Я бросился бежать, сердце бешено билось; желтые воды шумно выплеснулись из берегов и ринулись ко мне, и я знал, что, как только пена волн коснется меня, я покроюсь черными пятнами и мигом обращусь в пепел. Я бежал, ноги едва касались земли. На вершине горы женщина подавала мне знаки рукой: это была Катерина, она меня ждала. Стоит мне тронуть ее за руку, и я спасен. Но почва под ногами ходила ходуном, там было болото, бежать я больше не мог. Вдруг земля разверзлась, я едва успел махнуть рукой и крикнуть: «Катерина!» — как тотчас был поглощен раскаленной жижей. Я подумал: на сей раз мне не мерещится, я и вправду наконец умер.
— Месье!
Сон мигом разлетелся в клочья. Я открыл глаза. Надо мной был балдахин кровати, окно, а за стеклом большой каштан, его ветви раскачивал ветер. Это был будничный мир с его знакомыми красками, косными формами и застарелыми привычками.
— Коляска подана, месье!
— Хорошо.
Я снова закрыл глаза и тронул пальцами веки. Мне хотелось заснуть, убежать. Нет, не войти в другой мир: он оказался бы таким же, как этот; я любил мои сны, потому что они уносили меня за пределы всего; я скользил вдоль таинственной нити по ту сторону неба, по ту сторону времени: тогда могло произойти что угодно, я был не я. Я сильнее прижал ладони к глазам, и в зеленых сумерках заплясали золотые точки, но мне было не заснуть. Шум ветра в саду, шум шагов в коридоре; звуки вливались мне в уши, каждый звук был на своем месте. Я проснулся, и мир снова послушно простерся под этим небом, а я лежал посреди мира, ощущал на губах неистребимый вкус жизни и раздраженно думал: зачем он разбудил меня? Зачем они меня разбудили?
Это было двадцать лет назад. Я долго жил среди индейцев. Солнце выдубило мою кожу, и она сошла с меня, как змеиный выползок; на новой коже шаман начертал священные знаки. Я ел их пищу, пел их боевые песни; множество женщин сменили одна другую под моей крышей; они были смуглыми, пылкими и нежными. Лежа на циновке, я видел тень пальмы на песке; в шаге от меня блестел на солнце огромный камень. Тень должна была коснуться его; я знал, что она вот-вот коснется камня, но я не замечал, как она удлинялась. Каждый день я подстерегал ее, и никогда мне не удавалось ее застигнуть. Верхушка пальмы чуть сдвинулась, но мне никак было не уловить этого движения. Если бы я провел года и века, наблюдая, как лапчатая тень подбирается к основанию ствола, а затем неспешно ползет в другую сторону, то мне, возможно, и удалось бы забыться навсегда: было бы солнце, море, тень пальмы на песке и я перестал бы существовать. Но когда тень наползла на камень, они пришли и сказали: «Идем с нами». Они взяли меня за руку, повели на свой корабль, одели в свои одежды и отвезли в Старый Свет. И вот теперь Бомпар стоит в дверном проеме и спрашивает:
— Или приказать распрячь?
Я приподнялся на локте:
— Неужели ты никогда не оставишь меня в покое?
— Но вы просили заложить коляску к семи часам.
Я подскочил на кровати; я знал, что уснуть мне больше не удастся. Они разбудили меня, и теперь посыплются вопросы. Что мы будем делать? Куда мы поедем? И что бы я ни делал, куда бы ни шел, везде мне приходилось быть.
Поправляя парик на голове, я спросил:
— Куда мы пойдем?
— Вы собирались пойти к мадам де Монтессон.
— Предложи мне что-нибудь позанятнее.
— Граф де Марсенак жалуется, что давно не видел вас на своих ужинах.
— Он больше никогда не увидит меня на своих ужинах, — ответил я.
Как могли меня увлечь их робкие оргии, когда я помнил хрипы удушаемых детей и крики насилуемых женщин на улицах Ривеля, Рима и Гента…
— Придумай что-нибудь другое…
— Все-то вам надоело! — вздохнул он.
— Мне душно в этом городе! — ответил я.
Когда я с заплечной сумкой, до отказа набитой золотыми слитками и алмазами, добрался до Парижа, он показался мне огромным. Но теперь я побывал во всех его питейных заведениях, театрах и гостиных, во всех садах и на всех площадях; и я знал, что недалек час, когда я смогу поименно назвать всех его обитателей. Здесь все события были предсказуемы; даже убийства, драки и ножевые удары тщательно пересчитывались полицией.
— Что вас держит в Париже?
— Мне душно на этой земле, — ответил я.
А когда-то земля казалась мне беспредельной. Я вспомнил. Я стоял на вершине холма и думал: там дальше море, а за морем другие страны, и так без конца. Теперь я знал не только, что эта земля круглая, но что уже известно, какова она в обхвате, и скоро в точности узнают ее кривизну по экватору и на полюсах. Они стараются сделать ее еще меньше, скрупулезно составляя опись ее имущества: недавно составили столь подробную карту Франции, что ни одна деревушка и ни один ручей не ускользнули от их внимания; так зачем куда-то ехать? Не успев начаться, всякое путешествие кончается. Уже описаны все растения и животные, населяющие землю, их не так-то много; и совсем немного пейзажей, лиц, оттенков цвета, вкуса и запаха; они, всегда одни и те же, бессмысленно повторяются несчетное число раз.
— Отправляйтесь на луну, — проворчал Бомпар.
— Только и остается, — отвечал я. — Надо проделать дыру в этом небе.
Мы спустились по ступеням наружной лестницы, и я сказал кучеру:
— К мадам де Монтессон.
Прежде чем войти в гостиную, я на миг задержался в вестибюле, насмешливо глядя на свое отражение в зеркале; на мне был сливовый бархатный камзол, шитый золотом: я так и не привык за двадцать лет к этому маскараду, и лицо под белым париком казалось мне странным. А они в этих абсурдных одеяниях чувствовали себя прекрасно: маленькие и тщедушные, они выглядели бы жалко в Кармоне или при дворе Карла Пятого; женщины с белыми напудренными волосами и красными пятнами на скулах были уродливы; мужчины раздражали меня чрезмерной подвижностью лица: они улыбались, глаза их щурились, нос морщился; все они без умолку болтали и часто смеялись. Уже из вестибюля я слышал их смех. В мое время нас развлекали шуты: мы хохотали от души, но даже с таким весельчаком, каким был Малатеста, это случалось от силы пять-шесть раз на день. Я вошел и с удовлетворением отметил, что их лица застыли, а смех угас. Никто, кроме Бомпара, не знал моей тайны, но я внушал им страх. Я изрядно позабавился, уничтожив множество мужчин и унизив не одну из этих женщин; на каждой дуэли я убивал своего соперника; обо мне ходили легенды.
Я подошел к креслу хозяйки дома; вокруг нее собрался кружок; это была злая, языкастая старуха, слова которой подчас занимали меня; она была ко мне благосклонна, называя меня самым недоброжелательным человеком на свете. Но сейчас заговорить с ней было невозможно. У старого Дамьена завязался спор с коротышкой Рише о роли предрассудков в жизни человека; Рише защищал права разума. Я ненавидел стариков, потому что они горделиво несли прожитую жизнь, пышную и круглую, как именинный пирог; я ненавидел молодых, поскольку они уповали на будущее; я презирал выражение энтузиазма и просвещенности, которое оживляло все эти лица. Лишь мадам де Монтессон холодно внимала спору, то и дело втыкая иглу в свое рукоделие. Я перебил их:
— Вы оба неправы. И разум, и предрассудки человеку без надобности. Они ему бесполезны, поскольку человеку нечего делать с самим собой.
— Такие речи вам к лицу! — с презрением заметила Марианна де Сенклер.
Это была довольно красивая рослая молодая особа, состоявшая при мадам де Монтессон в роли чтицы.
— Людям надлежит созидать как свое счастье, так и счастье других, — сказал Рише.
Я пожал плечами:
— Они никогда не будут счастливы.
— Они станут счастливы, когда станут разумны, — ответил он.
— Они даже не захотят быть счастливыми, — сказал я. — Они довольствуются тем, что убивают время в ожидании того, как время убьет их. Вы все убиваете время, оглушая друг друга высокопарными речами.
— Откуда бы вам знать людей? — возразила Марианна де Сенклер. — Ведь вы их ненавидите.
Мадам де Монтессон подняла голову, игла ее зависла над вышивкой.
— Ну довольно, — сказала она.
— Да, — согласился я. — Довольно слов.
Слова. Вот все, что они могли мне предложить: свобода, счастье, прогресс; этой-то скудной пищей теперь они и питались. Я отвернулся и зашагал к выходу. Я задыхался в их тесных комнатенках, загроможденных мебелью и безделушками. Повсюду ковры, пуфы, драпировки, воздух пересыщен ароматами, от которых у меня болела голова. Я оглядел гостиную; они уже снова щебетали; я без труда мог охладить их пыл на миг, но он тотчас разгорался снова. Марианна де Сенклер и Рише отошли в угол, они разговаривали; глаза их блестели: они были в полном согласии с собой и друг с другом. Мне захотелось ударом каблука выбить им мозги. Я вышел. Чуть поодаль, в галерее, мужчины сидели за игровыми столами: эти не разговаривали и не смеялись, их глаза были устремлены на стол, губы сжаты; выиграть или потерять деньги: вот все, что способно было их развлечь. В мое время лошади неслись галопом по равнинам, всадники сжимали в руке копье; в мое время… Вдруг я подумал: а это время, разве оно не мое?
Я посмотрел на свои туфли с пряжками, на рукава с кружевами; все эти двадцать лет мне казалось, что я вовлечен в игру и однажды в полночь, с двенадцатым ударом часов, я вернусь в страну теней. Я поднял глаза к настенным часам. Над золоченым циферблатом фарфоровая пастушка улыбалась пастуху; скоро стрелки сойдутся на двенадцати, они покажут полночь и завтра, и послезавтра, а я по-прежнему буду здесь, и нет для меня другого мира, кроме этой земли, и нет на ней места для меня. Когда-то в Кармоне и при дворе Карла Пятого я был у себя дома, но теперь не то. Отныне все время, простиравшееся передо мной без конца и края, было временем изгнания, и всем моим одеждам предстояло стать маскарадом, а моей жизни — комедией.
Передо мной возник граф де Сент-Анж, он был крайне бледен. Я остановил его.
— Вы больше не играете? — спросил я.
— Не смог вовремя остановиться. Проигрался в пух.
На лбу его выступили капельки пота; это был глупый и безвольный человек, но он принадлежал своему времени и был в этом мире как дома; я ему завидовал.
Я вынул из кармана кошелек:
— Попытайтесь отыграться.
Он сделался еще бледнее:
— А если снова проиграю?
— Выиграете. В конце концов всегда выигрывают.
Он выхватил кошелек и вернулся за стол. Пальцы его дрожали. Я склонился над его креслом: эта партия меня занимала. Если он проиграет, что он сделает? Застрелится? Кинется мне в ноги? Или, подобно маркизу де Вентенону, продаст мне свою жену? Пот блестел на его верхней губе, он вот-вот должен был проиграть. Он проигрывал, и жизнь билась в его груди, жгла ему виски; он рисковал жизнью, и он жил. А я? Неужели мне никогда не узнать того, что знакомо самому ничтожному из них? Я встал и направился к другому столу; я подумал: во всяком случае, я могу потерять мое состояние. Я сел и бросил на стол пригоршню луидоров.
По галерее прокатилось оживление. Напротив меня сел барон де Сарсель, один из богатейших финансистов Парижа.
— Эта партия обещает быть интересной, — заметил он.
Он тоже бросил на стол пригоршню луидоров, мы стали молча играть. Спустя полчаса передо мной не осталось ни луидора и карманы мои были пусты.
— Ставлю пятьдесят тысяч экю под честное слово, — сказал я.
— Согласен.
Все сгрудились за нашими креслами и затаив дыхание смотрели на стол. Когда Сарсель открыл карты, а я бросил свои, раздался глухой ропот.
— Квит или двойной куш, — сказал я.
— Согласен.
Он роздал карты. Я смотрел на их глянцевую рубашку, и мое сердце забилось живее: если бы я мог проиграть, проиграться в пух, я, наверное, ощутил бы вкус жизни…
— Карты сданы, — сказал Сарсель.
— Две меняю.
Я посмотрел в свои карты. Каре королей. Я знал, что бью Сарселя.
— Пожалуй, на десять тысяч, — сказал он.
Секунду я колебался. Я мог кинуть карты на стол и спасовать. Что-то похожее на гнев сдавило мне горло. Неужели я обречен? Я должен плутовать, чтобы проиграть? Мне отныне запрещается жить, не передергивая карт?
Я сказал: «Принимаю» — и открыл карты.
— Деньги будут вам доставлены завтра после полудня, — сказал Сарсель.
Я поклонился, пересек галерею и вернулся в гостиную. Граф де Сент-Анж стоял, прислонившись к стене, и казалось, что он вот-вот лишится чувств.
