Рождественские праздники 1951 года во Франции ознаменовались полемикой, которая всколыхнула и прессу, и общественность и в эти обычно радостные дни прозвучала неожиданно горькой нотой. Церковь устами своих прелатов уже несколько месяцев выражала неодобрение тому факту, что и в быту, и в коммерции все большее значение приобретает персонаж Деда Мороза. Они с тревогой вещали о «паганизации» праздника Рождества: общественное сознание отворачивается от его изначального христианского смысла в сторону чуждого религии мифа. В сочельник атака получила дополнительный импульс: к голосу католической церкви в более сдержанном, но столь же решительном тоне присоединился голос протестантской. Газеты уже печатали письма читателей и статьи с разными мнениями, как правило — враждебными церковному, свидетельствовавшие о живом интересе общества к конфликту. Апогеем его стало массовое мероприятие 24 декабря, суть которого корреспондент газеты «Франс-суар» коротко изложил так:
Вчера Дед Мороз был повешен на решетке Дижонского собора, после чего публично сожжен на паперти. Эта зрелищная казнь развернулась на глазах нескольких сотен приходских детей. Прошла она с согласия церковнослужителей, которые вынесли Деду Морозу приговор как самозванцу и еретику. Его обвинили в том, что он паганизировал праздник Рождества, незаконно водворился в нем, подобно птенцу кукушки, и захватывает все больше и больше места. Особенно же его ругают за вторжение в государственные школы, откуда методично изгоняются рождественские ясли.
В воскресенье в три часа пополудни злосчастный дедушка вслед за множеством невинных душ поплатился за ошибку тех, кто будет рукоплескать его казни. Белая борода занялась огнем, и жертва пропала в дыму.
По завершении расправы было обнародовано официальное сообщение, главная мысль которого изложена в следующих словах.
Выражая стремление прихожан бороться против лжи, двести пятьдесят детей собрались у главного входа в Дижонский кафедральный собор и сожгли Деда Мороза.
Это было не просто зрелище, а символический жест. Дед Мороз стал искупительной жертвой. Правда в том, что ложь не может пробудить в ребенке религиозное чувство и ни в коем случае не является средством воспитания. Пусть другие говорят и пишут, что хотят, пусть выставляют Деда Мороза противовесом Плеточнику[1]. Мы же, христиане, в этот праздник должны по-прежнему славить Рождество Спасителя.
Казнь Деда Мороза на соборной паперти была воспринята горожанами неоднозначно и даже среди католиков вызвала резкие комментарии.
Эта несвоевременная манифестация чревата последствиями, которых ее организаторы не предусмотрели.
Город разделился на два лагеря.
Ожидается воскресение Деда Мороза, убитого вчера на соборной паперти. Он восстанет из мертвых сегодня в шесть часов вечера в мэрии. Официально объявлено, что он созывает детей Дижона на площадь Свободы: там, опустившись в свете прожекторов на крышу мэрии, он их поздравит, как это бывало каждый год.
Мэр Дижона каноник Кир, скорее всего, не станет высказывать свою позицию в столь щекотливом вопросе.
