ОСЕНЬ В ЖУХАРЯХ

1

Ах, как сладко, как томительно сладко пахнут травы на Жухарях!

Нонна Павловна вышла из поезда и, как в море, погрузилась в предрассветный туман, полный запахов и прохлады.

Поезд лязгнул, загремел и тяжело покатился дальше в темноту, тускло посвечивая окнами и мигая красным огоньком последнего вагона.

В этом последнем вагоне спит сейчас на верхней полке капитан Дудичев. А может, он и не Дудичев вовсе. И не холостой. Все мужчины любят прихвастнуть в поезде.

Впрочем, какое дело Нонне Павловне до этого случайного попутчика! Мало ли их. Правда, этот какой-то особенный. Он вчера принес из буфета бутылку портвейна, коробку шоколадных конфет, читал стихи, может быть даже собственные, играл глазами и два раза, чокаясь с Нонной Павловной, сказал: «За ваши творческие успехи!»

Он, наверно, принял ее за киноактрису. И немудрено. Прическа у нее самая модная. Капитан что-то такое говорил о ее волосах. Ну да, и в стихах было что-то такое про волосы: «Волос твоих стеклянный дым и глаз осенняя усталость». Конечно, это он сам сочинил. Наверно, тут же и сочинил. Занятный малый! И все оглядывал ее. Даже сказал, что ему всего больше нравятся полные блондинки. И опять в стихах это подтвердил, назвав ее интересной блондинкой.

Нонна Павловна представила себе, как он через час проснется в вагоне, поглядит с верхней полки сонными глазами, а ее нет. Он подумает, что она ушла умываться, подождет минутку-другую, а она все не идет и не идет. И не придет никогда. Он, может быть, сочинит стихи и по этому случаю, стихи о том, как ушла интересная блондинка. Ну да, интересная, все еще интересная…

Или, может быть, он тут же забудет про нее. Наверно, забудет. Встретятся новые пассажирки. Да и Нонна Павловна не станет горевать о нем. С чего ей горевать? Кто он ей такой? Просто попутчик, и все. Он едет дальше, а она вот уже приехала. В родное место приехала, где живут ее родные и ждут ее. Конечно, ждут. И должны встретить. Обещали. А как же иначе! Неужели она, как двадцать с лишним лет назад, пойдет пешком с этой станции в родное село?

Раньше это было просто — скинула бы башмаки, подоткнула юбку и пошла. Дорога знакомая, километров пятнадцать отсюда. А сейчас, пожалуй, смешно: снять лакированные туфли-лодочки, стянуть капроновые чулки с черной пяткой и шагать по грязи босиком, при этой прическе, как у Любови Орловой, и в этом цветастом легком платье из креп-жоржета! Деревенские мальчишки, чего доброго, засмеют.

Хотя зачем идти босиком? Можно достать из чемодана босоножки, да и вместо платья можно надеть сарафанчик. Досадно — не взяла старый сарафанчик. Этот все-таки фасонистый: в птицах, — по деревенской дороге в нем идти неудобно, да и босоножек жалко, их моментально испортишь в этакой грязи. Грязь тут, наверно, прежняя, непролазная…

Нонна Павловна одиноко стояла посреди перрона, не решаясь поставить кожаный чемодан на влажные доски. А чемодан тяжелый, в нем гостинцы, подарки. Неужели никто не встретит ее? Может, и телеграмму еще не получили? Пока здешний почтальон дойдет с ее телеграммой со станции до колхоза… Глушь, дикость! Никто, кроме Нонны Павловны, и не вышел из скорого поезда в этих Жухарях. Никому и дела нет до Жухарей.

Нонна Павловна опять подумала о капитане, который спит сейчас в поезде и, может, видит ее во сне. И ей показалось на мгновение, что все родное в ее жизни связано не с этой вот глухой, мало кому известной станцией, а с поездом, укатившим во тьму и насмешливо мигнувшим на прощание красным маленьким огоньком.

Да и станция эта, по правде сказать, не очень знакома ей. Ничего здесь не осталось от прежнего. Станционное здание раньше было деревянное, а теперь каменное. Перрон бетонный. Если б не вывеска «Жухари», можно было бы подумать, что Нонна Павловна ошиблась, не на той станции вышла.

Из предрассветного тумана проступает огромное узкое сооружение, на вершине его светятся неяркие огоньки. Интересно, что это за сооружение? Ах, ну, понятно, это элеватор. Он тогда уже строился…

Нет, ничего прежнего тут не осталось. Вот только запах трав, недавно скошенных, знакомый, родной и щемящий.

Нонна Павловна встряхивает пушистой головой и решается войти в станционное здание. Что ж делать? Она сейчас переоденется, наденет босоножки и пойдет в село. Не ждать же ей здесь утра, если она приехала в родные края! Ну, не встретили — и не встретили. Она не особенно и надеялась. Дойдет как-нибудь сама. Не больная.

И вот когда Нонна Павловна уже входила в здание, позади нее раздался голос:

— Настя! Настя, подожди…

Нонна Павловна остановилась. К ней приближался высокий, плечистый мужчина в кожаном пальто. Она не сразу узнала его.

— Здравствуй, Филимон, — наконец сказала она. И, оглядев, добавила: Филимон Кузьмич!

— Здравствуй, Настя, — выдохнул он. Видно было, что он спешил, волновался. — Ты уж меня извини, Настя… Настасья Пантелеймоновна! Меня часы, понимаешь, подвели. Я испугался. Думал: а вдруг я тебя не захвачу? У нас тут не Москва — ни троллейбусов, ни такси нету. Добираться трудно…

Он левой рукой взял у нее чемодан, а правой деликатно притронулся к локтю Нонны Павловны и повел ее на привокзальную площадь.

«Умеет обойтись с женщиной, научился, — улыбнулась она про себя. — А был вахлак вахлаком».

— Настя, ну, скажи: сколько лет мы с тобой не видались?

Нонна Павловна смутилась.

— Не знаю… Я уж и счет потеряла. Лет, пожалуй, не меньше, как… Хотя, что считать…

Они вышли на площадь, где было еще темнее, чем на перроне. Горел одинокий фонарь, слабо освещавший длинное низкое строение — склад какой-то, тоже незнакомый Нонне Павловне, новенькие домики под железными кровлями и стену элеватора, стоявшего в стороне.

Под фонарем переминался с ноги на ногу привязанный к столбу вороной жеребец, запряженный в двухместную бричку. Свет фонаря падал прямо на его лоснящуюся, будто лакированную, спину.

— Я и забыла, когда на лошадях ездила, — сказала Нонна Павловна.

— Ты погоди, погоди, — взял ее спутник покрепче под руку. — Тут лужа. Как бы я тебя ненароком не искупал. К нам в таких башмаках не ездят…

«Нет, он все-таки мужик, — с досадой подумала Нонна Павловна. — Хотя Даша, помнится, писала, что на войне он был майором… Не сравнишь его с тем капитаном». И неожиданно для себя, как будто совсем некстати, спросила:

— Ты ведь, говорят, Филимон Кузьмич, был майором?

— Был, — подтвердил он, обводя ее вокруг лужи. — Закончил войну майором.

— А начал?

— А начал обыкновенно — рядовым.

— О! — произнесла она почти восторженно. И, помолчав, сказала: — А все-таки ты опять вернулся в эти места…

— А куда же я вернусь? — удивился он. — У меня тут семья — жена, дети. И я сам изначальный крестьянин. Землероб. Было бы прямо-таки довольно смешно и глупо, если б я…

— Ну, это правильно, — перебила она и, чтобы перевести разговор, кивнула на фонарь: — А с электричеством тут по-прежнему… не богато…

— Не богато, — вздохнул он. — Что-то плохо строится Зубовская гидростанция. Второго начальника сгоняют за неудовлетворительность…

Они подошли к бричке.

Филимон Кузьмич сперва уложил чемодан Нонны Павловны, потом, раструсив сено, стал усаживать ее, поддержал за талию и вдруг засмеялся, вспомнив:

— Ухаживал когда-то за тобой. А гляжу — и сейчас еще можно поухаживать. Дебелая…

— Ну, уж чего дебелого-то! — потупилась она.

Но ей было приятно услышать эти слова. Приятно и неприятно в то же время. Неприятно, что он с такой легкостью, без грусти, даже со смехом, вспомнил о том, что было.

