Самое сложное общественное явление — война. Может быть, потому, что у нее несколько причин, и психологические мотивы (то, что люди недалекие или преднамеренные выдвигают, как правило, на первый план) стоят всегда на самом последнем месте. Произвольно или непроизвольно происходит завышенная оценка частных мотивов, преувеличение их значимости. Так было, когда главной причиной старались выставить пресловутый выстрел в Сараево. Дескать, сербский гимназист-патриот Гаврила Принцип убил эрцгерцога Франца-Фердинанда. В конфликт, вызванный убийством наследника австрийского престола, вступили сперва Австро-Венгрия и Сербия. Германия объявила войну России, рыцарски вступившейся за небольшой славянский народ. Затем Германия объявила войну Франции и, неизвестно почему, Бельгии. Англия объявила войну Германии, Австро-Венгрия — России, Черногория — Австро-Венгрии и вместе с Сербией — Германии, Франция — Австро-Венгрии, Англия — Австро-Венгрии, Япония — Германии, Австро-Венгрия — Японии и Бельгии, Россия — Турции, Франция и Англия — Турции. Потом в войну вступили Италия и Болгария, Румыния и Португалия. Италия долго качалась в нерешимости, к кому ей примкнуть: к немцам или к Антанте. В Риме усердно трудились немецкие агенты. Тут издавались на немецкие деньги три итальянские газеты, основанные чрезвычайным послом князем фон Бюловом. Средства их были огромны, пропаганда велась широко и умело. И все-таки в конце концов Италия примкнула к Антанте. Спрашивается: если страна долго выбирает, на чьей стороне ей драться, то при чем тут выстрел в Сараево? Позже в военную орбиту оказались втянутыми Панама, Бразилия, США, Коста-Рика и Гондурас, Греция, Сиам, Китай, Либерия. И пошла писать губерния!.. Когда у президента Коста-Рики газетчики спросили, кто такой Франц-Фердинанд, президент ответил, что никогда о таком не слыхал. Сиамцы, как оказалось, тоже ничего не знали о выстреле в Сараево. И получалось, что за какого-то никому неведомого наследника австрийского престола пролито крови в тысячи раз больше, чем за царей и императоров всех времен, взятых вместе.
— Да стоит ли какой-то несчастный наследник, о существовании которого до его убийства никто и слыхом не слыхал, таких жертв? — спрашивали те самые недалекие люди. — А если мама сиамского короля вдруг прикончит папу римского? Из-за этого, по-видимому, нужно устраивать всеобщую свалку и пускать реки крови? И почему Япония, казалось бы враг России, ни с того ни с сего выступила на стороне России? И какое отношение ко всему этому имеет Панама? Во всяком случае, где, в какой части света находится Либерия? Что это: республика, монархия? Местом битв стали огромные пространства трех материков — Европы, Азии и Африки, морские сражения разыгрываются во всех уголках океанов и морей. Борьба ведется не только на земле, но и под землею: в Альпах противники постоянно взрывают друг друга посредством подземных траншей. Борьба ведется и под водой: взять хотя бы подводную блокаду Англии. Борьба ведется в воздухе. Появились танки, броневые автомобили и бронированные поезда. А газы? Говорят, и в России при Главном артиллерийском управлении образован химический комитет. Создана обширная сеть химических заводов для изготовления отравляющих веществ. Уже добыты десятки тысяч пудов ядовитой жидкости. Производство химических снарядов доведено до пятнадцати тысяч, а химических ручных гранат до ста тысяч в месяц.
Во имя чего все?..
Так спрашивали наивные, недалекие люди.
В то время как обезумевшие народы стран Entente cordiale («Сердечного согласия») и Тройственного союза истребляли друг друга, в Чите жизнь протекала без особых потрясений: жандармы и полицейские продолжали делать налеты на рабочие кооперативы и ловить беглых каторжан, каторжане продолжали устраивать побеги. Казалось, все идет так, как шло до войны.
Военный губернатор Забайкальской области генерал-лейтенант Коляшко больше всего был озабочен, например, тем, удалось ли установить, кто скрывается под фамилией Василенко.
— Так точно, — докладывал начальник жандармского управления. — Василенко и большевистский агитатор Михаил Фрунзе, бежавший из Оёкской тюрьмы, — одно и то же лицо.
— Меры к аресту приняты?
— Меры приняты, да арестовывать некого. Фрунзе умер.
— Вы убеждены? Кто его хоронил?
— История весьма запутанная. Фрунзе сел на московский поезд. Мы узнали об этом, когда он уже подъезжал к Москве. Сразу сообщили в охранное отделение. И что же? В Москве Фрунзе так и не появился. При обыске одного из членов кооператива «Эконом» мы нашли письмо от московских товарищей Фрунзе. Так вот, товарищи сообщили, что в дороге Фрунзе подцепил сыпной тиф, его сняли на какой-то станции, положили в больницу. Там он и скончался.
— Ну а если все это подстроено все тем же Фрунзе, чтобы сбить вас и охранку с толку?
— Сомнительно. Ведь не мог же предвидеть член кооператива «Эконом», что мы его арестуем и будем обыскивать? Письмо носит частный характер, написано малограмотным человеком, каким-нибудь рабочим, выполнившим последнюю волю покойного. Думаю, на деле Василенко-Фрунзе стоит поставить крест.
— Вам виднее.
Известный московский капиталист Чернцов был озабочен делами, так сказать, государственного масштаба. С недавних пор стали возникать земские союзы, которые добровольно взяли на себя благотворительные функции по отношению к фронту: помощь раненым и беженцам. Чернцов был одним из инициаторов создания союзов. Но он считал и всюду доказывал, что главное в деятельности союзов — не раздача иконок и гостинцев; для подобной работы годны и старухи. Главное: контролировать выполнение заводами военных заказов. Чернцов вел оживленную переписку с прифронтовыми комитетами земских союзов, с командующими фронтов и армий. Он искал единомышленников.
Впрочем, одного из «единомышленников» он неожиданно обнаружил в собственном доме. Случилось так. Чернцов, занятый делами большой важности, мало обращал внимания на репетитора, натаскивавшего его сыновей-оболтусов по разным наукам. Репетитор жил здесь же, в особняке. И вот приходит репетитор и просит разрешения приютить в своей комнате (на несколько дней, конечно!) приятеля, приехавшего из Петрограда. Фамилия приятеля Михайлов, родители его живут в Петрограде. Сам Михайлов до недавнего времени служил в петроградском переселенческом управлении, но в порыве патриотических чувств службу бросил и теперь вот пробирается на Западный фронт. Кстати, он весьма высоко оценивает идею создания земских союзов.
— Вы меня заинтриговали, — сказал Чернцов. — Сейчас родина особенно нуждается в патриотически настроенных молодых людях. Вы слыхали о случаях братания наших солдат с австрийцами на Юго-Западном фронте? Позор… Прошу вас и вашего друга к столу.
Михаил Александрович Михайлов понравился Чернцову своей скромностью. Ел он мало, не набрасывался на паюсную икру, от вина совсем отказался. Был он весь какой-то светлый, отрешенный от мелочей жизни. И в прозрачных серо-голубых глазах — все та же отрешенность. Он не колотил себя в грудь, не заявлял открыто патриотом. В нем отсутствовала какая бы то ни было экзальтированность. Просто сказал, что слова высочайшего манифеста навели его на размышления. Он помнил манифест наизусть:
«Мы непоколебимо верим, что на защиту Русской земли дружно и самоотверженно встанут все верные нам подданные. В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще теснее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся, как один человек, дерзкий натиск врага».
— Так вот я все время думаю по поводу внутренних распрей и о тесном единении царя с народом, — сказал Михайлов. — Ваши земские союзы пока не проявили себя должным образом именно в этом направлении; деятели союзов больше всего умиляются тем, что удалось организовать питательные пункты Пуришкевича. Какой безответственный негодяй приказал стрелять в рабочих в Иваново-Вознесенске и Костроме? Или он не читал высочайшею манифеста? В то время как даже Государственная дума санкционировала вступление России в войну, находятся изменники в полицейских шинелях, которые снова расстреливают веру народа в царя. Я — экономист и лучше многих других понимаю, что это значит. Я понимаю одно: царю и августейшей семье нужен классовый мир. Мне кажется, что одной из причин развязывания войны и является стремление имущих классов всех стран отвлечь пролетариев от борьбы, притушить (или придушить) внутреннюю и внешнюю революцию.
Чернцов со все возраставшим интересом слушал молодого человека. Ведь собеседник высказывал именно то, о чем Чернцов думал не раз, но никогда и ни с кем не делился своими мыслями вслух.
— Потому-то его величеству и нужен классовый мир внутри России, — продолжал Михайлов. — За внутренний мир высказывается и председатель Думы Родзянко. Но пока капиталисты стреляют в рабочих, болтать о внутреннем мире — только раздражать рабочих. Вы, как промышленник, объясните мне ради бога: почему после начала войны вдруг оказалось, что большинство русских заводов находилось в зависимости от германского импорта? И вот даже сейчас почти повсюду не хватает какой-нибудь мелкой, но существенной детали, изготовляющейся только в Германии. Что это? Предательство? Или никто из русских дипломатов, живших годами в Германии, так и не заметил, что по всей стране происходит замена деревянных шпал стальными, что уже само по себе должно было навести на мысль о готовящейся войне? Всех предателей — под суд!..
У Чернцова проступила испарина на лбу, он то и дело поправлял пенсне на черной ленте.
— Я еще никогда ничего подобного не слышал! Вы — не просто экономист. Вы — человек с государственной головой. Вы мыслите оригинально, смело. Очень смело! Вы — настоящий патриот. Если бы вы согласились остаться… Мне нужен именно такой человек. Я имею в виду Комитет земского союза.
Михайлов со смиренным видом, но твердо произнес что-то по-латыни.
— Рок истории руководит событиями через людей, — перевел репетитор.
— Значит, вы твердо решили ехать на фронт?
— Да. Если по состоянию здоровья меня не зачислят в рядовые, буду работать в местном фронтовом комитете земского союза.
— Одобряю. Я могу вас рекомендовать. Кроме того, вы сможете передать от меня записку главнокомандующему армиями Западного фронта генерал-адъютанту Эверту. Мы с ним однокашники… Берегите себя, Михаил Александрович. Такие люди, как вы, нужны отечеству. И не со всяким будьте так откровенны, как со мной. Откровенность нынче не в цене. Могут не понять и истолковать превратно.
Когда молодые люди остались одни, репетитор расхохотался.
— Вы неподражаемы, Михаил. Я слушал и только диву давался: откуда у вас такая невероятная осведомленность? Очаровали Тита Титыча. Этот каналья сразу почувствовал в вас порох. То, чего им всем не хватает. Вы угодили в самую точку: классовый мир! Они спят и видят классовый мир. Вот теперь и я отлично понял, для чего им потребовались земские союзы. Представляю, заявляетесь вы к такому однокашнику в генеральских погонах и говорите: «Алеша, кончай войну! Твой однокашник Титуся уже нагрел руки на поставках, теперь боится, как бы и его сынков не погнали на фронт. Затеял игру в земские союзы. Не кончишь — сами кончим! Пойми, дурачок: классовый мир невозможен».
Михайлов был серьезен.
— Мне оставаться здесь больше нельзя, — сказал он. — Постарайтесь, Павел Степанович, заполучить рекомендательные письма у вашего капиталиста в полосатых брюках. Пригодятся. У меня будет предлог вырваться на передовые позиции. С «железкой» поторопитесь. С кем конкретно связан МК в комитете Западного фронта Всероссийского земского союза?
— Вам придется разыскать Любимова. Да вы его знаете так же хорошо, как и я. Наш, ивановский.
— Исидор Евстигнеевич?
— Он самый. Заведует хозяйственным отделом в земском союзе. А в общем, в Минске засилие меньшевиков, эсеров и кадетов. Бундовцев тоже хватает.
— Партийная организация создана?
— По-видимому, вам и придется заняться созданием. Рассматривайте это как задание МК. Я уже говорил с товарищами. С Третьей и Десятой армиями связи у нас нет, хотя там безусловно имеются большевики. С ними нужно связаться. Так что ваша деятельность будет проходить в прямом и переносном смысле на весьма широком фронте. Взорвать к чертовой матери эту адскую машину изнутри! Эх, махнуть бы с вами! Не отпускают.
— Имея такую крышу?.. Нет, все разумно. Вы у нас — опорный пункт. Без вашего паспорта я пропал бы ни за понюшку табаку. Трясли всю дорогу. Потому-то и махнул вместо Москвы на Петроград. Догадался, что в Москве охранка готовит мне достойную встречу. Андрей Бубнов велел вам кланяться. Он сейчас в Петрограде.
— А мы здесь переволновались. Не знали, что и подумать.
На вокзал провожать Михайлова пришли сестры Додоновы, с которыми он познакомился несколько дней назад. Аня работала в городской управе, Маша училась на Высших женских курсах. Со стороны могло показаться: вот молодой человек, по-видимому, уезжает на фронт. Одна из провожающих девиц, должно быть, сестра, другая — невеста. Несчастная молодежь… Сколько трагедий породила война! Здесь же, на перроне, оживленно переговаривались три дамы буржуазного вида.
— Кто бы говорил, дорогая, кто бы говорил: ведь она, по крайней мере, на пятнадцать лет старше своего нового шофера!
— Но ведь есть разница между мужем и шофером.
— Я очень рада, что ты осознаешь это. Конечно, есть разница. Во всяком случае, я всегда думала, что должна быть!
— О, она так безумно влюблена в него… А муж решил положить всему этому конец — и отправил бедного мальчика на войну. Коварство и любовь.
Михайлов на прощание сказал сестрам:
— Батурину, по всей видимости, выехать в Петроград не удастся. Придется вам взять все на себя. Михайловы знают меня хорошо еще по Пишпеку. Я учился с их сыном Мишей в гимназии. А здесь, вернее во Владимире, он был моим свидетелем на суде. Когда я недавно оказался в Петрограде, то сразу же пошел к ним. Они обрадовались. Они всегда меня любили. Но у них большое горе: полгода назад Миша пропал без вести. Так вот: если он не объявился, то постарайтесь уговорить стариков. Понимаю: им будет тяжело. Психологически. Но для меня другого выхода нет. Объясните им это и передайте от меня поклон.
— Мы сделаем все, что в наших силах. Ждите «железный» паспорт.
— У Мамина-Сибиряка один купец говорит: «Избавьте меня от сидонима».
Они расцеловались, как и положено близким людям. Сестры даже всплакнули.
Туманная ночь. Тускло мерцают станционные огни, как-то придавленно и угнетенно пыхтит паровоз, точно простудился, — сырость не позволяет ему мощно дышать. Звон колокола. Свисток. В вагоне тесно, душно. С верхних полок торчат ноги в военных штанах, примотанных у щиколоток тесемками. Шерстяные носки. Желто мерцает оплавленная свечка в фонаре. Михайлов притулился к чьей-то спине и постарался заснуть. Но сон не шел. На фронт! С тех пор как узнал о начале войны, тянуло на фронт. Вот так стрелка компаса: как ее ни мотай, как ни болтай, а она знай себе тянется к своему полюсу. Фронт, должно быть, и есть его полюс. Всякие соображения отступают перед страстным желанием видеть все своими глазами, самому быть там, в гуще солдатской массы. Это даже трудно объяснить на словах. Ни угроза смерти, ни бризантные снаряды, ни окопные вши — ничто не может отвратить его. Как для некоторых растений необходима строго определенная среда, чтобы они могли нормально развиваться, так и для него нужна его среда, без которой нет ни жизни, ни дыхания, ни смысла бытия, — массы. Они стимулируют его рост, каждый его шаг. Без масс он начинает увядать, чувствовать свою никчемность. Солдатские массы — все те же народные массы, двигательная сила любого общественного организма и явления, будь то государство или война.
Под мерный перестук колес он задремал, и, как в прежние юношеские времена, откуда-то издалека, из глубины веков, прорвался эпически спокойный голос:
На площадь все собралися, толпой многочисленно-шумной
Там окружил их народ. Благородные юноши к бою
Вышли из сонма его: Акроней, Окиал с Элатреем…
Поезд подолгу простаивал на каждой станции и на полустанках, так как навстречу беспрестанно шли эшелоны с беженцами и ранеными. Проносились один за другим, обгоняя пассажирский, поезда с солдатами, отправлявшимися на Западный фронт. Звенело в ушах от своеобразного длинного визга воинского поезда, несущего с собой и протяжные песни, и просто гул голосов, который слышится, когда этот поезд пролетает мимо. Теплушки так быстро мелькают, что из окна вагона еле заметны лица людей. На вокзалах беженцы, голодные дети.
На большой станции Михайлов подошел к вагону, из которого спустилось несколько раненых. Пожилой солдат с забинтованным по плечо обрубком руки глубокомысленно рассуждал о возможных последствиях войны.
— Вот, в четыре вагона набили триста человек. Даже чердачные скамьи под потолком заняты. Если уж после этой войны не полегчает нашему брату, так уж не знаю, что и думать. Хошь бы домой доехать!
— А почему должно полегчать?
— Да как же, заслуга наша большая на войне-то. Руку задарма оторвало мне? Что я без руки-то? Должна справедливость быть-то?
Другой солдат, на костылях, усмехнулся.
— Ишь чего захотел. Дурак ты, дядя, и есть дурак ветловый. Никому мы с тобой больше не нужны. Как те полтыщи, которые на станции остались. Вишь ли, вагонов не хватает. Выдали тебе фунт табаку из земского комитета — и катись к… Помнишь, что тот французик спрашивал: когда же русские начнут наступление? Для него, видать, русские только для того и существуют, чтобы оттягивать на себя немца. Я так кумекаю: тот французик даже представить себе не может, что жизнь наша хрестьянская чего-нибудь стоит. Ему бы только свой Париж спасти.
Усатый безрукий солдат разозлился и стал вовсю ругать французов и англичан.
«Да, тяжело приходится солдатикам, — подумал Михайлов. — Трудно разобраться во всем». Воспользовавшись тем, что санитары отлучились в буфет, Михайлов прошел в вагон. В вагоне двое коренастых смуглых русаков, сами опираясь на костыли, поднимали третьего на полку багажного яруса. Тяжелораненые лежали на нижних полках, с бледными бескровными лицами, впалыми щеками, страдальческими глазами, сильно сжатыми губами. Кто глухо стонет, кто дышит порывисто, с хрипом.
— У меня, братец ты мой, в деревне изба агромаднейшая, наподобие нашего блиндажа. Жена красивая, полная, трое детишек. Теперича беспременно увижу. Мне хушь бы как добраться.
— А у меня старшенькому восемь. Славнюсенький он такой, кудрявый. Лошадей-то он страх как любит. «Когда вырасту, — говорит, — купи мне лошадку, кучером хочу быть».
— Говорят, есть такой санитарный поезд императрицы Александры Федоровны самолично. Пряники там раздают.
— Есть, да не про нашу честь. В ём Распутин разъезжает.
— Один хрен. Мы откатались, и слава богу. Нам императорская доброта поперек горла. Сразу стали добренькими: «народ, ачечество», а сами в тот же народ пуляют…
На каком-то полустанке поезд стоял часа три. Михайлов прогуливался вдоль состава. Грело апрельское солнышко. Снег уже растаял, испарился. Еще одна весна! Что она принесет?
Михайлов невольно поежился: навстречу ему также неторопливо шагал генерал Милков. Когда поравнялись, генерал бросил быстрый взгляд, взял Михайлова за рукав пальто.
— В действующую? А знаете, у меня прекрасная память на лица. Вижу — знакомый!
Он помолчал, словно прислушиваясь к какому-то внутреннему голосу. Потом добавил:
— Мы с вами где-то встречались.
Михайлов медленно огляделся по сторонам. Никого! Ударить ногой в живот, а самому — под состав. За насыпью — лес… То была первая реакция. Однако спешить некуда: жандармов поблизости нет. А чтобы тебя не узнали, нужно менять не столько внешность, сколько манеру держаться, умело наводить противника на ложный след. Михайлов робко улыбнулся, как улыбается всякий маленький человек, удостоившийся внимания высокопоставленного лица.
— Не имел чести, ваше-ство, — пробормотал он невнятно.
— А скажите, любезный, не приходилось ли вам участвовать в какой-нибудь военно-судебной процедуре? Я, видите ли, в некотором роде юрист. Не адвокат ли, случаем?
На лице Михайлова отразилось недоумение.
— Я по другому ведомству. С вашего позволения, титулярный советник Михайлов.
— Весьма приятно. Меня можете величать Ильей Петровичем. Как понимаю, вольноопределяющийся?
Михайлов снова огляделся по сторонам.
— Везу частное письмо генерал-адъютанту Эверту.
Он вынул из внутреннего кармана изящный сиреневый конверт с золотым тиснением, как бы желая удостовериться, что письмо цело, разгладил его рукой и сунул обратно.
Генерал сделал понимающий вид и ни о чем больше не стал расспрашивать. Ведь главнокомандующий — тоже человек. У него могут быть амурные дела, не исключена, конечно, и переписка с деловыми кругами: все то, что нельзя доверить полевой почте.
Генерал задумался. Он изнывал от скуки. Хотелось поболтать с живой душой; так всегда случается, когда подъезжаешь к чему-то страшному: к фронту.
— В шахматы играете?
— Балуюсь.
— Не сыграть ли нам партию-другую? Как говорил Цицерон: про арис эт фоцис — за алтари и отечество.
— Если будет угодно…
— Оставьте, любезный. Я ведь совсем извелся. Не переношу дороги вообще. Ведь со мной во всем салоне — никого. Кроме двух жандармов. Унылая компания. Милости прошу.
Когда вошли в вагон-салон, жандармы поднялись. Больше в силу профессиональной привычки, чем из-за интереса, они ощупали Михайлова глазами. Он сделал вид, что просто не замечает их.
Сидели за шахматной доской. В такт покачиваниям вагона позванивала пустая бутылка из-под абрау-дюрсо. Генерал то и дело пододвигал партнеру коробку шоколадных конфет «от Крафта». Милков считался хорошим шахматистом, но противник попался сильный. Две партии он все же проиграл (то ли взаправду, то ли просто из-за любезности). Милков вошел в азарт, горячился, беспрестанно напевал приятным тенорком свою любимую арию: «Преступника ведут — кто этот осужденный?»
И все же генерал исподтишка продолжал изучать своего нового знакомого. «Старею, память начинает сдавать, — сокрушался он. — Но такое значительное лицо — одно из тысячи. Где, когда? Я еще ни разу не ошибался. Эти неторопливые жесты, ледяное спокойствие, невозмутимость. Утверждает, что из Петербурга. Вот и проверим…»
— Гм, гм. Вам, должно быть, приходится вращаться в военных кругах. А не случалось ли вам встречаться с генерал-лейтенантом Янушкевичем?
— Вы имеете в виду начальника штаба верховного главнокомандования?
— Да, да.
— Видите ли, я не так часто бываю в штабе…
— Но вы обязательно должны знать Молоствова.
— Кто не знает Молоствова! Приятнейший человек.
— А чем он сейчас занят?
— Вы лучше спросите, чем он не занят. Он прикомандирован к военному министру и пользуется правом личного доклада императрице Александре Федоровне: ведь он на свой счет оборудовал и содержит санитарный поезд, возит подарки на фронт. И еще я вам скажу: он один из лучших знатоков конского дела.
— И не мудрено: он служил в лейб-гвардии конном полку.
— Я вам скажу больше: он потомок Суворова. Да, да, графа Суворова-Рымникского, князя Италийского, знаменитого полководца. Пытается получить обратно майорат Суворова.
— Это для меня новость!
— Представьте себе. Это длинная история. Как известно, Суворов оставил одного сына, Аркадия Александровича, впоследствии командовавшего дунайской армией. Он утонул в 1811 году в Рымнике. «Рымник, ты дал славу отцу и могилу сыну», — сказал по поводу столь необычного совпадения один из современников. Так вот, внук Суворова, Александр Аркадьевич, дипломат и генерал, служил на Кавказе и в Польше, был с дипломатическими миссиями при немецких дворах, был генерал-губернатором Петербурга и до своей смерти в 1882 году состоял генерал-инспектором инфантерии.
Генерал Милков даже забыл про шахматы: ого, видно, титулярный советник — не просто титулярный советник… Осведомлен даже о том, что было в 1882 году.
— А откуда взялся в таком случае Молоствов? — спросил генерал уже из чистой любознательности, так как лично знал Молоствова.
— История еще более длинная. Ну если уж так вам хочется… Правнук великого полководца умер бездетным. Сестра его, Любовь Александровна, вышла замуж за военного агента в Вене, офицера Преображенского полка Молоствова. От этого брака родилось четыре сына, младший из которых и есть полковник Молоствов.
— М-да. Вот уж воистину сказано, что природа, израсходовав силы на предков, отдыхает на потомках. Пользуется правом личного доклада самой императрице! А за какие-такие заслуги? Один разъезжает в личных поездах, лижет государыне ручку, а другой весь век на побегушках…
— Имущественное неравенство. Впрочем, это не по моему ведомству.
— Ну, а что там в верхах толкуют насчет войны? Вы-то должны кое-что слышать. Как государь, государыня?
Милков все еще «прощупывал» нового знакомого, стараясь определить, какую же все-таки ячейку занимает он в сложном организме военной или чиновной бюрократии. Как психолог, Милков знал, что сущность человека всегда выражается в том, что он говорит и как говорит. У бедного чиновника, например, не может быть такой простоты обращения с вышестоящим по званию, какой обладает этот Михайлов. Несомненно, ему приходится все время тереться в высших сферах, где неизбежно вырабатывается критическое отношение к сколь угодно большим величинам, будь то титулованные особы или сам царь.
И собеседник, словно угадав мысли Милкова, сказал:
— Не так давно от отца Владимира (вы, должно быть, знаете его: он член Государственной думы, священник «Собственного военно-санитарного поезда императрицы Александры Федоровны», близкий друг штальмейстера двора генерала Римана) слышал я довольно-таки примечательную историю. Она должна заинтересовать и вас.
