Мария

Я не забыл маму и никогда ее не забуду, но мне нравилось жить одному в нашей квартире. Не много молодых людей моего возраста имели в своем распоряжении квартиру.

Некоторое время мне было не с кем ходить в кино или в театр, не хватало мамы, но вскоре я начал приглашать с собой девушек. Я не был стеснительным, мне ничего не стоило подойти к совершенно незнакомой девушке на школьном дворе и позвать ее в кино или в театр. Несколько раз я приглашал девушек, встреченных в автобусах, или в магазине, или просто в городе. Я предпочитал незнакомых девушек моим одноклассницам. Если бы я пригласил девушку из своего класса, это могло быть неправильно понято и, кроме того, должно было бы иметь продолжение. Хотя я приглашал совершенно незнакомых девушек, их внешность всегда кое-что рассказывала мне о них, я мог даже угадать, сколько им лет.

Заговорить с девушкой было просто, и я редко получал отказ. Сперва они смущенно хихикали, но я представлял все таким образом, что им казалось естественным принять приглашение незнакомого парня. Я давал им почувствовать себя избранными.

Они и были избранными, я не приглашал первых попавшихся.

Девушкам нравилось, что у меня есть своя квартира. Одна за другой они приходили ко мне на сыр с красным вином или на пиво с яичницей. Иногда они оставались ночевать, но только в виде исключения одна и та же девушка ночевала у меня два раза подряд. Разреши я какой-нибудь из них прийти ко мне снова, это дало бы ей повод для раздражения: почему ей нельзя приходить ко мне чаще? Случалось, у них возникали надежды, которых я не мог оправдать, тогда мне приходилось с ними объясняться, а я старался этого избегать, но я научился не внушать им ненужных надежд.

Никто из них не таил на меня обиды, если я приглашал их только на одно представление в театр, на один ужин и на одну ночь. Недоразумения начинались после четырех или шести таких приглашений. В этом и был парадокс. Девушка, которая ночевала у меня только раз, как правило, оставалась довольна хорошо проведенным временем. И она не кричала об этом на всех углах, большинству было стыдно, что они переночевали у совершенно незнакомого человека. Но как только число их посещений переваливало за единицу, они становились плаксивыми, жаловались подругам и считали, что имеют право провести у меня больше ночей.

Я никогда не обманывал девушек. Не обещал им ужина, пока мы не побывали вместе в кино или в театре, не обещал им постели, прежде чем мы не поужинали, и никогда даже не намекал, что они могут прийти ко мне еще раз. Я не скупился на комплименты, потому что действительно ценил и этих девушек, и их приход ко мне, но при этом никогда не говорил, что хотел бы связать себя с ними на более долгий срок. Чтобы избежать недоразумений, я, давая гостье зубную щетку, полотенце, а в некоторых случаях и старый мамин халат, неизменно подчеркивал, что хотя я и польщен, что она осталась у меня до утра, она должна относиться к этому только как к приятно проведенному времени, и это была чистая правда. Если девушка мне особенно нравилась — может быть, больше, чем все остальные, вместе взятые, — я чувствовал своей святой обязанностью честно сказать ей, что у меня нет намерений связывать себя на всю жизнь. Это производило впечатление, никто никогда не хлопал дверью. Казалось, будто такая откровенность делала ночной визит еще более интересным. Люди склонны больше ценить то, что, как им известно, никогда не повторится, чем то, что, по их мнению, будет длиться вечно.

Мне было забавно наблюдать за этими девушками, потому что все они обращали внимание на разные вещи в моей квартире. Некоторые подходили к книжным полкам и брали книги, которые их интересовали: девушка по имени Ирене сидела и листала «Мир искусства», а та, которую звали Ранди, принялась читать вслух брошюру по сексуальному просвещению Карла Эванга[16]. Я прочитал ее еще в детстве, и теперь мне казалось, что она уже устарела. Одна из девушек тут же уселась за наше зеленое пианино и очень неловко сыграла ноктюрн Шопена, — кажется, ее звали Ранвейг, — а Турид рассказала несколько незатейливых анекдотов, наигрывая мелодии из американского мюзикла «Волосы». Добрая половина девушек просто ставила пластинки, не успев войти в гостиную, — у меня были и Джоан Байез, и Дженис Джоплин, и Саймон и Гарфункель, и Петер, Пауль и Мэри. Одной голубоглазой блондинке непременно хотелось, чтобы мы послушали «Кариуса и Бактуса»[17], но никто из них не интересовался ни Чайковским, ни Пуччини, если не считать Хеге, которую я случайно встретил в конце мая.

Хеге уже сдала экзамен по музыке, она училась в гимназии на музыкальном отделении. После того как мы с ней посмотрели в кино «Испытание на мужество», она вдруг села за пианино и сыграла весь Второй до-диез-минорный концерт Рахманинова. Хеге играла более получаса, и когда дошла до адажио, я на какое-то время решил, что люблю ее, но как только она заиграла заключительное аллегро, я понял, что очарован музыкой, а не самой пианисткой. Когда мы пришли в спальню и я напомнил ей о краже красного «фиата» и последовавшем за ней приключении под навесом, она чуть не умерла от смеха. Теперь мы были уже взрослые, после реального училища мы с нею ни разу не виделись.

Хеге провела у меня три ночи подряд, но, когда на четвертый день до нее дошло, что мы не настоящая пара, она ушла от меня и никогда больше мне не звонила. Я без труда ее понял. Мы знали друг друга с детства. И было бы глупо играть во взрослые игры только ради самих этих игр.

Думаю, что Метр был согласен со мной, он особенно кис в те три дня, что Хеге жила у меня. Он бегал по гостиной и по кухне и размахивал своей бамбуковой тростью перед глазами у Хеге. Для меня было загадкой, почему она его не видит.

Многие девушки рвались выйти на балкон. Мама всегда тщательно ухаживала за растущими там в ящиках цветами, и я не мог бросить их на произвол судьбы в первую же весну после ее смерти. Я выкопал и выкинул все, что осталось в ящиках с прошлого года, наполнил их новой землей и посадил много луковиц. Результат получился на удивление хороший — мой балкон утопал в крокусах и тюльпанах, как никогда прежде, и на многих девушек мои успехи в цветоводстве производили неизгладимое впечатление. Если позволяла погода, мы иногда сидели на балконе и любовались видом города, потягивая мартини или дюбонне.

Разумеется, мне приходилось объяснять девушкам, почему я живу один, и некоторым из них я даже показывал шкаф с маминой одеждой. Им очень хотелось взять понравившееся платье, костюм или пальто. Сперва они примеряли, подойдет ли им приглянувшаяся вещь, и каждый раз это было похоже на небольшую демонстрацию мод. Иногда я для смеха доставал пару варежек, шаль или изящную театральную сумочку и дарил им на прощание. Особенно мне понравилась девушка, которая взяла каракулевую шубу. Ее звали Тереза, и у нее на глаза навернулись слезы, когда я сложил шубу и сунул ее в бумажный пакет, но, думаю, она так растрогалась не только из благодарности. По-моему, она приняла подарок за предложение руки и сердца или по крайней мере за глубоко прочувствованное объяснение в любви, и потому мне в который раз пришлось объяснять свой поступок. Отцу я сказал, что отдал все мамины вещи Армии спасения, и он без возражений с этим согласился, может быть, он забыл про каракулевую шубу, но, так или иначе, все вещи достались не Армии спасения, а моим девушкам, некоторые даже помогли мне отобрать то, что нужно просто выбросить. Потребовалось полгода, чтобы в доме не осталось ни одной маминой вещи.

Раз или два случалось, что девушка, ночевавшая у меня, при встрече на улице отворачивалась в сторону, но в Осло в то время было столько девушек, что я без труда находил новых. В начале семидесятых от ночных визитов никто не требовал никакой духовности. Помню, я думал, что родился в удобное время. За двадцать лет до того мужчина моего возраста не мог бы извлечь столько удовольствия из обладания собственной квартирой.

Я познакомился со многими девушками в городе еще до окончания гимназии, но так ни в кого и не влюбился. Я чувствовал себя слишком взрослым, слишком зрелым по сравнению с ними. Здесь вступал в силу некий дуализм. Я был недостаточно взрослым для их тел, это я и сам понимал. Но ведь женщина не только тело, да и мужчина, если на то пошло, тоже. Я был уверен, что в один прекрасный день встречу женщину, которую смогу любить и телом, и душой. Может, именно поэтому я стал совершать одинокие дальние прогулки. Когда-нибудь я ее найду, и она будет такой же, как я, — не захочет посещать дискотеки или собрания молодежных организаций. Скорее всего, такую девушку можно было встретить в Нурмарке на Кикуте или где-нибудь вблизи от Бланкваннсбротена. Но встретил я ее на Уллеволсетере, и это случилось в середине июня.

