжело ранено и кто-то, может быть, им, его не беспокоило. Главное, он остался жив. О-о, зер гут!
— Идемте, капитан, — сдавленно проговорил Ширяев. — К вашим орлам идемте.
Толкачев догадался: подполковник боится. Его душит гнев, и он боится, что не выдержит, испачкает руки об этого нахального и надменного фельдфебеля.
Гнев и ненависть пепелили сердце Павла Николаевича с первых минут войны.
…В тот день, когда фашистские полчища хлынули через наши рубежи, артиллерийский дивизион капитана Ширяева располагался под Гродно. Подобно бойцам других частей, находившихся на государственной границе и принявших на себя первые удары врага, подчиненные Ширяева мужество проявили невиданное, стойкость неслыханную. Однако силы оказались слишком неравными. Пришлось артиллеристам и отступать, и пробиваться из окружения сначала в составе соединения, затем не очень-то многочисленной группы, а потом рядом с Ширяевым осталось всего несколько человек. Один из них, раненный в горло, выплюнув сгусток крови, спросил:
— Что будем делать, комдив?
— То же самое, что и до этого: биться! Биться до тех пор, пока дышим!
В сумерки вышли из леса на широкую, хорошо укатанную дорогу. Там, где она круто сворачивала к Неману, из-за которого доносилась приглушенная артиллерийская стрельба, Ширяев решил устроить засаду. Правда, их всего трое — днем, при стычке с гитлеровцами на хуторе у безымянного торфяного озерца, потеряли четверых бойцов. Но какое это имеет значение, что только трое? Они дома, они на родной земле. Тут каждое дерево — их союзник, каждый куст — защитник.
Вдали послышался гул моторов.
— Сколько машин, ребята?
— Две или три, комдив.
— Гранаты! — скомандовал Ширяев.
И запоздало спохватился: гранат-то всего четыре. Хорошо, если действительно идет не больше трех машин. Они быстро приближаются. Уже показались из-за поворота. Две! Обе легковые. Дорогу ощупывают подфарниками: сумерки сгустились.
Головной автомобиль Ширяев пропустил. Вперед выдвинулись раненный в горло младший лейтенант Ануфриев и его напарник. Они и встретят первую легковушку. А когда подошла вторая, Ширяев стремительно выбежал из-за кряжистого дуба и взмахнул рукой. Полыхнул огненный шар, рванул тугой взрыв. Словно ударившись о каменный барьер, машина пронзительно заскрежетала, накренилась и боком сползла в кювет. Ширяев бросил вторую гранату. Для надежности. А впереди почему-то взорвалась только одна граната, зато автоматы строчили вовсю. Но вот они замолкли и стало тихо. Подозрительно тихо. Слышалось лишь легкое потрескивание горевшего автомобиля. Пламя выхватывало из темноты ближние кусты и деревья, но бойцов видно не было.
— Эгей, ребята, где вы?
Никто не ответил.
Предчувствуя недоброе, Ширяев поспешил на выручку.
— Эгей!
Не с дороги, а из леса глухо и негромко откликнулся Ануфриев:
— Здесь, комдив…
Ширяев нашел его на крохотной поляне. Стоял на коленях перед неестественно вытянувшимся на траве товарищем. Не сам пришел и лег — Ануфриев принес и положил. Уже мертвого.
— Как же так, брат, как же?..
Первым гранату бросил Ануфриев. Упала лучше не надо — под передние колеса машины, но, на беду, не разорвалась. Граната же его товарища немного не долетела. Полоснули из автоматов. Водителя уложили сразу, а пассажиры уцелели, отстреливаясь, кинулись к лесу. Отбивались до последнего. От последнего и пал боец.
Похоронили его между двух берез. Склонившись над свежим холмиком, стояли молча. Потом Ширяев глухо сказал:
— Прощай, товарищ. Дорогой ценой, страшно дорогой заплатят за тебя фашисты. Прощай…
Обращался Ширяев к одному, а думал и о других, о тех, кого потерял в этих нескончаемых лесах и непроходимых болотах. От самого Гродно тянутся могилы его боевых друзей. Еще недавно плотный, мускулистый, румяный, он похудел, осунулся, возле губ прорезались морщины. Но больше всего изменились глаза. В глубине зрачков зажглись и уже не меркли холодные синеватые огоньки, и тот, кто видел их, понимал, какая непреоборимая ненависть сжигает этого человека, как мало хорошего сулит оккупантам встреча с ним.
Видимо, вот эти острые, как бритва, синеватые огоньки и заставили офицера-кадровика, с которым вскоре после выхода из окружения состоялась продолжительная беседа (Ширяев назначался начальником штаба вновь формируемого полка), сказать:
— Вижу, капитан, вы сполна познали, кто такие фашисты. И как воевать, учить вас не надо. — Безымянным пальцем кадровик поправил металлическую дужку очков с выпуклыми стеклами, за которыми теплились добрые, умные глаза. — Только помните: вы русский, вы советский. Бейте жестоко, но не будьте жестоки.
На шее Ширяева вздулись вены, взгляд потемнел.
— Не беспокойтесь, я не буду вешать их детей. Не буду насиловать девочек. И стариков, старух давить танками, сжигать живыми в запертых домах тоже не буду. Но, но… — Его душил гнев, слова застряли в горле…
Пройдя полсотни шагов, Ширяев с Толкачевым остановились возле группы бойцов, облюбовавших после трудного боя разметанный стог сена. Кто лежал, блаженно вытянувшись во весь рост, кто сидел, обхватив руками колени. А один русоволосый сержант, с нежным, как у девушки, лицом, стоял на коленях и задумчиво теребил в зубах сухую былинку. Он-то и заметил первым офицеров и, проворно вскочив, хотел заставить сделать то же самое сослуживцев. Ширяев опередил его:
— Вольно, вольно, хлопцы. Отдыхайте. О чем речь, если не секрет?
— Да вот, товарищ подполковник, прикидываем, как теперь поведет себя фриц, когда получил по зубам.
— И как же у вас получается?
— Думаем, покатится.
— Покатится? — вступил в разговор Толкачев. — Но сами же видите: ни одну позицию, ни одну полосу, ни даже вот этот паршивый хуторишко фашисты без боя не отдают.
И тут заговорили все сразу:
— А чего нам хуторишко, товарищ капитан? Даешь Берлин!
— В придачу с Гитлером!
— Эк замахнулся! А Геббельса еще не хочешь? До него, чай, до Гитлера-то, мно-ого охочих…
— И ты тоже, Фесюк?
— А что я, рыжий? Я бы ему, сукину сыну…
— Фесюк, не погань собак!
Слушал Ширяев бойцов и, посмеиваясь про себя, радовался. Отличное настроение у ребят! С таким настроением воевать можно. И столице фашистской Германии уже никуда не деться — откроет ворота. И Гитлеру не отвертеться — перед всеми народами ответ держать будет. И с его приспешников спросят, без скидки спросят. И никакие потуги их уже не спасут…
А потуги, чтобы как-то придержать, смягчить надвигающуюся катастрофу, гитлеровское командование предпринимало отчаянные. Понимая, что все равно не устоять, решило: пусть Берлином и всеми центральными областями Германии овладеют американцы с англичанами, а не Красная Армия. И, не колеблясь, открыло центральный участок своего западного фронта, что позволило 1-й и 9-й американским армиям почти беспрепятственно двигаться к Берлину. В то же самое время военная верхушка третьего рейха прилагала колоссальные усилия для укрепления восточного фронта. Уже с февраля 1945 года вдоль западных берегов Одера и Нейсе полным ходом шло строительство оборонительных рубежей. В огромном количестве стягивалась сюда живая сила, боевая техника.
Но теперь ничто уже не могло остановить советские войска. Они значительно превосходили противника по численности, неудержимым и всесокрушающим был их наступательный порыв.
К исходу 16 апреля войска 1-го Белорусского фронта, прорвав главную полосу обороны противника, продвинулись в глубину от трех до восьми километров. За четыре дни наступления ударная группировка прошла 30 километров в полосе шириной до 70…
Может показаться: для четырехдневного наступления не так и много. Но ведь все пространство от Одера до Берлина было превращено фашистами, по сути дела, в сплошную крепость. Частые линии траншей и отсеченных позиций прикрывались бесконечными рядами проволочных заграждений. Дороги были забаррикадированы, железнодорожные насыпи приспособлены под танконепроходимые рубежи, каждая усадьба подготовлена к длительному сопротивлению. Лесные массивы сплошь усеяны искусственными завалами, минами. Плюс ко всему этому непрерывная цепь озер, соединенных между собой каналами.
Гитлер неоднократно заявлял: русские никогда не войдут в Берлин. Сражение за него немецкое верховное командование рассматривало как решающую битву на восточном фронте. И неудивительно, что всего за два дня до прорыва советскими частями главной полосы обороны противника, 14 апреля, обращаясь к своим войскам с воззванием, фюрер писал:
«Мы предвидели этот удар и противопоставили ему сильный фронт. Противника встречает колоссальная сила артиллерии. Наши потери в пехоте пополняются бесчисленным количеством новых соединений, сводных формирований и частями фольксштурма, которые укрепляют фронт. Берлин останется немецким…»
Что правда, то правда: на защиту столицы вермахта фашисты бросили всех, кого только можно было бросить. Не помогло. Ломая исступленное сопротивление, войска 1-го Белорусского фронта ворвались в северную часть и на окраины Берлина с северо-востока.
Это историческое событие произошло 21 апреля 1945 года. День, который не забудется никогда!
Бойцы ликовали. Обнимались. Поздравляли друг друга. И конечно же, каждый обращался мысленно к своей сторонке. Для кого-то она — большой промышленный город с гигантскими трубами фабрик и заводов, театрами, институтами, трамвайными и троллейбусными линиями. Для другого — крошечный аул, будто ласточкино гнездо, прилепившийся высоко-высоко в горах. Для третьих — приютившееся в первозданной тайге селение. И Ширяев тоже мысленно был в своем родном Ковылкине, мимо которого, ласково журча, бежит-течет веселая Мокша. И он думал о том самом, о чем думали в тот день его товарищи по оружию. Далеко-далеко их родимые края. Разными дорогами шли они оттуда — бывшие куйбышевские машиностроители, труженики чайных плантаций Грузии, сибирские охотники… Но конечный пункт у всех был один — Берлин. И свершилось! Они здесь, на его улицах!
— Вот так-то, брат, — говорил Ширяев Ворожейкину, который вылил на своего начальника уже полведра воды, а тот все никак не мог смыть с лица пороховую гарь — въелась в кожу. — Пройдет много-много лет, может, двадцать пять — тридцать, может, еще больше, а ты все будешь помнить сегодняшний день. Сядешь на крылечке у своего рузаевского пятистенника и начнешь рассказывать внукам и правнукам…
— Это уж как пить дать, — подхватил полушутливый тон Ширяева Ворожейкин. — И начну непременно так: был у меня на фронте земляк, Павлом Николаевичем звали. Всю Польшу с ним прошагал, пол-Германии прошел, в самом Берлине вместе оказались. Внучата — несмышленыши ведь — спросят: а как, дедуля, вас вороги пустили? Да… А я им скажу…
Что сказал бы Ворожейкин своим предполагаемым внукам и правнукам, осталось неизвестным. Впоследствии они к этому немножко наивному, но такому милому сердцу разговору не возвращались, а тогда его оборвала очередная контратака гитлеровцев.
— Вот гады! И умыться человеку не дадут. Бегом!
Зная, что старший сержант не отстанет (накануне Ворожейкин был повышен в звании), Ширяев в несколько прыжков пересек широкий двор, выложенный булыжником, без передышки взлетел по расшатанной, натужно скрипящей лестнице на чердак многоэтажного каменного здания. Здесь находился наблюдательный пункт, откуда отлично просматривалась длинная улица, на которой, как выяснила разведка, фашисты сосредоточили особенно много живой силы, боевой техники. Отсюда они пытались нанести удар по нашим войскам, вернуть потерянную часть города.
Сначала из ворот До отвращения мрачного на вид углового дома показался «фердинанд», потом вслед за ним вынырнула малокалиберная автоматическая пушка, торопливо произвела несколько очередей. Открыл огонь и «фердинанд».
Вызов моментально приняла наша гаубица. К ней присоединились два противотанковых орудия. И началась яростная артиллерийская дуэль.
Опрокинутая взрывной волной, первой замолчала автоматическая пушка. Затем прямым попаданием был уничтожен расчет «фердинанда». Бойцы-пехотинцы устремились в атаку.
— Урра-а!.. — раскатисто понеслось по стиснутой высокими зданиями улице.
Не отставали от стрелков и артиллеристы. В те завершающие дни войны было обычным, когда личный состав батарей и целых дивизионов со своей материальной частью врывался в боевые порядки гитлеровцев, молол его живую силу, технику. Нередко случалось, что вступали в рукопашные схватки. И тогда в ход шли штыки и приклады, ножи и саперные лопаты. Если ничего такого не оказывалось, тянулись руками к горлу врага, давили, били, душили…
На этот раз до рукопашной дело не дошло. Оставляя на усыпанной битым кирпичом и стеклом улице тела убитых, уцелевшие фашисты отодвинулись в глубь города. Еще полквартала объятого огнем Берлина оказалось в руках советских воинов.
