* * *

Русские — народ грубый, дикий, злобный, коварный и безжалостный — словом, пропащий; для них нет ничего святого. Из-за русских много бед на земле. У нас, американцев, с ними ничего общего.

Приблизительно такими, если кратко, предстают русские в ежедневных сводках новостей. Только нет-нет да и проскользнет через сеть предубеждений крошечный факт — но до того ясный, простой и правдивый, что сразу раздвигает ржавеющий «железный занавес»; и сквозь эту щель становится видно: там не враги, а братья, и все мы — члены единого Товарищества Земных Радостей и Бед.

Есть такой человек — Николай Пестрецов. Знаю я о нем немного, где он сейчас — не ведаю, но расскажу то, что мне известно.

Тридцатишестилетний Николай служил в Советской Армии в должности старшины. Службу нес далеко от родного дома, в Анголе. К нему приехала жена — навестить.

24 августа в Анголу вторглись воинские части ЮАР — они преследовали отступавших партизан Фронта национального освобождения. В населенном пункте Нжива нападавшие вступили в бой с группой советских военных, четверо из которых были убиты в перестрелке, а остальным удалось спастись. Всем, кроме старшины Пестрецова. Он попал в плен, как сообщалось в донесении военного командования ЮАР. В нем говорилось: «Старшина Николай Пестрецов остался рядом с трупом жены, погибшей при атаке Нживы».

Похоже, даже командование с трудом верило в случившееся, потому что повторно передало: «Он направился к убитой, где и остался, хотя женщина была мертва».

Странно. Почему же Николай не сбежал, спасая собственную шкуру? Почему вернулся? Из любви к жене? Или чтобы обнять ее в последний раз? Может, хотел побыть с ней, в скорби и слезах? Может, вдруг понял бессмысленность войны? А может — несправедливость судьбы? Или подумал о детях — родившихся и неродившихся? Или же ему просто стало безразлично, что с ним будет теперь?

Так почему же? Как знать. Точно никто не скажет, но догадаться можно, если судить по поступку Николая.

Пестрецов оказался в одиночной камере южноафриканской тюрьмы. Не «советский», не «коммунист», не «солдат», не «враг» и тому подобное. Просто мужчина, для которого просто женщина просто была на миг дороже всего на свете.

Я поднимаю бокал за Вас, Николай, куда бы Вы ни попали и где бы ни были. Ведь благодаря Вам клятва, которую все люди на земле дают одинаково, наполнилась истинным смыслом; благодаря Вам преисполнились торжественности слова, которые произносят все, только каждый — на своем языке: «…в счастье и в несчастье, в радости и в горе, в болезни и в здравии любить и уважать и беречь до самой смерти — клянусь перед Богом». И Вы сохранили верность клятве, Вы сохранили ее величие, Вы сохранили ее высокое назначение. Да хранит Вас Бог!

(Ах, эти русские! Народ грубый, дикий, злобный, коварный и безжалостный — словом, пропащий; для них нет ничего святого. Из-за русских много бед на земле. У нас, американцев, с ними ничего общего.)

Ясное дело.


То, о чем пойдет речь, отчасти личное. Предупреждаю — может показаться сентиментальным. Сначала я поведал эту историю в письме к жене. А потом подумал: ведь и у вас, пусть не у всех, есть мужья, жены, и вы, возможно, меня поймете. Поэтому решил рассказать и вам — тем более что история эта не обо мне, а о Чарлзе Бойере.

Помните его? Галантный, изысканный, элегантный красавец. Любовник многих очаровательных кинозвезд — на экране. Но таким он представал перед камерой и на страницах иллюстрированных журналов. В жизни все было иначе.

Все сорок четыре года Чарлз любил только одну женщину — свою жену Патрицию. По словам друзей, то была любовь на всю жизнь. И через сорок четыре года супружества Чарлз и Патриция относились друг к другу так же нежно, преданно и заботливо, как и в самом начале.

