13 Суд над имажинистами. Суд имажинистов над литературой. Выступление Маяковского. Отповедь Есенина. Кто такой Блюмкин?


4 ноября 1920 года в Большом зале консерватории состоялся суд над имажинистами. Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу. Там я услыхал, как краснощекий очкастый толстяк авторитетно говорил:

— Давно пора имажинистов судить! Ручаюсь, что приговор будет один: всем принудиловка!

Другой — в шубе с хивинковым воротником, с бородой-эспаньолкой — как будто поддержал толстяка:

— Закуют в кандалы и погонят по Владимирке! — и, переменив тон, сердито добавил: — Это же литературный суд! Литературный! При чем тут принудиловка? Надо понимать, что к чему!

В зале, хотя и слегка натопленном, все-таки было прохладно. Народ не только стоял вдоль стен, но и сидел на ступенях между скамьями.

Имажинисты пришли на суд в полном составе. На эстраде стоял длинный покрытый зеленым сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей, а они в свою очередь из своей среды избрали председателя. Неподалеку от судей восседал литературный обвинитель — Валерий Брюсов, рядом с ним — гражданский истец Иван Аксенов; далее разместились свидетели обвинения и защиты.

Цитируя наизусть классиков поэзии и стихи имажинистов, Брюсов произнес обвинительную речь, окрасив ее изрядной долей иронии. Сущность речи сводилась к тому, что вот имажинисты пробились на передовые позиции советской поэзии, но это явление временное: или их оттуда вытеснят другие, или они… сами уйдут. Это покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами.

Предъявляя иск имажинистам, И. А. Аксенов тоже иронизировал над стихами имажинистов, причем особенно досталось Шершеневичу и Кусикову. Но иногда ирония не удавалась Ивану Александровичу и, как бумеранг, возвращалась обратно… на его голову, что, естественно, вызывало смех над гражданским истцом.

Не повезло и Вадиму: свидетель обвинения Федор Жиц, вспоминая его стихи, стал доказывать, что Шершеневич подражает Маяковскому. Для доказательства он цитировал стихи обоих поэтов.

Федор Жиц недавно выпустил книжечку «Секунды», которая претендовала на философскую значимость. Но, по правде, многие мысли и изречения перекликались с сочинениями других философов. Сам Жиц был низкого роста, полненький, голова крупная, лицо розовое. О нем поэты говорили: «Катается, как Жиц в масле».

Защищая имажинистов и свои стихи, Шершеневич говорил остро, а когда дошел до свидетелей обвинения, то позволил себе резкий каламбур, заявив, что всем им нужно дать под жица коленом…

Хорошо выступил Есенин, очень умно иронизируя над речью обвинителя Брюсова. Сергей говорил, что не видит, кто мог бы занять позицию имажинистов: голыми руками их не возьмешь! А крылатый Пегас ими давно оседлан, и имажинисты держат его в своем «Стойле». Они никуда не уйдут и еще покажут, где раки зимуют. Свою речь Сергей завершил с блеском:

— А судьи кто? — воскликнул он, припомнив «Горе от ума». И, показав пальцем на Аксенова, у которого была большая рыжая борода, продолжал: — Кто этот гражданский истец? Есть ли у него хорошие стихи? — И громко добавил: — Ничего не сделал в поэзии этот тип, утонувший в своей рыжей бороде!

Это был разящий есенинский образ. Мало того, что все сидящие за судейским столом и находящиеся в зале консерватории громко хохотали. Мало того! В следующие дни в клуб Союза поэтов стали приходить посетители и просили показать им гражданского истца, утонувшего в своей рыжей бороде. Число любопытных увеличивалось с каждым днем. Аксенов, зампред Союза поэтов, ежевечерне бывавший в клубе, узнал об этом и сбрил бороду!