Казнь Деда Мороза в тот же день вышла на первое место в новостной хронике. Ни одна французская газета не оставила это событие без комментария; некоторые из них, в том числе самая крупнотиражная, процитированная выше «Франс-суар», даже посвятили ему передовицу. В общем и целом действия дижонского духовенства осуждались, так что церковные власти вроде бы сочли за лучшее пойти на попятную или, по крайней мере, соблюдать сдержанность. А вот мнения наших министров, по слухам, разделились. Тон большинства статей сентиментален и вполне тактичен: вера в Деда Мороза — это же так красиво, вреда никому не наносит, дети получают море удовольствия и запасаются чудесными воспоминаниями для взрослой жизни и т. д. По сути, решение проблемы подменяется бегством от нее, ведь не любовь детей к Деду Морозу требует обоснования, а причины, побудившие взрослых его придумать. В любом случае единодушие комментаторов неоспоримо указывает на то, что общество и церковь в этом вопросе расходятся. Несмотря на свою локальность, дижонский инцидент имеет большое значение: во французском обществе, по большей части неверующем, со времен оккупации наблюдается постепенное примирение с религией, доказательством чему служит участие в правительстве конфессионально ориентированной партии «Народно-республиканское движение». Однако традиционные антиклерикалы, и не только в Дижоне, увидели в этом инциденте неожиданную выгоду и спонтанно объявили себя защитниками Деда Мороза. Рождественский персонаж как символ безбожия — что за парадокс! Получается, церковь представляет критическое мышление и борется за правду и честность, а рационалисты выступают на стороне суеверия. Внешне очевидный обмен ролями наводит на мысль, что фактически дело совсем не так просто. Перед нами симптоматичное проявление очень быстрой эволюции нравов и верований, прежде всего во Франции, но, вероятно, и за ее пределами. Не каждый день этнологу выпадает возможность наблюдать внутри того общества, к которому он сам принадлежит, внезапное развитие ритуала или даже культа, изучать его причины и воздействие на другие формы религиозной жизни и, наконец, пытаться понять, о каких глубинных трансформациях говорят лежащие на поверхности события, в чьей важности церковь, знающая толк в таких вещах, нисколько не ошибается (по крайней мере, когда не выходит за рамки этой оценки).
Уже года три, иначе говоря, с тех пор как состояние нашей экономики более или менее нормализовалось, Рождество во Франции празднуют с невиданным до войны размахом. И масштабы, и формы, которые принимает торжество, — явным образом прямой результат влияния и авторитета Соединенных Штатов Америки. Одновременно появились: высокие елки на перекрестках и главных улицах, вечером освещенные огнями; красочная упаковочная бумага для рождественских подарков; поздравительные открытки и обычай всю праздничную неделю держать их на каминной полке; жестяные кружки для сбора пожертвований, выставляемые Армией Спасения на дорогах и площадях; наконец, в крупных магазинах появились ряженые — Деды Морозы, которым дети поверяют новогодние желания. Еще несколько лет назад французы, побывавшие в Соединенных Штатах, считали все эти обычаи причудой и ребячеством, неопровержимым свидетельством глубинной несовместимости двух менталитетов. И вот теперь они пересажены на французскую почву, причем так легко прижились и распространились, что есть о чем задуматься историкам культуры.
Здесь, как и в других областях жизни, мы присутствуем при обширном процессе диффузии, скорее всего, мало отличном от архаических аналогов, обычно изучаемых по чужим примерам вроде воздушного огнива или пироги с балансиром. Рассуждать о событиях, свидетели которым — мы сами, а место действия — наше собственное общество, одновременно и легче, и труднее. Легче, потому что сохраняется непрерывность опыта, все его ключевые моменты и нюансы. А труднее — потому что в таких случаях, очень редких, осознается предельная сложность даже малейших социальных трансформаций и видимые причины процессов, в которых мы участвуем, весьма далеки от истинных факторов, распределяющих среди нас роли.
Поэтому объяснять эволюцию празднования Рождества во Франции одним лишь влиянием Соединенных Штатов было бы слишком просто. Факт заимствования бесспорен, но не исчерпывает всех причин. Кратко перечислим очевидные: во Франции больше американцев, чем раньше, и они празднуют Рождество по-своему; кино, «дайджесты» и романы, репортажи крупных газет познакомили нас с американскими нравами, а последние в благоприятном ключе связываются с военной и экономической мощью Соединенных Штатов; не исключено даже, что внедрению некоторых товаров, необходимых в рождественском ритуале, прямо или косвенно способствовал план Маршалла. Но всего этого недостаточно, чтобы объяснить описываемый феномен. Завезенные из Штатов обычаи утвердились даже в тех слоях населения, где об их происхождении никто не имеет понятия. В рабочей среде, где коммунистическая пропаганда наверняка опорочила бы все, на чем стоит знак «made in USA», их приняли так же охотно, как всюду. Помимо простой диффузии уместно упомянуть очень важный процесс, изначально выделенный Крёбером и названный им диффузией стимула (stimulus diffusion), когда привнесенный обычай не ассимилируется, а скорее играет роль катализатора: само его появление вызывает к жизни идентичный обычай, который потенциально уже существовал во вторичной среде. Приведем пример, непосредственно касающийся нашей темы. Бумажный фабрикант едет в Америку по приглашению коллег или в составе экономической миссии и видит, что там производят особую бумагу для упаковки рождественских подарков; он заимствует идею — это явление диффузии. Парижская домохозяйка идет в ближайший писчебумажный магазин за бумагой для упаковки подарков и обнаруживает на витрине образцы красивее и качественнее тех, которыми довольствовалась ранее; она ничего не знает об американском обычае, но красивая бумага удовлетворяет ее эстетическую потребность и соответствует ее эмоциональному предпочтению, которые уже были заложены, но не получали выхода. Она не заимствует чужой обычай напрямую (как фабрикант), но, будучи принят, этот обычай стимулирует возникновение аналога.