«Ну вот, все прояснилось, — подумал Милков, — мой новый знакомец — распутинец. Как это я сразу не сообразил? Нужно держать ухо востро… Такого человека недурно иметь про запас…» Генерал приказал жандарму распечатать еще одну бутылку абрау-дюрсо.
— Так что вы слышали от священника Владимира Попова?
— Ах, да… Это, собственно, предание с налетом мистицизма.
«Так и есть — курьер Гришки Распутина!»
— Да, да, я слушаю с величайшим вниманием.
— Речь идет о причинах войны. Некоторые выдвигают социальные и экономические причины. Но все дело, оказывается, в том, что над родом австрийского императора тяготеет рок.
— Любопытно! Я заинтригован до крайней степени.
— Как бы вы поступили, если бы в ваши руки, предположим, попало сокровище, оцениваемое в шесть миллионов долларов?
— Гм. Я немедленно подал бы в отставку и сделался промышленником, чтобы помножить шесть на шесть и еще на шесть. Сейчас самое время для наживы. Всякое гнилье идет за первый сорт. Война все сожрет.
— Так вот. Представьте себе джунгли Бирмы, золотые купола храма Рамы. В шестнадцатом веке один из членов фамилии Габсбургов, граф Германн, странствуя по Востоку, похитил из храма Рамы священные сокровища — бриллианты, изумруды, рубины, золотые пластины. Заклятые сокровища не принесли графу счастья. Когда он вернулся в Австрию, родственники отняли у него сокровища, а его самого заточили в темницу, где он сошел с ума. Да, сокровища были закляты жрецом храма, и всякого, кто прикасался к ним, ожидала трагическая судьба. Наконец драгоценности оказались в руках императора Австрии Франца-Иосифа. И что же происходит? В личной жизни Франц-Иосиф пережил столько трагедий, сколько редко выпадает на долю одного смертного: жена его, Елизавета Баварская, была убита, сын Рудольф покончил самоубийством, застрелив свою возлюбленную Марию Вечера. Ну а племянник императора Франц-Фердинанд, как известно, убит в Сараево, что и привело к нынешней войне.
— Ну а сокровища? Где они?
— Франц-Иосиф, желая от них избавиться, подарил все своему брату, эрцгерцогу Максимилиану, ставшему императором Мексики. Чем кончил Максимилиан, вам известно: революция в Мексике, Максимилиан был низложен и расстрелян, его жена императрица Карлотта сошла с ума. Сейчас она в Бельгии, ей восемьдесят лет.
— М-да, история впечатляет. У вас необычайно изящное мышление, Михаил Александрович. Вот я, грешным делом, за суетой забываю другой раз побывать в церкви, ибо червь неверия разъел души. Но после того, что вы рассказали, я снова чувствую себя обращенным. Ведь если вдуматься, то должно же быть нечто, определяющее ход мировых событий. Мы стали слишком рациональными и утратили символ веры. Вот уж никогда не подозревал, что заклятие какого-то босоногого бирманского жреца вовлекло весь мир в такую войну!
— Блаженны алчущие и жаждущие правды.
Время до Минска пролетело незаметно. Желая развлечь гостя, генерал пел арии. Жандармы охраняли их покой. Под конец, когда Михайлов проиграл последнюю партию, генерал сообщил доверительно:
— Вот тороплюсь. Позорные случаи братания наших солдат с австрияками. Дел предстоит немало. Главное: выявить зачинщиков.
— А как это — братание?
— Ну, выскакивают из окопов, начинают обниматься, угощать друг друга махоркой, хлебом.
— Но ведь наши не знают австрийского языка?
— А зачем им знать язык? Наш спрашивает: «Тебе не чижало?», а австриец отвечает: «Meine Mutter ist sehr, sehr alt». Вот и весь разговор. Не хотим, мол, убивать друг друга — и все тут. А офицеров — к черту! И ведь, канальи, на допросах что плетут: мол, неправильно это — убивать своих же, то есть славян. Видите ли, тут дело такое: у австрийцев в армии много чехов, поляков, болгар, которые легко и охотно сдаются в плен. А для нашего Ивана все они — и австрийцы, и чехи, и поляки — «голубые». То есть смотрят на форму. Немцы носят серую. Раз в голубом — значит, вроде бы «свой». Глупость-с. И ведь что вобьют себе в голову… Темный народ. Он о законах и юриспруденции и представления-то не имеет. «Виноват, ваше-ство, исправлюсь». — «Да как же ты, дурья голова, исправишься, если тебя в расход завтра?» — «Не могу знать». — «А если помилуют, брататься снова будешь?» — «Да я, как все». А укатаешь его в каторжную тюрьму, он только радуется. Да еще с претензиями: «Пошто Митьку не засудил? Он со мной просится. Друзьяки мы». Попробуй объясни ему, что состав преступления Митьки не установлен. Поумневший Митька в другой раз первый побежит брататься. Чтобы, значит, от фронта избавиться.
— Трудно вам приходится.
— Я люблю иметь дело с вашим братом, интеллигентом. Тут все на прочной логической основе. Кум грано салис — с крупинкой соли. А все-таки ваше лицо мне очень знакомо!
— Всякий раз слышу от людей, с которыми никогда не встречался. Сам не пойму, в чем тут дело.
— Я немного физиономист. Вы, по всей вероятности, не русский. Или кто-нибудь из предков передал вам некоторые национальные черты. Ведь всякий человек — как бы обобщенный снимок со своего народа. У одного черты проступают резко, у другого они как бы притушены. Возьмите меня к примеру. Кто-то из моих отдаленных предков был французом. Так вот, когда я в статском, меня часто принимают за артиста Буланже. Кстати, тоже тенор. У него совершенно своеобразный тембр: пожалуй, даже несколько гнусавый, но в то же время пленительный. Элегантное исполнение. «В твоей руке сверкает нож, Рогнеда!» Идеальный задира и кутила.
— Положение обязывает… Noblesse oblige.
— О, вы, оказывается, сильны в французском! Да, в вашей физиономии есть нечто романское.
Они перешли на французский. И Милков постепенно уверился, что его новый знакомый, такой скромный на вид, следует с особым поручением.
— Вам может представиться возможность отыграть партию, — сказал генерал уже весело. — При случае заглядывайте в Главный военный суд. Расстаюсь с вами с крайним сожалением.
Из вагона они вышли чуть ли не под руку. Милкова встречали представители военной прокуратуры, жандармы и целый наряд полиции.
Михайлов незаметно отстал, бросился в свой вагон, забрал чемодан и вышел на привокзальную площадь. Перевел дух. Узнал или не узнал? Или решил проследить, за чем пожаловал? Скорее всего, забыл. Но если станет перебирать все в памяти да рыться в делах, то, пожалуй, может и припомнить…
Мысли были беспокойные. Ощущение дерзкой удачи как-то прошло. Да, дорога оживленная. Здесь можно встретить многих своих прежних знакомых, с кем не хотелось бы встречаться. Не лучше ли было бы податься на Северный фронт? На Кавказском фронте — генерал Юденич. На Румынском — генерал-адъютант Щербачев. На Юго-Западном Иванова сменил, кажется, генерал-адъютант Брусилов… Нет, сейчас нужно быть здесь, на Западном фронте. Позиционная война, застой больше изматывают солдат, чем наступление. Более удачной обстановки, чем здесь, для планомерной работы трудно сыскать.
Откуда ему было знать, что именно Западному фронту в планах штаба верховного главнокомандующего отводится решающая роль и что тут, на Западном фронте, идет деятельная подготовка к наступлению, которое назначено на пятнадцатое июня.
Он без труда нашел здание, где размещался Комитет Всероссийского земского союза при Десятой армии. Сразу же направился в хозяйственный отдел. Плечистый человек в артиллерийской кожаной «шведке» сидел за большим столом, склонив над бумагами крупную голову с залысинами. Михайлов нарочито громко стукнул каблуками сапог, приложил руку к надвинутой на глаза фуражке и произнес с придыханием:
— Честь имею представиться — Михайлов. По делам комитета от московского промышленника Чернцова. Не вы ли будете Любимов? Теза!
Человек вздрогнул. Поднял голову. Потом медленно поднялся. Протер глаза.
— Черт! Сплю или взаправду? Арсений!.. Да вы ли это, Арсений?! Жив… Так вы же там…
— Жив, Исидор Евстигнеевич, жив. И не только жив, а приехал работать. Привет вам от Павла Степановича.
— Ну, сегодня я вас никуда не отпущу!
— Вот рекомендательное письмо от капиталиста Чернцова.
— Так это ж здорово! Кем хотите в комитет? Нужен военный статистик.
— Отлично. Кто есть из большевиков?
— Самая колоритная фигура — Мясников. Еще — Кривошеин, Могилевский, Фомин.
— Сведите меня с ними. Если возможно — сегодня же. Будет инициативная группа — оформим и партийный центр. С типографиями связаны?
— Слабо.
— Придется связаться. Агитационной литературы потребуется горы. Я вот кое-что привез в чемодане. Есть несколько последних статей Ильича. Содержание доклада Ленина «Война и задачи партии» мне подробно пересказали в Питере и в Москве. Какая обстановка на фронте?
— Поговаривают о наступлении.
Фрунзе оживился.
— Проверяли?
— Это очень сложно. Ведь все хранится в величайшей тайне. Но, как известно, писаря любят хвастать причастностью к большим тайнам.
— Одно ясно: терять времени нельзя. Я должен во что бы то ни стало попасть в действующую армию. Кем угодно: рядовым, офицером, вольноопределяющимся. Есть такая возможность?
— Я постараюсь, — сказал Любимов. — Тут, в Ивенце, стоит Пятьдесят седьмая артиллерийская бригада. У меня есть там кое-какие связи. Паспорт у вас «железный»?
— Пока нет. Но Батурин должен выслать «железный». Итак: инициативная группа, типография, фронт. Совещание инициативной группы откладывать не следует. Если люди проверенные и вы на них полагаетесь, то не плохо бы провести совещание сегодня.
— Сегодня?! К чему такая спешка? Вы с дороги… устали.
Фрунзе рассердился.
— Сегодня же мы соберем инициативную группу! Или вы думаете, я приехал сюда играть в бирюльки? Завтра меня, может быть, арестуют и опять отправят на каторгу. Столько времени жить в прифронтовой полосе — и без организации! Да как вам не стыдно, товарищи! Боитесь высунуться из своей земской норки. Связаны вы с рабочими, с белорусским селом?
Любимов молчал. Не обижался. Он снова почувствовал, что рядом Арсений с его удивительной способностью все наэлектризовывать вокруг, сразу же ориентироваться в незнакомой обстановке, выбирать из массы явлений самое существенное. Еще идут по следам беглого ссыльного жандармы, у него нет настоящего паспорта, а он, только что сойдя с поезда, торопится включиться самым активным образом в ход событий.
Как и ожидал Любимов, Арсений не стал задерживаться в Земском союзе. Познакомившись с Мясниковым и другими коммунистами и организационно оформив инициативную группу по созданию единого партийного центра для всего Западного фронта, Минска и прифронтовой полосы, он с ненадежными документами и состряпанной Любимовым рекомендацией отправился в Ивенец, в Пятьдесят седьмую артбригаду. Здесь его без особой волокиты зачислили охотником на правах вольноопределяющегося первого разряда, поставили на все виды довольствия.
В гимнастерке и фуражке с кокардой он стал неотличим от тысяч других людей войны. Номера помещались в палатках, офицеры — в халупах. На офицерах — кожаные шведские куртки. Спят офицеры в спальных мешках, солдаты подстилают валежник или еловые ветки.
Фельдфебель Гриценко долго не мог сообразить, куда «приткнуть» вольноопределяющегося. Охотников хватает, куда только их девать? Болтаются без дела. Выручил сам вольноопределяющийся. Он сказал:
— В военные мастерские. Я ведь к тому же — слесарь и столяр.
Фельдфебель обрадовался:
— С богом! К ефрейтору Оглезневу. Признаться, не до вас, вольных, сейчас. Запарка.
— А что?
— Да ничего. Сами увидите, чего.
Военные мастерские размещались в нескольких сараях неподалеку от полигона. Ефрейтор Оглезнев, угрюмый рыжий детина, встретил новичка сухо.
— Спим тут же, в сарае, ваше интеллигентское благородие, не знаю, как величать, — только и сказал он. И принялся орудовать напильником. Михайлов не стал расспрашивать, чем занять себя. Взял проржавленное ведро, вынес из сарая и поддел ногой. На шум выбежал Оглезнев. Он был изумлен.
— Ты что, сдурел? Табельное имущество.
Михайлов, явно подлаживаясь под ефрейтора, сердито засопел, взял лист белой жести, ножницы, молоток — и минут через двадцать подтолкнул к ногам Оглезнева новенькое ведро.
Ефрейтор ударил себя кулаком по лбу.
— Да ты никак из нашенских, дядя! Да тебе же цены нет, служба. У нас все ведра ни к черту не годятся. А котелки, к примеру, можешь?
Михайлов опять молча взял кусок жести и сделал котелок.
— Да ты что, немой? Заговори, сделай божецкую милость.
Но Михайлов упорно молчал.
— Ага, — догадался ефрейтор, — ты, наверное, дядя, сливовую пьешь? Я тут припрятал глечик. Мастерового человека сразу видно. Ну и тумак же я! А как в вольные попал?
— У меня кум генеральского звания — ради смеха выдернул мне ногу, вот я и шкандыляю.
— Да уж не один ли у нас с тобой кум? Мой, сволочь, тоже любит руку прикладывать за дело и без дела. Откуда сам-то?
— Из столицы.
— Ого! У вас там все острые на язык, не то что мы, михрютки. Поди, и сицилистов встречал?
— Всяко бывало. Ты мне, Федор Антипыч, про войну лучше расскажи.
— А что про нее, холеру, рассказывать? В зубах навязла. Второй год топчемся на месте, да теперь вроде бы начинаем подтягиваться помаленьку. Судя по всему, на Вильно пойдем.
— С чего взял?
— Да солдаты промеж себя поговаривают. Известное дело: шила в мешке не утаишь. Еще начальник бригады не знает, а солдаты знают. Очень все спешно сейчас. Еще никогда так не гоняли. Ну а про войну — наука нехитрая. На войне самое важное — уцелеть. В том смысле, ежели на тебя снаряды и бомбы сыплются. Скажем, шрапнель. Она всякая бывает: увидел розовый дымок — не бойся, австрийская; белый дымок — немецкая, катись в ровик. Малая сволочь — немецкие бризантные снаряды с дистанционными трубками рвутся в воздухе, как шрапнель, и поражают осколками. Дым сизо-желтый. Крякают у тебя эти снаряды над головой, но поражение не слишком большое. Или возьми австрийский бомбомет. Садит и садит. Он поставлен в окопе противника так, что пулей его не достанешь, только артиллерия сшибить может. Раз шесть за день по окопу крик: «Бомба!..» — и видно, как полуторапудовая хвостатая дура подымается над австрийскими окопами и летит к нам. Она подымается не спеша, и, насобачившись, можно угадать место, куда она упадет. И солдатики мечутся. Да не в горелки же играть в траншеях, и не всегда угадаешь. Как шандарахнет! Ночью солдатня спать боится, вертится у бойниц, чтобы, значит, слышать выстрел бомбомета и по слуху уловить направление полета снаряда. И всякий раз, как рая господня, ждешь, чтобы сменили, перевели в резерв. Страшнее большая сволочь — «чемоданы», когда бьют девятидюймовые немецкие орудия. Летит, вроде как бы шуршит. Тут уж нужно в блиндаж улепетывать. Девятидюймовый снаряд всех зараз порешить может. Опасайся еще немецких винтовок с оптическим прицелом. Наш наблюдатель только взглянет через узенькое окошечко стального щита — и нет наблюдателя. Вот тебе солдатская наука. Тут всякую тонкость нужно знать, хоть она и не записана ни в каком уставе. Хлоп! — пуля в лоб.
— Аэропланы видал?
— Видал. «Фарманы» и «ньюпоры» — это наши. У немцев — «фоккеры» и «таубе».
— А как же вы их сбиваете?
— Да никак. Придумали особую установку: хобот трехдюймовой опускаем в ровик, наподобие кольца, а колеса стоят на поверхности земли, на земляной тумбе с врытым посредине ее куском бревна, вокруг которого орудие можно поворачивать.
— Ну и сбили хоть одного?
— Дурость все это, вот что я скажу. Да что ты все про войну да про войну! Рассказал бы лучше, что на белом свете деется. Господа офицеры не охочи разговаривать с «серой скотинкой», да и сами, видно, ничего не знают толком. Живем, как с завязанными глазами. Все за царя да за отечество…
— А что тебя интересует?
— Сам знаешь что. Да и не меня одного. Про «Гангут» слух пущен — правда или нет?
— Правда.
— Да ты не бойся, дядя, народ у нас тут верный.
— Да я и не боюсь. Ты, Федор Антипыч, вроде бы меня на агитацию подбиваешь?
Оглезнев сплюнул и показал на плакат, изображающий расстрел немцами французского ребенка.
— Вон она, агитация. А правда завсегда есть правда, как ты ее ни назови. Душа у ребят по правде истосковалась, мил человек. А что касается агитации, то нам агитацией Родзянко головы задуряет.
— На такое дело, Федор Антипыч, решиться надо. А вдруг застукают?
— Мы возле сарая свой караул выставим. Соберу номеров, ездовых, из мастерских ребят, тех, на кого, как на себя, положиться могу. Были бы новостишки.
— Новостишки есть. В Москве да и в Петрограде много всяких разговоров. Слышь, в Иваново-Вознесенске полиция сто рабочих расстреляла. А в Костроме — пятьдесят.
— За какую-такую провинность?
— За то, что против войны заговорили. И про восстание на «Гангуте» расскажу. Есть у меня знакомые морячки.
Разговор с артиллеристами состоялся не в сарае, как намечал Оглезнев, а в другом месте: на питательном пункте Пуришкевича, куда отпустили солдат и офицеров на «общие» танцы. Офицеры напились, стали ухаживать за сестрами милосердия. И пока трубили трубачи, Михайлов в тесном солдатском кругу рассказывал о событиях в тылу. Рассказывал просто, без пафоса.
Излагал события — и все, оставляя слушателям кое-что для самостоятельных размышлений. Ведь главное: заставить людей думать, а не вкладывать в рот разжеванное. Видел, как становятся строгими лица солдат. О восстании на линкоре «Гангут» рассказал со всеми подробностями. О красных флагах, об аресте офицеров, о первом упоении свободой. О разногласиях. О том, как линкор вынужден был сдаться, окруженный миноносцами и подводными лодками. Как судили матросов и приговорили к каторжным работам. И о том, как Петербургский комитет большевиков обратился с призывом ко всей армии и флоту перейти на сторону революционного пролетариата.
— Эх, морячки! — с горечью воскликнул рябой солдат с тонким ястребиным лицом. — Офицерье прежде всего порешить надо было! Всю эту гаду за глотку…
Солдат был возбужден, и возбуждение передалось другим. Стали обсуждать, как бы поступили они, оказавшись на месте матросов. Правда, на свою бригаду те события они не переносили и не называли имен ненавистных офицеров. Для них Михайлов пока был чужим человеком.
Но вольноопределяющийся первой встречей с артиллеристами остался доволен. Он уже нащупал кое-какие пласты в разнородной солдатской массе. А когда попросили собраться еще, понял, что приведут новых. Они не интересовались, кто он и откуда. Для них важно было лишь то, что он говорил. Они хотели знать правду, а из этого знания уже непроизвольно рождалось свое отношение ко всему. Они о многом догадывались, и когда догадки подтверждались, каждый начинал задумываться: а где выход?.. Пока не спрашивали. Но он знал: спросят.
Артиллерийская бригада, как и дивизия, в которую она входила, как и все армии Западного фронта, готовилась к наступлению. Укомплектовывались дивизионы. На полигоне отрабатывались отдельные задачи. Вот артиллерийский офицер сидит в окопе и руководит оттуда стрельбой батареи по проволочным заграждениям, чтобы пробить в них шрапнельными пулями проходы, в которые могла бы броситься в атаку пехота. И еще задача: тяжелая батарея «противника» обстреливает почти во фланг нашу батарею. Командир с наблюдательного пункта передает по телефону команды. Старший офицер на батарее наблюдает за правильностью работы номеров.
— По ровикам! — лихо командует он, и солдаты прячутся в маленькие окопчики, вырытые около орудий. По ночам взлетают красные ракеты, вспыхивают прожектора.
Каждый день со станции подвозили снаряды. Всякие. Полевой генерал-инспектор артиллерии объяснял командирам дивизионов, как производить стрельбу семидесятишестимиллиметровыми химическими гранатами. Стрельба ими достигала цели лишь при выпуске в короткий промежуток времени большого количества снарядов. Одиночные выстрелы не допускались. Были еще зажигательные, светящиеся снаряды. Зажигательная шрапнель с пламеносными пулями системы Горюнова отличалась от обычного типа шрапнели только тем, что вместо пуль она наполнялась медными гильзочками с зажигательным составом, переложенными мешочками с черным порохом. При разрыве шрапнели гильзочки выталкивались, летели вперед с воспламенявшим их составом и, попадая в препятствие, зажигали его. Термитный снаряд Стефановича имел иное устройство: вместо пуль или гильзочек все пространство над разрывным зарядом было заполнено смесью порошкообразного алюминия и окиси железа. Светящиеся гаубичные снаряды представляли собой обыкновенную шрапнель, но вместо пуль в нее вкладывались светящиеся ядра из бенгальского огня с прикрепленными к ним парашютами.
Здесь имелось почти все, что изобретательный ум придумал для массового уничтожения людей.
Вольноопределяющийся появлялся на полигоне, сводил знакомства с номерами и с командирами батарей. Но так как он был всего-навсего вольноопределяющимся, то никто особого интереса к нему не проявлял. А он присматривался ко всему. Он любил технику, а военная техника вызывала у него повышенный интерес. Знать в мельчайших подробностях то, как делается война, сам механизм войны…
С каким-то малозначащим поручением от штаба артбригады вольноопределяющемуся удалось побывать на передовых. Ведь он был самым незанятым человеком, и его часто использовали как посыльного. Ночью австрийцы под прикрытием огня на одном из участков перешли в атаку. Было светло от сияния ракетной сети, которую пустил противник над нашими укреплениями. Ревело, выло и грохотало багровое пламя рвущихся снарядов. В ушах сначала стоял сплошной гул. Потом слух притупился — был только тонкий звон где-то внутри, в мозгу. Когда канонада оборвалась и австрийские цепи двинулись вперед, бросились в контратаку русские солдаты под визг пуль и треск пулеметов. В мутном багровом отблеске вольноопределяющийся видел чьи-то искаженные лица, взметывавшиеся руки и кроваво блестевшие штыки. Перед заграждениями среди взрытой земли, вырванных кольев и перепутанной проволоки он увидел солдата. Солдат кричал. Схватил солдата, перекинул его руку через свое плечо и, пригнувшись, побежал в тыл, спотыкаясь о комья земли и проволоку.
Удалось познакомиться с первыми летчиками. Старший инструктор поручик наставлял летчика: «Забудь, Петя, о своих пяти чувствах и доверься исключительно шестому. И боже тебя избави скользнуть на крыло: запомни — «Парасоль» из штопора не выходит! Как-то в самый разгар драки мой пулемет заело, и я уже подумывал отказаться от преследования, когда увидел, что немец неуправляем. Оказалось, последней очередью оторвало шарнир руля глубины, и ему пришлось сыпаться на наше расположение. Правда, мне в тот раз тоже пришлось сменять стойку на «Ньюпоре» и альтиметр, разбитый пулей. Но это все ерунда. Когда меня действительно бросило в пот, так это был штопор на «Парасоле». Представляешь?»
Чужая, непривычная для уха терминология. Но все это лишь частности.
Ему, имеющему солидную теоретическую подготовку по многим военным вопросам, было легче разобраться во всем, чем командирам дивизионов и батарей, чем начальнику артбригады и даже командующим фронтами, ибо у него уже давно выработался философский подход к войне, подход с особой точки зрения. Он-то был твердо уверен, что войны не придуманы людьми специально, война — лишь одна из областей проявления практической деятельности людей. Отмахиваться от изучения войны, корчить из себя брезгливого пацифиста — занятие по меньшей мере вредное. Сейчас он познавал частности. Его представления об армии как бы материализовались, воплотившись в конкретные полки, дивизии, армии, в разнообразную военную технику, без которой воевать уже нельзя. Он присутствовал при зарождении совершенно нового вида военного искусства — оперативного искусства, еще никем не изученного и не имеющего пока названия. Он видел, что современная оборона насыщена огнем, как никогда до этой войны, резко возросли плотности артиллерии, удельный вес пехоты снизился.
Как исследователь, попавший в ту заветную страну, о которой знал лишь из книг, он на каждом шагу делал открытия. Это была его военная академия с наглядными пособиями: пушки, проволочные заграждения, полтора миллиона солдат, сгруппированных в полки и бригады, ураганный огонь на передовых позициях.
В артбригаде Фрунзе обжился, обзавелся среди солдат и нижних чинов друзьями. Оказывается, и тут, на батареях, были большевики из мобилизованных промышленных рабочих. Были большевики и в полках. Установив с ними связь, он провел совещание и посоветовал создать подпольные ячейки. Действовал он, как всегда, быстро и смело. Он был облечен полномочиями Петроградского и Московского комитетов партии, инициативной группы Минска, и его советы воспринимались как директивные указания.
Наступление Западного фронта началось не пятнадцатого июня, как намечалось, а только третьего июля. Трудно понять, на что рассчитывала царская ставка, бросив в наступление всего лишь три дивизии. Наступление провалилось. Инициативу еще на месяц раньше перехватил Юго-Западный фронт. Вопреки всем планам ставки, он сделался главным фронтом. В историю наступление Юго-Западного фронта вошло как Брусиловский прорыв. Западный фронт по-прежнему топтался на месте, отсиживался в траншеях и медленно, но неуклонно разлагался.