— Я потерял все, что вы мне одолжили, — сказал он.
— Выигрывает тот, кто хочет проиграть, — ответил я.
— Когда вы требуете вернуть долг?
— Через двадцать четыре часа. Ведь таков обычай?
— Я не могу, — сказал он. — У меня нет этих денег.
— Ну так не следовало и одалживать.
Я отвернулся от него и встретил взгляд мадемуазель де Сенклер: ее голубые глаза пылали гневом.
— Есть преступления, которые не караются законом, но они еще отвратительнее, чем откровенное убийство, — сказала она.
Я ответил:
— Я не осуждаю убийства.
Мы молча смерили друг друга взглядами: эта женщина не боялась меня; она резко отвернулась, но я коснулся ее руки:
— Я очень вам неприятен, да?
— А вам хотелось бы внушать другие чувства?
Я улыбнулся:
— Вы мало меня знаете. Вам следовало бы пригласить меня на ваши маленькие субботние приемы. Я открыл бы вам мое сердце…
Удар попал в цель; кровь прихлынула к ее щекам. Мадам де Монтессон не знала, что ее чтица приглашает к себе некоторых завсегдатаев ее гостиной, а она была не из тех женщин, которые такое прощают.
— Я принимаю у себя только друзей, — ответила она.
— Лучше иметь меня в друзьях, чем врагом.
— Вы предлагаете сделку?
— Если вам так угодно.
— Моя дружба не продается, — ответила она.
— Мы еще вернемся к этому, — сказал я. — Подумайте.
— Тут и думать не о чем.
Я указал ей на Бомпара, дремавшего в глубоком кресле:
— Вы видите этого лысого толстяка?
— Да.
— Когда я несколько лет назад прибыл в Париж, он был честолюбивым и одаренным молодым человеком, а я — неотесанным дикарем, и он посмел смеяться надо мной. Полюбуйтесь, что я с ним сделал.
— Это неудивительно. Чего еще от вас можно ожидать!
— Я и не пытаюсь вас удивить, но хочу, чтобы вы задумались.
В этот миг я увидел графа де Сент-Анжа, выходившего из гостиной: он еле передвигал ноги, как пьяный. Я позвал:
— Бомпар.
Бомпар встрепенулся; мне нравилось смотреть на него в такие минуты: чувство реальности возвращалось к нему, он смотрел на меня и вспоминал, что до самой своей смерти он при каждом пробуждении будет неизменно видеть меня.
— Пойдем за ним, — сказал я.
— А зачем? — не понял Бомпар.
— Он должен вернуть мне двадцать тысяч экю завтра утром, и у него нет этих денег. Мне интересно, будет ли он настолько глуп, чтобы застрелиться.
— Само собой, — ответил Бомпар. — Он не может поступить иначе.
Вслед за Сент-Анжем мы пересекли двор особняка, и Бомпар спросил меня:
— Неужели это до сих пор занимает вас? Или за пять сотен лет вы видели мало трупов?
— Он может отправиться в Индию, может стать нищим и ходить с протянутой рукой; он может попытаться убить меня. В конце концов, он может мирно жить в Париже, утратив честь.
— Ничего этого он не сделает, — ответил Бомпар.
— Разумеется, ты прав. Они всегда делают одно и то же.
Сент-Анж вошел в сады Пале-Рояля и медленно побрел по галереям. Я укрылся за колонной; я любил наблюдать, как паук терзает свою жертву, смотреть на последние судороги лягушки, меня занимали беспощадные бои скарабеев, но любимым моим зрелищем была борьба человека с самим собой. Ничто не заставляло его убивать себя, и, если он не хотел умирать, ему всего-то и нужно было сказать себе: я не буду стреляться…
Раздался звук выстрела, за ним глухой удар. Я подошел. Всякий раз я испытывал то же разочарование. Пока они были живы, их смерть была событием, которое я подстерегал с нетерпением, но, когда я видел их мертвыми, мне начинало казаться, что их никогда и на свете-то не было; их смерть оказывалась пустышкой.
Мы вышли из сада, и я сказал Бомпару:
— Знаешь, какую самую плохую шутку ты мог бы сыграть со мной?
— Нет.
— Пустить себе пулю в лоб. Это тебя не привлекает?
— Как бы это вас порадовало!
— Вот уж нет. Я был бы весьма разочарован. — Я дружески потрепал его по плечу. — К счастью, ты труслив, — сказал я. — Ты останешься со мной надолго, до тех пор пока не умрешь в своей постели.
Что-то блеснуло в его глазах.
— А вы уверены, что не умрете никогда?
— Бедный Бомпар, да, я не умру никогда. И никогда не сожгу известных тебе бумаг. И никогда ты от меня не освободишься.
Его взгляд потух. Я повторил:
— Никогда. Это слово, смысл которого неведом никому, даже тебе.
Он ничего не ответил, и я продолжил:
— Вернемся. Будем работать.
— Вы не пойдете спать? — спросил он.
— Конечно нет.
— А меня клонит в сон.
Я улыбнулся:
— Ну так ты ляжешь спать.
Мне уже почти не доставляло удовольствия мучить его; я разрушил его жизнь, но он свыкся со своим положением и ночами забывался во сне. Что бы ни приключилось, он каждый вечер ложился в постель и безмятежно засыпал. Сент-Анж дрожал и терзался, но теперь он умер — и улизнул от меня; у них всегда имелся под рукой способ улизнуть. На этой земле, к которой я был прикован, несчастье значило не больше чем счастье, ненависть была столь же пресной, как и любовь. Мне нечего было у них взять.
Коляска подкатила к дому, и я вошел в лабораторию. Не стоило труда и выходить отсюда. Только здесь, вдали от людских лиц, мне удавалось подчас забыться. Надо было признать, что они совершили немало поразительных открытий. Вернувшись в Старый Свет, я с удивлением узнал, что Земля, которую я считал неподвижно закрепленной в центре мироздания, вращается вокруг себя самой и вокруг Солнца; самые таинственные явления: молния, радуга и приливы — нашли свое объяснение; было обнаружено, что у воздуха есть вес, который можно измерить; люди уменьшили Землю, зато расширили Вселенную: небо населили новые звезды, астрономы заставили их спуститься на кончик их зрительной трубы; благодаря микроскопу явился невидимый мир; в недрах природы возникли новые силы, их уже начали улавливать. Впрочем, люди были очень глупы, когда так гордились своими открытиями; им не узнать, чем закончится история, ведь все они умрут раньше, но я воспользуюсь их находками, я узнаю все, и в тот день, когда все открытия науки будут сделаны, я буду тут как тут: все они работали на меня. Я смотрел на перегонные кубы, реторты, на недвижные механизмы. Я тронул стеклянную пластину, но она не отозвалась на мое прикосновение: кусочек стекла, подобный другим стеклам, к которым я прикасался все эти пятьсот лет; предметы вокруг меня оставались молчаливыми и безжизненными, словно они были вечны, но стоило всего лишь потереть этот кусок материи, как на его поверхности проступали неведомые силы; за этим видимым покоем бушевала необузданная мощь; в том воздухе, что я вдыхал, и в глубине земли, по которой я ходил, пульсировала тайна: целая невидимая вселенная, более новая и непредсказуемая, чем мои сны, скрывалась под кожей наскучившего мне старого мира. В этих четырех стенах я был свободнее, чем на исхоженных мною улицах, свободнее, чем в американской прерии. Однажды те поблекшие формы и цвета, что держат меня в плену, вспыхнут с новой силой, однажды я взорву это неизменное небо, в котором неизменно отражаются времена года; однажды я увижу изнанку обманчивой декорации. Я не мог даже представить, какое зрелище мне явится в тот миг: мне довольно было знать, что оно окажется новым; возможно, его будет не уловить ни глазом, ни ухом, ни рукой, и в тот миг мне удастся забыть, что эти руки, уши и глаза даны мне навечно; возможно, я и сам для себя стану другим.
На дне реторты остался темный осадок, и Бомпар насмешливо заметил:
— Осечка вышла.
— Это доказывает, что уголь содержал примеси, — отвечал я. — Нужно повторить.
— Мы сто раз повторяли, — возразил он.
— Но мы ни разу не обрабатывали по-настоящему чистый уголь.
Я перевернул реторту и высыпал пепел на стеклянную пластину. Может, это действительно остатки какого-то другого вещества? Или сам уголь обладает минеральной основой? Данных пока недостаточно. Я сказал:
— Надо бы провести эксперимент с алмазом.
Бомпар пожал плечами:
— А как сжечь алмаз?
В глубине лаборатории мирно гудел камин. За окном опускался вечер. Я подошел к застекленной двери. Первые звезды пронзили темную синеву, их еще можно было пересчитать; мириады их еще таились в сумеречном свете, но вот-вот они вспыхнут, а в глубине, за ними, несметное множество других, недоступных нашему слабому зрению; однако первыми зажигались одни и те же; за пять веков небесный свод не изменился, и пять долгих веков на мою голову лилось все то же холодное сияние. Я вернулся к столу, куда Бомпар поставил микроскоп. В гостиных уже любезничали первые завсегдатаи, женщины прихорашивались перед балом, в питейных заведениях раздавались взрывы смеха: для них начинавшийся вечер не был похож на другие. Я приложил глаз к окуляру, взглянул на темно-серый порошок и вдруг ощутил знакомый мне порыв ветра: голос великой бури; он врывался в тихую лабораторию, опрокидывал перегонные кубы, срывал крышу над моей головой, и жизнь моя била в небо как пламя, как крик; я чувствовал ее в моем сердце: оно горело, оно рвалось наружу; жизнь пульсировала в моих ладонях, мне хотелось бить, разрушать, душить, и руки мои вцепились в микроскоп; я отыскал глазами Бомпара:
— Пойдем отсюда.
— Вы хотите выйти из дому?
— Да. Пойдем со мной.
— Мне хочется спать.
— Ты слишком много спишь, — покачал я головой. — У тебя наметилось брюшко. Как грустно стареть!
— По мне, так лучше быть в моей шкуре, чем в вашей, — ответил он.
— Хорошо, что ты сумел смириться с неизбежным. Однако в юности ты был честолюбив.
— Я укрепляю душу тем, — усмехнулся он, — что мне никогда не быть таким несчастным, как вы.
Я накинул плащ и взял шляпу.
— Налей мне вина.
Испытывал ли я жажду? Я ощущал в моем теле мучительную потребность, которая не была ни голодом, ни жаждой, ни вожделением. Я взял из рук Бомпара бокал, мигом осушил и, поморщившись, поставил его на столик.
— Мне понятна твоя тяга к эксперименту, — сказал я. — Несомненно, если бы кто-то утверждал, что он бессмертен, я попытался бы сам удостовериться в этом. Но прошу тебя, перестань портить мое вино мышьяком.
— Да уж будь вы смертны, вы умерли бы уже сотню раз, — ответил он.
— Смирись с тем, что я не умру, — улыбнулся я; улыбки людей я освоил хорошо. — Впрочем, моя смерть была бы для тебя большой утратой: я твой лучший друг.
— Как и я ваш, — заметил он.
Я направился к особняку мадам де Монтессон. Почему мне хотелось вновь взглянуть на их лица? Я знал, что мне нечего от них ожидать. Но мне было невыносимо знать, что они живы под этим небом, а я один заперт в своей могиле.
Мадам де Монтессон сидела с рукоделием у камина, гости теснились возле ее кресла: ничто не изменилось. Марианна де Сенклер разносила кофе, Рише смотрел на нее с простодушным удовольствием; они смеялись и болтали; за прошедшие недели они не заметили моего отсутствия. Я с гневом подумал: ну так я заставлю их заметить мое появление.
Я подошел к Марианне де Сенклер; она невозмутимо подняла на меня глаза:
— Чашечку кофе?
— Спасибо. Не нуждаюсь в вашем снадобье.
— Как вам угодно.
Они смеялись, болтали. Им нравилось быть вместе, и им казалось, что они живы и счастливы; и не было средства разубедить их в этом. Я спросил:
— Вы обдумали наш прошлый разговор?
— Нет. — Она улыбнулась. — Я стараюсь по возможности не вспоминать о вас.
— Вижу, что вы упорствуете в своей ненависти ко мне.
— Я очень упряма.
— Но и я упрям не меньше вас, — ответил я. — Мне сообщили, что ваши собрания весьма интересны. На них выдвигаются самые передовые идеи, и лучшие умы нашего времени пренебрегают здешней старомодной гостиной и группируются вокруг вас…
— Простите, мне нужно разносить кофе.
— Ну так я пойду поболтать с мадам де Монтессон.
— Как вам угодно.