* * *

В детском саду я любил сидеть в уголке и смотреть, как играют дети. Теперь эти дети выросли, стали почти взрослыми. Наблюдать за играми взрослых детей мне было уже не так интересно, особенно за той их игрой, которую они называли вечеринками выпускников. Мне больше нравились развлечения детей, чем выпускников. Из-за этих вечеринок я уже несколько недель не мог найти девушку, которую можно было бы пригласить в театр или к себе домой. В городе и так было слишком весело.

Почти каждый день я совершал долгие прогулки по лесам Нурмарки. А однажды, доехав на поезде до Финсе, пересек плоскогорье Хардангервидда, спустился в Аурландсдален и из Флома поездом вернулся домой. Я любил ездить на поезде, любил изучать лица пассажиров, и мне было приятно думать о всякой всячине, глядя на мелькавший за окном ландшафт. Гимназия окончена, и через несколько дней я получу аттестат с «четверкой» по физкультуре и «шестерками» по всем остальным предметам. Мне нечем было заняться, я мог совершать сколько угодно дальних прогулок и кататься на поезде. Отец должен был содержать меня до пятнадцатого сентября.

Бродя в одиночестве, я всегда имел наготове карандаш и блокнот. Во время таких прогулок я особенно любил размышлять о всевозможных вещах. Мои мысли были постоянно чем-то заняты, на ходу мне сочинялось лучше, чем дома, в кресле. Шиллер говорил, что, когда человек играет в театре, он свободен, ибо только там он следует своим законам. Шиллер знал, о чем говорил, но эту перспективу всегда можно перевернуть вверх ногами: мыслями и идеями легче играть, бродя по Хардангервидде, чем час за часом меряя шагами пространство между четырех стен, подобно пленнику любого спального района в большом городе. Было и еще кое-что: Метр в основном сидел в квартире. Он мог, разумеется, показаться и в городе, но редко случалось, чтобы он объявился в лесу или на Хардангервидде.

На просторе моя мысль работала быстрее и лучше, там у меня без конца рождались новые сюжеты. Дома я хранил большой каталог и целое собрание сюжетов для новелл и романов, пьес и сценариев. Лучшие идеи я перепечатывал на машинке и подшивал в папки. После этого я уже почти никогда к ним не возвращался.

У меня по-прежнему и в мыслях не было воплотить какую-нибудь свою идею в законченное произведение. Моим хобби, можно даже сказать капризом или прихотью, оставалось «высиживание» лихо закрученных сюжетов. Некоторые люди собирают монеты или марки. Я собирал собственные мысли и рожденные моей фантазией сюжеты.

Как-то раз пришедшая ко мне девушка начала листать одну из папок. Она сняла ее с полки в кабинете и принялась читать вслух мои записи. Я не оставил ее на ночь, она получила только пиво с яичницей. С тех пор мои папки надежно хранились под замком в двух шкафчиках под книжными полками в гостиной.

Когда я спускался в Аурландсдален, мне в голову вдруг пришла одна мысль. Совершенно новая и неожиданная, она была связана с тем, что совсем недавно я познакомился с неким молодым писателем из «Клуба 7»[18], он был лет на пять старше меня. Я угостил его вином, и мы проговорили целый вечер. Несмотря на вызывающие, как у Джона Леннона, очки, длинные волосы, бороду и изрядно потрепанный бархатный костюм, он был поразительно наивен, однако совсем не так, как мои одноклассники-выпускники. Я достал заметки, сделанные мною утром, это были три или четыре густо исписанные страницы, содержавшие изящно закрученный сюжет романа. Он быстро пробежал их и пришел в восторг. Подняв на меня завистливый взгляд, он превознес до небес мою писанину. Его похвалы меня не удивили — идея и впрямь была блестящая, — но и не обрадовали, уж слишком он был молод и неопытен как писатель, я показал их ему с другой целью.

— Если ты заплатишь за вино, которое мы выпили, можешь забирать эти бумажки, — сказал я.

От удивления он забыл закрыть рот.

— Ведь ты писатель, — объяснил я ему свое предложение. — А я обещаю никогда никому не говорить, откуда ты почерпнул эту идею, только заплати за вино и дай мне еще пятьдесят крон.

Он вернул мне деньги, которые я уже заплатил за выпивку, и прибавил к ним еще сотню. В «Клубе 7» посетители платили за вино до того, как им открывали бутылку. Пряча деньги в карман, я увидел в зале Метра. С важным видом он быстро сновал между столиками, потом повернулся к нам и погрозил мне своей бамбуковой тростью.

Нынче тот молодой человек в очочках Джона Леннона — один из наших ведущих писателей, не так давно ему стукнуло пятьдесят. С тех пор мне приходилось неоднократно встречать его, и теперь я получаю десять процентов от того, что он зарабатывает на своих книгах. Знаем об этом только мы с ним.

В Аурландсдалене я долго стоял перед огромной впадиной, которая называется Ветлахелвете, или Малый Ад, именно там я впервые подумал, что, возможно, смогу зарабатывать на хлеб насущный своими идеями. Я обладал тем, что для других вовсе не было самоочевидным. Тщеславным я не был, и известность меня не привлекала, но я нуждался в деньгах, а запрягаться в работу на лето не хотел. Жить мне было не на что. Отец недвусмысленно дал мне понять, что после пятнадцатого сентября вообще перестанет снабжать меня деньгами. Но если я захочу учиться дальше, сказал он, то, как и все студенты, могу взять заем у государства. Отец не знал, что мне на этот заем не прожить, его не хватило бы даже на одни только посещения девушек. К тому же из-за отсутствия денег я не смог бы ездить куда захочу. А это мне было не по душе.

Озарение пришло неожиданно, как всегда. Я пишу об этом лишь потому, что могу точно назвать время и место, где эта светлая мысль впервые пришла мне в голову. Это случилось в Ветлахелвете, когда я стоял и смотрел вниз. Помню, тогда я понял, что это хорошая мысль, своего рода метаидея, подавившая все остальные и, так сказать, указавшая им их место.

Когда я сегодня вспоминаю тот поход по Аурландсдалену, то понимаю, что именно там заключил договор с дьяволом.

Бродя среди гор и холмов, я часто думал о прошедших годах. Что-то окончилось, и вот-вот должно было начаться что-то новое. Мне предстояло найти себе респектабельное, но анонимное положение в обществе.

Я уже говорил, что порой с трудом проводил грань между запомнившимся действительным событием и запомнившейся фантазией. Такова была особенность моей памяти — я хранил живые воспоминания о событиях воображаемых и лишь смутно помнил случаи из реальной жизни. Это меня нервировало и даже пугало, но списать все на полученные в детстве травмы, которые мне хотелось бы забыть, было бы слишком просто. Мама считала, что у меня было несчастное детство, иначе она это не называла. Я же, напротив, считал, что мое детство можно назвать счастливым.

Помню, один раз я летал над городом. Я смотрел вниз на дома и мог приземлиться где вздумается, чтобы заглянуть в окна чужих гостиных и спален. Я наблюдал, как живут самые разные люди, проникал в их тайны. Становился свидетелем семейных ссор и самых разнузданных сексуальных сцен. Я как будто наблюдал за обезьянами в клетке, и порой мне становилось стыдно за homo sapiens. Однажды я наблюдал, как мужчина и женщина совокуплялись на плюшевом ковре на глазах у двухлетней девочки, сидевшей на диване. Мне это казалось противоестественным. В другой раз я видел, как на широченной двуспальной кровати мужчина совокупляется сразу с двумя женщинами. Их соитие не оскорбляло моей морали, но некоторые сцены возмущали меня. Как-то раз я оказался свидетелем жестокой драки из-за денег, но был не в состоянии вмешаться в нее. Я не совсем уверен, но мне показалось, что один из дравшихся был убит, а другой сбежал.

Конечно, это запомнившиеся мне фантазии, но я учился на них, в них было много назидательного. Часть детективных сюжетов, которые я придумал потом, почерпнута из таких воображаемых путешествий. Фабулу криминального романа, как правило, можно изложить на одной странице. Искусство писателя состоит в том, чтобы наполнить ее фактическими сведениями. Сыщик должен постепенно продвигаться к истине и напрягать ум, чтобы раскрыть преступление, читатели это любят. Шаг за шагом приближаясь к точному пониманию того, что случилось на самом деле, он может путаться и брать ложный след, но когда картина случившегося прояснится во всей своей полноте, она заставит читателей почувствовать себя проницательными и внушит им мысль, что они сами участвовали в раскрытии преступления.