Вскоре Фрунзе почувствовал, что дивизия, бригада — все-таки узкий участок. Удалось создать здесь крепкое партийное ядро, которое послужит трамплином для развертывания работы во всех полках Третьей и Десятой армий. Дальнейшее пребывание в бригаде бесполезно. Сейчас нужен общий партийный штаб, способный охватить и фронт и тыл. Такой штаб можно создать лишь в Минске под прикрытием Земского союза. Отсюда потянутся нити во все армии фронта, на передовые позиции, в прифронтовую полосу, на распределительные пункты, а также в города и волости Минской и Виленской губерний. Важно, чтобы в действующую армию вливались люди, уже оппозиционно настроенные к войне, к самодержавию, к двору. Работа в Земском союзе даст возможность часто выезжать на фронт.
К тому же его деятельность в Ивенце, видно, не осталась незамеченной жандармами. К нему стали присматриваться офицеры. Командир пятой батареи, например, отведя его в сторону, прямо сказал, что не потерпит агитации среди своих подчиненных. Возможно, кто-нибудь выболтал кое-что или донес. Мало ли своих шпионов насадило командование в каждом полку, в каждом дивизионе! Вскоре вольноопределяющийся Михайлов был отчислен из артбригады «по болезни». Врачебная комиссия установила, что он просто-напросто хромой. К тому же человеку с хронической болезнью желудка не место на войне. Туберкулезный процесс, правда, прекратился, но кто его знает?..
Фрунзе тепло простился с ефрейтором Оглезневым.
— А вы, Михаил Александрович, все-таки не забывайте нас, наведывайтесь, — попросил ефрейтор. — Предателя мы выследим, и, ох, плохо ему придется! Теперь у нас в мастерских своя ячейка, так что уж подбрасывайте нам прокламаций.
— Можете не сомневаться, Федор Антипович. Заглядывать буду часто.
Комитеты Земского союза были хитроумной выдумкой буржуазии. Классовый мир во что бы то ни стало! Фрунзе и его товарищей большевиков интересовали не комитеты, а те полтора миллиона солдат, которые были сосредоточены на Западном фронте.
Новый сотрудник Земского союза Михайлов делал поразительные успехи. Давно ли он был военным статистиком, мелкой сошкой, штафиркой! Через месяц он стал помощником районного заведующего хозяйством, а еще через месяц — заведующим хозяйством. И вдруг все увидели его в роли заведующего целым хозяйственным отделом Всероссийского земского союза при Десятой армии. Он сделался очень важным лицом. Носил офицерскую форму, шведскую кожанку, разъезжал в автомобиле и принимал в определенные часы. Армия велика, а ему нужно побывать во всех штабах, в полках, на передовых. Иногда он оставляет в полках на несколько дней своих уполномоченных Любимова, Мясникова, Фомина, Кривошеина, Станкевича. Иногда сам надолго застревает на передовых. Не так-то легко увязать все хозяйственные вопросы! Приходится выезжать на промышленные предприятия, в волости. Генералы здороваются с ним за ручку, заискивают перед ним, стараясь выклянчить что-нибудь для своей дивизии или бригады; а он с ними рассуждает о так называемом наполеоновском методе снабжения, когда магазинная система довольствия сочетается с системой довольствия местными средствами. Генералы, малосведущие в вопросах снабжения и тыла, слушают его, развесив уши.
А в это время на передовых, на предприятиях и в белорусских селах идет скрытая работа.
Начальник жандармского управления доносил по этому поводу минскому губернатору Гирсу: «Здесь образован большевистский областной комитет, коим принята резолюция о призыве к стачке для перехода потом к вооруженному восстанию в тылу и на фронте». Губернатор разослал секретные циркуляры всем начальникам отделений полиции. Он поставил в известность о готовящемся восстании командующего Западным фронтом Эверта, поскольку, по имеющимся сведениям, в работе большевистского комитета принимают активное участие и военнослужащие.
А заведующий хозяйственным отделом Михайлов, проявляя завидную энергию, носился в автомобиле вдоль линии фронта, опрашивал солдат, а потом что-то говорил нм, по-видимому разъясняя, что к имуществу нужно относиться бережно, поскольку запасы тыла совсем иссякли. После его отъезда солдаты ходили с заговорщическим видом. Неизвестно откуда в окопах стали появляться прокламации, в которых говорилось не только о мире, но и о земле. Штыки в землю! Участились случаи невыполнения приказов рядовыми. И вообще, солдат сделался смелым, дерзким на язык, будто чувствовал за собой какую-то силу. Начальство всполошилось.
Генерал Милков, вернувшись в Москву, продолжал думать о своем дорожном знакомом, назвавшемся Михайловым.
— Я его встречал раньше при каких-то весьма щекотливых обстоятельствах! — воскликнул генерал. — «Преступника ведут — кто этот осужденный?» Помнится, смертная казнь. Да не владимирское ли это дело?!
Он заторопился в судебный архив. Через неделю отыскал то, что нужно.
«Фрунзе! За него я еще получил нахлобучку от командующего Московским округом. «В твоей руке сверкает нож, Рогнеда!» Бог ты мой: два смертных приговора, каторга, вечное поселение! Бежал… «Славное море, священный Байкал…» Нужно запросить Иркутск. Сомнения нет: это он. Фотография скверная, но ничего. Теперь не уйдет. Срочно сообщить Эверту, минскому губернатору и начальнику Минского жандармского управления. Опасная штучка. Он весь фронт развалит, если уже не развалил… И как это он ловко ввинтил мне насчет драгоценностей, Суворова и его потомков. Загипнотизировал. Любовь Аль-санна, Аль-санна Федоровна… А я, старый осел, развесил уши…»
Жандармы и полиция по всему Минску старались напасть на след «титулярного советника Михайлова». Их оказалось несколько десятков. И все они внешне походили на ту скверную фотографию, какую генерал Милков выслал из Москвы.
Начальник жандармского управления твердил:
— Михайлов! Попробуй найди человека с такой выразительной фамилией. А может быть, он давно и не Михайлов вовсе, а Иванов, Петров, Сидоров. Приметы удивительные: «интеллигентного вида, русый, хорошо играет в шахматы, говорит по-французски». Я вот, к примеру, тоже хорошо играю в шахматы, и говорю по-французски, и у меня русые волосы.
Минск находился на военном положении. Задерживали бесцеремонно, по малейшему подозрению, документы проверяли придирчиво. Фрунзе испытал большое облегчение, когда получил от Батурина настоящий паспорт на имя Михаила Александровича Михайлова. Видно, сестрам Додоновым удалось выехать в Петроград и уговорить стариков Михайловых. Значит, Миша так и не объявился… Там, в Петрограде, была чужая трагедия: пропал без вести сын, и нужно отдать его документы другому, чья свобода каждую минуту висит на волоске, словно бы добровольно отказаться от последней надежды на возвращение сына; но эта трагедия была и его трагедией, так как он потерял преданного друга, который уже однажды спас ему жизнь.
Самым неожиданным образом Фрунзе попал в беду во время поездки в Ивенец. Острый приступ аппендицита. Его направили в госпиталь. Госпиталь был переполнен ранеными. Операция прошла не совсем удачно. Врач сказал:
— Придется полежать месяц.
Но жандармы, обшарив весь город, добрались и до госпиталя. Они все чаще и чаще стали появляться в палатах, бесцеремонно заглядывая в лица больных.
— Я хочу выписаться досрочно, — сказал Фрунзе врачу. — Тяжелораненых много, а я могу потерпеть.
Врач, по-видимому, догадавшись, в чем дело, возражать не стал.
— Собирайтесь! И немедленно. Они опять пожаловали. Я проведу вас служебным ходом.
Повидавшись с Любимовым, он в тот же день выехал в Москву. Чувствовал себя скверно. Решил предупредить Батурина телеграммой. Вышел на какой-то станции, отправил телеграмму и забрел в буфет выпить стакан чаю.
Но в дороге ему «везло» на встречи; прямо перед собой он увидел жандармского ротмистра Иванова, который в свое время снимал с него допрос. Иванов кивнул ему, как старому знакомому. А может быть, он кивнул кому-нибудь другому. Когда поезд тронулся, Фрунзе прыгнул в чужой вагон. Ротмистр как будто отстал. Проехал несколько станций, вернулся в свой вагон. Ничего подозрительного. Покружив по Москве, чтобы запутать шпиков, поехал на квартиру Батурина. Павел Степанович встретил радостно, но, выслушав историю с жандармским ротмистром, встревожился.
— Черт его знает, что у него на уме. Во всяком случае, здесь оставаться вам рискованно.
— Поедем, Михаил Васильевич, со мной в деревню, к моей матушке. Я возьму отпуск. Там и отдохнете, и подлечитесь, — предложила Анна Додонова.
— Что ж, свалимся вашей матушке, как снег на голову. Спасибо, Анна Андреевна. Я с радостью…
…Рязанщина. Глухой хутор. По ночам лают собаки. Облетевшая березовая аллея, уходящая вдаль. Морозные утра, уютный, теплый дом. У окна — Анна за старинным бюро. На ней длинное платье, освеженное рюшем из старого кружева. Волосы стянуты красивым узлом. Сельская тишина. Как будто и нет войны, окопов, бризантных снарядов.
— Постарайтесь понравиться маме, — говорит Анна. — Ей всего не объяснишь. Она у меня строгая, набожная. Вот та противная черная монашка так и трется возле нее. Приживалка…
— Беру на себя монашку, — отвечает он, смеясь.
Когда за ужином заговорили о войне, Фрунзе поднял глаза к потолку и произнес:
— В «Откровении» апостол Иоанн пророчествовал, что некогда народы сойдутся на месте, нарицаемом Армагедонн, и битва будет продолжаться целый день. Свершилось. День — иносказание.
Монашка бросила на Фрунзе недоверчивый взгляд:
— Вы знаете «Откровение»?
— И не только.
Он полтора часа подряд сыпал цитатами из Библии, из «Житий святых», из Евангелия и даже из псалтыря. Монахиня была сражена.
Мать Анны сказала:
— Вот видишь, какой хороший человек Михаил Васильевич, знает Евангелие, а ты, безбожница, сама не веришь и нас смущаешь.
Потом, когда старушки ушли, Анна и Фрунзе долго смеялись.
— Да вам хоть сейчас на амвон! Вот уж не подозревала. Думала, вы только Маркса, а вы и Матфея, и Луку.
— А я и псалмы петь умею. В «Николаевском университете» всему научишься от скуки. Приходится, помимо главного, знать массу всякой чепухи: например, Уголовное уложение, то есть право, которое должно быть уничтожено и будет уничтожено, как мне кажется, очень скоро. В революционной буре погибнет многое из того, что сейчас кажется несокрушимым, вечным. Ограниченность в людях воспитывали веками. Предположим, просыпаетесь вы утром — и ни одного жандарма, ни одного полицейского, ни одного капиталиста и помещика. А вы, Анна Додонова, ведаете просвещением масс в республиканском масштабе.
— Такое в самом деле невозможно представить.
— А ведь будет.
— А какое место отводите вы себе?
— У меня есть один крупный недостаток: я не умею мечтать о будущем расплывчато, так сказать, в дымке романтики. Для меня оно всегда выступает в конкретных, материальных формах. Символиста из меня никогда не получилось бы. Когда в стихах современные модные поэты снобируют своим «не» и «ни», меня охватывает злость. Откуда подобное бессилие в молодых людях? Или это просто-напросто поэтический форс?.. О себе? Закончу образование в Политехническом, а там видно будет. Я ведь еще в Манзурке задумал писать «Историю сибирской ссылки». Такая работа потребует много лет. Потомкам для сведения. После революции я непременно создал бы общество политкаторжан и ссыльно-переселенцев. И чтобы каждый написал свои воспоминания. Еще я создал бы Иваново-Вознесенскую губернию, как она мне представляется. Очень грустно, что умер Максим Максимович Ковалевский. Совсем недавно. Когда что-нибудь делаешь вроде бы для себя, то в конечном итоге выходит, что делаешь все-таки для других. К примеру, все мои экономико-статистические задумки или «История сибирской ссылки». Всегда почему-то представлял Ковалевского: как он посмотрит, как отнесется? Выходит, что для себя-то ничего и не нужно. Даже любознательность, желание прочитать как можно больше книг — в конечном итоге опять же не только для себя. Знание — оружие. А если оно не оружие, то зачем оно? Если бы существовал поповский рай, то я там занимался бы столярным делом.
— И подбивали бы ангелов к восстанию.
— Это само собой.
— Вот такой вы и есть: сгусток воли и энергии.
— Стоп. Я ведь тоже умею говорить комплименты дамам.
— Да какая ж я дама? Тоже скажете…
— Большевистская дама.
— Дразните?
— Просто думаю, что появился новый тип женщины. Причем это массовое явление. Раньше ведь как: требовали эмансипации. Но эмансипация нужна буржуазной даме. А вы требуете равенства. И не только требуете, а боретесь за него, не отъединяя себя от мужчин. Следовательно, равенство, в отличие от эмансипации, — категория классовая. Короче говоря, я восхищаюсь вами, революционерками. Вот манзурские бабы по-своему понимают независимость: там в семье женщины и мужчины имеют свои отдельные кассы. Баба продает холст, масло, а деньги складывает в кубышку. Ну а мужик — все, что выручил за извоз, пропивает. Одеваются тоже каждый на свои капиталы. Ну а что касается воли, энергии, то ведь жизнь — движение; застой — смерть. Вот Гегель, например, утверждает, что процесс жизни состоит в отношении индивида, как субъекта, к окружающим его объектам. А мне этого мало. Ведь какая-нибудь каракатица или амеба тоже по-своему опознает мир. Куда заманчивее считать себя инструментом преобразования мира на разумных началах. У меня иногда появляются странные мысли о переходе эволюционного времени в историческое. У таракана, стрекозы и скорпиона нет истории: за миллионы лет они ничуть не изменились — их находят в геологических пластах самых отдаленных эпох. Время сделалось историческим лишь для человека, для человеческого общества. Вот мы говорим: история человечества — это история борьбы классов. С железной необходимостью отомрет самодержавие, отомрет капитализм. Начнется эра социализма. Теперь скажите: когда отомрут классы и во всем мире утвердится бесклассовое общество, какое содержание обретет история человечества? Мы ведь тогда уже не сможем сказать, что история есть история борьбы классов?..
Он умел ставить вопросы, которые будили мысль. Он думал как-то по-своему, не по-книжному. И казалось бы, давно знакомые вещи вдруг оборачивались своей неожиданной стороной. Думал он с каким-то наслаждением. Когда думал вслух, то как бы спорил сам с собой.
Однажды он сказал:
— Личное будущее может не состояться. Тюрьмы, ссылки, смерть. Так случилось с моим другом рабочим Павлом Гусевым. А общее будущее обязательно состоится. Эта убежденность и придает мне силы. Ведь у жизни несколько измерений, и длина, как мне кажется, — не главное из них.
Фрунзе отдыхал. Время проходило в спорах, в дружеских беседах. Анна Андреевна оказалась начитанной девушкой. Философия, биология, история искусства. Часов в одиннадцать садились за книги по философии, вечерами читали художественную литературу.
Анна Андреевна написала сестре в Москву:
«И если раньше я знала о нем лишь то, что известно всем нам, то теперь передо мной раскрылась личность исключительная».
И все-таки она не знала о Фрунзе все. Он часто в одиночестве бродил по замершей, пустынной березовой аллее. В его ушах снова гремели боевые колесницы всех времен. Он читал работы Клаузевица, «Военную энциклопедию», военные статьи Энгельса, изучал жизнь и деятельность Тюреня, которого высоко ценил, считая великим полководцем. Генрих де-ла-Тур-д’Овернь Тюрень начал военную карьеру простым солдатом с двенадцати лет. В тридцать три года он уже самостоятельно командовал всей французской армией. Он был предшественником Наполеона в области стратегической и в области организации тыла и снабжения. Тюрень был мастером деятельного и искусного маневрирования на театре военных действий. В то время как современные ему полководцы видели единственную цель своих действий в осадах крепостей, Тюрень всегда искал активного боя на театре военных действий. Наполеон говорил о военном искусстве Тюреня: «Оно полно смелости, мудрости и гениальности».
Но больше всего занимало то, что происходит на фронте сейчас. За месяцы службы в Земском союзе Фрунзе прошел подлинную военную академию. Он во всех деталях изучил страшный механизм войны, соприкоснулся с плотью и кровью современного боя. Его острый глаз подметил многое, что проходило мимо внимания штабных офицеров и командования в целом.
Накапливая факты, он беспрестанно анализировал. Он пришел к выводу, что сущность современной войны заключена в том, что война сейчас втягивает в свой круговорот и подчиняет себе решительно все стороны общественного быта, затрагивает все без исключения государственные и общественные интересы. Театром военных действий, в отличие от прошлой эпохи, являются теперь громадные территории с десятками и сотнями миллионов жителей; технические средства борьбы бесконечно развиваются и усложняются, создавая все новые и новые категории специальностей, родов оружия. В то время как в прежних войнах момент непосредственного руководства вождей отдельными частями боевого организма составлял обычное явление, теперь об этом не может быть и речи.
У него в голове постепенно выкристаллизовывалась некая очень важная, очень большая, грандиозная мысль о военной идеологии воюющих армий Германии, Франции, Англии, России. Это было лишь аналитическое ощупывание того, что пока не имело определенного названия — военная идеология или военная доктрина. Он отметил ярко выраженный наступательный дух германской армии, идею активности, искание решения боевых задач путем энергичного, смелого и неуклонно проводимого наступления.
Вот эта наступательная идея и определила собой структуру всего германского военного аппарата, а воспитание и обучение всех войск в духе наступательной тактики подготовило военную силу, обладающую высокими боевыми качествами.
Но почему германская армия насквозь пропитана наступательным духом? Может быть, у немцев особо даровитые военные деятели, силой своего гения открывшие тайны побед? Глупость, конечно. Основные черты германской военной идеологии — не случайное явление; они целиком и в полной мере — производное от общего строя германского экономического быта и жизни. Правящий в Германии буржуазный, класс всю жизнь страны подчиняет основной государственной цели — победе над конкурентами, кричит о мировом могуществе. Буржуазии удалось развратить и подчинить своему влиянию даже значительные слои германского пролетариата, класса объективно враждебного той хищнической линии поведения, которая проводится буржуазией… Никогда германским генералам не удалось бы создать своего военного учения, своей доктрины, и даже если бы это было сделано, они не сумели бы привить ее всей толще германской армии, если бы этому не благоприятствовали соответствующие условия германской жизни.
Франция и Англия также являются представительницами хищнического империализма. Только в спорах с конкурентами из-за добычи французской буржуазии, например, не хватает той откровенной наглости и самоуверенности, которыми отличается германская правящая клика. Французская буржуазия более труслива, оппортунистична, хотя у французской армии богатейшие военные традиции. Что же касается Англии, то ее военная идея вылилась в известную формулу, обязательную для всех английских правительств: иметь флот, равный соединенным флотам двух сильнейших морских держав.
Ну а Россия, матушка Русь?.. У нее тоже своя «доктрина»: православие, самодержавие, народность. В атмосфере полицейско-самодержавного строя, с подавлением им всякой общественной и личной инициативы, на фоне общей экономической и политической отсталости, при крайней рутине навыков и взглядов во всех сферах общественной деятельности, разумеется, не может быть и речи о каком-то широком научном творчестве. Все эти уродливости особенно ярко сказываются в постановке военного дела, где беспощадно и в корне пресекается пытливая мысль. Но несмотря на это, русские полководцы по своим индивидуальным дарованиям никогда не уступали германским, французским, английским, а очень часто превосходили их.
Еще в госпитале Фрунзе с пристальным вниманием следил за наступательной операцией Юго-Западного фронта. Противостоящая группировка австро-венгров имела превосходство в силах на шесть пехотных и две кавалерийские дивизии. Кроме того, противник построил три оборонительные позиции глубиной свыше десяти километров. Особенно сильной была первая позиция, состоявшая из трех линий оборонительных сооружений. Проволочные заграждения — пятнадцать кольев в глубину, по которым пущен электрический ток, траншеи, блиндажи… Казалось бы, русским войскам никогда не прорвать эти неприступные позиции.
Но генерал Брусилов прорвал. За три дня русская армия проникла в глубь обороны «голубых» более чем на тридцать километров, и вот теперь она подошла чуть ли не к Карпатам.
У Фрунзе появился интерес к личности Брусилова. Кто он? В то время как немцы под Верденом, а союзники на реке Сомма так и не продвинулись ни на шаг, плохо обеспеченные русские войска совершили тактическое чудо: вышли на стратегический простор. Ум жесткий и предусмотрительный сковал противника на всем фронте и внезапным коротким ударом смял, отбросил его, навязал ему свою волю. То был прорыв на нескольких направлениях фронта — явление доселе невиданное. Раненые офицеры конных полков приказывали нести себя впереди цепей и испускали дух на неприятельских орудиях.
Но как и предполагал Фрунзе, все кончилось ничем. Верховное командование не обеспечило Брусилова резервами, вмешалось в ход операции и своими противоречивыми приказами поставило наступающую армию в роль буриданова осла. Командующий Восьмой армией так и не понял, куда ему следует наступать — на Ковель или на Львов. Можно представить себе глухое отчаяние Брусилова. Все его планы, все его успехи были сведены на нет. Еще одно усилие — и Австрия запросила бы мира. Но резервы так и не были подброшены.
Декабрь завьюжил с первых дней. Пора было возвращаться в Минск. Фрунзе чувствовал себя окрепшим, отдохнувшим. Оказывается, самое главное — дать отдых нервам. Беспокоило одно: по военному времени трудно было найти подводу до станции Кораблино.
— Не нашли сегодня, найдем завтра, — успокаивала Анна Андреевна.
Утром, во время завтрака, в дом ввалился урядник. Урядник как все урядники: усатый, краснорожий, с острыми, ощупывающими все и всех глазками. Деловито расстегнул ремни, снял полушубок. Поздоровался.
Анна Андреевна сидела за столом ни жива, ни мертва, бросала тревожные взгляды на Фрунзе. А он продолжал невозмутимо студить чай на блюдце.
— Милости просим к столу, — пригласила мать Анны.
Урядник перекрестился на икону и сел.
— А у вас в гостях незнакомое лицо, — сказал он бесцеремонно.
— Дальний родственник, батюшка. На поправку здоровья приезжал. А теперь вот — снова на фронт. Ждет подводу.
— Ну это другое дело. А то я вот по всему уезду дезертиров и укрывающихся ловлю. Вижу: у Додоновых незнакомое лицо, думаю, проверить надо. Уж не дезертир ли? Хе-хе-хе.
Фрунзе поставил блюдце, с ненавистью взглянул на урядника, порылся в кармане и положил на стол документы. Урядник догадался, что допустил бестактность.
— А вы не серчайте, молодой человек. Все вы, фронтовые, ух как злющие. Я ведь по службе. Насчет подводы не извольте беспокоиться. Да ее и искать далеко не нужно. Вам, как понимаю, на станцию. Мне тоже до Кораблино. В розвальнях всем места хватит. И вам, и провожающим. Тулупчики с собой возьмите.
Фрунзе поразмыслил. Вроде без подвоха. Анна Андреевна вынула из буфета рюмку, графин с водкой, налила уряднику. Выжрав графин водки, урядник стал пунцовым, повеселел.
— И э-э-эх, прокачу с ветерком! Мой саврасый, поди, застоялся…
Анна Андреевна сообщала сестре Марии: «За все время нашего пребывания было одно нарушение нашего покоя — к нам заехал урядник».
Из Минска Фрунзе дал телеграмму в Читу Софье Алексеевне: «Выезжай».
Она, не раздумывая, бросила работу в Переселенческом управлении и приехала. Он бежал по перрону. Мимо — стекла вагонов экспресса. Она стоит с чемоданами на ступеньках. Знакомые темные смеющиеся глаза, опушка воротника, высокая меховая шляпка, меховые сапожки. Она не ожидала, что он ее встретит. Робкий поцелуй. Оба сбивчиво рассказывают обо всем сразу; смеются счастливые оттого, что наконец вместе. Приехала, приехала! Одно только слово — а как звенит! Едут в его крохотную комнату над Свислочью. На бледном небе яркое солнце, снег прорезан синими тенями.
Потом она устраивает елку. Вынимает из чемодана сахарный пряник. Он уже оббился, по лицу краснощекого Деда Мороза — ломаная ниточка трещины в сахаре. Серебряные звезды.
— Все как у людей, — говорит она с усталой и ласковой улыбкой.
За синеватыми узорами стекол — сыпучие сугробы. Она сидит, накинув на плечи меховую накидку. В нетопленом Минске сейчас холодней, чем в Чите. И все-таки никогда обоим еще не было так уютно, как сейчас. Он думает о семейном счастье. Все как у людей…
— Не хочу учиться, хочу жениться! — говорит он шутливо. — Завтра же… Такого счастья еще не было никогда в моей жизни.
Ему казалось, что жандармы, потеряв его след, угомонились. Но приходит посыльный от Любимова. Записка:
«Немедленно переходи на нелегальное. Здесь оформим как отпуск. Есть предписание Эверта и полицмейстера о твоем аресте. Софью Алексеевну на время устроим в отделение Земского союза в Лунинец. Не теряй ни минуты».
Он протянул ей записку. Она побледнела.
— Встретимся в Лунинце. Иди, Миша, а то я умру от страха за тебя…
— Короткое же наше счастье… Гоняют, как соленого зайца. До каких пор?..
