Бартэн Александр
Всегда тринадцать
Из года в год Южноморский цирк кончал свой сезон в последних числах мая. В нынешнем году мог бы и не заканчивать: все равно и в помине не было лета. Насквозь дождливым, штормовым выдался май. Посвист ветра, промозглая сырость, а над всклокоченным морем — свинцово набрякшие тучи.
— Какое там Черное море! Океан Ледовитый! — переговаривались в цирке.
Но не унывали. Не может же до бесконечности так продолжаться, должна же, в конце концов, угомониться непогода. И еще утешали отличные кассовые дела. Обычно на исходе сезона горожан привлекали одуряюще расцветшие сады и парки, прогулки над морем, когда над головой теплая россыпь звезд, а внизу под откосом так певуче шуршит прибрежная волна. Ну а при нынешнем ненастье разве выберешься на прогулку? К тому же цирковая программа безо всяких скидок была интересной, сильной.
Перед последними представлениями в кассах ни одного билета. Администратор на все мольбы жестокосердно отвечал: «Раньше надо было заботиться!» Одно оставалось страждущим: безутешно толпиться перед большим панно на фасаде цирка. На этом панно изображены были мотоциклисты-гонщики. В феерическом вихре искр взмывали они по крутой спирали, а спираль заключена была в решетку серебристого шара-глобуса. Надпись вверху: «Новый советский аттракцион! Спираль отважных!» Надпись внизу: «Под руководством и при участии заслуженного артиста РСФСР Сергея Сагайдачного».
Аттракцион этот вызвал немалые толки. Южноморцы, которым посчастливилось его смотреть, после лишь восторженно причмокивали и крутили головой.
Итак, последние дни сезона. На манеже программа своим чередом, а за кулисами предотъездные приготовления. Приступил к укладке багажа и Сагайдачный. Особо он рассчитывал на выходной день. Но накануне вечером телеграмма: приглашение в Москву, в Союзгосцирк.
— Как думаешь — зачем вызывают? — спросила жена.
— Точно сказать побоюсь. Всего верней — проконсультировать какой-нибудь номер.
Тут же позвонив в аэропорт, Сагайдачный выяснил, что ближайший самолет отправляется на рассвете.
— Удачно складывается. Смогу обернуться за день.
И опять спросила жена:
— Но ведь если тебя для консультации вызывают — зачем было Неслуховскому подписывать телеграмму?
— Зачем, зачем. Думаешь, маршрут переменить хотят? Нет, на сей счет договоренность полная: из Южноморска отправляемся в Сочинский цирк, затем Сухуми, Тбилиси. А то, что Неслуховский подписал, — чистая случайность. Отдел формирования программ за день десятки телеграмм рассылает. Вот и поручили заодно.
При последних словах Сагайдачный чуть снисходительно обнял жену, и она к нему прижалась. Любой за цирковыми кулисами мог подтвердить — удачная, дружная супружеская пара. Нынешним летом Сагайдачному исполнилось сорок пять, жене тридцать четыре. Впереди, в сентябре, ждал еще один семейный праздник — десять лет сыну.
— Так что можешь, Аня, не беспокоиться. Договоренность полная. К тому же в главке знают, что я перемен не терплю!
Об этом разговаривали вечером, перед сном. А утром, сойдя с самолета, ступив на московскую землю, Сагайдачный без промедления отправился в Союзгосцирк.
Дом, в котором находится цирковое управление, внешне ничем не примечателен. А жаль. Надо бы его покрасить самой яркой краской. И пустить по этой краске фигуры акробатов, наездников, клоунов, эквилибристов, жонглеров, воздушных гимнастов. Да еще в вечернее время разноцветно подсвечивать дом. А то как же. Здесь помещается организация, управляющая всей системой советских цирков.
Легко сказать — системой. Если же вдуматься — голова закружиться может. Это десятки и десятки цирков самого разного масштаба. Тут и зимние — стационарные, надежной каменной кладки. Тут и летние — облегченной постройки, часто с брезентовым куполом над деревянным дощатым барабаном. И еще передвижные шатровые цирки — так называемые шапито. И еще зооцирки, в которых показ зверей сопровождается демонстрацией их дрессировки. И еще межобластные группы «Цирка на сцене»: эти проникают всех дальше, в самые глубинные места. Сложна и многообразна цирковая система. В ней работают артисты самых различных жанров. А ведь у каждого, как правило, семья, и обычно она из цирка в цирк сопровождает артиста. Выходит, не только зданиями — судьбами множества людей распоряжается Союзгосцирк. Ну, а если вдуматься — в равной мере и расположением духа миллионов советских зрителей. Хорошая программа — хорошее, приподнятое настроение. Дурная, неудачно сформированная вызывает досаду. Вот ведь сколько ответственнейших дел изо дня в день должен решать Союзгосцирк. Как же не выделить, не разукрасить его здание!
Сагайдачному, впрочем, было не до этих мыслей. Единым махом поднявшись на второй этаж, он прошел в приемную:
— День добрый, Лизочек. У себя хозяин?
— Проходите, Сергей Сергеевич, — слегка зарделась секретарша. — Вас ждут!
Ей был по душе этот коренастый, энергичный артист. Кто бы подумал, что ему уже за сорок. Неотразимо действовала и настойчивость серых, пристально всматривающихся глаз. И ощущение силы, убежденность в силе. Убежденность эта читалась не только во взгляде, но и в жестах, интонациях, во всей осанке.
— А-а, Сергей Сергеевич! — приветственно приподнялся управляющий Союзгосцирком, увидя Сагайдачного на пороге кабинета. — Поди, недовольны, что на день ваш выходной посягнули? Исключительно ради пользы дела. Располагайтесь. Скоро начнем!
Управляющий был не один. Тут же находился начальник художественного отдела — бледнолицый, в движениях замедленный. В главк он пришел сравнительно недавно и потому во всех своих суждениях и действиях придерживался сугубой осторожности. Иным был директор постановочной студии — остроглазый, ироничный, непоседливый. И еще Сагайдачный увидел старого своего товарища Николая Морева — в прошлом циркового артиста, теперь же педагога Циркового училища. Морев сидел на диванчике в углу вместе с молодым акробатом Красовским.
— Так вот, — продолжил управляющий, когда, со всеми перездоровавшись, Сагайдачный сел невдалеке от Морева. — Хочу досказать о том, что вынес из последней зарубежной поездки. Страна, в которой побывал, до недавнего времени, как известно, туго шла на культурные контакты с нами. Тем знаменательнее, что изъявила желание видеть у себя артистов советского цирка. Отправился я для переговоров. Поначалу шли они со скрипом, с задержкой: видимо, давали себя знать противоборствующие силы. В один из таких дней господин Дезерт, импресарио, с которым велись переговоры, пригласил меня в свой цирк. Да, да, господин Дезерт не только крупнейший международный импресарио, но и владелец столичного цирка!
— А программа? Какую же программу увидели? — нетерпеливо подал голос директор студии.
— Что и говорить: пышная, пышнейшая! — заверил управляющий. — Вдосталь всего увидел: слонов, верблюдов, танцовщиц в страусовых перьях. Ну и конечно — торговая реклама. Девицы отплясывают, а у каждой между лопаток надпись: коньяк Мартини, сигареты Кент. Очень художественная реклама!
— А номера?
— Номера? — На этот раз губы управляющего сложились в улыбку — не только насмешливую, но и сердитую. — Любовался я одним номером. И, между прочим, номер этот имел успех. Значит, так. Выходит мордастая дюжина клоунов. У каждого ведерко с натуральной краской. Ведерко и кисть малярная. Затем выбегает балерина — юная, нежная, белая, как птичка. Танцевать начинает, а клоуны бац — краску ей под ноги. Обнадеживающее начало? Слушайте дальше! Поскользнулась балерина, упала в цветную липкую лужу. Подняться пробует, скользит, вся измызгалась, а клоуны тут как тут, со всех сторон краской окатывают да еще по спине кистями мокрыми. Вот ведь номер какой. За животы хватается публика. Это ли не потеха?!
Никто не отозвался. Управляющий головой тряхнул, точно отгоняя дурное наваждение:
— Разумеется, видел и другие номера. Некоторые сильны по трюкам, но и только. Мысли, цельного замысла в помине нет. Впрочем, один из номеров привлек внимание.
Но здесь рассказ управляющего был вторично прерван — на этот раз режиссером главка Игнатием Ричардовичем Порцеробом.
— Бог мой! — пораженно вскричал он, не без живописности появившись в дверях. — Все уже в сборе, а я. Сколько знакомых в столице, пока дойду, пока перездороваюсь со всеми. Миллион извинений! Весь к услугам вашим!
Порцероб опустился в кресло, всех вокруг обласкав затуманенно-ласковым взглядом. Теперь наконец управляющий решил приступить к деловой части совещания.
— Садись-ка, Толя, поближе, — кивнул он Красовскому. — Не обижаешься, что запросто величаю? Я же тебя еще мальчишкой, по Цирковому училищу помню.
Садись поближе, а схему к стене прикрепи. Всем видно? Коли так, попрошу внимания. Нам предстоит заслушать и обсудить творческую заявку Анатолия Красовского.
Как говорится: лучше поздно, чем никогда!
При этом управляющий столь выразительно поглядел на начальника художественного отдела, что тот, будто в ознобе, приподнял плечи. Было ему отчего почувствовать озноб.
Вернувшись из зарубежной поездки, управляющий рассказал о том номере, что в цирке Дезерта выделялся среди остальных.
— Любопытное, понимаете, использование батуда. На манеже не один, как обычно, батуд, а несколько, и расположены они ступенчатообразно. Переходя с батуда на батуд, акробат увеличивает высоту своих прыжков. К тому же резина для амортизаторов применяется различного сечения, разной силы отдачи. Понимаете, какие тут дополнительные возможности?
Начальник — черт дернул за язык! — ответил, что в художественный отдел поступила схожая по замыслу заявка: прислал ее молодой акробат Красовский.
— Вот как? Давно ли получили? — справился управляющий, и не на шутку рассердился: — Полгода лежит? Убить вас мало! Если так — и в назидание и в укор — сам проведу обсуждение заявки. Запишите, кого пригласить.
И вот теперь Анатолий Красовский объяснял свою заявку. Худощавый, на манеже безукоризненно владеющий своим телом, здесь, в кабинете, он чувствовал себя не только непривычно, но и скованно. Отдельные фразы даже подменял движениями рук. Впрочем, беды в том не было. Люди собрались бывалые: они умели понять любой замысел с намека, с начального пунктира.
Когда наконец Красовский умолк, управляющий вопросительно поглядел на присутствующих:
— Так как же? Кому не терпится начать?
Воцарилось молчание.
— Давай, Сережа. Сделай почин! — наклонился Морев к Сагайдачному.
Но тот не захотел забегать вперед. Мореву пришлось самому взять слово:
— Считаю, товарищи, что Красовский вполне может справиться. Акробатическая подготовленность у него отличная. Настойчив, упорен. Ну, а насчет самого батуда и говорить не приходится. В техническом отношении решен интересно, по-новому!
Сразу затем, словно подчинясь какому-то вдохновенному порыву, вскочил Порцероб:
— Как названа заявка?
— «Покорение воздуха», — напомнил Красовский.
— «Покорение воздуха»? Мне смешно! Неужели вы — молодой и обещающий советский артист — не сознаете, что можно сделать с такой заявкой? Покорение воздуха? Ничего подобного! Космоса, стратосферы! Торжество космонавта — вот зерно, вот образ будущего номера!
Порцероб был всегда таким — порывистым, темпераментным, безудержно фантазирующим.
— Торжество космонавта! Слышите, как это звучит? Мы создадим цирковое зрелище, в котором зритель увидит состояние невесомости, устремление вверх, в полет, в звездные галактики. Понимаете, что я предлагаю? Героическое решение темы!
Словно изнуренный творческим прозрением, Порцероб не опустился, а упал в свое кресло. Управляющий — он слушал очень внимательно — перевел взгляд на начальника художественного отдела, но тот предпочел уклониться:
— Мне кажется, сейчас было бы важно услышать мнение Сергея Сергеевича. Голос практика представляет особую ценность.
Действительно, техника во всех ее цирковых преломлениях была коньком Сагайдачного. Когда-то — в те давние годы Морев был его партнером — Сагайдачный начал свою артистическую жизнь с партерной акробатики. Однако вскоре увлекся воздушной работой и все перепробовал в ней: трапецию, бамбук, рамку. Освоил и «вертушку» — воздушный снаряд, в ту пору только появившийся в цирке. Зрительный зал с замиранием сердца следил за гимнастом, исполнявшим трюки в непрерывном стремительном кружении (кружение это обеспечивалось специальным подвесным мотором). Так и остался Сагайдачный на всю жизнь верен технике. Но с оговоркой. «Артист, владеющий техникой, — это по мне! — любил он говорить. — Однако не допущу, чтобы она мной командовала!»
После патетики Порцероба не так-то просто было вернуться к деловому разговору. Но Сагайдачному это удалось. Он говорил сжато, доказательно, тут же проверял расчеты. Заявку Красовского поддержал, хотя и указал на недоработанность некоторых выкладок. Ну, да это дело поправимое. Важно, что крепкая основа есть.
— Спасибо вам, товарищи, — сказал управляющий, заключая обсуждение. — И разобраться помогли, и подсказали дельное. Лично мне замысел нашего уважаемого режиссера (Порцероб приосанился) кажется интересным, обещающим оригинальный номер. Тебе же, Толя, одно хочу сказать. Именно в той программе, какую смотрел я в цирке Дезерта, заинтересовал меня номер, перекликающийся с тем, что ты предлагаешь. Сходство, однако, лишь формальное. Прыжок на батуде, даже самый виртуозный, для нас самоцелью быть не может. Не набор отдельных трюков, а номер, пронизанный единой мыслью, — вот наша цель! Так как же, Толя? Справишься?
— Да я. Да я уж — взволнованно отозвался Красовский.
Директор постановочной студии обнял его.
Услыхав шум отодвигаемых кресел, в кабинет вошла секретарша с бумагами на подпись. За ней Неслуховский — один из старейших работников главка.
Спросив Сагайдачного, свободен ли он вечером, Морев пригласил его к себе домой:
— Давно ведь не виделись!
— Прошу извинить, что покидаю вас, — сказал управляющий; подписав бумаги, он взялся за портфель. — Спешу в министерство. Через полчаса доклад на коллегии. Еще раз всех благодарю. Кстати, Сергей Сергеевич, с вами жаждет побеседовать Яков Семенович. — И обернулся к Неслуховскому: — Не так ли?
— Сущая правда! — подтвердил Неслуховский. Взял под руку Сагайдачного и потянул за собой: — Пойдем-ка ко мне, Сереженька. У меня покойно, тихо. Потолкуем без помех!
Здесь нужно вернуться назад. Диктуя начальнику художественного отдела список лиц, приглашаемых на обсуждение заявки Красовского, управляющий назвал и Сагайдачного:
— Вызывайте обязательно. Артист опытный, знающий. И вообще. Есть кое-какая надобность, чтобы побывал сейчас в главке!
Сагайдачный был вызван, принял участие в обсуждении заявки. Теперь же шел по коридору вместе с Неслуховским, и тот повторял, шаркая ногами:
— Идем-ка, Сереженька! Потолкуем без помех!
Добрались до конца коридора. По узкой деревянной лестнице спустились на первый этаж. Тут также тянулся коридор — тесный, темноватый, по обе стороны прорезанный многими дверьми. Одна из них вела в отдел, которому Неслуховский отдал добрую половину жизни, — отдел формирования и эксплуатации цирковых программ. Комната, отведенная этому отделу, ни убранством, ни просторностью не отличалась. Артисты, однако, входили сюда с особым волнением. Здесь решались их судьбы: куда, в какой цирк направляться, по какому маршруту двигаться дальше. Передвижение номеров из цирка в цирк — так называемый цирковой конвейер — дело сложное, требующее большого опыта. За долгие годы работы в главке Яков Семенович, как никто другой, овладел этим опытом.
— Присаживайся, будь ласков, Сереженька. Так как же у вас в Южноморске? Все еще дождит?
Интимность, с какой обращался Неслуховский к Сагайдачному, объяснялась давностью знакомства: старик знал артиста еще молодым, помнил первые его шаги.
— Я тебе так скажу, Сережа. В начальную летнюю пору в смысле климата куда надежнее средняя полоса России. И еще Урал. Вот где воздух сухой, сосновым духом пропитанный. Осадков мало. Ты когда последний раз в цирках уральских работал? Поди, успел соскучиться по тебе тамошний зритель? Тем более нового твоего аттракциона не видал.
— Все в свое время! — откликнулся Сагайдачный.
Лицо Неслуховского выразило полнейшее согласие.
Он даже рассмеялся — тихонько, благодушно. Внешние эти признаки, однако, не могли ввести Сагайдачного в заблуждение: кто-кто, а он превосходно знал, какая цепкая хватка скрывается за внешней стариковской покладистостью.
— Не только климатом славен Урал, — все с той же словоохотливостью продолжал Неслуховский. — Не забыл, как в войну Отечественную величали? Арсеналом, кузницей победы! Да и после войны там жизнь ключом кипит!
На этот раз Сагайдачный почувствовал нетерпение: «С чего это старик в географию ударился?» Вслух шутливо сказал:
— Хватит вам, Яков Семенович, за Урал агитировать. Будто свет клином сошелся. Дайте срок, и туда доберусь!
— Верно, очень верно говоришь, — одобрил Неслуховский. И вдруг согнал с лица улыбку. — Одного нам с тобой забывать не приходится. Сроки-то бывают ведь разными!
Улыбка не только исчезла. Она сменилась озабоченно собравшимися морщинами. Сагайдачный заметил это и насторожился:
— То есть? Как понимать?
— Да очень просто. В самом прямом смысле! Казалось бы, Сережа, к делу я приставлен несложному: одного туда направь, другого сюда. А ведь если разобраться — нет в главке более головоломного, чем этот самый конвейер. Изволь-ка так все рассчитать, чтобы и польза была для производства, и чтобы артист обижен не был.
Неторопливо произнося эти слова, Яков Семенович одновременно выдвинул ящик в столе и заглянул, точно сверяясь с какой-то памяткой.
— А тут еще новые цирковые здания подымаются. Новое здание — новые заботы. Изволь каждый цирк обеспечить достойной программой. Номера на свет не выскакивают, как цыплята из-под курицы. Номер, сам знаешь, придумать, отрепетировать, поставить надо. А зритель — он разве станет ждать? Ты ему сегодня, сейчас подай наилучшую программу.
— Это-то все понятно, — перебил, наконец, Сагайдачный — вы лучше объясните мне, Яков Семенович, к чему азбуку эту втолковываете?
— Объясню, — пообещал старик. Закрыл глаза и, точно окончательно восстановив все в памяти, голову наклонил. — Помню наш уговор. Из Южноморска переезжаешь в Сочинский цирк, потом в Сухуми. Не отрицаю, был такой уговор. Однако предварительный, только лишь предварительный!
«Не зря заподозрила Аня!» — пронеслось в голове Сагайдачного. Ходить в потемках он не любил и потому решил форсировать разговор:
— Что же дальше, Яков Семенович? Недоговариваете чего-то.
— Как хочешь, Сережа. Если уж так тебе не терпится — могу договорить. Не только договорить, но и поздравить! Хорошую точку подготовили мы тебе взамен!
— Взамен? Какую же?
— Очень даже хорошую. Горноуральск!
— Вот оно как? За какие же провинности?
— Что ты, что ты, Сережа. Слушать даже странно. Это же бурно растущий индустриальный центр!
— А в цирке тамошнем что творится? Думаете, не знаю? На последнее место скатился Горноуральский цирк. Зритель ни ногой, план горит, директор во хмелю.
— Князькова убрали, — поспешил успокоить Неслуховский. — Новый директор назначен.
— Того не легче! Мальчишек сажаете, а нам расхлебывать?!
— Не сказал бы, что мальчишка. Полковник в запасе. И до того настойчивый. Слыхал бы, как он тебя добивался, Сережа!
— Кто же он — новоиспеченный этот?
— Я ж говорю — полковник в запасе. Костюченко звать, Александром Афанасьевичем Костюченко. Да ты погляди только, какую крепкую программу он себе выторговал.
Сагайдачный смотреть не захотел, резко отстранил протянутый листок:
— Вот что, Яков Семенович. Знакомы мы давно, уважаю я вас, но это не означает, что могу согласиться. Дело здесь не только в предварительном уговоре. Часть багажа замаркирована на сочинский адрес. Реклама туда же отослана.
— Да нет, — ласково поправил Неслуховский. — На этот счет я команду дал. Задержали рекламу!
Это было слишком. Переменясь в лице, Сагайдачный чуть не напомнил в сердцах о своем почетном звании: дескать, с каких это пор дозволено заслуженным артистом как пешкой распоряжаться. Но удержался и только добавил:
— Не стану я препираться с вами, Яков Семенович. Лучше пускай наверху начальство решает. Прямо от вас к нему и пойду!
— Что ж, это идея, — не без облегчения вздохнул Неслуховский. — Мне ли тебе препятствовать, Сереженька. Сходи!
Он и в самом деле был доволен таким оборотом разговора. Как знать! Характером Сагайдачный не обижен: возможно, и в самом деле отобьется.
Яков Семенович излишне обострять отношения с артистами не любил. Тем более с ведущими.
Тем временем на втором этаже сделалось по-дневному шумно.
Какой цирковой артист, проезжая Москву, не заглянет в свой главк: один — договориться о репетиционном периоде, другой — о новых костюмах, третий — о репертуаре. Если же нет неотложных дел — все равно приятно повидаться с товарищами, новостями последними обменяться. В дневные часы коридор на втором этаже неумолчен.
«Ничего не скажешь: хитро обошлись! — думал Сагайдачный, подымаясь по деревянной лестнице. — Сначала чин чином — нуждаемся в вашем совете, спасибо за помощь. А потом…»
Полнясь все более сердитым упорством, он решил без промедления переговорить если не с самим управляющим, то с его заместителем. Но дойти до его кабинета не успел.
— Сергей Сергеевич! — преградил дорогу Сагайдачному мужчина средних лет — высокий, худощавый, с костистым лицом, удлиненным залысинами. — Рад нашей встрече!
При этом воздел обе руки ладонями вверх — тем плавным и нарочитым жестом, какой обычно свойственен иллюзионистам. Так оно и было: перед Сагайдачным стоял Леонид Леонтьевич Казарин. На афишах он именовался Лео-Ле, а номер его: «Чудеса без чудес. И все-таки чудеса!»
— В данном случае особенно рад! — с жаром повторил Казарин.
— В данном? Что вы имеете в виду?
— Только одно. Насколько знаю, вас переадресовывают, Сергей Сергеевич, в Горноуральский цирк?
— Предположим.
— Потому и радуюсь. Давно мечтал поработать в одной программе с вами!
Час от часу не легче. Все труднее становилось Сагайдачному таить дурное настроение. «Мало того, что маршрут нарушают. К тому же фокусника этого подсовывают!»
— И еще одному я порадовался, — продолжал Казарин; он точно не заметил, как угрюмо замкнулось лицо Сагайдачного. — Порадовался предстоящей встрече с сестричкой. Как она, Анечка? Давно не видел!
— Спасибо. Жена здорова.
Анна Сагайдачная родом была из старинной цирковой семьи. Прадед — Луиджи Казарини — когда-то, столетие с лишним назад, пришел из Италии, и с тех пор семья успела пустить глубокие корни в русскую почву. Леонид Леонтьевич Казарин, еще в юные годы видоизменивший свою фамилию, приходился Анне двоюродным братом. Рано осиротев, он воспитывался в ее семье.
— Одного не пойму, — отрывисто кинул Сагайдачный. — Какой резон прокатывать нас в одной программе. Номер ваш, насколько слышал, до того разросся, что самостоятельным аттракционом стал.
— Преувеличение, клянусь, преувеличение! — снова воздел Казарин руки. — И во сне не позволил бы себе зваться аттракционом. Многого еще недостает для этого! Кстати, именно потому и еду в Горноуральск. На одном из тамошних заводов для меня аппаратура новая изготовляется. Вот когда аппаратуру эту освою — тогда и развернуться смогу!
Сагайдачный промолчал. Все претило ему в родственнике жены: аффектированность жестов и интонаций, ненатуральный блеск глубоко запавших глаз — тем более ненатуральный, что черты лица сохраняли холодную скованность. Да и самый номер — все эти чудеса без чудес — вызывал у Сагайдачного раздражение. Привыкший вкладывать в свою цирковую работу не только строжайший расчет, но в равной мере и мускульную силу, физическое преодоление, Сагайдачный свысока относился к иллюзионному жанру, считал его второсортным искусством.
И еще имелась скрытая причина для неприязни. До Сагайдачного доходили слушки, будто в молодости Казарин был неравнодушен к Анне и она… Да нет, пустые, вздорные слушки. Ни разу Анна не дала повода для подозрений! И все же Сагайдачному было неприятно, что кто-то может связать имя его жены с этим Лео-Ле, с этим фокусником!
— Что ж, Леонид Леонтьевич, — проговорил наконец Сагайдачный (это прозвучало все равно как — что тут поделаешь!). — Раз начальство решило — значит, ему видней! — А про себя подумал: «Тем более надо принять все меры, отбиться от Горноуральска!»
Он собирался двинуться дальше, но Казарин опять загородил дорогу:
— Одну минуточку, Сергей Сергеевич. Вы и не подозреваете, какую новость я припас напоследок. Зуеву, Надю Зуеву, полагаю, не забыли?
«Зуеву?» — переспросил Сагайдачный одними глазами. Лицо его сразу обрело напряженность.
— Вижу, что не забыли, — кивнул Казарин. — Так вот. Занятное совпадение! Зуева сейчас находится в Горноуральске. Она сначала на Волге жила, а потом.
— Откуда знаете?
— Чистая случайность. Недавно заезжал в Горноуральск и повстречал на улице.
— Занимается чем?
— Все тем же, — пожал Казарин плечами и точно афишу вслух прочел: — Цирк на сцене. Надежда Зуева со своими четвероногими друзьями. Замечу в скобках: сдала, обрюзгла, излишне к рюмочке тянется. Вы ведь, кажется, давно не виделись?
Сагайдачный лишь кивнул. Сделав шаг вперед, он еще раз попытался закончить разговор. И опять Казарин воспротивился этому:
— Еще не все, Сергей Сергеевич! Честь имею доложить: там же, в Горноуральске, вы сможете полюбоваться и дочерью.
— Вы говорите о Жанне? Жанну тоже видели?
— Не совсем, — чуть замялся Казарин. — То есть видел, но лишь на фотокарточке. Мать, хвалясь, показывала. Действительно есть чем похвастаться. Привлекательная, интересная девушка. К тому же, чувствуется, с характером. Удивляться не приходится: наследственность, в отца!
В последней фразе мелькнуло нечто ироничное. Однако Сагайдачный не услыхал или не захотел услышать. Лишь досадливо тряхнул головой:
— За новость спасибо. А теперь прощайте. B Москву я на день всего, дел еще уйма, спешу!
Казарин отступил, но, пропустив Сагайдачного, успел крикнуть ему вслед:
— Ваша дочка на заводе трудится. Слышите, на заводе. Выходит, все же дала наследственность осечку!
Сагайдачный не обернулся, не откликнулся. Идя дальше по коридору, он поймал себя на странном ощущении — одновременно и удивления, и досады, и какого-то внезапно прихлынувшего волнения. И еще почувствовал нечто такое терпкое и жгучее, что даже не сразу мог разобраться, что же это такое. «Гляди-ка, куда Надежду с Жанной занесло. В Горноуральск, в тот самый Горноуральск. Действительно, совпадение!»
Дойдя до кабинета замуправляющего, Сагайдачный взялся было за дверную ручку, но тут же ее отпустил. Еще с минуту постоял, переступая с ноги на ногу. И отошел, направился в находившееся неподалеку буфетное помещение.
Здесь было безлюдно. Буфетчица, мурлыча под нос, расставляла закуски. Присев машинально к столику, Сагайдачный спросил себя: «Чего же ты, брат, отступил? Ведь собирался же настоять на своем, наотрез отказаться от Горноуральска!»
Но в том-то и дело — что-то остыло или переменилось внутри. Или же заслонилось только что услышанной новостью: «Надя в Горноуральске! И Жанна! Выходит, смог бы повидаться!»
Пятнистый кот, изловчившись, вскочил на стойку. Буфетчица прогнала его, шлепнув полотенцем.
«Ну и что с того, что обнаружились? Тем более незачем мне в Горноуральск ехать, прошлое ворошить. Столько лет прошло!»
Решительно встав, Сагайдачный намеревался вернуться к дверям замуправляющего, но тут обнаружился еще один знакомый, на этот раз дрессировщик.
— Сергей Сергеевич! Радость-то у меня какая! Поздравить можете! Господи боже ты мой, неужто позабыли? Я еще при прошлой встрече жаловался вам. Обезьянка моя, Бетси, ни за что не хотела на ходули становиться. Совсем уже надежду потерял. И вдруг она сама. Ну прямо чудо! Сама, по собственному желанию, взобралась и зашагала, зашагала, зашагала!
Дрессировщик даже изобразил, как идет его Бетси — вразвалку, высовывая от усердия язык.
Сагайдачный поздравил, и вполне искренне: он знал цену всему, что упорным трудом добывается на манеже.
И снова, едва отошел словоохотливый дрессировщик, сказал себе строго: «Хватит раздумывать! Входи! Действуй!»
Сказал — и опять отступил от дверей.
Неслуховский удивился, увидя вернувшегося артиста:
— Что так скоро, Сережа? Договорился?
— Да нет, не стал я. — медленно, с трудом ворочая языком, ответил Сагайдачный. — Под конец, ежели разобраться, не такой уж принципиальный вопрос. Ладно. Ради старого нашего знакомства. Пускай по-вашему будет!
— Превосходно. Не пожалеешь! — обрадовался старик.
Но все же, когда Сагайдачный окончательно ушел, призадумался: что сей сон означает? Откуда эта неожиданная перемена?
Яков Семенович славился всегдашней, полнейшей осведомленностью обо всем, что происходит на цирковой периферии — в любом из цирков, с любым из артистов. А вот этого, видимо, не знал. Да и откуда ему было знать, что на одном из горноуральских заводов работает Жанна — Жанна Сагайдачная, дочь Сергея Сагайдачного, — дочь, которую отец не видел добрых пятнадцать лет.
Куда же теперь податься?
Обычно, бывая в Москве, Сагайдачный не торопился покинуть главк, шел из отдела в отдел, из кабинета в кабинет, всюду встречая радушный прием. Теперь же поймал себя на желании уединиться, разобраться в только что происшедшем.
Сперва попытался отмахнуться от этого желания, не придавать случившемуся какого-либо значения. Подумаешь! Ничего особенного не произошло! Еще ничего не значит, что на Горноуральск согласился!
Однако тут же припомнил разговор с женой перед отъездом в главк и как заверил ее, что не потерпит изменений в маршруте.
Да, но ведь тогда он еще понятия не имел, что первая его семья отыщется в Горноуральске. И разве не законно желание поглядеть на повзрослевшую дочь? «Надежда — это одно. С ней у меня давно все кончено. Но Жанна, дочка. Аня должна меня понять!»
Выйдя из главка, Сагайдачный отправился в район, где жилищный кооператив цирковых артистов отстраивал многоквартирный дом. Не имея постоянного жилья, Сагайдачные состояли в кооперативе пайщиками.
«Ты съезди, погляди, как идет строительство, — попросила накануне Аня. — И внутри одну из квартир погляди. На втором этаже или на третьем». — «А почему не выше? — усмехнулся он. — Дом-то ведь семиэтажный. При жеребьевке можно и последний этаж вытянуть!» — «Нет, не допустят этого, — убежденно возразила Анна. — Ты же ведущий артист!» И опять усмехнулся Сагайдачный: «Странно ты рассуждаешь!»
Однако добравшись до строительной площадки, он и в самом деле ограничился вторым этажом. Не потому, что разделял хитроумные предположения жены. Если в чем и был уверен — лишь в неизменной своей удачливости. Разве она не сопутствовала ему во всех жизненных начинаниях и перипетиях?
Простым рабочим парнем пришел Сагайдачный в цирк. Начал с заводского физкультурного кружка, а достиг вот чего — стал артистом, имя которого повсюду произносят с уважением. Даже в труднейшие годы Отечественной войны, когда распались многие номера, — Сагайдачный сумел сохранить не только аппаратуру, но и отличную артистическую форму. И не потому, что где-нибудь в тылу пережидал. Напротив, с первой же цирковой бригадой отбыл на фронт, выступал на передовой, иногда под обстрелами, бомбежками. И здесь, на фронте, продолжала сопутствовать удача: царапины малой не получил. А после, когда воротилось мирное время, снова с головой ушел в работу: один за другим создал несколько оригинальных номеров, занял достойное место в первом цирковом ряду, по праву удостоился звания заслуженного артиста. Так как же было не надеяться, что судьба и на этот раз — тем более в такой малости, как домовая жеребьевка, — пойдет навстречу, поможет вытянуть желаемый билетик?!
Квартиры второго этажа были уже отделаны внутри, стояли на просушке. Войдя в одну из них, Сагайдачный осмотрел комнаты и кухню, ванную. Вышел затем на балкон и залюбовался кварталами новых домов, их просторной, полной света планировкой.