Я научился и мечтать — мечта подобна открытой книге. В то время в моем сознании постоянно всплывали три воображаемых ландшафта, а в них снова и снова появлялись вымышленные персонажи. Я был уверен, что это не просто отражение чего-то, что я пережил в реальности, но нечто новое, то были истинные новые впечатления, на которых я учился и которые сделали меня тем, кем я стал. Но откуда приходят мечты? Я так и не знаю, обязан ли своими мечтами и воображаемыми путешествиями тому, что моя душа, как сверхчувствительная антенна, улавливает все приходящее извне, или она, подобно некому эхолоту, способна открывать, слой за слоем, тайны, хранящиеся в бездонных глубинах моего «я».

Я больше не мечтаю о маленьком человечке с тростью, но не имел бы ничего против, чтобы как-нибудь встретить его во сне. Мечтать о нем было лучше, чем видеть, как он в любое время разгуливает по моей квартире.

Случались у меня и более неожиданные воображаемые путешествия. Я, например, побывал на Луне за много лет до Армстронга и Олдрина. Помню, как я стоял на Луне и смотрел оттуда на земной шар. Там далеко были люди. Потом это стало уже избитой фразой, но задолго до того, как Армстронг совершил свой великий прыжок во славу человечества, я побывал на Луне и первым осознал трагикомизм всех войн и государственных границ. Кажется, я совершил это воображаемое путешествие, когда мне было лет двенадцать. Впоследствии мой взгляд стал лучше подмечать все мелочи, которыми люди заполняют свою жизнь. Особенно смешными мне казались похвалы, почести и известность.

Совершал я мысленно и другие странствия, выходящие за пределы нашей Солнечной системы. Однажды с помощью машины времени я перенесся в прошлое еще до того, как на Земле зародилась жизнь. Я парил над водами, и Земля казалась мне налившейся почкой, готовой вот-вот лопнуть, ибо я знал, что вскоре на ней появится жизнь. До первого правительства, возглавляемого Герхардсеном, оставалось примерно четыре миллиарда лет.

Бывало, я парил на крыльях души, заглядывая в самые потаенные уголки города, например на чердак одного из городских театров, откуда я, сидя под самой крышей, мог смотреть вниз на всех актеров. Как-то раз Метр сел на софит в полутора метрах от меня. Он устало взглянул на меня и жалобно произнес: «И ты тоже здесь? Неужели я никогда не смогу ничего сделать сам?» Сказать такое было в его духе.

У меня появлялось все больше идей. Они дышали мне в затылок, бурлили внутри, а порой ныли, как открытые раны. Я, словно кровью, истекал историями и рассказами, мой мозг выдавал все новые и новые вымыслы, будто лихорадочно-красная лава извергалась из раскаленного кратера внутри меня.

Мою голову переполняли мысли, мне постоянно хотелось найти укромное местечко, где бы я мог сесть с карандашом и бумагой и без помех погрузиться в свои мечты. Я записывал длинные беседы между двумя или несколькими голосами, звучавшими у меня в голове, обычно обсуждались темы бытия, познания или эстетики. Кто-то говорил: «Для меня совершенно очевидно, что душа человека бессмертна, она лишь на короткое время поселяется в оболочке из плоти и крови». Ему возражал другой: «Нет-нет. Человек — животное, как и все остальные твари. Или, как сказал Буд да на смертном одре, все состоящее из частей преходяще».

Такие диалоги могли занимать по нескольку десятков страниц, но мне всегда было приятно освободить от них голову. Однако стоило перенести их на бумагу, как моя голова снова полнилась голосами, и мне приходилось снова избавляться от них.

Диалоги, от которых я избавлялся, порой являлись отзвуками будничной жизни. Например, один голос говорил: «Пришел все-таки? Неужели ты не мог позвонить и предупредить, что задержишься?» Ему отвечал другой голос: «Я же сказал, что совещание, возможно, затянется». И снова первый голос: «Ты хочешь сказать, что до сих пор сидел на совещании? Ведь уже почти двенадцать!» И представление начиналось.

Я никогда не знал заранее, к чему приведут такие вступительные реплики. И записывал диалог, лишь бы выкинуть его из головы. Я не мог иначе успокоить непрерывно работающий мозг, как записать все подаваемые им импульсы.

Несколько раз я пытался затуманить мозг алкоголем, но тогда спирт проникал в истории, и жидкость, словно испарившись, превращалась в чистый дух. Хотя алкоголь сильно возбуждал фантазию, он в то же время приглушал страх перед ней, он одновременно и запускал мотор, и давал мне мужество и силы, необходимые, чтобы выдерживать работу этого мотора. Через мою голову плыл целый косяк голосов, и несколько лишних бокалов помогали мне удержать их все.

Проснувшись утром, я не всегда помнил все записанное накануне вечером, во всяком случае последнее пришедшее мне в голову после двух бутылок вина. Тогда, накинув халат, я спешил в кабинет бросить взгляд на письменный стол: нет ли там чего-нибудь стоящего? Взяв свои заметки, я уже не помнил, что там написал, как будто у меня в руках был незнакомый документ, попавший ко мне каким-то таинственным образом.

Я все время пытаюсь забыть, даже когда не помню, что двигало моей фантазией и заставляло периодически употреблять алкоголь. Зачем я тратил столько сил на то, чтобы забыть что-то, чего все равно не мог восстановить в своей памяти?

Только общение с природой и визиты девушек на короткое время давали мне душевный покой.

Я относился к природе как к чему-то мистическому еще до того, как начал учиться в гимназии. Мир казался мне чем-то призрачным и волшебным. В дневнике у меня записано: «Я вижу насквозь почти все. Единственное, чего я не могу увидеть насквозь, это сам мир. Он слишком массивен. И непроницаем. Я всегда пасую, когда речь заходит о нем. Он, единственный, мешает мне обрести полное знание».

Кроме того, я был романтиком. Мне бы никогда не пришло в голову признаться девушке в любви, если я не питал к ней подлинного чувства, как я не признавался в любви тем девушкам, которые оставались у меня на ночь. Я вдруг подумал, что мог бы быть верным любовником. Мог бы всю жизнь прожить в каком-нибудь лесном домишке с той, которую полюбил по-настоящему, но сначала ее нужно было найти. Бродя за городом, я не сомневался, что она может возникнуть передо мной в любую минуту. Может, она уже стоит на тропинке за следующим поворотом, думал я. Это не преувеличение. Я не сомневался, что она существует.

* * *

В тот теплый июньский вечер я пришел на Уллеволсетер из Мидтстюена. В Нурмарке было безлюдно, может, именно поэтому я в тот день был так полон ожиданий. Я дошел до Скьеннунгстюа, не встретив ни души, отчего надежды, что она вдруг выйдет мне навстречу, только усилились. Если бы в лесу гуляло много народу, мы бы, скорее всего, даже не заметили друг друга, во всяком случае, не остановились бы, чтобы переброситься парой фраз.

Я зашел в кафе, взял вафли, глинтвейн с черной смородиной и устроился на лужайке. Неподалеку на скамейке сидела девушка с темными вьющимися волосами, в синих джинсах и красном джемпере. Кроме нас, на Уллеволсетере никого не было. Она тоже что-то пила, но вскоре встала и небрежным шагом подошла ко мне. На какое-то мгновение я испугался, что она одна из тех девушек, которые ночевали у меня, у многих из них были темные волосы, у некоторых даже вьющиеся, всех не упомнишь. Но та, что стояла передо мной, была значительно старше их, лет на восемь или на десять. Девушка моего возраста постеснялась бы взять на себя инициативу. Она села на траву и сказала, что ее зовут Мария. Говорила она по-шведски, у меня никогда не было девушки из Швеции. Я понял, что именно Марию искал все последние месяцы. Мы должны были встретиться, никого, кроме нас двоих, тут не было, мы не встретились бы здесь с ней этим теплым июньским вечером, если бы не были предназначены друг другу.

Лишь несколько минут мы вели вежливую беседу ни о чем, а потом заговорили свободно, словно давным-давно знали друг друга. Ей было двадцать девять лет, она только что получила степень магистра по истории искусств в Университете Осло. До этого Мария изучала искусство Ренессанса в Италии. Жила она в студенческом городке в Крингшё, что тоже было новым и многообещающим. Девушки, с которыми я встречался раньше, всегда приходили ко мне, они жили в семьях, с родителями, братьями и сестрами. Мария родилась в Швеции, но сейчас ее родители жили в Германии.

Она была совершенно особенная, но чем больше я ее узнавал, тем больше думал, что во многом мы схожи. Хорошенькая и насмешливая, она, как и я, отличалась способностью быстро находить ассоциации и делать умозаключения. Как и я, она обладала утонченной фантазией — неистощимым рогом изобилия, полным мыслей, выдумок и идей. Она была нежной и уязвимой, но могла вдруг стать безжалостной и грубой. Впервые мне встретилась женщина, к которой я что-то чувствовал, с которой хотел и мог поддерживать отношения. Мы были как две половинки одной души: Анимус и Анима[19].