А было все очень серьезно, печально, горько и ей и ему. И ему было, пожалуй, горше, чем ей. Конечно, ему было горше. Она помнит — и он, наверно, не забыл, — как они сидели ночью на взгорье, у реки, накануне ее отъезда из Жухарей. И вот так же одуряюще пахли скошенные травы. Он держал ее за руки крепко-крепко и все говорил, говорил… Нет, он не был вахлаком, как она подумала сейчас. Вернее — она тогда не считала его вахлаком. Он был простым, красивым парнем. Она любила его. Конечно, не так, как он ее. Он любил ее сильнее. Она помнит, как он тогда заплакал, в ту последнюю ночь, как горячие его слезы упали на ее холодные руки. Ночь тогда была прохладная. И ей было то жарко от его объятий, то вдруг холодно до дрожи. Он просил ее остаться, не уезжать. А она предлагала поехать вместе. И повторяла все одни и те же слова: «Не могу я загубить свою жизнь. Тем более я завербовалась. Ну что тебе, поедем вместе…» Но он вдруг сердито вытер слезы и сказал, как будто выступает в драмкружке, в пьесе из времен Парижской коммуны: «Было бы прямо-таки смешно и глупо. Неужели я такой низкий человек, что ни с того ни с сего побегу в такое трудное время? Мне, во-первых, моя комсомольская совесть не позволяет…»

Именно так тогда говорили.

И Филимон поднялся с травы, такой неожиданно гордый, словно и не плакал вовсе.

Однако он и не осуждал ее тогда. Он долго писал ей письма, звал обратно.

Она сперва отвечала ему. Потом переписка прекратилась. Или, может быть, его письма просто не доходили до нее. Она часто переезжала с места на место. Может, его письма затерялись. Но последнее письмо она хорошо помнит. Он писал: «Милая моя, вечно дорогая, просто драгоценная Настенька! Шлет тебе пламенный комсомольский привет и целует тебя на лету, по воздуху, в твои алые губы, если ты не возражаешь, неутешный твой друг Овчинников Филимон Кузьмич, для тебя же просто Филька-Филимон, как ты меня дразнила, когда мы были маленькими. Жизни нет без тебя, Настенька. Ни на кого и глядеть не хотят мои печальные глаза…»

И вот он, должно быть, забыл все это. Все, должно быть, выветрилось из сердца до такой степени, что он способен теперь даже со смехом вспоминать про былые чувства: ухаживал, мол, когда-то за тобой, только и всего.

Это, конечно, неприятно Нонне Павловне. Это было бы неприятно, пожалуй, всякой женщине. Но в то же время всякой женщине, особенно когда уже в хорошем возрасте, приятно слышать, что за ней еще можно поухаживать, как он это грубовато сказал, укрывая ее плечи кожаным пальто.

2

Жеребец бежал навстречу рассвету. По обеим сторонам дороги белели каменные столбики и трепетали густой листвой толстоствольные тополя, которых раньше тут, помнится, не было. И белых придорожных столбиков не было. И самая дорога была не такой прямой. Видно, ее заново наладили…

Нонна Павловна и Овчинников сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу, — иначе в бричке и нельзя было сидеть. Но разговаривали они на самые отдаленные темы — отдаленные от их прошлого, от невозвратных дней юности, от той последней ночи на взгорье, у реки.

Похвалив жеребца за хороший бег, Нонна Павловна между прочим спросила:

— Ты, Филимон Кузьмич, работаешь по-прежнему… председателем?

— Нет, что ты! Я не председатель.

— А ведь был председателем. Мне Даша писала…

— Ну, это когда… еще до укрупнения колхозов. Я в «Красном пахаре» был председателем. А потом, когда мы укрупнились, выбрали другого…

— Кого же? Интересно…

— Бертенева Якова. Ты его не знаешь…

Нонна Павловна улыбнулась.

— Если ты на войне был майором и теперь не председатель, так ваш новый председатель, наверно, полковником был?

— Нет, зачем! — засмеялся Овчинников. — Наш председатель еще молодой. Он и на войне не был. Зоотехник он. Толковый паренек…

— А ты кем теперь работаешь? — спросила она.

— Я? Я — бригадиром. Вот сейчас тебя привезу, сдам с рук на руки, и надо на поля. Вечером уж мы с тобой всласть наговоримся…

Только теперь Нонна Павловна подумала, что разговор у них идет неправильно. Надо бы раньше всего спросить про сестру Дашу. Как она?

— Ничего, — ответил он. — Живем помаленьку, работаем. Ребята выросли…

— Старшей-то, Насте, сколько? Она, пожалуй, уже невеста?

— По-нашему-то, по-деревенски, пора бы и матерью стать, — взмахнул Овчинников, привстав, стегнул жеребца.

Стегнул, похоже, сильнее, чем хотел, и натянул вожжи так крепко, что жеребец вскинул передние ноги и перешел на галоп.

Из-под колес брички вихрем полетела не только пыль, но и щебень, и крупные камни.

— Для чего такая скорость? — зажмурилась от ветра Нонна Павловна.

— Ничего. Пусть промнется, — сердито кивнул на жеребца Овчинников. Пусть промнется, сытый, гладкий. Хорошо и поработать…

Все-таки воспоминания, должно быть, взгорячили Овчинникова. Он все привставал в бричке и, размашисто подстегивая коня, приговаривал:

— А ну, а ну, Буран! А ну!..

Только перед самым правлением колхоза Буран, как говорят шоферы, сбросил скорость. И тогда Овчинников, впервые поглядев прямо в глаза Нонне Павловне, сказал:

— Да. Настя наша даже старше, чем ты была тогда. Сколько тебе было, помнишь?

— Помню, — как виноватая, ответила Нонна Павловна.

— И похожа она здорово на тебя, — продолжал прямо смотреть ей в глаза Овчинников. — На вашу, словом, самокуровскую породу похожа.

— Это не очень хорошо, — несколько смущенно проговорила Нонна Павловна. — Дочка должна походить на отца. Тогда она будет счастливая. Есть такая примета…

— Ну, это мы поглядим потом, какая она будет по примете: счастливая или несчастливая. Это будет, однако, зависеть и от нее самой, — убежденно произнес Овчинников. — А пока она походит на тебя. Вылитая. И по обоюдному согласию мы назвали ее в твою честь Настей…

Нонне Павловне было почему-то неудобно сказать Овчинникову, что ее теперь зовут не Настей, что она даже в паспорте изменила свое имя. Отчество ей в паспорте не удалось переменить, но все-таки она величает себя не Пантелеймоновной, а Павловной. Так, пожалуй, красивее. Да и когда она могла бы обо всем этом сказать ему, если б даже захотела, — он ведь за всю дорогу не спросил ее, как она живет, как чувствует себя, где работает.

После какой-то странной вспышки, после внезапной горячности, он умолк и молчал весь остаток пути.

— Ну вот, — сказал он, когда бричка остановилась у небольшого домика с высоким крыльцом, на котором — уже издали было видно — стояла женщина в малиновой кофточке.

Женщина эта проворно сбежала с крыльца и, заплакав, стала обнимать Нонну Павловну, еще не высвободившую ноги из брички.

— Настенька, родная, сестричка моя! — плакала женщина.

И не то чтобы Нонна Павловна не узнала сестру — она просто растерялась, увидев, что Даша совсем не такая, как думалось. Даша, оказывается, старенькая, и волосы с сединой, и лицо будто обгорелое, и кофточка не столько малиновая, сколько бурая, вылинявшая от стирки. Неужели нельзя было переодеться по случаю такой встречи? Или не во что переодеться?

3

Нонна Павловна обняла сестру и тоже заплакала.

— Ну вот, — повторил Овчинников, поглядев на сестер, вынул чемодан из брички, поставил его на крыльцо и, ничего больше не сказав, уехал.

— Ему на работу надо, — как бы извинилась за мужа Даша, вытирая слезы коричневой рукой.

А Нонна Павловна вытянула из-за выреза на груди маленький, с кружевами, носовой платочек и, приложив его сперва к своим глазам, стала вытирать глаза сестры.

Потом они вошли в дом, пахнущий свежеоструганным деревом, недавно вымытыми полами и нагретой известью, золой и глиной от протопленной русской печи. И хотя дома этого раньше не было, на Нонну Павловну вдруг от всех его стен пахнуло таким родным, давно знакомым духом, что слезы снова выкатились из глаз и повисли на ее красивых крашеных ресницах.

— Даша, милая, — проговорила она потрясенно, — да это что же с тобой?

— Что со мной, что со мной? — скороговоркой, будто испугавшись, спросила Даша.

— Да ты какая-то, я не понимаю, старенькая, что ли, сделалась. А ведь ты моложе меня…

— Моложе, моложе, — подтвердила Даша. — На три года почти что моложе. Но вот видишь, ребятишки, заботы… А ты-то, Настенька, какая еще красавица! Любоваться только можно…

Нонна Павловна искоса взглянула на себя в большое зеркало, вделанное в дверцу платяного шкафа, и, поправив волосы мизинцем, спросила:

— Живете-то вы как?

— Живем ничего. — Даша стала накрывать стол скатертью. — Можно даже сказать, хорошо сейчас живем. Лучше живем, чем раньше. Ну не так, чтобы уж очень, но ничего…

— С мужем-то у тебя все хорошо?

Нонна Павловна спросила это, как обыкновенно спрашивают не только сестры, но и просто подруги. В вопросе этом не было ничего удивительного. Но Даша вдруг насторожилась и, держа тарелку на весу, спросила:

— Это в каком же смысле?

— Ну, не обижает он тебя?