Бойцы, укрывшись за прочными стенами домов, готовились к очередной атаке, которая, знали, долго себя ждать не заставит. Набивали диски автоматов патронами, подвешивали к ремням гранаты, перевязывали раны, тщательно скрываемые (если, конечно, они были терпимы) от дотошных медиков.
Ширяеву тоже пришлось доставать бинт из индивидуального пакета. Ранило его в ногу. Пуля повредила лишь ткань, кость не задела. Словом, рана не из опасных. Но ощущение было такое, будто ударило его под самое сердце. Во всяком случае, боль шла от него, от сердца, а не от раны…
В темном сыром подвале дома, облюбованном Ширяевым под НП, оказалась каморка, дверь в которую была надежно укрыта прислоненным к ней старым платяным шкафом. Пожалуй, никто из бойцов о существовании тайника и не узнал бы, если б не протяжный стон в тот самый момент, когда мимо, подсвечивая себе фонариком, пробирался Ширяев. Отодвинув плечом шкаф, он вошел в каморку, куда через одинокое оконце на уровне тротуара пробивалась полоса дневного света. У заплесневелой стены, на высокой деревянной кровати с резными спинками, лежал обросший рыжей щетиной мужчина. Был он в нательном белье с высохшими пятнами крови, ноги прикрыты офицерской шинелью.
Первым побуждением Ширяева было выйти вон. Не потому только, что от мужчины шел тошнотворный запах. В чертах его продолговатого, сухого, с ввалившимися щеками лица, хотя и измученного болью, было что-то звериное. Такие вот сгоняли советских людей в бани или сараи и сжигали живыми. Такие вот на глазах матерей насиловали их малолетних дочурок, топили печи книгами Сервантеса, Толстого, Гейне, устраивали в церквах конюшни — для них не было ничего святого.
«Что заслужил, то и получай. Подыхай, как крыса», — мелькнула первая мысль. Ширяев повернулся к двери, но через два-три шага остановился — услышал почти детское всхлипывание, похожее на стон. Досадуя и злясь на себя, подошел к кровати. Нет, он не ошибся. Весь вид гитлеровца говорил: не из рядовых. Наверняка старший офицер, а возможно, и генерал. Вдоволь, видно, позверствовал в России или Польше, Чехословакии, Франции… Но стон его, стон! Тонюсенький, жалобный. Так может стонать лишь очень и очень страдающий человек.
Брезгливо морщась, Ширяев положил ладонь на огненный лоб раненого. Веки его дрогнули, запекшиеся губы приоткрылись.
У изголовья кровати на цементном полу стояли жестяной чайник и белая эмалированная кружка. Ширяев нагнулся, звонко забулькала вода. И тут же скрипнула кровать. Инстинктивно почувствовав опасность, Ширяев мгновенно выпрямился, увидел поднимающийся к его груди черный зрачок парабеллума, коротко ударил по нему.
Каморку потряс выстрел. Это Ширяев слышал. И как пистолет, подпрыгивая, покатился по гулкому полу, тоже слышал. Но вот что пуля задела ногу, не догадывался. Боль была в другом месте — под сердцем. От бешеной злости, от удушающей ненависти. Снова прорезались несколько сгладившиеся было за последнее время морщинки у губ, вспыхнули в потемневших глазах холодные синеватые огоньки.
По винтовой металлической лестнице Ширяев успел подняться на первый этаж, когда его догнал Семенов, обследовавший другой конец подвала. Встревоженный, испуганный.
— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!..
— А? — не сразу узнал любимого разведчика Ширяев. — Ты, Петро? Вот и добре. Скажи санинструктору: там, внизу, фриц. Кажется, горячка у него…
Туго перетянув рану, Ширяев прошелся туда-сюда перед капитаном Плотниковым. Тот, вполголоса напевая про казаков, которые «спидманулы Галю», разбирал за большим столом захваченные документы.
— Посмотри, не заметно?
По обыкновению уйдя с головой в работу, Плотников не сразу понял, чего от него хочет начальник. А когда понял, заверил: и мать родная не догадается о ранении ее Павлуши…
Ширяев не очень-то поверил такому заверению — сам видел, что легонько прихрамывает. Однако приободрился и отправился к минометчикам 380-го стрелкового полка, чтобы на месте проверить, как они ведут огонь в очень трудных уличных боях.
Пробирался дворами, переулочками, через хаотическое нагромождение каменных глыб, железобетонных балок, обгорелых бревен. И тут же — мешки с песком, пивные бочки, книжные шкафы, мягкие кресла, металлические кровати. Все, что только попадало на глаза и под руку гитлеровцам, они сволакивали в баррикады.
Одну такую баррикаду Ширяев увидел, когда выбрался на широкую Гверигештрассе. Перед баррикадой, перерезавшей улицу, догорали две тридцатьчетверки. У одной была разорвана левая гусеница, у другой — сбита башня.
А затем Ширяев увидел еще несколько танков, неповрежденных. Рокоча работающими на пониженных оборотах двигателями, они сосредоточились во дворе огромного здания, выстроенного в виде буквы «П». Броню машин обволакивал сизоватый дымок. Думалось, вот-вот раздастся команда, и тридцатьчетверки с победным грохотом устремятся на баррикаду. Но команды такой не последовало, и Ширяев догадался почему: в домах за баррикадой засели фаустники.
Ширяев подошел к танкистам, поинтересовался:
— Что же вы, друзья, решили?
— Там вон польские артиллеристы, — показали танкисты на семиэтажное здание на противоположной стороне улицы. — Говорят, подождите, сейчас что-нибудь придумаем, заткнем рот фаустникам.
Здание находилось как раз в том направлении, куда пробирался Ширяев к минометчикам. Но если бы ему пришлось сделать даже крюк, все равно заглянул бы к польским артиллеристам. Интересно было посмотреть, что предпримут друзья-союзники, как решат в общем-то нелегкую задачу. Короче, заговорило профессиональное любопытство. Быть может, увидит нечто такое, что не худо перенять и применить в своей дивизии. А возможно, наоборот, сам что-либо подскажет, посоветует…
В узком, темном, похожем на глубокий колодец дворе семиэтажного здания стояла 122-миллиметровая гаубица. Возле нее группа возбужденных — отрывистые голоса, энергичная жестикуляция — польских артиллеристов, и среди них старый знакомый — капрал Пемпковский. Он первым и заметил Ширяева, что-то быстро сказал сослуживцам. От группы отделился худощавый офицер среднего роста и негромко представился:
— Командир батареи капитан Маркевич.
Ширяев ответил на приветствие солдат, дружески кивнул Пемпковскому, пожал руку Маркевичу.
— Это вы, капитан, обещали поддержку нашим танкистам?
— Так ест, так ест. Очень хотим помочь, товарищ подполковник. Сами вызвались. Да только… — Маркевич грустно причмокнул губами. — Сначала намеревались выкатить пушку на забаррикадированную германом улицу. Но оказалось, выхода с этого двора туда нет. Тогда решили пробить стену здания, а она во-о, — развел руки в стороны, — метровая, разразил бы ее перун! Теперь прикидываем: что делать?
— Понятно. — После минутного молчания Ширяев предложил: — Как говорят мои земляки, давайте покумекаем вместе. — Поинтересовался: — Давно воюете, капитан?
— От самого Буга!
— Совсем хорошо. Мне тоже довелось… Так неужто ничего не придумаем? А ну-ка, посмотрим…
Ширяев пошел по двору, капитан за ним.
Советским артиллеристам уже приходилось вести огонь в аналогичных условиях — стесненных, ограниченных. И как порой бывало ни трудно, они успешно справлялись с поставленной задачей. Ширяев и сейчас не сомневался: выход найдет. Приложив к глазам козырьком руку, заглядывал в окна покинутого жильцами дома, что-то выискивал в подъездах. Наконец в одном из них остановился около изуродованной лестницы. Подергал металлические перила — держатся прочно. Запрокинув голову, проследил, до самого ли верха тянется лестница, не разрушена ли на каком-нибудь этаже. Вроде бы нет. А это как раз то, что нужно. Спросил у Маркевича:
— Приняли, капитан, решение? Или еще нет?
Тот ответил: придется пробивать стену, иного выхода он не видит, хотя, конечно, выход не из лучших. Пока сокрушишь такую каменную толщу…
— Много уйдет времени, — продолжил мысль капитана Ширяев, — ко всему стук сразу насторожит фашистов. Надо бесшумно, незаметно. Надеюсь, понимаете?
— Еще бы, товарищ подполковник, но как?
— Наши артиллеристы, капитан, вот по таким лестницам затаскивают пушки на верхние этажи. Правда, не гаубицы, а сорокапятимиллиметровые. И, сами догадываетесь, силами не одних лишь расчетов…
Повеселевший Маркевич приложил руку к конфедератке:
— Большое-пребольшое спасибо, товарищ подполковник! Прямо выручили! Без вашей помощи…
— Какие могут быть счеты, капитан? Я — вашим артиллеристам, ваши артиллеристы — нашим танкистам… — Ширяев засмеялся. — Видите, какая замкнутая цепь получается? Теперь мы, русские и поляки, — вот! — Он соединил пальцы обеих рук и стиснул их в один кулак.
Маркевич радостно и возбужденно воскликнул:
— То так, товарищ подполковник, як бога кохам[8], так!
…У минометчиков Ширяев пробыл чуть больше часа. Возвращаясь на свой НП, не утерпел, снова завернул к польским артиллеристам: посмотреть, как у них идут дела. И искренне обрадовался, что все в порядке. Орудие уже установлено возле окна на четвертом этаже. Жолнежи подняли его по изуродованной лестнице на канатах, свитых из бельевых веревок, занавесок, простыней, собранных в соседних домах. Таким же способом отправлялись наверх и боеприпасы.
Среди артиллеристов, что, сидя на корточках, обвязывали канатом ящик со снарядами, был капрал Пемпковский.
— Станислав, пожондок?
Пемпковский повернул голову, торжествующе приподнял большой палец:
— Досконале, пане пулковнику!
От первого выстрела гаубицы по зданию пошел такой гул, что почудилось, оно сейчас же развалится. Однако и здание держалось, и артиллеристы продолжали огонь. После нескольких снарядов, выпущенных по фаустникам, а также по самой баррикаде, со двора П-образного дома вырвались тридцатьчетверки и, высекая из булыжников искры, рванулись вперед.
25 апреля советские войска завершили окружение берлинской группировки противника. В 12 часов дня в Кетцине — одном из районов столицы немецко-фашистской Германии — соединились войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов.
Наступали последние дни войны.
Вместо того чтобы прекратить бессмысленное сопротивление и тем самым сохранить тысячи человеческих жизней, гитлеровское командование, пытаясь оттянуть неизбежную катастрофу, лихорадочно напрягало последние силы. Оно разделило Берлин на восемь секторов обороны. Кроме них имелся особый, девятый, охватывавший центр города, где размещались правительственные учреждения. Для его защиты были стянуты многочисленные эсэсовские войска. Возглавил их Монке — начальник личной охраны Гитлера. Улицы и площади, переулки и жилые дома, каналы и мосты были превращены в составные элементы общей обороны Берлина.
Спешно формировались дивизии фольксштурма (народного ополчения). Вооружалось все мужское население в возрасте до шестидесяти лет. Почти каждый был обучен стрельбе фаустпатронами. Бои проходили не только на улицах, но и под землей, в коридорах, на чердаках. Бывало так, что уже после занятия квартала наших бойцов вдруг обстреливали в спину. Фашистские снайперы, фаустники забирались на крыши, прятались за высокими карнизами и оттуда вели огонь. Пришлось тщательно исследовать каждое завоеванное здание: не притаились ли в каком-нибудь темном уголке гитлеровцы? И нередко обнаруживали их. Уничтожали автоматными очередями, гранатами. Если же неприятеля нельзя было взять ни пулей, ни гранатой, его выкуривали бутылками с горючей смесью. Но иногда бывало так: дом полностью очищен, час-другой безмолвствует, а затем опять оживает — тивкают пули, рвутся фаустпатроны. Это означало: немцы воспользовались подземными ходами, которыми были связаны между собой не только казематы, бомбоубежища, станции метро, но и многие жилые и служебные помещения. Так именно случилось со старинным особняком, неподалеку от П-образного здания, на четвертый этаж которого по совету Ширяева польские артиллеристы затаскивали гаубицу.
После того как, разрушив баррикаду, поляки спустили орудие снова вниз, миновали сутки, войска успели за это время продвинуться еще на несколько кварталов вперед, и на Гверигештрассе установилась тишина. А потом ее вспороли автоматные очереди. «Опять, видно, пробрались к нам в тыл», — подумал Ширяев.
