— Мюриель.
— Да.
Когда Мюриель была еще совсем маленькой, отец попросил ее называть себя Карелом, она так и не смогла этого сделать и очень рано перестала его вообще как-либо называть.
— Не могла бы ты зайти на минутку?
Карел всегда говорил «Зайди сюда», словно приглашая не к себе, а в определенное место. Во фразе чудилось что-то угрожающее, как будто следовало ждать удара.
Мюриель нерешительно остановилась в дверях. Она боялась своего отца.
— Подойди поближе, пожалуйста.
Она вошла в кабинет. Книги, принесенные из холла, занимали черную кушетку, набитую конским волосом, и половину пола, покрытого едва различимыми темными пятнами. Единственная переносная лампа освещала на столе круг потертой красной кожи и стакан молока, а чуть выше и более смутно высвечивала красивое лицо Карела, которое всегда казалось Мюриель немного застывшим, как бы покрытым льдом. Король троллей.
— Мне хотелось бы знать, Мюриель, какие шаги ты намерена предпринять, чтобы найти себе работу в Лондоне.
Мюриель срочно обдумывала ответ. Она не собиралась открыть отцу правду, что намерена не работать месяцев шесть и посвятить все свое время поэзии. Мюриель с детства сочиняла стихи, и ее уже давно мучил вопрос, действительно ли она поэт? За эти шесть месяцев она бы, так или иначе выяснила это раз и навсегда, предоставив последний шанс демону поэзии. В конце концов, единственное спасение в этом возрасте — стать художником. В данный момент она работала над большой философской поэмой в стиле «Cimetiere Marin»[8] и уже написала сорок семь строф.
— Я все обдумаю, — сказала она.
— Хорошо. У тебя не будет затруднений в том, чтобы получить должность секретаря в городе. — Карел сказал «получить должность», а не найти работу. Мюриель обратила внимание, что с ней он употреблял такую бюрократическую манеру разговора.
— Я осмотрюсь.
— Ты идешь к Элизабет?
— Да.
— Хорошо. Кажется, звенит ее колокольчик. Иди тогда.
Когда Мюриель подошла к двери Элизабет, она услышала позади голос, мягко позвавший: «Пэттикинс». Она нахмурилась, осторожно постучала и затем вошла.
— Привет тебе.
— Привет тебе.
Элизабет сидела на полу, курила сигару и пыталась собрать головоломку, которая занимала девушек уже почти два месяца. Они с риском рассыпать привезли ее в Лондон полусобранной, в багажном отделении нанятой для переезда машины.
— Так трудно сделать море — все фрагменты одинаковые. Картина на головоломке изображала парусные суда во время морской битвы.
Элизабет продолжала курить и перебирать фрагменты головоломки, а Мюриель села у зеркала французского гардероба и наблюдала. Ей нравилось видеть толстый коричневый цилиндр сигары, подрагивающий между тонких и белых, как бумага, пальцев.
Элизабет была в расцвете красоты. С тех пор как заболела, она всегда одевалась просто — черные брюки и полосатая сорочка, и тем не менее сохранила слегка экзотический окрыленный облик любимого пажа. Ее прямые бледно-желтые волосы падали ровными волнами на плечи. Декоративные, с металлическим блеском, они напоминали средневековую прическу. Ее удлиненное узкое лицо тоже было бледным, иногда оно казалось совсем белым, но с золотистым оттенком, напоминающим южный мрамор. Постоянное пребывание в стенах дома сделало ее похожей на растение, лишенное света, но все же в бледности сохранялся какой-то блеск. Иногда вся ее голова казалась странно выбеленной, как будто вокруг нее сиял холодный свет. Только большие глаза, темные, серо-голубые, сверкали, и создавалось впечатление, будто сквозь пустые глазницы статуи проглядывает грозовое небо.
— Извини, что позвонила. Мне просто стало скучно. Не помешала?
— Ничуть.
— Какие новости la-bas[9]?
— Ничего особенного. Этот ужасно милый русский принес нам еды. Наконец-то он понял, что мы с Пэтти две сепаратные организации.
Предметом гордости для Мюриель было не позволять Пэтти прислуживать ей. Пэтти, радовавшаяся смерти Клары, вызвала в Мюриель ненависть, которую время слегка притупило, превратив в привычку. Когда она была моложе, она предприняла одну-две попытки простить Пэтти, но в них не было милосердного таинства прощения. Иногда она жалела несчастное темнокожее животное, и все. Иногда пыталась заставить себя осознать вину отца. Но само устройство ее вселенной делало вину Карела невидимой. Хотя она с неприязнью замечала, что ее отец, казалось, извлекал какое-то сардоническое удовольствие из непримиримой вражды между его служанкой и дочерью.