Далее, не следует забывать, что празднование Рождества начало набирать силу во Франции и во всей Европе еще перед войной. В первую очередь это обусловлено последовательным ростом уровня жизни, но есть и более глубокие основания. Несмотря на множество архаичных персонажей, Рождество в известном нам виде — праздник достаточно современный. Традиция вешать омелу не является пережитком друидического ритуала, по крайней мере непосредственным его продолжением, поскольку вернулась в обиход, по всей видимости, в Средние века. Рождественская елка впервые упоминается в ряде немецких текстов XVII века; в Англии ее знают с XVIII века, во Франции — только с XIX. Литтре[2], надо полагать, имел о ней смутное представление или просто отличное от нашего, потому что в статье «Рождество» написал, что так называется «в некоторых областях ветка ели или остролиста, пестро украшенная, обязательно увешанная конфетами и игрушками для детей, которые собираются в предвкушении этой радости». Разнообразие имен персонажа, раздающего детям подарки — Дед Мороз, святой Николай, Санта-Клаус, — говорит о том, что это собирательный образ, а не сохранившийся повсеместно с древних времен прототип.
Но современность не изобретательна: она ограничивается тем, что по кусочкам, по деталям восстанавливает старинное торжество, чье значение никогда не забывалось полностью. Если для Литтре рождественская елка — почти экзотика, то Шерюэль[3] в своем «Историческом словаре порядков, нравов и обычаев Франции» (по признанию самого автора, переработке словаря французской старины Сент-Пале[4]) дает показательную характеристику: «На Рождество… в течение многих веков и вплоть до недавнего времени [курсив наш] веселились всей семьей»; затем описываются рождественские увеселения XIII века, похоже, ни в чем не уступавшие нынешним. Следовательно, перед нами ритуал, значение которого в разные периоды истории менялось: он переживал и апогей, и упадок. Американский вариант — просто самая современная его трансформация.
Заметим по случаю, что этот набор фактов убедительно доказывает, насколько неправильно доверять слишком простым объяснениям, автоматически ссылаться на «остатки» и «пережитки», когда исследуешь подобного типа проблемы. Если бы в доисторические времена не было культа деревьев, нашедшего продолжение в различных фольклорных обычаях, возможно, современная Европа и не «придумала» бы рождественскую елку. Как мы показали выше, это именно нововведение, но возникло оно не на пустом месте. У нас немало сведений и о других средневековых обычаях: рождественское полено (в Париже его превратили в пирожное) — толстый ствол дерева, который жгли целую ночь; рождественские свечи внушительных размеров — для той же цели; украшение зданий (наследие римских сатурналий, мы к ним еще вернемся) плющом, остролистом, еловыми лапами; наконец, уже без всякой связи с Рождеством в романах о рыцарях Круглого стола упоминается необычайное дерево, усеянное огнями. В этом контексте рождественская елка предстает как синкретический вариант, объединивший в себе обязательные элементы отдельных звеньев: волшебство, огни, долгое свечение, стойкую зелень. И наоборот, Дед Мороз в своем нынешнем качестве — современный продукт; еще более поздним является поверье, вынудившее датчан открыть специальное почтовое отделение, где отвечают на письма детей со всего мира, что он живет в Гренландии (датская территория) и разъезжает в санях, запряженных северными оленями. Есть даже мнение, что этот компонент легенды распространился главным образом в последнюю войну, когда в Исландии и Гренландии расположились американские военные. Однако северные олени возникли неслучайно. Английские источники эпохи Возрождения упоминают о трофеях — головах северных оленей, выставлявшихся на рождественском балу, и это еще до веры в Деда Мороза и тем паче до того, как сформировалась легенда о нем.