Он возвращался от командира дивизии на свой наблюдательный пункт, который следовало перенести на новое место, поэтому спешил. Но, слегка обеспокоенный стрельбой, пошел на нее. Выйдя уже знакомыми дворами к П-образному зданию, увидел молодого польского сержанта с двумя пожилыми солдатами. Скрываясь за опрокинутым большим фургоном, солдаты внимательно следили за особняком на противоположной стороне улицы, а сержант — за примыкавшим к нему зданием, стены которого лизали огненные языки. Поляки не только наблюдали за домами, но и к чему-то напряженно прислушивались. Эта настороженность и заставила Ширяева задержаться. Он тоже стал наблюдать, напряг слух, однако, кроме жадного урчания огня, ничего уловить не мог. И вдруг со второго или с третьего этажа горящего здания донесся плач. В тот же миг сержант выскочил из своей засады, стремительно пересек улицу, нырнул в подъезд, из которого, словно из пасти сказочного Змея Горыныча, вырывались клубы дыма.
Показался сержант с белокурой девочкой лет двух на руках. Она настолько была перепугана и так наглоталась дыма, что плакать уже не могла, лишь судорожно открывала и закрывала измазанный сажей ротик. Прижимая ее к себе, чтобы защитить от пуль и осколков своим телом, сержант сделал шаг вперед и тут же поспешно отступил к курящемуся подъезду.
Ширяеву стало все ясно: фашисты откуда-то ведут огонь. Он быстро пробрался к полякам, присел на корточки.
— Где? Где, спрашиваю, фашисты засели? Германы, германы где?
Солдат, что был к Ширяеву ближе, приподнялся, осторожно выглянул из-за колеса фургона, показал на особняк:
— Тшете пентро, пане пулковнику. Друге окне од лева…
«Ага, понятно. Третий, а по-нашему, выходит, четвертый этаж (первый у поляков — партер, счет ведут, начиная со второго), второе окно слева…» Ширяев вынул пистолет из кобуры и огорченно передернул плечами: едва ли достанешь на таком расстоянии. Тем не менее загнал патрон в канал ствола, курок оставил взведенным. Однако противник ничем не выдавал себя. Быть может, он перебрался на другое место, покинул облюбованное было им здание? Да и вообще, был ли он в нем? Возможно, товарищам жолнежам лишь показалось? Солдаты горячо и дружно возразили: нет-нет, гитлеровец был. Когда они первый раз услышали крик ребенка и, не подозревая об опасности, пошли на этот крик, их обстреляли из автомата. И именно из того вон окна. Правда, как следует рассмотреть германа не удалось, но ударить по нему все-таки успели. И пожалуй, ранили, потому что с тех пор молчит.
Было похоже, что так оно и есть: сержант постоял несколько минут, затем побежал. По нему не стреляли. Он уже достиг середины улицы, собирался юркнуть за опрокинутый фургон, когда полоснула автоматная очередь. Стрелял фашист не из окна четвертого этажа, а с крыши, высунувшись из-за дымовой трубы. Снова скрыться за нее он не успел: опередил ответный огонь поляков и Ширяева. Грохоча по ребристой черепице, гитлеровец покатился вниз и глухо ударился о тротуар.
Произошло все это очень быстро, и Ширяев не сразу сообразил, что сержант ранен. Понял, лишь когда увидел, что тот одной рукой держит девочку, другую прижимает к голове, а между его пальцев сочится кровь.
— Задело, сержант?
— Слегка, товарищ подполковник. Вот ее, гад, чуток не порешил. Ее! — гневно повторил он, глянув на девочку, мертвенно-бледным личиком уткнувшуюся в его грудь. — Ах, гад! Ну же, гад!
Ширяева нисколько не удивило, что сержант — курносый, скуластый, с твердым подбородком — ответил, по-волжски окая. Вот уже почти год воюя рядом, он знал, что в молодом Войске Польском вместе с советскими офицерами иногда служат и младшие командиры. И будь у Ширяева свободное время, непременно познакомился бы с сержантом: не земляк ли? Но надо было перенести НП на новое место. И как можно быстрее. Воины дивизии вплотную придвинулись к Фербиндунгс-каналу. Преграда серьезная. Без поддержки артиллерии пехоте ее вряд ли преодолеть.
Подобно другим каналам, прорезавшим город, Фербиндунгс-канал гитлеровцы укрепили по всем правилам военного искусства и уверовали в его неприступность. Пленный гитлеровец, коверкая русские слова, истерично вопил:
— Вам не брайт каналь! Никогда нет форсировайт! Найн! Найн! Найн!
— Ну-ну, — усмехнулся Ширяев, — посмотрим, насколько крепок ваш орешек, — и дал своим артиллеристам команду открыть огонь.
«Ррах! Ррах! Ррах!» — ударили в противоположный берег снаряды разных калибров. Едва осела поднятая ими пыль, в атаку бросились пехотинцы.
Чтобы свести к минимуму потери, это сравнительно неширокое, но трудное водное препятствие форсировали под прикрытием дымовой завесы. Гитлеровцы ожесточенно сопротивлялись. Рухнул боец, прошитый пулеметной очередью. Зашатался второй, раненный осколком в грудь. Погиб третий… Но тех, живых, не остановить. Мост через канал полуразрушен. Поэтому бойцы переправлялись кто как мог — по рельсам и трубам, переброшенным через канал, на маленьких плотах и просто вплавь. Достигнув противоположного берега, выскакивали и пускали в ход автоматы, ручные пулеметы, гранаты. Или сходились в рукопашной. Тогда начиналось самое страшное. Ни выстрелов. Ни взрывов. Лишь свистящее дыхание. Да гулкие удары прикладов. Да блеск штыков. И перекошенные в остервенелости лица. И глухой стук падающих тел…
— Ур-р-а-а!.. Ур-р-а-а!..
Гитлеровцы не выдержали, откатились назад. Части 79-го стрелкового корпуса овладели заводским кварталом ниже Малого Тиргартена. Прямо перед собой бойцы увидели зловещее здание Моабитской тюрьмы. Оставшиеся в живых позднее узнают: в числе многих казненных в ней патриотов — татарский поэт Муса Джалиль, посмертно удостоенный звания Героя Советского Союза. Эту тюрьму он называл каменным мешком:
Положили тебя в мешок,
Рот заткнули под злой смешок.
Ставят в очередь твое тело,
Чтоб смолоть его в порошок…
И страстно призывал своих соотечественников к возмездию, веря в их силу, в их оружие:
Чтоб на этой мельнице зла
Кровь священная не текла,
Чтоб не бил в ее крылья ветер,
Чтоб молоть она не могла, —
Эту мельницу нужно сжечь!..
Двор тюрьмы, обнесенный крепостной стеной, был буквально нашпигован вражескими войсками. Их поддерживали выпущенные на волю уголовники. Но советские артиллеристы уже подтянули орудия. Вступили в дело минометы. Через канал начали переправляться танки.
Тюрьма пала. Среди освобожденных — не только советские люди. Здесь томились антифашисты всех стран Западной Европы — поляки и венгры, чехи и болгары, югославы и французы, бельгийцы и англичане. Здесь же немецкие революционеры. Теперь у этих людей, физически изнуренных и изломанных, но по-прежнему сильных духом, была единственная просьба, с которой они обращались к освободителям:
— Дайте оружие! Позвольте сражаться вместе с вами!
С такой просьбой, по слогам выговаривая русские слова, обратился к Ширяеву недавний узник — венгр. Подполковник мягко ответил:
— Не обижайтесь, папаша. Вам надо окрепнуть, набраться сил…
И не удивился, когда ему сказали, что «папаша» моложе его на три года. Он уже по Майданеку знал: в фашистских застенках девушки становятся сгорбленными старухами, юноши — древними стариками. На это они, фашисты, непревзойденные мастера.
За Моабитской тюрьмой тянулись жилые кварталы. В одном из них Ширяев увидел: из полуразрушенного подвала вылез мальчуган лет шести, заковылял на худеньких ножках к убитой посередине улицы оскаленной лошади. Недалеко били пушки, воздух то и дело прорезали пулеметные очереди, над домами клубился дым, а он, не обращая ни на что внимания, пытался огромным кухонным ножом отрезать кусок конины. Малыш так был поглощен своим делом, что не заметил подошедшего советского офицера, а когда тот подал голос, поспешно бросил нож, вытянул ручонки по швам.
Ширяев молча взял мальчугана за плечи, заглянул в лицо. Тонкий бескровный рот малыша был плотно сжат, серые глаза смотрели не по-детски холодно, зверовато. И Ширяев сразу вспомнил другие глаза — глаза белорусского мальчика, повешенного на раките у торфяного озерца. Были они у него синие-синие. И в них навеки застыла нечеловеческая боль… Эта боль пронзительно вошла тогда в Ширяева. И вот уже почти четыре года он носил ее в себе…
Тяжело распрямился Ширяев, словно поднял непосильную тяжесть, и, не выпуская из своей руки ладошки мальчугана, повел его во двор, где надежно укрылась от обстрела полевая кухня. Еще издали спросил повара:
— Курбангалиев, ужин готов?
— Так точно, товарищ подполковник!
— Тогда накорми-ка вот этого гражданина, — кивнул на малыша Ширяев.
Солдат наложил полный котелок наваристой пшенной каши со свиной тушенкой, вытащил из-за голенища сапога ложку. Мальчик посмотрел на Ширяева, перевел глаза на повара, по их добрым улыбкам понял, что они не шутят. Обжигаясь, стал жадно глотать кашу…
Ширяев опустил голову. Мысленно перенесся в бесконечно далекое отсюда Ковылкино. Как-то там его Вовка? Он почти ровесник этому малышу — родился в самом начале войны. Да и есть, быть может, хочет не меньше. Правда, жена ни разу не пожаловалась на трудности. Но он и без того знает, как туго им приходится.
— Товарищ подполковник, товарищ подполковник, — услышал Ширяев взволнованный голос Курбангалиева.
Ширяев поднял голову и удивленно присвистнул. Пока он предавался размышлениям, у кухни выстроилась длинная очередь ребятишек. Оказывается, когда Ширяев вел мальчугана, из укрытий за ним с ужасом наблюдали десятки детских глаз. Расстреляет или повесит? Ведь и доктор Геббельс, и сам фюрер сотни раз предупреждали по радио: советские солдаты будут убивать всех немцев подряд… А все обернулось иначе. Русские не только не тронули Ганса, но и кормят чем-то вкусным-вкусным, от запаха даже голова кружится… Не сговариваясь, малыши дружно потянулись к советской кухне. Кто с тарелкой, кто с миской, кто с кружкой.
— Ну, брат, дела-а… — протянул Ширяев и выразительно посмотрел на повара: — Что будем делать?
А тот сам ждал ответа.
Выручили бойцы, пришедшие за ужином. В один голос стали упрашивать накормить голодных детишек. А они, бойцы, до завтра потерпят. К тому же, по всему видать, как и в минувшие дни, бой придется вести и ночью.
— А натощак, товарищ подполковник, — пробасил один из артиллеристов (про таких говорят: косая сажень в плечах), — и драться легче.
— Злее будем, — добавил другой.
Третий под веселое оживление товарищей подытожил:
— И выходит, товарищ подполковник, без ужина бить фашистов нам сподручнее…
Бойцы не ошиблись: на некоторое время утихший было бой к вечеру разгорелся с новой силой. Словно захлебываясь от собственной ярости, строчили автоматы. Били пушки, минометы. Улицы содрогались от разрывов гранат, от гула и скрежета танков.
Переходя от дома к дому, за ночь наши воины заняли еще несколько кварталов. Потом на помощь наземным войскам пришла авиация. 25 апреля в воздух поднялось более двух тысяч самолетов. Сотни и сотни тонн бомб обрушились на гитлеровцев. Их оборонительные сооружения разваливались на глазах.
Спустя три дня войска 79-го стрелкового корпуса по набережной Фридрихс-уфер вышли на северо-западный берег Шпрее. Это уже рядом с центральным районом города. Там, за рекой, находились правительственные здания. Теперь недалеко было и до имперской канцелярии, в бункерах которой сидел Гитлер вместе со своими приближенными.
Особую ожесточенность проявили гитлеровцы при обороне центрального сектора Берлина… В системе обороны центрального сектора выделялись массивные здания рейхстага и министерства внутренних дел, превращенные в мощные узлы сопротивления.
Командир 79-го стрелкового корпуса генерал-майор Переверткин и командующий артиллерией 171-й дивизии подполковник Ширяев остановились перед дверью, за которой их ждал командующий фронтом. Оба заметно волновались. Но вот, расправив плечи, генерал решительно взялся за бронзовую ручку двери:
— Пошли!
Они очутились в очень просторном помещении, посередине которого стоял огромный стол с расстеленной на нем картой Берлина. За этим столом, подперев голову руками, сидел Жуков. Он о чем-то так задумался, что, казалось, не сразу расслышал гулко прокатившийся по кабинету голос Переверткина:
— Товарищ Маршал Советского Союза!..