И вдруг у Патриции обнаружили рак печени. Чарлз знал правду — от врачей, — но ей сказать не сумел. Он сидел у постели жены, ободрял, утешал. Сидел и днем и ночью — и так полгода. Остановить неизбежное он не мог. Никто уже не мог. Патриция умерла на руках у мужа. А через два дня не стало и его: ушел в мир иной по своей воле. Чарлз говорил, что не хочет жить без Патриции: «В ее любви — смысл моей жизни».

Это уже не из фильма. Такова, как я сказал, подлинная история Чарлза Бойера. Не мне судить, верный ли путь он избрал, чтобы справиться с горем. Одно скажу твердо: меня эта история поразила и, как ни странно, принесла мне облегчение. Поразила глубокой любовью, таившейся за фасадом липовых голливудских страстей. А облегчение пришло оттого, что я увидел, как сильно и как долго способны два человека любить друг друга.

Не знаю, как бы я справился с таким горем. Не дай Бог оказаться на месте Чарлза. (Это уже личное — потерпите.) Но иногда, среди будничной суеты, я смотрю внимательно в другой конец комнаты, где та, которую зову женой, другом и спутницей. И тогда понимаю, почему Чарлз поступил так, а не иначе. Все же есть на свете сильная и верная любовь! Я-то знаю. Мне ли не знать!


Однажды я наблюдал, как ко Дню святого Валентина украшали витрину универмага. Была середина января, но ведь торговцам, наверное, надо упредить обмен любовными посланиями. Не поймите меня превратно: торговцы — прекрасные люди. Они дают нам возможность сделать выбор и всегда сообщают о приближении больших праздников. Как еще, если не их стараниями, мы бы вспомнили, что близится День матери, канун Дня всех святых или День святого Валентина? Да еще вовремя, чтобы успеть с поздравлениями.

Есть и другая категория надежных, на мой взгляд, в таком деле людей — воспитательницы в детских садах. О праздниках они никогда не забывают. А уж что касается открыток и прочих знаков любви, то никакой торговец не сравнится с детсадовской воспитательницей. Ибо она вызывает к жизни то, чего торговец предложить не может — нет этому цены, и в продаже этого не бывает.

Под «этим» я имею в виду «комок всякой всячины», как я его называю. Началось все с коробки из-под обуви, которую разрисовал и подарил мне старшнй сын. А потом коробка превратилась в хранилище прочих детских реликвий, подаренных остальными моими ребятами. Со временем она стала моей сокровищницей. Содержимое ее самое обычное: листочки из набора «сделай сам» трех цветов — розового, красного и белого, — теперь уже поблекшие; серебристая фольга; оранжевая папиросная бумага; десяток одноразовых салфеток; макароны трех видов; круглые леденцы; драже из сухого желе; белые сердечки, (по вкусу похожие на конфеты «Тамс» с надписями), — и все это слепилось в комок не без помощи большого куска белой замазки, которую на вкус не отличишь от конфет.

Вообще-то теперь вид у коробки отнюдь не привлекательный: кое-где помялась, а вокруг драже и леденцов слегка заплесневела. Местами коробка пока еще липкая, красные и белые стенки почти всюду превратились в бурые. Но стоит снять крышку — и сразу становится ясно, зачем я храню эту коробку. На сложенных пожелтевших, хрупких страничках из школьной тетради в широкую линейку выведено: «превет папачка», «знем световвалинтина», «я тибя люблю». Целая уйма «я тибя люблю». К дну приклеено двадцать три крестика и нолика, составленных из макарон. Сколько раз я их пересчитывал… А еще тут и там видны каракули: три детских имени.

Сокровища Тутанхамона — ничто по сравнению с моими.

А у вас есть что-нибудь вроде моей коробки со «всякой всячиной»? Знаки любви из числа самых незатейливых и искренних?

Можно прожить долго-долго. Можно получить ценные и великолепные подарки. Можно пользоваться всеобщим уважением и вниманием. Но ничему не веришь так, как «всякой всячине». Она дает силы продолжать бег по жизни — наперекор всему.

Мои дети уже давно выросли. Любят меня по-прежнему; правда, подчас стесняются напрямую, выразить сыновние чувства. И любовь их затуманилась возрастом, опытом и противоречивыми принципами. Безусловно, любовь жива. Только не простой она стала. Такую не положишь в коробку из-под обуви.