Я облокотился на спинку кресла хозяйки дома; она всегда была ко мне благосклонна: мои колкости забавляли ее. Пока мы перебирали последние придворные и городские сплетни, я перехватил взгляд Марианны де Сенклер; она тотчас отвела глаза, но, хоть она и старалась казаться равнодушной, я знал, что ей не по себе. Я не был на нее сердит, хотя она и ненавидела меня: ведь эта их ненависть или любовь относилась не ко мне, но к лицедею, который был мне безразличен. Беатриче когда-то сказала обо мне: не скупой и не щедрый, не храбрый и не боязливый, не злой и не добрый — я был лишен этих качеств. Я следил глазами за Марианной де Сенклер: она расхаживала по гостиной то туда, то сюда, и в ее небрежной и благородной манере держать себя что-то меня привлекало. Легкая накидка не могла скрыть густой гривы светло-каштановых волос, голубые глаза сияли на разгоряченном лице; нет, я не желал ей зла. Но мне было любопытно узнать, что сделается с ее спокойным достоинством в трудную минуту.
— А сегодня у вас не много народу, — заметил я.
Мадам де Монтессон подняла голову и обвела быстрым взглядом гостиную:
— Из-за ненастной погоды.
— Мне кажется, люди теряют интерес к светской беседе, их будоражат разговоры о политике…
— В моем доме никогда не будет разговоров о политике, — властно сказала она.
— Вы правы, гостиная — это не клуб. Похоже, субботы мадемуазель де Сенклер превращаются в общественные собрания…
— Какие субботы? О чем вы? — воскликнула мадам де Монтессон.
— Разве вы не знаете?
Она меня пробуравила своими маленькими глазками:
— Вам прекрасно известно, что я ни о чем подобном не знаю. Марианна принимает по субботам? С каких это пор?
— Вот уже полгода как у нее проходят блестящие собрания, участники которых хотят разрушить старое общество и построить новое.
— Ах, маленькая скрытница! — сказала она с быстрой усмешкой. — Разрушить старое общество и построить новое, это, должно быть, увлекательно!
Она вновь склонилась над рукоделием, и я отошел от ее кресла. Коротышка Рише, который оживленно разговаривал с Марианной де Сенклер, подошел ко мне.
— Вы поступили низко! — выпалил он.
Я улыбнулся. Он был большерот, с глазами навыкате, и, несмотря на искренность его гнева, попытки сохранить достоинство лишь подчеркивали нелепость его облика. Он мог вызвать только усмешку.
— Вы мне за это ответите, — добавил он.
Я продолжал улыбаться. Он старался задеть меня за живое. Он не знал, что мне не нужно ни защищать чести, ни утолять гнев. К тому же ничто не мешало мне дать ему пощечину, ударить его, свалить с ног. Я не зависел ни от одной из их условностей. Если бы они знали, до какой степени я от них свободен, они бы и впрямь меня стали бояться.
— Прекратите смеяться! — потребовал он.
Он был обескуражен: он не мог предположить, что его выпад обернется таким конфузом. Хоть он и собрался с духом, ему было не вынести моей улыбки.
— Вы так спешите умереть? — спросил я.
— Я спешу освободить мир от вашего присутствия, — выпалил он.
Он даже не отдавал себе отчета в том, что смерть, которой он бросает вызов, скоро падет на его голову; между тем довольно одного моего слова…
— Вы хотите, чтобы мы встретились в пять часов у заставы Пасси? Приведите двух секундантов.
Я добавил:
— Не думаю, что понадобится доктор: я не наношу ран, я убиваю наповал.
— В пять у заставы Пасси.
Он пересек гостиную, что-то сказал Марианне де Сенклер и устремился к выходу; на пороге он остановился, оглянулся на нее и наверняка подумал: возможно, я вижу ее в последний раз. Минутой раньше впереди у него было еще тридцать или сорок лет жизни, а теперь лишь глухая тьма. Он вышел, а я приблизился к Марианне де Сенклер.
— Вам интересна судьба Рише? — спросил ее я.
Она не знала, что отвечать. Ей хотелось испепелить меня гневом, но хотелось и знать, что я скажу.
— Мне интересны все мои друзья.
Тон был ледяным, но я видел, как подо льдом трепещет ее любопытство.
— Он сказал вам, что мы будем биться на дуэли?
— Нет.
— В моей жизни было одиннадцать дуэлей, и всякий раз я убивал моего противника.
Кровь кинулась ей в лицо. Она могла управлять своим прекрасным телом, могла следить за движениями своих глаз и губ, но не умела диктовать своему сердцу: с этим румянцем она казалась очень юной и уязвимой.
— Вы не посмеете убить ребенка! — воскликнула она. — Ведь он ребенок!
Я напрямую спросил:
— Вы любите его?
— Вам-то что до этого?
— Если да, то я позабочусь о том, чтобы он был цел и невредим.
Она посмотрела на меня с тревогой, пытаясь угадать, какое слово могло спасти Рише, а какое — убить, потом сказала с дрожью в голосе:
— Он не мой возлюбленный, но я питаю к нему самую нежную привязанность. Я умоляю вас пощадить его.
— Если я пощажу его, станете ли вы считать меня вашим другом?
— Я буду вам за это очень признательна.
— Чем же вы докажете мне свою признательность?
— Я буду обходиться с вами как с другом. Моя дверь будет открыта для вас каждую субботу.
Я засмеялся:
— Боюсь, что по субботам ваша дверь больше не откроется ни для кого. Кажется, мадам де Монтессон не слишком благосклонно относится к вашим собраниям.
Она вновь покраснела и изумленно посмотрела на меня.
— Мне жаль вас, — сказала она. — Мне вас очень жаль.
В ее голосе была столь искренняя печаль, что я не нашелся что ответить: я оцепенел. Неужели во мне еще оставалось что-то живое? Мне показалось, что именно ко мне обращены ее слова и что именно я их услышал; взгляд ее дотянулся до меня, и оказалось, что под карнавальным костюмом, под маской, под выкованной веками броней я был еще жив, это был я: жалкое существо, которое забавлялось тем, что пакостило ближним; ведь она именно меня жалела — того меня, которого она не знала, но которым я был.
— Послушайте…
Она отошла в сторону, да и что бы я ей сказал? Какой правдой мог я поделиться с ней? Одно было несомненно: я закрыл перед ней двери этого дома, а она жалела меня. Но всем моим объяснениям, да и выпадам тоже, суждено было оставаться фальшивыми.
Я вышел. За порогом стояла чудная ночь; было свежо, сияла луна; улицы были пустынны. Люди попрятались в своих гостиных, в своих мансардах — у себя дома. Я же повсюду оставался чужаком, а дом, где я жил, — лишь временным пристанищем; ни этот век, ни жизнь, бесплодно текшая в моих жилах, не были моими. Я свернул за угол и вышел на набережную; передо мной выступила апсида собора с ее белесыми аркбутанами и статуями, которые процессией спускались с верха крыши; черная холодная река текла между отвесных стен, покрытых плющом, и в глубине вод покоилась полная луна. Я шел, она за мною вслед плыла и в водной глубине, и в глубине небес, она плелась за мной пять долгих сотен лет и взором ледяным все превращала в лед. Я облокотился на каменный парапет: собор стоял в мертвенном свете неумолимо, отстраненно и одиноко, как и я; все люди вокруг нас умрут, а мы с ним пребудем на этой земле. Но однажды и он обратится в груду руин, думал я, и затем от него не останется и следа, а луна будет все так же сиять и я буду так же смотреть на нее.
Я побрел вдоль реки. Может, в эту минуту и Рише смотрел на луну; он смотрел на луну, на звезды и думал: я вижу их в последний раз — и вспоминал каждую улыбку Марианны де Сенклер с мыслью: неужели я и ее видел в последний раз? В страхе и надежде он с нетерпением ожидал утра. И у меня, будь я смертен, сердце колотилось бы, и эта ночь была бы непохожей на другие ночи; этот проблеск на небе был бы знаком, который подает мне смерть, она поджидала бы меня в конце темной набережной. Но нет. Со мной ничего не могло случиться, и эта дуэль была пустой забавой. Повторялась одна и та же ночь, без событий, без радости, без страданий. Все та же ночь, все тот же день, вечно сменявшие друг друга.
Небо белело, когда я вышел к заставе Пасси. Я сел на откосе набережной, в голове звучали ее слова: «Мне жаль вас», и она была права. Одну лишь жалость мог внушить человек, понуро сидящий на откосе в ожидании часа, когда он совершит бессмысленное убийство. По моей воле горели города, целые армии уничтожали друг друга, возникла и пала империя. И вот я сижу здесь и собираюсь убить человека, ничем не рискуя и не испытывая ничего, кроме скуки. Кто же, как не я, был достоин жалости?
Последняя звезда погасла, когда я увидел идущего в мою сторону Рише. Он шел медленно, глядя на свои ноги, мокрые от росы. И вдруг я вспомнил давний час, столь давний, что я считал его канувшим в вечность. Мне было шестнадцать лет, и я туманным утром с копьем наперевес скакал на лошади; доспехи генуэзцев блестели в рассветных лучах, и мне было страшно. И из-за этого страха свет был мягче, а роса свежее, чем в иные утра, и внутренний голос шептал мне: будь отважен; и с тех пор я уже никогда не слышал голоса, полного такой пылкой дружбы. Голос умолк, рассветная свежесть утратилась. Я больше не знал ни страха, ни отваги. Я встал. Рише протянул мне шпагу. Для него в последний раз занималась заря, в последний раз начинали куриться запахи земли. Он был готов умереть и держал свою жизнь на ладони.
— Нет, — сказал я.
Он протягивал мне шпагу, но я оставался недвижен, я не мог шевельнуться… Нет, я не стану драться. Я смотрел на двоих мужчин, шедших следом за Рише.
— Я отказываюсь драться, засвидетельствуйте.
— Почему? — спросил Рише.
Он выглядел обеспокоенным и разочарованным.
— У меня нет охоты драться. Я предпочту принести вам свои извинения.
— Но вы не боитесь меня, — проговорил он удивленно.
— Еще раз повторяю, что приношу вам мои извинения.
Он растерянно стоял передо мной с нерастраченной отвагой в сердце, бесполезной, как моя ненависть, мой гнев и мои желания. В тот миг он, как и я, был один под бескрайним небом, был отлучен от собственной жизни, отброшен назад и не знал, что ему делать. Я отвернулся и быстро пошел прочь. Вдали пропел петух.
Я воткнул конец трости в муравейник и поворошил его; они тотчас засуетились: все, как один, черные, сотни похожих друг на друга муравьев, сотни раз один и тот же муравей; в глубине парка, окружавшего мой загородный дом, они за двадцать лет возвели этот внушительный холм, настолько кишащий жизнью, что даже соломинки в нем казались одушевленными; муравьи сновали во все стороны, они вели себя куда хаотичнее, чем пузырьки, танцующие в моей реторте на огне, и все же у каждого из них был свой упрямый замысел; мне было интересно, есть ли среди них серьезные и беспечные, трудяги и лентяи, или же все они работают с равным тупым усердием. Мне хотелось проследить за каждым из них в отдельности, но они беспрестанно сменяли друг друга в своем чудовищном танце; вот если бы опоясать их красными, желтыми и зелеными нитями…
— И что, вы надеетесь изучить их язык? — спросил Бомпар.
Я поднял голову. Был чудный июльский день, теплый воздух был напоен запахом липы. Бомпар держал в руке розу. Он улыбался.
— Это мое произведение, — с гордостью сказал он.
— Она похожа на все розы.
Он пожал плечами:
— Просто вы ничего в этом не понимаете.
Бомпар ушел. С тех пор как мы перебрались в Креси, он все свободное время занимался прививкой роз. Я снова взглянул на деловитых муравьев, но они меня больше не интересовали. В специальной печи, которую я велел сложить, внутри золотого тигля вот-вот должен был сгореть алмаз, но и это уже не занимало меня. Как бы то ни было, не пройдет и сотни лет, и последний школяр будет знать секрет простых и сложных веществ; у меня в запасе вся протяженность времени… Я лег на спину и потянулся, глядя на небо. Для меня оно было все таким же голубым, как и в прекрасные времена Кармоны, и я по-прежнему чувствовал запахи роз и липы. И все же я снова упущу весну, так и не прожив ее; подле меня только что явилась миру новая роза, а дальние поля были усеяны снегом цветущих миндальных деревьев; я же, чужак и тут и там, пересекал эту пору цветения как мертвец.
— Месье! — Бомпар опять возник передо мной. — Вас спрашивает какая-то дама; она прибыла в коляске из Парижа и хочет говорить с вами.
— Дама? — удивленно переспросил я.
Я встал, отряхнул одежду от приставших травинок и направился к дому. Хоть час да убью. В тени раскидистой липы в плетеном кресле сидела Марианна де Сенклер. На ней было полотняное платье в лиловую полоску, ненапудренные локоны падали на плечи. Я склонился перед ней:
— Какой сюрприз!
— Я вам не помешаю?
— Конечно нет.
Я не забыл звук ее голоса. «Мне жаль вас». Она произнесла тогда эти слова, и мой бестелесный призрак обратился в человека из плоти; теперь этот жалкий и преступный человек стоял перед ней. Что было в глазах ее: ненависть, презрение или жалость? Болезненный стыд, сжимавший мне сердце, означал, что она видела меня без прикрас. Она огляделась вокруг.
— Прекрасный парк, — заметила она. — Вам нравится жить за городом?