Итак, чтобы сохранить, изменить или оживить старинные обычаи, их ингредиенты мешают и перемешивают, дополняют, находят непривычные формулы. Возрождение Рождества — хочется назвать этот феномен так, и здесь нет игры слов, — не представляет собой ничего специфически нового. Почему же оно всех взбудоражило и почему именно фигура Деда Мороза вызывает ожесточение?
Дед Мороз одет в красное: он король. Его белая борода, шуба и сапоги, сани, в которых он путешествует, связаны с зимой. Его зовут Дедом, и он действительно старик, то есть воплощение благосклонности старейшин. Все это вполне очевидно, но к какой категории его отнести с религиозной точки зрения? Он не мифическое существо — нет такого мифа, где бы рассказывалось о его рождении и делах, — и не герой легенды, ведь о нем не сложено ни одного полуисторического сказания. По сути, это сверхъестественное существо, которое не меняется с течением времени, застыло в одном обличье и строго регулярно выполняет одну уникальную функцию, принадлежит скорее к разряду божеств. У Деда Мороза есть и собственный культ, поддерживаемый детьми, которые каждый год в известный период обращаются к нему с письмами и просьбами. Хороших он вознаграждает, а плохих обделяет. Это божество определенного возрастного класса нашего общества (вера в него сама по себе достаточно характеризует этот класс), и единственное отличие Деда Мороза от настоящего божества сводится к тому, что в него не верят взрослые, хотя поощряют веру детей и питают ее разнообразными мистификациями.
Таким образом, вера в Деда Мороза, прежде всего, выражает статусное различие между маленькими детьми с одной стороны и подростками и взрослыми — с другой. Это связывает ее с обширным комплексом верований и практик, изученных этнологами в большей части обществ, — мы имеем в виду ритуалы перехода и инициации. Мало таких общин, где дети (и иногда женщины) не были бы в каких-то аспектах исключены из общества мужчин под предлогом незнания неких тайн или из-за веры — старательно подогреваемой — в некую иллюзию, которую взрослые не развенчивают, пока не наступает пора произвести ритуальное присоединение младших поколений к старшим. Иногда эти ритуалы, на удивление, схожи с нашими. Например, как может не поразить параллель между Дедом Морозом и качина индейцев юго-запада США? Персонажи в традиционных костюмах и масках воплощают собой богов и предков, которые время от времени возвращаются в деревню, танцуют, а кроме того, наказывают или одаривают детей, причем все обставлено так, чтобы те не узнали в ряженых родителей или знакомых. Дед Мороз явно принадлежит к тому же семейству, а вместе с ним и еще несколько фигур, сейчас отошедших на второй план: Крокмитэн[5], Плеточник и другие. Крайне важно, что одни и те же тенденции в воспитании сегодня имеют следствием, с одной стороны, дискредитацию карательных персонажей качина, а с другой — прославление благодушного Деда Мороза, хотя, учитывая позитивистское и рационалистическое развитие общественного сознания, ему можно было вынести аналогичный приговор. И дело не в рационализации методов воспитания — ведь Дед Мороз не более «правилен», чем Плеточник (в этом отношении церковь права): скорее, мы наблюдаем смещение акцентов в мифе и именно это должны прояснить.
Можно с уверенностью сказать, что ритуалы и мифы, связанные с инициацией, имеют практическое значение: они помогают старшим поддерживать порядок и послушание среди младших. Мы целый год напоминаем детям о том, что придет Дед Мороз, чтобы они усвоили: его щедрость зависит от их поведения. Регулярность раздачи подарков очень способствует обузданию детских капризов, концентрирует их на одном отрезке времени, когда дети действительно вправе требовать подарков. Но уже эта формулировка при всей своей простоте ломает рамки утилитаристского объяснения: как получилось, что дети предъявляют взрослым права, да так деспотично, что те вынуждены разрабатывать сложную мифологию и дорогостоящий ритуал, чтобы удерживать проявления этих прав в каких-то границах? Сразу становится ясно, что вера в Деда Мороза — не только мистификация, устроенная взрослыми для детей забавы ради, но в огромной степени результат весьма дорогой сделки между двумя поколениями. Она превратилась в целый ритуал, это видно на примере растительного декора для дома — еловых веток, остролиста, плюща, омелы. Сегодня это даровая роскошь, а некогда (по крайней мере, в некоторых областях) они были предметом обмена между двумя классами населения: в Англии вплоть до конца XVIII века женщины накануне Рождества ходили по дворам и собирали пожертвования, а взамен оделяли жертвователей зелеными ветками. Позднее в этот торг включились дети, и стоит отметить, что на день святого Николая они могли ходить за пожертвованиями, переодевшись в женское платье, — что дети, что женщины принадлежат к миру неинициированных.
