Скульптор Леонид Хоботов проснулся неожиданно, и сразу же понял, уснуть больше не сможет, хотя было около четырех часов утра. Слышался перестук колес поездов, гремели составы, абсолютно не слышные днем. Близость Белорусского вокзала давала о себе знать особенно по ночам, когда город погружался в сон, когда жители дома спали. В руках Хоботова появился странный зуд, он понял, что вот сейчас начинается именно то, к чему он стремился в последние месяцы – появилось желание работать, причем неистребимое, настолько сильное, что перебивало сон, желание есть, пить.
Он быстро оделся, боясь, что это ощущение – покалывание в кончиках пальцев – исчезнет и руки станут непослушными, чужими, такими же, как у всех людей.
– Быстрее, быстрее! – шептал он сам себе.
В данный момент Хоботову было все едино, что делать. Нашелся бы дома кусок глины, он принялся бы его мять прямо здесь, не обращая внимания, ни на грязь, ни на мусор. Но глина и пластилин находились в мастерской. В квартире он лишь спал, правда, иногда оставался ночевать и в мастерской, это случалось, когда силы покидали его, когда все силы уже были отданы работе и даже добраться до дома, пройти каких-то полкилометра он не мог.
Он выскочил из подъезда, даже не почистив зубы, не попив кофе, и побежал к мастерской. Он бежал будто на пожар, в расстегнутом пальто, в сбившейся на бок шапке, шарф развевался на ветру. Он бежал по лужам, по снегу, он торопился.
«Глина меня ждет, зовет к себе, как больной зовет врача, способного его исцелить. Руки, руки просят ее податливой упругости».
Он воткнул ключ в дверь мастерской, резко повернул его. Заскочило бы что-нибудь в замке, он скорее всего сломал бы ключ. Скульптор открыл мастерскую, стал повсюду зажигать свет, сбросил пальто прямо на диван, туда же швырнул шапку, шарф, свитер, буквально сорвал с себя майку, вырвал брючный ремень. Теперь ему было абсолютно все равно, как он выглядит.
От яркого света мастерская стала напоминать операционную. Огромный кожаный фартук, похожий на фартук мясника, только испачканный не кровью, а глиной, краской, гипсом, прикрыл его тело.
Хоботов зашел в угол мастерской, опустился на колени и поднял тяжелый дощатый люк, под которым в яме лежала глина. Он тут же огромными кусками принялся выбрасывать ее наверх. Глина была холодная, влажная, на ощупь почти живая. На ней оставались следы прикосновений, следы его пальцев и ладоней. Каркас будущей скульптуры был уже сделан давно, но Леонид Хоботов не мог приступить к работе. Он не мог работать в спокойном состоянии, он ждал вдохновения.
И вот, наконец, свершилось. Чувства его буквально захлестывали, топили в себе. Он принялся таскать куски глины к станку, бросал их на грязный целлофан.
– Ну, ну, скорее! – бормотал он.
Затем подошел к огромному магнитофону и, изловчившись, нажал на клавишу большим пальцем правой ноги. Музыка буквально взвыла, наполняя мастерскую.
– Хорошо, – прошептал скульптор, бросаясь к станку, покрывая гнутую ржавую проволоку вязкой глиной. – Быстрее, быстрее! – торопил он сам себя, торопил свои руки.
Он не обращал внимания, что его лицо уже мокрое от пота, что все его сильное большое тело стало влажным и липким.
– Ну же, ну! Вот так! – он выворачивал куски влажной глины.
И голый каркас, бестелесный, холодный, постепенно стал приобретать очертания человеческих фигур, пока еще грубых, но уже живых, наполненных чувствами, силой и движением. Иногда он хватал деревянный молоток, стучал по каркасу, иногда руками, как хирург вправляет суставы, выгибал проволоку и быстрыми движениями сильных пальцев возвращал глину на свои места.
– Ну вот оно! Вот оно!
Скульптура начала оживать, из бесформенной, грубой превращалась в часть жизни. Глина принимала очертания человеческих тел, наполненных страшной энергией. Тела хранили в себе конвульсивные движения человека, пытающегося вырваться, освободиться от петли. А петлей являлась огромная змея – единственное, что пока не давалось Хоботову.
– Ну, ну, что такое?! – он уже трижды срывал, глину с толстой ржавой проволоки.