Я без памяти влюбился в нее, впервые в жизни, и эта влюбленность не была поверхностной. Я знал много девушек, даже слишком много. Мое увлечение Марией вовсе не означало, что я не знал лучшего. Напротив, я считал, что уже подготовлен к тому, чтобы вступить в серьезные отношения с женщиной.

Еще там, на Уллеволсетере, я начал рассказывать Марии разные истории. Она как будто по моим глазам видела, что я битком набит ими, и понимала, что только она может вытянуть их из меня. Она всегда чувствовала, что я придумал, а что действительно пережил. Мария понимала иронию и метаиронию, а это важная предпосылка для истинной связи.

Я рассказал ей лучшие из моих историй, и она не только слушала, но вставляла свои комментарии, задавала вопросы и внесла много дельных предложений. Однако она всегда соглашалась с тем, как я закончил историю, и не из вежливости, а потому, что понимала: лучший конец ей не придумать. Если бы я сказал что-нибудь глупое или непоследовательное, она бы тут же вмешалась и поправила меня. Но я не говорил ничего глупого или непоследовательного, все, что я рассказал Марии в тот день, было основательно продумано. И она это поняла. Мария была зрелая женщина.

Мы стали спускаться к озеру Согнсванн. Мне не пришлось даже предлагать, чтобы остаток дня и вечер мы провели вместе. В нас все бурлило и пузырилось, как будто мы купались в шампанском.

Думаю, что уже в эту первую встречу меня поразило, что Мария, как обычно и я, не спешила давать гарантий на ближайшее будущее. Сам впервые готов был сказать женщине, что, возможно, она станет главной в моей жизни, но не знал, позволит ли мне Мария играть такую же роль в ее судьбе.

Не успели мы спуститься к озеру, как пошел дождь. Было душно. Мы поспешили укрыться в роще совсем недалеко от тропинки. Я обнял ее, она — меня. Потом она расстегнула мой ремень, и мы помогли друг другу избавиться от джинсов. Сперва мы слились друг с другом, и только потом я спросил, пользуется ли она противозачаточными таблетками. Она лукаво улыбнулась и отрицательно помотала головой. Я удивился: но почему? Она засмеялась.

— Ты перевернул вопрос с ног на голову, — сказала она.

Я ничего не понял, первый раз я был с девушкой, которую не мог понять.

Она сказала:

— Я не принимаю противозачаточных таблеток, потому что не имею ничего против ребенка.

Я решил, что она ненормальная.

Когда она кончила, я излил семя на кустики черники. Мария опять засмеялась. Она была на десять лет старше всех девушек, с которыми у меня была связь. И ее не растрогало то, что я излил семя на кустики черники ради нее, не принимавшей противозачаточных таблеток. Метра это тоже не растрогало. Он только стоял под дождем в своей мокрой фетровой шляпе и хлестал по вереску тонкой тростью.

Все следующие недели мы с Марией виделись каждый день. Первый раз я встретил девушку, равную мне во всем. У меня и раньше случались приятные встречи, но я никогда не жалел, расставаясь с девушками наутро. Я даже возненавидел наши глупые завтраки. Многие девушки воспринимали завтрак как начало серьезных отношений, тогда как для меня он означал конец. Но если бы Мария после завтрака ушла от меня навсегда, мне бы ее не хватало. Поскольку мы были похожи, я понимал, что она может исчезнуть в любую минуту. Я видел, что Мария предъявляет высокие требования к тому, с кем проводит время и кого предпочитает собственному обществу. Я по-прежнему был выше этого уровня.

После наших встреч моя голова всегда распухала от всевозможных идей. Мария понимала это. Она просила меня рассказать, о чем я думаю, и я выкладывал ей истории, обычно совершенно новые, придуманные по ходу рассказа. Иногда у меня возникало чувство, что она спит со мной, понимая, что это самый надежный способ услышать новую интересную историю. Я не испытывал никаких угрызений совести, идя на эту сделку, пока соглашение оставалось обоюдным. Я никогда не вел себя предосудительно по отношению к приходившим ко мне девушкам, Мария тоже была честна со мной. Мы были похожи. Одинаково бесстыдны в своей эротической преданности и одинаково циничны в нашей нежности. Мы стремились насытиться друг другом, вопрос был только в том, кто из нас первый поблагодарит другого за угощение.

Однажды вечером мы слушали в опере «Чио-Чио-сан». Мария тоже любила Пуччини, и я очень это ценил. Круг как будто замкнулся, прошло несколько лет, и вот я снова сидел в опере и слушал «Чио-Чио-сан», разница была только в том, что теперь никто не пытался отказать нам в бокале чинзано между первым и вторым актом. Разрыв мадам Баттерфляй с Пинкертоном был столь же болезненным, как и раньше, он разбил хрупкое сердце женщины из Нагасаки, но ни Пуччини, ни его либреттисты не могли знать, что через несколько десятков лет американцы вернутся и сотрут Нагасаки с лица земли. Был самый разгар Вьетнамской войны, и после представления мы сидели в «Трактире на Стурторгет» и говорили о том, что сейчас в Сайгоне находится не одна тысяча пинкертонов и еще больше баттерфляй.

* * *

Я нисколько не удивился, когда Мария пришла однажды ко мне в конце августа и сказала, что мы должны подвести черту под нашими отношениями. Мне стало грустно. Я оказался в дураках. Чувствовал себя обнадеженным, как те девушки, которые считали, что четыре или шесть проведенных вместе ночей могут служить гарантией прочных отношений между нами. Не удивился же я потому, что в последнее время Мария не раз говорила, что боится меня. Ей стало страшно смотреть мне в глаза, призналась она. Когда я спросил почему, она отвернулась и сказала, что мои истории действуют ей на нервы, ее пугало то, что она назвала моей «изощренной фантазией». Такая пугливость меня удивила. Позже она настаивала на том, что по-прежнему любит слушать мои рассказы и что ее страшат не сами истории — просто она не уверена, что сможет продолжать интимные отношения с человеком, который больше живет в своем воображаемом мире, чем в действительности. Я по легкомыслию проболтался ей про человечка с бамбуковой тростью и несколько раз говорил, что он сейчас находится с нами в комнате. Иногда правду лучше скрывать.

Мария надеялась получить место хранителя в одном из стокгольмских музеев.

Мы с ней продолжали встречаться, но теперь только раз или два в неделю. Мы были добрые друзья, между нами никогда не возникало никаких недоразумений. Ведь я и раньше по-дружески относился к девушкам, которые оставались у меня на ночь.

Мы с Марией ходили в кино и в театр, а иногда совершали долгие прогулки по Нурмарке. Я по-прежнему рассказывал ей истории, правда, теперь только по ее просьбе, и больше мы уже никогда не лежали в черничнике. Да и в постели Марии в студенческом городке тоже. Черника созрела. Я тосковал по ее телу.

Однажды теплым вечером в конце лета мы расположились на мысе перед Фрогнерсетером, несколько часов кряду я рассказывал ей длинную историю о шахматах, в которых фигуры были живые. Незадолго перед тем мы разговорились с шотландской парой, шотландцы, показав на Осло-фьорд, сказали, что Норвегия похожа на Шотландию. История рождалась по мере моего рассказа, в ней было много действующих лиц, и Марии особенно понравилось, что я сумел дать им всем шотландские имена. Сюжет истории был примерно такой.


Лорд Гамильтон рано овдовел и жил в большом имении в гористой местности на северо-западе Шотландии. С детства он был страстным игроком в шахматы, и поскольку он очень любил заросший сад позади замка, то приказал устроить шахматную площадку на лужайке между запутанным лабиринтом из зеленой изгороди и большим прудом с карпами. Эта своеобразная шахматная доска была выложена из шестидесяти четырех черных и белых мраморных плит два на два ярда, вырезанные же из дерева фигуры достигали от двух до трех метров в высоту, в зависимости от их ранга. Поздними вечерами слуги стояли у окон и наблюдали, как лорд ходит по мраморным плитам и передвигает огромные фигуры. Иногда он садился на садовый стул, и часто проходило не меньше часа, прежде чем он поднимался и делал очередной ход.