«Ишь красотища какая! Довольна останешься, Аня!» — подумалось ему. И тут же остановил себя: «Верно, что и квартира хороша и все вокруг. Но ведь жить-то будем здесь всего какой-нибудь месяц-полтора в году, лишь в отпускное время. Ладно, пока не буду разочаровывать Аню. Пускай себе тешится!»
Ближе к вечеру — только начало смеркаться — заявился к Мореву:
— Принимай, брат. Ехал к тебе сейчас и размышлял: дожили мы до чего. Партнерами были когда-то, цирковую жизнь делили поровну, а теперь я к тебе, точно визитер официальный, иду. Ничего, явление временное. Скоро пропишусь в столице, и тогда.
Как это часто бывает в приятельских отношениях, Морев и Сагайдачный во многом, и не только внешне, отличались друг от друга. Недаром в молодые годы Сагайдачный подтрунивал: «Эх, Коля-Николаша! Все-то тебя на рассуждения, на философию тянет. Ну прямо интеллигент!» Позднее жизнь и самого Сагайдачного принудила о многом призадуматься. Перестал он подсмеиваться над товарищем. И все же разность сохранилась. Сказалась она и в том, что несколько лет назад Морев решился покинуть манеж, уйти на педагогическую работу в Цирковое училище.
Шага этого Сагайдачный никак не мог себе объяснить. Куда годится? Несмотря на свои сорок пять, он чувствовал себя по-прежнему полным силы, энергии. А ведь Морев моложе. Правда, на репетиции сорвался, связки на ноге повредил. Но разве это достаточный резон? Трудно стало в эквилибристике — другой выбирай себе жанр. Какой угодно, но так, чтобы не сходить с манежа.
Об этом же Сагайдачный завел разговор и теперь. Увидя битком набитый книжный шкаф, воскликнул:
— Ого, брат, сколько литературы набрал! Самоучители, словари. Можно подумать, к длительной зарубежной поездке готовишься!
— Да нет, — серьезно ответил Морев. — Затеял я написать учебник по эквилибристике, а для иностранных источников знание языка требуется. Ничего не поделаешь! Приходится наверстывать!
— Учебник? — хмыкнул Сагайдачный. — Ты не подумай, Коля, что я против. И все же скажу откровенно: по сей день непонятно мне, как мог ты с манежем, с цирком расстаться?
— Ошибаешься. Не расстался я.
— Понимаю. Учеников растишь, опыт передаешь. Опять же этот учебник. Нет, лично мне этого было бы мало. Сам знаешь, я никогда не отказываюсь проконсультировать, подсказать. Но чтобы самому с манежа уйти — дудки. Хочу еще и так и этак силы свои собственные к нему приложить, трюки новые освоить. И чтобы меня, персонально меня приветствовал зритель. Иначе не хочу!
При последних словах Сагайдачный накрепко сжал увесистый, крупный кулак. А затем, видимо решив, что одного этого доказательства мало, подошел к обеденному столу, схватил его за ножку и поднял высоко, да так, что ничто не шевельнулось, не сдвинулось — ни тарелки с закуской, ни бутылка вина с окружавшими ее фужерами.
— Ишь ты! — уважительно произнес Морев. — Самому Роману Буйнаровичу под стать!
Сагайдачный лишь улыбнулся уголками губ. Продолжая удерживать стол на весу, он пружинисто присел, опять поднялся, откинулся всем корпусом назад. Лишь затем вернул стол на место.
— Говоришь, с Буйнаровичем тягаться могу? Тот битюг, конечно, гору сдвинуть может. Но и у меня кое-какие силенки, как видишь, остались. Согласен?
Он спросил об этом, потому что вдруг различил во взгляде Морева нечто странное: не только одобрение, но и припрятанный за ним ироничный прищур.
— Ну, а коли согласен — чего так смотришь?
Морев вместо ответа подтолкнул его к столу:
— Давай-ка, Сережа. Верно, проголодался за день. Уж ты извини, что у меня по-холостяцки, без разносолов. Я очень порадовался, когда узнал, что тебя пригласили участвовать в обсуждении заявки Красовского. А то как же. Давно мы с тобой вот так не сидели — друг против дружки.
И все-таки разговор этот не был еще настоящим. Сагайдачный ответил, что тоже рад, что со всеми московскими делами покончил и может потому весь вечер провести за дружеской беседой. И все-таки разговору еще недоставало плотности, он только-только еще завязывался.
— Что же ты про семейство свое молчишь? — спросил затем Морев.
— А что тут говорить? Ажур!
— Жена как?
— Без перемен. Хозяйка добрая, мать заботливая. Ну и партнерша, конечно.
Нет, пустотелым, прерывистым был еще разговор. Лишь тогда наметился в нем перелом, когда вернулись к утренним делам — к заявке Красовского, к тому постановочному замыслу, который с ходу набросал Порцероб.
— Ох и любит Игнатий Ричардович звонкую фразу, — покачал головой Сагайдачный. — Шуму много, а на поверку…
Морев согласился: есть такой грешок за Порцеробом. А все же в большинстве своих работ добивается хороших результатов. Что ни говори, тренаж космонавта — решение оригинальное.
— Кто ж спорит, — отозвался Сагайдачный: ему вдруг расхотелось говорить о Порцеробе. Помолчал, намазал маслом кусок хлеба. Затем отодвинул и хлеб, и тарелку от себя. — Ты послушай лучше, Николай. Ни с кем еще не делился. У меня, понимаешь, тоже замысел один возник.
Если бы Сагайдачного спросить, откуда берут начало многие его замыслы, — вероятно, он затруднился бы ответить. Поначалу они возникали не только бессвязно, но и будто сами по себе, даже безотносительно к тому, что требовалось для собственной работы на манеже. Затем, по мере того как трюки прояснялись и складывались в комбинации, Сагайдачный получал возможность отобрать полезное. И опять продумывал, взвешивал. Что же касается остального, попутного — охотно отдавал молодым. Он никогда не боялся оскудения своих замыслов и каждый раз, продумав все до малейших деталей, испытывал такое чувство, будто держал на ладони орешек. Вот теперь-то и можно раскусить, достать зерно, приступить к репетиционной работе.
— Снабди-ка меня, Николай, листом бумаги. Сейчас я тебе изобразить попытаюсь.
С первых же движений его руки Морев догадался: уже не раз вычерчивалась эта схема.
Наконец, отведя от бумаги руку и сам отодвинувшись, Сагайдачный искоса поглядел на приятеля: понял ли.
Морев, тоже взявшись за перо, быстро нанес пунктирную линию. В одном месте перо задержалось, замерло. Сагайдачный понял, о чем идет речь, кивнул и дополнил чертеж несколькими разъяснительными штрихами. На этот раз Морев согласился, удовлетворенно кивнул.
Тесно сблизившись, плечом к плечу, товарищи продолжали свой разговор без единого слова, и даже взглянуть друг на друга не торопились. Бумага, чертеж, быстрые движения то одного, то другого пера. Но вот это-то и был настоящий разговор. Настоящий и долгожданный. И продолжался он вплоть до того момента, когда наконец Морев подал голос:
— Должно получиться, Сережа! Придумал здорово!
— Ты так считаешь? — шумно, не тая прорвавшейся радости, спросил Сагайдачный. И рассмеялся торжествующе: — Знаешь, какое название дам? «Воздушные катапульты»! Ты не смотри, что кое в чем еще недоработано, недотянуто, голову на отсечение: такой отгрохаю аттракцион — некоторые от зависти задохнутся. Уж это определенно. Слово даю!
И снова во взгляде Морева мелькнула ирония.
— Чего так смотришь? Или сомневаешься?
— Почему же, Сережа. Настойчивости тебе не занимать.
— А если так. Ты, друг, не крути. Объясни честь честью, почему так смотришь на меня?
— Уж и поглядеть нельзя, — шутливо отмахнулся Морев. — Вернемся-ка лучше к твоему замыслу. Должно получиться!
— А иначе как же! — вскричал Сагайдачный. — Мне «Спирали отважных» надолго хватит, половины цирков еще не объездил. Однако не терплю, чтобы в закромах было пусто. На то и нынешний день, чтобы к завтрашнему готовиться!
Опять приятели начали рассчитывать, уточнять, вносить поправки и дополнения. Забыты были закуски, не допито вино, и не один лист бумаги испещрили всяческие наброски, Наконец, оторвавшись, Сагайдачный заметил, как темно стало в доме напротив: все до единого уже погасли там окна.
— Засиделся. Самое время в путь. Самолет не станет дожидаться.
Обнялись на прощанье. Шагнув на лестничную площадку, Сагайдачный сказал с укором:
— Между прочим, Коля, мог бы ты чаще мне писать. С меня пример не бери: не очень-то я умею на бумаге разглагольствовать. Ну, а ты — другое дело. Пишешь складно, учебник даже составляешь. Пиши мне на Горноуральский цирк. Из Южноморска должен был я в Сочи перебраться. Но тут одна история неожиданно приключилась. Как-нибудь в другой раз расскажу.
Морев обещал, что напишет. И тогда, еще раз крепко пожав руку товарища, Сагайдачный устремился вниз, исчез за поворотом лестницы.
Автобус, идущий на Шереметьево, начал свой рейс посреди ночных огней. Но уже на полпути рассвет и догнал и опередил автобус, все кругом перекрашивая в синюю, затем голубую, наконец розовеющую краску. Гасли огни, занималась заря, в 5.15 самолет лег на курс Москва — Южноморск.
Соседнее с Сагайдачным кресло занимала молодая мамаша. Как только самолет оторвался от земли, она с головой ушла в хлопоты: распеленала младенца, перепеленала и что-то — воркующе, цокающе — выговаривала ему на своем особенном материнском языке. Младенец в ответ пускал пузыри, топырил пальчики, и это приводило мамашу в такой неописуемый восторг, что она даже несколько раз обернулась к Сагайдачному, словно вопрошая, приходилось ли ему когда-нибудь еще видеть такого исключительного ребенка.
— Кто же это у вас? — отозвался наконец Сагайдачный. — Сын, наследник?
— Ой, что вы! Доченька! Я так и загадала — доченьку!
Тихонько напевая что-то нежное, мать начала укачивать младенца, а Сагайдачному припомнилась Жанна. Когда-то и она лежала вот так — в конвертике. Сагайдачный брал на руки конвертик, а Надежда обеспокоенно повторяла: «Только ты не урони. Слышишь, не урони!»
Самолет продолжал свой рейс. Он летел над землей, омытой недавними паводками, дымящейся в лучах восходящего солнца. По временам белые взгорья облаков начисто загораживали землю, потом расходились, и она опять открывалась глубоко внизу.
Сагайдачный любил самолет. Ему нравилось сливаться с мерным гулом моторов, ощущать себя как бы неразрывной частицей могучей машины. Каждый раз он охотно и заново отдавался этому ощущению. А вот сейчас — впервые, пожалуй, — обнаружил какую-то отключенность.
«Казарин сказал, что Надежда по-прежнему работает с собаками. Надежда Зуева и ее четвероногие друзья. Неужели все те же собаки? Быть не может. Те давно, верно, пали».
Подумал о собаках, а вспомнил жизнь, начало своей жизни с Надеждой Зуевой.
Все началось с Волги. Яблоневые сады тянулись от крутого берега до самой базарной площади. На площади цирк — деревянный барабан, покрытый брезентовым куполом. Вокруг мальчишки, жадно льнущие к каждой щели. Сагайдачный им покровительствовал: давно ли сам был таким же вихрастым. Здесь, в этом летнем цирке, он и повстречал воздушную гимнастку Надю Зуеву.
Сначала молча присутствовал на ее репетициях. Садился подальше, на самые крайние скамьи, и глаз не отводил. Однажды, набравшись храбрости, вызвался подстраховать — подержать лонжу. Когда же Надя, отрепетировав, спустилась к манежу — не позволил ей спрыгнуть с веревочной лестницы. Бережно принял в сильные руки, подержал мгновение на весу, а затем поставил перед собой, вглядываясь, точно в чудо.
В том году яблони цвели особенно обильно. Надя, Надюша Зуева была совсем молода. В свадебный день она украсила волосы веткой, усеянной бело-розовыми бутонами.
Вместе прожили десять лет. Переезды и переезды. Где не побывали только, какую работу цирковую не перепробовали. Сначала выступали каждый со своим отдельным номером, затем подготовили парный: воздушную рамку с эффектным финальным штрабатом — прыжком-обрывом из-под купола. Номер имел успех, и по циркам пошла хорошая молва: «Сагайдачные? Как же! Работают классно!»
И опять переезды и переезды — от манежа к манежу, от программы к программе. Жанна родилась в Иркутске, от груди отняла мать в Воронеже, первый зубик прорезался в Астрахани, «мама» — сказала в Туле, «папа» — в Вологде. В Ярославле несчастье: одна из тех веревок, что при штрабате закреплялись на ногах у Нади, оборвалась. Перекос вызвал рывок и удар о барьер. Надю вынесли с манежа без сознания.
С этого момента все пошло под откос. Больничная койка, озабоченные врачи, угрожающие скачки температуры. Когда же Надя смогла, наконец, покинуть больницу и прийти в цирк — не узнать было Сагайдачному жену.
Давно ли, первой подымаясь на рамку, стоя на тонком ее стержне, Надя с улыбкой ждала Сагайдачного, а затем, повинуясь короткому возгласу «Ап!» — руки в руки, — бесстрашно кидалась вниз. Она ни в чем как партнер не уступала Сагайдачному.
Теперь же ее было не узнать. Манеж увидела — вздрогнула. Притронулась к веревочной лестнице — содрогнулась. Так и осталась стоять внизу. Ни в этот день, ни в следующие не смогла заставить себя подняться под купол. «Кураж потеряла!» — определили товарищи.
О том, что дальше было, лучше не вспоминать. Оборвалось что-то на сердце у Сагайдачного. «Да ты потерпи, — уговаривали его товарищи. — Авось и вернет себе Надя форму. Не такая, чтобы с круга сойти!» Но в том-то и дело: не умел Сагайдачный ждать, все в своей жизни решал без промедления. А тут еще приметил: и раз, и два дохнуло спиртным от Нади. Вразумил ее кто-то, как приглушить если не самый страх, то хоть подавленность этим страхом. Разумеется, не следовало Сагайдачному спешить. Мог бы урезонить жену, отвадить от вина. А он озлился, вскипел: «Вижу, Надя, у нас с тобой не получится дальше!»
Она об одном попросила, перед тем как уйти: «Дочку мне оставь». А затем, когда Сагайдачный спросил, что собирается дальше делать, ответила нерешительно: «Собачками советуют заняться. Как раз на примете есть». Помог купить собак. Больше того, реквизитом помог обзавестись. Сам проследил за подготовкой номера. Потом разъехались, и вскоре Зуева исчезла. Человек не иголка, и, конечно же, кабы Сагайдачный проявил настойчивость — отыскал бы бывшую жену. Но мысли его заняты были другим. Спустя недолгое время он встретился с Анной.
Вот какие протянулись воспоминания, стоило подумать о собаках.
«Как сказал Казарин? К рюмке, мол, пристрастилась излишне. Но ведь в Горноуральске не только Надежда: там и Жанна, дочь. Восемнадцать лет, невеста!»
Так думал Сагайдачный или, вернее, так пытался себя заставить думать. Дескать, Зуева ни причем, исключительно ради дочери пошел на уступку в главке. А ведь на самом деле это было не так, и Сагайдачный сознавал, что именно мысль о первой жене изменила его решение. Да, в правдивости того, что сообщил Казарин, сомневаться не приходилось. Уже тогда, в дни разрыва, Надежда тянулась к вину. И все-таки, сколько бы раз Сагайдачный ни напоминал себе об этом, Зуева виделась ему сейчас по-прежнему легкой, нежной, смелой, молодой, такой и только такой, какой была она в первую пору любви. Уж не рассчитывал ли Сагайдачный на чудо, на то, что, приехав в Горноуральск, и впрямь обнаружит, что время повернуло вспять?
Самолет приближался к югу. Здесь лежали поля, уже подернутые дружными всходами, вот-вот готовые густо зазеленеть. Лишь на близких подступах к Южноморску опять возникла гряда мрачных туч — злобно и плотно они наступали со стороны моря. Самолет начал снижаться, из-под его крыла показалась посадочная полоса, здание аэровокзала, мокрый привокзальный асфальт. Шум моторов оборвался. Подкатили трап. И кто-то, первым выходя из дверцы самолета, досадливо крякнул: «Будто и не уезжали. Все так же льет!»
Анна ждала у ограды. Увидя мужа, приветственно взмахнула рукой.
— Зачем ты? — пожурил он, здороваясь. — Я и не рассчитывал. Тем более в такую рань.
— Ничего страшного. Мне и без того нужно было вставать, кормить Гришу завтраком.
Собственной машины у Сагайдачных не было: чтобы скорее рассчитаться с жилкооперативом, избегали тратить лишнее. Но там, где имелись прокатные пункты, обязательно брали на время «Победу» или «Волгу». Сагайдачный — пусть это даже грозило ему неприятным объяснением с автоинспекцией — любил водить машину с ветерком. Анна не так. Она была водителем ровным и осмотрительным, ни при каких обстоятельствах не шла на риск.
Она и сейчас (Сагайдачный расположился рядом) повела машину с неторопливой плавностью и даже включила рычаг — «дворника», когда переднее, ветровое стекло застлало дождем.
— Вот еще! — проворчал Сагайдачный. — Шоссе как стрела. Я бы с закрытыми глазами!
Анна в ответ лишь улыбнулась. Затем откинула капюшон дождевой накидки, и Сагайдачный смог без помех увидеть жену.
Не только привлекательность, но и красоту сохранила Анна. Но красота эта была особого рода: бывает такая — очевидная, неоспоримая и вместе с тем чуть раздражающая своей излишней остротой — ни оттенков мягких, ни полутонов. Такими были жгуче-черные глаза — слишком черные, угольно-черные. Толстая коса обвивала голову наподобие шлема, и этот шлем был до того тяжел, что оттягивал голову. И тело было таким же — безупречно стройным, гибким, моложавым — и все же созданным будто не для нежности и ласки, а лишь для одного спортивного тренажа.
— Дай-ка я теперь поведу, — потянулся Сагайдачный к баранке.
Анна не пустила:
— Товарищ пассажир, прошу сохранять спокойствие!
Вскоре, достигнув центра города, остановилась перед гостиницей.
— Благодарю, товарищ сверхосторожный водитель! — съязвил Сагайдачный, выходя из машины.
В подъезде столкнулся с сыном: на курносом лице озабоченность, под мышкой учебники и тетради, перевязанные резиновой лентой. «Не иначе в цирке раздобыл резину!» — ласково подумал Сагайдачный. И провел ладонью по рыжеватым вихрам:
— Трясешься, Григорий? Нынче у тебя какой экзамен — письменный, устный?
— Да ну его. Письменный. По арифметике, — ответил Гриша. Он попытался изобразить независимость, но она не получалась.
— А ты не тушуйся. Уж коли зовешься Сагайдачным — держись как кремень!
Подошла Анна: успела поставить машину во двор. Оглядела сына, пригладила воротничок рубашки и подтолкнула к дверям: «Иди, не задерживайся. Вечно ты в самый последний момент!»
Когда же поднялись в номер, ласково обняла мужа:
— А теперь рассказывай. Удачно съездил?
— А как же! Именно так и оказалось, как предполагал. Принял участие в обсуждении одной заявки. Не где-нибудь — в кабинете самого хозяина. После он мне даже персональную благодарность выразил. Ну, а вечером успел навестить Колю Морева. Между прочим, та заявка, что обсуждалась, Красовскому, воспитаннику его, принадлежит.
— А на стройку дома съездить успел? — перебила Анна. — Как там дела?
— Дела хороши. Скоро можно будет о прописке думать.
— Жду не дождусь!
Восклицание было естественным, но чем-то оно задело, царапнуло Сагайдачного, и он слегка нахмурился. Анна заметила это и переменила разговор: — Значит, все в полном порядке у тебя?
— Конечно. Все или, во всяком случае, почти все. Да нет, ничего особенного. Я лишь в том смысле, что отсюда двинемся не в Сочи, а в Горноуральск.
— С ума сойти! — сказала Анна. Полуотвернулась и повторила: — С ума сойти!
— Преувеличиваешь. Я сам, как знаешь, не слишком покладист. Но в данном случае.
Он намеревался объяснить ту причину, что побудила его пойти на уступку. Анна, однако, не дала продолжить:
— С ума сойти! Думаешь, я из-за Урала? Совсем не потому. Из-за тебя! Неужели не понимаешь? Дай только повод за кулисами — сразу слух распустят: перестали, мол, в главке считаться с Сагайдачным, с общей меркой стали к нему подходить.
— Да не спеши ты, послушай лучше, — попытался Сагайдачный остановить жену.
Она продолжала, не обращая внимания:
— Пускай даже это вздорный слух, самый вздорный. Все равно нельзя давать повод.
— Глупости, Аня, — отмахнулся Сагайдачный и так поморщился, словно горько сделалось во рту. — С чего ты это все взяла? И вообще, сколько можно?!
Она не ответила. Она продолжала стоять все в той же и раздраженной, и отчужденной позе. Сагайдачный понял, что момент упущен и что сейчас он больше не способен к откровенному разговору.
— В цирк пойду. Неохота завтракать.
— Как хочешь. Я думала, мы вместе.
— Да нет. Лучше сейчас пойду.
А еще через четверть часа, войдя в закулисный коридор цирка, Сагайдачный всей грудью вдохнул острый и терпкий воздух.
Невдалеке от форганга стояли гоночные машины: их рамы отливали багровым лаком, спицы колес сверкали в белых эмалевых ободьях. Тут же, выверяя моторы, возился ассистент-механик.
Присоединившись к нему, Сагайдачный разом забыл обо всем, не относящемся к работе, аттракциону, предстоящему выступлению.
Под вечер Леонид Леонтьевич Казарин вышел на прогулку. Он был в превосходном настроении. Все складывалось удачно. Новую иллюзионную аппаратуру ему обещали изготовить к началу будущего месяца, и тогда, включенный в программу Горноуральского цирка, он получал возможность не только опробовать аппаратуру на месте, но и тут же приступить к переоформлению номера. «Тогда-то и посчитаемся: кто на что способен!»
Казарину казалось, что работники главка намеренно держат его в тени. В действительности это было не так. Правда, в Московском цирке — предмете вожделения для каждого циркового артиста — имя Лео-Ле ни разу еще не звучало. Зато на периферии номер пользовался успехом, а в цирках отдаленных даже рекламировался как полноценный аттракцион.
Когда-то, лет двадцать назад, Леонид Казарин и не помышлял об иллюзионном жанре. Тогда — только-только вступивший на цирковой путь — он пробовал свои силы и в акробатике, и в жонглировании, и в вольтижировке. Даже в сверхметкой стрельбе. Он был одним из Казарини, из того семейства, в котором с детства воспитывали упорство, и потому одинаково во всем обнаруживал рвение. Увы, не больше.
— Дьяболо знает, кто ты есть, — сердито морщился Казарини-дядя; всю жизнь прожив в России, он так и не овладел языком второй своей родины. — О да! Ты прилежен. Но где темперамент? В цирке, мальчик, нельзя без темперамента!
Леонид и сам сознавал, что всему, что он делает на манеже, недостает какой-то искры. Той, что, ярко вспыхнув, превращает исполнителя в артиста, ремесло — в искусство.
Забившись в самый дальний угол, горестно размышлял он об этом, и только Анне — двоюродной сестре — удавалось утешить его. Присев рядом, прильнув к его плечу, она повторяла настойчивым, жарким шепотом: «Не надо! Улыбнись же! Ты еще своего добьешься!» В ту пору Анна тянулась к Казарину, делила с ним трудные минуты.
Затем расстались. Казарини-дядя дал понять, что благотворительность не входит в его расчеты: «Теперь ты взрослый мальчик. Так принято у нас: на ноги стал — думай сам о себе!» И вот — сначала акробат и жонглер, затем сверхметкий стрелок — Казарин вступил в самостоятельную цирковую жизнь. Однако ему и тогда еще не приходило в голову, что вскоре он остановится на искусстве манипуляции, на тонком и хитром искусстве ловких рук.
Начало этому положила случайная встреча в одном из далеких сибирских городов. Повстречался там Казарину старый и немощный артист, давно забытый цирком, но по-прежнему льнущий к манежу. То ли Казарин расположил старика мягкой вкрадчивостью своих манер, то ли принадлежностью к издавна известному цирковому семейству, — однажды ранним утром старик заявился прямо к нему на дом. Пришел и опустил на стол небольшой сверток, завязанный в цветастый платок.
— Тебе! Бери! — сказал он, растирая лицо, припорошенное морозным инеем. — Смотрел я, Леня, как ты работаешь. Вижу, еще не нашел собственного дела. Потому и решил подарить тебе!
В цветастом платке оказалась колода карт, три шарика и еще тонкостенное ведерко — такое, в каком замораживают шампанское.
— Спасибо, но ведь я непьющий, — попытался Казарин отделаться шуткой от незваного гостя: утро было морозным, каленым, и потому особенно хотелось понежиться в теплой постели.
Ни слова не сказав в ответ, — откуда силы только взялись — старик схватил Казарина за расстегнутую на груди рубашку, оторвал от подушек, заставил сесть на кровати — и тогда.
Извлеченная из-под рубашки, скатилась и упала на донышко ведерка звонкая монета. За ней вторая — прямо из волос Казарина. Третья — из уха. Четвертая, пятая, шестая. С каждым взмахом цепких стариковских пальцев все больше звенело и перекатывалось монет. Они ударялись о стенки ведерка, им становилось тесно, и казалось — вот-вот низвергнется золотой водопад,
Фокус этот, достаточно распространенный и в цирке, и на эстраде, Казарину не был в новинку. Другое поразило его: та легкость, то совершенство, с каким работал старый манипулятор. Даже не удержался от удивленного вопроса:
— Почему вы сами.
— Почему не выступаю? — пробормотал старик: с последней монетой он словно исчерпал весь запас своих сил. — Да нет! Куда уж мне! А тебе в самый раз!
С этого и началось. Звон монет, кружащихся на дне ведерца, точно приворожил Казарина. Когда же взялся за шарики — они послушно и мгновенно легли между пальцами. А после и колода карт раскрылась веером.
С этого утра Казарин превратился в послушного ученика. Строго, сердито обучал его старик. Всему, что положено, обучал. Пальмировке, то есть умению незаметно держать предмет в открытой руке. Пассировке, то есть умению создавать иллюзию, будто предмет из одной руки перешел в другую. Шанжировке, когда — неуловимо для зрителей — один предмет подменяется другим. Сверхметким стрелком приехал Казарин в сибирский город. Отбыл — начинающим манипулятором.
Колода карт, три шарика — красный, желтый, зеленый — да еще ведерко с горстью монет — вот все, чем располагал он на первых порах. Затем исподволь начал наращивать имущество: кое-что прикупать, кое-что сам мастерить, сам придумывать. В начале войны, в тревожной суматохе эвакуации, Казарину посчастливилось: приобрел аппаратуру целого иллюзионного номера — владелец погиб при бомбежке, и отдаленные родственники охотно избавились от ненужного и непонятного им скарба.
Отсюда и начался номер, которому вскоре присвоено было наименование: «Лео-Ле. Чудеса без чудес». Еще через несколько лет Казарин горделиво приписал в афише: «И все-таки чудеса!»
Номер этот, хотя и сохранял некоторые элементы «ручной» работы, в целом был уже от нее далек: сделался аппаратурным, масштабным. Появились ассистенты, в том числе лилипуты. Теперь же, добившись в главке ассигнований для дальнейшего расширения номера, Казарин чувствовал себя как перед решающим прыжком. Он намеревался окончательно превратить свой номер в полнометражный, занимающий целое отделение программы аттракцион. Такой аттракцион, чтобы наконец открылся доступ и в Московский цирк, и в Ленинградский. «Тогда и посчитаемся: кто чего стоит, кто на что способен!»
По вечерним московским улицам продолжалась прогулка Казарина. По улицам центральным, до позднего часа переполненным стремительным движением. И по боковым, окольным, похожим на тихие заводи. И опять, словно теша себя резкими контрастами, Казарин спешил с этих притихших улочек на неумолчные перекаты площадей.
Москва в этот час сверкала огнями, пылала неоновыми трубками, и они — изумрудные, рубиновые, янтарные — вычерчивали над высокими кровлями буквы, фразы, целые строки. Внизу же вздымались щиты Мосрекламы, так же исправно несшей свои обязанности, оповещавшей о спектаклях, концертах, киносеансах. Сообщала Мосреклама и о представлениях цирка. Однако здесь, обычно весьма красноречивая, она ограничивалась одним-единственным словом, точнее — именем.
«Кириан!» — сообщала реклама и снова, стоило пройти вперед десяток шагов, повторяла все с той же настойчивостью: «Кириан!» Всего шесть букв, всего три слога. Но в том-то и дело — повторяемое множество раз, это имя в конце концов начинало казаться вездесущим.
«Кириан!» — и тут же острые, пронзительно глядящие с плаката глаза. «Кириан!» — глаза, в которых сквозь стекла очков сверкают иронические искры. «Кириан!»— не только в глазах ирония, ею тронуты и тонкие губы. «Кириан! Сегодня и ежедневно в Московском цирке Кириан!»
Сперва Казарин сделал попытку не поддаваться этому наваждению: «Мне-то что? Пускай выступает! Нынче он на столичном манеже, а завтра. Еще неизвестно, кому завтра подчинится манеж!»
И все же, как ни противился тому Казарин, реклама настигла и его. Настигла, пересилила, заставила сначала замедлить шаг, затем прервать прогулку. Какая там дальше прогулка! Мыслимо ли ее продолжать, если сегодня, и ежедневно, и каждый день с аншлагами, с битковыми аншлагами (Казарину известно было это) в Московском цирке выступает не кто иной, как Кириан!
Взглянув на часы, Казарин понял, как мало остается времени до начала второго отделения цирковой программы. И, уже не колеблясь, не раздумывая, с каждой минутой убыстряя шаг, поспешил на Цветной бульвар. Там тоже, над фасадом здания, увенчанного полукруглым куполом, сверкало и переливалось: «Кириан! Кириан! Кириан!»
Впервые возникнув на афишах, еще незнакомое и непривычное, имя это сначала вызвало лишь любопытство: «Кто такой? Откуда? Не слыхали, есть ли смысл смотреть?» Но затем, постепенно завоевывая зрителей, Кириан добился того, что имя его сделалось синонимом тех чудес, какие он демонстрировал. Даже больше чем синонимом. О человеке, совершившем какой-либо удивительный шаг или поступок, стали теперь говорить: «Ого! Вылитый Кириан!»
В этот вечер, с неизменной точностью придя в цирк за полчаса до начала представления, Кириан поднялся к себе в гардеробную. Она была пуста, и артист с неодобрением подумал: «Молодость, беспечность!» Так подумал он о сыне, которого с недавних пор ввел в свой аттракцион на правах ассистента и, более того, исполнителя некоторых, сравнительно нетрудных трюков.
Сигнальная лампочка над дверьми зажглась, несколько раз мигнула, погасла. «Ну вот! Как вам нравится? Этому юнцу дела нет до того, что уже начинается представление!»
Насупясь, сердито бормоча под нос, Кириан стал одеваться: брюки с широким шелковым кантом, крахмальная манишка, фрак. Вынул и протер очки в толстой роговой оправе.
Сын все еще не появлялся. Снова вспыхнув над входом, лампочка не погасла больше. Это был знак, что представление началось.
Придирчиво оглядевшись в зеркале, Кириан покинул гардеробную. Пройдя через опустевшее фойе, направился в кабинет директора. Постучал и, не дожидаясь ответа, шагнул за порог:
— Можно? Не помешаю?
Директор привстал с любезной улыбкой, хотя и почувствовал щемление под ложечкой. Кириан просто так никогда не приходил. Каждое его появление оборачивалось просьбами, и просьбам этим он умел придавать неотступную требовательность.
— Сегодня по дороге в цирк — без предисловий начал Кириан. — Сегодня я нарочно шел из гостиницы пешком. Так вот, по дороге в цирк я смотрел свою рекламу. Мало рекламы. Слишком мало. Нищенски мало!
— Вы так считаете? Я справлялся у администратора, и он меня заверил.
— Он? Заверил? И вы поверили?
Реклама была предметом всегдашней заботы Кириана. Казалось бы, какая в ней нужда, если и без того валом валит народ. Нет, прославленный иллюзионист на этот счет придерживался иного взгляда. До расточительности, до ненасытности был привержен он рекламе. Настолько, что ничуть не обиделся, когда в закулисной стенной газете, в юмористическом отделе «Кому что снится?», прочел о себе: «Чаще всего Кириан видит во сне, будто лунные цирки-кратеры сплошь заклеены его рекламой!» «А что вы думаете! — польщено отозвался иллюзионист. — Вполне возможно. Если не сейчас, то в недалеком будущем!»
— И вы поверили администратору? Ай-ай-ай!
Нет, реклама была для Кириана не только рекламой, но и своего рода дополнительным, выдвинутым далеко вперед за пределы цирка оформлением аттракциона. Кириан стремился к тому, чтобы уже по дороге в цирк, за многие кварталы до цирка, только-только еще выйдя из дому, зрители настраивались бы на то, что их ожидает, и с этого момента, опять и опять встречая ярчайшие плакаты, полнились все более нетерпеливым ожиданием.