— А зачем же ему меня обижать? Я тоже работаю…

— Все работают, — сказала Нонна Павловна. — Но мужчины теперь чересчур гордые. Повсюду только и слышно…

А что слышно, так и не сказала. Открыла чемодан, вынула зубной порошок в пластмассовой коробке, полотенце, мыло.

— Мне умыться надо.

— И правда, и правда! — заторопилась Даша. — А я-то, дура деревенская, хотела тебя сперва покормить.

— Я кушать не хочу, — сказала Нонна Павловна. — Я так рано не кушаю…

— Какое же рано? — Даша посмотрела на ходики. — Седьмой час.

— Для нас это рано. — Нонна Павловна перекинула полотенце через плечо.

Даша вывела ее во дворик, где на столбике, под чахлой рябиной, был прибит над тазом умывальник. Но Нонне Павловне было неудобно умываться под ним, и Даша приготовилась сливать ей из кувшина. И, стоя с кувшином, говорила:

— У тебя, Настенька, и кожа-то на личике, я смотрю, чисто девичья белая-белая. Будто тебя молоком мыли. Не стареешь ты нисколько. Только в теле раздалась немножко. И вправду ты моложе меня…

Даша произносила эти слова без тени зависти. И зачем завидовать? Раньше, в юности, Настя имела преимущество перед сестрой оттого, что была старше: за Настей уже ухаживали парни, Филимон ухаживал, когда Даша еще считалась девочкой. А теперь опять же Настя в превосходстве оттого, что выглядит моложе младшей сестры. Значит, Настя, надо думать, счастливее Даши. Значит, такая неодинаковая у них судьба.

Интересно, однако, узнать, как это смогла уберечь себя Настя от губительного действия времени? Ведь время-то было нелегкое, для всех нелегкое. Сколько всего пережито было за эти годы, пока не виделись сестры! Взять хотя бы одну войну. Сколько жизней, сколько здоровья унесла война! Сколько всего хорошего сгублено, порушено! А были ведь и другие переживания, и другие заботы, сосавшие сердце, сушившие тело. Как же это Настя-то не уходилась от всего этого? Вот она стянула через голову легкое, воздушное платье в крупных цветах. Теперь хорошо видно и алебастрово-белую ее шею, без единой морщинки, и плечи, гладкие, как у статуи, и нежную, полную грудь в затейливом лифе. Или, может быть, она хорошо отдохнула от всего пережитого и снова набралась и сил и свежести в каком-нибудь санатории?

Все это хотелось Даше выспросить, выведать у сестры. И, сливая воду из кувшина, она начала было расспросы, когда в воротах появилась маленькая девочка и, как взрослая, придирчиво заговорила:

— Вы что же, тетка Даша? Где же вы? Ведь народ собрался…

— Ой, и вправду, что же это я! — Даша поставила кувшин на табуретку. Ой, и вправду, мне ведь надо бежать. Я сейчас, я сейчас, Лизавета, заверила она девочку. И поглядела на окна своего дома. — А ребята мои еще спят…

— Ты не беспокойся, Даша, я сама их накормлю. — Нонна Павловна стала вытираться мохнатым полотенцем. — Ты иди куда тебе надо…

— На работу мне надо, — сказала Даша. — А я и забыла, что Насти-то нашей нету. Она вчера еще оформляться поехала в райисполком. Уезжает наша Настя, главная помощница моя над ребятами…

Даша ушла, так и не успев толком объяснить, куда уезжает Настя.

4

Проснулись дети. Виктор и Сергей, скуластые, как отец, с синими глазами матери, и Таня. Они не удивились, увидев в доме свою тетю. Они и раньше знали, что она живет где-то в Москве и скоро должна приехать. И сразу стали называть ее тетей Настей.

Нонна Павловна раздала им подарки: мальчикам — по перочинному ножу и по набору цветных карандашей, девочке — дамскую сумочку. Таня сказала «спасибо» и прикрикнула на братьев, не сумевших так же вежливо принять подарки. Потом Нонна Павловна взяла два ножа, с яростным выражением на лице поточила их друг о друга и стала нарезать тонкими ломтиками привезенную ею московскую колбасу. Ножом же она открыла банку с джемом и коробочку с икрой.

Мальчики с еле скрываемым удовольствием смотрели на эту праздничную еду, но ели ее с достоинством, вдумчиво, не торопясь, как, вероятно, и полагается есть настоящим, уважающим себя мужчинам.

Таня очистила селедку и поставила на стол чугунок с картошкой в мундире. К городской еде она не прикоснулась и старалась даже не смотреть на нее, как бы желая показать, что уже не маленькая, чтобы в будни питаться такой деликатной пищей.

Оглядев одежду ребят, дом, вещи, Нонна Павловна сделала вывод: «Живут не шибко. Хотя, — подумав, добавила она про себя, — получше живут, чем мы когда-то жили. Дом пятистенный, радио, патефон, кровати с шишками, одеяла хорошие, книги…»

— Кто же у вас книги-то читает?

— Все, — ответила Таня. — Ну, правда, не все, — поправилась она. Витька не очень-то читает.

— И мама читает?

— И мама, — подтвердила Таня. — Только она больше про телят читает. А папа сердится…

— Почему же он сердится?

— Он сердится, что она только про телят читает, как их надо воспитывать. А он говорит: «У тебя дети». И велел ей прочитать в обязательном порядке книгу «Жатва» Галины Николаевой.

— Ну, и она прочитала?

— Нет еще…

— А папа сильно сердится?

— Сильно…

Нонне Павловне захотелось выспросить у детей все, все о жизни родителей. Ведь у детей лучше всего выспросишь… Но вдруг пришла Настя.

Она оказалась действительно красавицей и действительно была похожа на тетку в молодости, — стройная, гибкая, с загорелым веселым лицом, освещенным лучистыми глазами, с толстой косой, с живыми движениями. Она уже выросла из своего платья, ситцевого, красного с белыми горошинами. А материнские платья ей, видимо, не придутся — она крупнее матери.

Нонна Павловна привезла в подарок племяннице кофточку, но, увидев ее, тут же передумала и решила подарить крепдешиновое платье: «Пусть помнит тетку».

— Ну-ка, Настя, примерь.

Дареное платье тотчас преобразило Настю. Она стала еще красивее и, заключив тетку в жаркие объятия, расцеловала в обе щеки, так что на щеках появились красные пятна.

— Ох, какая ты добрая, тетя Настя! Самая, самая добрая!

Эти слова до того растрогали тетку, что она подарила племяннице еще и янтарное ожерелье, так же, как и это платье, не предназначавшееся для подарка.

— Теперь я хочу, чтобы ты меня поводила по деревне, — сказала тетка. Я ведь тут вроде как чужая…

— Повожу, повожу, — скороговоркой, подражая матери, пообещала Настя. Обязательно повожу. Только мне надо сбегать на ферму. У меня там дела. Но я мигом вернусь. Я только скажу Фросе, чтобы она не сердилась, поскольку ко мне приехала тетя…

Настя зашла за печку и переоделась, но надела не то старенькое красное платье с белыми горошинами — видимо, оно было все-таки парадным, — а простую юбку и такую же, как у матери, малиново-бурую, вылинявшую от стирки кофточку.

Вернулась она с фермы не мигом, как обещала, а часа через два.

Нонна Павловна успела за это время хорошо вздремнуть и после сна опять умылась холодной колодезной водой. Она потребовала, чтобы племянница надела дареное платье. Но Настя запротестовала:

— Ну что это вдруг за воскресенье! Я возьму и выряжусь, а люди кругом работают…

И этими словами поставила тетку в несколько затруднительное положение.

Нонна Павловна все-таки решила не переодеваться соответственно будням. Она так и вышла на улицу, в чем приехала: в нарядном платье, в туфлях-лодочках, с красной лакированной сумкой на длинном ремне через плечо.

5

Улица, пыльная, ярко освещенная полуденным солнцем, вначале показалась пустынной. Но за углом, у магазина, толпились женщины.

— Поступила в продажу бязь, — голосом продавца сказала Настя.

Из распахнутых дверей магазина повеяло прохладой и запахло жестяными ведрами, мануфактурой и — сильнее всего — керосином.

Женщины с любопытством посмотрели на Нонну Павловну, но никто, видно, не узнал ее. Да и она тут тоже никого не знает. Прошли годы. Выросло много нового народу. Девчонки стали женщинами. Женщины стали старухами. Конечно, если остановиться у магазина, найдутся в толпе и знакомые.

Однако Нонна Павловна не остановилась. Ей хотелось пройти к реке. Но и у реки, где несколько парней смолили большую лодку, Нонну Павловну никто не узнал.

Только старик Жутеев, занятый ремонтом телеги, вдруг ахнул, увидев Нонну Павловну.

— Настя! Батюшки светы! А я гляжу: что это за актрыса ходит? Но потом сдогадался: да это ж Самокурова Настя…

— Здравствуй, Анисим Саввич, — принужденно сказала Нонна Павловна.