Суд над имажинистами закончился предложением одного из свидетелей защиты о том, чтоб имажинисты выступили со своим последним словом, то есть прочитали свои новые стихи. Все члены «Ордена имажинистов» читали стихотворения и имели успех. Объяснялось это тем, что в нашем «Ордене» был незыблемый закон Есенина: «Каждый поэт должен иметь свою рубашку». И у каждого из нас была своя тема, своя манера, может быть, плохие, но мы отличались друг от друга. Тем более, мы совсем были непохожи на ту массу поэтов, которая обычно представляла свои литературные группы на олимпиадах иди вечерах Всероссийского союза поэтов. Конечно, наши выступления увенчал чтением своих поэм Есенин, которого долго не отпускали с эстрады. Это и определило приговор двенадцати судей: имажинисты были оправданы.

В заключение четыре имажиниста — основные участники суда, Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов, — встали плечом к плечу и, как это всегда делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш:


Вы, что трубами слав не воспеты,

Чье имя не кружит толп бурун,—

Смотрите —

Четыре великих поэта

Играют в тарелки лун.


17 ноября того же года в Большом зале Политехнического музея был организован ответный вечер имажинистов: «Суд имажинистов над литературой». Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы — весь «Орден имажинистов» — с помощью конной милиции с трудом пробились в здание.

Первым обвинителем русской литературы выступил Грузинов. Голос у него был тихий, а сам он спокойный, порой флегматичный, — недаром мы его прозвали Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи.

— Для доказательства я процитирую их вирши! — говорил он и, где только он их откопал, читал скверные строки наших литературных противников.

Уже встал со стула второй обвинитель — Вадим Шершеневич, когда в десятом ряду поднялась рука, и знакомый голос произнес:

— Маяковский просит слова!

Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спину стула и стал говорить, обращаясь к аудитории:

— На днях я слушал дело в народном суде, — заявил он. — Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать это — поэзия, а сыночки-убийцы — имажинисты![22]

Слушатели стали аплодировать Маяковскому. Шум не давал ему продолжать свое выступление. Напрасно председательствующий на суде Валерий Брюсов звонил в колокольчик — не помогало! Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал во всю свою «луженую» глотку:

— Дайте говорить Маяковскому!

Слушатели замолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни. Всем попало на орехи, но особенно досталось Кусикову, которого Маяковский обвинил в том, что он еще не постиг грамоты ученика второго класса. Как известно, поэт написал о Кусикове следующие строки:


На свете

много

вкусов

и вкусиков:

одним нравится

Маяковский, другим —

Кусиков.


Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности. Маяковский с места крикнул Вадиму:

— Вы у меня украли штаны!

— Заявите в уголовный розыск! — ответил Шершеневич. — Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!

Не впервые вопрос шел о стихотворении Маяковского:

«Кофта — фата», в котором он написал:


Я сошью себе черные штаны

Из бархата голоса моего.


Все сочиненное Владимиром Маяковским. ИМО, 1909–1919, стр. 17.


Эти строки, где черные штаны были заменены полосатыми, попали в стихи Шершеневича.

Вадим выступил неплохо, и вдруг после него, блестящего оратора, Брюсов объявил Есенина. Мне трудно сосчитать сколько раз я слышал выступление Сергея, но такого, как тот раз, никогда не было!

(Я должен оговориться: конечно, это была горячая полемика между Есениным и Маяковским. В беседах да и на заседании «Ордена» Сергей говорил, хорошо бы иметь такую «политическую хватку», какая у Маяковского. Однажды, придя в «Новый мир» на прием к редактору, я сидел в приемной и слышал, как в секретариате Маяковский громко хвалил стихи Есенина, а в заключение сказал: «Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил». Именно эта взаимная положительная оценка и способствовала их дружелюбным встречам в 1924 году.)

Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнем, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки.

— У этого дяденьки — достань воробышка хорошо привешен язык, — охарактеризовал Сергей Маяковского. — Он ловко пролез сквозь угольное ушко Велемира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма. Этот председатель Земного шара торжественно вступил в «Орден имажинистов» и не только поместил свои стихи в сборнике «Харчевня зорь», но в нашем издательстве выпустил свою книгу «Ночь в окопе».

(Действительно, в «Харчевне зорь» были напечатаны три стихотворения Хлебникова, из них одно десятистрочное:


Москвы колымага.

В ней два имаго,

Голгофа

Мариенгофа.