Сбоку от директорского стола находился небольшой динамик: он позволял быть в курсе происходящего в зрительном зале.
— Слышите? — кивнул Кириан на динамик. — Первое отделение имеет успех. Надеюсь, что и мое — второе — не разочарует. Хвалиться не собираюсь, но везде, где я гастролировал, — в Каире, в Париже, в Лондоне. Директор ответил жестом, означавшим, что популярность Кириана для него неоспорима.
— Очень хорошо! — кивнул иллюзионист. — Если так, мы можем перейти к самой интересной части нашего разговора. Вот, прошу поглядеть! — Таким же безукоризненно отработанным жестом, каким — казалось, прямо из воздуха — извлекал он на манеж голубя за голубем, Кириан достал из жилетного кармана и протянул директору листок бумаги:
— Здесь подсчитано все. Аттракцион мой нуждается в обновлении, аппаратура износилась. (Директор, пробежав глазами смету, не удержался от стона.) Ах, вот как? Испугались? А собственно, почему? Неужели в главке не сообразят, что вынужденный мой простой обойдется дороже! Это раз. А во-вторых. Вы гордиться должны, уважаемый директор. Именно у вас, именно в Московском цирке, намереваюсь я обновить свой аттракцион. Кстати, где же ваша радостная улыбка?
Нет, недаром, увидя Кириана, директор испытал тревожное томление. С каким бы материальным успехом ни проходила программа, он не без удовольствия ждал того момента, когда требовательный артист отправится в дальнейший путь. А тут конец надеждам.
— Детали мы с вами обсудим позднее, — обещал Кириан, переходя на бархатистые ноты. — Самое важное: я смог вас порадовать. Теперь же. — Он наклонился к динамику и прислушался. — Совершенно верно: скоро антракт. Мне пора!
Вернувшись в гардеробную, увидел: сын уже переоделся, чуть тронул гримом юное, беззаботное лицо. Увидел и жену, также приготовившуюся к выходу.
— Моя дорогая! — обратился Кириан к жене. — Хотел бы раз навсегда условиться. Все чудеса беру на себя. Все. За исключением одного. Одно лишь чудо оставляю за тобой. Неужели я так и не дождусь, чтобы сын готовился к манежу не после отца, а рядом, одновременно, вместе с отцом?!
Тирада эта осталась без ответа. Каждый причастный к аттракциону знал, что в последние минуты перед выходом лучше подальше держаться от Кириана.
Наградив жену и сына еще несколькими колкостями, он направился к форгангу — смотреть, как ассистенты «заряжают» аппаратуру. При этом ворчал и морщился:
— Стыдно смотреть! Не работа! Возня!
И вдруг мгновенно все переменилось. Стоило инспектору манежа объявить долгожданное имя — все переменилось. Собранным, энергичным увидели зрители иллюзиониста. И тотчас чудеса — необъяснимые, ошеломляющие, — на зрительный зал обрушились чудеса.
Повинуясь условному знаку, ассистенты составили ширмы замкнутым квадратом. Всё! Уберите ширмы! Откуда ни возьмись — две молодые женщины. Они подносят Кириану веревку, он разрезает ее, мнет в ладонях перерезанное место, и вот — смотрите! Убедитесь! — накрепко срослась веревка. Небрежно ее откинув, с такой же небрежностью, даже не целясь, Кириан пистолетным выстрелом пробивает насквозь толстое стекло. В пробоину пропускает ленту, и она у всех на виду бежит, струится. А теперь. Смотрите! Убедитесь! Нет в стекле никакой пробоины!
Таков был зачин аттракциона. Тут же, не давая зрителю секундной передышки, Кириан приступал к еще более удивительному.
Он усаживал девушку в ажурную беседку. Задергивал шторки, и беседка подтягивалась на блоке к куполу. В тот же момент оттуда спускалась вторая. В ней-то и оказывалась девушка. Но как же так? Неужели это она? Убедитесь! Взгляните на девичье запястье? Узнаете свою контрольную пометку?
Кириан работал дальше. Он вырабатывал чудеса. Вырабатывал в таком уплотненном темпе, что манеж начинал казаться циферблатом, по которому вместо стрелок бегут безостановочные ассистенты. Что же касается времени, какое показывал этот циферблат. Кириан командовал не только ассистентами, но и самим временем. Исчезновения, превращения, находки, пропажи, опять находки — все это сменялось в неудержимом беге.
Наконец, изловчась, ассистенты заточали иллюзиониста в ящик, ящик накрепко обматывали канатом и, для большей надежности, загоняли в крышку гвозди-костыли. Попробуй-ка выйди теперь! Покончено с Кирианом!
Но что же это? Истошно сигналя, на манеж выезжает легковая машина, а из нее, приотворив дверцу, выглядывает Кириан. Позвольте, позвольте, а кто же в ящике? Скорей откройте! Озадаченно глядя друг на друга, из ящика вылезают коверные клоуны — те самые, что больше всех злорадствовали, заточая иллюзиониста.
Разнообразны зрители Московского цирка. Тут советские люди, посланцы стран народной демократии, иностранные туристы, аккредитованные дипломаты. Нет среди них ни одного, кто бы верил всерьез в чудеса. Да и сам Кириан словно предупреждает ироничной улыбкой: «Вполне согласен с вами. Какие же могут быть чудеса в наш атомный, принадлежащий науке век!»
О, эта улыбка! Можно ли доверять ей? И верно: взяв за руку прекрасную женщину в алом трико, в плаще, затканном звездами, Кириан возводит ее на помост. Полупрозрачный футляр, спустившись вниз, скрывает женщину. Кириан поджигает футляр, и пламя, сначала змеясь, затем становясь нестерпимо палящим, без остатка поглощает женщину. Горсти пепла — и той не остается.
И уже спешат к Кириану ассистенты — каждый с кувшином воды. Сливая воду в один широкогорлый сосуд, Кириан погружает в него руки, словно затем, чтобы умыть их после содеянного. И снова все неожиданно. Прямо из воды иллюзионист извлекает сначала ленты, потом гирлянды цветов, потом цветочные букеты, потом горящие фонари, потом голубей, кроликов, лилипутов, вездесущих клоунов и наконец, последней — женщину в алом трико, в плаще, затканном звездами. Поглядев сначала на нее, затем на восторженно аплодирующих зрителей, Кириан улыбается: «Как видите, и на этот раз никаких чудес!»
Но это-то и было чудом. Одинаково чудом и точнейшего расчета, и тончайшего владения психологией. Каждого в зале коснулось это чудо. Каждого. Даже Казарина.
Администратор устроил его в одном из первых рядов: как не оказать содействие артисту, подвизающемуся в том же жанре. Поначалу, следя за аттракционом, Казарин усмехнулся: «Право, не вижу, о чем мне беспокоиться! И этим трюком владею. И этим. И этот скоро смогу показать!» В первые минуты он чувствовал себя почти что ровней. Но затем.
В том и заключалась колдовская сила Кириана. В том, что, демонстрируя иллюзионные трюки, он прежде всего был артистом — во всем, в малейшем жесте и взгляде, в улыбке, в темпе. Из этого всего, помножая чудодейственность на иронию, он и лепил тот образ, что безотказно воздействовал на зрителей.
И вот, наконец, финал аттракциона. Завершив все чудеса, отделившись от толпы своих ассистентов, Кириан выходит вперед. Прощальный поклон — и громовые незатихающие аплодисменты.
Билетерши настежь распахнули все двери, ведущие из зала. Оркестр отыграл последние такты. Свет над манежем начинает меркнуть. Все равно, не жалея ладоней, все еще во власти удивительного, зрители отказываются расходиться.
С ними вместе и Казарин. В эту минуту он не мог справиться с охватившим его волнением.
Позднее, медленно идя по бульвару, восстанавливая в памяти все испытанное, он сначала попробовал отречься: «Не было этого! Каким пришел — таким и возвращаюсь! Не было!»
Затихающий на пороге ночи, бульвар был по-майскому свеж, листва, еще не успев запылиться, прозрачно блестела в свете фонарей.
В жизни своей Казарин был неустроен, одинокая постель ждала его в гостинице. Не потому ли присел на свободную скамью? Или же, как ни пытался избежать этого, все же почувствовал необходимость с самим собой объясниться?
«Может быть, я недостаточно упорен в своем труде? Может быть, именно этим берет Кириан?»
Да, Казарин не раз слышал о репетициях, длящихся до утра. Ночи напролет репетировал Кириан, запершись в опустевшем цирке, одинаково не щадя ни себя, ни ассистентов да еще разражаясь проклятиями, что так безбожно коротки ночные часы.
«Ну, а я? Разве я не так же упорен? Разве не владею техникой, не наращиваю аппаратуру? Значит, дело в чем-то другом. Но в чем же именно?»
«Дело не только в иллюзионной аппаратуре, и техника еще не все решает, — должен был бы ответить себе Казарин. — Кириан сильнее меня как артист. Он обладает оригинальной, ему одному свойственной игровой манерой!» Однако такого признания нельзя было допустить. Что угодно другое. Только не это.
И тогда, лукаво уклоняясь от истины, Казарин схватился за удобный довод: «Вина не моя. Хорошо Кириану: у него как на подбор помощники. А я что имею? Мои ассистенты и неповоротливы и топорны. Почти ни на кого не могу положиться. И это в иллюзионном номере, где все должно быть не только предельно слажено, но и пронизано искрометностью, неуловимостью. Ах, если бы я имел хоть несколько ассистенток, украшающих номер. На худой конец хотя бы одну, но сверкающую молодостью, как драгоценный камень!»
Здесь Казарин и вспомнил о Жанне — дочери Сагайдачного. И о тех обстоятельствах встречи с ней, какие предпочел опустить, рассказывая утром отцу о дочери.
Приехав в Горноуральск, договорившись на заводе о своем заказе, Казарин во второй половине дня возвращался в гостиницу. И вдруг столкнулся с женщиной, что-то смутно ему напомнившей. Тут же, впрочем, отверг возможность этого. Откуда могло быть ему знакомо это одутловатое, набухшее лицо?
И все же, сделав несколько шагов, приостановился. Женщина — тоже.
— Надя? Вы? — спросил Казарин, все еще не вполне уверенный.
Зуева наклонила голову.
Она была трезва, но предыдущие дни провела в запое и теперь одного лишь жаждала — опохмелиться.
— Надя! Подумать только! Сколько лет!
Испытывал ли Казарин настоящую заинтересованность? В первую минуту навряд ли. Мало ли с кем не перезнакомишься за долгие годы цирковой работы. Но тут же вспомнил, что в прошлом Надежда Зуева была женой Сагайдачного и, кажется, даже ребенка от него имела. Это было уже любопытнее. Почему бы не расспросить, как сложились отношения между нею и бывшим супругом.
Очень скоро догадавшись, какая потребность терзает Зуеву, Казарин пригласил ее в первый попавшийся на пути буфет и заказал вина. «Да не пью я! Зачем?» — пыталась отговориться Зуева. Однако Казарин поднял уже стакан: «За нашу нежданную встречу!» И тогда, беззащитно всхлипнув, Зуева сдалась, выпила с жадностью, залпом, до последней капли. Казарин заказал еще.
Теперь ему оставалось одно — слушать. Грудью привалившись к столику, все откровеннее и пространнее рассказывала Зуева:
— Понимаешь? — Очень скоро перешла она на «ты». — Да нет, где тебе понять. Вы все, мужики, беспонятливые. Вот и Сергей Сергеевич. Сережка Сагайдачный. И он такой. Крест поставил на мне. Решил — раз поломанная, значит и конченая. А я не конченая.
Я богатая. Сказать, богатство какое берегу?
Осушив еще стакан вина, наклонясь к Казарину, обдала его перегаром:
— Дочка у меня. Дочка Жанночка!
— А с отцом в каких отношениях?
— С отцом? Отца у нее нет! Мало ли что был. Теперь только моя дочка! Хочешь, покажу? Должна вернуться домой сейчас.
Казарин согласился. Свободным временем он располагал, да и занятно было поглядеть, какой росток оставил после себя Сагайдачный.
— Идем же! — вскочила Зуева. Утолив жажду, она теперь обуреваема была лишь одним: скорее похвалиться дочерью. — Сам убедишься, какая умница. Красавица, самостоятельная!
Путаный-перепутаный разговор продолжался и дальше по дороге. Все было в нем: разрыв с Сагайдачным, смертная обида, нанесенная этим разрывом, намеки на какую-то неминуемую в будущем расплату. Все было: собаки, репетиции, похвала собачонке по имени Пупсик, жалобы на несправедливость тарификации, при которой скостили ставку, и опять поездки, репетиции, Пупсик, Сагайдачный. В противовес всему этому единственная гордость:
— Жанну увидишь сейчас! Богатство мое!
Но дочь не застали. К дверям приколота была записка: «Пошла к тете Фрузе. Рано не жди!»
— А мы за ней. И мы до Фрузы! — с хмельным упрямством вскричала Зуева. И объяснила: — Родственница моя. Двоюродной сестрой приходится. Муж ей в наследство домик оставил.
— Почему же вместе не живете?
— Почему? Да ты что? Считаешь, что я уже не женщина, в собственной жизни — сама по себе, без никаких свидетелей — не нуждаюсь?
Казарин лишь отвел глаза.
Минутой позже — мысли ее менялись беспрестанно — Зуева рассмеялась:
— Нет, ты лучше вот о чем послушай! В прошлом было году. Приходит Жанночка: «Я, мама, на завод поступила!» — «То есть как? Без материнского согласия?» А она мне отвечает. Я даже сперва рассердилась. Отвечает, что взрослая теперь, школу окончила и сама своей жизнью распоряжаться намерена! Понимаешь, как ответила. А ведь, если вдуматься, это даже хорошо, что на заводе. Придет такой день — захочет Сагайдачный повидаться с дочерью. А я ему и скажу: «Опоздал, Сереженька. Мало ли что Жанна одну с тобой фамилию носит. А вот воздухом цирковым дышать не пожелала. На завод определилась, подальше от тебя. Зови сколько хочешь теперь — не откликнется!»
Казарин невольно поежился: большее, чем злорадство, послышалось ему в этих словах.
В одноэтажном бревенчатом домике на улочке, по-окраинному поросшей травой, впервые увидел он Жанну, точнее — сперва услышал.
— Мама? Ты? — донеслось из темных сеней (глубоким, чистым был голос). — Да никак ты опять.
Зуева что-то хотела проговорить в оправдание, но лишь накренилась. Казарин успел ее поддержать.
— Прошу о снисходительности! — проговорил он, выступая вперед. — Мы с вашей мамой давно не встречались. Вот я и взял на себя смелость.
Тут он увидел Жанну, стоящую на пороге. Свет, падая из комнаты, очерчивал ее стройную и очень напряженную, замершую в негодовании фигуру. Пропуская Казарина и мать, Жанна чуть отступила в сторону, свет упал ей на лицо, и Казарин встретился с удивительно прямыми глазами: прямыми, синими, сердитыми. Так же сердит был росчерк бровей. И губы — так плотно сомкнувшиеся, что отлила от них краска. Такой впервые увидел Казарин Жанну: синие сердитые глаза, вспушенные волосы, румянец во всю щеку. Юность и умудренность — все рядом.
— Эх, мама! — повторила Жанна, и Казарин опять услыхал, как чист и глубок девичий голос. — Ты же слово мне дала. В который раз. Ну как же тебе верить! — Затем, отвернувшись резко, позвала: — Тетя, идите сюда! Полюбуйтесь, тетя!
— Ах ты, господи? — всплеснула руками седенькая, низенькая женщина, выбежала из комнаты и заговорила часто-часто: — Никак опять с нами грех? Да что это с тобой, Надюша? Да ведь и как сердиться: не владеет собой человек. Положим сейчас на тахту. Ложись, Надюша, поудобней. Давай-ка разую тебя. Вот ведь незадача-то!
По одну сторону поддерживаемая сестрой, по другую Казариным, Зуева шагнула в комнату, рухнула на тахту, а Жанна продолжала смотреть все так же сердито. Потом сказала Казарину:
— Тетя моя всегда находит оправдание!
— Ну что ты, Жанночка. Будто сама не жалеешь маму.
Жанна лишь коротко выдохнула воздух, а тетя Фруза протянула Казарину руку:
— Знакомы будем. Звать меня Ефросиньей Никитичной. А вы, интересно знать, кем Наде приходитесь?
— Я тоже артист, — поспешил ответить Казарин. — Работаю в цирке. Здесь я проездом, до завтра. — И поклонился — Леонид Леонтьевич Казарин. Впрочем, возможно, вам более известно другое мое имя. В цирковых программах я зовусь — Лео-Ле!
Жанна в ответ лишь приподняла плечи, а Ефросинья Никитична, признавшись, что и не помнит, когда в последний раз ходила в цирк, опять зажурчала:
— Жалость-то какая, что Надюша занеможила. Ну, да утро вечера мудреней. Отоспится, и полегчает. А мы пока что чайком займемся. От него куда как легче становится!
— Эх, тетя! Все-то у вас и просто, и легко! — откликнулась с усмешкой Жанна: вот она, как видно, ни в чем не умела уступать.
Затем сидели за столом, и Жанна разливала чай. «Верно, что хороша! — подумал Казарин, следя за движениями девушки. — По всем статьям удалась!»
Действительно, даже самые обычные движения — то, как Жанна бралась за чайник или протягивала чашку, — исполнены были упругой завершенности, почти музыкальной гибкости.
Обратившись к Ефросинье Никитичне, Казарин поинтересовался, чем она занимается.
— Надомничаю малость. Еще квартирантов к себе пускаю. Сестра хоть сама и зарабатывает, а в деньгах нуждается часто. Приходится помогать.
Жанна и тут не удержалась:
— Блажь с вашей стороны, тетя! На ветер ваши деньги!
При этом кинула взгляд на тахту: там, с лицом искаженным и побелевшим, лежала Зуева. Иногда она что-то бормотала, всхлипывала.
Стараясь отвести разговор от неприятной темы, Казарин снова спросил:
— Ну, а если бы мне пришлось в здешнем цирке выступать — меня приютили бы, Ефросинья Никитична?
— Почему ж не приютить. Серьезному жильцу отказа нет, — сказала она. И похвалилась: — У меня артисты часто останавливаются. Конечно, не очень видные. Все больше Надюша товарищей своих направляет.
Чай был допит. Решительно поднявшись, Жанна заявила, что ей пора на занятия в спортивный клуб. Стал прощаться и Казарин. Сопровождаемый добрыми напутствиями Ефросиньи Никитичны, он вместе с девушкой вышел на улицу.
— Итак, увлекаетесь спортом? Каким именно видом?
— Трапецией.
— Прекрасный, красивейший вид спорта. Когда-то ваша мама. Вам, вероятно, известно, какой превосходной была она воздушной гимнасткой. Украшением цирка была.
— Послушайте! — резко отозвалась Жанна. — Меня нисколько, ни с какой стороны не интересует цирк. И вообще, если говорить начистоту, я не имею желания беседовать с вами!
Редкие фонари освещали вечернюю улицу, в домах уютно светились окна. Тем разительнее прозвучали отрывистые девичьи слова.
— Не стыдно вам? — помолчав, все так же жестко продолжала Жанна. — Маму напоили, а сами трезвы. Себе на уме. Мужчина еще. Не стыдно?
— Но я ведь объяснял. Мы давно не виделись.
— Ну да, конечно. Повод нашли. А после, как ни в чем не бывало, к нам за стол.
— Что же вы — попрекаете своим гостеприимством?
— Не у меня — у тети Фрузы были гостем. А я бы. Я бы на ее месте. — Так и не договорив, Жанна вдруг прижала обе ладони к груди — горестность, открытая боль сказались в этом жесте. — Как вы могли не понять? Мама больна. Она, когда не пьет, — совсем другая. Хорошая, добрая!
— Рубите голову! — сокрушенно предложил Казарин.
Сердито наклонясь к нему, Жанна, видимо, намеревалась что-то добавить, но тут невдалеке послышался шум трамвая. Кинувшись к остановке, девушка лишь махнула рукой.
Назавтра Казарин расстался с Горноуральском. Дальше продолжалась его конвейерная жизнь, и, отодвинутая каждодневными делами, память о Жанне, вероятно, в конце концов, и вовсе угасла бы. Но тут повезло: удалось попасть в программу Горноуральского цирка. Затем встреча в главке с Сагайдачным, посещение Московского цирка. Одно к одному: образ девушки вновь обрел отчетливость.
«В самом деле, как мне раньше не приходило это в голову! Жанна, если ее подучить, вполне могла бы сделаться моей ассистенткой. Молодая, интересная, с хорошей фигурой! Захочет ли, однако, уйти с завода? А почему бы и нет! Разве не заманчиво, имея такую мать, вырваться на простор? Все дело в том, чтобы найти подход. Одно досадно: зачем я навел Сагайдачного на след? Впрочем, всего вернее, он сам предпочтет держаться подальше, не осложнять отношений с Аней. Ну, а я человек вольный! Почему бы мне не попытаться?!»
В первом часу ночи на почтамт поступило письмо, адресованное администратору Горноуральского цирка. В этом письме, сетуя на утомительность гостиничной жизни, Казарин обращался с просьбой — поселить его на частной квартире, и желательно подальше от многошумного городского центра. При этом он сообщал адрес Ефросиньи Никитичны, якобы рекомендованный ему кем-го из артистов.
Письмо Казарина пришло в Горноуральск незадолго до открытия циркового сезона. Пестро расклеенные по улицам афиши и плакаты анонсировали обширную программу. Рекламные щиты установлены были не только перед фасадом цирка, но и на уличных перекрестках. Газета поместила беседу с директором цирка, посвященную перспективам сезона. Вовсю развернули свою деятельность и уполномоченные по распространению билетов.
Один из них уже не первый год обслуживал цех, в котором работала Жанна. Умеющий угодить каждому, к тому же в дни перед получкой готовый оказать кредит, уполномоченный приурочивал свое появление к обеденному перерыву — заманчиво раскладывал на столике билеты и ждал охотников. Вскоре они собирались толпой.
Так и в этот день. Только Жанна успела прибрать у станка, как подруги позвали ее:
— Иди сюда, Жанночка. Предложение есть — всем вместе на открытие цирка отправиться. А ты как? Пойдешь?
— Я? А что я там не видела?
— Заблуждаетесь, девушка! — воскликнул уполномоченный. — Программа предстоит исключительная. Сами можете убедиться! — И он показал на плакат, кнопками приколотый спереди к столу: — Название одно чего стоит. «Спираль отважных»! Заслуженный артист Сагайдачный!
— Она у нас тоже Сагайдачная! — весело закричали подруги, а одна полюбопытствовала, не приходится ли этот артист Жанне родственником.
— Еще чего придумали! — отрезала она.
Вернувшись к станку, приказала себе отбросить малейшую мысль о цирке. Это удалось, сосредоточилась на работе. Когда же пришла домой — сразу заметила, как странно выглядит мать: взвинченные жесты, воспаленные глаза.
— Случилось что-нибудь, мама?
— Ничего не случилось. Ничего!
— Но почему же у тебя такой вид.
— Какой? Самый нормальный! — попыталась отговориться Зуева, но тут же, заметив, как пристально смотрит дочь, не совладала с собой: — Ты что высматриваешь? Дома — и то нет покоя! Уж если так тебе любопытно — за окно погляди!
Жанна подошла к окну и сразу поняла причину материнской взвинченности. К забору, находившемуся против дома, прислонен был большой рекламный щит, а на нем, как и на том плакате, что Жанна видела в цехе, в стремительном наклоне мчались мотоциклисты-гонщики. «Заслуженный артист С. Сагайдачный в новом аттракционе «Спираль отважных» — гласила надпись.
— Видишь? — хрипло справилась Зуева — она подошла сзади к дочери. — Места другого не нашли. Будто нарочно! Ты чего молчишь?
— Из нашего цеха ребята собираются коллективно пойти на открытие, — сказала Жанна. — И меня приглашали.
— А ты? Согласилась?
Жанна покачала головой, и тогда мать прильнула к ней, горячо и часто стала целовать.
— Новый аттракцион, — негромко прочла Жанна: она продолжала смотреть в окно. — «Спираль отважных!»
— А ты и поверила? Тоже мне аттракцион! — скривила Зуева губы. — Мало ли чего наговорят в рекламе. Или забыла, как в прошлом году.
Нет, Жанна помнила. Тогда она вместе с матерью шла мимо рыночной площади. И вдруг заметила в ее углу какое-то необычное сооружение под остроконечной брезентовой крышей.
— Мама, это что?
— Да так. Балаган.
И все же Жанне захотелось подойти поближе. Ее привлек большой многокрасочный холст, венчавший входную арку. Златокудрая, ослепительно улыбающаяся красавица изображена была на нем.
— Какая интересная! — восхитилась Жанна.
Лишь презрительно хмыкнув в ответ, Зуева потянула дочь за рукав. Она собиралась скорее уйти, но подал голос человек, стоявший на контроле: «Наше вам, Надежда Викторовна! Если барышня имеет желание — милости прошу!» И Жанна ступила на шаткую лесенку.
Наверху, в смотровой галерее, было тесно и душно. Наклонясь над железными перильцами, зрители вглядывались в глубину деревянного, до блеска отполированного колодца. Он пока пустовал, а радиола проигрывала до хрипоты заезженные пластинки. В паузах между ними включался не менее хриплый голос: «Спешите, граждане, приобрести билеты! Сейчас начнется выступление известного рекордсмена Элеоноры Пищаевой! Мотогонки по вертикальной стене!»
Так прошло и пять минут, и десять. Зрители вконец истомились, когда в люке, прорезавшем наклонное дно колодца, появилась женщина: высокие лакированные сапоги, кожаное галифе и такая же куртка-безрукавка. Вслед за женщиной вошел механик. Пока он запускал мотор, женщина равнодушно стояла, опершись на мачту, державшую брезентовую крышу.
— Деньгу зашибает — дай боже! — шепнула Зуева. — В день до десяти сеансов. В праздники того больше!
Жанна не отозвалась. Протиснувшись вперед, она стояла у самых перил и могла сличить гонщицу с ее портретом над входом. Там, на портрете, Элеонора Пищаева была молода, кудри напоминали золото, шлем — корону. В действительности гонщице было далеко за тридцать, она заметно полнела, шлема вовсе не было, а волосы, закрученные на затылке в узел, отдавали не золотом — всего только химией.
Механик завел мотор. Оседлав машину, виток за витком, Пищаева устремилась вверх. Все надсаднее становился рев мотора, перильца галереи дрожали и тренькали, а колеса мотоцикла, сумасшедше вертясь, уже добрались до той красной контрольной черты, что была обозначена в верхней части колодца.
Считанные минуты продолжался сеанс. Начав постепенно снижаться, Пищаева вернулась на дно колодца. Последние, замедленные обороты она уже сделала по инерции, на выключенном моторе. Остановилась, соскочила, откланялась, исчезла. Радиола захрипела вновь, зазывая на следующий сеанс.
Билетер внизу поинтересовался: понравилось ли барышне? Жанна кивнула, но, сказать по совести, не была уверена, что ей понравилось. Конечно, немалая требуется смелость, чтобы мчаться вот так — отвесно, головокружительно. А только к чему такая смелость? Жанна поймала себя на разочаровании, больше того, на досаде — точно недополучила чего-то. Чего же именно? В этом она и пыталась разобраться после. И еще — припомнить лицо гонщицы. Но не смогла. Ни лица, ни глаз, ни чувства — ничего не сохранила память. Вместо этого продолжало видеться лишь какое-то неясное, смазанное пятно. Какая же смелость, если она без красоты?
Год прошел с того дня. На рыночной площади давно разобрали отвесный трек под остроконечной крышей. Элеонора Пищаева отправилась куда-то дальше, а на заборе против дома — новое изображение стремительно мчащихся гонщиков.
— Дай-ка еще разок поцелую, доченька, — растроганно повторила Зуева. — Умница, что в цирк отказалась пойти. Будто балагана прошлогоднего тебе не хватило!
— Мама! Ты все же рассказала бы мне про отца!
Негромко, даже робко попросила об этом Жанна. Но Зуева резко отпрянула, в миг единый ожесточилось лицо:
— О чем же тебе рассказывать? Не слышала разве от меня всю правду?
Она и в самом деле при каждом подходящем случае — а случаи такие выдавались часто: каждый раз, когда пила вино, — рисовала перед дочерью картины своей прошлой жизни. Как на подбор, самыми мрачными красками написаны были эти картины. Особенно связанные с цирком. В рассказах Зуевой он всегда представал скопищем самого несправедливого и немилосердного. С детства, с тех пор как она помнила себя, слушала Жанна эти рассказы.
— Так о чем же тебе еще рассказывать? Об отце? О каком отце? Он уже и не помнит, что имеет дочку. Нет отца у тебя!
— Ладно, мама, — опустила Жанна голову. — Возможно, ты и права. Я ведь только так.
На том и кончился разговор: время близилось к вечеру, темнело за окном, и гонщики, мчавшиеся на рекламе, почти уже не были видны.
Позднее, взглянув на часы, Жанна заторопилась:
— Мне надо перед спортклубом к тете Фрузе заехать.
В прошлый раз костюм гимнастический у нее оставила. Ты, мама, не скучай. К одиннадцати вернусь.
В домике на окраинной улочке застала капитальную уборку: все было перевернуто, переставлено, мокрые разводы на полу.
— По какому случаю? — удивилась Жанна. — Вы же, тетя, обычно по субботам, а нынче…
— Жильца дожидаюсь, — объяснила Ефросинья Никитична. — Не какого-нибудь там голодранца, а из цирка. Сам администратор ко мне заезжал, договор заключил.
— А жилец какой?
— Чин чином! Солидный, обходительный! Да ты должна его помнить. Он еще маму приводил.
— Скажите лучше — споил! — перебила Жанна.
— Ну и быстра же ты на выводы, — покачала Ефросинья Никитична седой головой. — Можно ли каждое лыко в строку. С кем не приключается! Да ты, Жанночка, никак в дурном настроении?
— Ошибаетесь, тетя. Превосходное у меня настроение. А насчет того жильца, что ждете из цирка.
— Казариным звать его.
— Пускай. Не играет роли. Вы, прежде чем расхваливать, пригляделись бы, тетя!
В тот день, когда Южноморский цирк закрывал сезон, непогода достигла предела. Не дождь, а ливень. Сплошная небесная чернь. Ветер, с корнем рвущий деревья. Хуже, казалось, быть не могло. Однако при любых обстоятельствах влюбленные в свой край южноморцы и тут не теряли присутствия духа. «Что вы скажете на такой кордебалет?» — подмигивали они друг другу.
И вдруг, ближе к вечеру, разительная перемена. Стоило одному-единственному, но дерзостному лучу прорваться сквозь черные заслоны туч, как тут же он начал их кромсать, разгонять. «Это же блеск!» — подвели итог южноморцы, впервые за долгие дни увидя голубеющее небо и солнце, царственно клонящееся к закату: наконец-то оно могло без помех золотить причалы порта, суда на рейде, морскую утихшую даль.
Весь этот день Анна Сагайдачная не выходила из цирка — помогала мужу с укладкой. Лишь незадолго до начала представления, позволив себе короткий отдых, выглянула во двор.
С двух сторон к цирковому двору примыкали жилые дома, и, как положено на юге, вдоль каждого этажа тянулась деревянная галерея. Совсем недавно, какой-нибудь час назад, галереи эти пустовали, казались навеки вымершими. А теперь.
Спеша воспользоваться предвечерним солнцем, хозяйки развешивали выстиранное белье. Верещали, перекликаясь, дети. Бренчали гитары, стучали кости домино. А над всем этим шумом, смехом, визгом плыл аромат шипящей на сковородах нежнейшей скумбрии. Жизнь, выплескивавшаяся из домовых стен, была немудреной, но очень плотной, и Анна, приглядываясь к ней, ощутила зависть. С каждым годом ей все более недоставало собственного оседлого жилья.
Хорошо родителям: уйдя на отдых, обзавелись домиком на Кубани, подняли фруктовый сад. Анну, когда приезжала к ним, встречали радушно и все же не забывали при случае напомнить, что она лишь в гостях. В семействе Казарини, даже в отношениях между самыми близкими, с детства учили различать свое и чужое: не только упорно трудиться, но и обязательно за счет труда умножать, накапливать собственное.
Где-где, а за кулисами новости распространяются быстро. Весть о том, что аттракцион Сагайдачных переадресован в Горноуральский цирк, всем была уже известна. Анна вернулась со двора, и музыкальный эксцентрик Вершинин встретил ее сокрушенным вздохом:
— Ну не обидно ли, Анна Петровна? Погода к летней благодати повернула, а нам с вами катить на суровый Урал. Как бы там не вляпаться опять в ненастье.
— Будем рассчитывать на лучшее, — улыбнулась Анна. — Кстати, Федор Ильич, это я всему виновница. Давно хотела поглядеть на нынешний Горноуральск. Вот и уговорила Сергея Сергеевича.
— Ежели так — тогда другое дело, — поспешил согласиться Вершинин, и его ноздреватое, оплывшее лицо сделалось умиленным. — С вами да с Сергеем Сергеевичем хоть на край света.