— Откуда же ты, Настя, явилась? — поинтересовался Жутеев.

И раньше, чем Нонна Павловна успела ответить, другой старик, сидевший за опрокинутой телегой, засмеялся:

— Как откуда? Наверно, из тех же ворот, откуда весь народ…

Этого другого старика Нонна Павловна тоже узнала. Это отец Филимона. Оказывается, он еще жив и такой же ехидно-насмешливый, как раньше. Может, он до сих пор обижается на нее за сына.

Нонна Павловна издали поздоровалась с ним, но заговорила только с Жутеевым:

— Приехала в отпуск. Навестить сестру.

— Видать, занимаешь должность, — оглядел ее Жутеев. — Предполагаешь, значит, отдохнуть на чистом воздухе? Значит, тянет в родные места?

— Как всех, — уклончиво ответила она. И неожиданно покраснела.

— Из Москвы приехала-то?

— Из Москвы.

— Ну-ну! — как бы поощрил ее старик Жутеев. — Это и нам любопытно, когда приезжают из Москвы. Расскажешь. Вечером придем к Филимону…

— Милости просим, — сказала Нонна Павловна и, отходя, подумала: «Интересно, что я ему буду рассказывать?»

Недалеко от берега, на взгорье, — большой дом, первый этаж каменный, второй бревенчатый.

— Это наш клуб. Недавно выстроили. После войны, — объяснила племянница.

Они вошли в полутемное, просторное помещение, увешанное плакатами, диаграммами, уставленное множеством скамей и стульев.

— Здесь мы танцуем, — показывала племянница. — Бывают постановки, доклады. В большинстве сами делаем постановки. У нас свой драмкружок…

Нонну Павловну нельзя было поразить ни клубом, ни драмкружком. Драмкружок был здесь и во времена ее юности. И она сама играла Липочку в пьесе «Свои люди — сочтемся». До сих пор помнит некоторые слова из этой пьесы. И режиссера помнит. Его звали Борис Григорьевич Вечерний. Он был отчего-то несчастный, служил на станции в Жухарях и, кроме того, ездил по деревням, ставил спектакли. Ему за это платили мукой и разными продуктами. Это он когда-то сказал Насте Самокуровой: «Вы с вашей красотой, мадонна, далеко пойдете. Только не продешевите вашу красоту».

— Да, клуб хороший, — вздохнула Нонна Павловна. И печальная тень вдруг легла на ее лицо, когда она выходила из клуба.

Племянница показывала ей издали другие здания.

— Вот наш новый телятник, — кивнула она на узкое, низкое и длинное строение с маленькими окошками. — Мама наша — телятница. Собиралась на выставку, да что-то не получилось. Район нас подвел…

Но Нонна Павловна почти не слушала племянницу. Какое-то неизъяснимое огорчение внезапно вступило в ее душу, и еще неясно было, откуда оно взялось.

Ей больше не хотелось ходить по деревне. Она остановилась на шатком мостике над протокой и, опершись на березовые неоструганные перила, задумалась о чем-то. Но племянница, не замечая настроения тетки, продолжала рассказывать о новшествах, возникших тут в последние годы.

Она показывала вдаль, на молодой сосновый бор, за которым строятся сейчас каменные здания. А в стороне от бора, вон там, где виднеется выгоревший на солнце флаг, в прошлом году выстроили школу, и рядом со школой собираются («собираемся», — сказала племянница) оборудовать стадион.

Племянница говорила обо всем с девической увлеченностью, вспоминала, как они, школьники, работали на воскресниках, разбивали сад вокруг школы. И вдруг вздохнула, точно подражая тетке:

— Если б кто-нибудь знал, как не хочется уезжать!

— А зачем уезжать? — равнодушно спросила тетка, продолжая думать о своем и надкусывая белыми зубами сухую травинку.

— Нельзя, надо ехать, — сказала племянница. — Я поступаю в техникум.

— Вот как? — будто удивилась Нонна Павловна. — В техникум? Это хорошо…

— Конечно, хорошо, — согласилась племянница. — Я сама хотела. Но теперь горюю. Как же я оставлю маму и вообще все?

Нонна Павловна улыбнулась и, лениво протянув свою полную руку, потрепала племянницу по горячей, румяной щеке.

— Эх, Настенька! Глупая ты еще! Это сейчас тебе кажется, трудно уехать. А потом уедешь и забудешь все — и эти сосны, и ели, и даже мать родную. Обратно сюда тебя, пожалуй, и палкой не загонишь, как поживешь ты в городе да еще выучишься…

— Нет, нет, нет! — запротестовала девушка. — Я обязательно вернусь. И на каникулы буду приезжать. Обязательно. Что я, дезертирка, что ли?

Нонна Павловна опять оперлась на березовые перила и стала внимательно вглядываться в мутную воду протоки, поросшей плавучей зеленью. Потом подняла голову, поправила волосы и неожиданно сердито сказала:

— Ну, посмотрим! Посмотрим, как ты вернешься…

— Обязательно вернусь, — подтвердила Настя. — Меня и учиться посылают, чтобы я потом вернулась. И что же, я буду, выходит, свиньей?

— Глупо! Просто глупо! — порозовела от внезапного волнения Нонна Павловна. — Ты рассуждаешь как старуха. Бывают ведь обстоятельства. Вдруг ты встретишь в городе человека, влюбишься… Разве можно заранее загадывать?

— Можно, — сказала Настя.

Нонна Павловна впервые сейчас заметила, что девушка не только упрямством, но и лицом похожа на отца. У нее так же выдаются скулы. И она, пожалуй, не такая уж красивая, как подумалось вначале. И подбородок у нее не женский, а скорее мужской, тяжелый. И глаза с каким-то стальным оттенком. И странное дело — родной тетке было даже приятно сейчас думать, что в красоте ее племянницы обнаружились, в сущности, серьезные ущербины.

— Ну ладно, — махнула рукой Нонна Павловна, — спорить не будем. У меня что-то заболела голова.

— А школу нашу не хотите посмотреть? — спросила Настя.

— Нет, это уж лучше завтра.

— Завтра я уезжаю, — вздохнула Настя.

— Разве завтра? — пошевелила тонкими, выбритыми бровями Нонна Павловна. Но не огорчилась. Даже не постаралась сделать вид, что огорчилась.

Племянница теперь была неприятна ей. Нонна Павловна пожалела вдруг, что подарила Насте такое роскошное платье. Достаточно было бы подарить кофточку. А ожерелье уж совсем не к чему было дарить. Просто глупо…

Все задолго до приезда было тщательно рассчитано Нонной Павловной. И какие подарки надо привезти. И сколько денег на них надо затратить. И какое впечатление эти подарки должны были на всех произвести. И какая польза ей самой будет от этой поездки в родные места, где она хорошо и недорого отдохнет, дешевле, чем в любом доме отдыха.

Она еще в конце зимы списалась с сестрой, все выяснила, все обдумала. И все как будто именно так и пошло, как она хотела. Но сейчас ей вдруг показалось, что нет, не все хорошо пошло. Платье не надо было дарить этой своенравной девчонке. Да и приезжать сюда, пожалуй, не надо было. Едва ли она тут хорошо отдохнет.

Настроение Нонны Павловны окончательно испортилось. На самом деле разболелась голова. Это, может быть, еще и от жары. Попробуйте вот так, после дальней дороги, побродить по солнцепеку!..

6

Вернувшись в дом, она опять прилегла. Но отдохнуть ей не давали какие-то мутные мысли. Вот именно мутные, невыразимые. Вспомнилось детство, юность. Все как-то путалось в памяти, в душе нарастала неясная тревога.

В таких случаях действительно хорошо уснуть. Нонна Павловна закрыла глаза, но задремать не успела — во дворике вдруг послышались мужские веселые голоса и в доме сокрушенно заговорила сестра:

— Вот так всегда, вот так всегда! Ничего заблаговременно не скажет, назовет народу. А я только что с работы. Ничего не готово…

Нонна Павловна вскочила, посмотрелась в зеркало и огорчилась, увидев заспанное лицо. Не спала, а лицо заспанное.

Она быстро потерла щеки сильными ладонями, потом попудрилась и пошла к сестре, гремевшей тарелками у плиты.

Даша все еще сердилась на мужа, будто бы без предупреждения назвавшего столько народу. Но не похоже было, что она сама не готова к приему гостей. Она уже обрядилась в новое, приятно шуршащее платье с белым круглым воротником, гладко причесала волосы, притянув их к затылку, где образовался красивый, пышный узел. «Нет, лицо у нее еще свежее, крепкое, только сильно обветренное, — посмотрела на сестру Нонна Павловна. — Если дать ему уход… Но где уж там…»

Даша повязалась передником и стала нарезать на замасленной кухонной доске холодное вареное мясо.

— Давай я тебе помогу, — предложила Нонна Павловна.

Опоясавшись полотенцем, она принялась резать свеклу, картошку, огурцы и лук. Огурцы она разрезала сначала вдоль, потом косо, поперек, и укладывала на тарелку сердечком.