Он-то сразу догадался, кто его выдал. И тут случайность сыграла свою роль. Сегодня утром в Комитете земского союза в хозяйственный отдел зашел некто прапорщик Романов. Он говорил с Любимовым о каких-то армейских хозяйственных неурядицах, а сам искоса поглядывал на Фрунзе. Фрунзе-то его сразу узнал. Они ведь были знакомы еще по Шуе. Романов тогда не носил погон, он находился на тайной службе у полиции. Рабочие относились к нему с подозрением, не сомневаясь, что он провокатор. Это был тот самый агент, который в 1907 году сообщил уряднику Перлову о том, что Арсений объявился и выступает на митинге рабочих завода Толчевского. Утром Романов притворился, что не узнал Фрунзе. Но конечно же узнал. И сразу побежал к полицмейстеру. Полицмейстер связался с Гирсом, а тот — с командующим Западным фронтом.
Все происходило именно так. Получив предписание Эверта, минский полицмейстер заготовил приказ об аресте Михайлова Михаила Александровича.
— Взять его и доставить ко мне! Это большевистский агитатор Фрунзе, бежавший из Сибири…
Когда утром у подъезда особняка раздался шум автомобиля, минский губернатор Гирс не придал этому значения. Лежа на диване, он читал газету и прихлебывал из чашки кофе — его обычный завтрак. Сегодня ему почему-то вдруг невероятно захотелось гречневой каши. Простой гречневой каши без всяких приправ. Он уже хотел позвать повара, но раздумал. В конце концов нужно беречь фигуру. Из большого зеркала на Гирса глядел обрюзгший человек средних лет.
Вошла жена. Голова ее была обмотана мохнатым полотенцем, как чалмой, и пахло от нее горячей мыльной водой и свежестью. Гирс знал: серное мыло, пятьдесят граммов розовой воды, сто граммов лавандового спирта, сто пятьдесят граммов уксуса — всё это при жирной коже. А чтобы росли ресницы, нужно смачивать их касторовым маслом… «Мне бы твои заботы…» — подумал он. Заученно сказал:
— Вы чудная, изумительная женщина!
— Не правда ли? Вы такой чуткий! Для всей империи мой муж — чиновник правительства, но для меня — вы всего лишь маленький мальчик, которому нужна мать.
Она ушла, и Гирс вздохнул с облегчением. Мысли его вернулись к только что прочитанной газете. Да, всюду неспокойно. Трудно быть губернатором в прифронтовом городе. Начальник жандармского управления недавно жаловался, что врагов правительства развелось так много, что жандармы и полицейские прямо-таки сбиваются с ног. Взять хотя бы массовое выступление солдат на станции Осиповичи и на гомельском распределительном пункте. Тут уж не обошлось без большевистской агитации. А на фронте вообще черт знает что. Эверт — безвольная тряпка. Только вид бравый. Расчесывает крашеную бороду особым гребешком. А лоб вогнутый, и руки тонкие. Провалить все наступательные операции!.. Защитник отечества…
Гирс любил эти утренние часы, когда никто не мешает размышлять о политике, о назначениях, повышениях и наградах.
Он поморщился и не сразу понял, что произошло, когда дверь распахнулась и на пороге показались вооруженные люди с красными бантами на шапках и фуражках. Вперед выступил плотный человек среднего роста в кожаном пальто.
— Именем революции вы, действительный статский советник Гирс, арестованы!
— Что, что, кто вы такой?! Почему врываетесь в мой дом без разрешения?
— Я начальник народной милиции Михайлов.
— Но по какому праву?
Фрунзе взглянул на него с презрением.
— На основании решения Минского Совета рабочих и солдатских депутатов. Революция! Самодержавие пало.
— Но без предписания свыше я никуда не пойду…
— Пойдете.
— Но это невозможно!
— Слишком много «но». Одевайтесь или уведем в халате. Время не ждет.
Его под охраной провели к грузовому автомобилю, где сидели, также под конвоем, начальник жандармского управления, полицмейстер и еще несколько высокопоставленных чиновников.
Народная милиция? Откуда она взялась? Что знал Гирс о милиции? Знал, что в переводе с латинского это значит — военная служба, ополчение. Милиционная система существовала в древней Греции и древнем Риме. В те времена будущие милиционеры в обязательном порядке изучали философию. А тут врывается толпа каких-то мужиков во главе с этим Михайловым, которого не успели арестовать, и объявляет себя милицией, властью в городе… По какому праву? Впрочем, судя по всему, полицию и жандармерию уже разоружили, и сопротивление бесполезно. Нелепость: его, губернатора, начальника жандармерии и полицмейстера — в тюрьму!
— Удастся ли нам бежать из тюрьмы? — спросил он на немецком у начальника жандармского управления.
— Я не понимаю по-немецки, — угрюмо отозвался подполковник.
— Не удастся! Мы позаботимся, чтобы не удалось. — Это сказал Фрунзе. И Гирс благоразумно умолк.
Управление милиции расположилось в здании бывшего полицейского управления. Фрунзе, смеясь, говорил Мясникову и Любимову:
— Кто бы мог подумать, что, ненавидя всей душой полицию, я стану во главе народной милиции? Парадокс. Но законы революции совершают всякие чудеса.
Начальником милиции его избрали. Все произошло так. Узнав о падении самодержавия, он в поздний час созвал большевистский инициативный центр. Прибыли представители Третьей и Десятой армий. На этом же совещании (а проходило оно в здании Земского союза) был создан Совет рабочих и солдатских депутатов. Фрунзе, став членом Исполкома единого Минского Совета, обратился с воззванием к гражданам губернии и создал газету «Известия Минского Совета рабочих и солдатских депутатов». Общее собрание рабочих и служащих Земского союза назначило его начальником городской народной милиции. Так как постановление поддержали рабочие и солдаты, то комендант города Самойленко вынужден был утвердить его. Но Фрунзе не ждал всех этих официальных утверждений: разоружив полицию и жандармерию, он с отрядом рабочих освободил политических заключенных из тюрьмы.
Его деятельность в эти дни носила лихорадочный характер: он торопился поспеть всюду. Доставал винтовки и револьверы, спешно вооружал рабочих, обучал их. Все было как в 1905 году в Иваново-Вознесенске. Помогали ему революционно настроенные солдаты. По сути, он создал отряды вооруженных передовых рабочих. Сюда принимали по рекомендации фабрично-заводских комитетов. Фрунзе каждый день появлялся на промышленных предприятиях.
— Верные слуги старого строя будут делать попытки вернуть для них старый порядок, — говорил он. — Нужно рабочему классу самому следить за ними, быть наготове в любой момент подавить малейшую попытку темных сил. Берите охрану общественной безопасности в свои руки.
И получилось так, что реальная власть в Минске да и во всей губернии оказалась в руках милиции. А во главе ее стоял Фрунзе, человек твердый, не идущий ни на какие компромиссы с буржуазией, вообразившей, что настало ее время. Он не только руководил милицией, но и командовал сводным отрядом из разных войсковых частей, прикомандированных к штабу милиции. Это была сила, своего рода революционный полк, вооруженный до зубов.
Во всех организациях было засилие эсеров, меньшевиков, кадетов, буржуазных националистов, бундовцев. Из своей среды они выдвинули на пост минского губернского комиссара некоего Авалова, бывшего царского офицера. А окопавшись в думе, решили взять под свой контроль и милицию, сместить Фрунзе.
Завязывались новые, небывалые в биографии Арсения конфликты. Все те, в думе, и иже с ними, губернский комиссар, ставленник Временного правительства, буржуазные националисты из Белорусского национального комитета, еще не ощутили в полную меру, кто им противостоит. Для него они были враги заклятые, соглашатели, предатели, провокаторы, выкидыши империализма, буржуазная сволочь, лабазники; и в прошлой жизни и сейчас его неистовая воля неустанно работала против них; он видел их буржуазное нутро, он знал, что пришел наконец день, когда пролетариат оказался лицом к лицу, один на один с буржуазией. В партию эсеров хлынули мелкобуржуазные элементы с их извечной псевдореволюционностью, убогим фрондерством: чиновники, офицеры, мелкие и крупные лавочники, уголовники. К ним примкнула и определенная часть крестьянства, не подозревавшая, что социалисты-революционеры уже давно отказались от собственной аграрной программы.
Фрунзе знал, что со всеми этими отбросами революции ему скоро придется столкнуться, сойтись грудь с грудью, и спешил. Действующие лица все те же: Родзянко, Милюков, князь Львов, Гучков, Керенский; председателем Петроградского Совета рабочих депутатов сделался меньшевик Чхеидзе. Открытый заговор буржуазии и ее пособников против рабочего класса. Эсеры и меньшевики добровольно отказались от власти, передали ее в руки буржуазного Временного правительства. Министр земледелия Чернов советует мужикам не захватывать помещичьи земли, так как это, дескать, поведет к обострению вражды. Все та же предательская проповедь классового мира во имя войны, все тот же обман народа…
Необычный был в Минске начальник милиции. Вокруг него очень быстро, словно бы непроизвольно, сгруппировались те, кто здесь, в Минской губернии и на Западном фронте, представлял собой подлинные движущие силы революции: рабочие, крестьяне, солдаты. А возможно, он сам действовал именно в этих трех направлениях — город, деревня, фронт, стремясь охватить всю совокупность необычайно сложных проблем, поставленных с первых же дней революцией. Для него эта революция была лишь первой ступенькой. Она была первой ступенькой и для широких народных масс.
Буржуазные националисты повторяли истертый афоризм Протопопова:
— На продовольствии можно играть всякие аккорды: голодный желудок — диктатор всякой революции. Если создать продовольственные затруднения, то рабочие сделаются смирнее овечек. Вывезти из Минска хлеб, мясо и другие продукты. Лучше зарыть, сгноить в земле или надежно припрятать, чтобы потом взвинтить до невероятных пределов цены…
Начальник милиции не располагал данными о продовольственном заговоре: слишком узкий круг людей участвовал в нем. Но начальник милиции довольно хорошо знал буржуазию. Собрав руководящих работников, своих помощников, он сказал:
— Каждый день проверять хлебопекарни, продается ли там хлеб. Если не выпекается — начинать расследование. Все обозы с продуктами, идущие из Минска, задерживать. Мы должны блокировать спекулянтов. Не выпускать ни одной подводы с хлебом! Мы им не позволим «играть аккорды» на рабочих желудках. Всю эту сволочь, саботажников-лабазников, скрутить по рукам и ногам рабочим контролем.
Он был беспощаден. Он расклеил по городу приказы: хлеб принадлежит народу, за спекуляцию хлебом, за сокрытие продовольственных запасов — суд! Тут же при штабе милиции — камеры с дежурными судьями. Каждый день милиционеры подгоняли к штабу задержанные обозы и отдельные подводы. Допрашивал сам.
За короткий срок он нажил себе кучу смертельных врагов. Они решили его уничтожить.
Он часто выезжал в окрестные села и в отдаленные волости, иногда углублялся чуть ли не до Борисова. Обычно его сопровождали два-три милиционера. В селах на всей территории Западного фронта его хорошо знали. Ведь он старался всеми силами вовлечь крестьян в политическую жизнь; он быстро овладел белорусским языком, и переводчик не требовался. Он разъяснял, что нечего ждать милостей от Временного правительства, крестьяне должны создать свои комитеты и через них захватывать, конфисковать помещичьи земли, луга, скот, инвентарь. Без всякого выкупа! Захват с оружием в руках. Так говорит Ленин, так говорят большевики. Фрунзе создал «Крестьянскую газету». Она разлеталась тысячами экземпляров по всем западным губерниям, разъясняя аграрную программу большевиков…
Они с милиционером Стасюлевичем возвращались из дальнего села, где только что провели митинг. Вот так в каждом селе, в каждой волости создавал Фрунзе крестьянские комитеты. По дороге за ними увязался мужик лет сорока пяти — Ефрем, которому зачем-то нужно было в Минск.
— По нынешним временам с милицией-то оно спокойнее, — говорил Ефрем. Был он огромный, лохматый, все время щурил и без того маленькие скифские глаза. Конь под ним был добрый, сытый. Этот конь и навел Фрунзе на размышления.
Начало уже смеркаться. Ехали опушкой леса. Когда поравнялись с заброшенной сторожкой, Фрунзе весело сказал:
— А не повечерять ли нам? Что-то я проголодался сегодня. Да и не мудрено: с самого утра во рту росинки не было.
Стасюлевич был удивлен: они совсем недавно плотно закусили, а начальник милиции не любил тратить время на еду, особенно в дороге. Но промолчал. Привязали коней, уселись возле сторожки на сухое место. Стасюлевич вынул кисет с махоркой, трут с кремнем и огнивом.
— А у вас своя домашность есть? — спросил Фрунзе у Ефрема.
— Какая-такая домашность?
— Ну, какая: изба, скот, птица там и прочее хозяйство.
— Нет, я сызмальства в работниках жил. Сирота я. Отец помер, когда я совсем маленький был, а мать опять замуж вышла да меня в услужение отдала. У них, в дому-то, тоже не густо было, чем жить. Так я с девяти годов по работникам и пошел.
— А хозяева хорошие были?
— Помещик-то? А я и сейчас на него гну спину. Быдто и не было никакой революции.
— А чего ж не прогоните?
— Да мужиков в селе совсем не осталось. Война. Вот вернутся, и уж тогда мы с ним расквитаемся. У хрестьян хлеб весь выгребли, увезли. Приезжал к нам тут один вроде бы под землемера, лясы точил, что, мол, если к нам посадить еще англичан да французов, то всем вместе тыщу лет еще кормиться можно. Эсер. Ну мы ему надавали по шее.
— Правильно поступили. Ну а когда с помещиком расквитаетесь, что делать будете?
— Трудно загадывать. Поставлю дом добрецкий, женюсь и заживу, как король бубновый. Нам бы только до землицы добраться. Ну, конечно, не один ставить буду: деньги с неба не свалятся. Кирпич нужен, тес, стекло. Другие помочь должны. Так, сообща. Дом становить, надо дело знать, надо дело любить. Земля — вон она какая, матушка, просторная, да не наша.
— А лошадь чья?
— А я из помещичьей конюшни прихватил. Видишь ли, в хрестьянском комитете я, так вот к Михайлову послали. Должно, слышали, раз из Минска. Он председатель губисполкома, Михайлов-то. Его недавно, Михайлова Михаила Александровича, мужики делегатом на Первый Всероссийский съезд Советов хрестьянских депутатов выбрали. В Питер поедет. Башковитый мужчина, за нас, за хрестьян.
— Я — Михайлов!
Мужик оторопел. Но поверил как-то сразу.
— Вот так штука! Значит, мне к вам и надо.
— А по какому делу?
— Дело не простое, — заговорил Ефрем осторожно и мягко, будто взвешивая каждое слово. Кивнул в сторону Стасюлевича: — При нем можно?
— Разумеется.
Ефрем помедлил.
— Ежели вы Михайлов, то можно. Только я наверное должен знать, что вы и есть тот, кем назвались. Время такое.
— Понимаю.
Фрунзе левой рукой вынул из нагрудного кармана удостоверение, поднес к глазам Ефрема. Потом негромко произнес:
— Не шевелитесь! Малейшее движение — и я стреляю.
Дуло револьвера уткнулось в бок Ефрема. Удостоверение упало на землю.
— Стасюлевич, обыщите его! Осторожнее…
— Револьвер и граната Новицкого. Вот так мужичок!
Милиционер не мог прийти в себя от изумления.
— Пошто, пошто, господин Михайлов?.. Время такое… Гранатку прихватил против бандитов. Пошаливают.
— Ну, хватит болтовни. Кто вас подослал? Впрочем, в милиции разберемся.
Мнимый Ефрем оказался землемером Ранкевичем. Группа националистов поручила ему заманить Фрунзе в лес, где землемера поджидали сообщники.
— Одного не пойму, как вы догадались? — изумлялся Стасюлевич.
— Да у какого мужичка видали вы такие аккуратные руки? У него даже черноты под ногтями нет.
— И только по рукам?
— Да нет же. Я ждал этого. Понимаете? Только не знал, с какой стороны они примутся за дело. Я наперед знаю, как они будут действовать. Двенадцать лет подпольной работы чему-нибудь да научили меня. Вот увидите, вскоре к нам пожалует господин губернский комиссар Авалов. Мог бы меня вызвать, да не станет, сам прикатит: дело спешное. А меня застать на месте трудно. Не успокоятся они до тех пор, пока не уберут меня любой ценой из милиции или вообще. Мы им крепко наступили на хвост.
Комиссар явился на следующий день. Его лицо пылало гневом. Тонкие усы воинственно топорщились. Когда комиссар злился, он обычно грыз собственные ногти. Вот и сейчас грыз.
— На каком основании вы задержали землемера Ранкевича?
— А вам откуда известно?
— Это к делу не относится.
— Вы так полагаете?
— Извольте отвечать за свои противозаконные действия.
— Вы, оказывается, законник, господин комиссар. При обыске у Ранкевича найдена граната Новицкого. Я уж не говорю о револьвере. Откуда у него военное имущество?
— Чушь! Как это вы ухитрились не обнаружить у него пулемет Максима?
— Пулемет обнаружен в имении Друцкого. Сегодня ночью. Заговор против революции. Готовлю письмо Керенскому. Ранкевич послан Друцким с заданием убить меня. Землемер сознался. Кстати, должен заметить, что как Друцкий, так и Ранкевич входят в известный вам Белорусский национальный комитет.
Комиссар сразу сбавил тон:
— Однако вы проворны, господин Михайлов.
— Служу революции.
— Нам кажется, вы проявляете излишнее усердие.
— Долг народной милиции — охранять общественный порядок.
— Так-то оно так, но на вас в думу поступают жалобы. Очень круто берете. Не боитесь, что могут убить из-за угла?
— Такова наша служба. А кому это — нам?
Комиссар, не найдя формальных возражений, ушел ни с чем.
— Угрожает, гадина, — сказал Фрунзе. — Что они выкинут еще? Состряпают какую-нибудь фальшивку. По логике должно быть именно так. Покушаться второй раз на убийство рискованно: рабочих мы предупредили.
Да, он знал, что его не оставят в покое. Малейший повод, малейший толчок извне или изнутри — и снова начнется смертельная схватка.
Еще в марте, на втором заседании Минского Совета, он поставил вопрос о созыве солдатского съезда, который должен создать фронтовой комитет. На фронте хозяевами должны быть сами солдаты, а не представители Временного правительства, вроде генерала Гурко, которого поставили командующим Западным фронтом вместо Эверта.
Большевики занялись подготовкой первого в истории солдатского съезда. Но идею Фрунзе подхватили эсеры и меньшевики. Временное правительство решило взять съезд в свои руки, оттеснив большевиков. И вот в Минск прикатил Родзянко. Не дремали и меньшевики. На съезд пожаловал сам председатель Петербургского Совета Чхеидзе, а с ним — свита: Церетели, Скобелев, Гвоздев. Они по-хозяйски заняли места в президиуме. Инициаторы созыва съезда Фрунзе, Мясников, Алибегов оказались словно бы оттертыми на задний план. Правда, на помощь минским большевикам прислали Бадаева и Ногина. Бадаева, депутата большевистской фракции IV Думы, Фрунзе знал лично. Установки партии, Ленина были ясны обоим: армию необходимо организовать на новых, революционных началах. Солдат, если он хочет свергнуть капиталистов и помещиков, должен стать политиком, интернационалистом, стремиться в своих действиях к единству с рабочими и беднотой, руководствоваться указаниями большевиков. Нужно, чтобы братание не ограничивалось разговорами о мире вообще, а переходило к обсуждению ясной политической программы, к обсуждению вопроса, как кончить войну, как свергнуть иго капиталистов, начавших войну и затягивающих ее ныне.
— Самое нелепое, что после всего мне опять придется сидеть за одним столом с этим розовым боровом Родзянко, — сказал с усмешкой Бадаев. — Приковал нас бог к одной тачке — к политике. А тащим мы ее в разные стороны. Чья возьмет?
— Чхеидзе в этой упряжке, должно быть, мнит себя лебедем. Он галантен, как француз. Видите, с каким старанием прикалывает Родзянке свежий алый бант?
— Эти прохвосты всегда найдут общий язык.
Бадаев, или Егорыч, нравился Фрунзе своей какой-то невозмутимой величавостью, мужественной красотой. Это был «рабочий лев», как его называли в шутку. Но в шутке имелась своя соль. При взгляде на могучую фигуру Бадаева, представителя питерского пролетариата, на гриву его волос, на жилетку, под которой неизменно была свежая белая сорочка, возникала мысль о прочности и несокрушимости того дела, во имя которого он в течение ряда лет подставлял себя на думской трибуне под удары оголтелой своры всех врагов рабочего класса. Он был монументален. Царское правительство приговорило его, как и остальных депутатов-большевиков, на вечное поселение в Туруханский край. И вот Бадаев снова на коне…
Председательствовал на съезде командующий Западным фронтом генерал Гурко. Первое слово для приветствия предоставил Родзянке.
— Генеральский съезд, — шепнул Бадаев Фрунзе.
— Ничего, мы сделаем из него солдатский. А погончики с генералов снимем.
Родзянко дул в старую дуду. Классовый мир, война до победного конца во имя защиты завоеваний революции, обязательства перед союзниками.
Солдатские делегаты слушали хмуро.
Когда Бадаев стал излагать ленинские взгляды на войну и революцию, на армию, зал оживился. Родзянко, по-видимому, забыв, что он не на думском заседании, а на солдатском съезде, схватил председательский колокольчик и стал призывать Бадаева к порядку. Создалось комичное положение. Опомнившись, Родзянко бросил колокольчик и принялся разглаживать алый бантик у себя на груди. Бадаев улыбнулся и продолжал речь с еще большим накалом. Зал приветствовал его стоя.
А когда Фрунзе начал свою речь, солдаты стали недоуменно переглядываться. Михайлов ли это говорит?
А начал он так:
— «Долг наш: не щадя ни сил, ни времени, ни средств, безотлагательно приняться за работу. Пусть каждый отдаст свой труд в сокровищницу народной мощи. В грозный час испытаний да будут забыты внутренние распри, да отразит Россия дерзкий натиск врага…»
Раздались свистки. Кто-то крикнул: «Долой!» Фрунзе спокойно выдержал бурю протеста. Потом спокойно сказал:
— Правильно, товарищи! Я процитировал вам выдержку из речи бывшего председателя царской Думы, сидящего здесь в президиуме господина Родзянко. Как видите, господин Родзянко при любом строе поет одну и ту же воинственно-шовинистическую арию.
Зал грохнул. Все поднялись и стали бешено аплодировать.
— А вот за столом — бывший депутат Четвертой Государственной думы большевик товарищ Бадаев, которого все тот же господин Родзянко помог царскому правительству упечь в Туруханский край. Вот что такое классовый мир на деле.
Родзянко снова схватил председательский колокольчик.
— Я протестую! Это оскорбление… Требую привлечь… — Голос у него был зычный.
— А вы не делайте ручками так, — сказал Фрунзе. — Война нужна Временному правительству, Гучкову, Родзянке, Керенскому. Рабочим и крестьянам она не нужна. Уж поверьте мне. Мы сейчас решаем вопрос о том, кто должен быть хозяином на фронте. Хозяином должен быть фронтовой комитет, представляющий солдатские массы, а не золотопогонники. Пора отстранить царских офицеров и заменить их выборными командирами. Пора начать братание по всему фронту. Только общими усилиями с немецкими и австрийскими солдатами мы сможем похоронить войну. Да здравствует интернационализм!
Генерал Гурко не перебивал агитатора. В записной книжке пометил: «Михайлов. Большевик. Принять меры». Бадаев, Ногин уедут, а Михайлов останется. Солдаты единогласно избрали его во фронтовой комитет. Значит, он будет разъезжать по всему фронту и возмущать солдат к неповиновению. При случае большевистского агитатора нужно тихо, не возбуждая солдатских страстей, убрать… Убрать!
— Обо всем, что здесь происходило, я доложу Ильичу, — сказал Бадаев. — Спасибо вам, Арсений…
Сделавшись членом фронтового комитета, Фрунзе отправился в штаб фронта и потребовал пропуск на передовые позиции. Бравый поручик с наглыми, навыкате глазами, развалившись в кресле, лениво спросил:
— А зачем вам на передовые?
— Я член фронтового комитета.
— Да неужели! Вы поразили меня в самое сердце. Не велено-с, господин Михайлов.
— Кем не велено-с?
— Не велено-с. И вообще…
— А что — вообще?
— Катись-ка ты знаешь куда?..
— Вот теперь понятно, ваше благородие господин поручик Ольденбург.
В штаб армии ехать бесполезно. Там повторится то же самое. Генерал Гурко принимает меры. Решил поставить заслон перед каждым членом фронтового комитета.
Поразмыслив, Фрунзе сказал Любимову:
— Мы должны прорваться на передовые! Вот номер «Правды» со статьей Ленина «Значение братанья». Нужно разъяснить ее смысл солдатам, сидящим в окопах. Родзянко в своей речи проговорился: судя по всему, Временное правительство собирается начать наступление на всех фронтах. И это не одни предположения: Америка долго выжидала, но теперь вот ввязалась в войну на стороне Антанты. Еще в прошлом году Германия сделала предложение о мире, но союзники не заинтересованы в окончании воины: Германия на грани катастрофы, ее коалиция тоже. Теперь посуди сам: в феврале на союзной конференции в Петрограде принят план наступательной операции русской армии; Италия тоже согласна наступать. После провала апрельской операции Нивеля англичане и французы настойчиво требуют от Временного правительства решительного наступления. Если этот фокус им удастся, буржуазная диктатура укрепится как никогда, Советы будут разогнаны. Вот в каком свете рисуется мне сложившаяся ситуация. Необходимо любой ценой сорвать наступление! Во имя революции. Я хочу объехать весь Западный фронт. Ты должен помочь мне: найди чистый бланк удостоверения Петроградского Совета с печатью и заполни его на имя агитатора Михайлова.