Он и в самом деле имел основание дорожить причастностью к Сагайдачным, в аттракционе которых — так сказать, по совместительству — исполнял с женой небольшое комедийное вступление. Заинтересованность Вершинина была двоякой: и в дополнительном заработке, и в том покровительстве, какое мог оказать и оказывал ему ведущий артист. Последнее было не менее важным. Ни Федор Ильич, ни его супруга талантом не блистали, а потому и нуждались в лишних козырях.
— Хоть на край света! А то и дальше! — с чувством повторил Вершинин.
Он догадывался, что Анна большой симпатии к нему не питает, и при каждом удобном случае стремился расположить ее к себе.
Прощальное представление шло с нарастающим успехом. Что ни трюк — взрыв аплодисментов, что ни номер — долгие вызовы. В переполненном зале царила атмосфера признательной расположенности, и даже те из южноморцев, что в этот вечер оставались дома, могли ее почувствовать: местное телевидение транслировало заключительное цирковое представление.
Во время антракта телезрителям была предложена беседа врача: как уберечься от простуды. Однако слушали ее не слишком внимательно. Во-первых, погода изменилась к лучшему, а значит, можно было не опасаться простуды. А во-вторых, предстояло увидеть аттракцион «Спираль отважных». Какая уж тут беседа! Скорей бы кончался антракт!
Наконец опять включили зал. Голубые экраны отразили манеж, окруженный треком, решетчатый глобус, гоночные машины, заключенные в глобус. Еще минута — и разнеслось с торжественной громкостью: «Анна Сагайдачная и заслуженный артист республики Сергей Сагайдачный!»
Аттракцион был еще в середине, когда за кулисами, опустевшими было ко второму отделению, снова сделалось многолюдно: готовясь к финальному выходу, возле форганга начали собираться артисты. Оправляя парадные костюмы, вполголоса переговариваясь о предотъездных своих делах, они становились по четверо в ряд. А там, за форгангом, из-под которого била яркая, режущая глаза полоска света, — там дальше разворачивался аттракцион: резкими выхлопами глуша оркестр, мчались мотоциклы, и зал восхищенно следил за взлетами, виражами и петлями отважных гонщиков. Наконец настала высшая точка аттракциона. Вслед за коротким сигнальным свистком моторы взвыли с такой предельной пронзительностью, что не только в зале, но и за кулисами все притихло, замерло.
Буря аплодисментов заключила аттракцион. Минутой позже, праздничной колонной ступив на манеж, участники представления примкнули к Сагайдачным. Снова овация, цветы и цветы, такое обилие цветов, как будто южноморцы без остатка опустошили все свои сады и оранжереи.
За кулисами ждал директор. В каждом цирке свято соблюдается эта традиция. Как в первый, так и в последний день директор идет за кулисы, поздравляет с успешным началом или завершением программы.
Добравшись до Сагайдачных, директор напомнил:
— Значит, как условились. Из цирка прямо ко мне.
Это тоже было своего рода традицией. Принадлежа к старшему поколению цирковых хозяйственников, южноморский директор в любой программе насчитывал немало давних знакомцев. Как же было не пригласить на прощальный ужин. Впрочем, на этот раз, изменив заведенному порядку, решил ограничиться одними Сагайдачными. И объяснил жене:
— Думаю, так лучше будет. Не скажу, чтобы Сережа и Аня спесь разыгрывали. А все же как-то они особняком.
Потому и собрались за столом всего-навсего Сагайдачные, хозяева дома и еще их родственница, приехавшая погостить.
Первый тост провозгласил директор. Склонный к полноте, он то и дело покрывался испариной, но живость сохранял:
— Все налили? Коли так — за странствующих и путешествующих. Само собой, подразумеваю отбывающих на Урал!
Второй тост предложила директорша — вся в кудряшках, с округлыми локотками:
— Смотрю на вас, Сергей Сергеевич, и не налюбуюсь. Про Анну Петровну вообще говорить не приходится: как была, так и осталась писаной красавицей. А вот вы. Определенно эликсиром каким-то секретным располагаете. За это самое — за вечную молодость вашу — и предлагаю поднять бокалы!
Сагайдачный, комично вздохнув, притронулся пальцем к виску: это, мол, что, как не седина.
— Не знаю, знать ничего не знаю! — воскликнула директорша, потрясая кудряшками. — Возможно, сами себе из кокетства припудриваете!
Родственница хозяев наклонилась к Анне:
— Смотрела я вас давеча. И до того три вечера подряд смотрела. Это же ужас, восторг и ужас, на что решаетесь!
— Такая у нас работа, — пожала плечами Анна.
— Я понимаю, конечно. А все-таки. Сейчас вот сижу с вами рядом, разговариваю, дотронуться могу. А тогда, когда я в цирке смотрела, — честное слово, вы мне казались необыкновенными. Даже представить себе не могла, какие вы в жизни!
— Такие же, как все, — ответила с улыбкой Анна. — В том лишь разница, что приходится чаще переезжать, по-дорожному, на чемоданах жить.
— И не утомляетесь? Неужели все время из цирка в цирк? Я, например, хотя и недавно сюда приехала, а чувствую: определенно тянет уже домой.
Анна рассказала, что в каждом городе, хотя, разумеется, жизнь в гостиницах не всегда способствует этому, она старается создать уют, подобие домашней жизни.
— Нет, все равно я не могла бы так, — зажмурилась родственница. — Я люблю покой, тишину, При вашей работе без геройского духа никак нельзя!
Анна рассмеялась и переменила разговор: обернувшись к директорше, стала ее расспрашивать, какую приправу кладет в салат.
Позднее, когда, поднявшись из-за стола, женщины ушли на кухню, директор усадил Сагайдачного возле себя на диван.
— Так-то! Пожаловаться не могу. С чистой прибылью кончил сезон!
— При нашей помощи, — напомнил Сагайдачный.
— Это само собой. Без крепких артистов программы нет.
— Без аттракциона—вот без чего нет! — снова, на этот раз с нажимом, напомнил Сагайдачный. — Кассу, прежде всего мы, аттракционщики, обеспечиваем. Разве не так?
Последние слова он проговорил с такой себялюбивой убежденностью, что директор не смог удержаться от ответа. Обычно он избегал вступать в спор с артистами, а тут покачал головой:
— Ты послушай, Сергей Сергеевич, какая в позапрошлом сезоне история приключилась. Запланировали мне аттракцион с хищниками, а в последний момент осечка: в карантине задержали зверей. Что тут делать? Чем программу заканчивать? А ведь ничего, обошелся. Воздушный номер, полет перекрестный, поставил на конец второго отделения. И что ты думаешь — молодежный этот номер зритель принял на «ура». Принял как должную концовку всей программы!
— К чему притча эта? — насторожился Сагайдачный.
— Лишь к одному. Про твой аттракцион, Сергей Сергеевич, кроме похвального, ничего не скажу: оригинальный, смелый, за сердце зрителя держит. Но ведь бывает и так: багажа с десяток вагонов, амбиции столько же, а работы, как посмотришь, с гулькин нос. Больше того: иной раз до одури аттракцион рекламируем, все внимание на него, а тут же, в этой же программе, имеются куда более сильные номера! Нет, ты меня, Сережа, этим словом — аттракцион — не гипнотизируй. Я, прежде всего, желаю работу видеть — честную, по-цирковому крепкую, А уж как она на афише называться будет — это второй вопрос.
Сагайдачный промолчал. Видимо, понял, что сам натолкнул директора на неожиданную отповедь. Потом спросил, нарушая неловкую паузу:
— Кстати, в главке не приходилось с хозяином новым горноуральским встречаться? С тем, что вместо Князькова.
— Как же. Видел зимой.
— Впечатление какое?
— С первого взгляда разве определишь, — развел руками директор. — Возможно, и дельный, а все равно откуда быть настоящему опыту? Вот, скажем, я. Кем только не был в цирковой системе. И экспедитором, и администратором, и снабженцем. Не то что сено — веники березовые, корм витаминный для слонов и тот заготавливал. Ну, а нынешние в практическом отношении, конечно, послабже!
Из кухни вернулись женщины.
— Не пора ли, Сережа, домой? — спросила Анна. И объяснила: — Сын наш моду завел — ни за что не уснет, пока спокойной ночи ему не пожелаем.
— Как он у вас? — поинтересовалась директорша. — К цирку тянется?
— Дай волю — не отогнать от манежа! Весь в отца!
— Это точно, — поддакнул Сагайдачный. — Шустрый парень. Сам помаленьку его обучаю. Кульбитик, стойку руки в руки — это он запросто.
Улица встретила долгожданным теплом. Внизу, под откосом бульвара, в легкой зыби отражались причальные огни и тоже, как всё в этот вечер вокруг, казались потеплевшими. Неторопливо и вольготно шагая, Сагайдачный подумал, что теперь-то самый подходящий момент вернуться к рассказу о поездке в Москву.
— Ты так и не дослушала, Аня. Что ни говори, удачной оказалась моя поездка.
— А я и не сомневаюсь, Сережа, — мягко откликнулась она. — Ты не обращай внимания, что погорячилась немного. После, обдумав, сама поняла: ты правильно поступил. Конечно же смысла нам нет обострять отношения с главком.
— Да погоди ты! Бог с ним, с главком! — перебил он. — Послушай лучше, какой получилась у меня встреча с Моревым. Я, когда шел к нему, и не подозревал, что поделюсь задумкой, считал, что еще не дозрела она. А потом, слово за слово. Ты же знаешь Морева. Зря не станет хвалить. А тут признал, что имеются все предпосылки для аттракциона.
— Для аттракциона?
— Ну да! Для нового! Не век же нам на мотоциклах кружить!
Не с этого, не с нового замысла следовало ему начинать. Уж лучше бы сразу рассказал о том, как повстречался с Казариным и как узнал от него,
— Не понимаю тебя! — насторожилась Анна. — Просто отказываюсь понимать! Давно ли «Спираль отважных» выпустили, а ты уже. Подумай сам, куда нам торопиться?
Он насупился, не ответил.
— Подумай сам! — настойчиво и жарко продолжала Анна. — Я тоже рада твоей моложавости, энергичности. Но неужели все это нельзя приложить к другому?
— То есть?
— Ты только не сердись, Сережа. Я не меньше, чем ты, заинтересована. Особенно теперь, когда вскоре должны получить прописку в Москве.
— То есть? — снова спросил Сагайдачный, и Анна почувствовала, как он весь напрягся.
— Тебя же ценят в главке. И ценят, и уважают. Вот и теперь пригласили на обсуждение заявки. Ты нужен им!
— Хотя бы. Что из этого?
— Я думаю, не сомневаюсь даже. Имеются все основания, чтобы ты перешел на работу в аппарат. Возможно, тебе поручат один из отделов.
Он круто остановился — так круто, что Анна от неожиданности пошатнулась. Оглядел ее с ног до головы:
— Вот как? Ну, а работа как же?
— Неужели, кроме манежа, не может быть другой работы? Кстати, в отделах главка служит немало бывших артистов.
— Бывших! — повторил Сагайдачный. — Ты сама сказала — бывших! А вот я. Ты, Аня, запомни. Я об этом и Мореву говорил. О том, что до последнего вздоха хочу манеж под ногами чувствовать. И еще не раз силы свои на нем испробовать. И такого добиться еще и еще раз, чтобы зритель мне аплодировал. Понимаешь? Лично мне!
Замолк. Шагнул вперед, опережая Анну, словно позабыв о ее присутствии. Затем обернулся:
— Что касается московской квартиры — я так и побывал в ней, как ты хотела, — на втором этаже, не выше!
День спустя Сагайдачные были в пути.
Для циркового артиста — будь он наиопытнейший — переезд из города в город всегда хлопотлив и утомителен. Мало того, что надо собраться и уложиться, — не меньше забот ожидает и на новом месте: опять багаж раскрывать, устраиваться, обживаться. Тем дороже недолгая пауза в пути.
Сагайдачным повезло. Их спутником по купе оказался некий развеселый пассажир. Весь день он проводил у приятелей в соседнем вагоне. Возвращаясь затемно, мгновенно и каменно засыпал. Пробудившись утром, хрипловато осведомлялся:
— Как я вчера? Ежели что — не взыщите!
Так что Сагайдачные ехали удобно, без посторонних, своей семьей.
Купейным вагоном этого же поезда (Сагайдачные ехали мягким) из Южноморского цирка в Горноуральский отбыли также супруги Вершинины, силовой жонглер Роман Буйнарович, жена его Зинаида Пряхина, исполнявшая танцы на проволоке, и еще коверный клоун Василий Васютин.
На остановках Буйнарович привлекал всеобщее внимание. Фигура его была не только массивной, но и квадратной, а руки он по-пингвиньему отставлял от корпуса. Выходя на перрон, прежде всего отыскивал киоск «Союзпечати» и скупал все спортивные издания. Особо Буйнаровича интересовали достижения и рекорды тяжелоатлетов.
— Тебе-то какой интерес — рекорды эти? — спрашивали товарищи. — Чай, не в спорте — в цирке трудишься!
Буйнарович в ответ сердито пыхтел. Васютин выходил из вагона реже. Преданный семьянин, отец трех девочек, он снова ждал прибавления семейства. Врачи заверили, что события этого надо ждать не ранее как через полмесяца. Но уже на второй день пути, вопреки всем календарным предположениям, жена Васютина слегла: «Ох, папочка! Только бы успеть добраться!»
Хорошо, что на помощь пришла Зинаида Пряхина. Дельная, быстрая на руку, она приспособила себе в помощники и супругу Вершинина, и самого Васютина. Покорно разделяя с женщинами все хлопоты, он возился с меньшими дочками — кормил их, умывал, водил в конец вагона и обратно. Старшей дочери — двенадцатилетней Римме — поручен был уход за собачкой Пулей, неизменной партнершей Васютина.
На остановках Римма шла по перрону, натягивая поводок, стараясь казаться девицей по-взрослому чинной. Гриша Сагайдачный, увидя ее, высовывался из тамбура и кричал: «Лысая! Эй, лысая!» Дело в том, что Римма недавно перенесла скарлатину и волосы ее были острижены под машинку.
— Лысая! Лысая! — надрывался Гриша, прыгая на одной ноге.
Делая вид, что она ничего не слышит, Римма лишь поводила тонким плечиком. Если же терпеть становилось невмоготу, деликатно отвечала:
— А вы, мальчик, псих. Слышите? Псих!
Грише ничего не оставалось, как показать язык.
На третий день пути — еще недавно равнинная, плоская — земля начала холмиться. Гриша почти не отходил от окна. Лишь иногда заглядывая в купе, чтобы наспех перекусить, он опять устремлялся в коридор и часами простаивал там, прижавшись носом к стеклу, боясь хоть что-нибудь упустить.
Крепыш, неизменный заводила среди школьных товарищей (за год школу приходилось менять по нескольку раз), Гриша в примерных учениках не числился, а иногда — того хуже — позволял себе такие выходки, что Анну вызывали для объяснений.
Отличился он и в Южноморске.
— Мальчик смышленый. Некоторые из педагогов не нарадуются, — сказала классная воспитательница. — Например, по географии так отвечает — заслушаться можно. — Анна едва удержала улыбку: мудрено ли, что Гриша знал географию. — Зато другие учителя просто не знают, как справиться с ним. Вчера ни с того, ни с сего стал во время урока на голову, а получив замечание, не нашел ничего лучшего, как пройтись по классу колесом. Воротясь из школы, Анны отругала сына:
— Стыдно за тебя. А еще артистом мечтаешь стать! Пока не кончишь школу, не получишь аттестат.
— Эх вы, родители! — страдальчески вскричал Гриша. — Состарить, уморить меня хотите!
Так было недавно, но сейчас, когда наступило каникулярное время, Гриша воспрянул духом. Он рассчитывал дни напролет проводить в цирке, знакомиться с артистами, смотреть репетиции. Да и отец, верно, будет больше уделять ему внимания.
За вагонным стеклом становилось все интереснее. Железнодорожная колея делала крутые повороты, взбиралась наверх. Паровозные гудки то разносились с гулкой многократностью, то замирали в черной глубине туннелей. Один туннель, за ним второй — того длиннее, — и снова кручи, пролеты мостов, речка далеко внизу, вся в пенистых клочьях. Вот здорово!
В купе, где вдвоем оставались супруги Сагайдачные, настроение было другим — внешне ровным, но внутренне натянутым. Ни Сагайдачному, ни Анне не удавалось вычеркнуть из памяти то несогласие, что прорвалось накануне отъезда.
Сперва, услыхав предложение жены, Сагайдачный вскипел, вспылил: «Хорошенькое дело! Надо же придумать ахинею такую! Вконец одурела баба!» Потом, умеряя раздраженность, сказал себе: «В том-то и дело, что одурела. На здравый рассудок такого не придумаешь — прочить меня в службисты. Самое лучшее забыть, не обращать внимания!» На деле это не удавалось. Настороженность не покидала Сагайдачного, и он хмуро продолжал приглядываться к Анне. Она обрадовалась даже, когда Гриша, приоткрыв дверь в купе, крикнул:
— Мама, иди скорей! Смотри, какой здоровенный электровоз! Вот бы машинистом на него!
— А как же цирк? — улыбнулась Анна. Она стояла, опустив руку на плечо сына. — Или передумал?
— Что ты, мама! Я как отец! Это твердо решено!
Вернувшись в купе, предложила проведать Васютиных.
Сагайдачный сперва отказался:
— Сходи одна.
— Неудобно, Сережа. Тем более у них такие обстоятельства.
Неохотно поднявшись, Сагайдачный последовал за женой.
Васютина-мать переводила дух после только что перенесенной схватки. Лежала бледная, лицо в испарине, под глазами синева. Римма, поглаживая Пулю, сидела у матери в ногах, а на скамье напротив Васютин развлекал меньших дочек — запускал жужжащий волчок и при этом сам ему подражал, смешно надувая губы.
— Мир честной компании, — сказал Сагайдачный. — Зашли поглядеть, нет ли в чем нужды.
— Спасибо, спасибочко! — засуетился, вскочив, Васютин. — Уж вы не взыщите, что беспорядок у нас. А так ничего — справляемся помаленьку!
Наклонясь к Васютиной, Анна шепотом справилась, как она себя чувствует. Та кивнула: мол, отпустило, легче стало. И, тоже шепотом, начала жаловаться, как измаялась за дорогу.
— Вася хлопочет, суетится, да ведь толку от него ни на грош. Хорошо, Зина Пряхина помогает.
Тут же, будто угадав, что о ней зашел разговор, появилась сама Пряхина: ходила в туалет — простирнуть детские рубашонки. Развесив их сушиться, вытерла нос младшей васютинской дочке, средней поправила бантик в косичке, а потом с укоризной крикнула Буйнаровичу, восседавшему на откидном стуле в коридоре:
— Ты почему прохлаждаешься, Рома? Изволь-ка девочку покачать. Не знаешь, как это делается? Посади на колено и приговаривай: хоп-хоп!
Силач повиновался. Его отношение к Пряхиной отличалось полной покорностью и столь же постоянной восхищенностью. Пряхина не была красавицей: напротив, лицо ее портила излишняя худощавость, даже заостренность. Но для Буйнаровича, что он и высказывал каждым взглядом, не существовало более интересной, совершенной женщины.
— Хоп! Хоп! — гудел он, подкидывая на могучем колене заливисто смеющуюся малышку.
Теперь появились и Вершинины: Федор Ильич впереди, за ним жена — тусклая, выцветшая, безмолвная.
— А-а! Гости дорогие! — пропел Вершинин. — А я в купе сижу у себя, и точно в спину толкает кто-то: иди, сейчас же иди к Васютиным. И не напрасно, оказывается. Гости к нам пожаловали!
При этом он по-обычному расплылся в улыбке, точно желая всех заверить: глядите, каков я — самый компанейский, свой в доску. С глазами только не удавалось ему справляться. Анна и в этот раз заметила, какие они у него беглые и высматривающие.
Поговорили о том о сем. Разговор, естественно, перекинулся на Горноуральский цирк. Чем-то порадует? Хорошо ли будет в нем работать?
— Не жду хорошего, — признался Васютин. — До сих пор помню, как три года назад страдал там. Теснота за кулисами — разминочку негде сделать, хоть на двор иди. Душ прохудившийся. Вентиляции ни в помине. Про Князькова иначе не скажешь: никудышный директор!
— Там теперь другой, — вставил Сагайдачный. — Хотя, конечно, это еще не гарантия.
Вершинин и тут обнаружил жизнерадостность:
— Унывать не будем. С нами Сергей Сергеевич.
Авось в обиду не даст.
И замурлыкал известную песню про то, что, мол, любо, братцы, жить и с нашим атаманом не приходится тужить.
В предвечерний час, когда солнце, превратившись в багровый диск, близилось к горизонту, а воздух стал рыжевато-угарным, показался Горноуральск. Сначала он обозначился заводскими дымами, сверху застилавшими котловину. Затем из этих дымов вырвались сосны окрестных, вплотную подступающих к городу сопок. А затем, огненно отражая закат всеми своими стеклянными кровлями, поднялись заводские корпуса. Они тянулись на многие километры, пока не слились с жилыми кварталами Горноуральска — города горняков, металлургов и машиностроителей.
— Добрались, — сказал Сагайдачный. — Если с телеграммой путаницы не случилось — встретить должны.
Он прошел в тамбур, где проводница, готовясь к узловой станции, протирала поручни. И сказал себе, прислушиваясь к замедляющемуся ходу поезда: «Что ж! Поживем — посмотрим!»
Александр Афанасьевич Костюченко — директор Горноуральского цирка — в недавнем прошлом был полковником Советской Армии. Уволенный в запас (армия сокращала численный свой состав), Костюченко отправился в городской комитет партии, где принят был первым секретарем Тропининым.
— Такие, значит, дела, — сказал Тропинин, оглядывая подтянутую, еще не свыкшуюся с гражданской одеждой фигуру. — Выходит, на этот раз в нашем — в трудовом — полку прибыло?
Про себя же подумал: «Орел! Как бы только заноситься не стал: дескать, служил в немалом чине, а потому и теперь претендую на командное положение!»
Костюченко, словно догадавшись об этих опасениях, ответил коротко, что никакой работы не боится, но, говоря откровенно, не очень себе представляет, за какое именно дело браться. Потому и нуждается в совете.
— Что ж, пораскинем карты, — откликнулся Тропинин. — Правильно ставите вопрос. Уж коли подбирать работу, то такую, чтобы увлекла, привязала накрепко.
Имел секретарь горкома одну особенность: не любил довольствоваться решениями, что легко напрашиваются. Напротив, предпочитал отыскивать пусть и неожиданные, но в конечном счете обещающие добрый результат.
Не оттого ли, еще раз кинув на Костюченко внимательный взгляд, вдруг спросил:
— Если не ошибаюсь, Александр Афанасьевич, вы в свое время серьезное внимание уделяли армейской самодеятельности? Помню, довелось мне даже присутствовать у вас в гарнизоне на одном таком смотре.
— Совершенно верно, — подтвердил Костюченко. — Самодеятельность моя. То есть бывшая моя. Хочу сказать — бывшей моей части. Она не раз выходила на первые места: в Москву выезжали даже!
— То-то и помню, — удовлетворенно подхватил Тропинин. — Другими словами, не чурались искусства, интерес проявляли к нему. Может быть, вам и сейчас не изменять интересу этому?
Когда Костюченко вернулся домой, жена поинтересовалась результатом его беседы в горкоме.
— Да как тебе, Оля, сказать. Анкету взял заполнить.
— Значит, получил определенное предложение?
— Да как тебе сказать.
Большего жена не добилась. Однако почувствовала, что муж не по-обычному озабочен.
Спустя несколько дней, вторично посетив горком, Костюченко сообщил:
— Поздравить можешь.
— Утвердили? Кем?
— Директором. Ну да, директором. Куда, куда? В здешний цирк!
Жена как была, так и присела:
— В цирк? Тебя? Почему же в цирк?
— Странные, по меньшей мере, задаешь вопросы, — нахмурился Костюченко. — Детей с малолетства в цирк не водим? Сами не посещаем? Меня, хочешь знать, отстегали даже раз в мальчишеском возрасте: без билета проник. Понимать надо: массовое, любимое народом искусство!
— Но почему же все-таки тебя? — не соглашалась жена. — Боевой командир! Грудь в наградах!
— Достойным, значит, нашли, — отрезал Костюченко.
С женой он жил дружно, во взаимном доверии. А тут не захотел продолжить разговор: сжал плотно губы, вышел из комнаты. Откуда было догадаться жене, что суровостью этой прикрыто немалое волнение, что Костюченко все еще допытывается у себя: «Справишься ли, брат? Одно дело — зрителем в цирк приходить, со стороны. Совсем другое — направлять в нем работу. Как бы кубарем не выкатиться!»
Не меньшие сомнения испытали и члены бюро горкома, когда Тропинин предложил кандидатуру недавнего полковника Костюченко.
— Вижу, товарищи, что нет у вас на этот счет энтузиазма, — улыбнулся секретарь. — Согласен, кандидатура не вполне привычная. Возможно, и в Союзгосцирке вызовет сомнение. А все же, считаю, есть смысл попробовать. Хватит с нас князей. Князей Горноуральских!
Члены бюро понимающе кивнули. Прежний директор цирка, просидевший в своем кресле без малого пятнадцать лет и вконец излодырничавшийся, к тому же получил печальную огласку как частый клиент вытрезвителя. Вот до чего допиваться стал: требовал, чтобы впредь не Князьковым величали, а князем Горноуральским. Требование это занесено было в очередной милицейский протокол.
Костюченко утвердили директором в последние дни перед закрытием циркового сезона. Это были осенние, по-уральскому быстротечные дни. Падали листья, не столько пожелтевшие, сколько разом, до хруста, до излома прихваченные изморозью. Того гляди — проснешься утром, а за окном уже снежок.
В эти-то дни Костюченко и принимал цирковые дела. Обнадеживающего в них было мало, точнее — вовсе не было. Плана по сборам цирк не выполнил, а потому сидел в банке «на картотеке», в должниках. Отводя помутневшие глаза, Князьков нудно приводил всяческие оправдания: погода, мол, подвела, в стороне от городского центра находится цирк, население с прохладцей относится.
— А почему же в прошлые годы дела шли лучше? — справился Костюченко.
Князьков не ответил, лишь переглянулся с администратором. Затем кивнул на него:
— Вот и Филипп Оскарович может подтвердить. Рекомендую. Филипп Оскарович Станишевский. Опытный администратор!
И в этот день и в следующие, пока шла передача дел, никто из артистов не постучался в директорский кабинет: видимо, предпочитали готовиться к скорому отъезду. Наконец, завершив все формальности, Костюченко смог заглянуть в зрительный зал.
Время было дневное, репетиционное. Несколько человек находилось на манеже. Один балансировал на лбу высокий, тускло отсвечивающий шест. Другой — опять и опять — выгибался мостиком. Третий, присев на край барьера, к манежу лицом, протирал ветошью толстый, извивающийся трос. Вокруг манежа, играя в пятнашки, бегали дети. Если же начинали слишком громко кричать — взрослые шикали, прогоняли их. Из вестибюля появилась женщина с продуктовой сумкой: видно, возвращалась с рынка. Другая женщина — молодая, в черном трико — спросила сверху, с трапеции: почем сметана нынче?
Что вынес Костюченко из этой репетиции? Сперва, пожалуй, разочарование. Уж очень все было вокруг одноцветно, буднично. До сих пор ему доводилось встречаться с цирком по-другому, видеть его в праздничном свете. Но затем, приглядевшись, почувствовал спокойствие: «Видишь, как все просто. Все трудятся, заняты своим делом. Работа, одна работа. И от тебя ждут того же!»
Под вечер пригласил к себе Станишевского:
— Присаживайтесь, Филипп Оскарович. Если не ошибаюсь, в здешнем цирке вы уже двенадцатый год?
— Не совсем. Тринадцатый!
— Чертова дюжина, выходит? Впрочем, дела у нас с вами сейчас такие — кажется, ничем не испугаешь. Как же, Филипп Оскарович, дальше будем жить?
Станишевский (ростом был он мал, отличался чрезмерно обильной шевелюрой) поспешил ответить, что нынешние затруднения считает явлением временным и если ему как администратору предоставлена будет карт-бланш. Последнее слово произнес с особым вкусом, напевно и в нос.
— Вот как? Карт-бланш? — переспросил Костюченко. — А мне какую роль намерены отвести?
— Вам? Не совсем понимаю.
— Очень просто. Я ведь тоже не собираюсь ходить в бездельниках!
Закрыв сезон, Костюченко побывал в главке, но не особенно удачно. Управляющего на месте не застал, а работники аппарата не скрывали холодка: видимо, новый горноуральский директор казался им фигурой временной, проходной. Такую же и снисходительную, и недоверчивую нотку уловил Костюченко в разговоре с некоторыми из цирковых директоров: оказался по соседству с ними в гостинице.
И еще одно насторожило Костюченко: директора не таили своего предубеждения к артистам. Народ, конечно, талантливый, но трудный. Постоянно надо быть начеку. Своенравный народ.
— В чем же она заключается, эта своенравность?
— Э, батенька! Еще хлебнете!
Недомолвки всегда претили Костюченко. Кончилось тем, что он взорвался, на себя самого прикрикнул строго: «Не тому тебя учили в армии, чтобы дух боевой утрачивать, оборону занимать!» Засучив рукава, вернулся к переговорам в главке и в конечном счете кое-чего добился — доказал неотложность ремонтных дел и выторговал некоторые средства. Вернувшись, используя зимнее время (Горноуральский цирк работал лишь в летний сезон), перекрыл прохудившуюся кровлю, расширил закулисные помещения, косметику навел. Ближе к весне, приехав в главк вторично, в первый же день был принят управляющим.
— Выкладывайте, Александр Афанасьевич! Как на духу выкладывайте! — с хитроватой улыбкой щурился управляющий. — Помню, на первых порах и мне приходилось туго. Ох, как туго!
Он как бы приоткрывал лазейку для невеселых признаний. Костюченко, однако, ею не воспользовался. Напротив, доложил об успешном окончании ремонта и кратко перечислил произведенные работы.
— Изрядно, — оценил управляющий. — Тем более, средства отпущены были минимальные. Или же долгов наделали?
— Обошлось без долгов, — заверил Костюченко. — То помогло, что местные организации включили цирковые нужды в общий план городского благоустройства.
— Вот оно как. А вы что взамен?
— Обещал внеплановое представление отыграть для комсомола. Городской комсомольский актив трудился у нас на субботниках.
— Ну, это еще не самый страшный долг, — улыбнулся управляющий.
Затем перешли к текущим нуждам Горноуральского цирка, и Костюченко без обиняков пожаловался на отдел формирования программ:
— Яков Семенович Неслуховский — работник опытный, а тут допускает ошибку. Он ведь как рассуждает? Коль скоро в нашем цирке плохие сборы — пускай довольствуется номерами поплоше да подешевле. Хозяйская ли политика? Этак и вовсе отвадим зрителя!
— Что запланировано вам на открытие сезона?
— В том и беда. Ничего существенного!
— А получить что хотели бы?
Тогда-то Костюченко и назвал аттракцион Сагайдачного: слышал, что сильный аттракцион, к тому же на Урале еще не прокатывался.
— Сагайдачный? — призадумался управляющий. — Тут надо помозговать. С одной стороны, Сочинскому цирку этот аттракцион обещан. А с другой. Весьма вероятно, что мы Сагайдачного в одну поездку ответственную направим. Вот если бы выяснилось, что поездка состоится позднее. Пока обещать не могу, но подумаю, прикину.
Неделю провел Костюченко в главке, каждое утро вступая в спор с несговорчивым, прижимистым Неслуховским. И вдруг перемена.
— Бабушка вам ворожит! — ворчливо сказал Неслуховский. — Нынче получил команду — Сагайдачного к вам направить. И вообще программу подтянуть.
Этим он и занялся с Костюченко в его последний московский день. Когда же подошла нора прощаться, старик недоверчиво оглядел горноуральского директора:
— Сдается мне, Александр Афанасьевич, что обзавелись вы опытным советчиком. Уж больно настойчиво действуете. Интересно бы знать, если не секрет, кто именно инструктирует вас?
— Секрет, — ответил Костюченко. — Именно секрет!
Такова была недолгая история его директорства.
Настолько недолгая, что, приехав на вокзал, чтобы встретить Сагайдачного, Костюченко не мог не сказать себе: «Это что! Ремонтные дела да переговоры в главке — это еще цветочки. Только теперь, с открытием сезона, выяснится, на что я всерьез способен!»
Тут же по перрону мелкими шажками прогуливался Станишевский. Он первым увидел выходящего из вагона Сагайдачного.
В машине, по пути с вокзала, почти не разговаривали. Сагайдачный предпочитал сперва приглядеться к директору, сидевшему впереди, рядом с водителем. Костюченко также не спешил завязать разговор. Только раз, полуобернувшись, справился — ехать ли прямо в гостиницу или же сначала в цирк.
— Мы с вами у цирка выйдем, — распорядился Сагайдачный. — А семью пускай в гостиницу доставят. Кстати, те артисты, что поездом одним со мной приехали, квартирами обеспечены?
Костюченко ответил утвердительно и добавил, что съехались уже почти все. Последним завтра с утра должен прибыть Казарин.
Сагайдачный, кивнув, незаметно взглянул на жену: не обрадовалась ли известию о своем «родственничке». Нет, Анна продолжала хранить спокойствие и даже как будто не расслышала.
Остановились перед цирком. Выйдя из машины, резко захлопнув за собою дверцу, Сагайдачный не без иронии кинул Костюченко:
— Что ж, хвалитесь своими хоромами!