— Так готовят в ресторанах, — объяснила она сестре, прислушиваясь к мужским голосам за окном.

Голоса эти заметно возбуждали ее. Все, что она говорила теперь, называя мудреные салаты и соусы, какие готовят в московских ресторанах, было как бы рассчитано на мужчин, что ходят под окнами. И беспричинно смеялась она тоже с расчетом на них.

Но мужчины все еще не входили в дом. Хозяин им показывал, как он по новому способу окапывает посаженные в прошлом году яблони. Не каждую в отдельности окапывает, а как бы все вместе: прорывает вдоль яблонь канавы, которые он под зиму зальет особым удобрением.

В комнату вбежал запыхавшийся Витька и сообщил матери, что дедушка не придет.

— Ему, говорит, сапоги починять надо. А на нее, он говорит, и так нагляделся. Нет, говорит, в ней ничего ненаглядного…

— Молчи ты, молчи, поросенок! — закричала на него мать.

Но он уже все сказал. И Нонна Павловна все поняла. Дедушка — это отец Филимона. Гордый старик не хочет видеть ее. Однако Нонну Павловну это не сильно огорчило. Она слегка нахмурилась и тотчас же опять повеселела, заметив входящих в двери гостей.

Удивительно интересно смотреть на людей, которых не видел лет двадцать или больше! Все изменились. И Нонна Павловна, конечно, изменилась.

— На улице встретил бы и ни за что не признал бы, — пожал ей руку обеими руками колхозный кузнец Поярков, Федька Фонарь, как его дразнили в детстве за широкое, румяное лицо и рыжие волосы. Волос у него осталось мало и лицо словно усохло в кузнице у горна.

— И я бы не узнал, — оглядел Нонну Павловну Бурьков Прокофий. На войне он оставил ногу и теперь стучит и поскрипывает протезом.

— Неужели я уж такая старенькая? — засмеялась Нонна Павловна, удивленно поднимая тонкие брови.

— Нет, еще ничего, — похвалил ее взглядом Павел Чичагов, красивый, рослый, одетый прямо-таки по-московски: галстук яркий, темно-красная сорочка, серый, ловко скроенный костюм. — Все, как говорится, при вас, все детали на месте…

Вот это, пожалуй, главное. Вот это и наполняет Нонну Павловну женским торжеством.

За столом она, естественно, оказалась в центре всеобщего внимания. Да ведь и собрались-то в честь ее приезда.

— Ну, москвичка, рассказывай! — уставился в нее взглядом старик Жутеев, подперев свое лисье личико шершавой ладонью. — Рассказывай, послушаем! Интересно…

— Давайте сперва выпьем, — поднял графин Филимон. И поглядел многозначительно на Нонну Павловну. — За тебя, Настя. За твои, что ли, успехи…

Нонну Павловну как обожгло этим взглядом. «Наверно, он все еще меня любит», — пронеслось в ее голове. И он показался ей красивее, чем утром. Чуть выдающиеся скулы, пожалуй, нисколько не портят его лица, они даже придают ему еще больше мужественности. Нонна Павловна вдруг вспомнила сильные руки, обнимавшие ее когда-то. Руки его, кажется, стали еще сильнее. Плечи какие! Он весь как литой. И седина, заискрившаяся в черных волосах, не старит, а как бы оттеняет силу и зрелость этого крупного мужчины. Ах, Филимон, Филимон…

Она, привстав, как все, чокнулась сначала с сестрой, со всеми гостями и уж после всех, опустив глаза, с Филимоном.

Гости зашумели после первой же стопки. Вскоре пошла вторая, третья.

Нонна Павловна охотно, не чинясь, пила, закусывала селедкой, ловко подхватывая на вилку промасленные кольца лука, с хрустом кушала свежепросоленные огурцы и с особым удовольствием — с детства любимое холодное вареное мясо с горчицей.

Она раскраснелась, глаза ее заблестели, все движения приобрели ту очаровательную свободу, с какой пляшут, рубят дрова и купаются в речке.

Изредка она поглядывала на Филимона, не прямо, а искоса, и ей казалось сейчас, что достаточно пошевелить бровью — и она немедленно уведет его хоть куда. Но она, понятно, этого не сделает. Что она, разве враг своей сестре? Конечно, этого она никогда не сделает. Однако все-таки ей приятно, самое сознание приятно, что она так всесильна.

Гости сидели за круглым столом, все в одинаковом положении, но Нонне Павловне, чуть захмелевшей, казалось, что она как бы возвышается над гостями, что все взоры, особенно взоры мужчин, направлены только на нее. Да это и нормально, ведь не кто-нибудь, а именно она приехала из Москвы.

Чичагов, сидевший с Василисой Лушниковой, бывшей Ваской Красильниковой, недавно, говорят, вышедшей замуж за председателя сельсовета, беседовал, однако, не с Василисой, а с Нонной Павловной. Ей он протягивал блюда с кушаньями, с ней первой чокался, как бы оттеняя ее превосходство. И Филимон все чаще поглядывал на нее. И Прокофий Бурьков, поскрипывая и постукивая протезом, два раза обошел весь стол, чтобы только чокнуться с ней.

Все это накаляло ее и заставляло непрерывно говорить и смеяться. Иначе, ей думалось, тотчас же угаснет веселье. Она говорила обо всем, Глядя на коротко остриженный затылок молодого человека, сидевшего с ее племянницей Настей, она заметила, что здешний парикмахер не умеет делать тушировку. А тушировка, оказывается, чуть ли не самое главное в парикмахерском деле. Можно было подумать, что Нонна Павловна сама работает парикмахером. Но когда заговорили о том, что этот молодой человек стремится в летчики, она сообщила интересные новости и о реактивных самолетах. Может быть, она летала или летает на них? О московском метро, кинотеатрах, ресторанах, о воспитании в детских садах и даже о болезнях она говорила так, что легко было поверить в ее огромное образование. И Чичагов в такт ее словам кивал головой. Только когда она зачем-то заговорила об особой строгости московской милиции, будто бы задерживающей на улицах небритых людей, Чичагов усмехнулся.

— Чудеса какие-то вы рассказываете.

— А вы вот поезжайте в Москву и посмотрите, — посоветовала Нонна Павловна.

— Да зачем мне ездить? — засмеялся Чичагов. — Я двадцать лет без малого прожил в Москве. Году нет, как сюда приехал…

— Что-то я вас не встречала в Москве, — шевельнула бровью Нонна Павловна.

— Где ж вы меня могли встретить? — сказал Чичагов. — Я на «Динамо» слесарем работал, а вы, наверно… Я уж не знаю, где вы работали…

Нонна Павловна налила в стакан холодного квасу и пила его мелкими глотками, потому что он студит зубы. Может быть, поэтому она и не ответила Чичагову, где работает.

А разговор между тем перекинулся на другую тему. Разговор теперь начал кузнец Поярков. Он придрался к какому-то слову Филимона и воинственно заявил, что дойдет даже до райкома партии, если его не послушают и перенесут кузницу в Вишняки.

— Я тут был после войны, можно сказать, один. Можно сказать, один по всем делам механик. А теперь понаехали разные люди и командуют, и командуют…

Эти слова возбудили всех. Все заговорили сразу. Нонне Павловне было непонятно, из-за чего вдруг разгорелись страсти, из-за чего вдруг вспыхнули и все время молчавшая, кроткая Даша, и племянница Настя, и слишком коротко остриженный молодой человек, и Филимон, и инвалид Бурьков, и Василиса Лушникова, бывшая Васка Красильникова, и вежливый Чичагов.

Нонне Павловне не то чтобы хотелось разобраться в сущности спора, но просто было скучно сидеть молча, и она тоже вставила свое слово:

— Я не понимаю, кому там мешает кузница. Она же в стороне. Я сегодня…

— Да ты и не поймешь! — махнул на нее рукой Филимон, как-то обидно махнул, и повернулся к Василисе Лушниковой. — Вот ты правильно говоришь, Василиса Семеновна. Твое мнение сейчас очень ценно…

Нонна Павловна вспомнила, что эта самая Васка, тогда еще Красильникова, вместе с ней уезжала из Жухарей. Они вместе тогда завербовались. Вместе ехали в поезде. Вместе работали на строительстве железной дороги. Кажется, носили одни и те же носилки с песком. А потом Василиса, видимо, вернулась сюда, где-то выучилась на агронома, что ли, и теперь ее мнение считается ценным. И Чичагов поддакивает ей. Он сейчас на Василису только и смотрит, когда она говорит, будто Нонны Павловны тут вовсе нет и не было.

— Да уж, верно сказано, наломали мы дров в сельском хозяйстве, наконец вздыхает он, отодвигая тарелку. — Все это результат, или, как говорится, рецидив недооценки. Нашим машинам нужен массив, и мы, конечно, сломаем все загородки и перегородки. Я это ясно вижу. Такая же ведь история была и в Хрубинове нынешней весной…

Нонне Павловне не только непонятна, но и неинтересна эта история. И весь этот шум за столом утомляет ее. Она чувствует, как липкая испарина покрывает ее лицо, и шею, и открытые полные плечи.