Итак, у обрядов инициации есть очень существенный аспект, которому не всегда уделяли должное внимание, хотя он гораздо глубже освещает их природу, чем практические соображения, разбиравшиеся выше. Возьмем в качестве примера уже упомянутый нами ритуал качина у индейцев пуэбло. Для чего детей держат в неведении относительно человеческой природы персонажей, изображающих качина, — чтобы они их боялись и почитали и вели себя соответственно? Наверняка, но это вторичная функция ритуала. Есть и другое толкование, которое можно обнаружить, обратившись к мифу, лежащему в основе ритуала. Согласно мифу, качина — это души первых детей пуэбло, трагически утонувших в реке в эпоху переселения предков. Следовательно, качина — вестники смерти и одновременно жизни после смерти. Но это еще не всё. В мифе говорится, что, когда предки нынешних индейцев наконец осели в своей деревне, качина стали посещать их каждый год, а уходя, забирать с собой детей. Страшась потерять потомство, индейцы добились от качина обещания, что они останутся в потустороннем мире, зато каждый год их будут изображать танцоры в масках. И если детей не посвящают в тайну качина, то запугивание — не первая и не главная цель. Уверен, что суть в обратном: дети и есть качина. Им не раскрывают мистификацию потому, что они сами представляют ту реальность, ради которой в качестве своеобразного компромисса создается мистификация. Их место не среди ряженых и живых, а среди богов и мертвых — среди богов, которые сами суть мертвецы. А мертвецы — дети.
Мы полагаем, эта интерпретация приложима ко всем обрядам инициации и даже ко всем случаям, когда общество разделяется на две группы. «Неинициированность» нельзя считать чисто негативным состоянием, обусловленным отсутствием знания, верой в иллюзию и т. д. В отношениях инициированных и неинициированных есть позитивный аспект. По этому дополнительному признаку группы соотносятся как живая и мертвая. Правда, зачастую во время обряда роли меняются, и неоднократно, потому что двойственность приводит к взаимообратимости перспектив, которые могут отражаться друг в друге бесконечно, как в противопоставленных зеркалах. Неинициированные — не только мертвецы, но еще и сверхинициированные; и часто происходит так, что духов мертвых персонифицируют инициированные с целью запугать малолеток, но именно последним в заключительной части обряда предстоит разогнать мертвецов и предотвратить их возвращение. Дальнейшие рассуждения увели бы нас от основной темы; достаточно помнить, что, поскольку ритуалы и поверья, связанные с Дедом Морозом, восходят к инициации (а это бесспорно), они раскрывают за оппозицией «дети — взрослые» другую, более глубокую: «мертвые — живые».
К предыдущему выводу мы пришли путем чисто синхронического анализа функции некоторых ритуалов и содержания мифов, на которых они базируются. Но и диахронический анализ привел бы нас к такому же результату. Согласно общепринятому среди историков религий и фольклористов мнению, отдаленный прототип Деда Мороза — Abbé de Liesse («Предводитель Веселья»), или Abbas Stultorum («Предводитель Глупости»), или Abbé de la Malgouvemé («Предводитель Беспорядка», калька с английского Lord of Misrule). В определенные периоды эти персонажи почитались королями Рождества, и все они — наследники древнеримского короля сатурналий. В свою очередь, сатурналии — праздник larvae, умерших насильственной смертью или оставленных без погребения, а за фигурой старика Сатурна — пожирателя детей — вырисовываются Дед Мороз, детский благодетель; скандинавский Юлебок — рогатый демон подземного мира, приносящий детям подарки; святой Николай, который их воскрешает[6] и заваливает подарками, и, наконец, качина — безвременно погибшие дети, отказавшиеся от роли детоубийц и раздающие либо подарки, либо наказания. Добавим, что архаический прототип Сатурна — бог посевов, т. е. зарождения жизни.