— А если арестуют? Перед самым отъездом в Петроград…
— Не арестуют. Я отправлюсь на автомобиле, возьму с собой Мясникова, парочку вооруженных милиционеров. Эта буржуазная мразь не стесняется глумиться над нами в открытую. Нужно и им кое-что подбросить от большевиков.
Вскоре Любимов принес удостоверение.
— Железное.
— Вижу. Печать, подписи, даже фотография. А кто такой Анисимов?
— Заведует отделом агитации исполкома Петроградского Совета. Меньшевик, дрянь.
— Восхищен.
Минуя штаб Третьей армии, Фрунзе поехал прямо на передовые, в 55-ю дивизию. Командир дивизии встретил его с распростертыми объятьями.
— Разболтались солдатики! Офицеров не слушают, воевать не хотят. Все митингуют. Может быть, вы вашим вдохновенным словом…
— Я хотел бы побывать в полках.
— Милости просим. В двести двадцатый?
— Начнем с двести двадцатого.
— Готов сопровождать.
— Мерси. Это не нужно. Присутствие командира всегда настораживает солдатскую массу.
— Золотая правда, — обрадовался командир дивизии. — Вечерком попрошу в штабной блиндаж. Будем счастливы в узком офицерском кругу приветствовать питерского гостя. Разложение достигло крайней степени. Полицейские меры тут бессильны. За три месяца не сделали по противнику ни одного выстрела. И австрийцы молчат. Теперь все надежды на звездный шапокляк. Может быть, дядя Сэм расшевелит всех. Красные флаги, дезертирство… Россию охватило массовое безумие. Как вы думаете, чем все кончится?
— Победой. А вот чьей?.. В Питере большевики берут перевес.
— Господи помилуй.
Фрунзе не случайно избрал 55-ю дивизию: здесь удалось еще во время съезда делегатов армий Западного фронта создать крепкий комитет. Солдаты-комитетчики знали Фрунзе, ждали его. И на этот раз он привез большую кипу агитационной литературы.
После короткого митинга, на который пришли все солдаты полка и даже офицеры, решено было начать братание.
Прежде всего нужно было договориться с противной стороной. Полк собрался прямо у разорванных проволочных заграждений. Без оружия. На шест укрепили красный флаг. Австрийцы и немцы не подавали признаков жизни. Но никто не сомневался, что они с жадным любопытством наблюдают из окопов за тем, что творится на русской стороне. К ним следовало обратиться с речью, разъяснить смысл интернационализма и всего происходящего в России.
Эту нелегкую задачу взял на себя Фрунзе. Он великолепно владел немецким и не сомневался в том, что будет понят.
Взяв рупор, он медленно направился в сторону противника. Он знал, что за ним наблюдают тысячи глаз. На той стороне, может быть, какой-нибудь офицер уже взял его на мушку, разгадав затею русских. Поднявшись на горку, Фрунзе остановился, приложил рупор к губам. Над фронтом, над окопами и скрюченными обрывками колючей проволоки повисла тишина, какой здесь никогда не бывало.
Он не думал о том, что его могут убить. Он досадовал, что ветер относит слова. Ну а стоять под прицелом он привык: всю жизнь стоит под прицелом.
И когда он опустил рупор — это послужило сигналом для обеих сторон. Русские, австрийские, венгерские, немецкие солдаты перемешались. Но это было еще не все. К двести двадцатому присоединился по собственному почину двести восемнадцатый полк. А за 55-й дивизией поднялась 67-я. Фронта больше не существовало. Во всяком случае, в полосе Третьей армии. Недавние враги приглашали друг друга в свои землянки, делились скромными запасами еды и махорки. А когда командир одного из полков 67-й дивизии попытался «навести порядок», с него сорвали погоны и засадили в землянку под ответственность часовых. Арестовали еще нескольких офицеров.
Командир 55-й дивизии наконец понял, что допустил оплошность. Он срочно послал в штаб армии курьера в бронированном автомобиле. Он просил, слезно умолял командующего убрать агитатора из дивизии. Генерал Квецинский, получив донесение и опасаясь брать на себя какую бы то ни было ответственность за арест агитатора, связался по телеграфу с командующим фронтом Гурко.
Генерал Гурко, в свою очередь, боясь наломать дров, по прямому проводу связался с работником отдела агитации исполкома Петроградского Совета Анисимовым. Анисимов был в растерянности. Нет, агитатора Михайлова Петроградский Совет на фронт не посылал… Должно быть, большевики подослали своего.
Генерал Гурко взревел. Так значит, не однофамилец, а тот самый Михайлов. По телеграфу Гурко отдал командующему Третьей армии приказ об аресте агитатора. Генерал Квецинский, получив телеграмму, взревел еще громче и в бронированном автомобиле отправил к командиру 55-й дивизии своего адъютанта с приказом арестовать вышеназванного большевистского агитатора Михайлова. Командир 55-й дивизии не стал реветь, он устало сказал адъютанту:
— Агитатор уехал в неизвестном направлении. Он сделал свое дело: дивизия небоеспособна. Кого прикажете арестовать?
А Фрунзе в это время был уже в местечке Лунинец. Здесь было его пристанище, убежище в трудные минуты. Здесь он отдыхал.
— А знаешь, — сказал он Софье Алексеевне. — Бросай-ка ты всю эту канитель в Земском союзе и переезжай в Минск. Я хочу видеть тебя каждый день.
— Вот вернешься из Петрограда — тогда…
…Примеру Третьей армии последовали солдаты Десятой. Когда в июне Временное правительство погнало русские войска в наступление, на Западном фронте десять дивизий из пятнадцати отказались выйти на исходные позиции. Наступление провалилось.
…Где бы он ни был — в каторжной тюрьме, в камере смертников, в далекой сибирской ссылке, он всегда думал о Ленине. Под завывание пурги, усевшись вокруг сияющего самовара, ссыльные перелистывали «Материализм и эмпириокритицизм», горячо спорили. Так как большинство из них в общем-то были интеллигентами, то каждый считал себя причастным к философии и естествознанию. Ленин писал для них. Ведь лишь они могли самые сложные идеи донести до масс. Бесспорно одно: Ленин всегда имел их в виду.
И на каждом этапе жизни появлялись все новые и новые работы Ленина, и они определяли эту жизнь, наполняли ее большим смыслом, формировали сознание миллионов людей, помогали Фрунзе всякий раз находить закономерности любого процесса, устанавливать движущие силы, внутренние причины и внешние стимулы, помогали подниматься от эмпиризма к высоким обобщениям. Трудно, почти невозможно было представить партию без Ленина. Другие партии казались безголовыми.
Кто-то гениально организовывает звуки — и получаются симфонии, марши, кто-то бросает на холст краски, организуя цветовое пространство, скульптор организует инертную природу глыбы мрамора в определенные образы — и так до бесконечности. Творчество по сути и есть организация той или иной стихии. Но каким даром нужно обладать, чтобы организовать миллионные массы, направить их энергию по определенному руслу, — и все это не с помощью какого-то чиновничьего аппарата, не с помощью правительственного принуждения, а лишь силой убеждения! И какой силой убеждения нужно обладать для подобной работы!.. Творение Ленина — революция — самое великое творение за всю историю человеческого общества. Учение Ленина — это стратегия и тактика пролетарской борьбы, учение о руководстве борьбой рабочего класса, учение о том, как рабочий класс должен действовать, чтобы обеспечить свою победу.
Чем больше вдумывался Фрунзе в каждую ленинскую работу, тем четче становились для него контуры великого учения. Само собой возникало понятие связи между двумя областями: политической и военной. Раскрывая ту или иную книгу Ленина, он всякий раз испытывал радость открытия. Становилось понятным, что политическая стратегия базируется на учете основных моментов движения масс, на учете борющихся классовых сил. То же самое в области военной: тут основными элементами, которыми оперирует стратегия, тоже являются масса, пространство и время. Задача военной стратегии — дать общую оценку обстановки, определить удельный вес основных факторов, участвующих в деле, и наметить на основании этого учета основные линии поведения (операции).
На примере Ленина он уяснил одну очень важную истину: для того чтобы быть хорошим стратегом, одинаково как в области чистой политики, так и в военном деле, необходимы особые, специфические качества. Самым важным из них является так называемая интуиция — глубокое научное предвидение, способность руководителя понять определяющие закономерности событий и быстро принять смелые решения, обеспечивающие успех. Этой способностью интуиции в величайшей степени одарен Ленин. Он занят накоплением революционных сил, формирует кадры будущей пролетарской армии, готовит ее к борьбе. Вот почему он на всех этапах придает огромное значение организационному вопросу. Он всегда выставляет такие организационные принципы, которые должны сплотить действительно боевую революционную партию, извлечь из недр рабочего класса все то активное, твердое и выдержанное в революционной борьбе, что там имеется, и из этой лучшей, отборной части рабочего класса создать авангард пролетарского движения.
Иногда Фрунзе ловил себя на мысли, что встречи с Лениным в Стокгольме лишь пригрезились ему. Но ведь они были, были!.. Целый месяц каждый день — общение с Лениным, разговоры с ним, совместные прогулки по Стокгольму, посещение библиотек. И Ленину — всего тридцать шесть лет!.. А Михаилу Фрунзе тогда было двадцать с небольшим…
И вот снова перед ним — Владимир Ильич. Как в те давние времена. Кладет руку на плечо. Ласковый прищур глаз. Гений смотрит в лицо Фрунзе! С чем сравнить это ощущение? Вы живете, делаете свое дело, может быть, очень важное дело. Вы в этой жизни, как тростник на ветру. Все бури гнут, раскачивают вас то в одну, то в другую сторону, стремясь выдернуть с корнем. Но где-то есть человек, который все поймет и все оценит. Он единственный во всем мире. Он больше, чем отец и мать. Потому что он — Ленин. Через него каждый миг твоего бытия говорит с вечностью.
А внешне все очень буднично. Питер, Первый Всероссийский съезд Советов крестьянских депутатов. Засилие эсеров и меньшевиков. Фрунзе в президиуме. Он клеймит буржуазное правительство, говорит о переходе всей государственной власти в руки Советов, о конфискации и национализации земель, о праве наций на самоопределение, о войне и мире.
И вдруг в зале — он… Прошел, стараясь не обращать на себя внимания, сел на свободное место и вот уже что-то пишет, чуть склонив набок лобастую голову.
Фрунзе поднимается, говорит громко, чтобы слышали все:
— Товарищи! На съезде присутствует Владимир Ильич Ленин!.. Попросим товарища Ленина выступить…
Долгое кипение рукоплесканий. Ленин на трибуне. Он отвечает на самый главный, на самый наболевший вопрос:
— Не ждать созыва Учредительного собрания, а немедленно и организованно захватывать помещичьи земли!
А в перерыве Ленин кладет руку на плечо Фрунзе.
— Мне рассказывали о ваших делах, товарищ Арсений… Организация крестьянского движения, фронт, рабочий контроль, милиция — все очень важно, очень важно. Введение рабочей милиции имеет гигантское, решающее значение, как практическое, так и принципиальное… Не забыли Стокгольм? «Университет» на Талке… Я хорошо запомнил, как иваново-вознесенцы с первых же дней стачки закрыли все винные лавки…
Характерный ленинский смешок. А взгляд пристальный, взгляд человека, мысль которого продолжает напряженно работать даже тогда, когда он разговаривает с вами.
На съезд съехались делегаты со всех концов страны. Фрунзе старался разыскать иваново-вознесенских, шуйских, владимирских. Ему повезло. Он познакомился с молодым солдатом Борисовым из Шуи.
— Кто: эсер, меньшевик, большевик?
— Большевик, товарищ Михайлов. А вы, судя по выступлениям, тоже большевик.
— Угадали. Что делается в Шуе, в Иванове? Жиделев вернулся из ссылки?
— Вы знаете Николая Андреевича?
— Очень даже хорошо. Где Варенцова Ольга Афанасьевна, где Федор Никитич Самойлов, Алексей Семенович Киселев, Василий Петрович Кузнецов?
— Да вы, оказывается, всех наших знаете!
— Ваши-наши, — рассмеялся Фрунзе. — Рассказывайте. Да все по порядку, не скупитесь на слова.
Солдат рассказал, что в Иваново-Вознесенске, в Тейкове, Кохме, Родниках и в других промышленных центрах Советы почти полностью в руках большевиков. А вот в Шуе чувствуется влияние эсеров.
— Опять эсеры! Выплыли. Да что же вы их не разгоните?
— Сил не хватает. В Шуе нас всего двадцать пять большевиков.
Борисов уехал. Фрунзе остался в Петрограде редактировать резолюции съезда. Такое дело нельзя было доверить эсерам. И неожиданно пришла телеграмма из Шуи:
«Если вы наш шуйский Арсений, то рабочие Шуи просят вас приехать».
Фрунзе с невероятной силой потянуло в Шую. Он ответил: «Я тот самый Арсений. Приеду». Но пришлось вернуться в Минск: надо отчитаться перед крестьянами, выбравшими его делегатом, рассказать о выступлении Владимира Ильича.
Это было какое-то особое время для Фрунзе. В Минске он, как в дни Иваново-Вознесенской стачки, организовал «социалистический университет» — курсы для подготовки агитационно-пропагандистских работников Минского комитета РСДРП(б), читал им лекции, рассылал агитаторов в волости, на заводы, на фронт, устанавливал связи с парторганизациями Западного фронта. В тот день, когда Временное правительство погнало русские войска в наступление, он провел в Минске грандиозную антивоенную демонстрацию, редактировал «Крестьянскую газету», принимал участие в конфискации помещичьих земель.
В Минске стояла Кавказская кавалерийская дивизия. Фрунзе не замедлил связаться с председателем одного из полковых комитетов, который был также заместителем председателя дивизионного комитета, Семеном Михайловичем Буденным. Бравый, усатый кавалерист пока не причислял себя ни к одной из партий. Фрунзе и Мясников решили сделать из него большевика. Они стали приглашать его на заседания Совета рабочих и солдатских депутатов, связали с Минским горкомом партии. И словно бы само собой получилось, что Буденный стал считать себя большевиком, а вся деятельность солдатского комитета дивизии проходила теперь под руководством горкома партии и лично Фрунзе.
Вскоре, однако, дивизию перебросили в Гомель. Но Фрунзе продолжал поддерживать связь с Буденным через надежных людей.
Состоялся Второй съезд крестьянских депутатов Минской и Виленской губерний. Председателем этого съезда делегаты избрали Фрунзе. Его на руках внесли в президиум.
Это был триумф большевистской политики по крестьянскому вопросу. Фрунзе встал во главе крестьянского движения. Он сделался самой ненавистной фигурой для белорусской буржуазии.
Обстановка вокруг него накалилась до предела.
Тут же, на крестьянском съезде, к нему подошел губернский комиссар Авалов. Он был раздражен, грыз ногти. Сунул Фрунзе под нос буржуазный листок.
— Вот читайте, что пишут именитые граждане Минска. Доигрались!.. Они считают вас врагом белорусского народа и требуют вашей высылки из пределов Белоруссии. Знаете, кто вы, по их мнению? Племянник германского кайзера Вильгельма, засланный для присоединения Белоруссии к Германии. Ведь вы противозаконно общались с германскими солдатами и разговаривали с ними по-немецки… Мы вынуждены отстранить вас и поставить начальником милиции другого человека.
Фрунзе рассмеялся, легонько взял губернского комиссара за локоть.
— Как относятся ко мне белорусские крестьяне, вы имели случай видеть сами. Ну а что касается клеветона в желтой газетенке, то я знаю авторов: они все из того же национального комитета. Это они через вас посылают телеграммы Временному правительству, требуя присылки карательных экспедиций для подавления крестьян. Карательные экспедиции против народа!.. А где же революционность Временного правительства? Знаю, кого вы прочите на должность начальника милиции: эсера Нестерова. Но опять же вы имели возможность убедиться, что Нестеров не пользуется авторитетом у народа: ведь вы предложили избрать Нестерова председателем съезда, а крестьяне его забаллотировали. Губернский комиссар должен прислушиваться к гласу народному. А вот что думает народ по поводу того, являюсь ли я племянником кайзера и кумом Джолитти. Уж «Минский голос» вы не можете заподозрить в симпатиях ко мне.
Авалов скользнул взглядом по странице развернутой газеты.
— «Мы знаем, что человек, в течение двенадцати лет боровшийся за свободу народа в рядах социал-демократической партии, два раза приговоренный к смертной казни и отбывший шесть лет тяжелой каторги, не был и не может быть врагом народа…»
И на этот раз губернский комиссар вынужден был отступить.
— Значит, вы не принимаете отставку, господин Михайлов?
— Я не министр. Вот если Керенский уйдет в отставку, тогда и я сложу с себя полномочия начальника милиции. Обещаю.
— И как это нужно понимать? Приверженность или наоборот?
— А тут уж сами догадайтесь.
«Формально он неуязвим. Но его нужно сместить! Он плюет и на думу, и на меня, издевается над Керенским и вообще над Временным правительством. Вот и напишу донесение прямо на имя Авксентьева или самому премьер-министру. Пусть официально прикажут арестовать за противозаконные действия по отношению к крупным землевладельцам…»
В том, что начальник милиции — большевик, Авалов не сомневался. Михайлов входил в городской комитет большевистской партии. А по сути, этот городской комитет охватывал своим влиянием всю Белоруссию и весь Западный фронт.
После расстрела Временным правительством 4 июля демонстрации рабочих и солдат в Петрограде обстановка по всей стране резко изменилась. Двоевластие кончилось. Началось преследование большевиков.
Но Фрунзе наперекор всему выступил против разгула контрреволюции: он стал издавать газету «Звезда». Не успел Авалов 10 июля закрыть «Крестьянскую газету», как 27 июля вышел первый номер «Звезды». И что это была за газета! Редактировали ее Фрунзе и Мясников, но за ними, конечно, стоял ЦК большевистской партии. На первой же странице Фрунзе заявлял: «Мы сумеем отразить натиск на революцию, откуда бы он ни исходил!» Решительное заявление. И вот на всех тумбах и заборах появились большевистские листовки и «Звезда». Авалов разослал своих агентов с приказом: сорвать, заклеить! Милиционеры хватали «лиц, замеченных в заклейке воззваний». Фрунзе опубликовал в газете «Новое Варшавское утро» приказ: «Все, замеченные в срыве или заклейке воззваний, будут привлекаться к ответственности».
Авалов обратился в Петроград, к Керенскому. Керенский распорядился: «Звезду» закрыть!
В это же самое время главковерх генерал Корнилов («человек с надутыми щеками») принял в ставке, которая находилась в Могилеве, представителей Америки, Англии и Франции. Корнилов был начитанный генерал, хорошо знал историю. Он был честолюбив, считал, что на определенных этапах история повторяется. Любимым героем Корнилова был Наполеон. Наследник революции Бонапарт, когда пришло его время, надел императорский мундир и объявил себя единовластным диктатором. Ситуация сходная. За короткое время казак Лавр Корнилов достиг того, о чем не смел и мечтать: в сорок семь лет стал главнокомандующим всеми вооруженными силами республики. Революция возвысила его, наделила огромной властью. Он с саркастической улыбкой наблюдал за «кувырканиями» новоявленного диктатора Керенского, этого убогого выскочки, комедианта, собственными руками подрубившего тот сук, на котором он мог бы еще держаться какое-то время: Керенский отказался от Советов, полез в премьер-министры Временного правительства, создал коалиционное правительство, то есть, вместо того чтобы опираться на народ, залез под крылышко крупной буржуазии, которой он, в общем-то, не нужен. Корнилов видел всю беспомощность, никчемность новоявленного премьера, обладающего «храбростью женщины в момент, когда она рожает» (так, кажется, говорил Талейран о Людовике XVI). Вся эта шваль, объявившая себя коалиционным Временным правительством, не пользуется ничьей поддержкой. После расстрела июльской демонстрации, после того как Временное правительство подавило вооруженной силой двадцать два восстания крестьян, оно перестало представлять какие бы то ни было народные слои. Эсеры и меньшевики, заседавшие в Советах, своим сговором с Керенским также поставили себя вне масс, сделали Советы придатком Временного правительства. Дорвавшись до власти, Керенский не придумал ничего умнее, как ввести на фронте смертную казнь. Корнилов только потирал руки от удовольствия. Приказы Керенского открыли невиданные возможности для расправы с революционно настроенными частями на фронте. Расстрелять, задушить, обезглавить!.. Никаких комитетов!
Теперь, когда в ставке собрались представители держав «Сердечного согласия» и Америки, генерал Корнилов поставил вопрос прямо: или революция или монархия? Представители единодушно высказались за монархию, за твердую власть, способную обуздать чернь и повести наступление на фронте, за диктатора. Были кое-какие разногласия между французами-республиканцами и англичанами-монархистами, но они носили частный характер, не затрагивающий существа вопроса. Как говорят дипломаты: хороший повар способствует примирению. Обильный обед примирил спорщиков. Корнилову обещали поддержку.
Выпроводив гостей, Корнилов вызвал в ставку командующего Западным фронтом Гурко. Задумав поднять мятеж против революции, генерал Корнилов, собственно, рассчитывал на поддержку войск этого фронта, а также на специальные воинские части, сосредоточенные в Могилеве.
— Вы знаете, что творится в Петрограде? — спросил Корнилов у Гурко. — Наш долг — обуздать разбушевавшуюся чернь. Игра в Советы и комитеты кончилась. Доложите о так называемом фронтовом комитете. Кто в него входит, почему он до сих пор не разогнан, почему эти молодчики в солдатских шинелях, явные большевики, имеют власть бо́льшую, чем вы, и как вы намерены призвать их к порядку?
Корнилов не считал нужным посвящать Гурко в свои замыслы. Мятеж против революции следовало изобразить как необходимую карательную меру — только и всего. Но Гурко о многом догадывался. Он еще не знал, как относятся к планам главковерха Керенский, Авксентьев и другие, сидящие «там». Вообще-то, Керенского можно было в расчет не брать. Но министр внутренних дел Авксентьев отличался исключительной энергией, его-то и следовало опасаться. А что, если Корнилов не согласовал свои планы с Временным правительством? И, словно угадывая мысли командующего фронтом, Корнилов сказал:
— По этому вопросу у меня существует полная договоренность с ними. Я только что из Петрограда. Кровопускание необходимо. Так как же фронтовой комитет? Кто в нем верховодит?
— Некий Михайлов. Большевик. Готовит вооруженное восстание.
— Почему не арестован?
— Он даже не солдат. Начальник минской милиции. Это самая крупная политическая фигура в Белоруссии. Человек, близкий к Ленину. Любимец крестьян и рабочих. Ну и солдат, разумеется.
— Удивляюсь. Генерал Половцев создал специальный отряд для поисков Ленина, приказал расстрелять его на месте. А вы не можете взять какого-то Михайлова, который готовит вооруженное восстание. Арестовать — и без промедления! Бросьте батальон, полк, уничтожьте, если потребуется, милицию. С нами бог!
Об этом разговоре Гурко поставил в известность губернского комиссара Авалова. Комиссар обрадовался:
— Не надо полков и батальонов. Мы заманим его в думу и арестуем. Я вызову его по какому-нибудь незначительному делу.
Авалов позвонил в милицию и попросил к телефону Михайлова. Дежурный ответил, что начальник милиции еще третьего дня взял отпуск.
— А кто за него остался?
— Станкевич.
— Так вот передайте Станкевичу, что назначен новый начальник милиции Нестеров. Через час он будет на месте.
— Передайте господину Нестерову, пусть только попробует толкнуться сюда — мы его наладим куда следует.
— Да как вы смеете, хам? Кто говорит?
— А вот будешь совать свой длинный нос в милицейские дела, узнаешь, кто говорит.
— Я вызову солдат!
— У нас есть свои солдаты: целых два батальона. Гляди, как бы они в тебя, часом, не пульнули.
Авалов в бессильной ярости повесил трубку. «Бунт! Самый настоящий бунт. И никакой управы…»
А Фрунзе в это время был уже в Москве. Проездом в Шую. Павел Степанович Батурин сказал:
— Тебя хочет видеть один товарищ.
— А кто он?
— Один правдист, член Московского областного бюро.
— Я его знаю?
Батурин усмехнулся.
— А вот и он сам!
Перед Фрунзе стоял человек интеллигентного вида. Тонкие «музыкальные» пальцы, гладко выбритое удлиненное лицо. Что-то по-юношески мягкое в выражении губ и глаз. Да он ничуть не изменился!
— «Студент»! Андрюша Бубнов. Андрей Сергеевич…
— Он самый.
— Ну ладно, не буду вам мешать, — сказал Батурин и вышел.
А они мгновенно сбросили по десять лет, вернулись в те дни, когда приходилось бегать от полицейских и жандармов. Они припомнили, как весной 1907 года Иваново-Вознесенский комитет партии послал Бубнова в Шую предупредить Арсения о возможном аресте. Как они перелезали через заборы, проходили через овраги. Бубнов битый час уговаривал тогда Арсения покинуть Шую, а тот доказывал ему, что сделать этого не может…
— Я почему-то очень хорошо запомнил, как в тюрьме ты штудировал фошовское «Введение в войну», — сказал Бубнов.
— А я запомнил, как шестого мая пятого года разыскивал тебя в Иваново-Вознесенске. Думал, встречу солидного мужчину, а увидел такого же, как сам, двадцатидвухлетнего мальчишку.
Воспоминания могли бы затянуться надолго, но оба торопились. Бубнов сказал:
— Знаю о твоей работе на фронте. Но обстановка складывается так, что придется тебе вернуться в Москву и взять свою долю партийных обязанностей. Сейчас очень важно укрепить нашими кадрами Москву и Московскую область. Таково решение Шестого съезда. Речь идет, как ты, должно быть, догадываешься, о подготовке вооруженного восстания.
— Решение партии для меня закон. Только я должен еще побывать в Иваново-Вознесенске и в Шуе. Сам понимаешь. Вот прислали приглашение.
— Разумеется. Терять связи с рабочими Иваново-Вознесенского района нельзя. Меня тоже все время туда тянет. Кстати, передай Любимову, что решение касается и его. Пусть сдает свои дела в Минске и едет сюда. Кого еще оттуда можно взять?