Она отодвигает стул и уходит в другую комнату. Ей хочется освежиться, хотя бы попудриться.

Только сестра замечает ее отсутствие и выходит следом за ней.

7

В чемодане у Нонны Павловны лежит еще один чемоданчик. В нем много разных больших и малых флаконов и флакончиков, тюбиков и баночек. Она ловко орудует ими, наливает в ладонь одеколону, вытирает лицо и шею, потом пудрится.

— А это вот тебе, — протягивает она сестре два тюбика. — Этим на ночь хорошо натирать лицо. Кожа всегда будет свежей…

— Батюшки, — удивляется Даша, — сколько у тебя снадобий!

— Нужно заботиться о своем лице, — говорит Нонна Павловна. — Лицо для женщины — это все.

Даша молчит, вздыхает.

— А сколько ты, я думаю, всего перевидела! — помолчав, почтительно произносит она. — Я тебя сегодня послушала, так сама ровно везде перебывала. А ведь ты сперва на железной дороге работала, Василиса рассказывала…

— Я недолго там работала. Месяца два, кажется, — вспоминает Нонна Павловна. Голова у нее слегка кружится. Она садится на подоконник у растворенного окна. — Водку вы чем-то настаиваете. Я не привыкла к этому.

— Ну да, ну да, — соглашается Даша. — У нас ведь все по-простому, все по-деревенскому. Тут даже самогоночка была. Старик Жутеев принес. На самогонку у нас большая строгость. Но люди все-таки как-то ухитряются.

В комнату вошел Филимон. Сестры не заметили его. Он присел на корточки у низенького столика, стал выбирать патефонные пластинки, подносил каждую близко к глазам, чтобы прочитать надпись.

А Нонна Павловна, сидя на подоконнике, продолжала рассказывать о себе. Голова ее все еще кружилась. Но легкий ветерок приятно охлаждал разгоряченное тело, приятно шевелил завитки волос на шее и, похоже, сам навевал воспоминания.

И удивительное дело — все, что в прошлом было безотрадным и горьким, вспоминалось сейчас без горечи. Даже с удовольствием вспоминалось.

Это, может быть, оттого, что она тогда была совсем молодой и такой красивой, что, вот честное слово, не было парня, который не таращил бы на нее глаза. Даже старички заглядывались! Хотя она тогда еще не носила красивых платьев, не подбривала брови и губы не красила. Просто она была красивой от природы и, главное, молодой была.

На строительстве железной дороги один десятник, Мякишев Степан, тоже довольно красивый парень, немножко похожий на Филимона, сперва обхаживал ее, все старался облапить, а потом, когда понял, что она совсем не такая, вполне серьезно посватался к ней. Понятно, он ей тоже нравился. Но она подумала: а зачем? Зачем она выйдет за него замуж? Чтобы жить с ним на строительстве в палатке или пусть даже в бараке? Какая у них может выйти перспектива в их семейной жизни? Он, тем более, заметно любит выпивать. Что хорошего-то? Наплодят детей, надо будет их обмывать, обшивать, вытирать им носы. И сверх всего еще придется работать на строительстве, таскать носилки с песком, катать тачку или еще что-нибудь такое. Нет уж, покорно благодарю! Со своей красотой она и лучше устроится. К тому же тут, на строительстве, разнесся слух, что в новую больницу набирают санитарок, будут их учить, и кто пожелает, свободно может выучиться даже на фельдшерицу или медицинскую сестру. Не долго думая, она попрощалась с этим Мякишевым и перешла в больницу.

В больнице она познакомилась с артистом эстрады, которому вырезали аппендицит. Курчавый такой мужчина, немолодых лет и со своим подходом к женщинам. Звали его Аркадий Муар. И ее он стал звать не Настей, а Нонной, доказывая, что это, мол, глупо — при такой красоте называться Настей. И отчество, мол, надо сменить — не Пантелеймоновна, а Павловна. Короче говоря, в каких-нибудь несколько дней он уговорил ее ехать с ним прямо в Москву. А в больнице как раз в этот день, когда он ее особенно сильно уговаривал, умер один старичок, и ей еще с одной санитаркой пришлось выносить его на носилках в мертвецкую. Ужас, что она тогда пережила! Он ей в первую же ночь приснился, этот покойник. И ведь он не последний, подумала она. Понятно, ведь в больнице не все выздоравливают. Что же это будет у нее за работа?

Муар отвез ее в Москву, но замуж за себя не звал, хотя купил ей два платья, туфли и обещался купить пальто, а также еще обещался устроить на хорошую работу, хотя бы даже в театр. А театры в Москве замечательные…

— Все басни рассказываете? — засмеялся в дверях кто-то, кого не сразу рассмотрела в сгустившихся сумерках Нонна Павловна. Только когда заскрипел протез, она узнала инвалида Бурькова. — Басни мы сами умеем рассказывать, — зашагал он, постукивая, к окну. — А я гляжу, все хозяева скрылись. А обещали патефон завести, «Одинокую гармонь».

— Ах ты, батюшки, что же это такое? — встревожилась Даша. — Ведь действительно — гости… Филимон, что же ты?

— Сейчас заведем патефон, — откликнулся муж. — Сейчас заведем. Я пластинку искал…

Патефон наконец засопел, но сестры не ушли от окна.

— Что же дальше-то было? — чуть задрожала от нетерпения Даша. — Ты все рассказывай, ничего не пропускай!

— Короче говоря, имела я неприятности от этого Муара. Спасибо, женщины научили. А то осталась бы я с ребенком на руках, — вздохнула Нонна Павловна и задумалась.

И Даша задумалась. Потом обняла сестру, прижалась к ней и почему-то шепотом сказала:

— А может, Настенька, это и к лучшему было бы? Он вырос бы. Ему сейчас бы сколько годков сравнялось?..

— Кому это? — вздрогнула Нонна Павловна.

— Ну, тому ребеночку, которого ты… извела, что ли?

— Да зачем бы он нужен мне был? — вдруг ожесточилась Нонна Павловна. Муар и не собирался жениться. А с ребенком я куда бы девалась? Кому бы я была нужна?

— Все равно, — сказала Даша, — все равно ребеночек был бы твой. Все-таки свое дитя ближе всего к сердцу!

— Да к чему это все теперь вспоминать! — махнула рукой Нонна Павловна и опять задумалась.

— Ну, а дальше-то, дальше-то ты как жила?

— Дальше? — повторила Нонна Павловна и неожиданно улыбнулась. — Дальше уж я жила получше. Умнее сделалась…

Она работала билетером в кинотеатре, кондуктором в трамвае, кассиршей в парикмахерской, даже воспитательницей работала в детском саду…

— А в войну-то, — допытывалась сестра, — в войну-то ты где находилась?

— В войну? В войну я эвакуировалась. Город есть такой в Средней Азии Самарканд. Я туда от завода приехала, с детским садом.

— Вот как! — почему-то удивилась Даша. — Говорят, слишком жарко там. Пески…

— Пески — это ерунда, — отмахнулась Нонна Павловна. — Да я и недолго там жила. Как бомбежки прекратились, я сейчас же вернулась в Москву…

— Опять с детским садом?

— Да на что он мне нужен был, детский сад! Я познакомилась с одним серьезным человеком. Он меня устроил в Москве в распределитель. Вот уж тут все было в моих руках…

Нонна Павловна с удовольствием рассказывала, как она жила в войну, как распределяла продукты, какие платья шила, какие люди водили с ней знакомство, как даже заискивали перед нею. Но этот рассказ, однако, не произвел сильного впечатления на Дашу.

— А я думала, ты в войну на фронте была, — сказала Даша. — Ты про самолеты сегодня рассказывала, я подумала: уж не летчицей ли ты сама была? Ведь женщины-то теперь тоже летчицами бывают…

— Да зачем мне это? — опять отмахнулась Нонна Павловна. — Что, мне жизнь моя не дорога? Я про самолеты от знакомых знаю. У меня такие знакомства, что даже у другого генерала таких нету. Передо мной, простой девкой, в войну такие люди с голодухи плясали в распределителе, что я даже сама удивлялась…

И она снова стала рассказывать про знакомых, каких она приобрела еще в войну в распределителе. И знаменитые артисты ей знакомы, и режиссеры. И ее самое уговаривали сниматься. Один кинорежиссер приглашал ее, исключительно за ее красоту, играть королеву в подводном царстве. А другой, напротив, звал на роль солдатской жены. Она очень хорошо снабжала этого режиссера. Он был очень доволен. Но вскоре посадили в тюрьму за разные дела заведующего распределителем, и в распределителе почти что всех продавцов переменили. Она кинулась было к этому режиссеру — солдатскую жену играть, но режиссер сделал вид, что даже не узнает ее. Да и картину почему-то снимать не стали…

— Ну, а сейчас-то, сейчас-то ты как живешь?