Жуков оторвал от карты глаза, провел крепкими ладонями по усталому лицу и, выслушав доклад, круто повернулся к Ширяеву, вытянувшемуся в струнку. Смерил его с ног до головы цепким, пронизывающим взглядом, словно взвешивая про себя: а не слишком ли молод для той задачи?
Генерал Переверткин тоже посмотрел на Ширяева. Чисто выбрит, в тщательно отутюженном обмундировании, стройный и подтянутый, он действительно выглядел почти юношей. Но командир корпуса хорошо знал своего подчиненного, знал, что ему уже тридцать лет, что за его плечами Великая Отечественная война с первых ее минут. Все это и сказал он командующему фронтом. А для вящей убедительности добавил:
— Больше того, товарищ маршал, он — участник боев с белофиннами, так что опыт накопил солидный. А кроме опыта — смелость, решительность, командирская сметка…
— Так, — Жуков откинулся к спинке кресла. По-прежнему не отрывая от Ширяева пристально-изучающих глаз, с чуть заметным раздражением сказал: — Подойдите, подполковник, ближе, не кричать же мне. Так. Вызвал я вас вот по какому поводу… — Нацелился остро заточенным карандашом на густо заштрихованную точку на карте. — Видите? Мы подходим к самому центру Берлина. Сейчас там главное немецкое командование во главе с Гитлером. И он, и его генералы утверждают: правительственными зданиями, и прежде всего рейхстагом, нам не овладеть. Они-де превратили этот самый рейхстаг в неприступную крепость. — Откинув в сторону карандаш, Жуков положил руку на стол и в задумчивости выбил пальцами незнакомую Ширяеву мелодию. — Ну, это их право — утверждать. Однако не считаться с укреплениями этого паучьего гнезда нельзя. Конечно же, оно замуровано в броню, в железобетон. Поэтому к штурму необходимо подготовиться заранее. Надо использовать всю мощь нашего оружия с наибольшей эффективностью и взять рейхстаг в кратчайший срок! Основная тяжесть боя несомненно ляжет на штурмовые группы и штурмовые отряды, составленные из всех родов войск. Но и вы, артиллеристы, будете играть не последнюю скрипку. Так, что ли?
— Так точно, товарищ маршал!
— Тогда слушаю ваши соображения, как командующего артиллерией. Не спешите, подумайте.
В первые минуты встречи с командующим фронтом Ширяев держался весьма скованно. Ему доводилось слышать, что, насколько Жуков добр и мягок к солдатам, настолько строг, а порою суров к командирам и начальникам. Естественно, это не могло не сказаться на настроении и поведении Ширяева. Но едва речь зашла о деле, напряжение спало, он почувствовал себя непринужденнее, увереннее.
— Считаю, товарищ маршал, навесной огонь, который мы вели ранее по менее прочным укреплениям, по рейхстагу будет малоэффективен.
Жуков вопросительно вскинул бровь.
— Конкретнее.
— По моему мнению, надо орудия выдвинуть на прямую наводку.
— Вы хотя бы приблизительно представляете толщину стен? Разве снаряд их возьмет?
Молчавший до того Переверткин согласно кивнул:
— Конечно, артиллерией средних калибров их не пробьешь.
— Значит, вместе с другими орудиями следует выдвинуть и пушки тяжелых калибров, — твердо стоял на своем Ширяев. — И не только пушки, товарищ маршал. Надо использовать все тяжелые самоходные орудия, реактивные установки, танки… — и стал выкладывать свои соображения.
Жуков внимательно слушал, затем одобрительно кивнул.
— Что ж, подполковник, ваши соображения совпадают с принятым мной решением. Теперь слушайте задачу. Под ваше командование передаются орудия соседней 150-й стрелковой дивизии, а также других приданных вашему соединению артиллерийских частей и подразделений. Выдвигайте их на прямую наводку по рейхстагу…
— Ваш приказ, товарищ маршал, будет выполнен!
— Иначе зачем бы и огород городить? — впервые за время всей беседы улыбнулся Жуков. Протянул руку, неожиданно сильно стиснул ладонь Ширяева. — Желаю удачи. Если встретятся особые трудности, сложные вопросы, докладывайте лично мне. Идите. А тебя, Семен Никифорович, — обратился к Переверткину, — прошу остаться. Уточним некоторые детали.
Ширяев вышел на улицу, вдохнул полной грудью пропитанный пороховой гарью воздух: наволновался-то вдоволь. Сначала потому, что не знал, по какому поводу вызывает маршал. Всю дорогу к нему ломал голову, но ответа так и не нашел. Потом, когда Жуков стал ставить задачу. Шутка сказать: выдвинуть орудия всех имеющихся в войсках калибров. Гитлеровцы ведь тоже не дремлют. И пушки у них тоже есть, и минометы, и фаустпатроны, и пулеметы…
И теперь, уже на улице, вспомнив об этом, он снова разволновался: «Как, каким образом лучше выполнить приказ?» Если бы привлечь авиацию! Но об этом и думать нечего. Уже и сейчас на многих улицах Берлина бывает так, что одно крыло какого-либо здания занимают наши воины, другое — гитлеровцы. Борьба идет за каждый этаж. Так что авиация, сыгравшая огромную роль в разгроме врага при подходе к городу, теперь помочь не может. И это, конечно, маршал тоже имел в виду, когда особо подчеркнул, что при взятии рейхстага неизмеримо возрастет роль артиллерии. Она, только она, как, впрочем, ей и положено, должна стать главной ударной силой, только при ее поддержке смогут штурмовые группы и отряды в короткий срок сокрушить каменную цитадель фашистов. Тут все ясно и понятно. Но вот как с прямой наводкой, как незаметнее выдвинуть и лучше расставить орудия?
Ширяев стал лихорадочно перебирать в памяти сколько-нибудь похожие огневые задачи, которые ему приходилось решать раньше. За плечами — годы войны, в разных переплетах побывать довелось. И все-таки такого случая, чтобы вести стрельбу в упор по одиночному зданию из стапятидесятидвухмиллиметровых, скажем, гаубиц, еще не было. Из противотанковых пушек — приходилось. Но у них, во-первых, калибр не тот, а во-вторых, и назначение соответствующее — бить преимущественно прямой наводкой. Тем не менее уничтожать цели истребители танков начинают с весьма почтительной — порой до километра — дистанции. А при предстоящем штурме рейхстага орудия придется выдвинуть метров на сто. Всего-навсего. В общем, лицом к лицу. И здесь, как это, впрочем, в боевой обстановке случается нередко, многое будет зависеть от того, кто кого упредит и у кого крепче окажутся нервы, кто мужественнее, отважнее, сильнее.
Ширяев давно потерял счет своим боям. И никогда не уклонялся от опасностей — пусть порой сердце и сжималось в комок. Смерть? Что ж, без нее на войне не бывает. Но теперь, когда до конца войны остались считанные дни… Раньше, в пору горьких, унизительных отступлений, он не раз готовился отдать жизнь за какую-нибудь безымянную высоту и, конечно же, не задумываясь, с радостью, пошел бы на самые страшные пытки за один-единственный выстрел по рейхстагу. А теперь? Он и теперь готов был к самому худшему. Но вместе с тем, как никогда, хотелось жить, отпраздновать победу. Она так близка, и не дождаться ее — самое обидное…
В конце улицы из-за угла высунулся «фердинанд», хищно повел стволом. Выстрела его Ширяев не услышал, а снаряд ударил в соседний дом. Тррах! Осколки просвистели рядом, и один из них упал возле ног. Ширяев поднял его — горячий. Пригнувшись, перебежал через улицу, там сбавил шаг, дворами и закоулками направился к командному пункту командира дивизии — старинной кирхе с погнутым взрывной волной крестом.
— Докладывай, — едва завидев своего командующего артиллерией, нетерпеливо проговорил полковник Негода.
Ширяев рассказал, зачем его вызывал маршал Жуков, какое получил от него задание.
— Очень и очень ответственное, Павел Николаевич. Очень! — выслушав Ширяева, воскликнул комдив. Он даже не пытался скрыть волнения. — И по значимости, и… Понимаешь ли, это будет проверка боеготовности всей дивизии! Понимаешь? Вот что значит такое задание! Кстати, догадываешься, почему командующий фронтом поставил его тебе лично? — Не дожидаясь ответа Ширяева, пояснил сам: — Ведь он мог передать приказ через того же генерала Переверткина, правда? А не передал. Потому что задание-то необычное. Маршал хотел сам убедиться: можно ли его выполнение доверить тебе? И видишь, решил: можно. Выходит, недаром говорят, что нашего брата он видит насквозь, сразу безошибочна определяет, кто на что годен. Короче, — несколько неожиданно заключил Негода, — предстоящий штурм рейхстага, Павел Николаевич; главный экзамен твоей жизни. Ты же через всю войну шел к нему. И не только когда освобождал родные земли, но и когда оставлял их. И даже раньше, уже в снегах Финляндии, еще не зная того сам, готовился к своему главному экзамену. Не ошибаюсь? Ну, иди на свой НП. Теперь у тебя минуты на счету.
Каждая минута деятельной жизни походит на одержанную победу.
На наблюдательном пункте жизнь шла своим, строго размеренным чередом. Появление Ширяева сразу же взвинтило, ускорило ее бег.
— Срочно помощника начальника штаба! — еще с порога приказал он ординарцу.
Едва капитан Плотников явился, Ширяев велел немедленно подготовить приказ о выдвижении орудий на прямую наводку при предстоящем штурме рейхстага. Предупредил:
— Не забудьте польскую гаубичную бригаду. Уже несколько дней поддерживает она нас. Толково поддерживает.
— Хорошо, не забуду. Но вы говорите о штурме рейхстага?
Плотников был явно озадачен. Ведь наши войска находились еще за рекой Шпрее и, где он, рейхстаг, толком не знали. Вернее, знать-то знали — на то были и карты, и план Берлина, — однако никто своими глазами его пока не видел.
Ширяев улыбнулся:
— Не видели, так увидим! И в первую очередь должен увидеть я.
Связался по телефону с командиром дивизии, попросил у него разрешения лично провести разведку, установить точно, где находится рейхстаг.
— Но мы же только виделись, почему сразу не сказал? И потом, разве обязательно самому? — спросил комдив. — А другие не смогут?
— Насчет «сразу» прошу извинить, виноват. Ну, а другие… Смогут, конечно. Только мне надо увидеть своими глазами, чтобы принять правильное решение. Разрешите? В виде, так сказать, исключения.
Несколько секунд трубка молчала. Потом в ней раздалось тихо, раздельно:
— А если твое исключение выйдет боком?
Ширяев понял: по телефону им не договориться, нужно встретиться. Вскоре он снова был на КП командира дивизии. Еще раз, лишь более подробно и обстоятельно, привел все доводы, почему именно сам должен побывать в разведке. Догадываясь по выражению лица Негоды, что тот начинает колебаться, выложил свой последний и основной козырь:
— Главное же, Алексей Игнатьевич, — время, время. Вы и сами знаете. Оно не терпит. Сколько потеряем его на одни уточнения, если послать других? А я к утру непременно обернусь. Значит, пока от противника будут очищены последние кварталы перед правительственными зданиями, успею дать артиллеристам самые точные координаты.
Негода сдался. Повеселевший Ширяев несколько минут спустя говорил Семенову:
— Отдохни, Петро. Ночью предстоит трудная работа.
Сам ни на миг не сомкнул глаз. Надо было все безошибочно рассчитать, взвесить. Бездумная удаль и истинная храбрость не имеют ничего общего. Эту истину он усвоил давно и твердо.
В полночь Ширяев положил руку на плечо разведчика:
— Двинулись.
К мосту через Шпрее подобрались по-пластунски. Лежали неподвижно, плотно прижавшись к земле. Над рекой то и дело повисали осветительные ракеты. Но вот у гитлеровцев произошла заминка, чем и воспользовались смельчаки. Вихрем пронеслись через мост, шмыгнули в полуподвал ближайшего дома. Отдышавшись и убедившись, что здесь никого нет, Ширяев зажег карманный фонарик.
— Товарищ подполковник, труба! — радостно вырвалось у Семенова.
Ширяев предостерегающе приложил палец к губам.
— Да, канализационная…
Поползли по трубе, освещая себе дорогу все тем же фонариком. Было тесно, душно, трудно, но они не останавливались. Вдруг лучик света уперся в бетонную плиту.
— Что будем делать? — прошептал Семенов.
— Попробуем поднять, может, осилим.
Против ожидания, плита подалась довольно легко. Еще несколько шагов — и они, к большому удивлению, оказались в здании швейцарского посольства, что находилось на самой Кенигсплац. О такой удаче можно было только мечтать!
Неслышно ступая, Ширяев и его напарник прошли через две безмолвные комнаты на первом этаже, а в третьей увидели невысокого роста миловидную женщину, лет тридцати пяти — сорока, в скромном светло-сером платье. Глаза женщины изумленно остановились на разведчиках, и она не спросила, а выдохнула:
— Советские?