Реликвия — «всякая всячина» — хранится у мёня на верхней полке стенного шкафа. Никто про нее не знает. Знаю только я и каждое утро, когда одеваюсь, думаю о ней — о талисмане, о своеобразном маленьком монументе. Иногда снимаю коробку с полки и открываю. Для меня она — нечто настоящее, ощутимое, истинное, особенно когда жизнь не радует, а детские ручонки уже не обовьют шею, как прежде.

Ну вот, растроганный папаша несет душещипательную чушь — хуже некуда, скажете вы. Наверное, от моего рассказа нам обоим теперь неловко. Но как утешение такая исповедь действует потрясающе — лучше любого заклинания и любой молитвы.

Я не оправдываюсь. «Комок всякой всячины» — это для меня воплощение любви. Пусть его положат со мной в могилу. Пусть он всегда и всюду будет рядом.


Расскажу о доме, в котором мне однажды довелось жить. Старенький коттедж на берегу озера, построен в конце дороги в конце девятнадцатого века. Летний домик для семьи, добиравшейся из Сиэтла верхом и на легкой двухместной коляске через чащобы лесные и горы крутые, по тропам лесорубов. Места там тогда были глухие, они и до сих пор глухие.

Дом стоял на кирпичных опорах, в зарослях ежевики и пурпурного вьюнка, твердо решившего до конца бороться за жизнь. И хотя теперь до центра ближайшего городка — рукой подать, территорию вокруг дома давно уже самовольно захватили белки, кролики, одичавшие кошки и еще какие-то зверушки, которых я никогда не видел, но зато часто слышал.

И — еноты. У нас водились еноты. Крупные. Несколько штук.

По причинам, известным лишь Богу и гормонам енотов, они предпочитали спариваться под нашим домом в три часа ночи.

Если под вашей спальней в три часа ночи никогда не играли своих свадеб еноты, то считайте, что вы пропустили один из самых волнующих моментов в жизни. Явление это, мягко говоря, весьма необычное. Слышали когда-нибудь ночные кошачьи поединки? Вот что-то вроде этого, только в десять раз громче и пронзительнее. Чувственными или эротическими их не назовешь, они больше напоминают три пожарные сирены сразу.

Хорошо помню, как это было впервые. Поскольку условия не слишком располагали ко сну, я поднялся. Если уж я говорю, что поднялся, то значит, я ПО-НАСТОЯЩЕМУ ПОДНЯЛСЯ. Чуть ли не на метр вертикально вверх. Вместе с одеялом.

Когда же я совладал и с собой, и с новым уровнем адреналина в крови, то взял фонарь, вышел во двор и заглянул под дом. В углу, приняв боевую стойку, ощетинились енотиха и ее поклонник, все в грязи и в крови, и вид у них был ничуть не сексуальный.

Ни мое присутствие, ни луч фонаря не могли помешать тому, что привело сюда этих енотов. Неистовое свидание шло своим чередом и сопровождалось рычанием, тявканьем и взвизгиваниями. Я продолжал смотреть: в конце концов брачные отношения были осуществлены и исчерпаны. Еноты не испытывали стыда. Произошло то, чему суждено было произойти. И они ушли, отупевшие, со стеклянными глазами, — готовиться к какому-нибудь следующему событию, которое может случиться в жизни енота.

А я сидел под дождем, и мой фонарь все еще освещал место свидания. Почему в любви и в жизни столь часто приходится продвигаться с такой болью, грязью и мучениями? Скажите — почему?

И я подумал о своей жене, которая спала сейчас в доме, прямо надо мной, и о том, как и у нас шум ссоры не отделить от проявлений любви. Интересно, что подумали бы еноты, услышь они звуки, производимые ночью супругами и похожие на «если-б-ты-меня-любил-то-не-стал-бы-в-ванной-разводить-такую-грязь», и вслед за этим: «АХ, ТАК? А САМА-ТО ТЫ…»

Почему любить трудно?

Я не знаю. А еноты не скажут.

Загрузка...