При этом приготовился к самому неприглядному, но ошибся. Зал — чисто прибранный, с удобными креслами, с аккуратно разровненным манежем — ничем не походил на ту дурную картину, что рисовал Васютин в поезде. И за кулисами не было тесноты.
— Прежде, если помните, Сергей Сергеевич, повернуться едва могли здесь артисты, — сказал Костюченко.
— Признаться, не помню, — отозвался Сагайдачный. — Давно здесь не был.
— В таком случае расскажу поподробнее, — с неизменным спокойствием продолжал Костюченко. — На том месте, где мы с вами находимся, прежде была конюшня. Сейчас она перенесена на двор, а за счет высвободившегося пространства.
— Так-то все так, — снова кинул Сагайдачный. — Не пришлось бы только при пустом зале начинать.
Костюченко дал краткую справку: на первую неделю, включая воскресные утренники, билеты проданы полностью, рекламой охвачен не только центр города, но и заводские, самые отдаленные районы. Там же работают выездные кассы.
— Так что теперь, Сергей Сергеевич, дело за вами, за артистами. В цирке я недавно, но слыхал про такое неписаное правило: премьеру дирекция обеспечивает, а дальнейшие представления — сами артисты. Так ведь?
Сагайдачный промолчал. Обойдя гардеробные, одну из них он закрепил за собой. Переговорил с приехавшим накануне ассистентом-механиком. Еще раз, пройдя на середину манежа, придирчиво оглядел зрительный зал. Затем собрался в гостиницу.
— Администратор может проводить вас, — предложил Костюченко.
— Благодарю. Не нуждаюсь.
И все же Станишевский пристал как банный лист:
— Как можно! Город отстраивается в невиданно быстрых темпах. Легко заблудиться!
Филипп Оскарович обладал равно и въедливостью, и способностью без остатка заполнять любые паузы. Ничуть не обескураженный молчанием Сагайдачного, торопливо поспевая за крупными его шагами, администратор болтал без умолку и о чем попало. Исчерпав другие темы, перешел к делам местной группы «Цирка на сцене» — благо как раз проходили мимо.
В подъезде гостиницы Сагайдачный столь решительно попрощался со Станишевским, что тому не оставалось ничего другого, как ретироваться. Однако, оставшись один, Сагайдачный не только не вошел в подъезд, но, напротив, повернул назад.
Он решил без промедления встретиться с Надеждой Зуевой. На всякий случай — точно для самооправдания — спросил себя: к чему такая спешка? Не лучше ли сначала осмотреться, справки навести стороной? Но даже не успел ответить на эти увещевания: уже стоял перед дверьми конторы «Цирка на сцене».
В прошлом это было, по-видимому, магазинное помещение: вход прямо с улицы, широкое витринное окно. За ним виднелась женщина, склоненная над бумагами, возможно бухгалтер или счетовод, задержавшаяся ради какой-нибудь срочной отчетности.
— Прошу извинить, — сказал, войдя, Сагайдачный. — Нуждаюсь в справке. Зуева. Надежда Викторовна Зуева. Вы не знаете: она сейчас в городе?
И узнал, что Зуева только на днях вернулась из поездки и сейчас репетирует.
— Собственной репетиционной площадкой мы не располагаем, — словоохотливо объяснила женщина. — Арендуем по соседству — у одной инвалидной артели.
Возможно, Надежда Викторовна еще не успела отрепетировать. Тут недалеко. Сразу за углом.
Красный уголок артели «Инкооптруд» занимал полуподвальное помещение: три ступени вниз под дворовой аркой, небольшое фойе и такой же крохотный зал, тесно заставленный скамьями без спинок. Занавес был раскрыт, и на сцене, освещенной одной-единственной дежурной лампочкой, со своими четвероногими друзьями репетировала Надежда Зуева.
Друзей было шестеро: пудель, фокстерьер, шпиц. Остальные три собаки не имели оснований настаивать на чистокровности своей породы.
Собаки сидели полукругом, каждая на низенькой подставке, поджав хвосты. Пудель протяжно зевал, а фокстерьер тщедушно вздрагивал и высоко вскидывал мордочку: казалось, он никак не мог свыкнуться со скудностью освещения.
— Алле! — произнесла негромко Зуева. Она стояла лицом к собакам, к залу спиной и потому не заметила, как, пропуская Сагайдачного, приотворилась дверь. — В чем дело, Пупсик? Ты не слышал? Я же сказала — алле!
Пупсик, он же фокстерьер, тоненько взвизгнул, но с места не тронулся. Остальные собаки безразлично продолжали обнюхивать свои подставки.
— Горе мне с вами! — вздохнула Зуева. — Собаки вы. Никакие не собаки. Одры!
Она повернулась к залу лицом, точно не в силах дальше общаться со своими друзьями. Свет лампочки упал ей на лицо, и теперь Сагайдачный мог без помех разглядеть бывшую жену.
— Горе мне с вами! — повторила Зуева.
Да, она была Зуевой, Надеждой Зуевой, Надей, Надюшей, первой его женой, его партнершей — когда-то из вечера в вечер, из года в год. И в то же время была совершенно чужой, более чем чужой — незнакомой, неизвестной.
Остолбенело остановившись посреди зала, Сагайдачный продолжал смотреть. Разве не на это намекал ему Казарин? Да что — намекал. Так прямо и предупредил — обрюзгла, сдала. И все-таки, как ни был подготовлен Сагайдачный, он не мог не поразиться той перемене, тому разрушению, какое воочию сейчас увидел.
Нельзя было дальше медлить. Надо было или уйти, сбежать, или же, напротив, набраться храбрости и объявиться. Сагайдачный так и сделал: он шагнул вперед. Зуева услыхала шаги и наклонилась к залу. И увидела Сагайдачного. И узнала, сразу узнала.
— Вот где снова довелось нам встретиться, Надя, — сказал Сагайдачный. — Не ждала, наверное? Я и сам не предполагал. Все дело в том, что главк разнарядку мне переменил.
Надежда Зуева, Надя, Надюша, фигура без малейшего изъяна, словно вырезанная тончайшим резцом (такой когда-то увидел и полюбил ее Сагайдачный!), стояла теперь перед ним по-нездоровому отяжелевшая, лицо набухшее, под глазами мешки.
— Да нет, я ждала, — отозвалась она наконец. — По городу всюду твоя реклама. Еще какая. Аттракцион крупнейший, под руководством, при участии. Смотри-ка, всего добился в жизни. Сын, слыхала, у тебя?
— Сын. В четвертый класс перешел.
— И жена подходящая? Ну конечно, как же иначе. Конечно, такая же отважная, как и ты?
Сагайдачный попробовал переменить разговор. С этой до оторопи незнакомой ему женщиной он не мог спорить или враждовать.
— Стоит ли обо мне говорить, Надя! Лучше про себя расскажи. Живешь-то как?
Ответу помешала собака, соскочившая с тумбы. Отбежав к кулисам, приподняла заднюю лапку.
— Это еще что? — крикнула Зуева, обнаружив непорядок. — Чего себе позволяешь? На место!
Собака вернулась, разочарованно свесив ухо.
— Как я живу? Интересуешься моей нынешней жизнью?
— Конечно! — с чуть напускной оживленностью подтвердил Сагайдачный. — Мы с тобой давно не встречались, но это не значит…
Еще раз, с обостренным вниманием, всмотрелась Зуева в лицо Сагайдачного. Странным, переменчивым сделался ее взгляд. Мелькнуло что-то не только недоброе, но и грозящее. Тут же сменилось мягким, затаенным, как будто издалека вернулся прежний — юный и чистый — образ: тот, что в последнее время так настойчиво вспоминался Сагайдачному.
Все еще храня молчание, Зуева вышла вперед, на авансцену. Она хотела спуститься в зал, но лесенка была отодвинута, и Сагайдачному пришлось помочь — протянуть для поддержки руку. Тяжело навалилась Зуева на руку.
— Эх, Надя, Надя! Как же ты так? — проговорил Сагайдачный.
Он не хотел обидеть. Непроизвольно вырвалось. Но Зуева разом отпрянула, и тотчас на ее лице исчезло все то, что с таким усилием пыталось пробиться.
— Кыш! Убирайтесь! Прочь пошли! — хрипло крикнула Зуева собакам.
Кинулись врассыпную. Чьи-то руки, высовываясь из-за кулис, хватали собак на бегу.
— Правильно, Сережа. Это ты правильно заметил. Не такой я была. Значит, интересуешься, как нынче живу? И Жанной, наверно, тоже интересуешься?
— А как же! — воскликнул Сагайдачный. — Так ей и передай: пусть готовится к встрече с отцом!
И осекся. Вдруг увидел перед собой злорадные глаза.
— К встрече с отцом, говоришь? Ну и богатый же ты папаша. Там сынок, здесь дочка. Все еще называешь Жанну своей дочерью?
— Она мне дочь, — сдержанно, но твердо сказал Сагайдачный.
— Да ну!
— Она мне дочь, — повторил он громче. — Разве моя вина, что ты пожелала скрыться? Все могло бы быть иначе. Ты сама отказалась от помощи. Затем и вовсе скрылась.
И тут, встретясь опять глазами с Зуевой, понял наконец, что она уже давно — не месяцы, а годы — ждала-дожидалась этого разговора. И теперь все выскажет.
— Ошибаешься, Сереженька. Нет у тебя, не осталось дочери. Жива, здорова, а не осталось, — ответила Зуева, раздельно выговаривая каждое слово. — Да и откуда бы Жанне быть тебе дочерью, если знает все о тебе: как разуверился во мне, как бросил. И про цирк она все знает. Слышишь? Все знает. Ничем теперь ее не приманишь к цирку!
— Твоя работа?
— Мое воспитание!
— Пакость твоя! — кинул Сагайдачный, теряя голову (чего угодно, но такого поворота в разговоре он не ждал). — Нет уж, не допущу, чтобы дочка. Сам с ней объяснюсь!
— Жанну не тронь! — с отчаянной и яростной болью вскричала Зуева. — Девочка в тысячу раз лучше. Да, она лучше и тебя, и меня. Чище, честнее. Уж кому, как не мне, знать, каков ты на самом деле: все о себе, для себя. Она и об этом знает! И не нуждается в тебе! Не нужен ты ей!
Сагайдачный не стал дальше слушать. Ударом кулака распахнув дверь в фойе, он не вышел — ринулся из зала. Еще удар кулаком — и оказался на улице.
Горели высоко звезды. К ним, полыхая, тянулись заводские зарева. Дул свежий ветерок, но не мог остудить лицо Сагайдачного.
«Кончено с этим! Покончено! — приказал он себе. — Я с открытой душой, по-хорошему, а она. Дочь против меня настроила. Ладно же! Ни ее, ни дочь больше знать не хочу!»
В гостинице, на пороге номера, столкнулся с Анной.
— Как ты задержался. Мы с Гришей и распаковаться успели, и проголодаться. Здесь, говорят, ресторан неплохой. Идем скорей ужинать.
Он так поглядел на жену, точно впервые увидел.
В этот вечер Жанна чуть не опоздала в спортивный клуб.
Ей полагалось заниматься с семи часов вечера, но пришлось долго ждать трамвая, и потому лишь в самую последнюю минуту, запыхавшись, на ходу застегивая поясок костюма, она появилась на пороге зала.
— Ох и досталось бы снова тебе от Никандрова, — подкусил кто-то.
— А где он?
— Да тут!
Андрей Никандров, инструктор клуба, находился на той площадке, где был установлен турник. Одной рукой схватясь за оттяжку снаряда, другой, приподнятой, Никандров как бы сопутствовал вращению гимнаста. Когда же, оторвавшись от перекладины и недостаточно четко придя вниз, на мат, гимнаст пошатнулся — подозвал его и объяснил допущенную ошибку. Тут же заметил Жанну (она подошла ближе), кивнул: «Сейчас!», но не прервал объяснения:
— Следите за равномерным распределением тяжести. Соскок должен быть безукоризненно точным, литым!
В легких синих брюках, в белоснежной майке, плотно облегающей торс, Никандров выглядел юно (в действительности ему было под тридцать). Фигура стройная, скорее гибкая, чем мускулистая. Однако на руках, обнаженных до плеч, с тугой рельефностью обозначались бицепсы.
— Здравствуй, — сказал Никандров. — А я уж подумал — снова запаздывает Жанна!
— Ничего подобного. Я минута в минуту!
— Жаль только — минут этих у нас все меньше остается, — улыбнулся он в ответ. Улыбка была суховатой, одними уголками губ. — А потому сделай разминку, и начнем!
В первый момент перекладина трапеции показалась холодной, неподатливой. Но затем, стоило перейти в убыстренный кач, вслед за ним начать балансы и обрывы — все то, что придает работе воздушного гимнаста до невесомости легкую пластичность (какая обманчивая легкость!), — все переменилось, и Жанна радостно почувствовала: покорной, послушной сделалась трапеция.
Жанна и в школе увлекалась спортом: стометровку бегала, входила в волейбольную команду, участвовала в лыжных вылазках. Возможно, это увлечение подсказывалось инстинктом самосохранения: девочку тянуло к тому, чего не имела дома, — к здоровому и светлому, физически полноценному. Придя на завод, с первых же дней отыскала дорогу в спортивный клуб. И все же сперва не могла решить, на чем именно сосредоточить силы: то в одной секции занималась, то переходила в другую.
Однажды, нечаянно обернувшись, заметила наблюдающий взгляд Никандрова. Сперва не придала этому особого значения, а потом, убедившись, как пристально продолжает наблюдать инструктор, спросила у одной из подруг:
— Чего он так смотрит?
— Не обращай внимания! — ответила та. — Он всегда такой. Ужасно, до невозможности серьезный!
Наступил Первомайский праздник. Утром, весело распевая песни, Жанна шагала в колонне заводских демонстрантов. Вечером отправилась в Дом культуры — на молодежный бал.
Призывно грянул оркестр, но первой, самой смелой пары еще не находилось. Тогда-то — напрямик через зал, ничуть не смутясь от того, что к нему обратились сотни глаз, — Никандров подошел к Жанне:
— Разрешите?
Танцевали много, весь вечер. И в перерывах между танцами оставались вместе. Но странное дело, инструктор и теперь не спешил завязать разговор. Жанна поглядывала на него и выжидала.
Танец за танцем. Стены зала неслись навстречу, приближались почти вплотную. Однако в самый последний момент Никандров искусно менял направление, и опять раскрывался простор для танца, и конфетти разлеталось вокруг цветной метелью, и плечи щекотно опутывал серпантин.
В разгаре был последний танец, когда Никандров наконец нарушил молчание:
— Возможно, вы замечали. Я давно наблюдаю за вами!
— Подруги мне говорили.
— А сами не замечали?
— Да нет, не приходилось, — ответила Жанна. Потом поправилась: — Разве что раз или два! — Покраснела при этом, точно в чем-то уличенная. И вдруг рассердилась — Между прочим, вам бы следовало давно объяснить, что означают все эти взгляды?
Никандров кивнул:
— Объясню.
Ни на миг не прерывая танца (стены опять понеслись навстречу), он сообщил, что своей ближайшей целью ставит укрепление гимнастической секции.
— Потому-то, девушка, я и приглядывался к вам.
— Меня звать Жанной.
— Ладно. Вот что, Жанна. Есть такой красивый воздушный снаряд — трапецией называется. Думаю, вам был бы смысл попробовать. Правда, в официальные спортивные программы снаряд этот не входит. Но в индивидуальном порядке. Лично я убежден, что именно здесь ваше настоящее призвание.
Подружки на следующий день сказали: «Вот это да! Закружила ты на балу инструктора!» Жанна лишь отмахнулась, всем своим видом давая понять, что не придает значения вчерашнему. Однако спустя несколько дней приступила к занятиям под руководством Никандрова.
Изменился ли он? Нисколько. Остался таким же сдержанным, рассудительным, немногословным. И очень требовательным: ни в чем не давал поблажки.
«И откуда он такой? — иногда роптала Жанна. — Вот возьму и перестану ходить!» Но это были пустые угрозы, с каждым днем все желаннее становились занятия, трапеция, воздух.
Постепенно разузнала кое-что о своем наставнике. Оказалось, что до призыва в армию Никандров работал на этом же заводе, у станка. Отслужив армейский срок, пошел в Институт физической культуры. А после, окончив институт, опять появился на заводе — но уже не в цехе, а в спортивном клубе, в качестве инструктора.
— А ты чего интересуешься? — спросили подружки. — Никак по душе пришелся?
— Да нет, хотя, конечно, он толковый, знающий.
Месяц спустя Никандров предложил:
— Если хочешь, будем говорить друг другу «ты». Конечно, если хочешь.
— Хочу, — ответила Жанна и удивленно поймала себя на каком-то волнении.
Затем опоздала раз на занятие. Построив группу, Никандров вызвал Жанну вперед. Стал сердито отчитывать:
— Предупреждаю, Сагайдачная. Если хоть раз еще повторится…
Она стояла сердито потупясь и думала: «Ага, голубчик! При других не решаешься обратиться на «ты»?
И услыхала:
— Ты это запомни, Жанна! Никто с тобой цацкаться не будет!
Несколько дней после этого ходила с оскорбленным видом, а потом рассудила — сама виновата, не на кого пенять. И с этого дня сделалась особенно точной, дисциплинированной.
Сверху спортивный зал как на ладони. И зал, и множество юношей и девушек, занимающихся в нем.
Они занимаются на различных снарядах, отрабатывают баланс и прыжок, выжимают гири, колотят в боксерские груши. Это внизу. А здесь, под потолком, залитым яркими лампионами, — здесь, по мере того как идет занятие, ощущение все большей собранности и уверенности.
После, когда Жанна спустилась вниз, Никандров ее похвалил:
— Молодцом!
— Правда? Я сама почувствовала.
— Только смотри: чтобы и дальше так же! Иди переоденься. Я подожду.
Вскоре, как уже не раз до того, вместе вышли из клуба. И вот о чем зашел по пути разговор.
Сначала о молодежном спортивном празднике. Каждый год в начале июля на городском стадионе проводился этот праздник.
— Нынче меня приглашают участвовать, — сообщил Никандров. — С упражнениями на кольцах. Я еще в институте выступал. Кольца, подвешенные к вертолету.
— К вертолету? Это как же — над землей?
— Ну да. Только, конечно, высота небольшая, чтобы можно было разглядеть гимнаста.
Жанна зажмурилась, постаралась представить себе и вертолет, и Никандрова, висящего под ним на кольцах. Потом тряхнула головой:
— Все равно очень здорово! И не боишься?
— Там, наверху, не до того, — улыбнулся Никандров. — А тебе бы, Жанна, не хотелось выступить?
— То есть как? На празднике? Думаешь, смогла бы?
— Все зависит от того, как дальше будешь заниматься, — уклончиво ответил он. И переменил разговор, остановясь перед уличной афишной тумбой. — Ишь как цирк открытие свое анонсирует! Между прочим, я и по этой линии получил предложение. Вчера повстречал одного журналиста знакомого. Он к нам в часть наведывался, когда я армейскую службу проходил. Теперь в газете здешней — отделом искусства и культуры ведает. Он и предложил мне с ходу рецензию писать на цирковую программу. Дескать, мне, как спортсмену, и карты в руки. Конечно, это не совсем так: спорт и цирк не одно и то же. А все же предложение заманчивое. Правда?
Жанна не откликнулась. Казалось, все ее внимание обращено к цирковой афише. И даже вслух начала читать:
— Лузановы, молодежная эксцентрика. Торопов, жонглер. Столбовая, в мире крылатых. Кто это — крылатые?
— Думаю, птицы, — объяснил Никандров. — Слыхал, что некоторые из птиц очень восприимчивы к дрессировке.
Жанна, кивнув, продолжала:
— Вершинины, музыкальные эксцентрики. Буйнарович, силовой акт. Багреевы, воздушные гимнасты.
— Кстати, — перебил Никандров, — тебе бы этот номер полезно посмотреть. Хочешь пойти со мной на открытие?
На улице было темно, Жанна стояла вполоборота к фонарю, и все же Никандров заметил, как она нахмурилась.
— Да нет. Зачем мне? Не хочу!
— Странно ты рассуждаешь, — удивился Никандров. — Как это зачем? Чтобы испытать удовольствие, радость! Лично я очень уважаю цирковое искусство. Гордое оно. Иначе не скажешь — именно гордое. Лучше всяких слов убеждает, сколько совершенного, прекрасного заложено в твоем теле! Почему ты не хочешь.
— Не хочу! — повторила она. И вдруг добавила, набравшись решимости: — Хочешь знать: этот Сагайдачный. Этот, что повсюду на плакатах. Он мой отец!.
— Отец? Но ты никогда, ни разу.
— Верно. Не говорила. Не к чему говорить. Он с мамой расстался, когда я была еще маленькой.
— Ну а ты — ты-то сама к нему как относишься?
— Никак! Он для меня отвлеченное понятие!
— Постой! Но ведь отец же!
— Мало ли что. Был отцом, а теперь.
— Я бы так не мог, — сказал Никандров. — Возможно, потому, что рос сиротой, ласки родительской не видел. Эх, объявился бы у меня сейчас отец!
При этом, как показалось Жанне, взглянул на нее с укором. Подумала: «Надо бы досказать, объяснить, при каких обстоятельствах остались мы с мамой одни!» Но к этому рассказу не смогла себя принудить.
Остаток пути промолчали. Лишь у подъезда — обычно он здесь прощался с девушкой — Никандров спросил опять:
— Ну, а все же? Если я соглашусь писать рецензию. Может быть, все же пойдешь со мной в цирк?
— Нет, не пойду.
— Почему? Из-за матери?
— Да нет же. Как ты, Андрей, не понимаешь? Мне самой так спокойнее!
Утром, услыхав шум затормозившей у крыльца машины, Ефросинья Никитична догадалась, какой к ней пожаловал гость. Поспешила навстречу. Действительно, это был Казарин. И не один. За его спиной стояли два человечка. «Ахти мне! Никак, с ребятишками!» — подумала Ефросинья Никитична, и вовсе растерялась, когда, шагнув вперед, человечки учтиво поклонились ей и она увидела их лица — не по-детски серьезные, даже морщинистые.
— Помощники мои, — с улыбкой пояснил Казарин. — Прошу не беспокоиться. Жить они будут отдельно.
Продолжая улыбаться (только теперь Ефросинья Никитична приметила странность этой улыбки, как бы наброшенной поверх недвижимо холодного лица), Казарин прошел в приготовленную ему комнату.
— Как вам нравится мое жилище, Семен Гаврилович? А вам, Георгий Львович?
Лилипуты ответили не сразу. Семен Гаврилович (видимо, он был старшим) сперва окинул комнату острыми, чуть раскосыми глазками. Потом изрек снисходительно:
— Ничего. От цирка, правда, далековато. А так жить можно.
Георгий Львович тем временем вскарабкался на подоконник. «Ах ты, малыш!» — растроганно подумала Ефросинья Никитична, едва удержавшись от желания подсадить. Хорошо, что удержалась: «малышу» было за тридцать.
— Садик за окошком, — тоненько и мечтательно сообщил Георгий Львович. — Приятно, что садик. Воздух чистый, цветочки.
— Ну, значит, все в порядке, — подвел итог Казарин. — Что же касается отдаленности от цирка — она меня не смущает. Считаю даже плюсом. Возраст мой таков, что не следует избегать пешеходных прогулок. За дело, друзья!
Раскрыв большой, черной кожи, чемодан, с помощью лилипутов он стал вынимать и раскладывать вещи.
Ефросинья Никитична предложила поставить самовар.
— Благодарю вас. В поезде мы успели позавтракать. Да и в цирк спешить надо. Ну, а как вы поживаете, дорогая Ефросинья Никитична? Как самочувствие Нади? Как Жанна?
Обо всем этом Казарин расспрашивал таким заинтересованно-интимным тоном, точно был не жильцом, не пришлым человеком, а близким родственником. Ефросинья Никитична невольно поддалась такой иллюзии:
— У нас, Леонид Леонтьевич, все слава богу. Надюше скоро опять в поездку, а пока что в городе. И у Жанночки все хорошо, редкий день когда не забегает. Так что сами не сегодня-завтра увидите!
— Я буду очень рад, — заверил Казарин.
Спустя полчаса он вышел из дому. Впереди — чинной парой — лилипуты. Соседские мальчишки, и без того снедаемые любопытством (на окраинной этой улочке легковые машины появлялись редко), как привороженные двинулись вслед. Постепенно ребячья гурьба делалась все многолюднее.
На одном из перекрестков встретился броский плакат: рука в белоснежной перчатке на аспидно-черном фоне, папироса, зажатая между пальцев, и надпись, как бы возникающая из дымчатых табачных завитков: «Лео-Ле! Чудеса без чудес!» Чуть ниже, остроконечным почерком, вторая строка: «И все-таки чудеса!»
Остановившись перед своим плакатом, Казарин неторопливо достал портсигар, раскрыл его — блеснула замысловатая монограмма, — вынул папиросу, постучал ею по крышке, а затем.
В каждом городе, рекламно предваряя свой первый выход на манеж, Казарин прибегал к этому трюку и даже сопровождал его небольшой игровой сценкой.
Итак, вынув папиросу и постучав ею по крышке портсигара, он огляделся по сторонам, словно в поисках огня. Лилипуты поспешили на помощь: один достал спичечный коробок, другой чиркнул спичкой. Однако Казарин предпочел иной способ: наклонился к папиросе, нарисованной на плакате, и без малейшего усилия прикурил от нее. Мальчишки ахнули. Подарив им все такую же холодную улыбку, Казарин затянулся со вкусом — колечко в колечко, выпустил дым и неторопливо двинулся дальше.
Багаж Лео-Ле, прибывший еще накануне вечером, состоял из множества массивно сколоченных, надежно обитых железом ящиков (на каждом из них броско было обозначено имя иллюзиониста). Ассистенты уже приступили к распаковке. Семен Гаврилович и Георгий Львович, переоблачась в рабочие халатики, поспешили присоединиться к ним.
Наблюдая за тем, как из ящиков извлекаются всевозможные аппараты причудливого вида, Казарин снова подумал: «Да, сейчас для меня всего важнее обзавестись Хорошими ассистентами. Какой бы эффектной ни была аппаратура, она одна не может решить успех. Интересно, смогу ли уговорить Жанну?»
От этих мыслей его отвлек инспектор манежа Петряков:
— С приездом, Леонид Леонтьевич. Вовремя прибыли. Завтра с одиннадцати утра репетиция парада-пролога,
— Кто ставит?
— Специального режиссера нет, Сергей Сергеевич Сагайдачный согласился.
— Ах, вот как? Лучшего быть не может!
Озабоченно кивнув, Петряков устремился дальше по закулисному коридору, а Казарин направился в зрительный зал. Вошел — и сразу окунулся в предпремьерную горячку.
Казалось бы, у циркового артиста, по нескольку раз в году переезжающего из города в город, должно быть притуплено ощущение премьеры. Номер отрепетирован, выверен в каждом трюке, и аппаратура выверена: чего же еще? Но нет, артист есть артист, и каждый раз волнуется, точно ему впервые предстоит выйти с номером, и с замиранием сердца гадает: как-то встретит, как примет зритель?
Многолюдно было в зале. Многолюдно и шумно. Оркестр, с утра расположившийся в своей раковине, без устали разучивал партитуры номеров. Артисты репетировали под оркестр. Электрики то так, то этак пробовали свет, и он, разноцветно вспыхивая, слепил глаза. С манежа кричали: «Прекратите! Невозможно репетировать». Старший электрик сердито отвечал, высовываясь из осветительской будки: «Я что — для себя стараюсь?»
Дирижер стучал по пюпитру: «Внимание! Еще разок! Начали!» И снова пробы музыки, пробы света, прогон отдельных трюков и номеров.
Первым Казарина заметил Васютин. Он репетировал со своей неизменной Пулей — заставлял ее стоять у него на голове на задних лапках и при этом ободряюще приговаривал: «Ай, бравушки! Ай, умница!» У обоих — и у клоуна, и у собачки — глаза были ласковые, умиленные.
— Наше вам, Леонид Леонтьевич! — крикнул Васютин. — Только с поезда? Все ли в порядке?
— Не жалуюсь, Василий Васильевич. А у вас?
— Пока не скажу. Пока неизвестно, — озабоченно вздохнул Васютин (Пуля продолжала покорно стоять у него на голове). — Так сказать, в ожидании нахожусь. С часу на час жена должна разрешиться!
— А чего же тебе неизвестно, Васечка? — вмешалась в разговор дрессировщица птиц Столбовая. — Уж коли завел такую моду — дочку за дочкой, и на этот раз девчонку ожидай!
Васютин руками развел: мол, готов на все.
Взяв Казарина под руку, Столбовая отвела его в сторону:
— Слыхала, новый номер готовишь? (Со всеми без исключения она была на «ты»). Ну и правильно. От молодых отставать нам нельзя. Ишь сколько их!
Действительно, молодежь преобладала на манеже. Всего минуту назад под куполом закончили подвеску своего снаряда воздушные гимнасты Виктория и Геннадий Багреевы — в недавнем прошлом выпускники Циркового училища, уже успевшие стать лауреатами международного конкурса. Только спустились они по веревочной лестнице вниз, как сразу закипела на манеже репетиционная страда. На одной его стороне тренировались акробаты-прыгуны Федорченко: шестерка крепких, пружинисто-быстрых молодцов и с ними девушка — легкая как пушинка. На другой стороне манежа повторяли свои каскадные трюки молодые эксцентрики Ирина и Дмитрий Лузановы. А у форганга в это же время неутомимо крутил мячи жонглер Адриан Торопов.
— А ваши дела как, Варвара Степановна? — осведомился Казарин, окинув взглядом плотно заселенный манеж. — По-прежнему с птицами?
— Ас кем же еще! Сам увидишь, какие крылатые таланты воспитала!
Тут подошел Буйнарович. С такой силой руку тряхнул, что Казарин поморщился. С ним рядом — халатик поверх трико, балетные туфельки, продетые для сохранности в сандалии на деревянной подошве, — стояла Зина Пряхина, дожидалась, когда очередь дойдет до нее и дежурные униформисты натянут над манежем проволоку.
— Порядок, выходит! — прогудел Буйнарович. — Все артисты, выходит, на месте!
И опять, глуша все вокруг, заиграл оркестр. И опять электрики включили слепящие прожекторы.
Казарин вернулся за кулисы. Багаж его был уже распакован и перенесен в отдельную кладовую. Сбоку от форганга появилось авизо, составленное Петряковым, — очередность номеров в предстоящей программе. Первое отделение предстояло заканчивать Лео-Ле, второе целиком отведено было аттракциону Сагайдачного. «Так-то, уважаемый Сергей Сергеевич. Не хотелось, ох не хотелось вам этого, да ничего не попишешь: придется встретиться со мной в одной программе! Кстати, где же Аня?»
Казарин тут же отправился на розыски двоюродной сестры, но нигде не смог ее найти: ни в зале, ни за кулисами, ни в фойе. «Что ж, увидимся позднее. Пока что познакомлюсь с директором».
В кабинете у Костюченко находился Вершинин. Он и сейчас улыбался, но улыбка была горьковатой, с оттенком обиды:
— Ей-богу, товарищ директор, не могу понять. Лузановым — только-только пришли из училища — квартира со всеми удобствами, отсюда два шага, а нам. Не хочу хвалиться, но жена моя в свое время два курса музыкального училища окончила, Восьмого марта неоднократно в приказах отмечалась. Не говорю уже о том, что номер наш имеет высокохудожественное звучание. А что предоставили нам в смысле квартиры?
Таков был Вершинин. Вечно кому-нибудь завидовал, что-нибудь выканючивал. Костюченко, однако, этой его особенности не знал и потому проявил сочувствие:
— Я обязательно выясню, почему вас поселили в неудобной квартире. При первой же возможности исправим положение!
— Да уж, попрошу, — поджал губы Вершинин. — Конечно, Сергей Сергеевич Сагайдачный заступился бы за меня. Просто не хочется лишний раз беспокоить.
Наконец, заручившись директорским обещанием, Вершинин удалился. Казарин назвался и поспешил заверить, что со своей стороны никаких претензий не имеет.
— Спасибо и на том, — с облегчением вздохнул Костюченко. — А то, поверите ли, просто зарез. Да еще сюрпризы. В программу предполагался соло-эквилибрист, а вместо него неожиданно прислали семью Никольских. Большая разница — один человек или пятеро. Изволь в последний момент еще одну квартиру подыскать!
— Задача! — посочувствовал Казарин. — Накануне премьеры артисту нелегко, а директору подавно!
Он всегда умел находить общий язык с собеседником, безошибочно настраиваться на соответствующий тон, тем самым располагая к себе.
— Не берусь судить, насколько справедливы жилищные претензии Федора Ильича Вершинина. Предположим даже, что квартира и в самом деле попалась ему с изъянами. Стоит ли, однако, фиксировать на этом внимание?
— Правильно, — согласился Костюченко. — Хоть и недавно я в цирке, а успел заметить: для настоящего артиста интересы искусства превыше всего. Взять такой пример. Живет при нашем цирке старый один, можно сказать, старейший артист. Дряхлый, немощный, трудно даже представить, что был когда-то знаменитым жокеем. Так вот, стоит завести с ним разговор о манеже.