— Мне нравится жить вдали от Парижа.
После небольшой паузы она проговорила с легкой дрожью в голосе:
— Мне давно хотелось повидаться с вами. Я хотела поблагодарить вас за то, что вы пощадили Рише.
Я резко ответил:
— Не благодарите. Я сделал это не ради вас.
— Не имеет значения. Вы поступили великодушно.
— Великодушие тут ни при чем, — с досадой возразил я.
Меня раздражало, что она, как и все прочие, может обмануться, глядя на этот чуждый мне образ, созданный моими поступками.
Она улыбнулась:
— Мне кажется, даже совершая доброе дело, вы стараетесь объяснить его дурными намерениями.
— Может, вы думаете, что я разоблачил вас перед мадам де Монтессон с добрыми намерениями? — спросил я.
— О, я не утверждаю, что вы не способны и на низость, — ровным голосом ответила она.
Я озадаченно ее разглядывал; сейчас она казалась много моложе, чем тогда, в гостиной мадам де Монтессон, и много прекраснее. Что ее привело сюда?
— Так вы не держите на меня зла?
— Нет, вы оказали мне услугу, — весело сказала она. — Я не намеревалась оставаться всю жизнь в рабстве у старой самодурки.
— Тем лучше. Представьте себе, я испытывал почти угрызения совести.
— И напрасно. Моя жизнь стала намного интереснее.
Мне послышался вызов в ее словах, и я сухо спросил:
— Вы пришли, чтобы дать мне отпущение грехов?
Она покачала головой:
— Я пришла, чтобы поговорить с вами об одном проекте…
— О проекте?
— Мы с друзьями уже давно говорим о создании свободного университета, который восполнил бы недостатки государственного образования; мы считаем, что развитие научной мысли могло бы оказать большое влияние на политический и общественный прогресс…
Она говорила мягко, без напора; умолкнув, она протянула мне тетрадь, которую держала в руке.
— Наши мысли изложены здесь, — сказала она.
Я взял в руки тетрадь, открыл ее; записи начинались с довольно длинных рассуждений о преимуществах экспериментального метода, а также о моральных и политических последствиях, которые вызовет его распространение; далее излагалась программа работ будущего университета; в заключение несколько страниц, написанных с пылкой убежденностью, провозглашали рождение нового мира. Я положил тетрадку на колени.
— Это ваше сочинение?
Она робко улыбнулась:
— Да.
— Восхищен вашей верой, — сказал я.
— Одной веры недостаточно. Нужны сподвижники и средства. Большие средства.
Я засмеялся:
— Так вы пришли просить у меня денег?
— Да. Мы открыли подписной лист, и я надеюсь, что вы станете нашим первым благотворителем. Но еще более нам хотелось бы, чтобы вы возглавили кафедру химии.
Помолчав, я спросил:
— Но почему вы обратились именно ко мне?
— Вы богаты, — ответила она. — И вы ведете научную работу: все говорят о ваших исследованиях свойств угля.
— Но вы же знаете меня, — сказал я. — Вы часто упрекали меня в ненависти к людям. Как вам пришло в голову, что я соглашусь помогать вам?
Лицо Марианны оживилось, глаза блеснули.
— Я мало знаю вас, — ответила она. — Вы можете отказать, но можете и согласиться: я решила попытать счастья.
— Но с чего бы мне соглашаться? Чтобы загладить мою вину перед вами?
Она выпрямилась:
— Я же сказала вам: вы ни в чем не виноваты.
— Тогда ради удовольствия сделать вам приятное?
— Из интереса к науке и человечеству.
— Мне интересна наука лишь в той мере, в какой она бесчеловечна.
— Я не понимаю, как вы смеете ненавидеть людей! — сказала она резко. — Вы богаты, учены, свободны, можете делать все, что вам заблагорассудится, в то время как большинство людей несчастны, необразованны, обречены на безрадостный труд, а вы никогда не пытались им помочь: это они должны вас ненавидеть.
Столько страсти было в ее голосе, что мне захотелось с тем же пылом возразить ей, но как сказать ей правду? Я ответил:
— Думаю, что в глубине души я им завидую.
— Вы?
— Так или иначе, они живут, а мне вот уже много лет не удается ощутить себя живым.
— Ах, — проговорила она взволнованно, — я знала, что вы были очень несчастны.
Я резко поднялся.
— Прогуляемся по парку, коль скоро он вам понравился.
— С удовольствием.
Она взяла меня под руку, и мы пошли вдоль ручья, в котором плескались золотые рыбки.
— Даже в такой чудный день вы не чувствуете себя живым? — Кончиками пальцев она прикоснулась к одной из роз, выведенных Бомпаром. — Вам все это безразлично?
Я сорвал розу и протянул ее ей:
— Мне хотелось бы видеть ее у вас на груди.
Она улыбнулась, взяла цветок и долго вдыхала его аромат.
— Она с вами разговаривает, верно? Что она вам сказала?
— Что жизнь прекрасна, — весело отвечала она.
— А мне она не говорит ничего, — сказал я. — Мир вокруг меня безмолвен.
Я впивался взглядом в шафранно-желтую розу, но слишком много роз было в моей жизни, слишком много весен.
— Просто вы не умеете его слушать.
Несколько шагов мы прошли в молчании; она смотрела на деревья, на цветы, и, как только она отводила от меня взгляд, мне казалось, что жизнь покидает меня. Я начал разговор:
— Мне любопытно, что вы думаете обо мне.
— Я передумала о вас много дурного.
— Почему же ваше мнение изменилось?
— То, как вы поступили с Рише, заставило меня взглянуть на вещи иначе.
Я пожал плечами:
— Это был просто каприз.
— Я не считала вас способным на такого рода капризы.
Мне казалось, я обманываю ее, и я испытывал неловкость, но сказать правду было невозможно.
— Вы заблуждаетесь, приписывая мне великодушие.
Она засмеялась:
— Я не так уж глупа.
— И все же вы хотите увлечь меня благотворительными проектами.
Кончиком туфли она поддела маленький камешек, и он покатился вперед; она молчала.
— Ну, — продолжал я, — что вы думаете: дам я вам деньги или откажу? Как вы полагаете? Да или нет?
Она серьезно посмотрела на меня:
— Не знаю. Вы свободны в своем выборе.
Я снова был задет за живое. Верно, я был свободен; все прожитые мною века умирали на пороге этого мгновения, которое засверкало под голубым небом так ново и неожиданно, будто моего громадного прошлого не было и в помине, и я дам Марианне ответ, который не коренится ни в одном мгновении моей забытой жизни: это я, я сам делаю выбор; сейчас я разочарую Марианну или удовлетворю ее желание.
— Вы ждете ответа прямо сейчас?
— Как вам будет угодно, — ответила она с холодком.
Я смотрел на нее: разочарованная или удовлетворенная, она выйдет за ворота парка, и мне придется снова залечь у муравейника…
— Когда вы дадите ответ? — спросила она.
Я колебался. Я хотел сказать: «Завтра», чтобы снова ее увидать, но я этого не сделал; ведь, когда она была рядом со мной, говорил и действовал именно я, я сам, а я знал, что мне будет стыдно, если я воспользуюсь ситуацией для удовлетворения своих желаний.
— Сию минуту, — сказал я. — Будьте любезны немного подождать.
Когда я вернулся к Марианне, в руках у меня был вексель; я протянул ей бумагу, и кровь бросилась ей в лицо.
— Да тут целое состояние! — воскликнула она.
— Это не все мое состояние.
— Но все же немалая его часть…
— Разве вы не сказали мне, что вам потребуется много денег?
Она посмотрела на бумагу, затем мне в лицо:
— Я не понимаю.
— Вы и не можете понять всего.
Она продолжала в оцепенении стоять передо мной. Я заметил:
— Уже поздно. Вам пора возвращаться. Нам нечего больше сказать друг другу.
— У меня есть еще одна просьба к вам, — медленно проговорила она.
— Вы ненасытны.
— Ни друзья мои, ни я не очень сведущи в делах. Мне кажется, у вас есть опыт обращения с финансами. Помогите мне организовать наш университет.
— Вы просите меня об этом в своих интересах или в моих?
Она показалась растерянной.
— И в моих, и в ваших, — отвечала она.
— А чего больше?
Она замялась, но она так любила жизнь, что доверяла истине.
— Я думаю, что в день, когда вы решитесь выйти из вашей скорлупы, многое для вас изменится…
— Почему я интересую вас? — допытывался я.
— Вам непонятно, что вызывает интерес к вам?
Мы молча стояли друг против друга.
— Я подумаю, — ответил я, — и дам вам мой ответ.
— Мой адрес: улица Сизо, двенадцать. Сейчас я живу там. — Она протянула мне руку. — Спасибо.
— Улица Сизо, двенадцать, — повторил я. — Это вам спасибо.
Она села в коляску, колеса зашуршали по гравию. Обхватив руками ствол старой липы, я прижимался к шершавой коре. Неужели я снова живу? — подумал я с надеждой и тревогой.
В дверь постучали, и вошла Марианна; она подошла к моему письменному столу.
— Все еще за работой? — спросила она.
Я улыбнулся:
— Как видите.
— Похоже, вы за весь день не отошли от стола.
Я что-то пробормотал.
— И конечно, забыли позавтракать! Так вы подорвете свое здоровье.
Она озабоченно смотрела на меня, и мне стало стыдно: не есть, не спать, отдать почти все свое состояние и время — для меня и для нее означало разные вещи, я лгал ей.
— Если бы я не пришла, вы просидели бы за работой всю ночь, — заметила она.
— Когда я не работаю, меня одолевает скука, — ответил я.
Она засмеялась:
— Не пытайтесь оправдаться. — Она отодвинула ворох лежащих передо мной бумаг. — Довольно. Вам теперь следует пообедать.
Я с сожалением обвел взглядом заваленный документами стол, наглухо завешенные плотными шторами окна и толстые стены: мой парижский дом превратился в центр разработки плана будущего университета; передо мной стояли четкие задачи, и мне было хорошо в моем кабинете; пока я был тут, мне и в голову не приходило покидать его: а зачем?..
— Куда бы мне пойти? — спросил я.
— Возможностей много…
У меня вырвалось:
— Отобедайте со мной.
— Меня ждет Софи, — в раздумье сказала она.
— Пусть подождет.
Она взглянула на меня; на губах ее мелькнула улыбка, и она кокетливо спросила:
— А это в самом деле доставило бы вам удовольствие?
Я пожал плечами; я желал ее присутствия, просто чтобы убить время и чувствовать себя живым, — как я мог ей это объяснить? Слова подведут меня: они скажут либо слишком много, либо недостаточно. Мне хотелось быть с ней чистосердечным, но чистосердечие было для меня непозволительно. Я коротко ответил:
— Конечно.
Она была несколько разочарована, но все же приняла решение:
— Ну так ведите меня в новый кабачок, о котором все говорят; похоже, там можно славно пообедать.
— К Дагорно?
— Ну да.
Глаза ее блестели: она всегда знала, куда идти и что делать, у нее всегда были неутоленные желания и любопытство, и, если бы я мог всю жизнь следовать за ней, я больше не был бы себе в тягость. Мы вышли на улицу, и я спросил:
— Пойдем пешком?
— Непременно, — сказала она. — Так чудно светит луна.
— Вы любите лунный свет, — вздохнул я с сожалением.
— А вы разве нет?
— Я ненавижу луну.
Она засмеялась:
— Ваши чувства всегда чрезмерны.
— Когда мы умрем, она будет все так же ухмыляться в небе, — ответил я.
— Я не завидую ей, — сказала Марианна, — я не боюсь смерти.
— Неужели? Если бы вам объявили, что вы умрете сию минуту, вам не стало бы страшно?
— Что ж, я покорно приму смерть, когда придет мой срок.
Она шла быстрым шагом, жадно впитывая свежесть ночи глазами, ушами и всеми порами своей молодой кожи.
— Как вы любите жизнь!
— Да, люблю.
— Вам не доводилось быть несчастной?
— Доводилось. Но и это тоже жизнь.
— Я хотел бы задать вам один вопрос.
— Так задайте.
— Любили ли вы?
Она ответила мгновенно:
— Нет.
— Но вы страстная натура.
— Вы правы, — отвечала она. — Люди кажутся мне чуть теплыми, безразличными: они не живут…
Я почувствовал легкий укол в сердце:
— Ну так и я не живу.
— Вы однажды мне это говорили, — ответила она. — Но тут вы неправы, не совсем правы. Вы чрезмерны как в добрых, так и в злых чувствах; не признавать середины — это и значит жить. — Она взглянула на меня. — Причина вашей злости — протест.
— Вы не знаете меня, — сухо сказал я.
Она покраснела, и мы молча дошли до дверей заведения Дагорно. Мы спустились по лестнице в просторную залу с черными от копоти сводами; подавальщики в ярких колпаках сновали между столами, за которыми сидели шумные компании. Мы заняли столик в глубине зала, и я заказал ужин. Когда официант подал закуску и поставил передо мной небольшой кувшин розового вина, Марианна спросила:
— Почему вас злит, когда вы воображаете, что я думаю о вас хорошо?