И вот еще одно прямо-таки неправдоподобное везение. Женщина оказалась русской. Когда-то, еще ребенком, вывезли ее родители из России. Теперь она служила в посольстве.
— Я всю жизнь думаю о своей родине, — сказала женщина таким тоном, что не поверить ей было нельзя. — И я буду бесконечно рада, если смогу оказать вам хоть маленькую помощь.
— Нам нужно знать, где рейхстаг, — проговорил Ширяев.
— А вот он, рядом. Смотрите.
Женщина подвела разведчиков к окну, протянула перед собой руку. А там, в предрассветной мгле, метрах в двухстах, закрывая небо, возвышалось огромное мрачное строение. Так вот какое оно, это паучье гнездо! Вот откуда по всей Европе расползались ядовитые щупальца, обрекая миллионы людей на неимоверные страдания, на смерть. Павел Николаевич с такой жгучей ненавистью смотрел на превращенный в крепость рейхстаг, что забыл обо всем на свете. Неожиданно женщина потянула его за рукав:
— Скорее, скорее прячьтесь. Слышите, сюда идут. Весь дом полон немцев.
Только она успела укрыть Ширяева в одном углу за книжным шкафом, а Семенова — в другом, за вешалкой, с грохотом распахнулась дверь, и в комнату, сразу же отравив ее водочным перегаром, ввалились гитлеровцы. В одной руке у Ширяева пистолет с пальцем на спусковом крючке, в другой — граната с выдернутой чекой. И ох как же хотелось выскочить из своего укрытия, скомандовать: «Хенде хох!»
Но нет, он не мог позволить себе такого удовольствия. Дело, ради которого пробрался в это логово, было неизмеримо важнее.
Не обращая внимания на женщину, которая, кажется, и дышать перестала, эсэсовцы взвалили на плечи мешки с хлебом, крупой и ушли, оставив дверь раскрытой настежь. Женщина закрыла ее, обессиленно присела на кресло.
— Слава тебе господи, пронесло. Думала, не выдержу — подогнулись ноги… Так чем же могу помочь вам?
Ширяев благодарно пожал руку женщины.
— Спасибо! Вы уже помогли нам.
Он снова вернулся к окну и стал рассматривать здание рейхстага, запоминал характерные ориентиры, наиболее удачные подходы к нему. Прикидывал: как лучше подтянуть пушки? в каких местах их установить? есть ли надежные укрытия для расчетов? куда складывать ящики с боеприпасами? можно ли, в случае необходимости, организовать круговую оборону?..
Ничего не упустил, прочно, надежно уложил Ширяев в своей памяти все, что только можно было рассмотреть при багровом зареве ночных пожарищ. Чрезвычайно довольный, поинтересовался: как Семенов оценивает результаты их вылазки? Словно прочитав мысли своего начальника, тот ответил:
— Лучше, товарищ подполковник, один раз увидеть, чем десять раз услышать…
Тем же способом — ползком по канализационной трубе — двинулись в обратный путь. Когда добрались до реки, начало светать. Ширяев до сих пор не может понять, как удалось им проскочить через мост. Но так или иначе, а дорогу они уже изучили. По ней и началось продвижение штурмовых отрядов. Артиллеристы Ширяева то тут, то там проламывали им бреши в плотно примкнувших друг к другу зданиях. Фашисты вели ответную автоматно-пулеметную и пушечную стрельбу из окон и дверей, из подвалов и с чердаков, со всех этажей сыпали гранаты, фаустпатроны.
На помощь артиллеристам пришли саперы. Они взрывали стену за стеной. В образовавшийся пролом протаскивали на руках орудия и шли на новый штурм. Так добрались до стены, что шла через посольский двор. Толщина невероятная — сокруши-ка такую. Но ее прикрывал еще крупнокалиберный пулемет, к которому трудно было подступиться.
Ширяев скомандовал:
— Прямой наводкой!
Выкатили гаубицу, ударили с расстояния метров сто — сто двадцать. Стена слегка вроде бы дрогнула, но подносчик снарядов оказался раненным своими же осколками. Нет, так вести стрельбу не годилось. Поступили по-другому: заряжали орудие и прятались в укрытие. Оттуда дергали за длинный шнур — и громоподобный удар прокатывался над посольским двором. После десятого выстрела в стене образовалась брешь. К ней немедленно подкатили еще две пушки. Вместе с прислугой уничтожили крупнокалиберный пулемет. Тут и там валялись трупы поддерживавших его автоматчиков. На руке каждого — кольцо с изображением черепа над скрещенными костями. Эсэсовцы.
Две ночи без сна, без отдыха тащили артиллеристы свои орудия через развалины, горы битого кирпича. Установят одно, берутся за другое. К 30 апреля удалось выдвинуть непосредственно в боевые порядки наступающих более шестидесяти пушек разных калибров. Были тут и могучие двеститрехмиллиметровые гаубицы, и легкие орудия, и реактивные установки. Плотно, колесо к колесу ставили их на прямую наводку. А несколько пушек, затащили на второй и третий этажи крайнего к площади здания. И все это под ураганным огнем противника. И все это при его яростных, беспрерывных контратаках.
К тому времени, когда должен был произойти решительный штурм рейхстага, Ширяев успел подробно ознакомиться с немецкой архитектурой. Одной из ее особенностей были подвалы. Почти ни один дом не обходился без них. И уж, конечно, решил Ширяев, он непременно есть и в огромном здании, которое хорошо бы занять противотанкистами капитана Толкачева. Так оно и оказалось: подвал имелся. Правда, все входы в него были завалены. Чтобы туда проникнуть, следовало пробить стену. Но за этим дело не стало.
Артиллеристы немедленно вооружились ломами, кирками, взрывчаткой. Пробивали стену ночью, а светло было как днем. Это вспышки тысяч орудийных выстрелов, ракеты, огненные трассы реактивных установок, пламя пожаров разгоняли повисший над Берлином мрак. Вскоре перед воинами открылась зловещая пустота подвалов. В них могло быть все что угодно, вплоть до засад. Толкачев послал вперед разведчиков. Те, держа наготове автоматы и стискивая гранаты, скрылись в настороженной темноте. Вернулись с радостной вестью:
— Ура! Подвал имеет сквозной коридор! Через него можно выйти на площадь прямо перед рейхстагом!
Тотчас вкатили в подвал две пушки, потащили их по бесконечному коридору, освещая путь электрическими фонариками. Сначала все шло хорошо, а потом натолкнулись на такие завалы, через которые пробиться с орудиями было невозможно. Возвращаться обратно? Ну нет! Нашли другой выход: стволы сняли со станин и так, в разобранном виде, пронесли пушки через все подземелье. Установили их в подъездах здания и заложили обломками кирпича.
— Спасибо, товарищ подполковник! И маскировочка что надо, и попробуй-ка теперь достать нас оттуда, — благодарили Ширяева истребители танков, поглядывая на окна рейхстага, в каждом из которых торчали вражеские пулеметы.
— Так ведь я и себя не обидел, — хитровато прищурился он. — Устроился в здании швейцарского посольства как бог! Словом, друзья-товарищи, забрались мы в самое что ни на есть логово врага.
Люди умирают для того, чтобы жило человечество.
Здание швейцарского посольства понравилось не только Ширяеву. В нем оборудовали свои НП командиры нескольких частей дивизии, в том числе 380-го ордена Суворова стрелкового полка. Это не было случайностью. Из посольства были хорошо видны и рейхстаг, и вся прилегающая к нему местность.
Справившись с неотложными делами, Ширяев подошел к окну, долго и внимательно смотрел перед собой. Вот она, бывшая столица бывшей фашистской Германии. Да, все бывшее! Час расплаты для Гитлера и его приспешников пробил.
Позднее будет точно подсчитано: берлинская группировка врага имела в своем составе около 200 тысяч человек, 3000 орудий и минометов, 250 танков и штурмовых орудий. Войсками этого своеобразного укрепленного района руководил, по существу, сам Гитлер, хотя командующим был назначен генерал-полковник артиллерии Вейдлинг. Однако никакие ухищрения фашистского диктатора, решившего оборонять Берлин до последнего человека, никакие отчаянные попытки преданных ему головорезов успеха не принесли. Весь город, за исключением центрального пятачка, в руках советских воинов. Вот как сузилось «жизненное пространство» гитлеровцев, мечтавших о покорении всей Европы! Впрочем, едва ли можно назвать жизненным и это узкое пространство. Ведь на нем не было такого участка, который не простреливался бы со всех сторон нашей артиллерией. Это, скорее всего, пространство смерти.
Смотрит Павел Николаевич в окно из здания швейцарского посольства, и неизмеримой гордостью переполняется его сердце за свой народ, за его воинов-героев, за их оружие. Чего только не нагородили фашисты в Берлине, чтобы не допустить советские войска к его центру. Завалы на шоссе и дорогах, баррикады и траншеи на улицах, установленные на крышах зданий орудия, зарытые в землю танки. Надо было сражаться за каждый дом, из которого стреляло каждое окно, за каждый сад, парк, канал, перекинутый через него мостик… И все это верные сыны Страны Советов преодолели, сокрушили. Осталось еще совсем немного — рейхстаг.
Смотрит Ширяев со своего НП и видит над Берлином десятки, а может быть, и сотни пожаров. Их дым сливается в густые тучи, которые, клубясь и тяжело переваливаясь, ползут над садами, площадями, улицами города. Они плывут и над самим рейхстагом, и над примыкающим к нему парком Тиргартен.
Обстрел и бомбежки превратили огромный парк в кладбище искалеченных деревьев. Их верхушки срезаны снарядами, стволы обгорели, а от иных остались только пни. Вдруг на одном уцелевшем дереве Павел Николаевич разглядел трепещущие на ветру лоскутья. Что это? Приложился к биноклю, понял: на сучьях повисли полотнища парашютов. На них гитлеровцы сбрасывали осажденному гарнизону продовольствие, оружие, боеприпасы…
Тугой удар полоснул по наружной стене рядом с окном, возле которого стоял Ширяев. Рама покосилась, стеклянные брызги разлетелись по всему полу. У самого виска Павла Николаевича, обдав его жарким ветерком, просвистел осколок, врезался в потолок. «Шальной снаряд? Или засекли?»
Перешел к другому окну, стал наблюдать: не сверкнет ли где-нибудь поблизости выстрел из вражеского орудия? Прошла минута, вторая — никаких признаков. Да и вообще грохот боя стал тише, глуше. На фронте такое бывает нередко. Все вокруг стонет, ревет, содрогается, а затем, глядишь, устанавливается подозрительная тишина, чтобы потом быть разорванной раскатистым громом с новой силой возобновившегося сражения.
И сейчас воцарилась пусть неполная, но все же такая тишина, что Ширяев отчетливо услышал, как в соседней комнате (в стене была пробита метровая дыра) кто-то запел:
Я уходил тогда в поход
В суровые края.
Рукой взмахнула у ворот
Моя любимая…
«Вот ведь какой он, русский человек, — придвинулся поближе к пробитой стене Ширяев. — Тут, можно сказать, кромешный ад, а он поет себе. Да еще как!»
Пел незнакомец действительно хорошо. И не голосом брал — душу свою в слова вкладывал:
Второй стрелковый храбрый взвод
Теперь моя семья.
Привет-поклон тебе он шлет,
Моя любимая…
Помолчал, протяжно вздохнул и не пропел повторно, а проговорил, да так, что теплее, наверное, и невозможно:
Привет-поклон тебе он шлет,
Моя любимая…
Растревожила песня Павла Николаевича — сладкой грустью захлестнуло сердце, властно и неудержимо навеяло бесконечно дорогие воспоминания. И увидел свою любимую так, будто находилась она не за тысячу километров, а вот здесь, рядом с ним. Увидел ту, кого раз и навсегда назвал своей единственной.
Встретились они в офицерском клубе, на новогоднем вечере. Он был тогда курсантом 1-го Ленинградского артиллерийского Краснознаменного училища имени Красного Октября, она работала телефонисткой. Ширяева подвел к ней курсант-однокурсник:
— Познакомься, Паша. Подружка моей Лены.
Она протянула ему руку, заметно смущаясь, назвалась:
— Олимпиада…
Имя было не очень распространенным и потому, очевидно, показалось сначала Павлу странным. Но вскоре настолько привык к нему, что, вздумай девушка назваться как-нибудь по-другому, ни за что не согласился бы.
Поженились в том же, 1936 году. После окончания им училища приехали в отпуск к его родителям в Ковылкино.
— Молодец, сынок, — похвалил Ширяев-старший, Николай Степанович, — и лейтенантом вот стал, и жену ладную себе выбрал.
— Да будет тебе, отец, вгонять невестку в краску-то, — довольно улыбаясь, проговорила Ольга Васильевна. — Идите-ка, ребятки, погуляйте, пока мы соберем на стол.