Услыхав имя этого старейшего жокея, Казарин изумленно воскликнул:
— Что вы говорите! Неужели жив еще? Он родственником мне приходится!
— Не только жив, но и обладает отличной памятью, живо интересуется всем, что происходит в цирке. По существу, в эту зиму был моим первым советчиком. Обязательно навестите. Как выйдете во двор — флигелек направо.
Распрощавшись с Костюченко, Казарин напрямик отправился к нежданно отыскавшемуся родичу. Вышел во двор. Конюх водил перед конюшней лошадь, и она, капризно выгибая точеную шею, тихонько пофыркивала. На пороге конюшни стоял Матвей Столетов — конный дрессировщик и наездник. На земле он был тяжеловат, коротконог, но зато в седле обретал удивительную статность и легкость.
— Но-но, не балуй! — прикрикнул он на лошадь, когда она рванула повод. И поинтересовался, здороваясь с Казариным: — К старику на поклон? Я тоже вчера захаживал.
Флигелек — небольшой, в два всего окна — ютился бок о бок с конюшней. Казарин постучал. И удивленно отступил на шаг, когда отворилась дверь.
Анна Сагайдачная стояла за порогом.
Николо Казарини и в самом деле был старейшим. Родители его — выходцы из Италии — еще в середине прошлого века начали свой путь по России: от ярмарки к ярмарке, от балагана к балагану. Дети пошли — два сына, дочь, за ними Николо. Постепенно детей приучали к цирковому делу, с четырех-пяти лет они наряду со взрослыми участвовали в представлениях, и в дальнейшем это позволило семейству Казарини обходиться без посторонней помощи, собственными силами заполнять программу. Дети росли, становились взрослыми и сами, найдя подруг, растили потомство. Цепким, выносливым оказалось семейство — сумело прижиться на новой родине.
Давно, очень давно появился на свет Николо. Успели окончить жизненный путь и братья, и сестра. И остался Николо единственным из того самого первого поколения, что когда-то народилось на русской земле.
С детства Казарин не раз слышал всевозможные притчи о старейшем своем родиче — невозможно дерзком и самостоятельном. Рассказывал о нем покойный отец, часто вспоминали и в семействе дяди. Как правило, рассказы эти заканчивались одинаково осуждающе: «Ай-ай! Такие ангажементы, такой успех повсюду имел, а ничего не накопил, не нажил!» Этого-то и не могли простить. Деньги в семействе Казарини почитались свято.
Затем, вступив в самостоятельную цирковую жизнь, Леонид Казарин сам повстречался однажды со своим удивительным предком. Встреча была недолгой, на перепутье, но в памяти Казарина сохранился ироничный голос: «Дай-ка поглядеть на тебя. В кого пошел? Родственников у меня хватает, да все не такие, каких бы хотел!» С тех пор Казарин больше не встречал Николо и был убежден, что жизнь древнейшего родича давно уже окончилась.
Сейчас, вслед за Анной войдя в комнату, Казарин услыхал слабый, дребезжащий голос:
— Кто там, Анюша? Кто пришел?
— Леонид пришел, дедушка, — отозвалась она с запинкой. — Леонид Леонтьевич!
— Ах, это он. Пускай войдет.
Старик сидел, вернее — полулежал в кресле. А за спиной у него вся стена была в афишах. С затрепанными краями, с лубочной резкостью красок — афиши свидетельствовали о тех давно прошедших временах, когда не только в России, но и в крупнейших европейских цирках гремело имя наездника-жокея, прима-жокея, экстра-жокея Николо Казарини.
Победно смотрел он с афиш: короткая куртка, расшитая позументом, лакированные полусапожки без каблука, ноги, обтянутые трико. В одной руке полосатая каскетка, в другой — тонкий хлыстик. Белозубая улыбка из-под нафабренных усиков. Ах, как полон был сил, как упоен был гибким своим телом этот молодой красавец!
Теперь же в кресле сидело существо, напоминающее не столько человека, сколько мумию, мощи, почти скелет. Пальцы рук как искривленные крючки. Омертвелая кость заострившихся колен. Череп без единого волоска, обтянутый истончившейся и побуревшей кожей.
— Подойди поближе, Леонид. Я уж подумал — навестить позабудешь.
— Что вы, дедушка. Только утром приехал сегодня и немедленно. Вы превосходно выглядите! Радостно убедиться!
Теперь старик поднял, наконец, веки. В разительном несоответствии с омертвело недвижимым телом оказались его глаза — большие, глубокие, неугасимо насмешливые.
— Вот, значит, как? Говоришь, превосходно выгляжу? Чего ж другого ждать от тебя? В иллюзиях, слыхал, преуспеваешь. Оно и видно. Иллюзионист!
— Что вы, дедушка! Я от чистого сердца!
— От чистого? Хорошо, если так! Садись поближе. И ты садись, Анюша.
— Я, дедушка, лучше пойду. Муж, верно, дожидается.
— Никуда не денется муж. Интересно мне поглядеть и на тебя, и на Леонида. На младших. А муж потерпит, никуда не денется.
Анна покорно присела. Украдкой взглянув на нее, Казарин убедился: красивая, по-прежнему красивая. И вспомнил прошлое.
Жизнь его в семействе дяди подошла к концу. Уезжал рано утром. Анна подстерегла момент, когда никого вблизи не было, и порывисто прильнула щекой к щеке.
— Дожидаться будешь? — спросил он и почувствовал, как вспыхнула ее щека. — Я вернусь и увезу тебя. Дождешься?
Она прижалась еще сильней.
Вернуться смог лишь через несколько лет. При первой же встрече напомнил про уговор, но Анна, коротко качнув головой, ответила, что выходит за Сагайдачного. Ответила деловито, сухо. И не было больше косы до пояса — ее сменила чинная прическа. И глаза стали какие-то холодные.
— Что с тобой, Аня? Переменилась сильно.
— Разве? Просто выросла, жизнь научилась различать.
— Скажи: научили!
Не захотела ответить.
Тогда, заставив себя улыбнуться, Казарин поздравил:
— Желаю самого доброго. Семейного счастья и кучу детей!
— Зачем так много? Я не жадная.
— Как видишь, не жаден и я!
Да, она сохранила красоту. Настолько, что Казарин, перестав таиться, устремил на нее откровенно восхищенный взгляд.
— Ты не обижайся, Аня, что так смотрю. Мне сейчас почудилось. Правда, дедушка, такой же точно Аня была и в юности?!
— Сыну моему скоро десять лет, — напомнила она.
— То сыну. Ему пускай десять, атебе…
— Мне тридцать четыре, — опять, на этот раз чуть резче, напомнила Анна.
Тогда, точно решив до времени обойти стороной какой-то острый угол, Казарин переменил разговор, снова обратился к старику:
— А вы как же, дедушка, сюда, в этот цирк, попали?
— А мне, Леонид, надоело находиться при родственниках на положении лишнего багажа. Всю жизнь избегал кому-нибудь в тягость быть. Теперь и подавно! Тут как раз мы в здешний цирк попали. Я с тогдашним директором и сговорился. Сильно он пил, директор тогдашний. Потому и смекнул, что на руку ему держать при цирке такого старичка, как я: и схорониться можно у него, и выпить без свидетелей. Вот так я и прижился. Ну, а ближе к осени надеюсь на юг перебраться. Хочется напоследок тепла. Там, на юге, сейчас для нас, цирковых стариков, дом отстраивают.
Долгая речь заметно утомила Николо. Он поник головой, прерывистым сделалось дыхание. И руки свесились, соскользнули с колен.
— Задремал, — шепнул Казарин, обернувшись к Анне. — Почему, сестричка, ты так со мной неприветлива?
Она лишь сдвинула брови. Она не подозревала, что такой трудной окажется встреча.
В чем Анна могла себя винить? Правда, не дождалась Леонида, нарушила уговор. Но разве он, этот уговор, не был сплошным ребячеством? Мало ли какие беспочвенные планы строятся в юности! В самом деле, что мог всерьез предложить ей Леонид Казарин? Да, он ей нравился. Но ведь он еще только-только становился на ноги. А тут Сагайдачный — сильный, уверенный, признанный артист. «Не прогадаешь!» — сказали родители. И Анна сделала выбор. Почему же так трудно сейчас разговаривать с Леонидом?
— Ну, а ты? — снова спросил Казарин. — Ты своей жизнью довольна?
— Я? Конечно!
— Другими словами, счастлива?
— Конечно! — все так же твердо, но на этот раз отведя глаза, повторила Анна. — А ты, Леонид? Как ты устроил свою жизнь?
— Видишь ли. Если говорить о работе — работаю много, добился немалого, перспективы основательные. Ну, а в остальном. Тут похвалиться, пожалуй, нечем. По-прежнему холостяк.
— Почему? Стоило бы тебе захотеть.
— Видишь ли. Мне не хочется. И ты прекрасно знаешь. — Анна сделала протестующе быстрое движение, но оно не остановило Казарина. — Да, да, ты прекрасно знаешь, откуда это началось! Сначала я хотел тебя. Хотел по-молодому, жадно, не сомневаясь, что право мое на тебя бесспорно. Ну, а затем, когда ты передумала, решила связать свою жизнь с Сагайдачным.
— Ты по-прежнему плохо к нему относишься?
— Нет, почему же? Видный артист, человек, с которым ты нашла свое счастье! Да, так вот. Ты сделалась женой Сагайдачного, и с этого момента единственным моим желанием осталось — знать, что тебе хорошо, что твоя семейная жизнь удачна. Что же касается моей, холостяцкой, — право, даже не стоит о ней говорить!
Так рассуждал, чуть впадая в декламацию, Казарин.
До нынешнего своего приезда в Горноуральск не так уж часто вспоминал он молодое увлечение. Но сейчас, опять увидя Анну, почувствовал себя актером, восстанавливающим в памяти некогда выигрышную роль.
— Спасибо, Леонид, — отозвалась Анна. — Теперь я вижу: ты остался мне другом. Разумеется, и я, и Сергей Сергеевич — мы тоже относимся к тебе по-родственному. А теперь пойдем. Дедушка пускай себе дремлет. А мы пойдем. Обоим нам пора.
Вышла из комнаты первой. За ней, стараясь неслышно ступать, прошел Казарин. В последний момент, уже на пороге, он подумал: «Как видно, Аня понятия не имеет, что здесь, в Горноуральске, находится первая семья Сагайдачного. Что ж, пока и мне заговаривать об этом не к чему!»
Дверь флигелька затворилась. Со стены во всей своей литографской яркости продолжал улыбаться прима-жокей, экстра-жокей. Он и улыбался, и взмахивал каскеткой, и, догоняя на курсе скачущую лошадь, совершал у нее на спине удивительные прыжки — курбеты, флик-фляки, сальто-мортале.
Впрочем, не только этот жокей глядел вслед Анне Сагайдачной и Леониду Казарину, пока они не скрылись за порогом. Смотрел им вслед и старик, полулежавший в кресле. Малейшей дремы не было в том испытующем, остром взгляде, каким проводил Николо Казарини своих потомков.
Сагайдачный режиссером не был. Но, как и всякий артист, проживший в цирке немалую жизнь, с течением лет он приобрел самые различные навыки, стал, что называется, мастером на все руки. Так и с прологами. Однажды режиссер, обещанный главком, не смог приехать. Сагайдачного упросили возглавить репетиции, и с непривычным этим делом он как будто справился: во всяком случае, в печати пролог возражений не встретил. С того времени в художественном отделе главка и запомнили, что на худой конец есть кому передоверить режиссуру.
На следующий день после приезда Сагайдачного Костюченко обратился к нему:
— На вас вся надежда, Сергей Сергеевич. Некому больше ставить пролог.
— Я в постановочных кадрах не числюсь.
— Понимаю, конечно. Но в Москве меня обнадежили.
Сперва Сагайдачный наотрез отказался. Костюченко продолжал уговаривать. «Экий настырный!» — подумал Сагайдачный и вынужден был, в конце концов, уступить.
— А как у вас насчет текста? Текст для пролога обеспечили?
— Да нет. Может быть, ограничимся парадом под соответствующую музыку?
Сагайдачный покачал головой, а немного позднее передал Костюченко отпечатанный на машинке стихотворный монолог.
— Почитайте. В прошлом сезоне ставил в Костроме.
Костюченко тут же прочел. Стихи прославляли победный ход советской жизни к высотам коммунистического труда, науки, техники и культуры. Финальные строки посвящены были артистам цирка: и они идут в едином боевом строю.
— Что ж, стихи справедливые, — сказал Костюченко. — Жаль, конечно, что местная тематика никак не отражена. У нас ведь в Горноуральске также немало трудовых славных дел.
— Поздно думать об этом, — оборвал Сагайдачный. — И так едва отрепетировать успеем!
Костюченко поспешил согласиться, что стихи и в таком виде подходят. Тут же вызвал Петрякова, и сообща договорились и о завтрашней репетиции, и о необходимом реквизите.
Все бы хорошо, да вот беда — все более напряженным и раздражительным становилось настроение Сагайдачного.
Вернувшись из цирка, застал Анну за домашними хлопотами. Как и всегда, она искусно изменила обстановку гостиничного номера — тут повесила коврик, там раскидала по дивану подушки.
— Правда, так лучше, Сережа?
— Охота тебе, — отмахнулся он. — Впрочем, вольному — воля.
— Нет, ты не прав. Совсем другое дело, если вокруг уютно.
Отношение Анны к жизни в гостиницах отличалось двойственностью. Ее тяготил коридорный шум, телефонные разговоры за стеной, особенно досаждающие в ночное время, да и вообще не радовала безлично-холодная обстановка. «Что за жизнь! — иногда восставала Анна. — Плитку и ту включай с оглядкой. Ни постирать спокойно, ни постряпать!» И в то же время не менее ревностно, чем сам Сагайдачный, она следила, чтобы обязательно был предоставлен номер в гостинице, — как-никак это было своего рода привилегией, установленной главком для артистов, имеющих звание или руководящих крупными аттракционными номерами.
— Ты, кажется, сильно устал, Сережа?
— Да нет. Завтра — вот когда предстоит запарка. С двух репетиций придется ставить пролог.
— Не мог отказаться?
— Мог бы, конечно. Но этот Костюченко до того пристал.
Оборвав на середине фразу, Сагайдачный шагнул на балкон. Внизу лежала площадь — просторная, в середине украшенная фонтаном, обрамленная ровным рядом молодых деревьев. Поток пешеходов, пересекавших площадь, был неустанным, густым. А дальше просматривалась широкая панорама города. Виднелись старые его кварталы — низкорослые, деревянные, давно успевшие потемнеть. Кварталы эти явно шли на убыль, все дальше оттеснялись новыми, горделиво-светлыми, поднявшимися за два последних десятилетия, когда, доселе тихий и неприметный, Горноуральск обрел свою громкую индустриальную славу — обнаружились богатейшие залегания руды. Город, хотя начало его истории относилось еще к давним петровским временам, сейчас больше чем когда-нибудь был в строительном размахе — от центра и до самых отдаленных сопок.
— Чем ты там любуешься? — спросила Анна, выглянув за балконный порог. — Пойдем-ка лучше обедать.
Вернулся в номер. Придирчивым взглядом окинул Гришу:
— Руки помыть не забыл?
Гриша вместо ответа мотнул головой.
— Это что еще за манера? Как разговариваешь? Сразу смекнув, что с отцом шутки плохи, Гриша поспешил принять покорный вид:
— У меня все в порядке, папа.
— То-то же!
Спустившись в ресторан, заняли столик у окна. Подошел официант, положил перед Сагайдачным карточку, но он, не захотев читать, передал ее Анне:
— Сама выбирай. Что хочешь. Я не голоден.
Когда же, сделав заказ, она участливо справилась — что с ним, не прихворнул ли, — Сагайдачный нетерпеливо, почти досадливо повел плечами:
— Да нет. Ничего со мной не происходит! — И переменил решительно разговор: — Послушай лучше, новость какая. Письмо получил я нынче от Николая Морева. Пишет, что по делам училища в главк заходил, видел Неслуховского, и тот проговорился, будто нас в зарубежную поездку прочат. В ближайшее время должен иностранный антрепренер прибыть, и тогда окончательно все решится. Что, хорошая новость?
— Разумеется, — согласилась Анна. — А еще что пишет Николай Григорьевич?
— Существенное, пожалуй, только это.
В действительности дело обстояло иначе. Потому и нахмурился вновь Сагайдачный, что сразу припомнил иные строки письма — те, о которых распространяться сейчас не хотел, но и позабыть которые не мог. Сильно задели его эти строки.
«Позволь добавить каплю дегтя, — писал Морев своим по-обычному четким и ровным почерком. — При последней нашей встрече ты все допытывался, почему я так смотрю на тебя. Не хотелось мне про то говорить, потому и промолчал. А после понял — с близким товарищем нельзя играть в молчанку, нельзя и одними приятными темами ограничиваться. Верно, Сережа, смотрел я на тебя внимательно. Пожалуй, даже настороженно. Почему? Понимаешь, штука какая. До чертиков часто стал ты прибегать к одним и тем же словечкам: я хочу, я желаю, я сам. Что и говорить: творческое «я» — фактор первостепенный. Заявка, в которую ты посвятил меня, лишний раз убеждает, сколько можешь ты еще сделать в нашем цирковом искусстве. И все-таки прислушайся к себе. «Я желаю», «я хочу»! Всегда ли при этом интересы искусства для тебя на первом плане? Не получается ли так, что персона твоя грозит заслонить как раз то, чему ты должен служить? Хуже нет, если мы становимся самодовольными! Я только спрашиваю. Ты сам прислушайся!»
Прочтя эти строки, Сагайдачный сперва усмехнулся: «Эх, Коля-Николай. Верен себе. Опять в философию ударился!» Но затем, внимательнее перечитав письмо, сжал обидчиво губы: «Хорош приятель. Ведь вот в чем обвиняет. А на каком таком основании, собственно?» Эта-то обида, стоило Сагайдачному вспомнить о письме, и дала себя знать. Одно к одному — многое с момента приезда в Горноуральск все сильнее раздражало, угнетало Сагайдачного.
Как ни старался забыть он недавнюю размолвку с женой, не так-то просто оказалось вернуться к прежним отношениям. Уже не раз Сагайдачный ловил себя на том, что с недоверчивостью приглядывается к Анне. А тут еще встреча с Казариным — на этот раз в горноуральских закулисных стенах. Так же, как и в Москве, Казарин был в высшей степени любезен, предупредителен. Всем своим видом он подтверждал полнейшую свою расположенность к Сагайдачному, а тому иное чудилось — не только двусмысленное, но и оскорбительное. И в улыбке иллюзиониста, и в его словах он угадывал одно и то же: «Можешь ни о чем не тревожиться. То, о чем сообщил я тебе в главке, останется между нами!» Вот это-то и выводило из себя Сагайдачного. Черт его знает дожил до чего. Еще не хватало быть в зависимости от фокусника!
На небольшой эстраде в глубине ресторанного зала появилось концертное трио, скрипач взмахнул смычком. Неслышно приблизился официант, принес заказанное. Анна начала разливать по тарелкам суп. А Сагайдачный, все круче напрягаясь внутренне, поймал себя на таком ощущении, будто не в ресторане находится, а в какой-то западне. Хитрая западня! Внешне не увидишь, внешне все чин чином, а не отпускает, сдавила со всех сторон. «Ерунда! Все значительно проще. Еще один город, еще один цирк, и, верно, успех ждет нас здесь не меньший, чем всюду. Так что не к чему психологию разводить!»
Но вот тут-то, когда, казалось, усилием воли Сагайдачному почти удалось отрешиться от тягостных мыслей, — вдруг, заслоняя собой все остальное, снова возникло воспоминание о недавней встрече с Надеждой Зуевой. Полуподвальный, полутемный репетиционный зал, псы, зевающие на подставках, и женщина — с одутловатым лицом, по-нездоровому раздобревшая, некогда звавшаяся его женой. И эта женщина позволила себе издевательски крикнуть: «Нет больше у тебя дочери! Интересуешься Жанной? А ты ей не нужен. Не нуждается она в тебе!»
Отстранив тарелку, да так, что суп едва не выплеснулся, Сагайдачный обернулся к окну. Отсюда — отчетливо и приближенно — видна была вся площадь. И фонтан, переливчиво бьющий на ее середине. И по-прежнему беспрерывный поток пешеходов.
«Жанна, дочь, меня не желает знать? Да так ли это в действительности? С матерью говорить мне больше не о чем, но дочка. Могу в контору «Цирка на сцене» обратиться. Или, еще вернее, в адресный стол. Разузнаю адрес и нагряну: так, мол, и так, здравствуй, Жанна. Покажись, какой ты стала. Давай-ка познакомимся заново, потолкуем по душам!»
Все эти мысли, теснясь в голове Сагайдачного, хмурыми и быстрыми тенями отображались на его лице. Анна видела эти тени и понимала: что-то происходит с мужем. Но что же именно? Как разузнать, как понять?
Негромко напомнила:
— Сережа, ты бы поел.
— Не хочу, — кинул он, по-прежнему глядя за окно.
— Поешь хоть немного. А то остынет.
Не ответил. Через площадь все так же спешили пешеходы, и Сагайдачного вдруг поразила мысль: каждая из девушек, что сейчас идут по площади, — и эта вот, и та, и вон та — в голубой косынке и белых босоножках, и еще вот эта, что остановилась перед фонтаном, — каждая из них может оказаться Жанной, а он и не знает, которая именно. Вон их сколько! Как угадать?
Затем, на мгновение закрыв глаза, принудил себя перевести взгляд на Анну. Она смотрела вопросительно, встревоженно, и Сагайдачный сказал себе: «Хватит ходить вокруг да около. Самый момент объяснить Анне, что здесь, в Горноуральске, обнаружил дочь. Однако если прежде этому признанию мешало поведение Анны, то сейчас преграда была в другом. Теперь, после встречи с Зуевой, самому Сагайдачному невозможно было поступиться своим самолюбием, признать, какой оскорбительный получил он отпор, как вынужден был отступить, уйти ни с чем.
— Ты что-то хочешь сказать? — спросила Анна, как будто подталкивая к объяснению.
— Да нет. О чем же, собственно. Не о чем!
Опять наступила тягостная пауза. И вдруг ее нарушил Гриша (молчание за столом для него превратилось в пытку):
— Когда же возьмем напрокат машину?
— Ты что? — спросил Сагайдачный.
— Я про машину спрашиваю.
— Кушай, кушай! — остановила Анна. — За столом болтать не полагается!
Гриша про что-то еще собирался спросить, но осекся и даже голову в плечи вобрал. Никогда еще до сих пор не приходилось ему видеть на отцовском лице такую яростную гримасу.
С первого же горноуральского дня Василий Васильевич Васютин ждал прибавления семейства.
Ох, хотелось ему сына! Даже во сне одно и то же видел: будто выходит репетировать вместе с шустрым, краснощеким мальчишкой. И будто говорит ему: «Молодцом, сынуля!» — а остальные артисты, собравшись у манежа, поддакивают в один голос: «Ну и хлопец у тебя, Василий Васильевич! Не хлопец, а загляденье!»
Мало ли что виделось во сне. Наяву жена рожала дочь за дочерью. Женщина домовитая, заботливо опекающая мужа, она охотно порадовала бы его сыном. Так нет же. Сначала Римма, за ней Варюша, после Варюши — Катенька.
Лишь в самом укромном уголочке сердца продолжал Васютин хранить надежду. Опасаясь разгневать немилостивую судьбу, ни с кем надеждой этой не делился и, более того, втолковывал каждому для отвода глаз, что особое пристрастие питает к дочкам, именно к дочкам, и ничего другого для себя не желает. «Пускай еще одна появится. Мы с женой даже имя подобрали. Ираида! Афишное имя!»
В тот же день, когда приехали в Горноуральск, Васютин проводил жену в родильный дом, а сам закрутился почище белки в колесе: тут и домашние заботы, и предпремьерные приготовления. И ко всему этому ни на миг не отпускающая мысль: «Что-то ждет на этот раз? Ираида — имя, конечно, эффектное. Однако ведь и для мальчишки можно подобрать не хуже»!
Васютин был опытным коверным клоуном. Нельзя сказать, чтобы те шутки — или, как в цирке их называют, репризы, — какие разыгрывал он в паузах между номерами, всегда отличались оригинальностью и новизной. И все же, как правило, они находили у зрителя веселый отклик. Во внешнем своем облике Васютин почти ничего не сохранял от стародавнего «рыжего», разве что костюм чуть мешковатее, брови малость выше. Выходил и хитро подмигивал: знай, мол, наших! При этом зачастую появлялся не из-за кулис, как остальные артисты, а откуда-нибудь сверху, из последних рядов партера. Этакий чудаковатый и все же достоверно «свой» парень. В самом деле, в игре Васютина встречалось немало метко схваченных жизненных черточек.
Пользовалась успехом и собачка Пуля. Установить ее породу было бы немыслимо. Туловище, вытянутое, как у гусеницы, лапы колесом, шерсть ягнячья, в мелких колечках, и тряпичные, до полу, уши. Зато исполнительна, умна! Зрители заливались хохотом, когда, по рассеянности сунув собачью голову под мышку, Васютин оторопело нащупывал мохнатый хвост: «Ай-ай-ай! Что же теперь нам делать? Как же, Пулечка, дальше будешь жить без головы?» Собачка ни звуком не откликалась на эти сетования и только в самый последний момент, устремясь за кулисы, позволяла себе громко и задорно тявкнуть.
Отрепетировав, препоручив Пулю заботам старшей дочери, Васютин поспешил в родильный дом. Но опоздал. Дверь была на засове.
— Кто там стучится? — строго спросила дежурная няня. — Раньше надо было!
— Голубушка, роднушечка, дорогушечка! — с мольбой зачастил Васютин. — Никак не мог я раньше. Артист я, артист цирковой. Мне бы справочку только: как там — у моей жены?
Няня все так же сурово вздохнула, но затем, сменив гнев на милость, осведомилась, как звать роженицу, и ушла. Вернувшись вскоре, отворила дверь:
Так-так! Интересуетесь, значит? И какого же пола желателен вам младенчик?
— Все равно какого. На ваше усмотрение. На любой согласен, — забормотал перепуганный Васютин.
— Ой, врешь, мужик! — оборвала его няня. И вдруг лицо ее озарилось улыбкой. — С сыночком, папаша!
Васютин чуть не задушил няню в объятиях.
Затем, написав жене записку («Целую! Спасибо! Наша взяла!»), кинулся в цирк — поделиться с товарищами радостью. Но на полпути остановился, сообразив, что никого не застанет в поздний этот час. И повернул домой.
Дома дожидался гость: молодой человек, лет девятнадцати-двадцати. Белесый, такой предельной худобы, что тело его казалось состоящим из одних только острых углов.
— Евгений Жариков! — представился он. — Коротал пока что время с вашими симпатичными дочками. Конечно, Василий Васильевич, вы могли бы величать меня просто Женей. Однако с точки зрения фонетической. Прислушайтесь сами. Женя Жариков! Женя Жариков! Не правда ли, получается какое-то назойливое жужжание?!
— Ладно, Евгений так Евгений! — благодушно согласился Васютин. И обернулся к Римме: — Тащи на стол, дочурка, все, что есть в закромах! Будем пировать! В честь братика твоего!
Римма отозвалась восторженным визгом. Меньшие дочки — Варюша и Катенька — подхватили визг. Пуля разразилась заливистым лаем.
И вдруг поверх всего этого шума отчетливо раздался тоненький писк — такой тонюсенький и жалобный, будто и впрямь в комнату только что внесли новорожденного младенца. Изумленно оглядевшись, Васютин обнаружил, что этот писк издает ни кто другой, как Жариков.
Только что нескладно-угловатый, сейчас он был собран в малейшем своем движении. И такую выразительность обрели все его жесты, что Васютину показалось, будто юноша склоняется над конвертиком. Сначала младенец лишь тихонько пищал, потом заплакал громче, — потом разорался. Пришлось распеленать его, положить вниз животиком, присыпать. Очень точно, умело и бережно двигались руки Жарикова.
— Ишь ладненький какой, — шепнул он Васютину. — Теперь ваш черед. Принимайте, папочка!
Сказано это было с такой подкупающей убедительностью, что Васютин, поддавшись импровизации Жарикова, и в самом деле протянул руки. В ответ раздался смешок:
— Так как же — удался этюдик? Конечно, простенький, без особой выдумки. А все же полезный тренаж!
На этот раз Васютин испытал желание поближе приглядеться к своему нежданному гостю. Что верно, то верно: не отличался юноша красотой. Какая там красота! Васютин никогда еще, кажется, не встречал столь предельной, нечеловеческой белесости. Она дополнялась рыжеватой россыпью веснушек, но почему-то они, веснушки эти, занимали лишь одну сторону лица. Зато на другой была родинка, похожая на небольшую кляксу. А нос — и острый, и длинный, и большой. И рот ему под стать — из тех, что называются «до ушей». И все же юноша располагал к себе. Глаза его были пытливы и прямодушны, свидетельствовали о натуре веселой, открытой, живой.
— Ну, а теперь, Василий Васильевич, — возвестил Жариков, принимая солидную позу, — теперь, если с вашей стороны нет возражений, мы могли бы перейти к деловой, к производственной части разговора.
Жариков сообщил, что занимается в Цирковом училище, собирается стать коверным клоуном, а сюда, в Горноуральский цирк, прислан на летнюю практику.
— Не сомневаюсь, Василий Васильевич, мы сработаемся с вами. Во всяком случае, посягать на вашу творческую индивидуальность я ни в коем случае не собираюсь.
Разговор разговором, но и про еду не забывал великодушный юноша. Аппетит его был истинно волчьим. Все, что подкладывала Римма, уничтожалось мгновенно и без остатка.
— Итак, на чем же мы остановились? Ах да, на совместной работе. Впрочем, не лучше ли нам сначала обменяться суждениями по вопросам теоретического порядка. Хотелось бы мне знать — как относитесь вы, Василий Васильевич, к проблеме эксцентрического. Не кажется ли вам, что внутренний комедийный посыл.
Все увлеченнее становилась речь Жарикова. В ней мелькали ссылки на Чарли Чаплина и Марселя Марсо, на Жана Барро и знаменитого его классического предшественника Дюберо, на маски итальянской комедии дель-арте, на забористые шутки балаганных дедов-зазывал. Бог мой, какую необъятную эрудицию обнаруживал Евгений Жариков! Что только не вмещалось в юной его голове!
— Между прочим, не знаю, как вы, Василий Васильевич, а я совершенно убежден: эксцентрический алогизм, парадоксальный поворот образного начала — это необходимо для любого циркового номера. Все равно как закваска, как грибок для творческого брожения! Недавно один из моих друзей — акробат Анатолий Красовский. Правда, он старше меня, но это нисколько не мешает нашей дружбе! Так вот, недавно Анатолий представил в главк заявку на новый номер. Слов нет, интересная заявка. Так сказать, симфоническое, полнозвучное использование всех возможностей батудного прыжка. И все же лично я считаю: номеру еще недостает образного решения. Я так и сказал: «Подумай, Толя, об эксцентрическом аспекте. Без него твой номер может стать академически скучным!»
Васютин слушал и все растеряннее мигал глазами. Насчет теории был он слабоват и даже не все статьи в журнале «Советский цирк» дочитывал до конца. Наконец сказал примирительно:
— Очень интересно ты рассказываешь, Женечка. Все, что говоришь, — сущая правда. Я сам такого же мнения. Но не пора ли об отдыхе подумать? Завтра с утра общая репетиция в цирке!
— Что ж, предложение не лишено привлекательности, — согласился Жариков. — Тем более в поезде я не выспался: только успел возлечь на верхнюю полку, как посетила меня одна гениальная идея.
— Спать, давай-ка спать! — повторил поспешно Васютин, опасаясь, как бы снова не полилась пространная речь.
Постелив гостю на кушетке, так при этом нежно ему улыбнувшись, что невозможно было не откликнуться, Римма исчезла за ширмами. Пошушукалась с меньшими сестрами, и все утихло. Жариков снял пиджак, повесил его на спинку стула и потянулся:
— Значит, сын у вас? Что ж, вполне прогрессивное мероприятие. Слово-то какое, вслушайтесь. Сын-н-н! Металлом гудит!
Разделся, нырнул под простыню и мгновенно уснул.
Репетиция пролога была назначена на одиннадцать. Артисты стали собираться значительно раньше. Накануне премьеры никому не сидится дома, да и дел у каждого хватало. Одни наводили порядок в своих гардеробных, другие освежали и подкрашивали реквизит, а на манеже репетировали эквилибристы Павел и Лидия Никольские — те самые, что, приехав позднее других и к тому же неожиданно, ввергли Костюченко в озабоченность. Они репетировали под оркестр, но условно, опуская сложные трюки и лишь договариваясь с дирижером.
— Отсюда, как пойдем на копфштейн, дадите под сурдиночку. А отсюда, когда с лестницы спустимся, — форте. Договорились?
— Эка себя берегут, — насмешливо хмыкнул кто-то из молодых.
— А ты как думал. Закон сохранения энергии!
Чета Никольских была в изрядных летах. Он — лысоват, морщинист, с натруженно-жилистой шеей и блеклыми глазами под низким лбом. Она же отличалась тяжеловесностью, которую, несмотря на все ухищрения, уже невозможно было скрыть. Отсюда скованная поступь, замедленность движений.