Таким образом, современный Санта-Клаус, или Дед Мороз, — синкретический сплав множества персонажей: Предводитель Веселья, мальчик-епископ в роли святого Николая и сам святой Николай (к легенде о нем прямо восходят обычаи, связанные с башмаками, чулками и каминными трубами). Предводитель Веселья властвовал 25 декабря; день памяти святого Николая — 6 декабря; мальчики-епископы избирались в день святых Невинных Младенцев Вифлеемских, 28 декабря. Скандинавского Юля тоже чествовали в декабре. Все это приводит нас непосредственно к libertas decembris[7], упомянутым у Горация, со ссылкой на которые дю Тийо[8] провел параллель между Рождеством и сатурналиями.
Живучесть обычаев сама по себе мало что объясняет, потому что они и выживают, и отмирают не просто так. Основная причина их долголетия — не историческая инерция, а устойчивость их функции, и раскрыть ее должен помочь анализ их современного состояния. Мы отвели в своем рассуждении так много места индейцам пуэбло именно из-за отсутствия всякой мыслимой исторической связи между их порядками и нашими (не считая некоторых поздних испанских влияний XVII века): оно хорошо показывает, что рождественские ритуалы — не обломки истории, а формы мышления и поведения, фиксирующие самые универсальные условия общественной жизни. Не нужно думать, что сатурналии и средневековые рождественские праздники несут в себе истину в последней инстанции и без них ритуал необъясним и бессмыслен. Но они дают материал для сопоставления, с помощью которого можно выявить глубинный смысл часто встречаемых явлений.
Сходство нехристианских элементов праздника Рождества с сатурналиями неудивительно: есть все основания предполагать, что церковь назначила его на 25 декабря (а не на январь или март) с целью заменить им языческие праздники, первоначально отмечавшиеся 17 декабря, но в конце существования Империи растянувшиеся на семь дней, до 24-го. И действительно, у «декабрьских торжеств» Античности и Средневековья много общих черт: во-первых, растительное убранство зданий; затем обмен подарками или раздача подарков детям; веселье и пиршества; наконец, братание богатых с бедными, господ со слугами.
Пристальный анализ фактов вскрывает не менее поразительные структурные аналогии. И у римских сатурналий, и у средневекового Рождества есть две синкретических и противопоставленных черты. С одной стороны, это общность и сопричастность: сословные и статусные различия временно отменяются, рабы и слуги садятся за стол господ, а те им прислуживают; богатые яства доступны всем; женщины и мужчины меняются одеждой. И в то же время социальная группа раскалывается надвое: молодежь отъединяется, избирает своего короля — предводителя молодых, или, как в Шотландии, abbot of unreason («предводителя неразумных»), и отдается безрассудству — в полном соответствии с этим титулом, совершая предосудительные поступки в ущерб другой части населения. Нам известно, что вплоть до эпохи Возрождения проступки эти принимали самые тяжелые формы: кощунство, воровство, насилие и даже убийство. И в рождественские праздники, и на протяжении сатурналий общество живет в двойном ритме высокой солидарности и крайнего антагонизма, и обе эти черты существуют как коррелятивные и оппозитивные. Своеобразное примирение между ними реализуется через Предводителя Веселья. Его признают и даже коронуют настоящие власти; его назначение — командовать бесчинствами, удерживая их в определенных рамках. Что же роднит этого персонажа и его функцию с персонажем и функцией его далекого потомка — Деда Мороза?