У лорда был большой колокольчик, в который он звонил, когда хотел, чтобы дворецкий принес ему виски с содовой, и случалось, что дворецкий спрашивал, скоро ли лорд покинет сад и вернется в дом, — он беспокоился о здоровье хозяина. И в то же время думал, что скорбь Гамильтона по умершей жене вкупе со страстным интересом к шахматам в один прекрасный день доведет его до безумия. Огорчение дворецкого только усилилось, когда однажды вечером лорд попросил его встать на шахматную доску и изобразить собой коня, поскольку эту фигуру забрали в мастерскую для ремонта — она пострадала во время сильной грозы. Почти два часа дворецкий простоял на шахматной доске, и всего несколько раз лорд выходил на мраморные плиты и передвигал его на две клетки вперед и одну вбок или на одну клетку назад и две вбок. Наконец он был побит белым слоном и смог вернуться в дом за несколько часов до окончания партии, дворецкий замерз и был возмущен, но, естественно, испытывал также большое облегчение.

Когда лорд передвигал фигуры, никто не мог понять, на чьей он стороне в этой игре. Он играл одинаково хорошо и «за» и «против» себя, то есть выигрывал и проигрывал одновременно каждую партию, если только она не кончалась ничьей. Все чаще случалось, что лорд убирал фигуры с клеток и расставлял просто на лужайке. Он мог часами сидеть и смотреть на мраморные квадраты. В имении говорили, что теперь лорд видит фигуры там, где их нет, он играл в шахматы с самим собой, не вставая со стула, на котором сидел.

Дворецкий долго как мог старался отвлечь лорда от шахмат и однажды вечером предложил ему устроить летний бал, как бывало при жизни покойной госпожи. Это был один из тех редких вечеров, когда лорд, который по большей части предпочитал собственное общество, пригласил дворецкого выпить с ним виски, и они уселись возле пруда с карпами с бокалом виски в одной руке и дымящейся сигарой — в другой. Некоторое время лорд сидел, следя глазами за одним карпом, потом повернулся к дворецкому и объявил, что ему нравится предложение устроить бал и, возможно, это будет своеобразный маскарад.

После этого они несколько часов просидели за составлением списка гостей, и, когда Гамильтон объявил число гостей — ровно тридцать один человек, ни больше ни меньше, — дворецкий встревожился, потому что прекрасно знал, что в шахматах тридцать две фигуры, и еще он хорошо помнил, как сам часа два простоял на «шахматной доске», к удовольствию бесчувственного лорда. Лорд и не скрывал, что затевает маскарад ради шахматной партии с живыми фигурами, дабы развлечь гостей после обеда. Через несколько дней были разосланы приглашения, из которых следовало, что в имении лорда Гамильтона состоится шахматный маскарад и по этой причине гостей просят прибыть в костюмах короля, королевы, ладьи, слона, коня или пешек. На роль пешек приглашены были жившие по соседству фермеры — восемь мужчин и восемь женщин, остальные фигуры должны были изображать армейские офицеры, чиновники и аристократы.

Дворецкий нисколько не удивился, что все с благодарностью приняли приглашение, ибо хотя лорд Гамильтон в последние годы и жил как отшельник, и его дам, и он сам пользовались всеобщим уважением. Если не считать герцога Аргайля, которого просили явиться в костюме короля, все приглашенные в знатности уступали лорду. Для фермеров уже одна возможность посетить имение лорда Гамильтона была сама по себе настоящим событием, потому что там, как и на мраморной площадке, строго блюли табель о рангах.

За несколько недель до маскарада, который должен был состояться летним вечером, никто ни о чем другом не говорил и не думал. Один из фермеров был вынужден отказаться от приглашения — кто-то у него в семье захворал, — но найти новую крестьянскую пару для участия в празднике было просто. Фермеров в округе хватало, и к тому же им не требовалось шить к вечеру костюмы, ведь они должны были представлять самих себя.

День настал, и уже во время обеда было завязано много знакомств, невзирая на ранг и происхождение. Затем в саду подали кофе и десерт, и вскоре лорд Гамильтон зазвонил в большой колокольчик, чтобы привлечь к себе внимание гостей. Все уже заранее поняли, что должна состояться партия в шахматы на мраморных плитах с гостями в качестве живых шахматных фигур, но сперва лорд хотел показать каждому гостю его место на мраморном шахматном поле.

За столом гости сидели не по чину, как будто случайно, но на шахматном поле такое было недопустимо. Сначала лорд расставил пешки — восемь фермеров и восемь их жен. Фермер Мак-Лин — белая пешка — встал на а2, напротив, на а7, стояла его жена, черная пешка. Справа от него клетку b2 занимала миссис Мак-Дональд, а ее муж, черная пешка, — клетку Ь7. Благодаря такой расстановке все супружеские пары могли через поле следить друг за другом и даже наблюдать, как их половина общается с соседней пешкой, справа или слева от нее. Та же логика была использована и при расстановке остальных фигур. Белый конь — полицмейстер Мак-Лахлан — занял клетку b1 позади фермерши Мак-Дональд, тогда как его жена — черный конь — стояла на клетке b8 позади пешки Мак-Дональда, занимавшего клетку b7. Две партии, шестнадцать мужчин и шестнадцать женщин, выстроились на поле друг против друга, эти партии состояли из представителей двух полов, половинок супружеских пар. Нарушали эту симметрию только позиции королей и королев. Лорд Гамильтон занял место белого короля на поле el, слева от него на d1 стояла герцогиня в качестве белой королевы, а напротив, на е8, стоял герцог Аргайль — черный король. Но поскольку леди Гамильтон покинула этот мир, роль черной королевы на d8 Гамильтон отдал вдове Мак-Куин, с которой беседовал иногда, встречая ее в городе или на кладбище, и которая весьма ему нравилась.

Только короли могли решать, какая фигура должна сделать очередной ход, все остальные были лишь статистами в этой игре. Лорд Гамильтон не скрывал, что шахматная партия будет долгой, может быть, даже затянется до рассвета, потому что и он, и герцог были опытными шахматистами, но раз уж игра была затеяна для развлечения гостей, фигурам не возбранялось поближе познакомиться друг с другом. В конце концов, все они были люди, так пусть занимают друг друга, пока лорд Гамильтон или герцог Аргайль решают, какая фигура должна сделать очередной ход. По мере того как участники выбывали из игры, они могли общаться друг с другом в большом саду.

Лорд Гамилътон начал партию, приказав своей белой пешке перейти с е2 на е4, и герцог Аргайль ответил, передвинув миссис Мак-Артур с е7 на е5, — игра началась. Дворецкий метался с подносом по шахматному полю, подавая бокалы тем, кто хотел утолить жажду, и он лучше всех видел то, что происходило на поле. Сам он не очень интересовался шахматами, но вскоре с любопытством обнаружил, что на мраморном поле постепенно нарастает напряжение. Мы расскажем только об одной из многочисленных драм, но зато о самой главной.

Мэри-Энн Мак-Кензи, необыкновенно привлекательная женщина лет двадцати пяти, на шахматном поле играла роль белой пешки, стоя на d2 напротив своего мужа Яна Мак-Кензи на d7. Ян был намного старше жены и пользовался славой ловеласа. Даже после женитьбы на Мэри-Энн у него не переводились любовницы, он заигрывал и с замужними женщинами, некоторые из них стояли сейчас на шахматном поле лорда с бокалами сладкого вина в руках.

Долгие годы все сочувствовали красавице Мэри-Энн. Поговаривали, что Мак-Кензи не только неверный муж, но еще и домашний деспот. В этом супруги были прямой противоположностью друг другу. Мэри-Энн слыла самой красивой девушкой на всем Шотландском нагорье. Она была так привлекательна, что вне всякого преувеличения не оставляла равнодушным никого, ни мужчин, ни женщин. Было в ней что-то такое, что лишало сна даже женщин, которые признавались, что по ночам часто не спят, с нежностью думая о Мэри-Энн.

Если Ян был возмутителем спокойствия, частенько угрожавшим целости многих браков, Мэри-Энн, как ни парадоксально, не представляла опасности для благополучия семейных очагов. Влечение к ней обоих супругов примиряло мужа и жену — так эта непостижимая женщина только укрепляла связь между супругами. Нужно, наверное, добавить, что и обоюдное влечение супругов возбуждалось благодаря их общей страсти к Мэри-Энн Мак-Кензи.

Первой фигурой, которая в тот вечер у лорда Гамильтона выбыла из игры, оказалась Мэри-Энн. Теперь она могла гулять по большому парку, бродить в зеленом лабиринте или, стоя у пруда с карпами, бросать рыбам крошки печенья. Конечно, Яну было неприятно, что его жена получила такую свободу в самом начале игры. С первой минуты он внимательно следил за ней.