— Ты потеряла место, черт тебя побери. — Мюриель машинально закрыла том «Илиады», лежавшей рядом с ней на полу. Знание греческого добавляло Элизабет еще больше привлекательности. Мюриель жалела теперь, что не учила греческий. Она раскаивалась и в том, что не поступила в университет. Она чувствовала себя старой и о многом сожалела.
— Извини. Я немного нервничаю. У меня такое ощущение, будто мы находимся в осаде. Туман по-прежнему густой.
— Знаю. Довольно волнующе. Я даже не побеспокоилась отдернуть занавески. Все равно как ночью.
Новая комната Элизабет, ярко освещенная несколькими лампами, уже стала похожа на прежнюю. Она, как и та, напоминала по форме букву L, кровать стояла в нише, наполовину скрытая китайской ширмой. Немного повернув голову, Мюриель могла увидеть в зеркале самый конец кровати. Простыни в беспорядке свешивались с нее, она производила впечатление гнезда из перьев и шелка и напоминала восточную кушетку. Длинный книжный шкаф, уже заполненный и приведенный в порядок, занимал ближайшую стену. Между гардеробом и дверью стоял рабочий стол Элизабет с ее маленьким радиоприемником и пишущей машинкой, которую она называла «собакой». В камине горел неяркий огонь. К нему был обращен обтянутый розовым бархатом шезлонг, к которому сейчас прислонилась спиной Элизабет, отдыхая от головоломки; Элизабет настояла, чтобы его приобрели, как только заболела, и Карел, проявив заботу, купил его, невзирая на цену. «Если мне суждено быть интересной больной, я должна иметь шезлонг», — заявила тогда Элизабет. Мюриель восхитилась, и продолжала восхищаться ее мужеством и жизнерадостностью, с которой она переносила свою трудную судьбу.
— Что хотел Карел? Кажется, я слышала, как он звал тебя.
Мюриель все еще поражало, когда она слышала, как кузина называла его «Карел». Хотя та обращалась к нему так непринужденно с самого раннего детства. Девушки никогда не обсуждали Карела, разве что размышляли иногда — не унесет ли его однажды сам дьявол в преисподнюю.
— Он спросил меня, ищу ли я работу.
— Ты не сказала ему о своих поэтических увлечениях?
— Нет.
Элизабет никогда не просила Мюриель показать ей свои стихи, а когда Мюриель время от времени с чем-то ее знакомила, почти не комментировала. Мюриель расстроила бы враждебная критика, и в то же время немного одобрения ей бы не помешало.
В эти дни Мюриель почти физически ощутила, как меняются ее взаимоотношения с Элизабет. Пять лет, которые разделяли их, в разное время имели неодинаковое значение. Элизабет всегда была нежным и чистым созданием, сердцевиной невинности в семье. Никакая тень, казалось, никогда не падала на веселость дитя-сироты, веселость удивительно непобедимую и чистую. Даже Пэтти любила ее. Мюриель чувствовала себя одновременно неловкой и готовой нежно защитить Элизабет, когда та нетерпеливо тянула ее за руку вперед сквозь годы детства. Мюриель, обладавшая твердой и непреклонной уверенностью в себе, естественно, считала себя учительницей Элизабет, способной, любящей и преданной. В последнее время Мюриель почувствовала, как равновесие смещается и пятилетний разрыв в возрасте как бы сокращается. По уровню своего развития и образования кузина почти сравнялась с ней, и Мюриель интуитивно ощущала в повзрослевшей Элизабет силу характера не меньше, чем ее собственная. Правда, эту силу та никогда не применяла против нее, даже едва показывала в ее присутствии. Элизабет по-прежнему играла роль веселого зависимого ребенка, чтобы доставить удовольствие Мюриель и, конечно, Карелу, но сейчас в этом непроизвольно ощущалось притворство. Как и раньше, в ней все казалось таким восхитительно мягким и шелковым, но теперь время от времени проявлялся и проблеск стали.
Эта тихая твердость, по мнению Мюриель, внесла завершающий штрих в красоту Элизабет. Бледное лицо стало печальнее и казалось еще более удлиненным, словно какая-то сила властвовала над ним. Темные серо-голубые глаза, теперь подернутые дымкой, более осознанно смотрели из обжитого и надежно защищенного храма. Мюриель всегда считала Элизабет хорошенькой, но в ее восхищении красотой кузины не было и тени зависти. Мюриель, не имевшая склонности недооценивать себя, знала, что сама не лишена привлекательности. Ее лицо в значительной мере напоминало Элизабет, но без ее чрезмерной бледности и оригинальности черт. Волосы Мюриель, которые она коротко по-мальчишески подстригала, были золотисто-каштанового цвета, а довольно узкие глаза — темными в голубую крапинку. Мюриель не сомневалась в своей красоте, но она согласна была довольствоваться ролью милой и отдавать превосходство Элизабет.