— Сейчас? Сейчас опять хорошо. Я при сатураторе работаю…

— Это что же, машина, что ли, такая?

— Вроде того, — улыбнулась Нонна Павловна.

— Вот это хорошо! — обрадовалась Даша. И обняла сестру, как спасенную от несчастья. — На машине работать, Настенька, по теперешним временам, это лучше всего, лучше всего. Даже у нас в деревне все стремятся…

Нонна Павловна, похоже, сконфузилась.

— Глупая ты, Даша! — сказала она, помолчав. — Да это не такая машина. Это вроде аппарат такой для газированной воды. И еще пиво я отпускаю, когда бывает. Но больше я работаю при сатураторе…

— Ну, это тоже хорошо, очень хорошо, — продолжала радоваться Даша. Все-таки в руках у тебя специальность. У нас и в деревне люди добиваются специальности. А как же! Вот Чичагов тоже из Москвы приехал к нам. Ты знаешь, как его уважают. Механик…

— Да никакой я и не механик, — засмеялась Нонна Павловна. — Просто мне так удобно. Зарплата, правда, небольшая. Да я за зарплатой и не гонюсь…

— И не надо гнаться, — одобрила Даша. — Не в деньгах счастье. Это и раньше говорили…

— Чего раньше говорили, этого я не помню, — сказала Нонна Павловна. — А мне на моей работе в том смысле хорошо, что я имею отдельную комнату, все удобства. И за свой выходной я могу столько заработать, что другой механик и за два месяца не заработает.

— Вот как? — удивилась Даша.

— Вот так, — усмехнулась Нонна Павловна. — Я за свой выходной все московские магазины обойду, а некоторые даже на такси объеду. Для скорости. Где какие товары продают, которых не хватает, я куплю. А потом пожалуйста, кому угодно могу уступить, но цена уже будет другая…

— И не боишься? — шепотом спросила Даша. — Ведь это же получается как бы… вред. Государству вред и всем прочим…

— «Вред»! — передразнила ее Нонна Павловна. — Ты бы посмотрела, как меня приветствуют, когда я по домам хожу! А государство от меня не обеднеет. У нас не бедное государство…

— Вот в этом все и дело, — как бы согласилась Даша. — Государство, это правильно, не бедное. И не вечно же так будет, что каких-то товаров не хватает. Ну, а как все наладится, ты что же тогда?

— Ты за меня не беспокойся, — насупилась Нонна Павловна, — я себе найду… — И вдруг осеклась, опять увидев Филимона.

Он вернулся, должно быть, за новыми пластинками и стоял посреди комнаты. И Даша увидела его. Даша как будто даже испугалась, увидев его.

— Ты чего, Филимоша? — спросила она. — Ты чего?

— Ничего, — ответил он каким-то странным, глухим голосом. — Просто так…

— Завел бы хоть танцы, — уже совсем растерянно попросила Даша.

— Заведу, — пообещал он и медленно пошел к гостям.

А Нонна Павловна как будто очнулась от тяжкого сна. И с чего это она вдруг так расчувствовалась, разболталась, словно вывернулась наизнанку? Может, это хмель ее так закружил? Или просто всякому человеку хоть раз в жизни хочется с кем-нибудь поговорить откровенно о себе, о своих делах, какие бы они ни были? И это ведь ее родная сестра Даша. Бывало, они в детстве и еще в ранней юности спали рядышком, обнявшись, на сеновале и откровенно-откровенно поверяли одна другой свои девичьи тайны. Как недавно и как давно все это было…

Нонна Павловна, будто девчонка, спрыгнула с подоконника, но пол задрожал под ее увесистым телом. Оно не кажется слишком увесистым, когда она движется, чуть покачиваясь, на высоких каблуках. Оно все еще гибкое, стройное, сильное. И, чувствуя покоряющую силу своего тела, она уверенно оправляет платье, чуть взрыхляет волосы и идет в ту комнату, где шумят гости и патефон сладостно поет о любви.

Ничего особенного не случилось. Чичагов, захмелевший, но не раскисший, а, напротив, приятно возбужденный, протягивает к ней руки. Не Василису Лушникову, бывшую Васку Красильникову, а именно ее, Нонну Павловну, бывшую Настю Самокурову, он приглашает танцевать. И она, улыбаясь заманчиво и как бы утомленно, кладет свою белую, полную руку на его могучее плечо. А инвалид Бурьков смотрит на нее посоловевшими глазами и говорит:

— Кабы не мешала мне моя казенная нога, я бы сам с вами прошелся. Уж больно хороши вы во всех статьях…

8

После танцев, когда гости разошлись по домам, Нонне Павловне еще долго не хотелось спать.

Она разделась, но легла не сразу, сидела на кровати, прислушиваясь к дальним гудкам, к стуку движка где-то, должно быть на МТС, к пыхтению какой-то не известной ей машины. Да и за тонкой, оклеенной пестрыми обоями перегородкой, в соседней комнате, еще не спали супруги. Они о чем-то тихо переговаривались. И Нонне Павловне подумалось, что сейчас Филимон про себя вспоминает о ней. Все-таки ему, наверно, обидно, что жизнь его так сложилась, не с ней, а с Дашей. Что из того, что Даша моложе? Любил-то ведь он по-настоящему не Дашу. Да и теперь, увидев свою прежнюю любовь, он, конечно, не мог не пожалеть о прошлом. Нонна Павловна вспомнила, как в Филимоне взыграло сердце, когда он дорогой со станции заговорил о своей дочке Насте, о том, что дочка похожа на тетку, как он вдруг, взгорячась, погнал жеребца и как он смотрел ей в глаза, чем-то потрясенный. Конечно, потрясенный. Эх, Филимон, Филимон…

Нонна Павловна стала стягивать с ноги прозрачный и скользкий чулок и в этот момент услышала приглушенный, чуть раздраженный голос Филимона:

— Чем это ты намазалась?

Это он спрашивал Дашу.

— Мазь такая. Для лица, — кротко ответила Даша. — Мне Настя дала. Ты против?

— Я-то тут при чем?

— Ну, все-таки, все-таки? Может, тебе неприятно? Это для лица. Настя говорит, нужно заботиться о своем лице…

— Вот именно, — сказал Филимон.

И можно было угадать, что он за перегородкой сердито усмехнулся. И можно было представить себе его суровое, скуластое лицо в тот момент, когда он произнес эти слова.

— Она теперь Нонной называется, — сообщила Даша.

— Как?

— Нонной.

— Это для чего же?

— Ей так гражданин один посоветовал. Вроде как ее бывший муж.

— Ну что ж, ему, наверно, виднее, — опять усмехнулся Филимон. — Но всего бы лучше ей называться Жучкой. На самом-то деле она Жучка и есть. Жучка, которая ненароком забежала в чужой двор. Кто ее поманит, перед тем она и служит. За сладкий кусок…

Тишина. Долгое молчание. Потом Даша обиженно говорит:

— Ты ее манил, еще как манил, да что-то она не больно согласилась…

— Значит, плохо манил, — вздыхает Филимон. Вздыхает и снова, наверно, усмехается. — Не было у меня, значит, в ту пору в руках сладкого куска. Я и сам его тогда не видел. Да и сейчас не больно-то вижу. А Жучку известно чем можно приманить. Только сладким куском.

— Жучка, Жучка! — сердится Даша. — Как не стыдно! Это все-таки моя родная сестра…

— Родная. Так что же, плакать, что ли, нам теперь над ней? — ворочается с боку на бок Филимон, и кровать скрипит под ним. — Люди дело делают, другой раз работают через силу, свыше сил своих. А они, вот эти Жучки, все пробиваются на легкие харчи. Чужие харчи истребляют. Ведь как сказала-то: «Работаю при сатураторе». Вот так при всем она и состоит — при всей нашей жизни. А жизнь идет без нее. Она только барыши собирает…

— Неужели, — спрашивает жена, и голос ее прерывается от волнения, неужели у тебя никакого чувства не осталось, Филимон? Неужели у тебя сердце чисто каменное, как у идола какого-нибудь? Ведь ты любил Настю? Ответь: любил? Ответь, я тебя спрашиваю…

— Любил, — глухо признается Филимон. — Думается мне, что любил. И верил, что она человеком будет. Люди уезжают, учатся, ума набирают. А она на что свой разум расходует?

— Вот видишь! Значит, ты ее все-таки любил…

— А теперь тебя люблю. Тебя одну люблю. И главное — уважаю. За все уважаю. И тот несчастный человек, кто уважения не заслуживает…

Слышно, как он дунул в ламповое стекло и как лампа, по-кошачьи фыркнув, потухла.

Нонна Павловна, как замороженная, сидела на кровати. Потом вдруг нестерпимый жар прилил к ее лицу, к плечам, ко всему телу. Ей стало душно.

Бессознательным движением она стала снова натягивать чулки и впервые почувствовала, как накурено в доме. Гости накурили и ушли. Надо бы проветрить, раньше чем ложиться спать.