«Ребятки» — сразу же на Мокшу, благо она рядышком, потом в лес, где позванивали на ветру деревья такой высоты, что их макушки переговаривались с самим небом.
Олимпиаде понравилось все: и родители Павла, и само Ковылкино, и его окрестности. Поэтому чаще всего отпуск проводили здесь. Зимой вихрем спускались с крутых горок на лыжах, летом рыбачили в Мокше, вытаскивали из омута лоснящихся от жира усатых сомов. И, конечно же, купались. Чаще на излюбленных песчаных отмелях, а иногда выбирали незнакомые места, где крутились предательские воронки. В таких случаях Павел говорил:
— Ты обожди, Липонька, сначала махну с берега я.
— Почему первым все ты да ты?
— Потому что я старше тебя, — хитро прищуривался Павел.
Он на самом деле был старше. Она родилась 20-го, а он на день раньше — 19 июня 1914 года…
До чего же счастливое было время! Подумать только: целыми днями находились вместе. Если же расставались — ненадолго, да и то лишь в тех случаях, когда он брал ружье и уходил в глухие дебри леса. Но так — в отпуске. А вообще-то разлука была постоянным спутником их семейной жизни. То уезжал в летние лагеря, то полгода учился на курсах усовершенствования командного состава — закончил отделение командиров топографических батарей, потом с первого до последнего дня — война с белофиннами. Теперь вот уже почти четыре года — Великая Отечественная…
И выходит, не так уж много они пробыли вместе, рядом, хотя после их женитьбы прошло девять лет. И каких лет-то! Тут уж не скажешь: «Как мало пройдено…» И пройдено немало, и пережито — иному хватит на весь век. Девять лет назад был курсантом, теперь — подполковник. Тогда познавал азы военного дела, сейчас — командующий артиллерией дивизии. Не волею слепого случая занял эту большую и ответственную должность — шел к ней трудной дорогой ратного труда, поднимаясь с одной ступеньки на другую. Командовал взводом, батареей, дивизионом. Был заместителем начальника, потом начальником штаба, а затем командиром полка. И какую бы должность ни занимал, старался отдавать ей всего себя. Потому, наверное, восемью высокими правительственными наградами отметила любимая Родина его усердие в Великой Отечественной войне…
…«Моя любимая» сменилась песней о том, как «на позицию девушка провожала бойца». Пел один и тот же человек — Семенов. Павел Николаевич давно узнал его по голосу. «Вот ты какой, Петро! — восхищался он про себя. — Артист настоящий!..»
Внезапно Семенов оборвал песню на полуслове. Гулко стукнула дверь, кто-то, очевидно прямо с порога, возбужденно крикнул:
— Ой, хлопцы, що я бачив!
Оказалось: в нескольких метрах от разрушенного моста через Шпрее, спасаясь от пуль и осколков между каменными глыбами разрушенного здания, пристроился гвардеец-пехотинец. Тут же, рядом с ним, стоял вышвырнутый взрывной волной из ювелирного магазина ящик с наручными часами. Когда мимо гвардейца кто-нибудь из бойцов пробирался в сторону Кенигсплаца, он протягивал ему часы, говорил:
— Поставь, браток, точное время, чтобы знать, во сколько взовьется наше знамя…
И никто не улыбался словам гвардейца. Люди бережно принимали из его рук часы, переводили стрелки. Каждый твердо верил, знал: рейхстаг будет взят. Вопрос заключался лишь в том, когда и во сколько.
На какое-то время в соседней комнате установилась пауза. Потом голос Семенова:
— Кому не лестно первым водрузить свой стяг? Если такая доля выпадает мне, не будет, однако, человека счастливей на всем земном шаре!
Не сбылась мечта бесстрашного разведчика. Вражеский пулеметчик скосил его, когда до рейхстага оставались считанные метры. Семенов уже видел центральный вход. И даже наметил вторую слева колонну, к которой решил прикрепить свой флаг. Для этого надо было так немного — перебежать площадь. За его спиной — тысячи километров фронтовых дорог. Многие из них полил своей кровью. Дважды расторопные писари заполняли на него похоронки. А он оба раза выжил. Выжил, чтобы бить, бить, бить врага. И вот — последний рубеж. Всего-навсего единственная площадь. Что она по сравнению с теми тысячами километров? Капля в море…
— Вперре-ед!..
Будто сработала мощная катапульта — жаркой тенью метнулся Семенов из окопа. Такие же тени бежали слева от него, справа. Лица яростны. Рты перекошены. Клокочуще-хриплое дыхание.
Бьют вражеские автоматы, бьют пулеметы. Сотрясают воздух фаустпатроны. Вокруг все воет, свистит, грохочет.
— Впере-ед!..
Падает молодой щуплый пехотинец, бежавший рядом. Семенов, не оглядываясь, перепрыгивает через дымящуюся воронку, пробирается через ров по перекинутой через него балке.
— Впере-е-ед!..
До намеченной колонны метров пятьдесят — шестьдесят. Семенов выхватил из-под гимнастерки красное полотнище, и оно затрепетало над его головой. А спустя секунду что-то огненное ударило в грудь. И в этот же миг он увидел у центрального входа пулеметчика. Успел, прежде чем упасть, швырнуть в него гранату.
Сердце Семенова умолкло, дыхание оборвалось, но стиснутый в руке красный флаг он не выпустил. И полыхающая ярость уже не перекашивала лицо — оно было покойно и даже умиротворенно. Он ведь не знал, что брошенная им граната до пулеметчика не долетела. Умер прежде, чем она разорвалась.
С неистовством обреченных защищали рейхстаг засевшие в нем фашисты. Сам воздух, раскаленный свинцом, дышал смертью. А раз так, можно ли удивляться тому, что и вторая атака наших стрелковых подразделений захлебнулась? И третья тоже. Командующий фронтом предвидел это, когда отдал приказ Ширяеву выдвинуть артиллерию на прямую наводку. Только так можно было сокрушить остервенелого врага. В считанные минуты уничтожить цели, которые трудно было поразить с закрытых позиций. В минимальные сроки проложить дорогу пехоте к рейхстагу.
Приказ выполнен. Павел Николаевич ненадолго покидает НП, чтобы еще раз лично убедиться в готовности артиллеристов. Побудет в одной батарее, спешит в другую. Укрывшись за щитами пушек, бойцы жадно докуривали последние цигарки. Молчали. Лишь изредка кто-нибудь бросит два-три скупых слова да на всякий случай обменяется адресами. Знали: не все останутся сегодня в живых, но о смерти думать не хотели. Ведь до мира оставались считанные дни.
Павел Николаевич снова вернулся на наблюдательный пункт. Весь он — как туго сжатая пружина. Не спуская с часов воспаленных глаз, ждет. Ждет, когда по радио раздастся условный сигнал «Гром» и сотни гаубиц, пушек, реактивных установок, минометов, танковых орудий ударят по одной и той же цели.
От напряженного ожидания у Ширяева перехватывает дыхание. Пожалуй, ни разу за все годы войны не испытывал он подобного волнения. Ибо никогда не возлагалось на него столь важное задание, ни к одному сражению не готовился с такой неуемной энергией. Четкость его распоряжений, решительность его действий стали той силой, которая всю подчиненную ему артиллерию стиснула в один могучий кулак, готовый вот-вот обрушиться на голову врага.
Когда, штурмуя квартал за кварталом, наши войска неудержимо, как сама судьба, продвинулись к центру города, Ширяев собрал командиров приданных и поддерживающих артиллерийских частей и подразделений.
— Вы получили, товарищи, и устное — по телефону, — и письменное распоряжение о выдвижении орудий в передовые отряды пехоты. Проверка, проделанной вами работы свидетельствует: задача ясна всем. И все-таки хочу еще раз напомнить, чтобы отнеслись к ее выполнению с полной ответственностью. Подчеркиваю, товарищи: это личный приказ командующего фронтом.
Столь же немногословно, зато предельно четко пояснил, кто, где и какую огневую позицию должен занять. Правда, представителю гаубичной бригады Войска Польского хотел растолковать все более подробно, но тот предупредительно поднял руку.
— Все понятно, товарищ подполковник, досконально ясно. — Прильнул к стереотрубе, без единой ошибки обрисовал назначенный его артиллеристам район огневых позиций.
— Хорошо! — кивнул головой Ширяев. — Теперь прошу запомнить ваш сектор обстрела. Видите бронеколпак? И первый проем в здании рейхстага тоже? От того колпака до того проема. Задача — подавить огневые точки, уничтожить живую силу…
После всех этих и других необходимых указаний и распоряжений Ширяев, казалось бы, имел право сказать: ну вот, мол, дело сделано. Куда там! Считал: в подготовке артиллеристов к штурму рейхстага предприняты лишь первые шаги. И ни себе, ни подчиненным не давал передышки. Сам, капитан Плотников, остальные люди штаба артиллерии неотлучно находились в передовых отрядах пехоты. Встречали артиллеристов и помогали установить орудия на огневые позиции. Контролировали их действия. Проверяли готовность к бою и знание поставленных задач. Определяли, какими снарядами стрелять по тому или иному объекту — бронебойными, бетонобойными, осколочно-фугасными. Если цель представляла особую важность, скажем закрытый танк, против нее для надежности устанавливали по два орудия.
…И вот наконец-то сигнал: «Гром!» Ширяев подал команду — и не узнал своего голоса. Будто не он, а кто другой выдохнул резко, повелительно:
— По рейхстагу — огонь!
Нет, это был не только условный сигнал — это был настоящий гром. Грохот прокатился такой, что земля заколыхалась под ногами, судорожно вздрогнул небосвод. И, наверно, именно потому, что «бог войны» заговорил с силой небывалою, сокрушающей все и вся, когда, казалось, самое разумное для гитлеровцев — прекратить бессмысленное сопротивление, а они вместо этого ответили весьма чувствительным ударом, наверно, поэтому артиллеристы ожесточились. Получай же, фашистская мразь! Но и ожесточенные, посылая снаряд за снарядом в горячие казенники стволов, пытались понять: ради чего, во имя чего продолжают немцы войну, льют и льют людскую кровь? Все же ясно — разгром неминуем. Это поняли даже ближайшие помощники Гитлера — Геринг и Гиммлер. Спасая свою шкуру, они вместе со многими другими высокопоставленными головорезами покинули Берлин, гарнизон которого находился в катастрофическом положении. В городе голод, паника. Еще 21 апреля полностью остановились все предприятия, ибо кончились запасы угля. Прекратилась подача электроэнергии и газа. Транспорт не работал…
Но вот, вопреки всякому здравому смыслу, гитлеровские войска остервенело огрызаются. Значит, единственное средство, способное охладить их воинственный пыл, — развеять в прах. И, выполняя поданную Ширяевым команду, с яростными лицами, артиллеристы бьют, бьют, бьют…
В боях за район и главное здание рейхстага отличился 79 ск генерал-майора Переверткина, 171 сд полковника Негода и 150 сд генерал-майора Шатилова… За проявленную храбрость, умелое и успешное выполнение боевой задачи всем бойцам, сержантам, офицерам и генералам 171 сд и 150 сд и непосредственно руководившему боем командиру 79 ск генерал-майору Переверткину объявляю благодарность.
Здание рейхстага расположено в северо-восточном углу парка Тиргартен. Подступы к нему прикрывает река Шпрее, не менее надежный заслон представляют дома, сгрудившиеся в районе Кенигсплац. Среди них выделяется особенно массивное сооружение министерства внутренних дел. Правительственные здания с непробиваемыми стенами и Бранденбургские ворота защищают рейхстаг с востока. Сосредоточенная на площади зенитная артиллерия простреливает все подступы к нему. Орудия установлены и на площадках двух башен противовоздушной обороны.
Сам рейхстаг приспособлен к круговой обороне. Без бинокля, простым глазом видел Ширяев, как в окошках и дверных проемах оставлены лишь узкие отверстия для амбразур и бойниц, а все остальное замуровано кирпичом. В нескольких метрах севернее и восточнее рейхстага находились железобетонные доты. В двухстах метрах проходили траншеи с пулеметными площадками. Отсюда тянулись ходы сообщения в подвал здания. Перед траншеями был противотанковый ров. Тут же надолбы, ежи, проволочные заграждения…
28 апреля противник пустил в противотанковый ров воду. Были затоплены и туннели в метро. Погибли нашедшие было там убежище тысячи женщин, детей, раненых немецких солдат и офицеров.
— Как же так? — недоумевали за войну привыкшие ко всему бойцы. — Как же так? Ведь своих же уничтожили.
Потом они узнали: метро с тысячами схоронившихся там немцев было затоплено по личному приказу Гитлера.
Оборонял рейхстаг многочисленный гарнизон. В него входили головорезы отборных, до конца преданных фюреру частей. Тут и трехтысячный эсэсовский полк, и курсанты морской школы, сброшенные на парашютах из Ростока, и отряды фольксштурма. Были артиллеристы, летчики, связисты… В их распоряжении — большое количество орудий, минометов, фаустпатронов и гранат.