Но формы пока были неубедительными, змея выходила какой-то мертвой, бутафорской. Не было в ней движения, стремительности, не было силы. Лишь один изгиб получился убедительным – вокруг шеи бородатого мужчины. Там тело удава казалось живым, казалось, оно в самом деле сжимает голову железным обручем, даже треск костей чудился. Но одним неосторожным движением, пытаясь улучшить, скульптор все испортил и остановился. Он уже забыл о том, что кончилась музыка, и только сейчас, опомнившись, увидел, что за окном день, заметил, что за стеклянным потолком летят низкие серые облака, а электрическое освещение сделалось бесполезным.
Он подошел и локтем опустил ручку рубильника. Мастерская мгновенно стала серой. Скульптура на станке дышала, в ней осталось что-то колдовское от безумной ночи, что-то ужасное, патологическое, отталкивающее и влекущее одновременно. Скульптура напоминала расчлененное человеческое тело, и смотреть на это страшно, и оторваться невозможно.
Вздох вырвался из открытого рта скульптора. Затем он скрежетнул зубами и грязной рукой вытащил из шкафа бутылку виски. Отвернул пробку и та, упав, покатилась по полу, высоко подскакивая. Хоботов подбил ее ногой, сбрасывая в разверстую, как могила, яму с глиной, а затем принялся пить, давясь, захлебываясь, жадно глотая сорокаградусную жидкость. Он не обращал внимания на то, что спиртное течет по подбородку, по кожаному фартуку, прорезая русло в мокрой глине.
Наконец он вздохнул и привалился к стене. Дальше работать не имело смысла. Он знал, если что и сделает, это будет не то, что ночью, когда чувствовалось покалывание в пальцах. Глину потом придется отрывать, мять, по новой набрасывать, срывать, пока вновь не придет вдохновение.
Хоботов сидел прямо на полу, глядя на то, что успел сделать, и не верил, будто сделал это не он, словно существовало два разных человека. Один из них бежал по улице, спеша в мастерскую, мял глину, набрасывая ее на каркас, срезал петлей, протыкал стеком, бил молотком – так, как бьют мясо на разделочной доске.
Второй же человек был беспомощным и слабым, сил у него не осталось даже на то, чтобы подняться, принять душ и помыть руки. Ему хотелось, чтобы хоть кто-то сейчас оказался рядом, подал руку, помог встать.
Большая дверь мастерской открылась. Хоботов повернул голову и заморгал, словно бы увидел призрак.
На пороге мастерской стояла Наталья Болотова, держа в руках кофр с фототехникой.
– А вот и я. Смотрю, работа сдвинулась с мертвой точки?
– Сдвинулась и остановилась, – загадочно сказал скульптор.
– Можно войти?
Вместо ответа Хоботов кивнул и повел рукой, дескать, входи, располагайся, где хочешь, ты меня абсолютно не интересуешь.
Женщина смотрела то на скульптора, сидящего под стеной, то на его творение. И то, и другое производили неизгладимое впечатление. Даже не раздевшись, она принялась распаковывать фотоаппараты, накручивать объектив.
– Сидите, не двигайтесь.
– Я же просил тебя обращаться ко мне на «ты».
Зажги сигарету.
– Странная просьба.
– Руки мокрые.
– Ясно.
Покорно, как ученица, журналистка прикурила сигарету, причем дамскую, подала ее скульптору. Тот, стараясь не испачкать фильтр, сунул сигарету в рот, жадно затянулся. Огонек пополз по сигарете и остановился почти на середине. Лишь после этого скульптор выпустил дым через нос, и тонкий столбик серого пепла, похожий на личинку, упал на мокрый фартук, зашипел.
– Хорошо, – произнес Хоботов.
– Я сфотографирую.
– Делай, что хочешь. Правда, я в таком виде… – небрежно бросил скульптор, высовывая из-под кожаного фартука босые ноги, перепачканные глиной.
– Так даже здорово, – сказала журналистка и принялась нажимать на кнопку.
Вспышка заставляла скульптора недовольно морщиться, прикрывать глаза. А Болотова обходила его то справа, то слева, то приседала перед ним на корточки и фотографировала.
– А это можно снять?
– Снимай, – бросил Хоботов.