Она поднялась, в одних чулках прошла по комнате, тихонько растворила окно, и прохладный воздух обнял ее. Как рыба, выброшенная на песок, она глотала этот воздух — воздух спасения и жизни, полный запахов только что скошенных трав, целебных и сытных, пропитанных благодатным соком и согретых всемогущим солнцем.

Под окном, вдоль канав, прорытых вокруг молоденьких яблонь, чернела свежевскопанная земля. И яблони дремотно шелестели подсушенной зноем листвой.

Прямо в лицо Нонне Павловне светила луна.

Это деревенская луна светила ей вот так же, когда Нонна Павловна была еще не Нонной, а Настей — маленькой, худенькой, белобрысой девочкой с тонкими косичками, потом красивой девушкой с крепкими, румяными щеками, которую хвалил в драмкружке за красоту заезжий режиссер Борис Вечерний. И когда ей не спалось по ночам, она вот так же, навалившись грудью на подоконник, смотрела в лунную даль, смотрела бездумно, как сейчас, но волновалась от предчувствия счастья, которое где-то ожидает ее. И она уехала отсюда на поиски счастья.

В городах, где она жила, она как-то не замечала луны. И звезд не замечала. Будто луна и звезды не освещают городов, будто их там не видно. Но свет деревенской луны навсегда остался светом ее счастливых сновидений. И мыслями своими, как все мы, она привыкла возвращаться в родные места, где еще, наверно, помнят ее и где обязательно удивятся, когда увидят, какой она стала — какой была и какой стала.

Всякому человеку, к сожалению, свойственно думать о себе не так, как думают о нем другие. И Нонна Павловна уверена была, что всех в деревне поразит даже ее внешний вид. Ведь в самом деле она похожа на киноактрису. Ведь тот капитан в поезде, Дудичев, что ли, так и уехал в убеждении, что ему повезло, что он счастливо познакомился с киноактрисой. И вдруг сейчас этот деревенский мужик Филимон — ну конечно, мужик! — точно уличил ее в краже, точно на ветру раздел ее донага одним только словом «Жучка».

Вероятно, если бы он сказал ей это в глаза, она нашлась бы, что ему ответить. И ответила бы дерзко, даже нахально, как она умеет. Но сейчас она ничего не может сказать. Он как бы застал ее врасплох и поселил в ее душе такую сумятицу чувств, что сегодня она, пожалуй, не уснет, не сможет уснуть.

Она надевает платье, туфли и тайком вылезает в окно, даже забыв его притворить как следует. Крадучись она пробирается мимо кустов в палисаднике и выходит в поле.

Ноги ее в модных туфлях увязают в рыхлой земле, но она все идет и идет без всякой цели, без надежды освободиться от гнетущего ощущения какого-то несчастья, только что приключившегося с ней. А может быть, это несчастье произошло уже давно, но она только что почувствовала его? Может быть, ее томит теперь сознание, что она напрасно когда-то уехала отсюда? Но ведь она уехала не одна — тысячи людей уезжали. И еще будут уезжать. И будут возвращаться. А другие не возвратятся никогда. Да и не уезжавшие тоже не во всем и не всегда правильно жили и живут. В чем же виновата она? Неужели одно только слово «Жучка» подняло со дна души такой клубок тоски, которого не развить и не размотать, и он будет давить на сердце? Нет, пожалуй, дело не в одном только слове.

Уже за столом, когда было весело от вина и шума, случилось что-то такое, из-за чего Нонна Павловна вдруг вышла из-за стола и потом неожиданно разоткровенничалась с сестрой.

Она хотела что-то доказать сестре, себе хотела что-то доказать, а получилось все не так, как она хотела. Она, правда, не собиралась рассказывать сестре всего о своей жизни, но как-то так случилось, что рассказала все. И не только сестре рассказала, не только Филимону, который, оказывается, подслушивал, но и самой себе. И у нее теперь было такое впечатление, будто она сама впервые услышала все о своей жизни.

Ей вспомнился сейчас весь вечер, во всех подробностях. Вспомнилось, как Чичагов, не обращавший сперва никакого внимания на свою соседку по столу Василису, когда заговорили о какой-то кузнице, уже забыл, должно быть, что Нонна Павловна тут тоже сидит, и слушал и смотрел только на Василису. И хотя в конце вечера он танцевал не с Василисой, а с Нонной Павловной, это, однако, ничего не изменило.

Ничтожные эти подробности почему-то угнетали Нонну Павловну.

В сущности душевно очерствевшая, да и раньше не искушенная в тонких чувствах, она привыкла все в жизни измерять как доход и убыток, как выигрыш и промах. И у нее сейчас было такое тревожное ощущение, будто ее за что-то должны наказать, будто она у кого-то что-то украла. То, напротив, ей казалось, что ее самое беспощадно ограбили, лишили каких-то прав и преимуществ, которыми она пользовалась еще час назад.

Еще час назад Чичагов, танцуя, держал ее за талию и говорил с придыханием, что она похожа на артистку из «Встречи на Эльбе». И знакомая маникюрша ей когда-то сказала: «Ни за что не подумаешь, что ты из деревни». И Нонна Павловна гордилась этим. И еще чем-то гордилась. Ей казалось, что она достигла каких-то высот. И вот с высот этих ее сбросил сейчас Филимон, сбросил одним словом. А может, и высот-то никаких не было? Отчего это она вообразила себя на высотах?

Униженная, растерянная и даже чем-то испуганная, она шла, запинаясь, увязая в рыхлой почве. И клочья воспоминаний стремительно проносились в ее голове. То ей вспоминался Аркадий Муар, то ничем не связанный с ним кинорежиссер, предлагавший ей играть солдатскую жену, то опять капитан Дудичев из вагона. Все проехали и прошли мимо нее. Или она проехала мимо всех…

И вот осталась она в жизни совершенно одна, как сейчас в этом пустынном поле под луной. И никому не нужна. Ну, вовсе никому.

Даже сестра ее Даша, простая телятница, презирает ее. Или это только показалось Нонне Павловне?..

Так, в смутной тревоге и тоске, она прошла все поле и остановилась на взгорье, у широкого полусгнившего пня от древней ветлы.

Все изменилось за эти годы, все перепахали, перерыли, перестроили, а этот пень трухлявый как стоял здесь, так и стоит.

У этого пня Настя Самокурова прощалась когда-то с Филимоном Овчинниковым. И так же светила луна, и так же пронзительно пахли скошенные травы, и так же сонно плескалась у взгорья вода в каменистой речке. Что же произошло с той поры?

Нонна Павловна, в полном душевном расстройстве, но руководимая привычным автоматизмом движений, подобрала платье, чтобы не смять, уселась на этот пень, как сидела тогда. Рядом с ней тогда стоял, потом сидел, обхватив ее колени, Филимон Овчинников. Влюбленный, безутешный, печальный. И он же сегодня, он же обозвал ее бранным словом и, наверно, спокойно спит, не томимый совестью, со своей женой. Конечно, спит.

А Нонна Павловна сидит одна на пне и чувствует, как у нее отчего-то тяжелеют ноги.

Это они от грязи тяжелеют, от глины, налипшей на лакированные туфли. Не отчистить их теперь, не отмыть. Лак обязательно отстанет. Испорчены туфли, окончательно испорчены…

Взглянув на ноги, Нонна Павловна вдруг ожесточилась. Да ну это все к черту! Всех родственников к черту! И все эти воспоминания! Она и одного дня тут не останется. Она сегодня же уедет и все забудет. Подумаешь, невидаль — родная деревня, родная сестра! Сколько лет жила без них и еще проживет сколько захочет. Ну их всех к черту!

Она поднялась с пня и решительно зашагала по скошенной траве в тяжелых туфлях. И все-таки чувство душевной тревоги не оставляло ее. Что-то сегодня надломилось, оборвалось в ее сердце…

У высокой, одиноко стоящей на взгорье сосны она услышала приглушенные, взволнованные голоса. Остановилась, прислушалась, вгляделась и тотчас же увидела круглую, коротко остриженную голову того молодого человека, что сидел рядом с ее племянницей Настей за ужином. И Настю она тут же увидела. Да и молодые люди, должно быть, заметили Нонну Павловну, зашептались быстро-быстро. Потом Настя встала и пошла навстречу тетке. А круглоголовый паренек исчез, — видимо, спустился к реке.

Настя подошла к тетке, обняла ее, сказала:

— Я завтра уезжаю. Мы прощаемся.

И заплакала. И Нонна Павловна неожиданно для себя заплакала вместе с ней. Заплакала даже сильнее Насти. Заплакала так, что Настя испугалась и усадила тетку на траву прямо в нарядном платье, которое та не успела подобрать.

Не только плач, но и лицо тетки удивило племянницу. Оно вдруг стало старым, пепельно-бледным. Или это лунный свет дает такую окраску?

А скошенные травы прямо-таки исступленно пахнут вокруг.

Прямо душу рвут они своим запахом.

Москва, март 1955 г.

Загрузка...