На эту-то, казалось бы, неприступную крепость и обрушили советские артиллеристы тонны смертоносного металла.
Подавшись корпусом вперед, Ширяев энергично поднимает руку:
— По логову фашистского зверя…
Делает небольшую паузу и машет рукой вниз:
— Огонь!
Громоподобно бьют 203-миллиметровые великаны. Грохочут 152-миллиметровые гаубицы. В сплошной гул сливаются выстрелы противотанковых пушек.
От порохового дыма першит в горле. И жарко — орудия накалились. Артиллерийская канонада все нарастает. По громаде рейхстага, кажется, проходят последние смертельные судороги. Но гитлеровцы держатся, остервенело защищают подступы к нему. Орудия, пулеметы, автоматы, гранаты — все пустили в ход. Огонь из всех домов, из каждого подвала, с каждого чердака и крыши. Свист. Вой. Грохот, Смерть подкарауливает бойцов на каждом шагу.
Потери артиллеристов весьма ощутимы. У одного орудия убит его командир, у другого — ранены наводчик и заряжающий. Еще у одного выведен из строя весь расчет. И Павел Николаевич, низко пригибаясь к земле, появляется то тут, то там. Он успевает везде. Артиллерия не должна, не может, не имеет права молчать.
За затопленным водою рвом, что вспорол из конца в конец площадь, стояла бетонная будка. В нее проскользнул гитлеровец, вооруженный фаустпатроном. В тот же миг Ширяев крикнул хлопотавшему возле противотанковой пушки Толкачеву:
— Капитан, видите? Уничтожить!
А еще через минуту командующий артиллерией был уже возле гаубицы. Здесь только что тяжело ранило ее командира. И наверное, из того вон пулемета, что строчит и строчит с крыши рейхстага.
— Слушай мою команду!..
Голос Ширяева тверд, властен. Ствол гаубицы медленно поднимается вверх.
Выстрел — и сразу разрыв. Там, где секунду назад вел огонь пулеметчик. И он умолк. А Ширяев уже в другом месте. Снова и снова бросает коротко, повелительно:
— Огонь! Огонь!
Нет, он не новичок на войне. И в артиллерии служит не первый год — почти десять лет. Он отлично знает разрушительную силу снаряда, точно выпущенного по неприятелю. Тем более здесь, где огонь ведется прямой наводкой, где все совершается на виду. Каждый залп, а порой и единственный выстрел, например тяжелой гаубицы, — это новая брешь в каменной стене, это еще несколько убитых и раненых гитлеровцев.
Целых полчаса, не умолкая ни на секунду, гремела канонада. То там, то тут вздымались черные фонтаны. В воздухе роился раскаленный металл, летели каменные глыбы. Спрессованный дым обволок город, солнечный день походил на вечерние сумерки.
Тридцать долгих минут безраздельно властвовала артиллерия. Едва она смолкла, над Берлином прокатилось повторенное многократным эхом:
— Ура! Ура! Ура!..
Немало атак довелось видеть Ширяеву, во многих участвовал сам, но такой припомнить не мог. Это был вихрь, это был смерч. Наступательный порыв оказался таким, что даже артиллеристы, стоявшие на прямой наводке, не удержались. Оставив у орудий лишь половину расчетов, бросились на штурм вместе с пехотинцами.
Теперь все зависело от того, сумеют или не сумеют советские воины преодолеть Кенигсплац. Преодолеют — значит, бой поведут за сам рейхстаг. Но как трудно было это сделать — проскочить площадь. Гитлеровцы открыли шквальный огонь. Появились убитые, раненые. Выдвинувшимся подразделениям — связь с ними прекратилась — пришлось залечь. Залегли там, куда добежали. Ни один человек ни одного шага назад не сделал.
Тогда снова заговорили наши орудия. Снова, поддерживаемые их огнем, бойцы устремились в атаку. Укрываясь от пуль и снарядов в воронках, по-пластунски переползая открытые места, с ходу перемахивая через завалы, достигли середины площади. Чуть-чуть перевели дыхание — и новым мощным рывком вперед, вперед!
Наконец-то вот он, главный вход в рейхстаг! Вот они, его массивные плиты, под ногами советских солдат!
Сто тридцатью двумя Героями Советского Союза пополнилась славная плеяда артиллеристов за время Берлинской наступательной операции, в ходе которой была уничтожена самая крупная, почти миллионная группировка гитлеровских войск. Среди этих 132 Героев и воспитанник партии Ленина подполковник Павел Николаевич Ширяев. Оценивая его действия в те незабываемые дни, старший начальник в наградном листе писал:
«За период боев на подступах к Берлину, в уличных боях в гор. Берлин и в боях за овладение рейхстагом части дивизии при активной поддержке артиллерии уничтожили более 4 тысяч и пленили более 8 тысяч немецких солдат и офицеров. Уничтожено более 60 танков и самоходных орудий, 168 орудий разного калибра, 360 пулеметов, 103 миномета и более 3000 винтовок и автоматов. За этот же период захвачены трофеи: танков и самоходных орудий — 36, орудий разного калибра — 189, пулеметов — 320, минометов — 76, винтовок и автоматов — 4200, лошадей — 450, складов разных — 38, паровозов — 58, вагонов — 1300, вагонов трамвайных — 110 и много другого военного имущества».
Особо подчеркивается в том наградном листе умелое руководство Ширяева артиллеристами при штурме рейхстага:
«Выдвинул орудия в передовые отряды пехоты на прямую наводку, лично сам руководил расстановкой их на ОП, а затем поставил огневые задачи непосредственным исполнителям по разрушению дзотов, огневых точек».
Радость командующего артиллерией была безгранична. Но радовался не только за себя, но и за своих товарищей по соединению. Высоко, щедро оценила благодарная Родина ратный труд многих и многих его сослуживцев. Героями Советского Союза стали и начальник политотдела подполковник Александр Тимофеевич Сотников, и командир отдельного противотанкового дивизиона капитан Михаил Федорович Толкачев, и командир стрелкового батальона старший лейтенант Константин Яковлевич Самсонов, и еще несколько человек все из той же, на всю жизнь оставшейся для Павла Николаевича родной 171-й стрелковой дивизии.
Вот что о них, об их друзьях-товарищах по оружию писала листовка, выпущенная в те дни политотделом 3-й ударной армии:
«Мы в Берлине! Величественное событие совершилось. Пройдут годы, зарубцуются раны войны, сотрутся следы боевых походов, но народы никогда не забудут людей, водрузивших над столицей Германии Знамя Победы. Потомки наши откроют торжественную Книгу побед и увидят в ней выведенные золотыми буквами имена героев, принесших человечеству свободу и счастье, спокойствие и мир».
К утру 2 мая все было кончено. В штаб В. И. Чуйкова был доставлен бледный, дрожащий от страха последний начальник берлинского гарнизона генерал Вейдлинг.
Здесь, в штабе, Вейдлинг написал приказ остаткам гарнизона о немедленном прекращении сопротивления и капитуляции. По радио, телефону, через наши громкоговорящие установки, через офицеров штаба Вейдлинга приказ этот был быстро доведен до гитлеровских солдат и офицеров.
Все долгих десять дней, пока на ощетинившихся улицах столицы фашистской Германии шли непрекращающиеся ожесточенные бои, радиостанция берлинской обороны вела истеричные передачи, смысл которых был один и тот же: в плен не сдаваться, защищать город до последнего человека. И вдруг ночью 2 мая, в 1 час 50 минут, как безошибочно засекли время любящие во всем точность штабные работники, эта радиостанция передала сначала на немецком, а затем на русском языке:
— Ахтунг, ахтунг! Внимание, внимание! Высылаем своих парламентеров на Бисмаркштрассе. Прекращаем военные действия.
И снова то же самое несколько раз:
— Высылаем своих парламентеров…
Полковник Негода обнял Ширяева за крепкие плечи:
— Слышишь, Павел Николаевич? Куда подевалась вся их спесь?! Мира запросили. А ведь и твои пушки заставили их так заговорить.
— Но, Алексей Игнатьевич…
Комдив предупредительно поднял руку: дескать, не перебивай.
— Догадываюсь, начарт, что хочешь сказать. Конечно же, в первую очередь народ наш заставил, Красная Армия заставила. Это хотел сказать? Но ведь и я о том толкую. Вся Советская страна в целом и каждый ее человек в отдельности, военный он или гражданский, на фронте или в тылу, отдавал все силы тому, чтобы поскорее услышать вот эти самые слова: прекращаем военные действия. Ты вслушайся только в них, вслушайся! Они — как музыка. Они означают: войне конец!
Этот разговор полковник Негода и подполковник Ширяев вели ночью. А рано утром им, как и многим другим советским офицерам, стало известно: командир 56-го танкового корпуса генерал Вейдлинг, несколько дней назад лично Гитлером назначенный командующим обороны Берлина, отдав приказ о прекращении сопротивления, от слов перешел к делу: сдался вместе со своим штабом в плен.
Десятки тысяч обалдевших от непрестанных боев гитлеровцев разных возрастов, воинских званий, должностей сложили оружие. Остатки фольксштурма, плешивые старики и шестнадцатилетние мальчишки из гитлерюгенда, сумасшедшие фанатики и вымуштрованные палочной дисциплиной солдаты разбитых и разрозненных частей, следуя примеру Вейдлинга, подняли руки. Одни — с лютой злобой, другие — с нескрываемой радостью.
В одиннадцать тридцать вечера 2 мая над Москвой, улицы и площади которой были заполнены плачущими от счастья людьми, прозвучал раскатистый гром трехсот двадцати четырех орудий, давших двадцать четыре залпа. Столица Страны Советов торжественно салютовала доблестной Красной Армии, водрузившей над Берлином Знамя Победы. В приказе Верховного Главнокомандующего по этому поводу говорилось:
«Войска 1-го Белорусского фронта, под командованием Маршала Советского Союза Жукова, при содействии войск 1-го Украинского фронта, под командованием Маршала Советского Союза Конева, после упорных уличных боев завершили разгром берлинской группы немецких войск и сегодня, 2 мая, полностью овладели столицей Германии городом Берлином — центром немецкого империализма и очагом немецкой агрессии.
Берлинский гарнизон, обороняющий город, во главе с начальником обороны Берлина генералом от артиллерии Вейдлингом и его штабом, сегодня, в 15 часов, прекратил сопротивление, сложил оружие и сдался в плен.
2 мая к 21 часу нашими войсками взято в плен в городе Берлине более 70 000 немецких солдат и офицеров.
В боях за Берлин отличились войска…»
Дальше шел перечень советских генералов и офицеров. Среди них была и фамилия полковника Негоды, в дивизии которого Ширяев командовал артиллерией.
Смолк гул сражений. Наступила непривычная для слуха воина тишина. Рядовые бойцы и командиры, все эти дни занятые ратным трудом, теперь с любопытством рассматривали завоеванный ими город. Горы щебня и кирпича, воронки на асфальте, полуразваленные траншеи, баррикады из броневых плит и грузовиков с мешками, разрушенные мосты, еще не потухшие пожары…
Смотрел Ширяев на все это и не мог как следует разобраться в своих чувствах, не мог понять, что же с ним творится. Сознание не охватывало полностью всего того, что произошло. Долгожданная тишина, пришедшая на смену громам войны, казалась непонятной, непостижимой.
Центральные берлинские улицы все гуще заполнялись колоннами пленных. Они направлялись в указанные советским командованием места для сдачи оружия. Все новые и новые партии немецких солдат и офицеров вылезали из подземелий, подвалов, бункеров. Подняв белые флаги, понуро брели по городу, сопровождаемые немногочисленным конвоем наших автоматчиков.
— За-во-е-ва-те-ли!.. — саркастически усмехнулся стоявший рядом с Ширяевым капитан Плотников. — И-ех!..
Вид пленных действительно большого удовольствия не доставлял. Были они небриты, заросли щетиной, у иных, особенно грязных, сверкали лишь белки глаз и зубы, а лиц почти совсем не было видно. Быть может, именно потому на этих лицах нельзя прочесть ни одной мысли — только тупой животный страх да злоба, передергивающая мускулы. Иногда, правда, находились и такие, что напускали мину равнодушия или даже веселости.
Один из пленных, рыжий обер-лейтенант с перевязанным горлом, проходя мимо советских офицеров, поклонился им низко, до самого пояса.
Впереди этого обер-лейтенанта, опираясь на палку, идет седой полковник. Сзади плетутся солдаты, полицейские, эсэсовцы, уже успевшие содрать со своих мундиров фашистские знаки и эмблемы. Охранники, фольксштурмовцы, среди которых немало бородатых стариков и желторотых юнцов.
— Завоеватели, — уже незлобиво повторяет Плотников.