— Станкевича. Дельный мужчина.
— Пусть приезжает Станкевич. Найдем работу и ему.
В Шую Фрунзе прибыл одиннадцатого августа. Сопровождал его Николай Андреевич Жиделев, председатель Иваново-Вознесенского Совета.
— Как видите, роли наши поменялись: сперва вы повсюду показывали меня народу как депутата, теперь я вас буду показывать, — шутил Жиделев. — Вроде национального героя Шуйской республики.
Фрунзе был сосредоточен, волновался. Десять лет не был в Шуе…
— Я бы хотел сразу на какую-нибудь фабрику или на завод Толчевского, — сказал он Жиделеву. — Наверное, там меня кое-кто еще помнит.
Николай Андреевич спрятал улыбку в усы.
— Нет уж, сдам вас Шуйскому Совету, а там разъезжайте себе хоть по всем предприятиям. И главное — свободно! Ни одного полицейского.
— Хорошо. А где Совет размещается?
— В гостинице.
— От вокзала пойдем пешком.
— Там видно будет.
Когда поезд остановился, Фрунзе спросил:
— Что у вас тут происходит? Митинг вроде бы: красные флаги, весь перрон люди запрудили… Солдаты…
— А вот послушайте…
Грянул оркестр. К самому небу взвилась «Марсельеза».
— Арсений!.. Да здравствует товарищ Арсений!.. Ура Арсению!..
К оркестру присоединились фабричные и заводские гудки. Это была единая трудовая симфония. Фрунзе знал каждый гудок: тоненький — Небурчиловская, с хрипотцой — Терентьевская… Каждая фабрика была словно бы живым существом, старым другом.
— Я готов разреветься, — сказал он Жиделеву, смущенно смахивая слезы. — Да как же я выступать буду, когда в горле вроде бы что-то оборвалось?..
От вокзала до Ильинской площади все улицы были заполнены народом. Из окрестных деревень приехали крестьяне, вышли из казарм солдаты. Все предприятия остановились, пустовали учреждения.
Его помнили, его любили.
— Арсений вернулся!
Митинги, каждый день митинги. Старые испытанные боевые товарищи. Выступают Жиделев, Самойлов, Волков, Заботин.
Но Фрунзе не из тех, кто живет на капиталы от былой славы. Он приехал работать, так как никто не освобождал его от обязанностей окружного организатора.
— Мы должны встать на путь открытой и беспощадной борьбы с Временным правительством! — заявил он рабочим… — Мы за советскую форму организации…
На второй же день после приезда в Шую он побывал на всех фабриках и призвал рабочих начать забастовку протеста: в Москве открылось Государственное совещание, инспирированное Временным правительством. В Москве забастовало полмиллиона рабочих. Фабрики Шуи остановились. Он созвал общегородское собрание фабрично-заводских комитетов, которое обсудило меры борьбы с капиталистами. В Шуе было расквартировано двадцать тысяч солдат. Он направился в казармы и провел здесь несколько митингов. Объяснил местным большевикам, что нужно вытеснить эсеров и меньшевиков из всех организаций, в том числе и из городской думы. Показал пример и согласился баллотироваться в гласные думы по списку большевиков.
И если в былые годы Арсений повсюду сопровождал депутата Государственной думы Жиделева, то теперь Николай Андреевич представлял избирателям Арсения, неотлучно находился при нем.
— Вот видите, сейчас вы здесь куда нужней, чем в Москве. Здесь вас знают все, — говорил Жиделев.
— Я бы с радостью остался в Шуе, но партийная дисциплина…
— А почему в Шуе, а не в Иваново?
— В Шуе много эсеров. Вот и хотелось бы выкурить отсюда эту нечисть. Ведь в свое время мне удалось это. А теперь снова окопались тут: и в Совете крестьянских депутатов, и в исполкоме, и в городском Совете. А в Иваново-Вознесенске полный порядок. И в Тейкове, и в Кохме, и в Родниках, да во всем районе, кроме Шуи.
— Что ж, Шуя так Шуя.
— А как с дисциплиной?
— Было заседание Иваново-Вознесенского окружного комитета партии. Послали письмо в Московское областное бюро. Требуем, чтобы вас направили сюда.
— И как? Ответ есть?
— Пока нет. Но мы не отступимся, так и знайте. Вот выберем председателем думы, московским товарищам волей-неволей придется считаться с этим фактом.
— Ну и ну! Тончайшая сеть интриг, как сказано в каком-то романе о мексиканской императрице Карлотте, дочери бельгийского короля Леопольда Первого, который я читал в Николаевском централе. У меня еще рубцы от кандалов на ногах видны, а вы меня в председатели думы…
— У меня все наоборот: сперва депутат думы, а потом кандалы.
Фрунзе избрали председателем городской думы. Председателем городской управы стал Волков.
— Вот так постепенно и заберем всю власть во Владимирской губернии, — сказал Волков. — Виданное ли дело! Вот я потомственный рабочий, прошли мы с тобой и тюрьмы и ссылку. И вдруг, как в сказке, — городской голова Шуи! А Микола Жиделев — глава всему Иваново-Вознесенску! Чудеса. А помнишь, как полицейские привели тебя на чембуре в Ямскую арестантскую? Набросить бы такой чембур на шею Керенскому!
— Набросим, набросим, Игнатий Парфенович.
— Тебе сколько, Михаил Васильевич?
— Тридцать два.
— А мне сорок пять. Но всегда почему-то казалось, что ты чуть старше. Вот уж не подозревал, что ты так молод.
— Раз духом не стареешь, — значит, долго проживешь, городской голова. Дума, управа — все это буржуазные костыли. Классовая борьба не разрешается избирательными бюллетенями. Гляди дальше — еще не то будет, когда повсюду установим советскую форму организации. И лишь за нее мы будем драться всерьез. Ничего другого не должно быть.
Арсений часто появлялся в казармах. Он был человеком с фронта, и безусые новобранцы слушали его с большим вниманием. Он рассказывал о съезде делегатов армий, о фронтовом комитете, о братании, о том, как двадцать полков открыто высказались против наступления и как оно провалилось. И о том, как Временное правительство все-таки послало войска Юго-Западного фронта в наступление. А что из этого вышло? Только за десять дней войска потеряли шестьдесят тысяч человек! И все-таки армия отступила. Солдат не хочет проливать свою кровь за капиталистов и помещиков. Говорил о введении смертной казни, о разгуле контрреволюции.
В Шуе был свой комиссар Временного правительства — кадет Невский. Его, собственно, знали не по делам, а по высоким сапогам исключительно элегантного фасона. В эти сапоги можно было глядеться, как в зеркало. И когда Невский шагал по улицам Шуи, со всех околотков сбегались мальчишки. Существовал полный альянс между уездным комиссаром и начальником шуйской милиции; они немедленно объединились против Фрунзе.
— А почему бы вам не арестовать его, придравшись хотя бы к тому, что он устраивает беспорядки на фабриках, призывает рабочих и солдат выступить против фабрикантов, то есть устроить всеобщий погром? — говорил Невский начальнику уездной милиции. Начальник милиции зябко поводил плечами.
— В том-то и дело, что к погрому он не призывает, и я обязан задерживать распространителей злостной клеветы на любимца рабочих. Милиция-то вся тоже из рабочих. Что я могу один?
— Боитесь?
— Боюсь. И не имею прав. Они нас в порошок сотрут. Считайте, что с приездом Фрунзе-Михайлова наша власть в Шуе кончилась. Он здесь свой с самого начала, так же как Жиделев, Волков, Самойлов. Они все тут — пальцы одного огромного кулака. Здесь Советы не то что в Питере: они в руках большевиков целиком. А мы люди пришлые, назначенные. Они нас пока терпят, но очень, очень скоро прогонят… За них все солдаты и, как ни удивительно, даже офицеры. Не могу я его арестовать. С ним даже начальник гарнизона боится связываться. Разгуливает Арсений беспрепятственно по казармам, учит солдатишек большевистскому уму-разуму. А за ним — полковые комитеты, большевики из солдат. Такой могут мятеж поднять, что не возрадуешься. Я обязан охранять неприкосновенность председателя думы.
И вот к облегчению уездного комиссара, начальника гарнизона, начальника милиции да и всех фабрикантов Арсений как-то неожиданно уехал из Шуи.
Побыл всего десять дней, а привел в движение весь рабочий край. Уехал в Минск. По срочному вызову фронтового комитета. Ведь он значился там, был членом исполкома Минского Совета рабочих и солдатских депутатов, председателем Совета крестьянских депутатов Минской и Виленской губерний, членом фронтового комитета армий Западного фронта, начальником милиции и командиром сводного военного отряда.
«Авось не вернется!» — радовался кадет Невский.
В Минске, на перроне, Фрунзе встречали делегации рабочих, крестьян и солдат. Здесь он узнал, что по предложению Минского комитета РСДРП(б) фронтовой комитет Западного фронта назначил его начальником штаба, а вернее, командующим революционными войсками Минского района. Был грандиозный митинг, были речи, но Фрунзе не терпелось приступить к исполнению своих новых обязанностей.
Предательски сдав немцам Ригу, Корнилов 25 августа поднял контрреволюционный мятеж, снял с фронта Третий конный корпус и двинул его на Петроград. Это было главной новостью дня.
Среди встречающих Фрунзе, к своему удивлению, увидел губернского комиссара Авалова.
— Товарищ Михайлов, я рад приветствовать вас от лица всех, сохранивших верность Временному правительству! Думские депутаты ждут у автомобиля. Мы должны обсудить ряд вопросов, не терпящих отлагательства.
— С каких это пор я стал вашим товарищем, господин губернский комиссар? Запомните одно: если вы будете потворствовать мятежникам, я прикажу вас арестовать как изменника родины!
Авалов отшатнулся. Таким Михайлова он еще не видел: отчужденно-холодное, какое-то тугое лицо, властность в голосе и во взгляде. Этот человек уже не был просто начальником милиции, он распоряжался революционными силами, ему незачем было выслушивать какого-то Авалова, который сейчас, по сути, никого не представлял. Буржуазия радовалась выступлению Корнилова. Но вслух больше говорили о разводе Керенского с женой, и что он, вместо того чтобы защищать Петроград, занят своей женитьбой на некой артистке.
— Керенский венчался с ней в Царском Селе в Романовском соборе! Какой пассаж…
Встав во главе Временного военно-революционного комитета Западного фронта и штаба революционных войск Минского района, Фрунзе в спешном порядке занялся формированием и вооружением рабочих дружин. В эти тревожные дни в полную меру проявилось его военное дарование.
Он знал, что в Петрограде по призыву партии рабочие взялись за оружие. Они не пустят в столицу Корнилова. Но если не изолировать ставку в Могилеве, то борьба может стать кровопролитной.
Сейчас главное: приостановить передвижку войск Западного фронта в сторону Петрограда, и в частности казачьи части, кавказский «дивизион смерти» и так называемую «дикую», или горскую, дивизию.
Прежде всего на всех важнейших железнодорожных узлах и станциях большевики из Минска оживили работу революционных комитетов железнодорожников, привели их в боевую готовность.
В Гомель, Бобруйск, Витебск Фрунзе бросил революционные части Минского гарнизона, организовал заслоны из красногвардейцев и милиции, а сам поспешно выехал в Могилев для встречи с руководством солдатского комитета Кавказской кавалерийской дивизии. В Могилев только что прибыла из Гомеля кавалерийская бригада. Фрунзе в одном из вагонов нашел Буденного и объяснил ему задачу: солдаты бригады должны выехать в Оршу и там разоружить «дикую» дивизию, которой в планах Корнилова отводится особая роль — трудно, мол, распропагандировать горцев, не знающих русского языка!
Командование бригады было заупрямилось: нет указаний свыше, при разоружении горцев может произойти кровопролитие. Но Буденный был непреклонен: так как есть решение военно-революционного комитета… солдаты выполнят его любой ценой. Командование, опасаясь восстания, пошло на уступки. В «дикую» дивизию послали агитаторов. Два эшелона этой дивизии, прибывшие в Оршу, были разоружены и пешим порядком отправлены сперва в Могилев, а потом в Быхов. А на Западном фронте начались аресты офицеров-мятежников и смещение их. Был арестован и сам Лавр Корнилов. Мятеж не продержался и недели. В отличие от знаменитого корсиканца, у которого после поражения были еще «сто дней» и Эльба, мятежного генерала ждала скорая смерть. И он знал это. Тому, кто изменил революции, пощады быть не может…
Фрунзе занялся чисткой командного состава фронта. Потом было совещание большевиков фронта и области, созванное Мясниковым, на котором Фрунзе призвал большевиков Белоруссии готовить массы к вооруженному восстанию. В суматохе дел он позабыл, что является председателем шуйской городской думы. Но вот пришла телеграмма от Жиделева: выезжайте срочно! В Москве от Додоновой узнал — ходатайство Иваново-Вознесенского комитета РСДРП(б) удовлетворено: Фрунзе направляется в Иваново-Вознесенский район.
Снова Шуя. На первом же собрании его избрали делегатом на демократическое совещание, которое должно проходить в Петрограде. А из Минска телеграмма: «Избрали вас делегатом на демократическое совещание». Значит, придется представлять на совещании Шую и Минск!
Собственно, демократическое совещание было еще одной уловкой обанкротившихся эсеров и меньшевиков, попыткой перевести нарастающую революционность масс на рельсы буржуазного парламентаризма. Все это понимал Фрунзе. Он решил дать бой своим врагам на этом совещании, развенчать идею предпарламента.
И он отправился в Петроград.
Из Петрограда — в Шую. Из Шуи — в Минск. В Минском Совете, как и в Петроградском и в Московском, большинство принадлежало ленинцам. Теперь можно было спокойно распрощаться с Белоруссией.
И только когда на вокзал пришли рабочие-дружинники с красными флагами, крестьяне из ближних деревень, солдаты, милиционеры, он почувствовал, как тяжело уезжать отсюда.
— Не думал, что будет так трудно… — сказал он Софье Алексеевне. — Казалось бы, прошло всего полтора года, а прирос я к здешнему народу накрепко.
Вместе с Фрунзе из Минска уезжали Любимов и Станкевич.
Кто он, Фрунзе? Его военная эрудиция, энергия, его организаторские способности, умение почти мгновенно постигать сущность любого факта, гибкость ума, а главное, особый талант приводить в движение массы — все это словно бы лишь задатки, которые при благоприятных условиях могут вдруг развернуться во что-то грандиозное, небывалое.
Он слишком мало думал о себе, чтобы ставить какие бы то ни было вопросы о личном назначении. Да и может ли человек сознательно определить свое, какое-то особое назначение в жизни? Чаще всего диктуют обстоятельства, при которых прощупывается некая общая линия поведения. Назначение — это ведь не профессия. Вы можете идти наперекор обстоятельствам или подчиняться им. Общая линия поведения в конечном счете определяется сугубо общественным назначением человека, как некоего элемента единой системы, именуемой человеческим обществом. Своим творчеством — будь то хлебопашество, труд на заводе и в мастерской или же высшие сферы умственной деятельности — человек старается установить гармонию, понизить беспорядок. Это извечная борьба. С переменным успехом. Всеобщая гармония всегда была вещью довольно-таки относительной, расплывчатой. Иногда история напоминает морской канат. Начинается старая игра: кто кого перетянет. На одном конце сосредоточиваются все представители векового зла: реакция, темные силы; на другом — те, кому самим ходом времени предопределена конечная победа. Но иногда на противоположном конце груз бывает слишком велик, и кажется, что хаос начинает торжествовать.
Осознанно стремясь понизить этот беспорядок в обществе и в природе, мы занимаемся всем, что нам кажется самым важным для настоящего момента, а нечто подспудное, которое в силу обстоятельств может и не прорваться наружу, беспрестанно шевелится в нас, зовет в какие-то иные сферы. Но случается, выпадают на нашу долю и такие дела, когда человек внезапно как бы «узнаёт» себя.
Своим призванием Фрунзе, как и большинство его товарищей, считал партийную работу. Но партийная работа — понятие очень широкое.
Каким бы делом он ни занимался, он всегда руководствовался неким «критерием полезности» с проекцией его на будущее и даже на отдаленное будущее. Этот критерий распространялся на отдельный город, на губернию, на государство, на человечество в целом. Он считал, что бесполезных дел, бесполезных людей не должно быть, и умел заставить каждого включиться в общий процесс. Он был государственным деятелем крупного масштаба, хотя и не подозревал об этом. Он даже не искал специально, к чему приложить силы: дела сами приходили к нему.
Он был продуктом революции, рожденным ею и для нее. Ведь каждая эпоха порождает свой, особенный тип людей, предельно выражающих своим творчеством ее дух, ее устремления. Они живут среди нас, эти цветы истории, внешне они неотличимы от нас; разница лишь в том, что развороченная, взрытая бурями почва кажется нам не очень удобной для произрастания, а они расцветают на ней всеми цветами радуги. Это их глина, из которой они лепят будущее для всех. Но они не сверхчеловеки. Просто человечность нашла в них свои законченные формы. Они человечны талантливо — только и всего.
Если бы Фрунзе не сделал больше ничего, все равно его имя осталось бы навсегда вписанным в историю революционной борьбы Иваново-Вознесенского промышленного района и Белоруссии.
Ему тридцать два года. И у него в запасе всего каких-нибудь восемь лет жизни. Никто не знает об этом и не может знать. Мало, очень мало. Ведь главные дела, которые прославят его навсегда, еще впереди. Никто не догадывается, какие возможности заложены в этом невысоком, плотном человеке. Ему суждено испробовать себя почти во всех сферах общественной деятельности: и в административно-хозяйственной, и в экономической, и в военной, и в дипломатической, и в литературной, и в научной. И все это еще впереди.
Голодная Шуя. Домик на Соборной улице, где квартируют два представителя власти: председатель городской думы и уездной земской управы Фрунзе с женой и городской голова Игнатий Волков.
В комнате Фрунзе никакого убранства, если не считать воткнутого чьей-то рукой за зеркало пучка курчавых желтых, синих и зеленых перьев. Полка с книгами, несколько старых венских стульев, большой, накрытый кружевной скатертью стол. Лампа с молочным абажуром.
Софья Алексеевна штопает прохудившиеся носки мужа. Он в шлепанцах прохаживается из угла в угол.
— Ну вот, наконец мы и причалили, — говорит он. — Все, как в сказке: можно спокойно читать, можно спать, закрыв оба глаза. И даже имею возможность быть дома с женой, не опасаясь, что меня каждую минуту могут скрутить. Как говорят англичане: мой дом — моя крепость.
— Тебе в самом деле повезло, — отзывается она с веселой иронией. — Светишься изнутри, будто алебастровая лампа. Правда, возможность бывать дома ты используешь плохо. Кем тебя еще выбрали? Когда я работала в Лунинце, мы виделись все-таки чаще. Иногда мне кажется, что у тебя природная склонность взваливать все на себя: председатель Совета, председатель исполкома, председатель парткома, уездный комиссар юстиции и прочая, и прочая. Ну а если говорить о собственном доме, то никогда его у нас с тобой не будет: не умеем мы долго сидеть на месте. Собственный дом!.. Наверное, странное ощущение — иметь собственный дом? Мои родители никогда не имели своего дома. Чужие квартиры. И у нас всегда будут чужие квартиры. Мы ведь с тобой бродяжки.
Он прячет улыбку в усы.
— А ведь ссадили мы этого козла — уездного комиссара Невского! Догадываешься, кого назначили? Нет, нет, не меня. Станкевича. Начальника милиции тоже сместили. Скажи: можно ли опередить ход истории?
— Ты все можешь.
— То-то и оно. Не во мне дело. И не думай, что мой вопрос носит риторический характер. Возьмем наш район в целом. Кто в Советах? Большевики. Земские и городские самоуправления в наших руках. Двадцать тысяч солдат гарнизона на нашей стороне. Кто хозяин фабрик, складов, контор, телефонных станций? Стачечные комитеты. Фабриканта Калмазина посадили под замок, заведующего Терентьевской фабрикой уволили, заведующего суконной фабрикой накрыли мешком и вывезли на тачке за фабричные ворота. Постановление Иваново-Вознесенского Совета знаешь? «Считать отныне все Советы Владимирской губернии на положении открытой и беспощадной борьбы с Временным правительством!» Как это называется? Диктатура пролетариата, советская форма организации.
Михаил Васильевич не преувеличивал. Рабочие Петрограда, Москвы и других городов еще только готовились к последней схватке с Временным правительством. А здесь, во Владимирской губернии, сложилась ситуация, какой не было нигде: к середине сентября 1917 года вся власть оказалась в руках большевистских Советов. Без единого выстрела. Факт невиданный. Никто не знал, что они опередили историю почти на два месяца. Все ждали лозунга из Петрограда или из Москвы. Но лозунга все не было и не было. Министерство продовольствия Временного правительства на телеграмму Фрунзе выслать немедленно маршрутные поезда в голодающий Иваново-Вознесенский район не откликнулось.
Два дня назад на Ильинской площади Фрунзе устроил смотр революционных сил: вышли отряды Красной гвардии, полковые комитеты, возглавляемые большевиками, вывели из казарм почти все двадцать тысяч солдат с полной боевой выкладкой. Впереди рот шагали офицеры.
Все последние дни Михаил Васильевич находился в крайне возбужденном состоянии.
— Живем, как на острове, — говорил он Софье Алексеевне. — Что сейчас в Питере? Ну а если там восстание задержится на неопределенное время? Сколько мы сможем стоять? На окружной конференции во Владимире все высказались за немедленное выступление…
И если еще в пятом году здесь впервые появились Советы, то теперь они также впервые в истории взяли в руки всю полноту власти. Владимирская губерния существовала как самостоятельная советская республика. Фабрики продолжали действовать, и они будут действовать до тех пор, пока не иссякнут запасы хлопка. А дальше?.. Власть Советов здесь, без победы социалистической революции в Петрограде и Москве, не может долго удержаться. Нужно быть готовым и к тому, что придется оказать помощь войсками и отрядами Москве, Питеру…
Как будто не было долгих лет реакции, тюрьмы, ссылки — этого безвременья; разорванная лента единого исторического процесса соединилась; и Фрунзе чувствовал себя таким же молодым, как в пятом году. Было другое: теперь личная ответственность за все происходящее возросла во сто крат. Прежний опыт не пропал даром. И не только для него. Для всего рабочего края. Машинисты революции вернулись из тюрем и ссылок на свои места. Они были изначальными хозяевами положения и потому легко оттеснили от рабочих эсеров, меньшевиков, кадетов, анархистов.
Ночь с 25 октября на 26-е. Шуя придавлена к земле темнотой и дождем. Без стука в комнату вбегает секретарь Шуйского Совета Александр Зайцев. Лицо белое, дергается щека. Разжимает ладонь и смотрит молча на измятую телеграмму.
Фрунзе, ничего не спрашивая, проворно надевает носки и сапоги. Берет телеграмму.
— «Временное правительство низложено!» Так что же ты молчишь, как воды в рот набрал?!
— Горло перехватило, — сипит Зайцев.
— Айда в Совет!
Вот так просто: «низложено». Трудно поверить.
Фрунзе вызывает Иваново.
— Городского голову Любимова! Исидор Евстигнеевич? Значит, правда?.. А кто первый узнал?.. Дмитрий Фурманов? Знаю: в Ивановском Совете, журналист и поэт. У вас заседание?.. «Интернационал» поют? А как связь с Москвой? Не могу дозвониться… Почтово-телеграфные работники саботируют? Да что это вы их там распустили?.. Дайте пинка самому главному саботажнику. Фурманова послали?..
Связи с Москвой нет. Но и без директив ясно, что нужно делать. Михаил Васильевич вызывает из казарм членов Совета Ушакова и Капустянского: немедленно выставить посты у банка и казначейства, у почты, телеграфа и телефонной станции, взять под охрану вокзал!
Все происходит, будто во сне. Чрезвычайное заседание Совета. Это только так говорится — заседание. Собралась чуть ли не вся Шуя: фабрично-заводские комитеты, солдатские комитеты, крестьянские комитеты. Образован Революционный комитет из пяти человек. Председатель Фрунзе.
Члены Революционного комитета в сопровождении целой армии рабочих направляются в казармы. В самом большом зале торжественно. Оркестр. Длинный стол, застланный кумачом. Текст присяги, составленный Фрунзе. На собрание пришло больше трехсот офицеров. Все до единого человека.
Поднимается Фрунзе. В выцветшей гимнастерке. Это сам Арсений. Знакомые всем черты лица спокойны и серьезны, вернее, дружески-приветливы. Внимательный, пристальный взгляд. Шум стихает.
И тут происходит то, чего никто не ожидал. Густой голос Фрунзе:
— Именем рабоче-крестьянского правительства во главе с товарищем Лениным предлагаю вам принять присягу Советской власти! Все, кто не хочет присягать, может немедленно подать в отставку. Революционный комитет гарантирует неприкосновенность. Обсудите все деловито и трезво…
Гром оркестра. Офицеры вскакивают, что-то кричат друг другу. В общем-то, все знали, что рано или поздно этим кончится. И все-таки предложение было неожиданным. Зал бурлит. В короткие мгновения каждый заглянул в собственную душу: с кем он?.. Тугие, литые скулы Фрунзе. Он ждет. Сейчас все должно решиться. Здесь были посеяны зерна, но дали ли они ростки?..
Первым к столу подходит поручик Стриевский, всеобщий любимец. Белобрысый, всегда аккуратно выбритый, подобранный, грудастый, как борец. Он высок ростом, и ему приходится на всех поглядывать сверху вниз. В нем некая уравновешенность, внешняя и внутренняя крепость. Повторяет за Фрунзе басом:
— Клянусь…
Командир полка Моргунов. Какой-то расслабленный, смотрит хмуро, исподлобья. Рывком передергивает плачами.
— Вот моя отставка.