Здесь нужно аккуратно соблюдать границу между исторической точкой зрения и структурной. Как мы уже сказали, исторически западноевропейский Дед Мороз, рассовывающий подарки по башмакам и каминным трубам, — прямой и несомненный результат недавнего смещения дня святого Николая: его праздник поглощен рождественским, который отмечается тремя неделями позже. Это объясняет, почему предводитель молодых превратился в старика, но лишь отчасти: системность трансформаций не выявить через случайные исторические и календарные сближения. Реальный персонаж стал мифическим; квинтэссенция юности, символизирующая антагонизм миру взрослых, сменилась символом зрелости, транслирующим благожелательное расположение к молодым; апостол безнравственности взялся насаждать принципы нравственности. Вместо подростков, открыто агрессивных по отношению к родителям, — родители, закрывающие лицо фальшивой бородой, чтобы щедро одарить детей. Вместо реального посредника — воображаемый, и, изменив свою природу, он приобрел строго обратную функцию.
Сразу отвергнем факторы, несущественные для дискуссии, но способные ввести в заблуждение. «Молодежь» как возрастной класс практически исчезла из современного общества (хотя последние несколько лет мы наблюдаем попытки восстановления, о последствиях которых пока рано гадать). Ритуалы, когда-то рассчитанные на три группы участников: детей, молодежь и зрелых людей, сейчас подразумевают две группы (по крайней мере, так произошло с Рождеством): взрослых и детей. Рождественское «безрассудство» по большому счету лишилось опоры; сместившись во взрослую группу, оно еще и смягчилось и теперь проявляется только во время рождественского ужина в кабаре и в ночь святого Сильвестра на Таймс-сквер. Обратимся лучше к роли детей.
В Средние века дети не сидели на месте и не ждали терпеливо, когда им спустят игрушки через трубу. Как правило, собирались ватаги ряженых, в старину носившие название guisarts[9], и шли от дома к дому с песнями и рождественскими пожеланиями, а взамен получали фрукты и пироги. Важный факт: чтобы их требованиям вняли, дети напоминали о смерти. Так, в Шотландии XVIII века распевали следующий куплет:
Rise up, good wife, and be no’ swier (lazy)
To deal your bread as long’s you’re here;
The time will come when you’ll be dead,
And neither want nor meal nor bread.[10]
Даже без этого ценного свидетельства, даже пропустив не менее значительный факт переодевания в духов или призраков, мы нашли бы другие отсылки к смерти, изучая сборы пожертвований детьми. Как известно, они происходили не только в Рождество[11], но поэтапно в продолжение всего кризисного осеннего периода, когда ночь грозит дню, подобно тому как мертвые терзают живых. Рождественские сборы пожертвований начинаются за несколько недель (обычно за три) до дня Рождества, что возвращает нас к таким же сборам, и тоже костюмированным, на день святого Николая. Их характер лучше всего проявляется на первом этапе — в Хеллоуин, канун установленного церковью Дня всех святых. В англосаксонских странах дети до сих пор в Хеллоуин наряжаются привидениями и скелетами и преследуют взрослых, пока те не откупятся мелкими подарками. Течение осени, от начала до дня солнцестояния, означающего спасение света и жизни, сопровождается диалектической последовательностью ритуалов, главными элементами которых являются возвращение мертвых; угрозы и преследования с их стороны; примирение и сосуществование с живыми благодаря обмену подарками и услугами; наконец, триумф жизни на Рождество, когда нагруженные подарками мертвые уходят и оставляют живых в покое до следующей осени.
Характерно, что в латинско-католических странах еще в прошлом веке делали акцент на фигуре святого Николая, то есть на самой умеренной форме уравнения, в то время как в англосаксонских его нарочно расщепляют на крайности: Хеллоуин, когда дети под видом мертвых собирают со взрослых дань, и Рождество, когда взрослые одаривают детей и тем самым славят жизненные силы.
Теперь на первый взгляд противоречивые элементы рождественских ритуалов становятся понятнее. На протяжении трех месяцев мертвые все чаще посещают живых и ведут себя все деспотичнее. Когда они наконец дают передышку, можно позволить себе повеличать их и дать им последнюю возможность явиться в открытую (по-английски это очень точно называется to raise hell). А кому из живых изображать мертвых, если не тем, кто еще не стал полноправным членом группы, то есть несет на себе ту же печать отличия, что маркирует и двойственность высшего порядка — в отношениях мертвых и живых? Поэтому не стоит удивляться, что наибольшую выгоду из празднования извлекают иноземцы, рабы и дети. Низкий политический и социальный статус и возрастное неравенство — в данном случае эквивалентные критерии. И кстати, множество фактов, в основном из скандинавского и славянского фольклора, показывают, что рождественский ужин подразумевает трапезу мертвых и гости играют роль мертвых подобно тому, как дети играют роль ангелов, которые, в свою очередь, тоже принадлежат загробному миру. И вполне естественно, что на Рождество и Новый год (его дубликат) дарят подарки: праздник мертвых по своему существу — праздник других, ибо инаковость — первое, что приходит на ум, когда мы пытаемся составить образ смерти.