Следующей мраморные плиты пришлось покинуть Эйлин Мак-Бридж, черной пешке на d7. Опьяненная красотой огромного парка, прелестью летней ночи и сладким вином, Мэри-Энн тут же схватила миссис Мак-Бридж за руки и пустилась с нею в пляс на большой лужайке. Вскоре они, держась за руки, убежали в лабиринт, и многие на поле могли видеть, как Мэри-Энн и Эйлин стоят там, хлопая в ладоши и целуя друг друга. Хэмиш Мак-Бридж тоже видел, что происходит в лабиринте, и радовался за жену, он не ревновал, зная, что подвернись ему такая возможность, он первый бы начал ласкать Мэри-Энн. Прошло много времени, прежде чем еще несколько гостей смогли покинуть мраморную площадку.

Эта запутанная история стала предметом бесконечных комментариев и обсуждений, но здесь она будет пересказана как можно короче, в общих чертах.


Стояла волшебная ночь, казалось, будто эльфы и ангелы-хранители управляли тем, что случилось той летней ночью. Лорд и герцог все больше сосредоточивались на игре, но партия слишком медленно подвигалась к завершению, и вскоре сад уже кишел гостями, покинувшими свои места на мраморном поле. Все толпились вокруг Мэри-Энн, и даже те, кто никогда раньше ее не видел, кружили возле нее, полные восхищения и страсти.

Впервые в жизни Мэри-Энн почувствовала вкус свободы и могла быть самой собой, могла дарить свою неиссякаемую любовь, и, добрая по природе, она наслаждалась, однако, видом Яна, которого герцог по-прежнему передвигал то туда, то сюда по мраморным плитам. Ян Мак-Кензи оставался на поле до тех пор, пока герцог Аргайлъ не объявил лорду Гамильтону мат, но это случилось уже на рассвете. У Мэри-Энн были все основания опасаться, что Ян захочет наказать ее, когда они вернутся домой, но пока что она об этом не думала, она помнила только о многолетних изменах Яна и верила, что в мире существует справедливость. Пока еще это была ее ночь.

По мере того как на мраморной площадке оставалось все меньше фигур, гости становились более разнузданными, и говорят, будто Мэри-Энн дарила свою любовь всем, кто той ночью был в саду лорда. Ян Мак-Кензи, вынужденный оставаться на мраморных плитах, наблюдал, как его жена стала королевой бала и предметом всеобщего вожделения, участницей сладострастной игры, в которую позволила себя вовлечь в эту неповторимую ночь. В каком-то смысле Мак-Кензи оказался пригвожденным к позорному столбу. Он был не в состоянии вмешаться, потому что просить разрешения выйти на время из игры до конца партии было бы еще большим позором и оскорбило бы гостеприимство лорда Гамильтона. Все чаще и чаще Ян поднимал руку, прося дворецкого налить ему еще виски в бокал, который он все время держал в руке. Вскоре он уже нетвердо стоял на ногах, но по-прежнему мог наблюдать за Мэри-Энн, которая снова и снова, играя, вбегала в лабиринт с очередной женщиной, мужчиной или даже супружеской парой. В ту ночь в саду лорда не знали, что такое ревность. Все любили Мэри-Энн и, таким образом, любили друг друга.

Как только лорд Гамильтон признал, что герцог Аргайль поставил ему мат, и пожал руку сопернику, Мак-Кензи побрел в парк, чтобы отыскать свою жену. Он нашел ее сидящей на траве в обнимку с супругами Мак-Айвер, вырвал ее из их объятий и со всей силой ударил по лицу. Но его тут же окружили фермеры и офицеры, принимавшие участие в игре, и полицмейстер Мак-Лахлан, верный своему долгу белого коня, отправил Яна в каталажку.

Мэри-Энн не покинула в то утро имение лорда Гамильтона, о возвращении домой к Яну не могло быть и речи, и лорд, которому нужна была новая экономка, предложил ей остаться в имении.

Гамильтон помнил все ходы шахматной партии с герцогам Аргайлем, для верности он записал их, ему хотелось внимательно изучить партию, чтобы понять, где он ошибся и потому проиграл. Его постоянно видели в саду, где он, ход за ходом, повторял партию на мраморных плитах. Случалось, Мэри-Энн сидела на стуле у пруда с карпами и разговаривала с лордом.

Некоторое время еще ходила восторженная молва о той ночи в имении лорда Гамильтона, и никто не жалел, что Мэри-Энн наконец отплатила мужу за многолетние обиды. Однако если в ту ночь сад Гамильтона оберегали эльфы и ангелы-хранители, то закончили эту игру черные эльфы и ангелы смерти. Вскоре в округе случилось несколько дерзких убийств, и после третьего преступления полицмейстер Мак-Лахлан сообразил, что все убитые принимали участие в игре на мраморной шахматной доске лорда Гамильтона несколько недель или месяцев тому назад. После пятого убийства дворецкий лорда Гамильтона посетил полицмейстера и сообщил ему, что все жертвы лишились жизни точно в той последовательности, в какой покидали мраморную площадку. Это были две пешки, два слона и один конь. Исключение составляла лишь Мэри-Энн Мак-Кензи, первой в ту ночь покинувшая игру и убежавшая в сад. Полицмейстер Мак-Лахлан, не забывший небесной красоты Мэри-Энн, отнесся к этим сведениям с большим интересом. Ему было нетрудно понять, почему дерзкий убийца пощадил прекрасную молодую женщину. Убийца — или убийцы — хотели избавиться от всех соперников и в одиночку владеть прелестной Мэри-Энн, думал он, это значит, что подозреваемых очень много.

Тем временем произошли шестое и седьмое убийства, и они тоже представляли собой зловещее повторение той роковой шахматной партии. Теперь полиция хотя бы знала, кто окажется следующей жертвой, и, разумеется, брала ее под охрану, однако предотвратить новые убийства не могла.

Почти всегда жертву убивали в лесу или на поле, и всегда острым ножом мясника. Вскоре уже почти половина участников маскарада у лорда Гамильтона лишилась жизни, и теперь убийца подбирался к лорду и герцогу, не говоря уже о самом полицмейстере, который шестнадцатым покинул мраморную площадку.

Первым на подозрении был, разумеется, Ян Мак-Кензи, который в ту роковую ночь был так жестоко унижен собственной женой. Теперь к тому же он навсегда ее потерял. Не считая лорда и герцога, Мак-Кензи был последним, кто оставался на шахматном поле, и, таким образом, во всяком случае теоретически, мог запомнить каждый ход, сделанный в этой игре. Его было взяли под арест, но после тринадцатого и четырнадцатого убийств, произошедших, когда он находился под арестом, похлопав по плечу, его выпустили на свободу.

Лорда тоже вызвали на допрос. Ведь это он проиграл ту шахматную партию, как будто нисколько не огорчившись, к тому же он, один из немногих, знал все ходы этой партии. Полиции пришлось даже спросить у лорда, зачем он вообще устроил весь тот экстравагантный маскарад.

Когда дворецкого пригласили в полицию, чтобы он дал свидетельские показания, между ним и лордом возникли некоторые разногласия, но в числе подозреваемых дворецкий не был. Он показал в полиции, что до и после той роковой ночи его весьма беспокоило душевное состояние лорда Гамильтона.

Фермерскую чету, которая за несколько дней до маскарада сообщила, что не может принять в нем участие, тоже допросили и вычеркнули из числа подозреваемых.

В конце концов Мэри-Энн поймали на месте преступления, когда она прокралась в сарай Мак-Айвера и всадила фермеру в грудь мясницкий нож.

Мэри-Энн с легкостью проникала и в крестьянские усадьбы, и в городские адвокатские конторы, и в крупные имения. Ей ничего не стоило заманивать в лес и на пустоши местных мужчин и женщин.

Мак-Лахлан, опытный полицейский, спросил Мэри-Энн, что толкнуло ее на столь зверские убийства, каких в Шотландии никогда раньше не случалось.

Прекрасная Мэри-Энн ответила, что толкнул ее на это позор.

То была волшебная ночь, и бедная женщина до сих пор помнила все губы, которые она тогда целовала, и все страстные объятия, на которые отвечала, побуждаемая желанием и нежностью, но вот впоследствии она горько раскаялась в своей несдержанности. Она могла бы просто покончить с собой, но это ничего бы не изменило. Мэри-Энн была невыносима мысль, что кто-то из гостей лорда запомнит, как она бегала среди кустов и отдавалась чуть ли не всей Шотландии.

Мэри-Энн повесили в Глазго спустя несколько месяцев, на казнь собралось много народу, и все горько оплакивали ее смерть.

* * *

В сентябре я начал изучать историю. Случалось, я приглашал к себе кого-нибудь из студенток на красное вино с сыром или на пиво с яичницей. Иногда я жарил мясо или тушил баранину с капустой, готовил рыбный суп или маринованную селедку.