Город

Распорот,

Воскресение

Есенина.

Господи, отелись

В шубе из лис!)


«Харчевня зорь». Есенин, Мариенгоф, Хлебников.

Изд-во «Имажинисты», 1920, стр. 11.


— А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится, — продолжал Есенин. — Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!

— А каков закон судьбы ваших «кобылез»? — крикнул с места Маяковский.

— Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах! Это что русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам…

Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи. Сергей начал свой «Сорокоуст», но на четвертой озорной строке, как всегда, начался шум, выкрики: «Стыдно! Позор» и т. д. По знаку Шершеневича мы подняли Есенина и поставили его на кафедру. В нас кто-то бросил недоеденным пирожком. Однако Сергей читал «Сорокоуст», по обыкновению поднимая вверх ладонью к себе правую разжатую руку и как бы крепко схватив в строфе основное слово, намертво сжимал ее и опускал.

Когда выступающие на вечере, кроме имажинистов, стали расходиться, Рюрик Ивнев предложил всем немного отдохнуть. Мы расселись в примыкающей к эстраде комнате. Переволновавшись на вечере, я опустился в глубокое кресло, прислонился к спинке и закрыл глаза. Я слышал, как обсуждали выступление Маяковского и речь Есенина. Вдруг до меня донеслись четкие слова:

— Граждане имажинисты…

Я открыл глаза и увидел командира милиции с двумя шпалами в петлицах, который, вежливо отдавая приветствие, предлагал нам всем последовать за ним в отделение.

Неожиданно из угла комнаты раздался внушительный бас:

— Я — Блюмкин! Доложите вашему начальнику, что я не считаю нужным приглашать имажинистов в отделение!

Командир удалился, а мы стали обсуждать создавшееся положение. Нас удивило: почему нужно идти имажинистам, а не всем участникам вечера? Но командир вскоре явился и, взяв под козырек, доложил Блюмкину, что такой-то товарищ оставляет все на его усмотрение.

Мы никуда не пошли, а отправились в «Стойло Пегаса». Но здесь я поневоле должен познакомить читателей с Блюмкиным.

Кто бы мог подумать, что Блюмкин был совсем не тем, за кого себя выдавал? Только недавно появилась обстоятельная статья, разоблачающая этого «террориста».[23]

Блюмкин во всех анкетах писал, что он — литературный работник. Вообще-то он очень недолго служил электромонтером. После Февральской революции ораторствовал на митингах, воспылав любовью к крестьянам. Потом вступил в партию левых эсеров. Никогда не державший в руках оружия, он становится руководителем разных боевых левоэсеровских отрядов. Именно левые эсеры добились, чтобы Блюмкина назначили начальником штаба 3-й армии Украинской республики, а в мае 1918 года его командируют в ВЧК. Ф. Э. Дзержинский и М. И. Лацис поняли, что Блюмкин — карьерист с авантюрным душком, и не давали ему серьезных заданий. Он с умыслом усердно вел единственное следствие по несущественному делу некоего Роберта Мирбаха.

6 июля 1918 года в Москве начался левоэсеровский мятеж. Блюмкин с Николаем Андреевым, таким же авантюристом, как и он, отправился в германское посольство с фальшивым мандатом и потребовал личного свидания с послом графом Вильгельмом Мирбахом. Блюмкин повел с ним разговор о деле Роберта Мирбаха, которого обвинял в шпионаже в пользу Германии. Посол через переводчика объяснил, что никакого отношения к этому немцу не имеет. У Блюмкина было задание левой эсерки Марии Спиридоновой убить графа Мирбаха и этим сорвать мирный Брестский договор, заключенный между Советской Россией и Германией. Когда граф Мирбах поднялся с кресла, чтоб уйти, Блюмкин выхватил из портфеля револьвер и несколькими выстрелами убил германского посла.

Мятеж левых эсеров ликвидирован. Блюмкина приговорили к трем годам тюремного заключения с режимом принудительных работ. Но он с фальшивыми документами скрывался в разных местах. Однако, понимая, что, в конце концов, его арестуют, в апреле 1919 года явился с повинной в Украинскую ВЧК. Несмотря на то, что Советское правительство в связи с убийством графа Мирбаха имело крупные неприятности, Блюмкин был амнистирован. Тогдашний наркомвоенмор взял Блюмкина на службу, а потом приблизил к себе.