— Я кажусь себе самозванцем.
— Вы щедро дарите нашему предприятию время, деньги и силы, разве не так?
— Мне это ничего не стоит, — ответил я.
— Вот истинное великодушие: вы отдаете все — и это кажется вам пустяком!
Я наполнил наши стаканы:
— Вы забыли недавние события?
— Нет, — отвечала она. — Но вы изменились.
— Люди никогда не меняются.
— Нет, я в это не верю. Если б люди не были способны меняться, все наши старания были бы бесполезны, — с живостью сказала она. Она посмотрела на меня. — Я уверена, что теперь вы не стали бы развлекаться, толкая человека к самоубийству.
— Вы правы… — пробормотал я.
— Вот видите!
Она поднесла ко рту кусочек пирога; она ела с сосредоточенностью дикого зверя и, несмотря на выверенную грацию движений, казалась волчицей, принявшей облик женщины; зубы ее хищно поблескивали. Как объяснить ей? Роль злодея меня больше не забавляла, но я не стал лучше: не добрый и не злой, не скупой и не щедрый. Она улыбнулась мне:
— Мне нравится здесь. А вам?
В другом конце зала пела молодая женщина, аккомпанируя себе на виоле; посетители дружно подхватывали припев. Мне всегда были ненавистны скопления народу, людской гам и взрывы хохота. Но Марианна улыбалась, и сейчас я не мог ненавидеть то, что рождало на ее губах эту улыбку.
— Мне тоже.
— Но вы совсем не едите, — упрекнула она меня. — Вы переутомили себя работой и потеряли аппетит.
— Вовсе нет.
Я переложил кусок пирога себе на тарелку. Мужчины вокруг меня ели и пили, и женщины улыбались им. Я тоже ел и пил, и мне улыбалась женщина. Теплая волна подкатила к моему сердцу. Можно подумать, я такой же, как они.
— У нее красивый голос, — сказала Марианна.
Музыкантша подошла к нашему столику; она пела, весело поглядывая на Марианну. Она сделала знак, и все запели вместе с ней. Чистый голос Марианны смешался с другими голосами, и она наклонилась ко мне:
— Пойте со всеми.
Что-то похожее на стыд сдавило мне горло: я никогда в жизни не пел с ними! Я оглядел залу. Они улыбались своим женщинам, они пели, и сердца их пылали; и в моем сердце тоже вспыхнул огонь. Пока он горел, ни прошлое, ни будущее не имело значения: какая разница, умрешь ты завтра, через сотню лет или не умрешь никогда? Один и тот же огонь. Я подумал: я живой человек, я такой же, как они.
И я запел с ними.
Это не так, думал я. Я не такой, как они… Наполовину укрывшись за колонной, я смотрел, как они танцевали. Вердье сжимал руку Марианны, иногда их тела соприкасались, он вдыхал ее запах; на ней было длинное синее платье с глубоким декольте, и мне хотелось стиснуть это хрупкое тело, но я стоял в оцепенении. Ваше тело не такое, как у других. Мои руки и губы давно окаменели, я не мог прикасаться к ней; я не мог смеяться, как они, с таким же спокойным вожделением. Они были одной породы с ней, и мне нечего было тут делать. Я направился к выходу, и, когда я был уже в дверях, голос Марианны настиг меня:
— Куда вы?
— Я возвращаюсь в Креси.
— Не попрощавшись со мной?
— Не хотел вас беспокоить.
Она удивленно посмотрела на меня:
— Что происходит? Почему вы так быстро уходите?
— Вы прекрасно знаете, что я не слишком общителен.
— Мне хотелось бы немного поговорить с вами.
— Как вам угодно.
Мы прошли по плиточному полу вестибюля, и Марианна толкнула дверь в библиотеку; там никого не было, и приглушенные голоса скрипок едва достигали нашего слуха сквозь стены, уставленные книгами.
— Я хотела сказать вам, что нам будет очень жаль, если вы откажетесь состоять в нашем благотворительном комитете. Почему вы не хотите согласиться?
— Я не гожусь для таких дел.
— Но почему?
— Я боюсь ошибиться, — ответил я. — Как бы мне не подпалить стариков, вместо того чтобы построить им приют, не выпустить душевнобольных на свободу, а философов не упрятать в психушку.
Она покачала головой:
— Не понимаю. Организовать университет нам удалось именно благодаря вам; ваша речь на открытии была замечательной. Но в какие-то минуты вы, кажется, совсем не верите в пользу наших усилий.
Я молчал, и она сказала в нетерпении:
— Так что же вы думаете?
— Признаться, я не верю в прогресс.
— Однако очевидно, что сегодня мы ближе, чем когда бы то ни было, к правде и даже к справедливости.
— А вы уверены, что ваши правда и справедливость стоят больше, чем они стоили в прошлые века?
— Но вы признаете, что наука лучше невежества, терпимость лучше фанатизма, а свобода лучше рабства?
Ее наивный пыл меня раздражал; она говорила их языком. Я сказал:
— Как сказал мне когда-то один человек, существует единственное благо: поступать согласно своим убеждениям. Я думаю, он был прав, и все, что мы пытаемся сделать для других, бесполезно.
— Ну вот! — воскликнула она с торжеством. — А если мои убеждения толкают меня бороться за терпимость, разум, свободу?
Я пожал плечами:
— Ну так и боритесь. Меня мои убеждения никогда ни на что не толкают.
— В таком случае почему вы нам помогли?
Она смотрела на меня с таким искренним беспокойством, что меня снова захлестнуло желание довериться ей без оглядки: только тогда я стану по-настоящему живым, буду самим собой и мы сможем говорить без экивоков. Но мне вспомнилось искаженное мукой лицо Карлье.
— Чтобы убить время, — ответил я.
— Я вам не верю! — воскликнула она.
В ее глазах были признательность, нежность и вера, и мне хотелось быть тем, кого она во мне видела. Но все в моем поведении было фальшью: каждое слово, каждое молчание, каждый жест и каждое выражение лица лгали ей. Я не мог сказать ей правды, мне противно было ее обманывать, и мне оставалось только уйти.
— Но это так. И теперь я возвращаюсь к своим ретортам.
Она через силу улыбнулась.
— Ваш уход для меня неожиданность. — Она сжала ручку двери и спросила: — Когда мы с вами увидимся?
Повисло молчание; она прислонилась спиной к двери, так близко от меня, и ее голые плечи светились в полумраке; я чувствовал запах ее волос. Взгляд ее звал меня: только одно мое слово, только один жест. Я думал, что все будет ложью, ее счастье, ее жизнь, наша любовь будут ложью и каждый мой поцелуй будет предательством. Я сказал:
— Мне кажется, вы больше не нуждаетесь во мне.
Ее лицо вытянулось.
— Какая муха вас укусила, Фоска? Разве мы не друзья?
— Друзей у вас и без меня хватает.
Она искренне рассмеялась:
— Неужели вы ревнуете?
— Почему бы и нет?
И снова я лгал, ведь речь не шла о банальной ревности.
— Это глупо, — сказала она.
— Я не создан для жизни в людском обществе, — с досадой обронил я.
— Вы не созданы для одиночества.
Одиночество. Я вспомнил запах сада вокруг кишащего муравейника и снова ощутил этот привкус смерти у себя во рту; небо было голо, равнина пустынна; и мне сделалось страшно. Слова, которые я не хотел произносить, прозвучали помимо моей воли:
— Поедем ко мне.
— Ехать к вам? — удивилась она. — Надолго ли?
Я протянул к ней руки. Все будет ложью: и желание, наполнявшее мое сердце, и объятия моих рук, сжимавших ее смертное тело, — но я больше не мог противиться чувству, я крепко прижал ее к себе, как сделал бы обычный мужчина, и сказал:
— На всю жизнь. Могли бы вы провести со мной всю жизнь?
— Хоть целую вечность, — ответила она.
Вернувшись наутро в Креси, я постучал в дверь к Бомпару. Он как раз собирался обмакнуть кусочек печенья в чашку кофе: у него уже появились стариковские повадки. Я сел напротив него.
— Бомпар, ты удивишься, — начал я.
— Посмотрим, — отозвался он равнодушно.
— Я решил кое-что для тебя сделать.
Он даже головы не поднял.
— В самом деле?
— Да. Меня мучит совесть, что я так долго продержал тебя при себе, не давая возможности попытать счастья. Мне сказали, что граф де Фретиньи, который отправляется с миссией ко двору русской императрицы, ищет секретаря: ловкий интриган сумеет там преуспеть. Я буду горячо тебя рекомендовать и снабжу кругленькой суммой, чтобы ты мог блистать в Санкт-Петербурге.
— Вот оно как, — вздохнул Бомпар, — хотите сбыть меня с рук?
Он кисло улыбнулся.
— Я собираюсь жениться на Марианне де Сенклер и не хочу, чтобы ты путался у меня под ногами.
Бомпар обмакнул в чашку еще кусочек печенья.
— Я старею, и меня больше не тянет путешествовать.
Страх сдавил мне горло: я почувствовал, что становлюсь уязвимым.
— Берегись, — сказал я, — если ты отклонишь мое предложение, я скажу Марианне правду и тотчас тебя выгоню. Тебе трудно будет найти другое место.
Он не мог и вообразить, что я готов отдать все на свете, лишь бы сохранить мою тайну; к тому же он был старым и усталым. Он проговорил:
— Трудно будет вас покинуть. Но я рассчитываю, что вы великодушно облегчите мне тяготы ссылки.
— Думаю, тебе в России понравится и ты проведешь там остаток дней, — сказал я.
— Ох, не хотелось бы мне умереть, не повидавшись с вами на прощание, — вздохнул он.
В его словах мне послышалась угроза, и я подумал: мне снова есть чего бояться и что защищать. Теперь я люблю, и могу страдать; я снова человек.
— Я слышу, как бьется твое сердце.
Светало. Голова моя покоилась на ее груди, которая спокойно поднималась и опускалась, я слышал глухой стук ее сердца, и каждый удар гнал кровь по артериям, а затем эта кровь возвращалась к сердцу; где-то вдали, на серебряной отмели, волны, подхваченные луной, поднимались и опадали на песчаный берег; в гигантском застывшем прыжке земля устремлялась к солнцу, а луна — к земле.
— Конечно бьется, — улыбнулась Марианна.
Ей казалось естественным, что кровь бежит по ее венам, что земля под ее ногами пребывает в движении, а я еще не привык к этим новостям и настороженно слушал: раз я слышал биение ее сердца, то не удастся ли мне услышать и дрожь земли?
Марианна легонько оттолкнула меня:
— Дай мне встать.
— Куда нам спешить? Мне так хорошо.
Полоска света пробивалась сквозь шторы, и я различал в полумраке обивку стен, туалетный столик, беспорядочный ворох юбок на кресле, цветы в вазе; все это было реальностью и не было похоже на сон; впрочем, эти цветы, эти фарфоровые вещицы, этот запах ирисов не вполне принадлежали моей жизни: мне казалось, что я прервал на мгновение мой бесконечный полет и опустился в гнездо, свитое для другого.
— Уже поздно, — сказала Марианна.
— Тебе скучно со мной?
— Мне скучно бездельничать. У меня так много дел!
Я не противился: ей так не терпелось начать день, и это было понятно. Время имело различную цену для нее и для меня.
— Чем же ты займешься?
— Ну, во-первых, обойщики придут оформлять малую гостиную. — Она раздвинула шторы. — Ты не сказал мне, какой цвет тебе хотелось бы.
— Я не знаю.
— Но тебе же небезразлично: цвета зеленого миндаля или фисташковые?
— Зеленого миндаля.
— Ты говоришь наобум, — упрекнула она меня.
Она предприняла полное переустройство дома, и я удивлялся, глядя, как она подолгу размышляет над образчиком обивки или оттенком лоскутка шелка. Какой смысл так усердствовать ради каких-то тридцати-сорока лет? — удивлялся я. Можно было подумать, что она обустраивается на века. Иногда я наблюдал, как она сосредоточенно хлопотала в комнате; она одевалась всегда очень тщательно и любила платья и драгоценности не меньше, чем цветы, картины, книги, музыку, театр и политику. Меня восхищало, что она могла отдаваться всему с одинаковой страстью. Внезапно Марианна застыла перед окном:
— Где у нас будет вольера? У большого дуба или под липой?
— Было бы лучше, если бы ее пересекал ручей, — ответил я.
— Ты прав. Мы сделаем ее на ручье возле атласского кедра. — Она улыбнулась. — Видишь, ты становишься очень хорошим советчиком.
— Просто я начинаю видеть твоими глазами, — ответил я.
Цвет зеленого миндаля или фисташковый? Она права: если приглядеться как следует, можно различить пару сотен оттенков зеленого, столько же синего, больше тысячи видов цветов на лугу, больше тысячи видов бабочек, а когда солнце спускалось вечером за холмы, облака всякий раз окрашивались по-новому. Да и у самой Марианны было столько лиц, что я не думал когда-нибудь закончить их изучение.