В одиннадцать прозвенел звонок, и Никольским пришлось освободить манеж. Со всех сторон прихлынули артисты. Тут-то, пользуясь многолюдством, Васютин и обнародовал свою семейную новость. Ему захлопали, стали наперебой поздравлять, а Столбовая даже вспомнила о давней цирковой примете: чтобы сбор полным был, обязательно первый билет продавали мужчине.
— Теперь, конечно, времена другие, — рассудительно добавила Столбовая. — А все же правильно, Вася, что ты в канун премьеры мальчишкой расстарался. Дай поцелую тебя!
Не менее оживленно был встречен и Жариков.
— Женя, Женечка! — закричала молодежь. — Какими судьбами? Рассказывай про училище!
Чувствовалось, что для молодых артистов Жариков все еще является частицей недавней студенческой жизни. Ира Лузанова — та попросту на шее у него повисла. Прыгуны Федорченко — один за другим — дружески прихлопнули по плечу. И даже Багреевы, обычно державшие фасон (как-никак лауреаты!), — и они дружески пожали руку.
Звонок умолк, и на середину манежа вышел Сагайдачный:
— Внимание! Попрошу ко мне!
Двинулись нестройной толпой, на ходу переговариваясь, пересмеиваясь. Шум заставил Сагайдачного поморщиться. Он поднял руку, призывая к порядку. Потом спросил, повысив голос:
— Неужели так трудно соблюсти тишину?
Притихли. Еще раз укоризненно всех оглядев, Сагайдачный намеревался приступить к репетиции, но тут из-за кулис вышел Казарин, а перед ним — неизменной парой — Семен Гаврилович и Георгий Львович.
— Прошу извинить секундное запоздание, — распевно проговорил Казарин. — И я, и мои ассистенты в полном вашем распоряжении, Сергей Сергеевич. Скажите только, все ли мои помощники будут вам нужны?
Сагайдачный ответил: нет, не все. И показал глазами на лилипутов.
— В таком случае, друзья, не смею вас задерживать, — учтиво и даже церемонно поклонился Казарин своим помощникам.
Они удалились, а Сагайдачный едва удержался, чтобы снова не поморщиться: «Ох уж этот деятель! Только бы позы ему принимать»!
Совсем немного времени — лишь несколько минут — занимает пролог в цирковой программе. Зрителям, однако, он по душе и своей многокрасочностью, и праздничностью. Если же приложить творческую руку — пролог может стать впечатляющим и по заложенной в нем мысли.
— Внимание, товарищи! — повторил Сагайдачный с жестким нажимом. — У нас очень мало времени. Попрошу сосредоточиться. Итак. Построившись за форгангом, попарно идете до середины манежа. Затем образуете вдоль барьера два полукружья. Затем выступает чтец. Последняя фраза его монолога. Еще раз попрошу внимания! Каждому надо твердо запомнить эту фразу! Последняя фраза: «Тебе, Отчизна, наше мастерство!» — является для вас сигналом. Все разом высоко подымаете флажки и взмахиваете ими в такт музыке. Понятно? Кстати, где же флажки? Почему до сих пор флажки не розданы?
Петряков, приблизившись к барьеру, смущенно объяснил, что полотнища приколочены еще с вечера, но древки не успели просохнуть и краска липнет к ладоням.
— Здрасте-пожалуйста! — раздраженно оборвал Сагайдачный. — Это что же получается? На охоту ехать — собак кормить? Ничего не попишешь: придется пока что без флажков репетировать. Маэстро, вы готовы?
Оркестр заиграл знаменитый «Цирковой марш» Дунаевского, и тогда из-за кулис появились артисты. Дойдя до середины манежа, они разъединились на два полукружья, уступили место чтецу. Выучить монолог он не успел и потому читал по бумажке. В конце провозгласил:
— Тебе, Отчизна, наше мастерство!
Фразу эту должен был подхватить оркестр, но возникла какая-то заминка: дирижер постучал по пюпитру, и музыка оборвалась.
— В чем дело? Что там еще? — обернулся Сагайдачный к оркестровой раковине. — Ах вот, значит, как? Мало того, что флажки не просохли. Вдобавок ноты только-только розданы. Хороша репетиция! Не репетиция, а шаляй-валяй!
Анна — она стояла невдалеке от мужа — невольно прикрыла глаза: «Когда же, наконец, он придет в себя? Как будто подменили!» И еще раз прикрыла, встретившись с внимательным взглядом Казарина: «Все видит, все замечает. Хоть бы его тут не было!»
Повинуясь знаку Сагайдачного, артисты опять прошли за кулисы, опять построились и вышли на манеж, опять вступил чтец, и опять, едва прозвучало: «Тебе, Отчизна, наше мастерство!» — разнобой в оркестре, стук дирижерской палочки по пюпитру.
На этот раз лицо Сагайдачного исказилось.
— Послушайте, маэстро! — вскричал он. — Да-да, я к вам обращаюсь. Скажите откровенно: хоть на что-нибудь лабухи ваши способны?
Не только вызывающе — неприкрыто грубо прозвучала эта жаргонная кличка. Настолько грубо, что многих передернуло.
Заметно растерявшись, дирижер повторил, что нельзя винить оркестрантов: ноты едва успели расписать по инструментам, и мыслимо ли вот так — без единой репетиции, с листа.
— А что же можете другое предложить? — перебил Сагайдачный. — Премьеру перенести на неделю-другую? Или же новый состав оркестра подобрать? Ладно! Начнем сначала! Не моя вина, если в третий раз придется танцевать от печки!
На этот раз, к счастью, все обошлось благополучно, и Сагайдачный, впервые разгладив лоб, собрался было отпустить артистов. Помешал неожиданный шум: из оркестровой раковины на манеж устремился один из музыкантов.
— Кто вам позволил оскорбительный этот тон? — крикнул он Сагайдачному. — Кто вам позволил?
Это произошло неожиданно, и все вокруг замерли.
— Что такое? — переспросил, прищурясь, Сагайдачный. Казалось, он был и впрямь удивлен, но тут же черты лица сделались жесткими, напряженными. — В чем дело?
Что такое?
Музыкант — немолодой, сутулый, нервически сжавший кулаки — что-то еще намеревался сказать, но ничего не смог: мешала одышка.
— Ну и ну! — громко сказал Сагайдачный, как будто со всеми вокруг делясь своим несказанным удивлением. — Ишь чистоплюй какой выискался!
Артисты не откликнулись на эти слова. Они стояли не только молча, но и заметно насупясь. И даже Вершинин, обычно до безотказности услужливый по отношению к своему патрону, на этот раз предпочел стушеваться, схорониться подальше за спины товарищей.
— Ничего себе, занятная ситуация! — повысил Сагайдачный голос. — Мы все тут стараемся, без остатка силы вкладываем, а этот…
Фразу окончить не успел. Точно догадавшись, какого она может быть характера, белесый и остроносый юноша (прежде Сагайдачному не приходилось видеть Жарикова) быстро вышел вперед и заслонил собой музыканта. И остальная молодежь громко, негодующе зашумела.
Все это заняло считанные мгновения. Анна опять увидела Казарина и как он смотрит на происходящее — все равно как учтивый гость, старающийся сделать вид, что не замечает непорядок в том доме, куда приглашен. Повинуясь неодолимому порыву, Анна шагнула вперед. Она хотела остановить, удержать, образумить мужа. И Сагайдачный увидел ее, поднял руку — не то угрожающим, не то предостерегающим жестом. Снова взрыв голосов — взволнованных, протестующих, спорящих, возмущенных. И неожиданный своим спокойствием голос Костюченко (никто не заметил, когда директор появился в зале):
— Тихо, товарищи!
Примолкли. Костюченко прошел вперед.
— Вы, кажется, успели закончить репетицию? — осведомился он у Сагайдачного. — Если так, пусть товарищи артисты отдыхают, а мы с вами. Нам надо поговорить,
Сергей Сергеевич!
Они вдвоем покинули зал, прошли в директорский кабинет, и там, пригласив Сагайдачного сесть, Костюченко спросил его напрямик:
— Что произошло?
— Да ничего особенного.
— А все же?
— Ничего особенного, — повторил Сагайдачный. И чуть улыбнулся: — Стоит ли вам, товарищ директор, так близко к сердцу принимать? Если я взялся за пролог — уж как-нибудь, вас не утруждая, сам справлюсь!
При этом поднялся, давая понять, что говорить больше не о чем. Нет, Костюченко не согласился.
— Садитесь, — пригласил он снова, и на этот раз приглашение прозвучало с такой настойчивостью, что Сагайдачный не стал перечить.
— Слушаю вас, — сказал он, стараясь не выдать свое раздражение.
— Да нет, Сергей Сергеевич. Лучше мне вас послушать. Как вы считаете: почему артисты пришли в такое возбуждение?
— Ах, вот вы о чем. Пустяковый случай. Одного музыканта пришлось повоспитывать.
— Повоспитывать? — переспросил Костюченко. — Но разве грубое оскорбление подходит для воспитания?
Теперь Сагайдачный понял: как видно, директор был свидетелем того, что разыгралось на манеже. Ишь каков. Изображает тихоню, а сам норовит во все вокруг вмешиваться. Мало ему собственных дел.
— Я, конечно, понимаю, товарищ директор, — с усмешкой отозвался Сагайдачный. — В систему нашу вы пришли недавно, многое для вас в новинку. Потому и хочу посоветовать: не обращайте сугубого внимания. Такой уж в цирке у нас народ: пошумит, поволнуется, а затем, глядишь, как ни в чем не бывало. Снова все в порядке!
— Вы так думаете?
— Определенно. Вы, возможно, не все еще знаете.
— Действительно, не все мне еще известно, — согласился Костюченко. — И все же одно я знаю твердо. Знаю, что в цирке трудятся такие же советские люди, как и везде. И если это так. Завтра у вас на какой час назначена репетиция?
— Так же, как и нынче. Начнем в одиннадцать.
— Вот и хорошо, — кивнул Костюченко. — Небольшое отступление займет у вас совсем мало времени. Я думаю, вам лучше всего с этого и начать: объяснить товарищам, что нервы подвели, что сами сознаете недопустимость.
Сагайдачный как сидел, так вместе с креслом и отодвинулся от стола:
— Это вы что же предлагаете? Чтоб я извинения принес?
— Называйте как хотите. Вы сами должны понимать.
На этот раз Сагайдачный не только поднялся, но и смерил Костюченко откровенно вызывающим взглядом:
— Не надо смешить меня. Еще не родился тот человек, тот, понимаете, который…
— Сергей Сергеевич! Речь идет не о том человеке, а о вас, персонально о вас. Могу уточнить — о чести заслуженного советского артиста!
Обычно Сагайдачный умел собой владеть. Однако в тех редких случаях, когда утрачивал внутреннюю узду, ничто уже не могло его остановить. Так и сейчас. Не только пестро, но и красно сделалось у него перед глазами.
— Понятно, товарищ директор. Все понятно. Что ж, если точка зрения ваша такова. Все в вашей власти.
Сделайте милость — снимайте мой аттракцион с программы!
Они стояли друг против друга: разъяренный Сагайдачный и внешне ни в чем не утративший выдержки Костюченко.
— Значит, так, — проговорил он, будто не услыхав угрозы Сагайдачного. — Значит, завтрашняя ваша репетиция с одиннадцати утра. Не сомневаюсь, товарищи и выслушают вас, и поймут. Всего хорошего, Сергей Сергеевич. До завтра!
В тех случаях, когда ему становилось особенно трудно, Костюченко спрашивал себя: «Так как же, полковник?» Он испытывал потребность внутренне подтянуться, ощутить ту полную душевную выправку, к какой его приучила армия.
«Так как же, полковник? — спросил он себя и на этот раз (дверь за Сагайдачным с шумом захлопнулась). — Как поступишь, если упрется?»
Об этом продолжал размышлять и вернувшись домой. Лег раньше обычного, сославшись на приступ головной боли: она и в самом деле была близка. Лежал не смыкая глаз и продолжал себя допытывать: «Что тогда предпримешь?»
В том, что он напрямик объяснился с Сагайдачным, Костюченко ничуть не раскаивался. Потакать грубости, распущенности? Пройти мимо того, что может скверно повлиять на коллектив, и прежде всего на артистическую молодежь? Нет, разговор был необходим, нельзя было уйти от него. Но, как видно, нрав у Сагайдачного не из легких. Что, если и впрямь заартачится?
Самое, казалось бы, простое — выговор вынести в приказе. Но Костюченко не хотелось таким приказом начинать сезон. Да и вообще — разве дело в том, чтобы выговор записать. Куда важнее, чтобы Сагайдачный сам понял, как некрасив, недопустим его поступок.
Рядом спала жена. Стараясь не потревожить ее, Костюченко лежал неподвижно, и от этой вынужденной скованности становилось еще хуже.
Или, может быть, обратиться в партийную организацию? Неважно, что Сагайдачный беспартийный. Пусть прислушается к голосу коммунистов. Собственной партийной организации Горноуральский цирк не имел: рассудив, что нет смысла ее создавать, поскольку сезон цирка ограничен лишь летними месяцами, городской комитет принял решение — прикрепить коммунистов цирка к парторганизации соседнего кинотеатра. Конечно, можно было бы осудить поведение Сагайдачного на партийной группе. Тем более теперь, когда на ее учет стали Столетов, Торопов, Петряков. Нет, и эту мысль отверг Костюченко. Ему не хотелось, чтобы с конфликтного дела начиналась жизнь партгруппы.
Лишь под утро уснул, и недолгим, некрепким был сон. Проснулся от голоса жены: она уже поднялась, говорила по телефону в соседней комнате.
— Спасибо за приглашение. Обязательно зайду. Всего вернее, одна. Дети в отъезде, Александр Афанасьевич очень занят. Вы же знаете, какой он безотказный. Потому-то на плечи ему всегда и взваливают самое трудное, неблагодарное!
Костюченко невесело усмехнулся. Вот, значит, как! Он и раньше подозревал, хотя прямого разговора с женой на этот счет не было, что она по сей день не примирилась с его директорством, а потому и старается каждому внушить, будто оно, цирковое директорство это, не более как вынужденный шаг, чуть ли не жертва с его стороны.
Поднявшись с постели, нарочно громко кашлянул. Жена услыхала и поспешила закончить разговор.
Сразу после завтрака собрался уходить.
— К обеду, Саша, ждать?
— Пожалуй, Оля, не приду. День-то ведь сегодня какой: открытие сезона! Давай условимся так: перекушу в закулисном буфете, а за тобой зайду ближе к вечеру.
— Как знаешь, Саша. Вообще, если тебе трудно.
— Ну что ты, что ты! И доставлю, и на почетное место посажу. Какая же без тебя, без директорши, премьера!
Обо всем этом Костюченко говорил улыбчиво, шутливо, но, выйдя из дому, разом отбросил улыбку; начинавшийся день сулил немало забот.
Возле дверей своего кабинета обнаружил целую толпу ожидающих: тут был и бухгалтер с документами на подпись, и кое-кто из служащих, и артисты. Однако всех опередила рослая, плечистая девица.
— На работу берете? — решительно спросила она, вплотную подступив к Костюченко.
— Смотря на какую.
— На ту, про которую объявление вывесили. В униформисты.
Станишевский — вслед за девицей он вошел в кабинет — даже присвистнул:
— Да что вы, голубушка! Униформисты нам действительно требуются. Но вы. Это же, поймите, мужицкая работа. Для нее физическая сила требуется.
— А я не слабая, — сердито сверкнула глазами девушка. — Откуда взяли, что я слабая?
Станишевский предпочел отступить, а Костюченко, внося умиротворение, предложил посетительнице наведаться попозднее, дня через два-три. Она покинула кабинет, еще раз смерив администратора суровым взглядом.
— Ну и ну! — развел руками Филипп Оскарович. — Это же уму непостижимо, какой только народ вокруг цирка не бродит. Девицу эту я в последние дни часто примечал. Думал, кому-нибудь из артистов в поклонницы записалась. А она, оказывается, вот на что замахивается. Чудеса!
Вскоре раздался звонок, сзывающий артистов на репетицию, и Костюченко, доверив Станишевскому оставшиеся вопросы, направился в зрительный зал.
Как и накануне, Сагайдачный начал репетицию минута в минуту. Скользнув взглядом по рядам партера, он заметил Костюченко, но отвел глаза и даже отвернулся.
— Готовы, товарищи? И вы, маэстро? Начинаем!
Не в пример вчерашнему, нынешняя — вторая и последняя — репетиция шла вполне успешно: все переходы исполнялись четко, чтец успел разучить монолог, оркестр вступал вовремя. Иным было и настроение артистов — ровным, без какой-либо нервозности.
Убедившись в этом, Костюченко испытал колебание. «Может быть, крест поставить на вчерашнем? Ведь при моем объяснении с Сагайдачным свидетелей не было. Пускай останется между нами!»
Заманчивой была такая мысль. Но тут же Костюченко оборвал себя: «Постой! А не потому ли ты так рассуждаешь, чтобы под благовидным предлогом уклониться от неприятного, директорскую свою жизнь облегчить?»
— Кончим, товарищи, — обратился Сагайдачный к артистам. — Думаю, пролог получится. Разумеется, с той поправкой, что мы располагали самым ограниченным временем!
При последних словах он снова кинул взгляд в сторону Костюченко, и хотя коротким, мгновенным был этот взгляд — Костюченко сразу догадался, что вчерашний разговор с глазу на глаз не забыт Сагайдачным, что на протяжении всей репетиции помнил он о том разговоре и вовсе не так сейчас уверен внутренне, как старается показать.
— Кончим на этом, товарищи! — повторил Сагайдачный. И тут же увидел: Поднялся директор цирка, направился к манежу.
Момент был коротким, но острым. От внимания артистов не могло ускользнуть, как непримиримо скрестились взгляды Костюченко и Сагайдачного.
— Повремените, товарищи, — сказал Костюченко. Перешагнув барьер, он ощутил под ногами непривычную опилочную мягкость и остановился. — Товарищи оркестранты, и вас прошу спуститься!
Вскоре все собрались. И с интересом ждали дальнейшего: не так уж часто можно увидеть, чтобы директор цирка стоял посреди манежа.
— Хочу, товарищи, вернуться ко вчерашнему, начал Костюченко. — Возможно, кто-нибудь спросит, есть ли в том нужда? Нынешняя репетиция прошла гладко, без задержек, а потому, мол, и не к чему вспоминать про то, что позади осталось. Нет, не могу согласиться с этим. Всегда, при любых обстоятельствах надо нам соблюдать в своем доме человеческое достоинство, товарищами быть друг другу. Цирк — он ведь дом наш родной. Разве не так?
Отдельные голоса поддержали Костюченко, но не очень дружно — скорее удивленно или выжидающе.
— Ну, а если так — нельзя не вернуться к тому прискорбному инциденту, что произошел на вчерашней репетиции. Не знаю, как Сергей Сергеевич, а лично я, — Костюченко хотел добавить: «Как директор, как руководитель, я несу ответственность за все, что происходит в стенах цирка, и потому прошу принять мои извинения!» Но этих слов ему произнести не пришлось.
Неожиданно возле себя он увидел тяжело шагнувшего Сагайдачного. Шагнул, стал рядом с Костюченко. С шумом выдохнул воздух:
— Вот что, товарищи. Коли на то пошло, уж лучше я скажу. Я вчера погорячился, мне и в ответе быть. Сознаю, что по-дурному, неправильно себя повел. Не взыщите. Прошу прощения!
Эти несколько отрывистых фраз, как видно, дались ему нелегко. На лбу даже выступили капельки пота. Голову наклонил, точно желая скрыть дрогнувшее лицо. Не было артиста, который бы не ощутил усилия, сделанного Сагайдачным.
Так же, как и вчера, артисты стояли молча, но иное сейчас таилось в этом молчании. Вчера, накипев, оно разразилось взрывом негодования. Теперь никто не спешил подать голос. Когда же Вершинин попробовал, протиснувшись вперед, с наигранным смешком ободрить Сагайдачного: «Эка невидаль, Сергей Сергеевич! С кем не бывает!»— на него сердито зашикали, а Торопов даже плечом отстранил. Спрятав голову в студенистые плечи, Вершинин ошарашенно нырнул назад.
— Ну, а теперь, товарищи, и по домам пора, — улыбнулся Костюченко. — Отдохните как следует. Так, чтобы вечером быть в полной форме.
Вполголоса переговариваясь, украдкой озираясь на Сагайдачного (он продолжал неподвижно стоять), артисты начали расходиться. С ними вместе покинул зал и Костюченко.
Одна только Анна осталась возле Сагайдачного. Заглянув ему в лицо, поняла: не видит он ничего, далеко ушел куда-то мыслями.
Прошла минута, две или три, прежде чем Сагайдачный нарушил молчание.
— И с этим кончено, — жестко сказал он. — И с этим тоже!
— О чем ты, Сережа? С чем кончено? Перевел взгляд на жену. Тяжелым был взгляд.
— С чем кончено, Сережа?
— Со всем, что может помешать работе, — разъяснил он с угрожающей нотой. — Теперь-то я вплотную начну. Слышишь? Теперь-то и займусь новым аттракционом!
Едва начало смеркаться, как и перед зданием цирка, и на его фасаде вспыхнули многоцветные огни. Небо тускнело, покоряясь вечеру, и блеск огней возносился все выше, становился все заметнее. В излучении яркого света цирк обрел особую, ни с чем не сравнимую приманчивость. Разумеется, в первую очередь для детворы: еще засветло собралась она у запертых цирковых дверей.
Детвора безбилетная, но вездесущая, способная проникнуть в любую щелку, перехитрить самую зоркую билетершу. Детвора, не только успевшая наизусть затвердить сверху донизу всю цирковую афишу, но и безошибочно называющая каждого из проходящих мимо артистов. По-особому гордо чувствовали себя те ребята, что оказались соседями по дому с кем-либо из артистов. Слава безбилетным, но преданным цирку мальчишкам и девчонкам! Может ли цирк обойтись без них?!
Несколько позже оживление перекинулось к окошечкам билетной кассы. Казалось бы, какой смысл топтаться у этих окошечек, если еще за два дня до того над ними повисло неумолимое: «Билеты проданы!» Но нет, глухие к этому предупреждению, перед кассой собрались фаталисты (вернее, оптимисты). Каждый из них уповал на счастливый поворот судьбы: вдруг в последний момент расщедрится касса хотя бы входным билетом. Им тоже слава — стойко несущим вахту у запертого окошечка!
Вторую половину дня Костюченко безвыходно провел в цирке. И до того одолевали его всяческие неотложные дела, что в конце концов принужден был сконфуженно позвонить жене:
— Понимаешь, Оля. Честное слово, никак мне не выбраться! Слезно прошу: приходи одна. Я дам команду, чтобы тебя встретили на контроле!
Вечер сгущался все плотнее. Все отчетливее по окну кабинета пробегали цветные отблески. Совсем уже недолго оставалось до открытия сезона.
Негромкий стук привлек внимание Костюченко:
— Войдите!
Вошел оркестрант — тот самый, что столкнулся вчера с Сагайдачным.
— Извините, что беспокою, Александр Афанасьевич. Я лишь сказать хотел. Лишь признательность выразить, что защитить пожелали.
Неуверенно сделав два шага вперед, оркестрант повторил, что сердечно благодарен. Но вместе с тем, если разобраться.
— Не понимаю! В чем разобраться?
— Мы ведь и в самом деле на положении этих самых лабухов! — со вздохом признал оркестрант. — Кто мы такие в цирке? Временные. Осень наступит, и дела нет до нас!
— Странная постановка вопроса, — возразил Костюченко. — Разве ваше достоинство определяется тем, в каком штате и сколько времени вы работаете? Согласиться не могу!
Оркестрант, еще раз вздохнув, исчез за дверьми. «Экая чушь! — произнес про себя, поглядев ему вслед, Костюченко. И все же от этого разговора сохранил неприятный осадок. — Так ли я ответил? Убедительно ли, по существу ли?»
Следующим в кабинете появился Петряков.
Сам в прошлом цирковой артист, инспектор при случае охотно вспоминал: «Когда я работал акробаты!» (Почему-то именно так и говорил: акробаты). Цирковой народ ему симпатизировал. Петряков был работником опытным и толковым. И человеком был душевным, умел к каждому внимательно подойти.
— Как дела за кулисами, Григорий Савельевич?
— Нормально, Александр Афанасьевич. Вот только бы Багреевы не подвели.
С молодыми воздушными гимнастами, вопреки обычной своей покладистости, Петряков находился в неустанной борьбе. В периферийных цирках надзор за техникой безопасности, как правило, возлагается на инспектора манежа. Номер, с каким выступали Багреевы, требовал страховки, но Багреевы упорно ею пренебрегали и вызывающе заявляли, что не намерены «висеть на веревочке». Потребовались долгие уговоры, чтобы заставить их пользоваться лонжей. Однако и сейчас Петряков не был уверен, что гимнасты сдержат слово.
— Давеча, Александр Афанасьевич, прихожу на репетицию. А они, как видно, не ждали меня. Случись что, мне отвечать!
— Если хоть раз еще позволят себе самовольство — пишите на мое имя рапорт, — распорядился Костюченко. — И предупредите, чтобы не ждали поблажки. Еще что у вас?
Петряков доложил, что Васютин согласен выступать в дальнейшем вместе с Жариковым. Но сперва им надо срепетироваться, и потому на первых представлениях Васютин будет в паузах выходить один.
На том и кончили разговор. Уже в дверях Петряков напомнил Костюченко, чтобы после представления не забыл пройти за кулисы — поздравить артистов.
— Конечно, приду! Кстати, Григорий Савельевич, как вы считаете: чем вызвано вчерашнее поведение Сагайдачного?
— Видите ли, Александр Афанасьевич, — ответил, подумав, Петряков. — Мне и в прошлые годы приходилось работать в одних программах с Сергеем Сергеевичем. Артист основательный, работник дельный. Что же касается срыва. Оправдывать не собираюсь. Грубый, некрасивый срыв!
— Но чем же он вызван? Неужели только тем, что оркестр.
— Думаю, какие-то привходящие обстоятельства повлияли. Ну, и, конечно, избаловался малость, лишнее о себе возомнил. И такое у нас случается. Тем ценнее, что в чувство привели!
Вечерняя темень за окнами кабинета сгустилась вовсе. Теперь-то и настало раздолье цирковым огням. Горят огни, сверкают, переливаются. И уже не детвора идет им навстречу, не страждущие безбилетные охотники. Законный зритель приближается к цирку. Тот, что загодя запасся билетом и потому идет не спеша, в полном сознании своего достоинства, и даже чуть свысока поглядывает на всех вокруг. Попробуйте обратиться к такому зрителю: нет ли лишнего билетика. Он смерит вас несказанно удивленным взглядом. Он неприступно подымет плечи: «То есть как? Откуда быть такому билетику?» Однако гордыня эта показная. На самом деле законный, билетом обеспеченный зритель полон благодушия, сладостного предвкушения. И даже если пришел он слишком рано и двери циркового подъезда еще заперты — зритель не станет возмущаться. Займет позицию под фонарем и разгладит у себя на ладони заветный билетик.
А тут и первый звонок. И разом, точно по команде, распахиваются все двери. И в каждой билетерша — принаряженная, в кителе со светлым кантом, с эмблемой Союзгосцирка над грудным кармашком. Добро пожаловать в цирк!
Шел зритель — все гуще, многолюднее, напористее. А возле входа нес дежурство милиционер. Молоденький, строгий, полный сознания своей ответственности. «Спокойнее, граждане! Не создавайте, граждане!» — по многу раз приговаривал милиционер. И вдруг умолк, пораженно обнаружив, как чудодейственно при свете цирковых огней меняют цвет белоснежные его перчатки. Секунду назад были белоснежными — и вдруг обратились в зеленые, потом оранжевые, голубые, розовые. «Спокойнее, граждане!» — намеревался повторить милиционер и не смог: всем существом ушел в созерцание своих растопыренных перчаточных пальцев.
Теперь, когда начался пуск в зал, Костюченко отправился к Станишевскому: его кабинет находился бок о бок с кассой и тоже имел наружное окошечко. Надо же случиться такому стечению обстоятельств: именно в этот момент администратор развернул бойкую торговлю входными билетами.
— Что за билеты у вас, Филипп Оскарович?
— Билеты? Какие билеты? — смешался тот. — Ах, вы относительно этих?
Ни о чем не расспрашивая больше, Костюченко придвинул к себе билетную книжку и обнаружил — не зарегистрирована. Распорядился немедленно прекратить продажу.
— Как вам угодно, как угодно, — поспешил согласиться Станишевский. — Я ведь не для себя — исключительно для пользы дела. Так сказать, учитывая возможность непредвиденных расходов.
— Ладно. Позднее мы с вами поговорим и об этих расходах, и о пользе дела, — строго пообещал Костюченко.
Сейчас действительно невозможен был разговор. В окошечко администратора неустанно стучали, барабанили. Казалось, повремени еще момент — выломают, в щепы разнесут заслонку окошечка.
Станишевский отодвинул ее, и разом ворвались голоса:
— Товарищ администратор, почему дите при мне не пропускают? Мало ли что усики — форменное дите! Прошу не отказать: находясь здесь проездом, испытываю желание культурно провести вечер!
— А мы, товарищ дорогой, с колхоза на курсы сюда посланы. Чай, для тружеников полей найдется местечко?
Костюченко, хотя его и возмутило поведение Станишевского, не мог не признать дипломатических его способностей. Какие только перемены не являло подвижное лицо администратора: то улыбающееся, то каменеющее, то приветливое, то непроницаемо-отсутствующее. При этом, прибегая к условному знаку, в случае надобности он призывал к себе на подмогу старшую билетершу, поручал ей особо важных гостей.
— Из типографии, афиши нам печатают! — вполголоса комментировал Станишевский. — И тут не откажешь: зимой со стройматериалами выручили! А, Вениамин Семенович! Пропуск ваш на контроле! Олифой располагает, нужный человек!
Опять возникла старшая билетерша. Наклонясь к Костюченко, сообщила, что пришла жена, находится в зале.
— И еще пришел сотрудник из газеты. Новый какой-то.
— Слышите, Александр Афанасьевич, — забеспокоился Станишевский. — Вам бы побеседовать!
— А собственно, о чем?
— То есть как? Странный вопрос! Никогда не вредно расположить заранее. Если угодно — в антракте к вам в кабинет приглашу. Можно ситро подготовить, вазочку с пирожными!
— Да нет, — чуть брезгливо оборвал Костюченко. — Пускай уж всем этим буфет торгует.
Станишевский кинул обиженный взгляд, а в следующее мгновение опять, на этот раз еще сильнее, взволновался: билетерша доложила, что только что приехал Тропинин, секретарь горкома.
— Бог мой, а мы и не встретили! Идите, идите скорей, Александр Афанасьевич! Прямо в ложу идите, поприветствуйте! Я один тут справлюсь!
Не так-то просто оказалось добраться до ложи. В последние минуты перед началом вестибюль до отказа был заполнен торопящимися зрителями. Лишь исправно поработав локтями, Костюченко смог наконец пробиться к дверям ложи.
Тропинин стоял лицом к залу. Рослый, крупный — он, казалось, не мог приноровиться к тесным пределам директорской ложи. Услыхав шаги, обернулся:
— А-а, директор уважаемый! Привет! С боевым крещением поздравить? Или рано?
— Пожалуй, еще рановато, Павел Захарович, — ответил Костюченко.
И зимой, и в весеннюю пору он несколько раз бывал у Тропинина, докладывал о ходе ремонтных работ, о результате своих поездок в главк и каждый раз убеждался — секретарь горкома находит время следить за делами цирка. Но о том, как живется и дышится самому Костюченко в новом его обличье, — об этом до сих пор не заходила речь.
— Что ж, можно и повременить с поздравлениями, — улыбнулся Тропинин. Прислушался к тому, как за барьером ложи шумит переполненный зал, и опять обратился к Костюченко: — Ну, а настроение какое? Не клянете, что толкнул на цирковое поприще? Я ведь, признаться, не собирался к вам нынче на открытие. В субботний вечер и дома хорошо. А потом передумал, решил поглядеть, как дела у крестника. Так как же, Александр Афанасьевич, идут дела?
— Идут, — кивнул Костюченко. И объяснил после короткой паузы: — Дела такие, что на ходу приходится постигать цирковую науку. И не одно только приятное при этом испытывать. А все же интересно мне. Честное слово, интересно!
Считанные минуты отделяли зрительный зал от начала представления. Переполненный — яблоку негде упасть — зал гудел от нетерпения. То высокие, то протяжно-низкие звуки настраиваемых инструментов вплетались в этот гул. Манеж — с парадным ковром на середине, с узором цветных опилок вдоль барьера — был еще неподвижен, безлюден, но все чаще и настойчивее к нему приковывались взоры зрителей.
— Садитесь-ка рядом, — пригласил Тропинин. — Ну, а в цирке самом каковы дела? Ни в чем не испытываете нужды?
Костюченко ответил, что пожаловаться не на что. Правда, с фуражом затирало, но сейчас и с этим справились: тем более конюшня небольшая, несколько всего хвостов.
— Хвостов?
— Ну да. Если по-цирковому говорить.
Третий, последний звонок оборвал беседу. При этом прозвенел с такой особой бойкостью, точно каждого предупреждал: «Начинаем! Сейчас начинаем»!
— Самое время, — согласился Тропинин.
Ему пришлось на миг зажмуриться: луч прожектора, устремясь к манежу, ослепительно скользнул по ложе.