Что касается ума, здесь все выглядело по-другому. Элизабет была скорее способной, чем склонной к размышлениям, умной, но едва ли творческой натурой. Элизабет быстро овладела греческим, а ее латынь превосходила теперь латынь Мюриель. Но Мюриель одобрила решение Карела, продиктованное частично состоянием здоровья Элизабет, что ей не следует поступать в университет. Элизабет оставалась бесстрастной и уверенной, как и Мюриель в ее возрасте, в своей способности получить образование самостоятельно. И Мюриель радовала возможность сохранить роль наставницы своей кузины, для будущего развития которой она детально разработала план. Она была уверена, что Элизабет и впредь не станет противодействовать ее превосходству. Между ними никогда не возникало ничего, что бы напоминало столкновение характеров. Хотя они часто находили повод накричать друг на друга, все равно их отношения были удивительно совершенными.
Мюриель иногда беспокоило одиночество, которое Элизабет, казалось, воспринимала как нечто естественное. В Мидленде у них был небольшой круг друзей, к которым девушки относились снисходительно и покровительственно в их присутствии и высмеивали в отсутствие. Все молодые люди рано или поздно объявлялись «ужасно тупыми». Они обращались со своими друзьями, как две утонченные молодые принцессы могли обращаться с детьми своих слуг. В Лондоне можно было надеяться на лучшую компанию, но пройдет немало времени, прежде чем удастся найти подходящих друзей для Элизабет. Карел никогда не предпринимал никаких попыток расширить круг ее знакомств, и сама Элизабет, казалось, относилась с поразительным равнодушием к своему одиночеству. Мюриель несколько озабоченно всматривалась в Элизабет, ставшую подростком, и искала признаки интереса к юношам, зарождающегося тяготения к противоположному полу, но Элизабет только смеялась над своими немногими знакомыми мальчиками. Мюриель тщетно прислушивалась к внутреннему отголоску естественных потребностей и не могла обнаружить ни грана отчаяния в восприятии искалеченной девушки своей нынешней жизни. Только позже в таинственном молчании она почувствовала, что в Элизабет развивается страстная натура.
Мюриель, уже давно убежденная в своей исключительности, в последнее время стала предполагать, что она не создана для общепринятой любовной жизни. Она не только все еще была девственницей, но даже не беспокоилась об этом. Ей ни разу не встречался мужчина ее возраста, который не казался бы слишком мелким по сравнению с ней. Время от времени ее привлекали мужчины постарше, о чем впоследствии она вспоминала как о глупом сентиментальном эпизоде. Она была влюблена в своего учителя латыни, а позже в главу фирмы, в которой работала. Ее чувства, не встретившие отклика и в действительности даже не замеченные, умерли тихой смертью. Она считала, что страстная любовь не для нее. Ее удовлетворит одинокая судьба художника и мыслителя. И конечно же, энергия ее сердца была обращена на систему, сформировавшую ее взаимоотношения с Элизабет.
Но для ее кузины все со временем может сложиться совсем по-иному. Мюриель твердо в это верила и, несмотря на боль, вызванную таким убеждением, одновременно испытывала и странное воодушевление. Элизабет не была отмечена, подобно Мюриель, печатью исключительности. Однажды Элизабет обретет счастье обычной жизни как принадлежащее ей по праву рождения. Она была слишком прелестной, чтобы проводить свою жизнь в темной, никем не посещаемой, похожей на пещеру обстановке, которую отец Мюриель все настойчивее создавал вокруг себя и в которой Элизабет была действительно единственным источником света. Конечно, Мюриель подумывала о том, чтобы увезти Элизабет, по крайней мере, эта мысль посещала ее, но она всегда отбрасывала ее как нечто неуместное и преждевременное. Существовала какая-то хрупкость, не в ее отношениях с Элизабет, а во всей ситуации, которая не вынесла бы такого насилия. В конце концов, Элизабет уже заплатила за свое одиночество. Она еще не была готова повернуться лицом к миру, но однажды ее принц, возможно, придет. Или, когда станет ясно, что он необходим, Мюриель скорее сама выберет и воспитает его. Она не воспринимала замужество потерей Элизабет. После стольких лет Элизабет не могла быть потеряна. Они смогут справиться с мужем Элизабет.