— Ты не встаешь? — спросила она.
— Я любуюсь тобой, — ответил я.
— Ты совсем обленился! Ты собирался вернуться сегодня к своим опытам с алмазом.
— Да, ты права.
Я встал. Она взглянула на меня с беспокойством:
— Мне кажется, что, если бы я тебя не подталкивала, ты бы и шагу больше не ступил в лабораторию. Разве тебе не интересно узнать, чистое вещество уголь или нет?
— Почему же, мне интересно. Но куда спешить?
— Ты всегда так говоришь. Странно это слышать. Мне кажется, что у меня так мало времени!
Она расчесывала свои прекрасные каштановые волосы: они поседеют, затем начнут вылезать, и кожа лохмотьями сойдет с голого черепа. Так мало времени… Мы будем любить друг друга тридцать лет, сорок лет, и ее гроб опустится в могилу, такую же как могилы Катерины и Беатриче. А я снова стану тенью. Я порывисто стиснул ее в объятиях:
— Ты права, времени мало. Нашей любви следовало бы длиться вечно.
Марианна нежно взглянула на меня, немного удивленная моим внезапным порывом.
— Но она кончится только с нашей смертью, разве не так? — спросила Марианна. Она запустила руку мне в волосы и весело сказала: — Ты знаешь, если тебе случится умереть раньше меня, я покончу с собой.
Я сжал ее сильнее:
— Я тоже не переживу тебя.
Я отпустил ее. Вдруг каждая минута стала казаться мне бесценной; я поспешно оделся, быстро спустился в лабораторию. Минутная стрелка бежала по циферблату стенных часов; впервые за многие века мне захотелось остановить ее. Так мало времени… Не теряя ни тридцати лет, ни года, ни дня, мне нужно было ответить на ее вопросы: чего она не узнает сегодня, она не узнает никогда. Я положил в тигель кусочек алмаза: удастся ли мне когда-нибудь сжечь его? Ясный и упрямый, он сиял, пряча за прозрачностью секрет своей неприступности. Справлюсь ли я с ним, а еще с воздухом, с водой, со всеми привычными и загадочными веществами — успею ли? Я вспомнил старый амбар с запахами трав и порошков и рассердился: разве я не смогу сегодня же вырвать их тайну? Петруччо всю жизнь провел, склонившись над перегонными кубами, и умер, так и не проникнув в тайну веществ; кровь бежала по нашим венам, земля вращалась, а он не узнал и никогда не узнает их секрета. Мне мучительно захотелось вернуться в прошлое и осыпать его пригоршнями знаний, о которых он так мечтал, но это было невозможно, дверь захлопнулась… Когда-нибудь захлопнется еще одна дверь, Марианна тоже будет поглощена вечностью, а я не мог прыгнуть вперед, в конец времен, и добыть для нее желанное знание: нужно было ждать у реки времени, терпеть минуту за минутой ленивое ее течение. Я отвел взгляд от алмаза, обманчивая его прозрачность усыпляла меня, а спать мне нельзя. Тридцать лет, год, день — обычная земная жизнь, и ничего больше. Ее часы были сочтены. Мои тоже.
Сидя у камина в уютной гостиной, обтянутой шелком цвета зеленого миндаля, Софи читала роман «Пигмалион, или Ожившая статуя», а остальные беседовали на тему о том, как следует управлять людьми, — будто ими можно управлять! Я толкнул застекленную дверь. Почему Марианны до сих пор нет? Спустился вечер, и на белом снегу виднелись лишь черные силуэты деревьев; от сада веяло холодом, это был прозрачный запах неживой природы, и мне казалось, что я вдыхаю его впервые. «Ты любишь снег?» Рядом с ней я любил и снег, и ей следовало быть тут, рядом со мной. Я вернулся в гостиную и раздраженно посмотрел на мирно читавшую Софи. Я не любил ни ее спокойного лица, ни ее внезапных приступов веселости, ни показного здравомыслия: я не любил друзей Марианны. Но я томился, и мне захотелось отвлечься.
— Марианна уже давно должна была вернуться, — сказал я.
Софи подняла голову.
— Ей пришлось задержаться в Париже, — без тени сомнения ответила она.
— Но могло что-то случиться.
Она засмеялась, обнажая крупные белые зубы:
— Какой вы мнительный!
И снова уткнулась в книгу. Казалось, они и не задумываются о том, что смертны; однако было довольно толчка или падения: стоило отвалиться колесу коляски, стоило лошади взбрыкнуть и ударить копытом, и их хрупкие кости крошились, сердце останавливалось и они умирали навсегда. Я почувствовал знакомый холодок в сердце: так и случится, однажды я увижу ее мертвой. Они могли думать: я умру первым, мы умрем вместе; и потом, для них разлука не была бы вечной… Я выбежал из дому: послышался знакомый мне перестук колес ее коляски, смягченный снегом.
— Как ты меня напугала! Что случилось?
Она улыбнулась и взяла меня за руку. Ее талия почти не расплылась, но лицо осунулось и поблекло.
— Почему ты так поздно?
— Пустяки, мне стало немного нехорошо, и я ожидала, пока это пройдет.
— Тебе нехорошо!
Я сердился, видя ее усталые глаза. Почему я уступил ей? Она хотела ребенка, и теперь в ее животе затевалась странная и опасная алхимия. Я усадил ее у огня.
— Больше ты в Париж не поедешь.
— Что за глупости! Я чувствую себя превосходно!
Софи смотрела на нас испытующе: она уже понимала, о чем речь.
— Ей было нехорошо, — сказал я.
— Это нормально, — отозвалась Софи.
— Ну так и смерть — это тоже нормально! — рассердился я.
— Беременность вовсе не смертельная болезнь, — улыбнулась она со знанием дела.
— Доктор сказал, что я могу продолжать мои занятия до апреля, — заметила Марианна.
Подошли двое мужчин, и она весело продолжала, глядя на них:
— Что будет с музеем, если я перестану им заниматься!
— Скоро всем придется как-нибудь обойтись без тебя.
— К апрелю Вердье совсем оправится от болезни, — стояла на своем Марианна.
Вердье с готовностью повернулся ко мне:
— Если вы устали, я завтра же вернусь в Париж: четыре дня на свежем воздухе заметно пошли мне на пользу.
— Что за фантазии! — возразила Марианна. — Вам нужен длительный отдых.
Он и впрямь выглядел неважно: бледный, мешки под глазами.
— Вам обоим нужен отдых, — настаивал я.
— Тогда придется закрыть университет, — сказал Вердье.
Его насмешливый тон взбесил меня.
— Почему бы и нет! — воскликнул я.
Марианна посмотрела на меня с упреком, и я добавил:
— Ни одно предприятие не стоит того, чтобы рисковать ради него здоровьем.
— Но здоровье перестает быть благом, если начинаешь над ним трястись, — заметил Вердье.
Я смотрел на них с раздражением. Они объединились против меня, они отказывались рассчитывать свои силы, беречь свое и чужое время: они сплотились в их общем упрямстве; и моя настойчивость не могла убедить Марианну. Я видел, что любой смертный ей ближе, чем я, и моя любовь бессильна; я не принадлежал их племени.
— Какие новости в Париже? — примирительным тоном спросила Софи.
— Мне подтвердили, что кафедры экспериментальной физики скоро будут созданы по всей Франции, — ответила Марианна.
Пруво оживился:
— Это наш самый ощутимый результат.
— Да, это большой шаг вперед, — кивнула Марианна. — Как знать! Быть может, дела пойдут быстрее, чем мы смеем надеяться!
Ее глаза блестели, и я тихонько вышел. Мне было невыносимо слышать, с каким жаром она говорит о тех днях, когда самой ее уже не будет и в помине. Возможно, именно это и разделяло меня с ними более всего. Они были устремлены в будущее, в котором осуществятся все их теперешние усилия. А для меня будущее было чуждым, ненавистным: Марианна будет мертва и наша с ней жизнь будет представляться мне канувшей в глубь веков, напрасной, утраченной; и нынешнему времени суждено в свой черед кануть в вечность, тоже стать потерянным и напрасным.
На дворе была чудная морозная ночь. На небе мерцали мириады звезд, все тех же звезд. Я смотрел на эти неподвижные светила, раздираемые разнонаправленными силами. Луна тяготеет к Земле, Земля — к Солнцу, ну а Солнце, к чему тяготеет оно? К какой-нибудь неведомой звезде? Не могло ли быть так, что его движение компенсируется движением Земли и наша планета в действительности стоит на месте где-то посреди небосвода? Как об этом узнать? Узнают ли об этом когда-нибудь? Узнают ли, почему небесные тела притягиваются друг к другу? Притяжение было удобным словом, все объяснявшим, но что за ним стояло? Были ли мы ученее алхимиков Кармоны? Мы выяснили кое-какие факты, которых они не знали, и мы их упорядочили, но продвинулись ли мы хоть на шаг к таинственной сути вещей? Было ли слово «сила» понятнее, чем слово «добродетель»? А «притяжение» понятнее, чем «душа»? И становилась ли суть явления, производимого трением янтаря или стекла, понятнее, когда произносили слово «электричество», чем тогда, когда первопричиной мироздания называли Бога?
Я опустил глаза. Окна гостиной светились на дальнем краю белой поляны; собравшись у огня, они разговаривали о том будущем, когда сами они превратятся в горстку праха. Вокруг них были бескрайнее небо, безграничная вечность, но для них наступит конец; и поэтому им так легко было жить. В своем уютном ковчеге они плыли из ночи в ночь, плыли все вместе. Я медленно двинулся к дому; для меня не было пристанища, не было ни будущего, ни настоящего, была лишь любовь Марианны. Я был навсегда исключен из их круга.
«Улитка, улитка, покажи свои рога, дам кусок пирога». Анриетта напевала, прижимая к стволу дерева одну из тех улиток, что она насобирала в свое ведерко; Жак бегал вокруг липы, стараясь повторить припев, а Марианна озабоченно наблюдала за ним.
— Как ты думаешь, Софи права? Мне кажется, что левая ножка у него немного искривлена.
— Покажи его врачу.
— Врачи ничего не нашли…
Она с тревогой разглядывала маленькие пухлые ножки; оба ребенка чувствовали себя прекрасно, но она всегда беспокоилась: вполне ли они здоровы, красивы, умны и счастливы? Я сердился на себя, что не могу разделить с ней ее забот; я тепло относился к этим детям лишь потому, что Марианна когда-то носила их в себе, но они не были моими детьми; когда-то у меня был сын, мой собственный: он умер двадцатилетним, и теперь не осталось даже малой его частицы на этой земле…
— Хочешь купить у меня улитку?
Я погладил Анриетту по щечке; у нее был мой высокий лоб, мой нос и забавная серьезная гримаска; она совсем не походила на свою мать.
— Эта крепко стоит на ножках, — сказала Марианна. Она вглядывалась в личико девочки, будто пытаясь угадать ее будущее. — Как ты думаешь, она вырастет красавицей?
— Несомненно.
Несомненно, когда-нибудь она станет прелестной девушкой, потом состарится, станет беззубой старухой, и однажды я узнаю о ее смерти.
— Кого из них ты больше любишь? — допытывалась Марианна.
— Не знаю. Обоих.
Я улыбнулся ей, и наши руки сплелись. Стоял чудный летний день, пели птицы в вольере, в глицинии жужжали осы; я сжимал руку Марианны, но я ей лгал. Я любил ее, но не разделял ее радостей, печалей и тревог: я не любил того, что любила она. Она была одинока рядом со мной, но не знала этого.
— Слышишь? — Она вскинула голову. — Кто бы это мог приехать сегодня?
Я услышал стук колес по дороге, в парк въехала коляска, из нее вышел мужчина; это был человек в возрасте, довольно полный, шел он с видимым усилием; он направился к нам, и широкое лицо его просияло: это был Бомпар.
— Как ты здесь оказался? — удивился я, плохо скрывая свой гнев.
— Вот уже неделя, как я вернулся из России, — улыбнулся он. — Представьте меня.
— Это Бомпар, ты встречала его когда-то у мадам де Монтессон, — объяснил я Марианне.
— Я припоминаю.
Она с любопытством разглядывала его; он сел, и Марианна спросила:
— Вы вернулись из России: это красивая страна?
— Холодная, — со злостью сказал он.
Они заговорили о Санкт-Петербурге, но я не слушал. У меня сжалось сердце, перехватило дыхание, кровь стучала в висках, и я узнал это помрачение: то был страх.
— Что с тобой? — спросила Марианна.
— Солнце напекло голову.
Она взглянула на меня с удивленным беспокойством:
— Может, тебе прилечь?
— Ничего, само пройдет. — Я встал и посмотрел Бомпару в глаза. — Пойдем, я покажу тебе парк. Мы ненадолго, Марианна.
Она кивнула, проводив нас озадаченным взглядом: у меня никогда не было от нее секретов.
— Ваша жена прелестна. Я был бы счастлив узнать ее поближе и рассказать ей о вас.
— Берегись, я сумею отомстить, ты ведь помнишь?