Журналистка развернулась к скульптуре и только сейчас смогла толком ее рассмотреть. Месиво глины производило удивительное впечатление. Она даже содрогнулась. Наталья, несмотря на незавершенность работы, уже почти видела скульптуру законченной. Даже если бы Хоботов больше ничего не сделал, оставил все так, как есть, главная мысль читалась – от смерти не уйдешь, она настигнет и заберет. А мысль – главное, все остальное форма.
– Боже… – прошептала Болотова.
Палец нажал на кнопку, фотоаппарат не сработал и зажужжал, сматывая пленку.
– Вот так всегда, пленка кончается в самый нужный момент и кажется, что главный кадр ты так и не сняла.
– Выпить хочешь? – спросил Болотову скульптор.
– Выпить? Нет. Я не пью с утра.
– А что, разве уже утро?
– Удивительная работа, удивительная… Может быть, ее так и оставить? – произнесла женщина.
– Нет, так она ни к черту не годится. Мысль не читается до конца, она не закончена.
– Помоги подняться.
Болотова сперва не поверила, что сильный мужчина не может встать сам.
– Это серьезно?
– Да, руку подай.
Наталья подала руку. Хоботов поднялся, лишь прикоснувшись к ней.
– Я, честно говоря, не люблю показывать не законченные работы, – Хоботов намочил огромный кусок мешковины, набросил на скульптуру, и она сразу же стала бесформенной, напоминая горную гряду, темную, серую, тяжелую, мрачную, только что освободившуюся от снежной лавины. Но ощущение у Болотовой было такое, что там, под грудой мешковины, пульсирует жизнь, змея изгибается, гибнут и никак не могут умереть люди.
– Можно я сфотографирую?
– Фотографируй, – равнодушно произнес скульптор, сбрасывая фартук, и, не обращая внимания на женщину, элегантную и молодую, зашлепал босыми ногами, давя кусочки глины, в душ. На полу осталась цепочка грязных следов.
Хоботов стоял под горячей водой, но весь дрожал.
Его знобило. Все силы, которые были в организме, ушли на борьбу с глиной, не помог даже алкоголь. Он был опустошен до последней степени. Скульптор был пуст, как бутылка, из которой вылили все содержимое.
«.., или, как добротный кожаный чемодан, из которого вытряхнули вещи. Вещи же, выброшенные из чемодана, – это гора мешковины, скрывающая незаконченную скульптуру», – подумал Хоботов.
Он стоял, запрокинув голову, даже не закрыв дверь в душевую. Из маленькой комнатки валил густой пар серыми клубами. Казалось, что облака вплывают в мастерскую, и вот уже над тяжелыми облаками виднеется лишь пик из серой мешковины.
– Это тоже надо снять! – Болотова судорожно перезаряжала пленку, но никак не могла начать съемку, линзы покрывал конденсат. – Как что хорошее, никогда не снимешь!
Эта ситуация почему-то ей напомнила сцену, кочующую из фильма в фильм, когда солдат судорожно пытается перезарядить автомат, а на него надвигаются враги.
– Будь вы все неладны!
В душе шумела вода. Наконец вода стихла, и через минуту появился хозяин мастерской. Волосы его были мокрые, на нем – банный халат, из-под которого торчали босые волосатые ноги.
– Ну что, сняла?
– Да вот, все что-то… – попыталась объяснить Болотова.
– Так всегда, – произнес Хоботов.
К чему это относилось, женщина не поняла.
– Работа будет продолжаться?
– Сегодня нет, – выдавил из себя скульптор, – силы кончились, руки стали мертвыми. Скульптор, как пианист или как снайпер, пальцы должны быть теплыми, чувствительными и сильными, иначе все усилия – напрасный труд.
Подобного искусствовед Болотова никогда не слышала, чтобы скульптор сравнивал себя со снайпером.
Она посмотрела на руки Хоботова, на огромные сильные кисти с угловатыми пальцами и короткими ногтями.
– В самом деле у вас нет силы?
– Да нет, сила есть, – Хоботов взял кусок ржавой арматуры толщиной в палец, повертел его в руках, словно бы примеряя, а затем легко, двумя движениями, завязал его на узел, даже не поморщившись. – Вот такое дело. Сила есть, но кому это надо? А вот с глиной работать силы нет. Есть, значит, два вида силы…
Уже наступила вторая половина дня.