Отделив, таким образом, свою судьбу от судьбы кузины, Мюриель утвердила собственное превосходство, которое, как она знала, ляжет на нее большим грузом. Порой ее охватывала паника, когда она медленно скользила прочь от берегов повседневности. Это выглядело как потеря невинности, временами она тосковала, так как не знала простых невинных вещей, бездумных привязанностей, свободного счастливого смеха, собак, пробегающих мимо по улице. Она не могла понять, почему ее аскетизм так напоминал чувство вины. Даже в ее долгой дружбе с Элизабет всегда оставалась тайная меланхолия. Мысль о самоубийстве не была вызвана обстоятельствами или разочарованиями, она была всецело и глубоко естественна для нее, и Мюриель давно запаслась снотворными таблетками в достаточном количестве, чтобы быстро и безболезненно уйти со сцены, как только она выберет момент покинуть место действия. Мысль о том, что она временно задерживается и делает свой выбор, дарила ей изо дня в день живительное волнение, когда она сжимала и встряхивала драгоценные, несущие свободу таблетки в маленькой бутылочке, существование которых она не открыла даже Элизабет. Что ж, однажды она, возможно, уйдет. Но не теперь.
— Мюриель, Ариэль, Габриэль.
— Да, дорогая.
— Заходила, как обещала, старушка Шэдокс-Браун? Элизабет положила сигару в пепельницу и начала отдирать листы нетерпеливыми пальцами.
— Да, она приходила сегодня утром с дядей Маркусом. Я слышала, как Пэтти их прогнала.
— Думаю, Карелу не удастся держать их всегда на расстоянии. Хотя не могу сказать, что очень хочу увидеть дядю Маркуса. А ты хочешь повидать Шэдокс?
— Боже сохрани, нет. Это принципиальная женщина. Я показывала тебе ее письмо? Все о том, что нужно выполнять свой долг, быть готовой ко всему, и о том, чтобы найти стоящую работу.
— Я ненавижу выполнять свой долг, а ты?
— Тоже ненавижу. И более того, не буду.
Девушки гордились своей теоретической безнравственностью, находя в этом определенную изысканность. Ощущая свое превосходство над окружающими, они стали надменными, упрямыми, потом аморальными и свободными. Сами они не предавались излишеству и жили строго размеренной жизнью, которую Мюриель ввела, а Элизабет приняла. Но они считали само собой разумеющимся, что им все дозволено. Они презирали самопожертвование, которое называли условностью и добродетельным неврозом. Они избавились от такой мнимой морали уже давно. Во время своих дискуссий еще в раннем возрасте они пришли к выводу, что Бога нет, и больше не возвращались к этой теме.
— Не выношу этот мир благодетелей человечества, — сказала Элизабет.
— Я тоже. Они просто удовлетворяют свое чувство власти. И так довольны собой. Это разновидность снобизма. Шэдокс — сноб.
— Раз уж мы заговорили о филантропах, заходила ли снова любезная Антея?
— Да, любезная Антея заходила сегодня утром. Она наносит нам визиты ежедневно.
Миссис Барлоу уже стала для девушек мишенью для шуток.
— Пожалуй, я поднимусь.
Элизабет встала с пола, совершив серию медленных размеренных движений, и расположилась в шезлонге, вытянув свои длинные, обтянутые в черное ноги. Мюриель смотрела на нее и не двигалась. Элизабет не любила, чтобы ей помогали.
— Ты хорошо спала этой ночью, моя дорогая?
— Как колода. А ты?
— Шум этих поездов не дает мне покоя.
Мюриель снова видела ужасный сон прошлой ночью. Он часто повторялся. Она была в каком-то пустынном месте, возможно в храме рядом с мраморной колонной, напуганная чем-то темным, выходящим из-под земли. Оно поднималось все выше и выше. Она не могла припомнить, чем все это кончалось, и всегда просыпалась в ужасе. Она никогда не рассказывала об этом сне Элизабет.
— Я чувствовала себя чертовски усталой, — сказала Элизабет, — и тотчас же заснула.
— Полагаю, ты не поднимала тяжести, дорогая?
— Нет, нет. Я складывала книги по одной. Должна сказать, на это ушла вечность.
— Надеюсь, ты не заразилась от меня?
— Это ты заразилась от меня, моя лапочка!
— Как ты себя сейчас чувствуешь?
— Так себе.