А колонны пленных идут и идут. Хмуро отворачиваются, когда видят жирные надписи на стенах зданий: «Мы не капитулируем», «В Берлине русским не бывать». Болезненно морщатся, ибо слишком свеж в памяти выдвинутый фашистскими главарями лозунг: «Лучше сдать Берлин американцам, чем пустить в него русских». И еще: «Из двух зол немцами будет выбрано меньшее, то есть если сдавать город, то только американцам. Против русских надо сражаться так, чтобы американцы вошли в Берлин раньше русских».
Надежды и расчеты заправил германского разбойничьего империализма не оправдались. Первыми вошли в Берлин и водрузили над ним Знамя Победы воины Страны Советов. Это они поставили врага на колени. Это они принесли народам Европы долгожданный мир, святую свободу. И гордо, торжественно прозвучали в те дни по всей нашей необъятной Родине взволнованные строки Лебедева-Кумача:
Друзья, подруги, граждане, народ, —
Вот он пришел — день радостный, высокий!
С усталых лиц сотрем соленый пот
И поглядим с улыбкою широкой
На все вокруг — на солнце и сирень,
На жизнь, на май, — на первый мирный день!
— Мы победили! — и в этих двух словах
Награда нам за пот, и кровь, и муки,
За тяжесть лет, за детский стон и страх,
За горечь ран и за печаль разлуки…
Пришел, пришел он — день радостный, высокий! Мы победили!
Утром 3 мая вместе с товарищами по оружию Ширяев направился к рейхстагу. Здесь уже было многолюдно. Солдаты, сержанты, офицеры толпились возле массивных стен и огромных колонн при входе в здание, испещренных свежими надписями. Они, эти надписи, были выведены разными почерками, разными людьми, но рассказывали об одном и том же: о гордости за советских людей, за их вооруженных защитников, о радости победы:
«Я шел сюда с именем Ленина!»
«Наш путь Москва — Сталинград — Орел — Варшава — Берлин».
«Да здравствует Советская Родина!»
«Пусть помнят гитлеровцы Петрова из Ростова!»
Надписей было такое множество, что Ширяев никак не мог отыскать чистый кусочек стены, где бы можно было поставить свою подпись. Вдруг услышал знакомый голос:
— Товарищ подполковник, сюда, сюда!
Повернул голову — старший сержант Ворожейкин. Побритый, чисто умытый, во все широкое лицо — довольная улыбка.
— Товарищ подполковник, тут места обоим хватит!..
Ширяев живо откликнулся:
— Иду, земляк, иду!
Но подписи поставили не сразу. Отвлек пробежавший среди бойцов шумок. Оказывается, метрах в пяти-шести от них только что расписался маршал Жуков. Рядом с ним стояли член Военного совета фронта генерал Телегин, комендант Берлина генерал Берзарин. Их, разумеется, сразу узнали, окружили плотным кольцом, забросали вопросами: правда ли, что Гитлер не отравился, а удрал? когда начнется демобилизация? всегда ли теперь будем жить в мире с союзниками? И так далее, и тому подобное.
Не меньше часа, наверное, продолжалась эта беседа. Лишь после того как Георгий Константинович и сопровождавшие его генералы и офицеры ушли, Ворожейкин протянул Ширяеву кусок где-то раздобытой охры.
— Распишитесь, товарищ подполковник, вот здесь. Я уже написал…
— Что написал?
— А вот, прочитайте.
Ширяев увидел четко выведенные на стене слова: «Мы из Мордовии».
— Правильно, земляк. Пусть знают и наших.
Павел Николаевич неторопливо поставил свою подпись, потом отошел на несколько шагов назад, посмотрел, как она выглядит издали, и с трудом отыскал. Подпись слилась с другими, превратилась в еле приметный штришок затейливого узора, составленного из сотен и сотен надписей на стенах и колоннах рейхстага. Улыбнулся: «Как деревцо в густом лесу. Как песчинка на пляже».
Делать ему здесь, в сущности, больше было нечего. Но уходить не хотелось. Все никак не верилось, что войне конец, что именно вот тут, на этом месте, поставлена ее последняя точка. Не верилось, ибо то было слишком огромное, необъятное счастье. Чтобы убедиться, что оно — явь, а не мечта, которая почти четыре года томила душу, Павел Николаевич снова и снова смотрел на автографы победителей.
— Мне, товарищ подполковник, пора. Разрешите?
— Счастливо!
Провожая взглядом сильную да ладную фигуру Ворожейкина, Ширяев увидел недалеко от себя группу польских воинов. Оживленно переговариваясь, они фотографировались на фоне рейхстага. В одном из товарищей по оружию узнал Синюкова. Поднял руку, приветственно помахал. Тот радостно ответил и вскоре уже стоял рядом.
— Поздравляю, друже! Всех, всех вас с победой! Кстати, как Станислав? Жив, здоров?
— Пемпковский? Здоров. Правда, здесь его, к сожалению, нет. Зато…
Приложив ладони рупором ко рту, Синюков крикнул:
— Пятайкин! Э-эй, огнемищ Пятайкин!..
Когда Пятайкин приблизился к офицерам и, стукнув каблуками, приложил два пальца к конфедератке, из-под шторой выглядывал белый бинт, Синюков пояснил:
— Товарищ подполковник, это и есть ваш земляк. Помните, я вам говорил? Познакомьтесь…
— А мы уже знакомы! — Павел Николаевич сразу же узнал того сержанта, что около недели назад вынес из горящего дома немецкую девочку. — Как рана, как ребенок?
— Чего ж ей, товарищ подполковник, — потрогал перевязанную голову Пятайкин, — чай, не впервой за войну-то, заживет. А у Эльзы, у малышки-то, значит, муттер нашлась…
— И теперь эта муттер, — вставил Синюков, с улыбкой взглянув на Пятайкина, — сама готова за него хоть в огонь, хоть в воду. За версту до земли кланяется. Да ты не красней, огнемищ. Правду же толкую.
— Так уж, товарищ поручник, и до земли…
Удивительно и даже немножко странно было Ширяеву видеть и слышать своих собеседников. Один — коренной житель Тамбова, исконно русского города, другой тоже из центра России, а оба в форме польских артиллеристов. Вместо фуражек на них — конфедератки, на конфедератках — орлы. Лейтенант превратился в поручника, сержант в огнемища… Как не удивиться такому, где еще сыщешь подобную метаморфозу? Впрочем, стаи, почему не сыщешь? А разве мало поляков, особенно в начале войны, служило в наших войсках? И не носили разве они пилотки с красными звездочками?
Он, Ширяев, до сих пор помнит уроженца Лодзи Зигмунта Квятковского, вместе с которым принимал участие в Невельской операции. Было это в середине сорок третьего. Тогда в Сельцах, на Оке, полным ходом шло формирование пехотной дивизии имени Тадеуша Костюшко. И младший лейтенант Квятковский стал в ней тем, кем в действительности и был, — хорунжим.
А сколько людей ушло из корпуса в Первую армию Войска Польского, когда она начала создаваться на Сумщине? Варшавяне, краковяне, жители других городов и всей Польши — все они до той поры были бойцами Красной Армии. Вот как переплелись судьбы советских и польских воинов! Сыны разных народов и разных стран, они шли одной дорогой, ибо знали: враг у них один и цель одна. И что же? Развевается на куполе рейхстага водруженное Егоровым и Кантария Знамя Победы, полощется на ветру прикрепленный жолнежами к колонне бело-красный флаг. Да, противник разгромлен, цель достигнута, и дорога боевого братства, можно твердо верить, здесь, у рейхстага, не оборвется, У нее вообще не будет конца, потому что проложена она слишком большой ценой — каждый ее метр освящен совместно пролитой кровью.
— Вот так-то, друзья, — как бы подводя итог своим размышлениям, негромко проговорил Ширяев, — так вот и пришли мы с вами к своему великому празднику. Забудем ли его когда-нибудь?
— Никогда! — в один голос воскликнули Синюков и Пятайкин.
Стали прощаться.
— Долгих и благополучных дней, товарищ подполковник!
— До встречи на родной земле, ребята!
На Родину фронтовики-победители возвращались по железной дороге. Пока ехали чужой стороной, и песни пел вместе со всеми Ширяев, и других слушал, и сам рассказывал разные удивительные истории — щедра на них была война, — и в трофейное домино «козла» забивал. Но едва поезд пересек пограничную полосу, сел, свесив ноги наружу, в распахнутой двери теплушки — не оттащить. Вот мелькнул колодец с новым «журавлем». Вот среди посеченных осколками вековых сосен блеснула белыми платьицами семейка молодых березок. По лугу, будто вытканному зеленым бархатом, не спеша проскакал лопоухий зайчонок. Густо покрыли глинистый бугорок свежие холмики, и над каждым — вырезанная из жести пятиконечная звезда…
Все, что видел сейчас Ширяев, было ему бесконечно близко, бесконечно дорого. Колодец с «журавлем» и березки, луг и могильные холмики. И эта деревушка с сожженной церковью, и убегающее за горизонт поле с первой послевоенной колосящейся рожью, и изумрудно-темное озеро у железнодорожной насыпи, отразившее высокое синее небо вместе с кудрявыми облаками. И многое-многое другое, все то, что и есть родная земля, за которую вел он смертный бой.
Ядреная октябрьская ночь давно перевалила за половину, когда Павел Николаевич завершил рассказ. Озабоченно перешептываясь о чем-то своем с макушками деревьев, по острову пробежал свежий ветер — вестник надвигающегося рассвета. Стало прохладнее. Звезды не казались уже такими яркими и будто в размерах уменьшились.
Спать ложиться не было смысла — скоро начнется зорька. Да если бы и легли, все равно не уснули бы. Оба мы были взволнованы и возбуждены.
— Вот ведь как разговорился, — подбросив в костер сухой валежник, смущенно улыбнулся Павел Николаевич. — Старость, что ли, подходит, а?
Я искренне рассмеялся. И шутник же мой собеседник! Плотно сбитый, энергичный, живой. От него так и веет неувядаемой силой, несокрушимым здоровьем. Ответил, слегка перефразировав слова поэта:
— Лет до ста расти тебе без старости…
Потом поинтересовался: а почему все-таки до этой вот ночи он столь упорно отказывался поведать мне о последних залпах минувшей войны? Ведь это не только интересно, но и поучительно.
— Почему? — переспросил Ширяев и пояснил подробнее: о штурме рейхстага написано немало, в том последнем, заключительном бою принимали участие тысячи и тысячи людей, и все они герои, так что незачем выставлять себя напоказ.
Довод, разумеется, убедительный, и не согласиться с ним было нельзя. Но вместе с тел и отказаться от своего замысла — написать о Павле Николаевиче — я не мог.
— Вот-вот, — усмехнулся он. — И начнешь: Ширяев сделал то, Ширяев сделал это. А другие? Тот же, например, бывший командир нашей 171-й Идрицко-Берлинской Краснознаменной ордена Кутузова дивизии Алексей Игнатьевич Негода? Он ли не герой? Или начальник политотдела подполковник Александр Тимофеевич Сотников? Когда 30 апреля вначале к рейхстагу удалось прорваться лишь нескольким группам наших бойцов, обстановка там оставалась очень неясной. Тогда с автоматчиками, рацией и телефоном туда направился не кто-нибудь, а именно наш комиссар, как мы называли Сотникова. Это разве не подвиг? А раненные в день штурма рейхстага командиры рот из батальона Константина Самсонова старший лейтенант Николай Гончаренко и лейтенант Арсений Сочивко, а сраженный выстрелом в упор у рейхстага командир взвода младший лейтенант Афанасьев? А сам старший лейтенант Самсонов? Да его же батальон вместе с батальонами капитана Неустроева и майора Давыдова из соседней 150-й дивизии первым ворвался в рейхстаг! Первым!
Павел Николаевич возбужденно поднялся с земли, заложив руки за спину, обошел вокруг костра, потом, широко расставив ноги, остановился передо мной.
— О каждом из них и о множестве других, таких же, как и они, можно написать книгу. И читаться она, по-моему, будет увлекательнее любого детектива.
…Издалека, скорее всего с Филатовского затона, донеслось еле слышное:
— Тук!..
Мы с Павлом Николаевичем насторожились, вопрошающе-удивленно посмотрели друг на друга, затем одновременно вскинули головы к небу. Оно, как и вчера после заката, казалось ультрамариновым. Звезды побледнели. Зашушукалась еще не опавшая с деревьев листва, обсуждая накопившиеся за ночь новости. Тревожно крякнув, со Старицы поднялась одинокая утка, с характерным треском рассекая воздух упругими крыльями, причудливой тенью промелькнула над нами.
Сбегав с котелками к воде, мы тщательно залили костер, пожелали друг другу традиционное: «Ни пуха ни пера!» — и разошлись по облюбованным с вечера местам.
Начиналась утренняя зорька. Но — не странно ли? — я уже не испытывал привычной охотничьей страсти. На соседнем озере прогремел дуплет — даже не посмотрел в ту сторону. Рядом неторопливо пролетела стая кряковых — поднял ружье, когда они оказались вне выстрела. Мысли и чувства мои были заняты другим…