В конце 1920 года я был переведен из клуба Чрезвычайного отряда по охране Центрального правительства на работу в клуб Революционного Совета республики. В этот клуб заходили сотрудники Реввоенсовета. Они говорили, что наркомвоенмор считает Блюмкина храбрым человеком, сорвиголовой.

Яков Блюмкин сразу привлекал внимание: среднего роста, широкоплечий, смуглолицый, с черной ассирийской бородой. Он носил коричневый костюм, белую рубашку с галстуком и ярко-рыжие штиблеты. Впервые я увидел его в клубе поэтов: какой-то посетитель решил навести глянец на свои ботинки и воспользовался для этого уголком конца плюшевой шторы, висящей под разделяющей кафе на два зала аркой. Блюмкин это увидел и направил на него револьвер:

— Я — Блюмкин! Сейчас же убирайся отсюда!

Побледнев, посетитель пошел к выходу, официант на ходу едва успел получить с него по счету. Я, дежурный по клубу, пригласил Блюмкина в комнату президиума и сказал, что такие инциденты отучат публику от посещения нашего кафе.

— Понимаете, Ройзман, я не выношу хамов. Но ладно, согласен, пушки здесь вынимать не буду.

Конечно, в то время фамилию левого эсера Блюмкина, убийцы германского посла графа Мирбаха, все знали и побаивались его. Он часто бывал и в клубе поэтов и в «Стойле Пегаса», иногда выступал, когда обсуждали стихи поэтов. Он благоволил к Есенину, но, в конце концов, Сергей раскусил его. Я слышал, как Есенин, разговаривая с Якуловым, сказал;

— Думаешь, не понимаю, кто чем дышит. Вон Блюмкин — левый эсер. А я печатался в «Скифах» (Журнал левых эсеров.).

Блюмкин думает, что мы родственники по партии. Зачем ты написал о Пугачеве, спрашивает. Есть более колоритная фигура. Борис Савинков! Материалу сколько угодно. Одним словом, садись и пиши поэму. Нашел дурака! Жалко, что я его воткнул в мою «Ассоциацию вольнодумцев». Да ведь в таком типе сразу не разберешься…

Сергей иногда молча, иногда, посмеиваясь, выслушивал, как Блюмкин критиковал его произведения за упадочные настроения.

Позднее, летом 1923 года, я встретил Есенина. Он был в светло-сером коверкотовом пальто, шляпу держал в руках.

— Куда, Сережа?

— Бегу в парикмахерскую мыть голову! — и объяснил, что идет на прием к наркомвоенмору.

Я знал, что в важных случаях Есенин прибегал к этому своеобразному обычаю. Разумеется, эту встречу организовал Блюмкин. О ней Сергей мало рассказывал. Дальнейших свиданий с наркомвоенмором не было…

А вот сейчас, после суда имажинистов над литературой мы все отправляемся ужинать в «Стойло Пегаса». Идет с нами и Блюмкин. Вокруг нас движутся все имажинисты, наши поклонники и поклонницы. Блюмкин шагает, окруженный кольцом людей. Так же, в кругу молодых поэтов и поэтесс, уходил он из клуба поэтов и из «Стойла Пегаса». Как-то Есенин объяснил, что Яков очень боится покушения на него. А идя по улице, в окружении людей, уверен, что его не тронут.

— Я — террорист в политике, — однажды сказал он Есенину, — а ты, друг, террорист в поэзии!

Сергей махнул рукой, но ничего не ответил. В общем, под видом защитника имажинистов, особенно Сергея, Блюмкин играл провокационную роль, но ничего не добился.

К сожалению, наши мемуаристы и литературоведы ничего об этом не пишут. А, между прочим, прав поэт Василий Федоров, который заявил: «Слов нет, за таким поэтом, как Есенин, могли охотиться многие…»[24]

Загрузка...