Болезнь Элизабет, все еще загадочная для докторов, пленяла и даже зачаровывала Мюриель. Казалось, все черты Элизабет, даже болезнь, превращались в достоинство и преимущества. Сама Элизабет хранила целомудренное молчание по этому поводу, такая скромность пленяла Мюриель и одновременно возбуждала любопытство. Элизабет как бы спряталась за тайну своей болезни. Она никогда не позволяла Мюриель наблюдать, как она раздевается, или видеть себя раздетой. Увидеть ее с длинными обнаженными ногами, в блузке или царственно возлежащей на постели в лиловой ночной сорочке с мелкими, как молочные зубы, перламутровыми пуговками было редкой привилегией. Только постучав и получив разрешение, можно было получить доступ в ее комнату; дверь часто была закрыта, и в некоторых случаях Мюриель приходилось ждать приглашающего звонка колокольчика. К тому же Элизабет стала неприкасаемой. Мюриель знала об этом не из слов, но через сложный язык движений. Она осознала, что возник электрический барьер, который теперь, как щитом, отделил кузину от нее. Это беспокоило Мюриель, хотя в восприятии Элизабет этот барьер превратился в своеобразную форму общения. Между девушками иногда возникали моменты напряжения, паузы, заминки, наполненные своеобразным изяществом, мгновения, когда Мюриель хотела заключить кузину в объятия и не могла сделать этого.
Мюриель предполагала, что такая ситуация возникла из-за хирургического корсета. Ей бы хотелось прикоснуться к Элизабет и пощупать корсет. По правде говоря, этот предмет, который ей ни разу не позволили увидеть, в значительной степени занимал ее воображение. В первое время Элизабет соглашалась поговорить о корсете и даже подшучивала, называя себя «железной девой», но впоследствии предпочитала умалчивать о нем. Мюриель знала о корсете только одно: так как Элизабет чувствовала себя удобнее в брюках, она носила «мужской вариант» корсета — хотя, что сделало его мужским, так и не поняла. Мюриель часто думала, не заставить ли Элизабет показать ей эту таинственную вещь. Такая скрытность может принести вред Элизабет. Тем не менее она все еще не решалась открыто принуждать кузину в таком деликатном деле. Ей бы только хотелось каким-то образом выбросить из головы эту заботу.
Наблюдая за Элизабет, беспокойно ерзающей в шезлонге, Мюриель скользнула взглядом за золотистую головку в угол, где виднелась длинная трещина в обоях. Когда-то комната Элизабет была намного больше, форму буквы L ей придали двумя перегородками из древесной плиты, образовавшими еще одну маленькую комнатку, теперь выходившую отдельно в коридор, — она была задумана как бельевая, Пэтти ее и использовала таким образом. Осматривая дом вскоре после переезда, Мюриель вошла в эту комнату и увидела полоску света в углу, где пересекались перегородки. Через эту щель можно было бы заглянуть в комнату Элизабет, а с помощью большого французского зеркала — даже в нишу, где спала Элизабет. Мюриель, сама изумившаяся быстроте, с которой к ней пришла эта идея при виде полоски света, тотчас же выскользнула из комнаты, чтобы избежать ужасного искушения. Конечно, она не могла помышлять о том, чтобы шпионить таким образом за своей кузиной. Пытаясь отвлечься от этой мысли, Мюриель отвернулась и посмотрела в зеркало. Перед ней снова появилась комната, но измененная, как отражение в воде, немного затемненная в золотистой пушистой дымке. Зеркало отразило ее собственную голову и сразу позади струящийся поток волос Элизабет, повернувшейся, чтобы взбить подушки, а позади большую часть постели, смятой, растрепанной, в полумраке за ширмой. Мюриель теперь всматривалась в свои глаза, более голубые, чем глаза Элизабет, но не такой красивой формы. Пока она смотрела, стекло от ее дыхания затуманилось, она наклонилась поближе и прижалась губами к холодному зеркалу. Когда она сделала это и ее отраженные губы двинулись ей навстречу, внезапно пришло воспоминание. Она однажды, и это был единственный раз, поцеловала Элизабет в губы. Их разделяло тогда стекло. Был солнечный день, они долго смотрели друг на друга через стекло двери, ведущей в сад, и поцеловались. Элизабет в ту пору было четырнадцать. Мюриель вспомнила детскую фигурку, несущуюся потом по зеленому саду, и холодную твердость стекла, к которому все еще оставались прижатыми ее губы.
Теперь она отодвинулась и быстро стерла точно выстроенный образ купидона с поверхности. Элизабет, закончив взбивать подушки, повернулась и улыбнулась отражению Мюриель. Не улыбаясь, Мюриель все еще пристально смотрела в зеркало, как в проход под магической аркой, в блестящих глубинах которой можно внезапно увидеть призрак неземной принцессы.