Я с напряжением ждал, когда Мария объявит, что получила то место в Стокгольме, на которое претендовала. Однажды вечером она позвонила и попросила разрешения прийти ко мне. Она явилась с большим букетом желтых роз. Розы, как ни странно, предназначались мне. Я не понял цели ее прихода, но все это было явно неспроста.

Мы сидели, склонившись над столом в кухне, и держали друг друга за руки. Я выключил свет. Горела только одна свеча, стоявшая на столе между нами. Мы выпили бутылку красного вина за семь крон.

Я был рад, что Мария вернулась ко мне. Но все-таки попросил ее объяснить, что случилось.

Сперва она сказала, что получила то место в Стокгольме и уезжает в декабре. Я подумал, что, может быть, мне тоже понравится жить в Швеции, но прежде, чем успел что-либо сказать, Мария произнесла нечто навсегда закрывшее мне путь в Стокгольм.

Она посмотрела мне в глаза и сказала, что у нее есть ко мне одна просьба. Но это растянется уже на всю жизнь.

По мне пробежала дрожь. Первый раз мне предлагали что-то, что могло растянуться на всю жизнь. Я смаковал слово «растянуться», оно мне очень нравилось. Это было красивое слово.

— Я хочу забеременеть от тебя до того, как уеду в Стокгольм, — сказала она.

Я снова почувствовал, что из всех знакомых женщин Мария единственная, кого я не всегда понимал. Именно это мне в ней и нравилось. Невозможно любить женщину, которую всегда хорошо понимаешь.

— Я хочу забеременеть от тебя, — повторила она.

Я еще не осознал всех последствий того, что она сказала. Сидел и думал о том, чем обернется для меня переезд в Стокгольм. Нужно ли мне продать свою квартиру в Осло? Или лучше просто на время ее сдать?

Но тут Мария заявила, что не намерена прожить всю жизнь с одним человеком. Этим она не отличается от меня, было сказано мне. Мария хорошо меня знала, я рассказывал ей о всех девушках, которые ко мне приходили. Я почувствовал, что столкнулся в дверях с самим собой.

Мария хотела только родить от меня ребенка. Она призналась, что я единственный мужчина, от которого она хотела бы иметь ребенка, это она поняла еще во время нашей первой встречи на Уллеволсетере, но связать свою жизнь со мной она не может. Она просила меня подарить ей ребенка. Просила, чтобы я, грубо говоря, ее осеменил.

Я засмеялся. Такая мысль была мне по душе. Мне по душе было позволить женщине родить от меня ребенка, не взяв на себя при этом никаких обязательств.

Мы долго сидели и обсуждали ее предложение, но говорили об этом несерьезно. Шутили и смеялись. Мария хотела, чтобы мы начали сейчас же, и это было очень соблазнительно. Мы могли бы быть вместе до тех пор, пока она не забеременеет. После этого она уедет в Стокгольм.

Страха перед возможностью заиметь ребенка у меня не было. Другое дело, окажусь ли я на это способен? Сама мысль взглянуть в глаза собственному ребенку была мне неприятна. Я никогда не любил, чтобы меня гладили по голове или похлопывали по щеке. Как я сам смогу оказаться тем, кто похлопывает ребенка по щеке?

Я учитывал и такие аспекты. Я не хотел иметь ребенка, но мог помочь Марии. Чем дольше мы говорили, тем больше я убеждался, что она предложила мне блестящую идею. Она настаивала на том, что мы должны заключить соглашение. Должны обещать, что не будем искать друг друга после того, как она переедет в Стокгольм, сказала Мария. Мы никогда больше не встретимся. У меня не будет даже ее адреса. Точно так же мы должны поклясться друг другу всем святым, что мое отцовство останется нашей с ней тайной. Мне она сообщит только, кто у нее родится, мальчик или девочка.

Я был так захвачен этим сюжетом, что кровь бросилась мне в голову. Мало сказать, что Мария была мне равна, — она превосходила меня в смелости и одаренности.

Я был совсем не против, чтобы женщина забеременела от меня и родила ребенка, который будет принадлежать только ей. Мне всегда хотелось размножиться, нравилось свободно совокупляться и никогда не прельщало то, что называют авторским правом. У меня не было потребности срывать аплодисменты за свои поступки или за то, что останется после меня, так было с самого детства. Мне никто не аплодировал за вызванные мною такси, и хотя сама по себе это была прекрасная мысль, благодарности за нее я не ждал.

Нам предстояло часто встречаться на этих днях. Это было нелегко. Мне всегда было трудно загадывать вперед дальше, чем на несколько дней. Я внимательно отношусь к прошлому и к тому, что случается в настоящем, но я никогда не вел счет дням, которые еще не наступили. Марии я сказал, что принимаю ее условия и считаю для себя честью, что она захотела родить ребенка именно от меня. Мало того, это для меня истинное удовольствие, сказал я. И мы с ней долго смеялись. Это был вульгарный смех. Но он возбуждал нас.

Прошло несколько изумительных недель, я до сих пор уверен, что лишь тогда и жил по-настоящему.

Наши особые отношения ad hoc[20] мы называли любовью. Но мы не могли целый день лежать в постели и делать ребенка. И все-таки мы жили вместе двадцать четыре часа в сутки. Мы совершали долгие прогулки и по городу, и по Нурмарке, я рассказывал Марии свои самые безумные истории. Особенно ей понравился рассказ о ювелире, преднамеренно совершившем тройное убийство после своей смерти. Я рассказал ей и сюжет, который продал писателю в «Клубе 7». Ведь она все равно уезжала из страны.

Некоторые истории мне приходилось рассказывать по два-три раза. Мария сказала, что хотела бы выучить их наизусть. Трудность заключалась в том, что я никогда не мог изложить одинаково один и тот же сюжет. Мария то и дело вмешивалась и вносила поправки. Она не понимала, почему лучше меня, почти слово в слово, запоминает то, что я рассказал. Я объяснял это тем, что импровизация — единственное искусство, которым я владею.

Наконец наступил день, которого мы оба ждали, Мария — с радостью, я — с печалью. Тест на беременность оказался положительным, Мария хлопала в ладоши и ликовала. Она пошутила, что я буду «замечательным папой». Мы посмеялись и над этим.

Она прожила в Осло еще месяца два. Теперь мы опять виделись реже. Иногда она звонила мне и спрашивала, не хочу ли я приехать к ней в Крингшё и рассказать какую-нибудь историю, я не заставлял долго себя просить, но мне казалось странным, что частица меня живет в ее теле.

Потом Мария уехала в Стокгольм. Она позвонила мне перед отъездом. На поезд я ее не провожал.

Итак, я оказался подходящим мужчиной, чтобы подарить женщине ребенка, который не должен был мне принадлежать. Почему бы и нет, если Марии так хотелось его иметь? Это было проще простого. Мне это ничего не стоило. Напротив, я считал, что благодарным должен быть я. Но все имеет оборотную сторону, тогда я не думал, что рано или поздно мне придется за это заплатить и что цена окажется высокой. Ведь мы не собирались больше встречаться.

Тем не менее прошло несколько лет, прежде чем наш клятвенный уговор по-настоящему вошел в силу. Мария приезжала с дочкой в Осло четыре раза. Она называла малышку Золотко, но, конечно, у девочки было и другое имя. Думаю, Мария пользовалась этим ласковым прозвищем, чтобы я не узнал настоящего имени ее дочери. Когда я видел девочку в последний раз, ей было почти три года. Тогда мы обновили наш договор: больше мне видеть ребенка не полагалось. Мария не хотела, чтобы у девочки сложилось какое-то представление о ее отце. Да и у меня о ней тоже, если на то пошло, ведь я не был ей настоящим отцом.

Девочка была очень хорошенькая. Мне казалось, что она не похожа ни на Марию, ни на меня, скорее, на мою мать — такие же высокие скулы и широко поставленные глаза. Я представлял себе, что мама родилась заново и это я дал ей новую жизнь. Естественно, я понимал, что все это только фантазии.

Последний раз я видел Марию с девочкой теплым июньским вечером 1975 года. Мы пробыли вместе всего несколько часов и провели их у озера Согнсванн. У нас были с собой раки, французский батон и белое вино. Мы с Марией вспоминали былые времена, а девочка плескалась у края воды с надувным лебедем. Когда она вышла из воды и захотела сока с печеньем, я сам завернул ее в махровое полотенце и вытер досуха — и дочь, и мать разрешили мне это сделать. Я также помог ей надеть платьице, это подразумевалось само собой. Мария когда-то сказала, что из меня получится «замечательный папа».

Золотко сидела на полотенце между Марией и мною, и я рассказал ей длинную сказку или, как я сказал, сагу. Она начала смеяться еще до того, как я стал рассказывать. Не знаю, понимала ли она то, что я говорил, и потому смеялась, но я пытался употреблять шведские слова, чтобы ей было легче меня понять.