– Если хочешь, можешь снимать и дальше, но а сейчас уйду из мастерской.
– И я останусь одна?
– Ты боишься, что ли?
– Да нет, просто непривычно. Да и ключа у меня нет. Неудобно…
– Надоест, уйдешь, защелкнешь дверь, – Хоботов исчез в маленькой комнатке и оттуда вернулся уже вполне одетым.
Одет он был довольно-таки странно, на взгляд Натальи, не в пальто, а в куртку, не в брюки, а в джинсы. Но странностями скульптор уже не мог ее удивить. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, его длинные седоватые волосы были стянуты в пучок на затылке, борода уже высохла, лишь на бровях поблескивали капельки воды.
– Я тебя таким никогда не видела.
– Меня мало кто таким видел, – сказал Хоботов. – Ладно, я пошел, – не оглядываясь, он покинул мастерскую, захлопнув за собой дверь.
Болотова осталась одна. С одной стороны, ей льстило, что скульптор оставил ее в своей мастерской одну," разрешил все смотреть, фотографировать, заглядывать в потайные уголки. Но с другой стороны, ситуация сложилась не очень приятная: все-таки одна в чужом доме, неизвестно, кто сюда может прийти. Мало ли кому он еще оставляет ключи!
«Но если кто-то будет звонить или стучать в дверь, – решила Болотова, – я не открою. Хозяина нет, а меня за это он не уполномочивал».
Наконец-то ей удалось перезарядить пленку, но снимать расхотелось. Она просто разглядывала незаконченную скульптуру, пытаясь угадать под грубой мешковиной то, что ее поразило. Она даже подошла, тихо, почти на цыпочках, приподняла край мешковины, тяжелой и влажной, набрякшей водой, и заглянула. И тут же отшатнулась. На нее пахнуло запахом сырой земли, так пахнет разверстая могила. Так же пахла и яма в углу мастерской, которую скульптор не закрыл.
Болотова двинулась в угол и заглянула в яму. Ей чисто по-детски показалось, что там должен лежать труп. Но там кроме золотистой пробки от бутылки виски и грязного целлофана, которым была прикрыта глина, ничего не было.
Женщина с облегчением вздохнула:
"Что-то со мной творится странное. Мне начали мерещиться кошмары, и причем где, не на кладбище, а в мастерской скульптора в центре города! Какие-то детские страхи начинаются ".
И тут Наталье Болотовой захотелось самой что-то слепить. Она вспомнила, что давно не притрагивалась к пластилину, наверное, с летнего отпуска, когда с сыном ездила к морю. Вспомнила, как в детстве сама размачивала глину и пыталась обжечь самодельные скульптурки в газовой духовке кухонной плиты. Тогда у нее ничего не получилось, то ли глина оказалась не та, то ли духовка для обжига не годилась. А тут все было под руками, уж чего другого, а глины в мастерской хватало. Она лежала горкой на станке, комьями валялась на полу, где раздавленная ногой, а где и бесформенным куском.
Женщина присела на корточки, собрала обломки в один кусок объемом, примерно, в два ее кулачка и, устроив глину на металлической плите станка, принялась лепить. Она даже не придумала сразу, что именно хочет изобразить, поступала как дети. Слепила ужасную в своих пропорциях фигурку человека, и чем-то он ей напомнил самого Хоботова – такой же коренастый, похожий на огромную обезьяну, почти без шеи.
Она тут же смяла глину и поняла, ни человека, ни животное ей не вылепить, максимум, что может, так это голову какого-нибудь монстра. Орудуя буковым стеком и ногтями, она принялась ваять голову, уже забыв о страхах, о том, что находится в чужом доме.
Голова не хотела получаться симметричной: то одно ухо больше другого, то глаз выше расположен.
– Дрянь какая-то! – выругалась на себя Наталья, вновь сминая ком глины.
И в задумчивости, чтобы такое изобразить, начала его раскатывать. И только когда она опустила глаза, то поняла, у нее сама собой получилась скульптурка – большая змея, удав, оставалось только голову подправить.
Колбаска глины треснула посередине, словно бы обнажился рот змеи. Уже не доверяя стеку, взяв в руки зубочистку, она сделала змее две дырочки – глаза, затем проковыряла ноздри. А дальше работа пошла быстрее.