— Мне кажется, что сегодня ваши угрозы неуместны, ведь вам есть что терять.
— Ты хочешь денег, сколько?
— Вы ведь и правда очень счастливы, не так ли?
— Пусть мое счастье не заботит тебя. Сколько ты хочешь?
— Счастье дорогого стоит, — отвечал он. — Я хочу пятьдесят тысяч ливров в год.
— Тридцать тысяч, — сказал я.
— Пятьдесят. И никакого торга.
Мое сердце бешено стучало; в этой игре меня устраивал лишь выигрыш, и играл я всерьез: любовь моя была подлинной, и подлинной была нависшая надо мной опасность. Нельзя было допустить, чтобы Бомпар заподозрил безграничность своей власти надо мной, иначе он очень скоро разорил бы меня своим вымогательством; я не хотел, чтобы Марианна умерла в нищете.
— Ладно, — сказал я. — Расскажи Марианне. Она скоро простит мне мою ложь, а ты останешься ни с чем.
Он помялся:
— Сорок тысяч.
— Тридцать. И никакого торга.
— Согласен.
— Деньги получишь завтра. А теперь уходи.
— Ухожу.
Я смотрел ему в спину и вытирал вспотевшие руки. Мне казалось, что на кону стоит моя жизнь.
— Что он хотел от тебя? — спросила Марианна.
— Он хотел денег.
— Почему ты с ним так резко обошелся?
— Он навеял мне тяжелые воспоминания.
— И поэтому ты так разволновался при его появлении?
— Да.
Она смотрела на меня с подозрением:
— Забавно, можно было подумать, что ты его испугался.
— Какая чушь! С чего бы мне его бояться.
— Возможно, между вами произошло что-то, о чем я не знаю.
— Говорю тебе, это человек, которому я причинил много зла. И очень в том раскаиваюсь.
— И это все?
— Разумеется. — Я обнял ее. — Что тебя беспокоит? Разве у меня могут быть от тебя секреты?
Она тронула мой лоб:
— Ах, если б я могла прочесть твои мысли! Я ревную ко всему, что происходит в твоей голове без меня, и к твоему прошлому, о котором я так мало знаю.
— Я рассказывал тебе о моем прошлом.
— Ты о нем рассказывал, но я его не знаю.
Она прижалась ко мне.
— Я был несчастен. И я не жил. Ты дала мне счастье и жизнь…
Я колебался. Мне захотелось во всем признаться, страстно захотелось перестать ей врать, вверить ей себя с моей непомерной правдой: ведь тогда, если она сможет любить меня и бессмертным, я буду и впрямь спасен вместе со всем моим прошлым и безнадежным будущим.
— Да? — В глазах ее был вопрос. Она чувствовала, что я что-то скрываю.
Но я вспомнил другие глаза: глаза Карлье, Беатриче, Антонио. И я боялся увидеть, как ее взгляд изменится.
— Я люблю тебя, — ответил я. — Разве этого не довольно?
Я улыбнулся, и ее лицо смягчилось; она доверчиво улыбнулась мне в ответ:
— Да, мне этого довольно.
Я мягко коснулся моими бессмертными губами ее смертного рта и подумал: да будет Всевышнему угодно, чтобы она никогда не узнала о моем предательстве!
Прошло пятнадцать лет. Бомпар несколько раз обращался ко мне за внушительными суммами денег, и я ему всегда их давал, но в последнее время он больше не объявлялся. Мы были счастливы. В тот вечер Марианна вновь надела свое платье из черной тафты с красными полосками; стоя перед зеркалом, она придирчиво себя разглядывала: она все еще была прекрасна. Внезапно она обернулась:
— Как молодо ты выглядишь!
Я понемногу обесцвечивал волосы, стал носить очки, я пытался усвоить повадки человека в возрасте, но лицо оставалось предательски молодым.
— Ты тоже! — Я улыбнулся. — Мы не замечаем, как стареют наши любимые.
— Ты прав.
Она склонилась над букетом хризантем и принялась обрывать увядшие лепестки.
— Как жаль, что мне придется сегодня сопровождать Анриетту на бал. Потерянный вечер. Я так люблю наши вечера…
— У нас много вечеров впереди.
— Но этот будет потерян, — вздохнула она.
Она выдвинула ящичек туалетного столика, вынула несколько колец и надела их.
— Ты помнишь, как Жак любил это кольцо? — спросила она, показывая мне массивное серебряное кольцо с синим камнем.
— Помню.
Я не помнил. Я ничего не помнил о нем.
— Он так грустил, когда мы уезжали в Париж; он был чутким ребенком, не то что Анриетта.
Она помолчала, глядя в окно: на дворе моросило, стояла осень. Ватное небо тяжко нависало над полуголыми деревьями. Марианна весело подошла ко мне и положила руки мне на плечи:
— Скажи, как ты проведешь вечер, и мне будет чем заполнить мысли о тебе.
— Я спущусь в лабораторию и поработаю, пока не начну клевать носом. А ты?
— Мы зайдем домой перекусить, а потом я проскучаю на этом балу до часу ночи.
— Мама, вы готовы? — спросила Анриетта, входя в комнату.
Она была стройной и высокой, как и ее мать, и унаследовала ее голубые глаза, но лоб был высоковат, а нос резковато очерчен: нос Фоска. На ней было розовое платье, усеянное маленькими букетиками, и оно плохо сочеталось с резкими чертами ее лица. Она подставила мне лоб:
— До свидания, отец. Вы будете скучать без нас?
— Боюсь, что да.
Она, смеясь, обняла меня:
— Я буду веселиться за двоих.
— До завтрашнего утра, — сказала Марианна и легко скользнула пальцами по моему лицу, — думай обо мне.
Я выглянул в окно и смотрел, как они садятся в коляску, которую затем проводил взглядом до первого поворота дороги. Я чувствовал себя потерянным. Чем бы я ни занимался, этот особняк оставался для меня чужим; мне казалось, что я поселился в нем вчера и покину его завтра, — я не чувствовал себя дома. Я выдвинул один из ящичков туалетного столика: там была шкатулка, в которой хранились локон Жака, его миниатюрный портрет и сухие цветы; в другой шкатулке лежали памятные вещицы Анриетты: молочный зуб, страница с детскими каракулями, вышитый лоскуток. Я закрыл ящик и позавидовал Марианне: у нее так много драгоценностей!
Я спустился в лабораторию, она была пуста; белые плиты гулко отозвались на мои шаги. Колбы, пробирки и реторты смотрели на меня враждебно и вызывающе. Я подошел к микроскопу. Марианна собственноручно посыпала стеклышко мелким золотым порошком, и я знал, что она была бы счастлива, если бы мне удалось дать ему точное описание; но мои иллюзии развеялись: мне никогда не удастся сорвать с мира его маску. В микроскоп и сквозь очки я все равно смотрел своими глазами; ибо, лишь оставаясь ощутимыми и видимыми, предметы начинали существовать для нас, послушно занимая место в пространстве и времени среди других предметов; даже если мы поднимемся до луны или спустимся на дно океана, мы останемся людьми в мире людей. А таинственные реалии, которые рукой не потрогаешь: силы, планеты, молекулы, волны, — лишь зияющая пустота, углубленная нашим неведением и прикрытая словами. Природа никогда не откроет нам своих секретов, потому что у нее секретов нет: мы сами придумываем вопросы и конструируем ответы на них, и на дне наших реторт мы обнаруживаем только собственные мысли; эти мысли способны с течением времени умножаться, усложняться, объединяться во все более хитроумные системы, но как они могут вытащить меня из меня самого? Я приложил глаз к микроскопу; я вечно буду видеть одну и ту же картину перед моими глазами, перед моим мысленным взором; ничто никогда не станет другим, и сам я не сделаюсь другим.
Было около полуночи, когда я с удивлением услышал стук колес; влажная дорога хлюпала под лошадиными копытами. Я вышел с канделябром в сад; из коляски выскочила Марианна, она была одна.
— Почему ты так рано?
Она проскользнула мимо, не обняв меня, даже не глянув в мою сторону; я последовал за ней в библиотеку. Она встала у огня, и мне показалось, что она дрожит.
— Ты замерзла, — тронул я ее за руку.
Она живо отпрянула от меня:
— Нет.
— Что с тобой?
Она обратила ко мне лицо: оно было очень бледным под черным капюшоном; она смотрела на меня, будто видела впервые; прежде я уже видел это выражение на лицах других: это был ужас.
Я повторял: «Что с тобой?» — но я и без того знал.
— Это правда? — спросила она.
— О чем ты?
— То, что сказал мне Бомпар, правда?
— Ты видела Бомпара? Где же?
— Он распорядился доставить письмо в наш дом. Я побывала у Бомпара. Я застала его в кресле, парализованным. Он сказал, что хотел перед смертью отомстить за себя.
Голос ее звучал отрывисто, она смотрела застывшим взглядом. Она подошла ко мне:
— Он прав, на твоем лице нет ни морщинки. — Марианна протянула руку и тронула мои волосы. — Они обесцвечены, да?
— Что он рассказал тебе?
— Все: про Кармону, про Карла Пятого. Невероятно. Это правда?
— Это правда.
— Так это правда!
Она отступила на шаг и вперилась в меня диким взглядом.
— Не смотри на меня так, Марианна, я не привидение.
— Привидение мне было бы понятнее, чем ты, — медленно проговорила она.
— Марианна! Мы любим друг друга, и ничто не может разрушить нашу любовь. Что значат прошлое и будущее? Слова Бомпара ничего не меняют.
— Все изменилось навсегда. — Она упала в кресло и закрыла лицо руками. — Ах! Лучше бы ты умер!
Я опустился подле нее на колени, отвел от ее лица руки:
— Посмотри на меня. Разве ты меня не узнаешь? Это же я, в самом деле я. Я, а не кто-то другой.
— Ах, — возмутилась она, — зачем ты скрыл от меня правду?
— А ты любила бы меня, если бы знала?
— Никогда!
— Почему? Разве я проклят? Или одержим дьяволом?
— Я отдала тебе всю себя целиком. Я думала, что и ты теперь мой в жизни и в смерти. А ты дал мне взамен лишь ничтожную часть твоей жизни. — Ее душили рыдания. — Женщина среди сотен других женщин! Придет день, когда ты даже не вспомнишь моего имени. И это будешь ты, ты, и никто другой. Нет. — Она встала. — Нет, это невозможно.
— Любовь моя, ты прекрасно знаешь, что я принадлежу тебе. Я никогда так не принадлежал никому, и в будущем это невозможно.
Я обнял ее, и она с каким-то равнодушием покорилась; она выглядела смертельно усталой.
— Послушай, — настаивал я, — выслушай меня.
Она согласно кивнула.
— Ты прекрасно знаешь, что до встречи с тобой я был мертвецом и только ты сделала меня живым человеком; когда ты покинешь меня, я вновь стану призраком.
— Ты не был мертв. — Она отстранилась от меня. — И ты никогда не станешь настоящим призраком; ни одной минуты ты не был таким, как я. Все было ложью.
— Смертный человек не мог бы так страдать из-за этих твоих слов, — сказал я. — Никто не смог бы любить тебя так, как я.
— Все было ложью, — твердила она. — Мы страдаем по разным причинам; ты любишь меня, но принадлежишь другому миру. Ты для меня потерян.
— Вовсе нет, — сказал я. — Только теперь мы обрели друг друга, ведь только теперь нас объединяет истина.
— Ничто твое не может быть для меня истиной.
— Моя любовь истинна.
— Чего стоит твоя любовь! Когда двое любят друг друга, их тела и души преображаются любовью, она становится их сущностью. А для тебя любовь ко мне — это… эпизод. — Она уронила голову на руку. — Как я одинока!
— Я тоже одинок.
Долгое время мы просидели в молчании друг против друга; слезы текли по ее щекам.
— Попытайся понять, какова моя участь, — сказал я.
— Да. — В ее лице что-то дрогнуло. — Это ужасно.
— Неужели ты не хочешь мне помочь?
— Тебе помочь? — Она пожала плечами. — Я буду помогать тебе десять или двадцать лет. Что это изменит?
— Ты можешь дать мне сил на многие века.
— И что потом? Другая женщина придет тебе на помощь! Как я хотела бы тебя больше не любить! — воскликнула она с чувством.
— Прости меня, я не должен был обрекать тебя на эту долю.
На глаза мне навернулись слезы. Она бросилась в мои объятия и в отчаянии зарыдала.
— Но я не в силах желать другой, — вздохнула она.
Я толкнул калитку, вышел на пастбище и сел под красным буком. Коровы паслись на залитом солнцем лугу, стояла жара. Я раздавил пальцами пустую скорлупку букового орешка; несколько часов я провел, склонившись над микроскопом, и мне было приятно смотреть по сторонам. Марианна ждала меня под липой или же в гостиной с задернутыми шторами, но мне было лучше вдали от нее: когда мы не были рядом, мы могли представлять себе, что будем снова вместе.