В полной тишине он покидает зал. И эта настороженная тишина давит на всех. Что-то случается, что-то должно случиться. Но лицо Фрунзе не теряет своего дружески-приветливого выражения. Что, собственно, произошло? Старый царский полкаш отказался присягать рабочим и крестьянам? Этого следовало ожидать.
Теперь к столу подходят группами.
— Клянусь!..
Пять часов длится жестокий поединок за каждого офицера. Ушли еще трое. Когда они уходили, неожиданно грянул оркестр. Что-то разухабистое. Торжественность момента нарушилась. Смех, улюлюканье.
Триста офицеров поклялись в верности Советскому правительству. Потом по всему гарнизону начинаются перевыборы командного состава. Михаил Васильевич поздравляет поручика Стриевского, выбранного командиром полка:
— Теперь вы — красный офицер, товарищ Стриевский! С честью носите это звание.
А в это время в Иванове двадцатишестилетний Дмитрий Фурманов воюет с почтово-телеграфными работниками. Действует он от имени Штаба революционных организаций.
— Изменники народа! Всех в кутузку. На телефонную станцию — рабочих! Не умеют? Научатся.
Фурманов звонит в центральную: нужно связаться с Москвой.
— Эй, кто там?
— Я, Ванюха… А это кто спрашивает, ты, что ли, Дмитрий Андреевич?
— Да поскорее вы, черти… Чего вы там копаетесь!..
— Эка, копаетесь, тебя бы посадить сюда…
Так и не удается выяснить, что же происходит в Москве. Перехвачена телеграмма командующего Московским военным округом эсера Рябцева. Категорический приказ полкам Шуйского гарнизона двигаться на Москву «для подавления большевистских беспорядков».
Значит, восстание в Москве началось. Идут ожесточенные бои. И конечно же, рабочим нужна помощь. Фрунзе как председатель ревкома распоряжается всеми вооруженными силами Шуи: гарнизоном, красногвардейцами. По соглашению с Иваново-Вознесенском решено послать в Москву отряд.
— Товарищ Стриевский, ревком назначает вас командиром отряда. На формирование сутки. Я выезжаю в Москву для выяснения обстановки. Полу́чите от меня телеграмму, выступайте немедленно.
Москва. Баррикады. И это знакомо!.. Ревком разыскал без труда. Его секретарем — Анна Андреевна Додонова. Бубнов в Питере. Он теперь член ЦК, член Петроградского военно-революционного комитета, руководил вооруженным восстанием, входя в Военно-революционный центр.
Отряд Батурина спешит к гостинице «Метрополь», где засели юнкера. Переговариваться приходится на бегу:
— Подмога нужна позарез! Мы к вам в Шую послали Обоймова, члена областного Совета. Известий от него почему-то нет. Может быть, схватили?
— Обстановку уяснил сразу и прямо с вокзала отправил телеграмму, чтобы не мешкали.
— А если телеграмма не дойдет?
— Все может быть. В таком случае с вечерним выезжаю в Шую.
На Театральной площади по «Метрополю» садят трехдюймовки. Под пулеметным огнем отряд пробивается к гостинице.
С револьверами и гранатами дружинники перебегают с одной лестничной площадки на другую, с этажа на этаж. Выстрелы. Звон разбитого стекла. Фрунзе прижал биллиардным столом к стене юнкера. Тот корчится, упирается руками в зеленое сукно. Катается по столу граната.
— Сдаешься или как?
— Сдаюсь.
…Отряд в девятьсот бойцов двигался через Владимир. По дороге присоединялись части других гарнизонов. Везли пушки, пулеметы, лошадей, провиант. Постепенно численность отряда возросла до двух тысяч человек.
Когда командующему округом доложили о выгрузке солдат на Нижегородском вокзале в Москве, Рябцев возликовал: теперь можно держаться!
Мгновенно распространился слух: Керенский прислал подкрепление.
Но после того как солдаты оцепили правительственные здания, Кремль, вокзалы, заняли мосты и ударили по засевшим повсюду юнкерам, Рябцев понял: игра кончена.
Заняв Кремль вместе с другими рабочими отрядами, ивановцы и шуйцы стали нести здесь караульную службу.
Теперь, когда Советская власть утвердилась и в Питере, и в Москве, и в других городах республики, самое время приложить силы к делам хозяйственным, административным, воплотить свою давнюю мечту о создании «Красной губернии» — Иваново-Вознесенской.
Это не так просто, как кажется на первый взгляд. Приходится решать все вопросы сразу. Недобитые еще кадеты, меньшевики, эсеры продолжают настаивать на Учредительном собрании. Он отрывается от дела и как делегат едет в Питер. Слава богу, «учредилка» разогнана. Фрунзе теперь — председатель губернского исполкома. Губернского! И председатель Иваново-Вознесенского окружного комитета партии.
Дмитрий Фурманов влюблен в Михаила Васильевича. Записывает в дневнике:
«Фрунзе, любимый Фрунзе, которому я много верю… Это удивительный человек. Я проникнут к нему глубочайшей симпатией. Большой ум… Взгляд неизменно умен: даже во время улыбки веселье сменяется умом. Все слова просты, точны и ясны; речи коротки, нужны и содержательны; мысли понятны, глубоки и продуманны; решения смелы и сильны; доказательства убедительны и тверды. С ним легко. Когда Фрунзе за председательским столом, значит, что-нибудь будет сделано большое и хорошее».
Фрунзе пока присматривается к Фурманову. Ему симпатичен этот молодой человек с высоким белым лбом мыслителя и безгрешными, мягкими, горячими глазами. Такой врать не станет: не умеет. Весь на виду. Ни капельки лукавства.
Но за этим высоким и широким лбом — мешанина из большевизма и анархизма. Продолжает состоять в группе анархистов.
Михаил Васильевич с плохо скрываемым раздражением говорит Самойлову:
— Вот был человек на войне. С самого начала. Братом милосердия. То есть видел все: и смерть, и кровь, и раны. И стихи недурные пишет. Газету «Русский Манчестер» прихлопнул. Молодец! И на фабриках пропадает целыми днями. Дельные вещи говорит: я слушал. Предан революции. Рабочие в нем души не чают. «Наш Митяй!» А Митяй — анархист, в комитете анархистов состоит. А в стихах: «И люди увидят великого бога на иглах терновых венца».
— Так это же метафора.
— Мы с тобой, Федор Никитич, каторгу и ссылку прошли и знаем, что метафоры разные бывают: слюнявые, поповские, как у символистов, и нашенские, бьющие по врагам революции. У Демьяна Бедного вон тоже метафоры. А как сказано: «Жена кормильца мужа ждет, прижав к груди малюток деток. Не жди, не жди, он не придет — удар предательский был меток!» Это о Ленском расстреле. Даже слеза прошибает. А тут: «Чертоги вселенской любви».
— Да я ж, как тебе ведомо, в поэзии не шибко…
— Нужно парню помочь, оторвать его от анархистов. Талантливый человек. И в статьях, и в стихах порох есть. Наш человек. Вот выберу время, займусь им специально. Признаюсь, поэтические вывихи Фурманова меня не так уж и беспокоят — ищет человек. А вот почему мы терпим под боком группку анархистов, в толк не возьму. Разогнать их нужно. А пока не вырвем у них Фурманова, разогнать трудно: они на его авторитете у рабочих держатся. Задурили они ему голову своей мелкобуржуазной идеологией. Фразы-то какие: «Мы за рабочий народ!» А то, что в это понятие включают и частника-кустаря, и деклассированные элементы общества, и даже кулака, — не всякий сразу разберется.
Но время выбрать трудно. Нет его, времени.
На Первом же съезде Советов, в феврале, поставил вопрос о создании Иваново-Вознесенской губернии. И разумеется, пришлось возглавить это дело. Перебрались с Софьей Алексеевной в Иваново. Поселились в доме № 14 по Напалковской улице, в гостинице. Потом — поездка в Москву во главе делегации для официального оформления новой губернии в Народном Комиссариате. Иваново-Вознесенскую губернию утвердили.
Итак, мечта осуществилась!
Вернувшись в Иваново, поздно ночью вызвал Фурманова.
— Ведь для вас вопрос ясен, товарищ Фурманов. Вся ваша работа говорит за то, что вы, не состоя членом большевистской партии, все время проводили ее линию. Что вас еще смущает?
— Михаил Васильевич, я ведь всю революцию работал в Совете, пережил все этапы развития Советской власти, эта работа стала мне родной и близкой.
— Знаю, ну а теперь, когда тянуть больше нельзя, как решаете вы? Может быть, бросить работу в Совете?
— Бросить работу в Совете сейчас, в такую трагическую минуту? Нет, Михаил Васильевич. Я всегда с вами.
— А ведь я был в этом уверен. Недаром я все время следил за вами, за вашей работой, а поэтому с легким сердцем рекомендую вас в нашу партию.
Через два дня Фурманов опубликовал в газете «Рабочий край» заявление о своем выходе из состава комитета анархистов и о вступлении в партию большевиков. В дневнике он записал:
«Только теперь начинается моя сознательная работа, определенно классовая, твердая, уверенная, нещадная борьба с классовым врагом».
По рекомендации Фрунзе Дмитрия Фурманова избрали секретарем окружного комитета партии. Как только образовалась новая губерния, Михаил Васильевич стал председателем губкома партии, а Фурманов — секретарем. Организаторов не хватало. Фрунзе пришлось взвалить на себя и военный отдел.
Каждый день засиживались допоздна. Открыли губернский клуб имени Ленина, где стали проводить семинары партийно-советских работников, организовали курсы для работников комбедов, курсы по рабочему контролю. Разруха, саботаж. На фабриках нет хлопка, топлива. В новой губернии жесточайший голод.
Вот она, «Красная губерния», вся как на ладони. Здесь проживает почти полтора миллиона человек.
С тех пор как Михаила Васильевича поставили во главе губернского совнархоза, товарищи в шутку называют его «красным губернатором».
По решению правительства он должен провести национализацию крупной промышленности в Иваново-Вознесенской губернии, установить государственное управление промышленным производством.
Нет, ничем подобным ему еще не приходилось заниматься. Промышленность в губернии на грани развала. Фабриканты и заводчики объединились в общество, чинят всякие пакости.
Позвонила из Москвы Анна Андреевна Додонова, Она теперь заведующая культотделом Моссовета.
— Чем заняты, Михаил Васильевич?
— Национализацией крупной промышленности.
— А я думала, пишете «Историю сибирской ссылки». Заканчивать образование в Политехническом не думаете?
Шутит, конечно. А ему не до шуток. Считал себя экономистом, развивал красивые теории. Вот и берись за все со знанием дела! Что? Ни в одном учебнике нет о государственном управлении промышленным производством? В самом деле, прискорбно. Революция, брат! Сперва организуй это государственное управление, а уж потом напишут учебники… Все только рождается из хаоса, только начинает обретать административные и экономические формы.
Образовать губернию куда легче, чем управлять ею! Общество фабрикантов и заводчиков разогнали «ввиду фактического перевода фабрик и заводов в управление рабочих и полного устранения частновладельческого почина». Никакого почина! Хватит.
Он расхаживает по своему кабинету, заложив руки под солдатский ремень. Глаза воспаленные.
— Производительные силы губернии… — говорит он Фурманову. — Вы знаете, что это такое?
— В общих чертах.
— А я даже в общих чертах не знаю. Три года зубрил политэкономию. Перед нами явление невиданное — социализм. Мы и есть первые создатели практики социализма, его экономики. И начинать вынуждены почти на голом месте. Вот мне самому приходится распределять запасы хлопка между фабриками. В каком это учебнике написано? Вы что кончали?
— Был учеником торговой школы. Ну, реальное училище в Кинешме. В университете — на юридическом, на филологическом. Фунт черного на весь день. Не окончил. Война… Санитарные курсы. Санитарный поезд Земсоюза.
— Будем учиться вместе заново. А главная проблема — накормить рабочих. Вы соприкасались с торговым делом. Я знаком с читинскими кооперативами. Вот и подумаем, как раздобыть хлеб.
— За деньги?
— За деньги и за мануфактуру. Натуральный обмен. А не послать ли нам по другим хлебным губерниям своих агентов? Скажем, в Вятскую, в Казанскую, в Саратовскую, в Уфимскую… Думаю, правительство разрешит.
Это была крайняя мера, и она не решала продовольственного вопроса. Правда, удалось открыть бесплатные столовые для рабочих. Фрунзе поехал в Москву, в Совет Народных Комиссаров. Москва тоже голодала. Вернулся ни с чем. Но только так показалось.
Ленин помнил Арсения, знал, в каких трудных условиях ему приходится работать, знал о создании «Красной губернии». Нежданно-негаданно в Иваново-Вознесенск прибыл эшелон с пшеницей, тридцать шесть вагонов крупного рогатого скота, два вагона растительного масла. Из Царицына. По личному распоряжению Ленина! Для рабочих столовых. А потом вагоны с хлебом и мясом стали приходить регулярно. Фрунзе подсчитал: почти три миллиона пудов хлеба, около полумиллиона пудов мяса, масла и рыбы. Это была забота правительства о «Красной губернии». Хотелось плакать.
И вот телеграмма от Ильича: организуйте продотряды!
Поход против кулачества. Фрунзе направил вооруженные отряды рабочих в деревни. Опустели фабрики. Гудки не будили ивановцев по утрам. После Москвы и Питера по количеству созданных продотрядов Иваново-Вознесенская губерния вышла на первое место. Фрунзе сам повел их в деревню.
После декрета о комбедах в Иваново-Вознесенской губернии появилось почти три с половиной тысячи комитетов бедноты, которые помогали продотрядам.
— Ну, кажется, выкарабкались, — сказал Фрунзе Фурманову. — Нет топлива для фабрик? Организуем добычу торфа. Деньги дадут. Я уже звонил в Москву.
Дел по горло. И все-таки он находил время и для статистико-экономических исследований. Написал и опубликовал обширную работу, посвященную только что родившейся новой губернии: «Иваново-Вознесенская губерния в сельскохозяйственном отношении». В годы разрухи и голода это была первая работа, ставящая и разрешающая конкретные вопросы: как поднять сельское хозяйство, как накормить население, используя местные ресурсы? Здесь глубокий анализ истинного положения губернии, очень много цифр. На учет взято все: и хозяйства, занятые промышленностью и земледелием, наличие мужчин в рабочем возрасте, и ежегодная недостача хлеба в уездах начиная с 1893 года, пустующие и заброшенные пашни, сокращение площади пашни из года в год за сто лет (только по Шуйскому уезду такое сокращение за последние сто лет составило сорок тысяч десятин), стоимость удобренной и неудобренной десятины. Зоркий, аналитический взгляд экономиста проникает во все сферы: сенокос, пашни, леса, прочие угодья, нормы надельной земли, техника обработки полей, форма найма, производительность, потребность в привозном хлебе (а она составляет для каждого года три миллиона пудов).
Какие же выводы делает Фрунзе-экономист: сможет ли губерния возместить нехватку хлеба за счет своего собственного производства? Да! Губернский исполком во главе с Фрунзе провел ассигновку в размере трехсот тысяч рублей на покупку минеральных удобрений, разработал смету по созданию большого губернского сельскохозяйственного оклада орудий, машин и семян, отпустил крупные средства на посылку в Москву на сельскохозяйственные курсы несколько десятков человек. Фрунзе разрабатывает вопрос о создании сети сельскохозяйственных школ, намечает открыть сельскохозяйственный факультет, создать свой агрономический научный центр.
Фрунзе умеет хозяйствовать, умеет широко мыслить. Наконец-то представилась возможность воплотить все свои заветные экономические мечты, приложить силы на реальном объекте, имеющем огромную территорию, большое население. О чем еще мечтать ученому-экономисту? Это его стихия, его!..
Постепенно «Красная губерния» наливалась жизненными соками. Появился хлеб, появился торф — топливо для фабрик и заводов. Рабочие вернулись к станкам. И не верилось, что всего месяц назад дети получали хлеба по сто граммов на день, а взрослым вообще ничего не давали.
Он обладал какой-то незримой властью над людьми, притягательной силой, особым даром превращать всех, с кем сталкивался, в своих единомышленников. Может быть, потому, что не любил расставаться с тем, с кем сошелся убеждениями, или с тем, кого хотел перебороть.
Казалось, появился в Иваново-Вознесенске совсем недавно, а вокруг него уже прочная когорта старых, испытанных друзей. Перебрался сюда Павел Степанович Батурин, взял в свои руки губернский отдел народного хозяйства. Рядом — Любимов, Жиделев, Андреев, Волков, Калашников, Шорохов, председатель губчека Валерьян Наумов, Петров, Балашов, Жугин, Мякишев, Мухин — гвардия, воспитанная Фрунзе, опора во всех делах. Их, конечно, гораздо больше: тысячи. У него отличная память на людей.
Дмитрий Фурманов изо дня в день наблюдает, как проявляется волевое начало этого человека. Рядом с Фрунзе находится писатель с острым, наблюдательным глазом. И писатель отчетливо сознает, кто перед ним.
«И в какой бы области ни взялся он за работу, у него всегда находилась какая-то цепкость, какое-то особенное понимание, особенные способности ориентироваться, разбираться сразу в обстановке и брать, что называется, быка за рога. Он хозяйственник — и он в этом деле проявляет достоинства. Он военный работник — и он в этом деле выявляет талант. Он берется за какую-нибудь культурную работу — и здесь он на своем месте».
У Фрунзе появился настоящий биограф. Он фиксирует в своем сознании каждый его шаг, всматривается в его лицо, бывает у него на квартире, где Софья Алексеевна угощает гостей чаем с сахаром и леденцами, присланными из Читы. Софья Алексеевна, как истая сибирячка, гостеприимна: отпустить человека, не накормив его, кажется ей прямо-таки святотатством. Было бы побольше угощения…
Фурманов — натура возвышенная и восторженная. Он видел людские страдания и кровь, теперь с прежним стоицизмом воспринимает все, что выпало на его долю, на долю миллионов людей: синий оскал голода, мертвые депо, застуженные корпуса фабрик. Рядом с Фрунзе все это обретает эпические черты, складывается в некую героическую ораторию. Из обломков империи и буржуазной республики рождается новый мир… Эпическое время — всегда голодное время. На сытый желудок легче совершать подвиги. Написал «Легенду об Унглах» и опубликовал ее в местной газете. Но то, что воспринималось умом, на бумаге получилось выспренним, чересчур аллегоричным.
— Пишите, как думаете, — посоветовал Михаил Васильевич. — А думаете вы красиво, но естественно, без ходуль. Обыкновенная проза, если в ней без прикрас отражено время, отстоявшись, превращается в поэзию. Сколько, например, поэзии в записках Плутарха! А ведь это проза. Грубая, лаконичная проза. И как помпезны, напыщенны записки Цезаря и Наполеона! Такие книги не могут быть вечными, они лишены естественности, человеческой простоты. Они лживы. А время обмануть нельзя. Давно отмечено, что людей интересует только одно: правда, истина. И эту извечную тягу к правде невозможно заглушить никакими метафорами и аллегориями. Мне, например, когда читаю исторические книги или мемуары, всегда до боли хочется знать: а как было на самом деле? Со всей требухой…
Текстильная губерния поглощала все время Михаила Васильевича. Ну а как же культурная работа, о которой упоминает Фурманов?
К решению этой проблемы председатель губсовдепа подошел тоже своеобразно: нужно свое высшее учебное заведение, свой политехнический институт! Иваново-Вознесенский политехнический институт, который готовил бы специалистов для текстильной промышленности…
— Народ нам не простит, если мы не примем меры к тому, чтобы дети и молодежь учились, несмотря на тяжелую обстановку в стране!
В Москву не так давно эвакуирован Рижский политехникум. Фрунзе посылает телеграмму ректору:
«Предлагаем перевести политехникум в Иваново-Вознесенск — центр большого промышленного района. Город и район окажут широкое содействие. Помещение для размещения института имеется площадью 16 тысяч квадратных аршин. Седьмого выезжает в Москву делегация для личных переговоров».
Фрунзе снова в Москве. Его предложение поддержали Владимир Ильич и Луначарский. Профессора и студенты согласились переехать в «Красную губернию». Ленин подписал декрет о создании Иваново-Вознесенского политехнического института.
А Фрунзе уже занят организацией другого института — педагогического. Он спешит: в губернии открываются одна за другой школы (за год почти восемьсот школ), библиотеки, кинотеатры, избы-читальни, народные театры, клубы.
И Дмитрий Фурманов молча дивится этой неисчерпаемой энергии. Ведь если только перечислить все дела Фрунзе за очень короткий промежуток времени, получилась бы увесистая тетрадь. А за каждым его деянием — отдача всего себя без остатка; он с таким же упорством создает неприметную школу второй ступени, с каким вытряхивает хлеб из кулаков или убеждает несговорчивых профессоров-рижан переехать в Иваново. Борьба, беспрестанная и даже кропотливая борьба с неподатливой человеческой природой, с безразличием или мелкими соображениями личного порядка. И когда Фрунзе с трибуны заявляет: «Интересы партии — превыше всего!», то это понятно Фурманову, понятно рабочим, но непонятно рижскому профессору, который считает себя человеком, далеким от политики. А сколько потребовалось сил и бессонных ночей, чтобы раздобыть деньги для политехнического института! Все предприятия города обложили налогом, открыли в банке специальный счет для добровольных пожертвований. И поставил-таки институт на ноги.
Да, Фрунзе торопился. Торопила тревожная обстановка. Он знал, что передышка скоро кончится. Опять в ушах гремели боевые колесницы. Белогвардейский чехословацкий корпус отрезал центральную Россию от источников продовольствия и хлопка, в Мурманске высадились англо-французские и американские войска, во Владивостоке — японцы, немецкие империалисты предъявили грабительские условия мира.
Зашевелилась внутренняя контрреволюция.
Не мог он спокойно заниматься мирной работой. Еще в марте он обратился к пленуму губисполкома с предложением послать его, Фрунзе, на фронт.
— Надо во что бы то ни стало нам самим стать во главе отрядов и уйти вместе с ними. Это поднимет настроение масс.
На фронт его не отпустили, а сделали военкомом губернии. На каком бы собрании он ни появлялся, его неизменно выбирают председателем. И конечно же, когда в Москве открылась конференция военных отрядов, его посадили на председательское место.
У него тяга к военной стороне жизни, военная жилка. И она проявляется даже в мелочах: положено разъезжать на автомобиле, а он сам чистит, холит коня, седлает его; на автомобиле разъезжают другие. Настойчиво учится рубить шашкой.
Собрав в кабинете товарищей, подходит к карте, расчерченной красными и синими стрелами, говорит, оживляясь все более и более:
— Слышали сказку о джине в кувшине? Так вот, наша губерния и есть такой джин. Пока не откупорим кувшин — не подняться во весь рост. Нам бы вот теперь эту пробку откупорить, что под Оренбургом, — там прямая дорога к туркестанскому хлопку…
Он пишет несколько статей, призывающих к скорейшему созданию Красной рабоче-крестьянской армии.
— Надо сделать нашей очередной задачей организацию вооруженных сил. Пусть народ весь изморен, разорен и устал, пусть эта задача кажется не под силу при данных условиях… Мы ее должны разрешить, если вообще хотим жить и развиваться. В этом, и только в этом — спасение нашей страны и революции от всяких поползновений мировых хищников.
Летом 1918 года Фрунзе находился в Москве на Пятом съезде Советов. В это время левые эсеры подняли мятеж. Захватили телеграф, Курский вокзал, арестовали Дзержинского и других видных работников партии.
Штаб повстанцев находился в Покровских казармах. Михаил Васильевич прямо со съезда направился на Чистые Пруды в расположение Первых московских военных курсов и сформировал здесь Интернациональный отряд. Оценив обстановку, он повел отряд к Покровским казармам. К вечеру штаб мятежников прекратил борьбу. Вернувшись на съезд, Фрунзе узнал, что в Ярославле тоже мятеж. Возглавил его эсер Борис Савинков.
Ярославль… Сто километров от Иваново-Вознесенска. Михаил Васильевич заволновался.
Троцкий, обволакивая делегатов словами, пытался изобразить дело так, будто бы мятеж почти ликвидирован и нет оснований для беспокойства. Но Фрунзе не поверил. Он вообще Троцкому никогда не верил, почти интуитивно угадывая в нем заклятого врага Советской власти. «Иудушка-Троцкий» — это ленинская характеристика глубоко запала в сознание Фрунзе. И теперь он заторопился в Иваново.
Что происходит в Ярославле? Даже отсюда слышен орудийный гул. Разведчики донесли: положение серьезное, город разрушен, белогвардейцы занимают все ключевые позиции. В Ростове-Ярославском тоже эсеровское восстание.
Значит, Троцкий обманул. Так почему же бездействует командующий Московским военным округом Муралов, которому поручено подавить мятеж, почему отсиживается в Москве? Ведь ясно, что убийство немецкого посла Мирбаха и мятежи эсеров — звенья одной цепи. Сюда следует приплюсовать и меньшевистский заговор против Советов в Кинешме.
Фрунзе вне себя от гнева. И вот, казалось бы, еще один курьез: не состоящий на воинской службе Фрунзе пишет командующему Муралову:
«1. Послать хороших руководителей. 2. Два или три броневика. 3. Человек 500 хорошего войска. Состав окружного штаба в лице Аркадьева по-прежнему очень слаб… Словом, имейте в виду, что без немедленной солидной помощи от Вас — дело грозит затянуться».
Тут чувствуется твердый голос и твердая рука.
Да он и не намерен ждать, пока Муралов раскачается. Для Фрунзе существует лишь один критерий: «Интересы партий — превыше всего!» А интересы партии в данном случае: как можно скорее ликвидировать мятеж.
Все коммунисты «Красной губернии» встали под ружье. Здесь объявлено военное положение. Фрунзе формировал отряды и отправлял их в Ярославль. Один из отрядов сформировал Фурманов. Через полмесяца мятеж в Ярославле и Ростове был подавлен.