На данном этапе мы готовы ответить на вопросы, которые поставили в начале очерка: почему персонаж Деда Мороза эволюционирует и почему церковь наблюдает за этим с таким беспокойством?
Как мы выяснили, Дед Мороз — одновременно и наследует, и противопоставляется Предводителю Неразумных. Прежде всего, эта трансформация означает, что мы стали лучше ладить со смертью. Мы перестали думать, что должны регулярно позволять ей выворачивать наизнанку наши законы и порядки, если хотим от нее отделаться. Сейчас в наших отношениях доминирует добродушие с примесью снисхождения: мы можем проявлять инициативу и щедрость, ведь ей не полагается ничего, кроме подарков, причем чисто символических — игрушек. Но ослабление связи между живыми и мертвыми не вредит персонажу, который ее воплощает: напротив, он как будто бы набирает силу. Вроде бы неразрешимое противоречие — но только если не признавать, что среди наших современников распространяется другое отношение к смерти, и оно замешано не на традиционном страхе перед духами и призраками, а на страхе перед лицом смерти как таковой и связанными с нею лишениями и утратами в жизни. Давайте спросим себя, почему мы так бережно относимся к Деду Морозу, идем на такие жертвы и уловки, чтобы поддерживать его авторитет в глазах детей. Не потому ли, что глубоко в нас прячется постоянное желание верить, хотя бы чуть-чуть, в щедрость без оглядки, в доброжелательность без задней мысли; в тот короткий миг, когда можно отодвинуть в сторону любой страх, зависть и горечь? Вряд ли у нас выйдет поддаться этой иллюзии полностью, и все же наши усилия окупаются по крайней мере тем, что, поддерживая ее в детях, мы ловим случай погреться у огня, зажженного в их сердцах. Убеждая детей в том, что они получают подарки из другого мира, мы обеспечиваем алиби тайному импульсу, который заставляет нас под видом детских игрушек приносить этому самому миру дары. Таким образом, рождественские подарки остаются подлинным жертвоприношением во имя радости бытия, которая состоит прежде всего в том, чтобы не умирать.
Саломон Рейнак[12] однажды очень тонко определил главную разницу между древними религиями и современными: «Язычники молились мертвым, а христиане молятся за мертвых»[13]. Возможно, пересыпанная заклинаниями молитва, которую мы из года в год со все большим жаром адресуем маленьким детям (воплощению мертвых, по идущим с древности представлениям), чтобы они своей верой в Деда Мороза помогли нам верить в жизнь, далека от молитвы мертвым. Тем не менее нам удалось обнаружить свидетельства преемственности между этими двумя способами выражения одной реальности. Церковь, конечно, безошибочно угадала в персонаже Деда Мороза самый неприступный бастион и самый живой очаг современного язычества. Остается гадать, сумеет ли современный человек защитить свое право быть язычником.
Последняя ремарка в заключение: путь от короля сатурналий к Деду Морозу был долог; в процессе основная и, вероятно, наиболее архаичная черта первого как будто бы отмерла. Фрэзер уже показал, что у короля сатурналий есть свой прототип, еще более древний: он персонифицировал короля Сатурна и в течение месяца предавался всяческим излишествам, а затем его торжественно приносили в жертву на алтаре этого бога. Благодаря аутодафе в Дижоне герой воскрес, со всеми своими качествами, и нет ни малейшего парадокса в том, что, желая таким исключительным способом покончить с Дедом Морозом, дижонские церковнослужители вырвали его из более чем тысячелетнего затмения и возродили в полном блеске ритуальный образ, тем самым взяв на себя труд, под предлогом уничтожения, доказать его жизнестойкость.