Она соорудила три маленькие человеческие фигурки – одну побольше и две поменьше – и принялась обвивать их змеей. Получился этакий лубочный Лаокоон, как если бы его ваял неграмотный деревенский мастер. Скульптурка получилась смешной, что-то вроде пародии на задуманное Хоботовым.
– Ремейк еще не сделанного ремейка, – рассмеялась Наталья, всплеснув руками и отходя в сторону, чтобы полюбоваться своей миниатюрой. – Ну вот, подарок скульптору готов. Милая вещица. Ее бы еще обжечь, а то увидит, разозлится и – хлоп сильной ладонью, вмиг размозжит!
Она посмотрела себе под ноги, увидев множество комков глины, растоптанных босыми ногами скульптора.
«То же произойдет и с моей скульптурой, раздавит змейку как дождевого червя».
И она взяла творение рук своих, держа его на ладони, подошла к стеллажу, забралась на ступенчатый подиум и только оттуда дотянулась до самого верха.
Скульптурка стала в дальний угол – так, что ее не было видно снизу.
«Найдет когда-нибудь, то-то удивится! Подумает, может, по пьяни сваял».
Но на скульптурке оставались четкие отпечатки отточенных женских ногтей и узких пальцев. Теперь она повяла, что ощущал Хоботов по окончании работы.
Это была и опустошенность, и в то же время какая-то дурная приподнятость. Именно дурная, хотелось сделать нечто глупое. То ли раздеться сейчас донага и принять душ в чужом доме, то ли улечься спать на диване, не снимая сапог.
Ее взгляд упал на клавиши магнитофона, не испачканные глиной, и она сообразила. Хоботов перед началом работы включил музыку, а затем даже не заметил, как кассета кончилась. Она отмотала ее на начало и, смахнув засохшую глину подушечкой мизинца, нажала клавишу плейера. Зазвучала музыка. Она не знала ни композитора, ни исполнителя, что-то странное, не то джаз, не то классика. Музыка ей не нравилась, но такую слушал Хоботов.
«Слишком какая-то уж.., животная музыка, я бы сказала, даже патологическая. Но раз уж я принялась играть в скульптора, то нужно играть роль до конца» – и она забралась с ногами на диван, взяла недопитую бутылку виски, стакан, плеснула спиртное на дно. Но пить не стала, только нюхала и курила. – Дождусь, придет же он в конце концов".
А Хоботов в это время шел, засунув руки в карманы куртки, втянув голову в плечи. Он лишь стриг глазами по лицам прохожих. От его взгляда встречным становилось не по себе, он словно бы ощупывал их лица.
Прохожим даже казалось, они чувствуют его прикосновение. Сильные руки скульптора пока еще были в карманах куртки, подбитой мехом.
У него не имелось конкретных намерений, куда прийти и во сколько, он просто шел, зная, что ноги сами вынесут туда, куда надо, глаза сами увидят того, кого он выбрал.
Вскоре он оказался на вокзале. В здание не заходил, сразу же вышел на платформы, несколько раз прошелся вдоль них, заглядывая в окна стоявших вагонов. Но чувствовал, еще рано. Затем сел в электричку, даже не взяв билет, поехал.
Он проехал Лосиноостровский парк и вышел там, где выходил всегда. Взглянул на лес. Синеватая стена хвои заставила его съежиться, словно эта острая, зубчатая, как пила, линия полоснула его по глазам. Развернулся и побрел по пустырю, уже почти отчаявшись.
Обычно все складывалось так, что ему не приходилось никого искать, словно кто-то сам гнал ему навстречу нужных людей. А тут пусто, безлюдно, холодно. Он с любовью вспомнил даже о своей мастерской, опостылевшей ему за ночь работы.
«Там сейчас тепло, – подумал он, – там женщина. А я ищу…»
Он увидел Ростокинский акведук, затем свернул на Малахитовую улицу и, оказавшись среди людей, вновь принялся всматриваться в лица. И тут вдалеке он увидел седоватую бороду, широкие плечи. Большая голова в лыжной шапочке с дурацким помпоном, какие носили лет пятнадцать-двадцать тому назад. В руках мужчина нес железный ящик, в которых обычно держат инструменты.
Теперь Хоботов больше не видел никого, кроме него.