Я рассказывал о маленькой девочке, которой было столько же лет, сколько Золотку, ее звали Панина Манина, и она была дочерью директора цирка — самого большого и известного во всем мире.


Цирк приехал в Стокгольм из далекой страны, чтобы поставить свой шатер на Грёна-Люнд в самом центре шведской столицы, он прибыл по приглашению шведского короля и королевы. Длинной вереницей цирковые машины и повозки проехали через Сконе и Смоланд. В них везли слонов и морских львов, медведей и жирафов, лошадей и верблюдов, собак и обезьян. Кроме того, в машинах ехали клоуны и жонглеры, факиры и канатоходцы, дрессировщики и наездники, музыканты и фокусники. Панина Манина была единственным ребенком в этой большой процессии. С ней обращались как с маленькой принцессой, потому что она была дочерью директора цирка, все говорили, что ее ждет судьба знаменитой циркачки.


Золотко сидела прямо, как зажженная свечечка, и слушала мой рассказ, но сама молчала, так что я не был уверен, все ли она понимает. Я надеялся, что она запомнит хотя бы голос, рассказывавший ей эту историю. Я взглянул на Марию, и она сделала мне знак продолжать. Думаю, она была рада, что ее дочка увезет с собой мой рассказ. К тому же Метр сел, прислонившись к дереву, чтобы послушать, чем кончится эта история. Перед тем как сесть, он приподнял свою зеленую фетровую шляпу и заговорщицки мне подмигнул. Кажется, он был в отличном настроении. Наверное, впервые чувствовал себя членом семьи.

Я рассказал, что все машины и цирковые повозки остановились на обеденный отдых возле большого озера в глубине шведских лесов и дочка директора цирка захотела поплескаться в воде, пока другие будут отдыхать.


Директор цирка думал, что за девочкой последит один из клоунов, но клоун почему-то решил, что, пока взрослые будут жарить кабана на большом костре, за девочкой будет приглядывать дрессировщик. Когда несколько часов спустя цирковой поезд собрался ехать дальше, девочки на месте не оказалось, и никто не мог ее найти. Артисты искали ее весь вечер и всю ночь, даже некоторых животных выпустили на свободу в надежде, что те отыщут девочку по запаху, но все было напрасно. Проискав Панину Манину почти весь следующий день, все решили, что она утонула в озере. Два верблюда несколько часов стояли на берегу и пили воду, они все пили и пили, и многим пришло в голову, что, должно быть, верблюды учуяли в воде запах девочки и захотели выпить все озеро до дна. Но в конце концов верблюды утолили жажду, а дочь директора цирка так и не нашлась. Говорят, что много лет после этого директор цирка каждую ночь плакал во сне, Панина Манина была его любимицей, он любил ее больше, чем весь свой цирк…


Я сделал вид, что вытираю слезы, и почувствовал, что девочка с удивлением смотрит на меня. Золотко как будто поняла последнюю часть моего рассказа, ведь она сама только что тоже плескалась в воде у берега, поэтому я поспешил продолжить рассказ.


Но Панина Манина не утонула. Просто, пока взрослые сидели у костра, пили вино и ели жареное кабанье мясо, она отправилась в небольшое путешествие по лесу. Она пошла по тропинке в глубь леса, но вскоре у нее устали ножки, и она села в вереск среди высоких деревьев. Послушав, как воркуют голуби и ухают совы, девочка крепко уснула. Когда она проснулась, ей показалось, что прошло всего несколько минут, но на деле она проспала всю ночь и даже часть следующего дня, солнце стояло уже высоко. Панина Манина снова зашагала по тропинке, чтобы вернуться в лагерь циркачей, но, сколько ни искала, не нашла ни одной цирковой повозки и вскоре окончательно заблудилась. Поздно вечером она вышла к человеческому жилью — красному домику с шведским флагом. Перед домиком стоял розовый жилой автоприцеп, наверное, он-то и привлек внимание Панины Манины, потому что напомнил ей цирковые повозки. Хотя девочке было всего три года, она подошла к прицепу и постучала в дверь. Ей никто не открыл, тогда она вскарабкалась на каменное крыльцо красного домика и постучалась туда. Дверь открылась, и на крыльцо вышла старая женщина. Панина Манина нисколько не испугалась, ведь она была истинной циркачкой. Она посмотрела на незнакомую женщину и объяснила, что потеряла своего папу, но старая женщина не понимала ее языка, потому что Панина Манина приехала из далекой страны, в которой хозяйка домика никогда не была. Панина Манина не ела почти два дня и поднесла обе ручки ко рту, чтобы показать, что хочет есть. Когда женщина поняла, что девочка заблудилась в лесу, она впустила ее в дом. Она дала ей селедки, тефтелей, хлеба и сока из черной смородины, Панина Манина была так голодна, что ела и пила как взрослая. Вечером женщина постелила ей постель, а поскольку они не могли разговаривать, хозяйка, присев на край кровати, запела колыбельную и пела ее, пока девочка не уснула. Не зная, как зовут девочку, она называла ее просто Золотая…


Золотко снова подняла на меня глаза, может быть, потому, что я показал, как Панина Манина ела селедку и тефтели, а может, потому, что девочка в рассказе получила имя Золотая. Скорее всего, она плохо понимала смысл рассказа, однако я продолжал.


Панина Манина прожила в красном домике много лет. Никто во всей Швеции не знал, откуда она и кто ее родители, и с годами воспоминания Панины Манины о директоре цирка становились все туманнее. Вскоре она уже бегло болтала по-шведски, а потом и вовсе забыла родной язык, потому что ей не с кем было на нем разговаривать. Но — тут я поднял палец, чтобы показать, что забыл сказать что-то очень важное, — у хозяйки красного домика в шкафу в спальне был спрятан старинный хрустальный шар. Когда-то много-много лет назад она зарабатывала себе на хлеб, предсказывая людям судьбу в большом парке в Лунде. Теперь она снова достала хрустальный шар и предсказала, что ее Золотая Девочка со временем станет известной канатоходкой. Поэтому она как могла начала учить ее этому ремеслу. Девочка ходила по жердочке, по веревке, по краям бочек и чанов, и вот настал день, когда она уже могла показать свое искусство настоящему директору цирка. Прошло тринадцать лет с тех пор, как Панина Манина постучала в дверь красного домика. Гадалка прочитала в газетах, что в Стокгольм из далекой страны приехал знаменитый цирк, и в один прекрасный день старуха с девочкой отправились в шведскую столицу искать счастья. Это был тот же самый цирк из далекой страны, который приезжал в Стокгольм тринадцать лет назад, но Панина Манина уже не помнила, что когда-то давным-давно была в нем. Директору иностранного цирка очень понравилось искусство шведской девочки, и кончилось тем, что он принял ее в свою труппу. Ни Панина Манина, ни директор цирка даже не подозревали, что она его родная дочь…


Мария вопросительно посмотрела на меня. Ей всегда было интересно, как я заканчиваю свои истории. Может быть, в тот раз она особенно насторожилась, потому что мою историю слушали еще и маленькие ушки.


Говорят, что кровь гуще, чем вода, — продолжал я свой рассказ, — может быть, именно поэтому Панина Манина и директор цирка с первого взгляда понравились друг другу. Во всяком случае, Панина Манина решила вернуться с цирком в ту далекую страну, из которой он приехал, и там она широко прославилась как канатная плясунья. Однажды вечером, танцуя на канате высоко над манежем, она бросила взгляд на директора цирка, который стоял перед оркестром с хлыстом в руке, и там, наверху, она вдруг поняла, что директор цирка ее отец, оказывается, она не совсем забыла его. Такие мгновения называют моментом истины, объяснил я. В замешательстве Панина Манина потеряла равновесие и упала на манеж. Когда директор цирка подбежал к ней, чтобы посмотреть, сильно ли бедняжка ушиблась, она протянула к нему руки и душераздирающим голосом воскликнула: «Папа! Папа!..»


Золотко с удивлением посмотрела на меня и засмеялась, но, думаю, она не много поняла из моего рассказа. Другое дело Мария — та подняла на меня сердитый взгляд. Было ясно, что ей не понравился конец рассказа.

Заходящее солнце освещало нашу последнюю семейную встречу. Мы сложили вещи и направились к трамваю. Девочка бежала впереди нас по тропинке. «Папа! Папа!» — бормотала она. Мария взяла меня за руку и сжала ее. В глазах у нее стояли слезы. Приехав в город, мы разошлись в разные стороны. Больше я никогда не видел ни Марии, ни Золотка. Они ни разу не дали знать о себе.

Загрузка...