К дереву подошла корова и стала чесаться головой о ствол; я представлял себя этой коровой, чувствовал на щеке грубую ласку коры, а в животе — теплую зеленую тьму; мир был бескрайним лугом, входившим в меня через рот; это могло длиться вечность. Почему мне нельзя было остаться навеки под этим буком, без движения и желаний?
Корова уставилась на меня большими глазами, обрамленными рыжими ресницами; ее живот был набит свежей травой, и она умиротворенно пялилась на этот странный предмет, бесполезно торчавший перед ее носом; она смотрела на меня невидящим взглядом, оставаясь в пределах своей жвачной вселенной. А я смотрел на корову, на безоблачное небо, на тополя, на отливавшую золотом траву, и что я видел? Я был замкнут в моей человечьей вселенной, замкнут навечно.
Я вытянулся на спине и стал смотреть в небо. Мне никогда не попасть по ту сторону небесного свода; я пленник моего бессмертия и никогда не увижу вокруг себя ничего, кроме тюремных стен. Я снова взглянул на луг. Корова улеглась и продолжала жевать. Два раза подала голос кукушка. Этот тихий зов, ни к кому не обращенный, угас в тишине. Я встал и направился к дому.
Марианна сидела в своем будуаре у раскрытого окна. Она машинально улыбнулась мне:
— Ты хорошо поработал?
— Я продолжил вчерашние опыты. Почему ты не пришла помочь мне? Ты совсем разленилась.
— Нам больше некуда спешить, — сказала она. — У тебя впереди вечность. — Ее рот чуть скривился. — Я устала.
— Тебе не стало легче?
— Все то же самое.
Она жаловалась на боли в животе; она очень исхудала и пожелтела. Десять, двадцать лет… Теперь я считал годы и порой начинал думать: уж скорее бы это случилось! С тех пор как Марианна узнала мою тайну, она стала быстро угасать.
— Что мне посоветовать Анриетте? — спросила она спустя какое-то время.
— Ты еще не решила?
— Нет. Я думаю об этом днем и ночью. Все так серьезно.
— Она любит этого человека?
— Если бы любила, то не спрашивала бы моего совета. Но возможно, она с ним будет счастливее, чем с Луи…
— Возможно, — откликнулся я.
— Будь у нее другая жизнь, она была бы совсем не такой, как ты думаешь?
— Конечно.
Этот разговор повторялся у нас уже раз двадцать, и из любви к Марианне я старался выказать к нему интерес. Хотя о чем говорить! С мужем ли, с любовником — Анриетта всегда останется собой.
— Но если она уйдет, Луи оставит малышку у себя. Что будет с ребенком?
Марианна посмотрела на меня, и в ее взгляде вспыхнула навязчивая тревога.
— Ты позаботишься о ней?
— Мы вместе с тобой о ней позаботимся, — отвечал я.
Она пожала плечами:
— Ты прекрасно знаешь, что скоро меня не станет. — Она протянула руку и сорвала за окном кисть глицинии. — Меня могла бы утешить мысль, что ты останешься тут навсегда. А другие, они тоже утешались этим?
— Кто другие?
— Катерина. Беатриче.
— Беатриче не любила меня. А Катерина, несомненно, надеялась рано или поздно вымолить у Бога, чтобы Он отпустил меня к ней на небо.
— Она говорила тебе об этом?
— Не помню. Но наверняка так думала.
— Ты не знаешь? Не помнишь?
— Нет.
— Ты помнишь хоть какие-то ее слова?
— Кое-что помню.
— А голос? Ты помнишь ее голос?
— Нет. — Я тронул руку Марианны. — Я не любил ее так, как люблю тебя.
— О, я знаю, что ты меня забудешь, да оно и к лучшему. Воспоминания — это так тяжко.
Она положила глицинию на колени и теребила цветки своими высохшими пальцами.
— Ты будешь жить в моем сердце много дольше, чем жила бы в сердце смертного человека.
— Нет, — с горечью сказала она. — Если бы ты был смертным, я жила бы с тобой до конца времен, потому что твоя смерть и была бы для меня концом времен. А так я умру в мире, которому нет конца.
Я ничего не ответил. Мне нечего было сказать.
— Что ты будешь делать потом? — спросила она.
— Я постараюсь любить то, что могла бы полюбить ты, и поступать так, как ты поступала бы.
— Постарайся остаться человеком среди людей. Это единственное твое спасение.
— Я попытаюсь, — согласился я. — Теперь люди стали мне ближе, потому что ты из их племени.
— Помогай им. Поставь им на службу твой опыт.
— Я так и поступлю.
Она часто говорила о моем печальном будущем. Но как ей, с ее смертным сердцем, было вообразить его!
— Обещай мне! — попросила она.
Отсвет былого воодушевления блеснул в ее глазах.
— Обещаю.
На лиловую кисть глицинии с жужжанием села оса; вдали промычала корова.
— Возможно, это мое последнее лето, — обронила Марианна.
— Не говори так.
— Какое-то лето будет последним, — отозвалась она и качнула головой. — Я тебе не завидую. Но и ты не завидуй мне.
Мы долго сидели у окна, не в силах ничем друг другу помочь; наша близость была бы теснее, даже если бы один из нас умер; у нас не было общих дел, и мы не знали, о чем говорить. Но мы все еще любили друг друга.
— Поднеси меня к окну, — сказала Марианна. — Я хочу в последний раз увидеть заход солнца.
— Это утомит тебя.
— Прошу тебя. В последний раз.
Я откинул одеяло и взял ее на руки. Она так исхудала, что весила не больше ребенка. Она отвела рукой штору.
— Да, — вздохнула она. — Я помню. Это было прекрасно. — Она уронила шторы. — Для тебя все останется как прежде. — Голос ее дрожал.
Я снова уложил ее в кровать. Ее изборожденное морщинами лицо совсем пожелтело; тяжесть волос утомляла Марианну, и коротко остриженная ее головка стала такой маленькой, что напоминала мне забальзамированные головы, которыми была усеяна поляна посреди индейской деревни.
— Столько всего случится, — вновь заговорила она, — много важных событий. А я ничего не узнаю!
— Ты можешь продержаться еще долго. Твой доктор сказал, что у тебя очень сильное сердце.
— Не лги! — сказала она с внезапным гневом. — Ты и без того довольно лгал! Я знаю, что со мной все кончено. Я ухожу, и ухожу в полном одиночестве. А ты останешься тут без меня навсегда. — Она горестно заплакала. — Я совсем одна! Ты отпускаешь меня совсем одну!
Я взял ее руку и стиснул ее. Как хотелось бы мне сказать: «Я умру вместе с тобой! Нас похоронят в одной могиле, мы прожили нашу жизнь, и ничего другого не существует!»
— Завтра, — сказала она. — Солнце взойдет, а меня уже нигде не будет. Останется только мое тело. И если ты когда-нибудь откроешь мой гроб, там будет лишь горстка пепла. Даже кости истлеют. Даже кости! — повторяла она. — А для тебя все будет продолжаться так, будто меня и на свете не было.
— Я буду жить тобой, думать о тебе…
— Ты будешь жить без меня. И однажды ты меня забудешь. Ах, — всхлипнула она, судорожно глотнув, — как это несправедливо!
— Я хотел бы умереть вместе с тобой.
— Но ты не можешь этого сделать.
Пот градом катился по ее лицу, рука была влажной и холодной.
— Если бы я могла думать: он придет ко мне через десять, через двадцать лет, умирать было бы не так горько. Но нет. Никогда. Ты оставляешь меня навсегда.
Я повторял: «Я все время буду думать о тебе». Но она, казалось, не слышала; она в изнеможении откинулась на подушки и прошептала:
— Я ненавижу тебя.
— Марианна, разве ты забыла, как я люблю тебя?
Она дернула головой:
— Я все знаю. Я ненавижу тебя.
Она закрыла глаза; она, казалось, спала, но во сне иногда стонала. Анриетта сидела рядом со мной; это была крупная женщина с резкими чертами лица.
— Почти не дышит, — заметила она.
— Да. Это конец.
Пальцы Марианны судорожно сжались, углы рта опустились в гримасе страдания, отвращения и упрека; затем она вздохнула, и все ее тело обмякло.
— Как легко она умерла, — удивилась Анриетта.
Похороны были спустя два дня. Могилу вырыли в середине кладбища — камень среди камней, занимавший под небом подобающее ему место, ни больше ни меньше; когда церемония окончилась, они ушли, оставив позади себя Марианну, ее могилу, ее смерть. Я остался у могильного холмика; я знал, что под землей ее нет: там зарыто тело старой женщины с сердцем, полным горечи; но Марианна, с ее улыбками, надеждами, поцелуями, нежностью, теперь стояла на кромке прошлого; я ее еще видел, мог с ней говорить, улыбаться ей, я чувствовал на себе ее взгляд, который сделал меня человеком среди людей; дверь вот-вот закроется, а я хотел помешать ей закрыться. Надо было не двигаться, ничего не видеть и не слышать, отвергнуть окружающий мир, и я лег на землю ничком, закрыл глаза и напряжением всех моих сил держал дверь открытой: я не позволял рождаться настоящему, чтобы прошлое продолжало существовать.
Прошли день и ночь, настало утро. Я вздрогнул: не случилось ничего, но я ясно услышал гудение пчел в кладбищенских цветах, вдали промычала корова, я все это слышал. Внутри меня прозвучал глухой удар: все, дверь захлопнулась, я больше никогда не войду в нее. Вытянув занемевшие ноги, я приподнялся на локте: что мне теперь делать? Я встану, и жизнь продолжится? Умерла Катерина, умерли Антонио, Беатриче и Карлье, все те, кого я любил когда-то, а я продолжал жить после их смерти; я всегда оставался на этой земле, веками оставался все тем же; мое сердце могло подчас сжиматься от жалости и тоски, могло учащенно забиться, бунтуя, но потом приходило забвение. Я вцепился пальцами в землю и повторял в отчаянии: «Я не хочу». Смертный человек мог отказаться продолжить свой путь, он мог увековечить свой бунт: умереть. Но я был пленником жизни, толкавшей меня к равнодушию и забвению. Сопротивление было бесполезно. Я встал и медленно побрел к дому.
Я вошел в сад и увидел, что полнеба затянуто тяжелыми черными облаками, другая половина безмятежно голубела; одна стена дома была серой, фасад сиял нестерпимой белизной, а трава казалась желтой. Временами налетал ветер, пригибая к земле деревья и кусты, потом все стихало. Марианна любила грозы. Может, мне удастся заставить ее жить внутри меня? Я сел под липу, на ее любимое место. Я видел глубокие тени и ослепительную белизну, вдыхал запах магнолий, но ни запахи, ни игра светотени ни о чем мне не говорили; этот день не был моим, он повис в напряженном ожидании, он хотел быть прожитым Марианной. Но она не жила в этот день, и я не мог заменить ее. Вместе с Марианной погрузился во тьму целый мир, он больше никогда не увидит света. Теперь все небесные оттенки смешались, цветы стали неразличимо похожи, а цвета должны были слиться в один: цвет скуки.
Дверь кафе открылась, и служанка выплеснула на мостовую ведро воды, с подозрением глядя на Регину и ее спутника; на втором этаже хлопнули жалюзи. Регина сказала:
— Может, нам приготовят кофе?
Они вошли. Женщина мыла в зале пол; Регина и Фоска сели за один из столиков, покрытых клеенкой.
— Не могли бы мы чего-нибудь выпить? — спросила Регина.
Женщина подняла голову, отжала мокрую тряпку над ведром с грязной водой и вдруг заулыбалась:
— Могу подать вам кофе с молоком.
— И погорячее, — попросила Регина. Она повернулась к Фоске: — Значит, всего лишь какие-то два века назад вы еще могли любить.
— Всего два века назад, — кивнул он.
— И конечно, вы ее очень скоро забыли?
— Не сразу, — ответил Фоска. — Довольно долго я чувствовал на себе ее взгляд. Я заботился о дочери Анриетты; я видел, как она росла, как вышла замуж, видел ее смерть. У нее был сынишка Арман, я заботился и о нем тоже. Анриетта умерла, когда ребенку было пятнадцать лет; она к тому времени стала эгоистичной и черствой старухой, и она ненавидела меня, поскольку знала мою тайну.
— Часто ли вы вспоминали Марианну?
— Мир, в котором я жил, был ее миром, люди были существами ее племени; работая для них, я трудился и для нее. Так я скоротал лет пятьдесят: я занимался физическими и химическими исследованиями.
— Но не нашли средства вернуть ее к жизни.
— А разве есть такое средство?
— Нет, конечно, — кивнула Регина, — его нет.
Женщина поставила на стол кофейник, молочник и две большие розовые чашки с синими бабочками. Я помню такие с детства, — подумала Регина. Мысль была машинальной, и эти слова уже ничего не значили; у нее уже не было ни прошлого, ни будущего, ни оттенков, ни запахов, ни света. Но она еще могла ощутить быстрый ожог нёба и жаркую волну в горле; она жадно выпила кофе.
— История почти окончена, — сказал Фоска.
— Заканчивайте ее, — сказала она. — Доведем дело до конца.