Он остановился, отошел к стене и нервно достал пачку сигарет. Но не прикуривал, лишь вставил одну сигарету в рот. Мужчина не спеша шел, на его груди покачивался фонарик на кожаном ремешке. А когда поравнялся с Хоботовым, то приостановился, посмотрел на пачку в руках и спросил:
– Земляк, закурить не найдется?
– На, кури, – руки Хоботова дрожали, когда он щелкал зажигалкой.
– Что, с бодуна? – сочувственно поинтересовался крепко сложенный слесарь-сантехник.
– Можно сказать и так.
– Пошли, здоровье поправишь.
И Хоботов с облегчением вздохнул.
«Да, все как всегда, все получается само собой».
– Пошли, коль не жалко.
Они были чем-то похожи, примерно одного роста, одинаковой физической силы и даже примерно одного возраста. Лишь седоватая борода старила слесаря, да морщин на его испитом лице накопилось побольше.
– Где? – спросил Хоботов.
– Где, где, – рассмеялся слесарь, – ведомо, где в … Только вот в подвал зайти придется в двенадцатом доме, вентиль проверить. Вчера поставили, вдруг как подтекает?
Хоботов прикрыл глаза, шагая рядом с сантехником, городской пейзаж уже стоял у него в памяти.
«Подвал, трубы… Трубы… – и он усмехнулся. – Вот почему у меня ночью не получалась змея! Это не змея, это не удав, в удавов верили древние греки, а для современного человека – это труба огромная, серебристая, рифленая, которая окутывает весь город. Да, Лаокоон – это человек города и его должна давить труба».
– Ты чего задумался? Плохо?
– Да нет, всегда от предчувствия выпивки меня знобить начинает.
Слово «предчувствие» несколько покоробило слесаря. Уж слишком оно было не из его лексикона, но оно соседствовало с куда более знакомым и близким словом «выпивка».
– Да уж, хреново, – слесарь посочувствовал Хоботову, – когда колотить начинает. Пошли, пошли.
Они завернули в арку, остановились у невысокой, крашеной суриком двери с надписью «Бойлерная». Слесарь копался со связкой ключей, пытаясь отыскать нужный. Ориентировался он не по номерам, а по каким-то странным запилам, сделанным ножовкой. Дверь приоткрылась, на мужчин пахнуло сыростью и удушливым подвальным теплом.
– Дай, я вперед, – сантехник взял металлический чемоданчик и зажег фонарь.
Спускался он боком – так, словно бы шел в лыжах по крутому склону горы.
– Осторожно, тут коты гадят. Один раз поскользнулся, чуть голову не расшиб. Тут упадешь, так хрен тебя кто достанет. Сюда по полгода могут не заглядывать.
Помещение, в котором оказались Хоботов и сантехник, скульптору понравилось. Это был старый подвал, стены не оштукатурены, из хорошего красного кирпича, по которому пятнами расходилась плесень.
Вдоль стен тянулись трубы, и новые, в блестящей станиолевой теплоизоляции, аккуратно стянутой фирменными хомутами, и старые, ржавые, уже потерявшие гладкость, словно они годы пролежали на морском дне, обросли раковинами, водорослями и только совсем недавно их извлекли на свет, чтобы повесить на стену в мрачном подвале.
– Присаживайся, пока я тут пошаманю. – пригласил слесарь, подвигая ногой пластиковый ящик из-под «кока-колы».
Хоботов присел, смотрел, как мужчина лезет по приставной сварной металлической лесенке к верхней трубе, как проверяет вентиль, откручивая и опуская задвижку, поджал сальник.
– Вот и порядок, – он вытер ладони о штаны и, не торопясь спустился, развернулся и прислонился к лестнице. – Дай еще сигарету, – попросил он. – Пить здесь будем или пойдем куда?
– А куда пойти можно?
– В другой подвал. Да там запах такой же. Я уже привык, а тебя, небось, мутит?
– Нет, не мутит, – покачал головой Хоботов, – Нравится.
– Не может такой запах нравится.
– Нет, не вру.
Слесарь нагнулся, открыл железный чемоданчик и вытащил бутылку портвейна, завернутую в мятую газету.