Усилия Фрунзе при ликвидации мятежа не остались незамеченными. Он получил еще одно назначение: военком Ярославского военного округа! Воистину сказано: судьбы ведут того, кто хочет, и тащат того, кто не хочет.
Софья Алексеевна потеряла счет всем должностям и назначениям: председатель губисполкома, председатель губсовнархоза, губвоенком. Теперь вот назначен военным комиссаром Ярославского военного округа. Значит, снова придется куда-то переезжать…
Переезжать не пришлось. Просто управление Ярославского военного округа перевели из Ярославля к Фрунзе, в Иваново-Вознесенск. Ведь никто не освобождал его от других, сугубо губернских обязанностей. Да и от партийных тоже. Он по-прежнему председатель губернского комитета партии.
Ярославский военный округ велик: он охватывает восемь губерний, вплоть до Архангельской. Территория нескольких европейских государств.
Фрунзе сидит в своем кабинете в штабе округа, обхватив руками голову. Перед ним карта. Советская власть свергнута на большей части республики: у белых почти вся Сибирь, Урал, казачьи области. Белочехи и белогвардейцы подступают к горлу: они в Самаре и вот тут — в Казани. В Уфе собрались представители самозваных «правительств» — сибирского, уральского, башкирского, самарского, восьми казачьих, представители всех контрреволюционных партий. Вся эта шваль во главе с ближайшим помощником Керенского, бывшим министром внутренних дел Авксентьевым, создала новое временное правительство, которое пригласило на пост военного министра адмирала Колчака. Но шваль остается швалью. Прицыкнув на весь этот сброд, Колчак объявил себя верховным правителем России. Подобную авантюру учинил на севере, в Архангельске, престарелый национал-социалист Николай Чайковский — создал свое правительство. Но и тут нашелся свой «Колчак» — царский генерал Миллер.
…Если как следует вдуматься, большое место в партийной работе Фрунзе, начиная с 1905 года, занимало то, что можно выразить одним словом: «формирование». Он беспрестанно «формировал»: формировал боевые дружины, формировал сознание тысяч рабочих, формировал милицейские части, формировал революционные силы для подавления корниловского мятежа, формировал солдатские, крестьянские, рабочие комитеты, как военком губернии формировал воинские отряды для отправки на фронт.
И теперь он должен был формировать воинские части. Дело знакомое. Только возрос масштаб. Формировать — значит всякий раз преодолевать инертность и даже сопротивление, непонимание, ибо всякому материалу, а тем более человеческому, присуща изначальная инертность. Фрунзе хорошо знал психологию масс, и это знание шло не из учебников психологии, а от повседневной практики, которая в конечном счете развивает своеобразную интуицию. Он читал труды модных буржуазных психологов, но они не давали ответа на вопрос: что же такое психология масс? Те психологи принадлежат к правящим классам, воспитанным в духе презрения к «толпе», к массам. И в своих наукообразных сочинениях они сознательно подменяют понятие «массы» понятием «толпа». Так, Густав ле Бон в своей книге «Психология толпы» пишет:
«Одним тем, что человек является составной частью организованной толпы, он спускается на несколько ступеней по лестнице культурности. В изолированном состояния он, быть может, был достаточно цивилизован; в толпе же он стал варваром, способным лишь следовать диким инстинктам».
Но как быть Фрунзе, который и считал себя составной частью вот этих самых масс, никогда не отделялся от них даже мысленно? Каждый человек имеет право на индивидуальность, потому что он человек, а не машина; но член общества не имеет права на индивидуализм. Индивидуализм — проявление буржуазности, какую бы сферу вы ни взяли: то ли искусство, то ли общественную и государственную деятельность. Мелкобуржуазная революционность всегда индивидуалистична, и скольких наполеончиков выдвинула она за последнее время! А если брать более узко — индивидуалист всегда анархичен, не любит подчиняться воле большинства, презирает дисциплину, во всех своих поступках он в какой-то мере зоологичен или даже биологичен.
Вот с этим тяготением человеческой натуры к неорганизованности и столкнулся Михаил Васильевич в первые же дни, приступив к обязанностям военкома округа.
Вологодским губернским военным комиссаром значился некто Авксентьевский. Он был человеком, преданным революции, работал в губисполкоме. Его ценили. Но у него имелся крупный недостаток: анархическая нелюбовь к какому бы то ни было начальству. В молодости так случается, а губвоенкому не было и тридцати. Красивый, самоуверенный, считающий «революционный нажим» основным методом работы, он глубоко презирал всех тех, «что в штабах». Он, конечно, делал много полезного, но в то же самое время вызывал и недовольство у населения. Нужно было ввести эту стихию в партийные рамки. Михаил Васильевич вызвал Авксентьевского в штаб. Губвоенком не отозвался. На повторный вызов ответил дерзким письмом, что-де «не намерен ездить на поклон к начальству, а начальство, если интересуется делом, может само приехать».
Фрунзе был заинтересован. Он знал эту ершистую породу.
— Прямо анархист какой-то, — сказал он военруку округа Федору Федоровичу Новицкому. — Не намерен ездить — и проваливайте к чертям! Видно, большой революционер, если нас и за начальство признавать не хочет.
Новицкий блеснул огромными круглыми очками.
— Из подпоручиков. Я хорошо его знаю. Резковат, но деловые качества высокие.
— А это не вы придумали гранату Новицкого?
— Нет, пороха я не изобретал.
Генерал-лейтенант Новицкий Федор Федорович во время мировой войны командовал дивизией. Он приветствовал Февральскую революцию, но скоро разочаровался во Временном правительстве.
А когда произошла Октябрьская революция, одним из первых присягнул Советской власти. Он был опытным специалистом, и его назначили военным руководителем Ярославского военного округа.
Он не вдавался в тонкости политики, считал, что служит народу вообще. Его окружали молодые, горячие люди. И неопытные. Он старался помочь, вразумить, но его не всегда слушали: ведь он — бывший генерал, к тому же беспартийный. И постепенно он замкнулся. У него всегда был непроницаемый вид, как у человека, который наблюдает жизнь, не принимая в ней участия. Он сохранял холодное достоинство.
Генерал оживился только тогда, когда в штабе округа появился Фрунзе.
Поглаживая седоватую острую бородку, Новицкий с любопытством наблюдал за Фрунзе и недоумевал: вот человек без военного образования, никогда не носил даже офицерских погонов, а его назначили руководителем всей административной работы, по сути, главным военным начальником, по нынешним временам — командующим войсками округа. Самоуверенная молодежь… Что делать, революция молода… Удастся ли ему справиться со своенравным Авксентьевским? Да и другие губернские и уездные военкомы действуют сами по себе, игнорируют распоряжения штаба. В самом штабе тоже беспорядок, анархия, волокита, бюрократизм. Ибо, как сказал еще Клаузевиц, нет машины более бюрократической, чем машина военная… Все эти неурядицы нагоняли на генерала сплин.
Очень быстро сплину и всеобщей разболтанности Фрунзе положил конец. Неожиданно для всех он оказался человеком крутым. Действовал со спокойной уверенностью в себе. И что больше всего поразило генерала — не терпел экстремизма, в чем бы он ни проявлялся. Принимая суровые меры, не терял доброжелательности к людям и тонкого юмора. Вологодского военкома вызвал по боевой тревоге, и тот явился в штаб небритый, заросший, в рваной шинели и расхудившихся сапогах. В кабинет к Фрунзе вошел сумрачный, взъерошенный.
— Я Авксентьевский. Звали?
— Вызвал.
Михаил Васильевич поднялся из-за стола и указал военкому на свой стул.
— Садитесь.
На лице Авксентьевского отразилось недоумение.
— На ваше место?
— Будем считать, что на мое.
Губвоенком, все еще ничего не понимая, тяжело опустился на стул. Фрунзе, гладко причесанный, в начищенных сапогах и аккуратно заправленной гимнастерке, стал напротив и вытянулся.
— Несколько дней назад я был военкомом Иваново-Вознесенской губернии, — сказал он. — Занимался тем же, чем сейчас вы. Являлся в штаб округа по вызовам и без вызова. Просил, требовал, настаивал. Представьте себе на этом стуле человека, который за трудами и хлопотами не успевает даже привести себя в опрятный вид. Он убежден, что своим беспрестанным бдением и горением жертвует собой во имя революции, и вместо того, чтобы воспитывать людей, подтягивать их до политического понимания обстановки, кричит на них, стучит кулаками, угрожает им, не разобравшись в сути вопроса, прибегает к крайним административным мерам. И все это он творит, как он убежден, во имя революции. Но постепенно начинает замечать, что дела идут все хуже и хуже. Ему и невдомек, что революция требует от нас не жертвенности, а жесточайшей самодисциплины. Если бы не было этой самодисциплины у рабочего класса, Советская власть не продержалась бы и месяца. Ну а что касается военной дисциплины, то мне кажется, что между современным пониманием дисциплины и тем, что имело место в старой армии, лежит целая пропасть. Дисциплина в нашей армии должна базироваться не на страхе наказания и голом принуждении, а на добровольном сознательном исполнении каждым своего служебного долга, и первый пример такой дисциплины должен дать командный состав. То есть мы с вами.
Авксентьевский резко поднялся. Губы его вздрагивали.
— Простите меня, товарищ Фрунзе. Больше этого никогда не повторится…
— Я убежден в этом. А теперь доложите обстановку. В письменных жалобах на вас есть много справедливого…
Когда Авксентьевский уехал, Михаил Васильевич сказал Новицкому:
— Он в самом деле толковый работник. Просто перерос свою должность, масштабы ему малы. Занудился. Ничто так не сковывает человека, как тесная одежка. Нужно выдвигать.
Новицкий наблюдал и удивлялся. В новом военкоме он открыл бездну ума и такта. А главное: тонкое знание сугубо военных вопросов. Тут и не пахло дилетантством. Тактика, стратегия, понимание оперативных задач, хозяйственно-административная сфера… Чаще всего они обсуждали положение на фронтах. И здесь Михаил Васильевич проявлял в полную меру свою способность к аналитическому военному мышлению. Иногда генерал посматривал на него даже с каким-то суеверным страхом. Все тот же вопрос: откуда в человеке?.. Лаконизм, отточенные предельно формулировки, специальный язык профессора военной академии. Нельзя же, в самом деле, поверить в интуитивное постижение?
Вот он, разгоряченный, увлекшийся, сбросив кожаную куртку, которая стесняет, ползает по полу по расстеленной карте. Беспрестанно меняющаяся обстановка на фронте, казалось бы, должна порождать в каждом мозгу зыбкость представлений, необязательность тех или иных действий противника и наших войск. Да и сама Красная Армия пока еще в становлении, ищет свои организационные формы: сперва были отряды, теперь вот появились батальоны, полки, бригады, дивизии; но до сих пор отсутствует единая структура частей и соединений, что затрудняет управление ими. Но Фрунзе и в этом хаосе уверенно нащупывает железную закономерность, общую тенденцию. И только теперь Федор Федорович начинает в полную меру осознавать, что перед ним личность незаурядная; о таких в старое время говорили — «талант милостью божьей». Но он — не «милостью божьей». Он диалектик всем своим существом, не преднамеренный диалектик, а в силу склада своего ума, ибо сама жизнь — диалектика, а в мозгу Фрунзе беспрестанно регистрируются в окончательном виде, с большим отбором все процессы. Он ученый, мыслитель, теоретик, человек очень высокого интеллектуального потенциала…
А обстановка на фронтах, в самом деле, была сложной. Фрунзе, предугадывая последующий ход гражданской войны, говорил Новицкому, что рассчитывать на быструю победу могут лишь оптимисты с бараньими глазами. Ведь речь идет не просто о победах, а о том, быть или не быть новому, невиданному в истории человеческого общества строю — социалистическому. Империалисты всех стран не посчитаются ни с чем, чтобы задушить молодое Советское государство. Оценивая тактику и стратегию наших войск, Фрунзе сказал:
— Они маневренны, но пока в малой степени. Победа принадлежит армиям маневренным, то есть наиболее обученным. С каждым днем она увеличивает требования знаний от всех.
— Очень глубокая мысль! — восхитился Федор Федорович.
Фрунзе рассмеялся.
— Согласен. Принадлежит она не мне, а Фошу. Но хорошие мысли остаются хорошими мыслями, кто бы их ни высказал.
Михаил Васильевич перевел на руководящую работу в комиссариат округа Фурманова, Батурина и еще несколько человек. Как-то без рывков, без дерганья и суматохи за короткое время все вошло в деловую колею. Военком беспрестанно разъезжал по губерниям, налаживал всеобщее военное обучение населения на фабриках, в волостях, в селах, формировал из обученных резервные роты, батальоны, полки. За полгода только из «Красной губернии» он отправил на фронт почти семьдесят тысяч человек.
Дмитрий Фурманов записывал:
«Движения Фрунзе были удивительно легки, просты, естественны — у него и жестикуляция, и взгляд, и положение тела как-то органически соответствовали тому, что он говорил в эту минуту: говорит спокойно — и движенья ровны, плавны, и взгляд покоен, все существо успокаивает слушателей; в раж войдет, разволнуется — и вспыхнут огнями серые глаза; выскочит на лбу поперечная строгая морщинка, сжимаются нервно тугие короткие пальцы, весь корпус быстро переметывается на стуле, голос напрягается в страстных высоких нотах, и видно, как держит себя Фрунзе на узде, как не дает сорваться норову, как обуздывает кипучий порыв… Фрунзе своими огненными словами укрепил во мне правильность моих взглядов и стремлений».
Посылая рабочие отряды на фронт, Фрунзе говорит:
— Больно, до бесконечности больно следить за медленной агонией трудовых масс в захватываемых врагом областях. Стыдно, мучительно стыдно оттого, что не все, что можно и должно делать, делается… Не стыдно ли нам заботиться о себе, когда на карте стоит все, что так бесконечно дорого, без чего и сама жизнь не в жизнь?
Однажды после отправки одного из отрядов на фронт Михаил Васильевич с потемневшими глазами сказал Новицкому:
— Не могу больше. Колчак Пермь взял. Мое место там, в бою… Получить бы конный полчишко — и гайда, чтобы только ветер свистел в ушах!
— Поверьте генералу: вам не полком, а армией командовать! Вон как округ взяли в руки, только диву даюсь.
Фрунзе нахмурился.
— Хватили через край, Федор Федорович. Вот уж не представляю себя в роли командарма! Тактика, стратегия. Не по плечу. Тут уж без кокетства. Одно дело Фоша да Клаузевица цитировать, другое дело судьбами фронта распоряжаться.
— Вы прирожденный полководец. Ну а на фронт я и сам рвусь. Руки чешутся…
— Удерем?
— Удерем!
Бывший генерал-лейтенант никогда еще не чувствовал себя так уютно, как с Фрунзе. И если вначале Новицкий считал, что самое великое благо — служить народу, то теперь, соприкоснувшись с душевной чистотой Фрунзе, уяснив его идеалы, он понял, что единственной партией, способной удержать власть и преобразовать страну, являются большевики.
Когда некто, недавно носивший полковничьи погоны и, по-видимому, кем-то подосланный, словно бы шутя заметил, что царский генерал перешел в большевистскую веру, Новицкий резко оборвал его:
— Лучше подумайте, какую веру исповедуете вы, молодой человек! Я всегда старался служить народу, а вот быть на побегушках у Колчака не хочу. Что же касается большевиков, то у них стоит поучиться многому…
Колчака Новицкий знал. И отчетливо представлял, с кем приходится иметь дело молодой, неокрепшей армии республики. Вице-адмирал Колчак был умный, а следовательно, опасный враг, фанатик. Сын морского артиллерийского офицера, Александр Колчак считал себя потомственным моряком, стражем морских рубежей России. Честолюбивый, энергичный, он вынашивал грандиозные планы захвата проливов, ведущих из Черного моря в Средиземное, очень быстро выдвинулся на пост командующего Черноморским флотом. Командовал он и при Временном правительстве. А когда летом 1917 года на Черноморском флоте произошло восстание, Временное правительство командировало его в США во главе военно-морской миссии.
Теперь он вернулся и, сплотив при поддержке иностранного капитала трехсоттысячную армию, оснастив ее артиллерией, пулеметами, авиацией, начал наступление. Это была грозная волна. Она то откатывалась, то, набрав силу, снова ползла, разрушая все на своем пути.
И хотя Красной Армии удалось вернуть Казань, Симбирск, Уфу и Самару и тем самым нанести первое крупное поражение объединенным силам белогвардейцев и интервентов, Фрунзе торопился на фронт. Торопился и торопил Новицкого. Федор Федорович поехал в Москву с ходатайством.
Председатель Реввоенсовета Республики Троцкий встретил его ласково:
— Боевой конь рвется в бой! Понимаю, понимаю… Вы приехали прямо-таки вовремя: ищем человека на должность командующего Четвертой армией Восточного фронта.
Новицкий похолодел. Он смотрел в темные, без выражения глаза Троцкого, но ничего не мог прочесть в них. Что это: доверие или подвох? Хотят поставить во главе армии, той самой армии… Ответственности Новицкий не боялся. Он страшился другого: не оправдать надежду Советского правительства. В случае провала его могут заподозрить в измене, судить или казнить на месте. Но и это еще полбеды. О собственной жизни он пекся меньше всего. Он не был уверен, что сумеет подчинить себе недавно сформированную, разношерстную, плохо дисциплинированную армию, где царит партизанщина, где отдельные полки захвачены анархистской и эсеровской антисоветской агитацией. Доходили слухи о мятеже в Орлово-Куриловском полку этой армии, где озверевшие кулацкие сынки убили командира и комиссара полка. К мятежникам присоединился Туркестанский полк. В такой армии командующим должен быть человек с большим партийным авторитетом, человек, которого никто не посмел бы попрекнуть прошлым. Лишь Фрунзе, в любой момент чувствующий, что он служит революции, в силах организовать всю эту аморфную массу, сделать из нее боеспособную армию.
— Я приехал хлопотать не только за себя, но и за Фрунзе. Как военный специалист рекомендую на должность командующего Четвертой армией Фрунзе. Именно такой человек сейчас там нужен.
Троцкий поморщился.
Поэт Блок, обладавший исключительным, почти сверхъестественным чутьем на людей, увидев впервые Троцкого, занес в дневник: «У Иуды — лоб, нос и перья бороды, как у Троцкого». Такую же ассоциацию вызывали облик Троцкого, его манера поведения, его затаенность, невольно проявляющаяся в едва приметных мелочах, у всякого, кто сталкивался с Троцким. Это был человек с «двойным дном». Ко всякому большому социальному движению обычно пристает целая свора носителей идеологии мелких хозяйчиков, мелкобуржуазного фрондерства, опирающегося, как правило, на различные формы субъективного идеализма, политических авантюристов.
Таким политическим авантюристом был Лев Давыдович Бронштейн, или Троцкий, фигура изначально зловещая, фразер, экстремист и максималист. Максимализм служил ему своеобразной защитной окраской, маскирующей его мелкобуржуазное нутро. Политическую борьбу он воспринимал как борьбу за личную власть, за руководство. Он хотел править, диктовать свою волю, подчинить своим интересам рабочее движение. Но так как на пути к осуществлению всех его замыслов стояли ленинцы, Троцкий делал все возможное, чтобы вытеснить их отовсюду. Он действовал по определенному, хорошо разработанному плану, смысл которого сводился к тому, что Троцкий и его сторонники не смогут овладеть всей полнотой власти до тех пор, пока в правительстве, в ЦК, в армии находятся ленинцы. Менее всего желательно укрепление Советского государства, Красной Армии. Нужно повсюду сеять анархию, разброд и тем самым, взваливая всю ответственность за голод, разруху, за поражения на фронте на ленинцев, скомпрометировать их в глазах масс, восстановить против них массы. И когда страна будет доведена до катастрофы, спасителями России выступят ставленники Троцкого в качестве некой третьей силы.
Стремясь отколоть рабочий класс от партии, он выдвинул провокационный лозунг «рабочего самоуправления социализированной промышленностью»; дескать, профсоюзы должны стать средством милитаризации труда, органами, которые после завоевания власти превращаются в проводников революционной репрессии. Но единомышленник Троцкого, некто Гольцман, невольно выболтал, что кроется за всеми этими архиреволюционными фразами: он потребовал в качестве мер воздействия «беспощадной палочной дисциплины по отношению к рабочим массам», «применять тюрьмы, ссылку, каторгу по отношению к людям, которые не способны понять наши тенденции». А тенденция заключалась в политике «завинчивания гаек», в превращении деревни в колонию, рабочих в покорных рабов троцкистской элиты — «верхов», «руководящего персонала», в создании буржуазной республики, в которой процветало бы свободное предпринимательство. И каждый думал: окажись полнота власти в руках такого, как Троцкий, он конечно же введет для рабочего класса палочную дисциплину, загонит всех, «не способных понять», в тюрьмы.
В своем заговоре против Советской власти Троцкий хотел опираться на реальную военную силу: на военспецов, офицеров и генералов старой армии, перешедших во время Октября на сторону народа. Ставка была на то, что военспецы, люди, не искушенные в тонкостях внутрипартийной борьбы и знающие доброе отношение к ним Троцкого, пойдут именно за Троцким, поддержат его. Военспецами он хотел постепенно и незаметно вытеснить из армии командиров, выходцев из рабочих и крестьян, таких, как Котовский, Блюхер, Чапаев, Вострецов, Пархоменко, Ворошилов, Буденный. Лазо, Кутяков, и тысячи других, беззаветно преданных ленинской партии, Ленину.
Потому-то так ласков был Троцкий с каждым военспецом. Он не стеснялся повторять вслух, что только военспецы, имеющие опыт ведения боя, знающие тактику и стратегию, смогут выиграть гражданскую войну, и с нескрываемым презрением относился к «самородкам», «доморощенным» стратегам от плуга и сохи, стремясь посеять антагонизм между теми и другими, внести дух недоверия и подозрительности.
Разумеется, военспецов Троцкий не посвящал в свои далеко идущие устремления. А военспецы искренне принимали его за представителя правящей партии. Революционный военный совет Республики был высшим коллективным органом управления Красной Армией и Флотом, ему принадлежала вся полнота военной власти, а Троцкий сумел пролезть сюда, занял руководящий пост.
Не мог же Троцкий сказать тому же Новицкому, что, мол, вы должны служить не Советской власти, не народу, а мне и моим приспешникам; а Фрунзе, дескать, испытанный ленинец, и лучше было бы, если бы его совсем не было…
Но сейчас Троцкий был раздражен. Ох, уж этот Фрунзе! Всюду сует свой нос. Еще не хватало, чтобы он командовал армией! Нет, Троцкий не будет подсаживать «самородка» еще на одну ступеньку…
И это нечто, глубоко скрытое в темных глазах Троцкого, сумел уловить Новицкий.
— Мы знаем, какой человек там нужен! — сказал Троцкий резко. — Мы оказываем вам доверие, а вы стараетесь подсунуть нам этого Фрунзе. Кто он такой? С какой стати мы должны доверить ему командование целой армией? Чего стоит в данном случае ваша рекомендация? Фрунзе никогда ничем не командовал, на него сыплются жалобы от военкомов губерний. Пусть будет благодарен за то, что ему доверили округ и до сих пор терпим его проделки. Не знаю, как это ему удалось так быстро опутать вас, опытного военспеца? Или, может быть, должность кажется вам маленькой? Не хотите на командную — назначу начальником штаба Южного фронта!
Новицкий был оскорблен.
— Если бы не Колчак, я немедленно подал бы в отставку, — сказал он. — Я готов идти на фронт хоть рядовым. Если мои рекомендации ничего для вас не значат, я оставляю за собой право обращаться в другие инстанции. От командования армией решительно отказываюсь!
И Новицкий направился в другую инстанцию, где никогда не бывал: в Совет Рабочей и Крестьянской Обороны, председателем которого был Владимир Ильич Ленин.
В тот же день Фрунзе назначили командующим Четвертой армией, а Новицкого — начальником штаба этой же армии.
— Подтянули до своего генеральского уровня, — сказал Новицкому смущенный Михаил Васильевич. — Ну что ж, выбирать не из чего. Да и некогда. Будем готовиться к поездке на фронт.
Подготовка носила своеобразный характер. Так как Фрунзе не любил расставаться с людьми, а его друзьями были все рабочие, то он и решил взять многих из них на фронт. Не с пустыми руками явится он в Четвертую армию. Бюро Иваново-Вознесенского губкома партии постановило: в связи с отъездом на фронт председателя губкома товарища Фрунзе организовать отряд Особого назначения из рабочих иваново-вознесенского текстильного края и отослать его в район действия Четвертой армии. Появилось обращение губкома:
«Записывайтесь в добровольческий коммунистический отряд товарища Фрунзе».
— Там пробьем дорогу в Туркестан, к хлопку, пустим снова наши стынущие в безработице корпуса, — говорил он ткачам. — Надо в спешнейшем порядке сделать армии вспрыскивание живой рабочей силы.
С Арсением на фронт отправлялись Фурманов, Батурин, Шарапов, Валериан Наумов, Игнатий Волков, Калашников, Шорохов, Андреев, короче говоря, все, с ком его спаяли годы работы.
Фрунзе вызвал из Вологды в штаб округа Авксентьевского. На этот раз военком явился выбритым до синего блеска. Михаил Васильевич указал ему на свой стул.
— Садитесь!
— На ваше место?
— На свое место. Вот приказ о вашем назначении на должность военного комиссара Ярославского округа.
— А вы?
— На фронт…
— Возьмите меня с собой, Михаил Васильевич! Я ротой могу!.. А если нужно, то и батальоном… Офицер я!.. А меня — в штаб, в штаб… Я вам за табаком бегать буду…
— Не курю. На роту не возьму. И на батальон тоже. Проявите себя здесь — в командармы вас двинем!
— Я позабочусь, чтобы ваша семья ни в чем не испытывала недостатка.
— Спасибо, Софья Алексеевна едет со мной.