– Вот, сегодня одному интеллигенту в смесителе на кухне прокладку сменил, так он портвейном рассчитался. Сколько же он у него стоял? Я уже таких этикеток и не припомню. «Семьсот семьдесят седьмой», «Три семерки», помнишь? Раньше самым лучшим считался, – и слесарь сорвал с горлышка пробку с козырьком. – Давай, тяни, – он подал бутылку.
Хоботов неторопливо, спокойно принял портвейн.
Пил как всегда, высоко запрокинув голову и вливая жидкость себе в рот, только булькало. Даже не прикладываясь к горлышку.
– Ловко ты пьешь. А я вот так не умею, у меня сразу изо рта выливаться начинает, словно кто пробку в горло воткнул.
Они в два приема выпили бутылку портвейна. Хоботов достал портмоне, вытащил крупную купюру и, держа ее в двух пальцах, протянул сантехнику.
– Может, сбегаешь еще? Что-то не проняло. А я здесь посижу.
– Лады, – сантехник исчез, оставив чемодан с инструментами, прихватив с собой лишь фонарик.
Хлопнула дверь наверху. Хоботов увидел ноги сантехника в старых джинсах, которые мелькнули в подвальном окне. Хоботов сладострастно потер ладонь о ладонь, он чувствовал покалывание в кончиках пальцев, почти такое же, какое наступало перед удачной работой.
– Идет, идет, – зашептал он, – все идет как надо, – а затем его взгляд заскользил по трубам. – Вот они, удавы, вот они, змеи! Обвили, окружили, но меня-то вам не удушить.
Вновь хлопнула дверь, и сантехник с двумя бутылками водки и со свертком закуски под мышками, радостный и возбужденный, влетел в подвал.
– Во, украинскую купил! На две хватило и на закусь еще.
– У тебя дети есть? – довольно холодно спросил Хоботов, когда сантехник устраивал еще один пластиковый ящик, чтобы использовать его как стол.
– Есть. Дети – дело нехитрое, в смысле – завести.
А вот потом… – он махнул рукой, освободившейся после того, как поставил откупоренную бутылку на ящик, – все кричат «деньги давай, деньги!», – разлив по стаканам, закрыл пробку, – сегодня дал, а завтра их уже нет. А где я деньги возьму? Я же слесарь, а не рэкетир какой. Ну, бутылку кто поставит, ну, где пара тысяченок обломится, так этого ж, разве что, хватит вот так, в подвале посидеть, по пузырю покатить…
– Дело говоришь, – сказал Хоботов, сам удивляясь звучанию своего голоса.
Он стал надтреснутым, немного хриплым, таким, какой бывает у людей много пьющих и много курящих.
– Что, вздрогнем? – спросил он, посмотрев в глаза слесарю.
Тот, еще ничего не поняв, согласно кивнул и потянулся за стаканом. А Хоботов, резко поднявшись, навалился на него, схватив за шею, и принялся душить.
Слесарь только с виду выглядел крепким. Может, в молодости он и обладал большой силой, но загубил ее.
Он даже не смог оказать достойного сопротивления, и уже через пять минут его бездыханное тело лежало на бетонном полу, усыпанном всякой дрянью, от бычков до прошлогодней листвы, залетевшей сюда сквозь разбитое окно.
Хоботов тяжело и возбужденно дышал. Он смотрел на мертвое тело с улыбкой умиления.
– Вот идеальная скульптура, – пробормотал он. – Любят же говорить идиоты искусствоведы, что творение скульптора – это остановленная жизнь. Вот творение рук моих!
Он не спеша взял полную бутылку, положил ее в металлический ящик, туда же полетела и закуска. Надел на голову шапку слесаря, а затем, перевернув его на живот, щелкнул складным ножиком и самым коротким лезвием вырезал на затылке крест – тот знак, которым обычно подписывал все свои скульптуры. Натянув на голову лыжную шапку слесаря с идиотским помпоном, прихватив его инструменты. Хоботов покинул подвал, аккуратно подперев дверь обломанной веткой.
Он шел по улице быстро. Теперь ему хотелось как можно скорее попасть в мастерскую. Дойдя до акведука, он увидел промоину в грязном темно-зеленом льду, сорвал с головы шапочку, бросил ее в ящик и, связав ручки проволокой, зашвырнул ящик в воду. Тот исчез моментально, тяжелый, с полной бутылкой водки, с инструментами и всякой железной дребеденью, которую носят с собой сантехники.