И вот они выходят на манеж — нарядные, пружинисто-легкие, на тугом носке. Парад-пролог! Идут артисты цирка!
Разойдясь в обе стороны от середины манежа, они оборачиваются к залу лицом. Они стоят у самого барьера, в такой непосредственной близости от зрителей, что можно все разглядеть — и грубовато-броский грим, и подбинтованное, ушибленное на репетиции колено, и даже застежки костюма. Все без утайки, все на виду. Однако полоса барьера как была, так и остается полосой пограничной. За ней, за этой полосой, простирается волшебный мир. Мир, в котором все одинаково молоды (сколько бы им ни было только что за кулисами!), одинаково прекрасны (выйдя из-за кулис, мгновенно сделались такими!). Мир, в котором обнаженные тела вызывают ощущение целомудренной строгости, и, напротив, вдруг смущенно начинаешь смотреть на собственное тело: какое же оно неповоротливое, понапрасну скованное всяческими одеждами. Мир, в котором малейшая блестка сияет драгоценным камнем, а свет прожекторов, со всех сторон скрестившихся над манежем, заставляет одновременно и жмуриться, и жадно раскрывать глаза.
Чтец на середине манежа. «Тебе, Отчизна, наше мастерство!»— звучит последняя фраза монолога. Взметнулись флажки. Снова марш. Приветствуя зал, артисты возвращаются за кулисы.
Им на смену Петряков. Полно, он ли это? Только что озабоченно наводил порядок за кулисами, и было ему за пятьдесят, лысоватый лоб прикрывала искусная накладка, и к тому же прихрамывал: как на грех, обострилось отложение солей. Ничего подобного: моложавый и статный инспектор, энергичным шагом проследовав мимо униформистов, объявляет не только громким, но и почти металлическим голосом:
— Первую программу сезона открывают Ирина и Дмитрий Лузановы!
С этого и началось представление. Вихрастый юноша в полосатой майке и девушка с потешной косичкой штопором выбежали, догоняя мяч. Сценка так и называлась: «Игра с мячом». Акробатические трюки, исполнявшиеся по ходу сценки, не были особо сложными (давно ли Лузановы вышли из стен училища!), и все же номер подкупал стремительным темпом прыжков, перекатов, комических падений. «Молодцы, ребята!» — крикнул кто-то. Зал согласился, дружно захлопал.
Без малого две тысячи мест в зрительном зале Горноуральского цирка. Без малого две тысячи лиц обращены к манежу, и каждое точно светлое зеркальце, попеременно отражающее и одобрение, и удивление, и радость, и восторг.
Только убежали Лузановы — появился Васютин со своей невероятной Пулей.
Петряков (здороваясь с коверным). Что это у вас на голове, Василий Васильевич?
Васютин (жеманясь). Ах, какой вы недогадливый! Это же меховая шляпка моднейшего фасона!
Пуля при этих словах прыгала с головы коверного, и он устремлялся за ней:
— Держи! Лови! Шляпа убежала!
Только зритель успел отхохотаться — на манеж вышла Варвара Степановна Столбовая. По утрам в цирке видели ее пожилой, седовласой, в самом затрапезном виде. Не то сейчас. Величественной королевой прошла вперед Столбовая: парик рыжеватого отлива, фигурный гребень в высокой прическе, платье-кринолин из затканной золотом парчи. Почтительно поклонился Петряков артистке.
Вышла и подняла руки, унизанные браслетами. Со всех сторон начали слетаться птицы: попугаи — самых жгучих тропических окрасок, голуби — дымчатые, розоватые, нежной голубизны. Исполняя волю своей повелительницы, птицы ходили по жердочке, качались на миниатюрных качелях, стреляли из такой же игрушечной пушечки. Некоторые из попугаев к тому же разговаривали, и вполне отчетливо. В финале общая птичья карусель.
И снова Васютин. На этот раз он усаживался посреди манежа.
Петряков (очень строго). Извольте, Василий Васильевич, освободить манеж.
Васютин. Не могу! Не мешайте! Я высиживаю птенчика!
Петряков. Что за глупости! Сейчас же уходите!
Он подымал коверного за шиворот. Тогда и впрямь все видели большое яйцо. Оно распадалось — и из него выскакивала все та же Пуля и мчалась за кулисы под хохот зала и вопли Васютина.
Третьим в программе стоял жонглер Адриан Торопов. В костюме легчайшего шелка, сам легкий в малейшем движении, он выбегал, и разом взлетали мячи над его головой. Их было много — и самых маленьких, теннисного размера, и больших, настолько больших, что едва умещались в широко распахнутых руках. Каждый из этих мячей казался заколдованным, привороженным, безотказно связанным с жонглером. Могли ли догадаться зрители, как стосковался молодой артист по своим мячам. Только окончил училище — подошел срок службы в армии. Лишь недавно вернулся Торопов на манеж.
Был среди зрителей один, с особым вниманием следивший за каждым движением жонглера. Этим зрителем был Игорь Валентинович Рузаев — маститый артист городского драмтеатра, неизменный посетитель цирковых премьер.
«Оно великолепно, искусство цирка, — размышлял Рузаев. — Оно покоряет безупречной собранностью, отрицанием малейшей приблизительности. Да и откуда ей быть? В цирке невозможно что-либо делать вполсилы, вполдыхания. Если бы и мы, в театре у себя, всегда так умели!»
Невдалеке от Рузаева сидел Никандров и тоже радостно следил за темповым, сложным по трюкам выступлением Торопова. Иное почувствовал он, когда появились эквилибристы Лидия и Павел Никольские.
Праздничный свет прожекторов, блеск нарядных костюмов, эффектный вид лестницы, сверкающей никелированными перекладинами, — все это внешне шло на пользу номеру. Однако в основе своей выиграть от этого он не мог.
Трюки, исполнявшиеся Никольскими, были сложны. Но вот беда: в номере начисто отсутствовала та легкость, то изящество, что превращает труд в искусство, дает возможность наслаждаться чистым результатом мастерства. Если зрители и проводили Никольских аплодисментами, то не столько обрадованные их работой, сколько тем, что она благополучно завершилась и позади осталась тягостная напряженность. Против этого номера Никандров на полях программки поставил вопросительный знак.
Еще одна категория зрителей находилась в зале: «свои», то есть родственники артистов или же сами артисты, уже отработавшие на манеже и потому имеющие возможность поглядеть выступление своих товарищей. Этим зрителям разрешалось стоять в боковых дверях, позади пожарника.
Здесь стояла Римма Васютина с одной из своих сестренок (вторую оставила на попечение квартирной хозяйки). С ней рядом Гриша Сагайдачный. Не в пример недавнему, он вел себя миролюбиво, ни разу за весь вечер не задел Римму. Тут же находились дети Никольских: двенадцатилетний Алик и Вавочка — совсем уже барышня, перешла в последний класс. С ними вместе программу смотрела бабка Прасковья Васильевна, мать Лидии Никольской. Однако всех внимательнее за происходящим на манеже следил Евгений Жариков. Зная, что вскоре и ему предстоит участвовать в представлении, он старался ничего не упустить и с особым пристрастием следил за Васютиным. Как видно, не все его репризы приходились по вкусу Жарикову: иногда он раздраженно ерошил свои соломенные вихры.
— Лауреаты международного конкурса! Виктория и Геннадий Багреевы! — возвестил Петряков.
Первой под купол поднялась Виктория — по отвесно спущенному канату, подтягиваясь на руках. За ней Геннадий. «Ну, а теперь как? Неужто позволят себе самовольство?»— обеспокоенно подумал Петряков. Нет, гимнасты уговор не нарушили. Наклонясь над перекладиной рамки, Виктория улыбчиво оглядела зал, лежавший глубоко внизу, а Геннадий тем "временем незаметно пристегнул к ее пояску предохранительный тросик. Затем, запрокинувшись вниз головой, опершись ногами в край рамки, он крикнул: «Ап!» — и Виктория послушно скользнула, оторвалась от рамки, руки в руки — совершила размах, в мгновенном сальто разъединилась с партнером и тут же, опять придя в его сильные, точные руки, взметнулась назад на перекладину.
Красив был номер. Стройные тела гимнастов казались невесомыми, трюки исполнялись не только в отличном темпе, но и с той куражностью, что особенно подкупает зрителей. Любовался номером и Никандров. При этом вдруг поймал себя на том, будто видится ему под куполом Жанна. Будто это она стоит в голубоватой, высвеченной прожекторами высоте, готовясь совершить очередной головокружительный трюк.
Превосходно работали Багреевы. Один за другим следовали и ординарные, и двойные обрывы, сальто-мортале — все разнообразие воздушной работы. И вот, наконец, отстегнув от пояса тросик, Виктория заняла позицию для финального штрабата, Геннадий закрепил у нее на лодыжках хитроумно свернутые веревки, Виктория кинулась вниз головой, и веревки, распускаясь до отказа, в считанных метрах от поверхности манежа прервали прыжок.
Зал восторженно встретил этот трюк. И только на самой задней скамье, словно с трудом удерживаясь от вопля, немолодая женщина судорожно зажала ладонью рот. «Что с вами? Плохо вам?» — участливо наклонился сосед. Надежда Зуева лишь качнула головой.
Вниз спустились Багреевы. Зал встретил их овацией, и долго она не могла иссякнуть. «Подумаешь! — пренебрежительно усмехнулся Вершинин (вместе с женой он стоял у форганга, дожидаясь выхода). — Смешно! Чего они там беснуются? Чистенький номерок, не больше!» Жена ни возражать, ни поддакивать не стала — она давно пришла к выводу, что лучше не связываться с супругом. Наконец зал отпустил Багреевых; накинув поверх трико халаты, они направились к себе в гардеробную, и тогда, как по команде изобразив улыбку, Вершинины шагнули в светлую прорезь приоткрывшегося занавеса.
Они играли на многих инструментах — на ксилофоне, электрогитаре, на саксофонах, будильниках, гармошках-пикколо. Играли будто бы и грамотно, но с такой же скучной заученностью, какой отличалась дежурная их улыбка. Да и репертуар никак не радовал: давно примелькавшиеся мотивы. Еще один вопросительный знак поставил Никандров на полях программки.
Снисходительнее других этот номер приняла Прасковья Васильевна, бабка Никольских. «Еще покойный муженек мой эту полечку-пиччикато наигрывал, — с умиленным вздохом припомнила она. — Царствие ему небесное!»— «А где же находится это царствие? — поинтересовался Гриша. Тут же заработал подзатыльник и погрозился: — Я папе нажалуюсь, что волю рукам даете!»
Теперь манежем завладел Роман Буйнарович. Однажды Гриша встретился с ним в закулисной душевой кабине. По одну сторону фыркал и отплевывался Вершинин: тело жирное, дряблое, в мелких пупырышках. А по другую — Буйнарович. Заметив, как внимательно разглядывает его мальчик, он выставил грудь: «Ну-ка, ткни!» Гриша ткнул и палец чуть не сломал — точно на каменную плиту натолкнулся.
Схватясь за тяжеленные гири, силач затеял с ними игру: стал подкидывать, ловить на лету, крутить над головой. Затем пришла очередь штанге. Раз за разом все увесистее наращивались на ней диски-блины, униформистам сдвинуть их с места уже не удавалось, а Буйнарович, едва заметно потужась, поднял на плечи, словно коромысло. И это еще не все. С двух сторон схватясь за штангу, на ней повисли униформисты, с ними вместе потешно болтающий ногами в воздухе Васютин, а Буйнарович как будто и не почувствовал дополнительной тяжести: не спеша, вразвалочку прошелся вокруг манежа со всем этим и чугунным и живым грузом. Номер закончился выстрелом катапульты. В дыму и огне она метнула ядро, и силач, подставя спину, принял ядро между лопаток. «Ну и дядечка! Вот это дядечка!» — ахнули в зале.
С каждым номером все щедрее одаривал цирк своих зрителей. Все восторженнее и благодарнее откликались они. Лишь один из зрителей не разделял общей радости. Это был Николо Казарини, старейший из Казарини. Великого труда стоило ему покинуть свой флигелек, добраться до зала.
Нет, не только воспоминаниями о прошлом жил некогда прославленный жокей. Он пытливо вглядывался в сегодняшний цирк, следил за молодыми артистами, за их успехами. Вглядывался и видел — растет цирковое искусство, обретает все большее мастерство. И все-таки, сознавая это, по временам старик испытывал щемящее чувство. Конечно же, много хороших новых номеров. Растет способная молодежь. И на манеже, и под куполом немало интересного, оригинального. А вот конный цирк — он почему идет на убыль? Старый артист не мог не замечать, как год за годом пустеет цирковая конюшня, все реже стучит в ней звонкое копыто и даже самый воздух конюшни выветривается. Где жокейская удаль, литая посадка высшей школы верховой езды, изящество наездницы, замысловатые, эффектные построения конных табло и каруселей? Где это все? Неужели же безвозвратно уходит с манежа гордая конная стать?
Вот о чем опечалено размышлял Николо Казарини. А программа тем временем разворачивалась дальше. Зинаида Пряхина ступила на туго натянутую проволоку, лебедем пошла по ней на пуантах, и Васютин, стоя внизу, протягивая веер-балансир, объяснялся пылко в любви. Затем акробаты-прыгуны Федорченко разразились каскадом сложнейших — и сольных и групповых — прыжков. И вот наконец настал черед порадоваться старику Казарини. Норовистый жеребец вынес на манеж Матвея Столетова. Сильным движением руки наездник натянул поводья, и жеребец пошел, послушно меняя шаг, жарким глазом косясь на зрителей: «Ведь красив я? Правда, красив?»
Ах, давно как это было! Отец Матвея был приятелем Николо Казарини. Вместе смотрели они, как несмышленый мальчишка делает первые пробы в седле. Утешительного в тех пробах было мало. Да и потом долго еще не удавалось Матвею овладеть элегантной посадкой. «Не получится толку!» — сокрушался отец. А Николо не соглашался, что-то располагало, его к неудачливому, но на редкость упорному юноше. И ведь не ошибся. Пришел момент, и упорство обернулось мастерством — уверенностью, отработанной техникой, безошибочным знанием лошади. Ах, Матвей, Матвей! Видел бы тебя сейчас отец!
Слишком слаб был Николо Казарини, чтобы аплодировать вместе с залом: все, что мог позволить себе, — несколько раз прихлопнуть ладонью по колену. А Матвей Столетов, спрыгнув с жеребца, потрепав его на прощанье по холке, перешел к дрессуре, показал один из лучших ее образцов — так называемые мраморные группы.
Это было эффектно. Белоснежная лошадь мгновенно замирала по знаку дрессировщика, а с нею вместе девушка в белой тунике — Маргарита, дочь Столетова. Николо Казарини не выдержал, вытер платком увлажненные глаза.
Первое отделение программы завершал Лео-Ле.
Стремительно выйдя, он без промедления приступил к своим чудесам. Заточив одну из ассистенток в саркофаг, тут же проткнул добрым десятком клинков. И ничего, в живых осталась ассистентка. Другую надвое распилил, половинки разъехались, но — самое удивительное! — это не помешало ассистентке шевельнуть «отпиленными» ногами. Затем, схватившись за шпагу, направил ее навстречу веером кинутой колоде карт.
— Шашлык! Кому шашлык? — закричал, облизываясь, Васютин, когда карты — все до одной — нанизались на острие шпаги.
Некоторые из трюков Лео-Ле не только показывал, но и объяснял. Казалось, вовсе нетрудно было их повторить, да и сам иллюзионист приглашал, обращаясь к залу: попробуйте. Охотники находились, но, хотя они действовали именно так, как объяснял Лео-Ле, ровным счетом ничего у них не получалось. И тогда на лице иллюзиониста возникала насмешливая улыбка: он точно испытывал удовольствие, что люди одурачены, что, сконфуженно переглядываясь, ни с чем возвращаются на свои места.
Так произошло и с Рузаевым. Идя мимо него в сопровождении лилипутов, Казарин как бы ненароком приоткрыл небольшой ларец, и на колени артисту выпали две белые мыши. Тут же запрятав их назад, Лео-Ле учтивейшим образом принес извинения, двинулся дальше, а мыши. Мыши опять оказались на коленях Рузаева. Веселым шумом отозвался зал на непроизвольно пугливое его движение. И опять лицо Лео-Ле тронула язвительная усмешка.
Занятны были иллюзионные чудеса. Им аплодировали. Однако аплодисменты аплодисментам рознь: те, какими зал проводил Лео-Ле, были громкими, но недолгими, лишены были настоящего душевного пыла. Один только раз вышел иллюзионист для повторного поклона.
Сразу затем Петряков объявил антракт.
— Значит, несколько всего хвостов на конюшне? — спросил Тропинин, подымаясь с кресла: необычная терминология, как видно, пришлась ему по вкусу.
Костюченко подтвердил, что, кроме Столетова, других конных номеров в программе нет.
— И все же это не мешает ей быть интересной, разнообразное — сказал Тропинин. — Так что теперь могу без колебаний поздравить вас, Александр Афанасьевич.
Другой директор на месте Костюченко порадовался бы похвале, заверил бы, что и впредь постарается обеспечить хорошую программу. Нет, горноуральский директор ничего подобного не высказал. Напротив, лицо его заметно омрачилось.
— Что так? — удивился Тропинин. — Зритель, можно сказать, принимает на ура, ладоней не щадит, а вы.
— Я думаю о другом, — мгновение поколебавшись, ответил Костюченко. — Уж больно короток, Павел Захарович, у нашего цирка сезон.
— Короток? Такой же, как уральское лето. Пока что мы еще не научились удлинять его.
— О чем и приходится сожалеть, — вздохнул Костюченко. — Скажу откровенно: вопрос этот особенно для меня больной.
— Вот как? Объясните, Александр Афанасьевич. Костюченко и на этот раз поколебался. «Подходящая ли обстановка для серьезного разговора? — подумал он. — Гость пришел, а я со своими заботами!»
За барьером ложи шумел антракт, перекликались голоса, раздавался смех. Костюченко решил переменить разговор, но не таков был Тропинин, чтобы согласиться на это:
— Говорите же, Александр Афанасьевич. Не будем время терять!
И тогда Костюченко решился:
— Короткий сезон — большое зло для нашего цирка. Каждую осень почти весь штат приходится увольнять. Как же сколотить по-настоящему крепкий, сработавшийся коллектив? А ведь речь идет о людях, крайне важных для циркового дела, — об артистах оркестра, об осветителях, униформистах. Верно, есть города, где длительный сезон не может быть рентабельным. Горноуральск, однако, нельзя причислить к таким городам. Население беспрерывно растет, запросы культурные повышаются! И это не все еще. Обратите внимание, Павел Захарович, на другую сторону вопроса. Цирку, как и театру, необходим постоянный, приохоченный, что ли, зритель. Не тот, что изредка на огонек заглядывает, а именно постоянный — такой, чтобы от раза к разу все глубже постигал цирковое искусство, разбирался бы в нем, умел ценить настоящее мастерство, настоящие достижения, тем самым побуждал артиста к новым поискам. Понимаете, в чем дело? Не для кассы — для самого искусства циркового необходим такой зритель! Не говорю уже о том, что здание цирка нерационально используем!
— Летнее здание, — напомнил Тропинин.
— Совершенно верно. Но ведь можно отеплить.
— Ого! Наполеоновские планы!
— Что ж в них наполеоновского? Сама жизнь подсказывает!
— А средства?
— Надо изыскать. Окупятся с лихвой.
— Ой ли? — недоверчиво прищурился Тропинин. — Я вас, Александр Афанасьевич, расхолаживать не хочу. Но давайте-ка рассуждать по-трезвому. Нынче у вас полный сбор. Лишний раз готов поздравить. Но не потому ли сбор полный, что только лишь открываетесь, что вечер субботний и к тому же время года теплое, благоприятное. А вот как польют осенние дожди, как грянет зима со своими калеными морозами.
— При чем тут морозы? — упрямо и даже запальчиво возразил Костюченко. — Можно подумать, горноуральцы зимой в берлогах отсиживаются?! Почему же драматический театр полон всегда?
— То театр.
— Ах, вот как? Цирк, выходит, сортом пониже?
— Да нет, не поняли вы меня, — поспешил поправиться Тропинин. — Цирковое искусство заслуживает уважения, симпатии. Я лишь хотел.
И снова, как перед началом первого отделения, в разговор вмешался заливистый звонок. На этот раз, пожалуй, кстати. Во всяком случае, Тропинин поспешил обернуться к залу, к манежу:
— Ого, какую махину выстроили, пока мы тут с вами спорили!
Действительно, за время антракта манеж преобразился. Под присмотром Петрякова (тут же находился и сам Сагайдачный; никто не мог его узнать в темном халате, скрывавшем парадный костюм) униформисты смонтировали и подняли на блоке огромный решетчатый шар, в середине перехваченный двойным ободом. Внизу, вдоль барьера, проложили наклонный трек. Зрители, возвращаясь в зал, с почтением оглядывали аппаратуру.
— Ничего не попишешь. Придется прервать беседу, — сказал Тропинин. И верно, минутой позже свет в зале погас.
Вступительный марш. Одновременно под куполом включился проектор. Вращаясь вокруг оси, он стал откидывать световую спираль, и она, нескончаемо отпечатываясь на манеже, на треке, на шаре-глобусе, явилась как бы образным предварением аттракциона. Зажглись все лампы, все прожекторы. Послышалось тарахтение мотоцикла. Выехав на трек, он задымил, зачадил, затем и вовсе остановился. Гонщики, вдвоем оседлавшие машину, вели себя беспомощно. Одеты были они как положено: черные, отливающие блеском комбинезоны, шлемы с защитными очками, перчатки с раструбами, до локтей. Однако возобновить движение мотоцикла не смогли: под неумелыми руками он развалился на составные части. Петряков (выходя вперед). Кто вы такие? Уважаемая публика ждет аттракцион, а вы.
Гонщики (хором). Это мы! Это наш аттракцион!
Петряков. Ничего подобного! Вы самозванцы!
В тот же момент из-за форганга неудержимо вырвались другие гонщики. Сразу все сделалось другим — гул моторов, движение машин, резкий наклон несущихся фигур. После нескольких стремительных кругов гонщики остановились. Они подняли очки, и зритель увидел два лица: мужское — крупно вылепленное, с упрямым подбородком и женское — тонкое, с красивым, высоким изгибом бровей.
Петряков (с особой торжественностью). Позвольте представить подлинных участников аттракциона. Анна Сагайдачная! Заслуженный артист республики Сергей Сагайдачный!
Только теперь по-настоящему начался аттракцион. Вооружась карабином, Анна заняла место за спиной мужа, и они опять устремились вперед. Целясь на ходу из разных положений (даже в комбинезоне гонщика тело ее сохраняло видимую гибкость), Анна без промаха, с первого же выстрела, поражала мишени, подвешенные к днищу шара. Осталась последняя, самая верхняя. Обратясь к манежу спиной, наводя карабин на цель с помощью маленького зеркальца, Анна пробила и эту мишень. Тогда сработал механизм: люк в днище шара распахнулся, и, выпав из него, развернулась узкая веревочная лестница. Сагайдачный заглушил мотор.
Только что оркестр гремел бравурным маршем, а теперь его сменило скрипичное соло. Высоко и тонко выводила скрипка чистую свою мелодию. Приблизившись к Анне, Сагайдачный широким жестом показал ей на люк, на веревочную лестницу, на те машины, что ожидали гонщиков внутри шара. Глядя с улыбкой на Анну, Сагайдачный точно спрашивал: «Ты готова? Сейчас мы с тобой подымемся. Ты готова?» И Анна отвечала такой же мужественной улыбкой: «Конечно, готова. С тобой всегда!» Пожав руку инспектора, Сагайдачные направились к шару. Все так же тонко и проникновенно сопровождала их скрипка.
Сколько раз во множестве западных аттракционов сцена прощания разыгрывалась с нарочито трагическим нажимом — так, чтобы зритель замер в предчувствии неизбежного несчастья, чтобы неотвратимая опасность холодком прошлась по спине. Иным был этот игровой эпизод в исполнении Анны и Сергея Сагайдачных: ни малейшего надрыва — и, напротив, светлая уверенность в своих силах, своей законной удаче: «Мы будем вместе и все одолеем на своем пути!»
И вот уже гонщики внутри ажурного, пронизанного светом шара. Здесь ждут их другие мотоциклы — облегченной конструкции, обтекаемой формы. Последние приготовления. Лестница подтянута к шару, люк надежно заперт. Сагайдачные занимают места на машинах. Короткий сигнальный свисток.
Взмыв по внутренней, закругленно-отвесной стене шара-глобуса, все круче нанизывая спиралевидные витки (вот откуда название аттракциона!), артисты вскоре начали казаться существами, раскрепостившимися от земного притяжения. Все более дерзкой становилась их езда: то сидя боком в седле, то не держась за руль, то с завязанными глазами. Затем, одна за другой, мертвые петли — сначала обеими машинами в одном направлении, затем, разъединясь, навстречу друг другу. Но и теперь, и при этих головоломнейших трюках, человеческое начало сохраняло свое первенство. Не придатками техники, а ее хозяевами выступали артисты. В одной из пауз, соскочив с мотоцикла, Сагайдачный дружески похлопал его по рулю, все равно как коня, которого удалось укротить, взнуздать.
А в последнем ряду амфитеатра все так же напряженно сидела Надежда Зуева. Смутные, противоречивые чувства привели ее в цирк. Сначала в них было больше недоброго, ожесточенного, но теперь вдруг она заколебалась. Успела подумать: «Не надо было приходить! Зачем я пришла?», на миг зажмурилась, так стиснула губы, что они побелели, и все же не смогла не поддаться чему-то неизмеримо большему, чем то оскорбленное и озлобленное, что долгие годы накапливала в себе.
Приблизился момент финального трюка. Никто еще в зале не знал, каким будет этот трюк. Но то, что успели уже продемонстрировать артисты, было настолько впечатляющим, что зал затаил дыхание: стал даже различим шум трамвая, идущего невдалеке от цирка.
Действительно, финальный трюк не мог не поразить. Оставив Анну внизу, Сагайдачный взлетел под самый купол шара-глобуса. В то же мгновение ободья, скреплявшие шар посредине, разомкнулись, нижняя половина шара отошла вниз, к манежу, и Сагайдачный, продолжая стремительно кружиться, оказался как бы над пропастью. Это было зрелищем невиданным и фантастическим — гонка над пропастью, колесами вверх, головою вниз, гонка при выключенном в зале свете — сначала в кинжальных проблесках фар, затем посреди фейерверка, стреляющего сотнями петард, огненными вихрями вздымающего искры.
— Фу-ты! — не столько проговорил, сколько выдохнул Тропинин. — Действительно, спираль отважных! Иначе не назовешь! Ну, а в жизни какие они — Сагайдачные?
Костюченко ответил, что всего несколько дней как приехали.
— А вы приглядитесь! Обязательно приглядитесь! — посоветовал Тропинин. — Мне так думается: с мелкой, с малой душой не поднять такой аттракцион!
Аттракцион окончился, но в зале все еще прокатывались вызовы. Взявшись за руки, артисты выходили вперед, и тогда аплодисменты звучали не только громче, но и с особой плотностью. Наклонясь над барьером ложи, Тропинин еще раз внимательно оглядел зал и зрителей, стеной окружавших манеж.
— Нет, не так вы поняли меня, Александр Афанасьевич. К цирковому искусству я питаю чувства верные. И потому давайте условимся. Сделайте все подсчеты, проект эскизный. Тогда и вернемся к разговору о реконструкции. Согласны?
Проводив Тропинина, Костюченко направился за кулисы. B дни перед началом сезона он не раз здесь бывал, придирчиво проверяя, все ли в порядке, все ли подготовлено к приезду артистов. А вот сейчас точно ступил впервые. Те же стены, но уже заполненные жизнью, за один только вечер сделавшиеся обжитыми, теплыми. Отовсюду веселые восклицания, шутки, смех.
— А как же иначе — сказал Петряков (он дожидался директора). — Для артиста нет ничего важнее, как удача на манеже!
С этой-то удачей Костюченко и стал поздравлять артистов, переходя из гардеробной в гардеробную. Постучал и к Сагайдачным. Отворила Анна. Она была еще в костюме гонщика, а Сагайдачный, успев раздеться до пояса, снимал перед зеркалом грим с лица. Он увидел Костюченко и обернулся с усилием.
— Поздравляю, Анна Петровна, — сказал Костюченко. — Вас также, Сергей Сергеевич! — Только тут заметил Гришу. — И тебя хочу поздравить. Гордиться должен родителями! Анна ответила: — Спасибо, — и, обернувшись к мужу, вопросительно взглянула на него. Ее, видимо, смущало его молчание.
Сагайдачный все еще стоял безмолвно. И тогда Костюченко решительно к нему шагнул:
— Вот что, Сергей Сергеевич. Заигрывать или любезности расточать — этого я не умею. И смысла в том не вижу. Неужели нам и дальше исподлобья друг на друга глядеть? Дело-то ведь у нас общее!
Руку протянул. Еще помедлив миг (и Анна ждала, и Гриша глаз не сводил), Сагайдачный ответил крепким рукопожатием.
С того момента, как Костюченко уличил его в незаконной продаже билетов, Филипп Оскарович Станишевский чувствовал себя обеспокоенно. «Только бы без оргвыводов обошлось, — думал он. — Пускай отругает лучше, голову намылит!»
В антракте, отправившись в зал, с особой вкрадчивостью стал обхаживать жену Костюченко. И даже признался восторженным тоном:
— Вы представить себе не можете, Ольга Кирилловна, до чего расположен я к вашему супругу. Александр Афанасьевич во всем для меня образец, пример. Ни в чем не жалеет себя для работы!
— Это-то верно, — вздохнула она и попросила: — Вы хоть сегодня не задерживайте, отпустите его пораньше.
— Ну конечно же. Понимаю. Последнее время почти не уходил из цирка. Соскучились?
— Сегодня у Александра Афанасьевича день рождения, — объяснила Ольга Кирилловна. — Вообще-то мы решили отпраздновать позднее: не до того сейчас и дети в отъезде. А все же хоть остаток вечера хочется вместе побыть!
— Минуты лишней не задержу, — пообещал Станишевский.
После конца представления, шагая вслед за Костюченко по закулисному коридору, соблюдая при этом почтительный интервал, Станишевский всячески старался вернуть себе расположенность директора. Похвалился, что во время представления никаких происшествии в зале замечено не было, что рецензент из газеты, как видно, остался доволен программой: почти не делал заметок.
— Между прочим, Александр Афанасьевич, пора вам и об отдыхе подумать. Артистов поздравили и ни о чем не беспокойтесь больше. Положитесь на меня.
Костюченко после некоторого колебания согласился. Но при этом сурово предупредил:
— Завтра с утра зайдите ко мне. Побеседовать надо. Станишевский не стал уточнять, какого рода предстоит беседа, лишь голову склонил покорно.
Пройдя через зал — опустевший, погруженный в полумрак, — директор цирка вышел в вестибюль. Здесь тоже было темновато. Билетерши, сбившись в углу, пересчитывали выручку от продажи программок.
— Домой отпускаете? — шутливо обратился к ним Костюченко.
— А чем же, товарищ директор, вы хуже других? — бойко откликнулась самая молодая и отодвинула дверной засов. — Покойной вам ночи!
Шагнув в плотный уличный мрак (фонари перед цирком были уже погашены), Костюченко сокрушенно подумал о том, что за весь этот вечер не уделил жене ни малейшего внимания. «Нехорошо! От рук отбился!»
И вдруг услыхал негромкое:
— Саша!
Это была жена. Она терпеливо дожидалась.
— Олюшка? И не надеялся я! Она сказала:
— Идем скорей! Тебе надо отдохнуть! Двинулись в сторону от цирка. Но и теперь, когда остался он позади, связанные с ним заботы не сразу отпустили. Перебирая их в памяти, Костюченко вспомнил о Станишевском: «Ишь грязь какую затевал. На случай непредвиденных расходов, Видно, при Князькове сходило с рук!»
— Что же ты, Саша, молчишь? — напомнила о себе Ольга Кирилловна. — Между прочим, утром — ты еще спал — звонили Фирсовы. Обижаются, что позабыли мы их. Я обещала зайти.
— И я. Я тоже зайду, — поспешил заверить Костюченко. — Теперь-то время у меня найдется.
С подполковником Фирсовым и его семьей он познакомился еще в первые послевоенные годы. Вместе служили в одном из южных округов, почти одновременно сюда, на Урал, получили перевод. Не только с Фирсовым, но и со многими другими недавними своими однополчанами Костюченко, со времени циркового директорства, встречался редко. И не потому, что испытывал какую-либо неловкость. Новые дела навалились выше головы.
— Теперь-то обязательно навестим, — вторично пообещал Костюченко. — А как тебе, Оля, программа понравилась?
— Все-то ты о цирке, — упрекнула она, но тут же добавила: — Я с интересом смотрела.
— То-то же! Согласись, программа сильная. Тропинин нынче смотрел. Тоже считает, что сильная.
Вечер был поздним, а потому и тихим. К тому же суббота. В такие вечера заводские зарева ослабевают. Отчетливо мерцает звездная высь. Вид этих звезд, привольно раскинувшихся по небу, переменил ход мыслей Костюченко: они сделались замедленными, более спокойными. Когда же, переступив домашний порог, увидел вокруг себя неизменную, устоявшуюся обстановку — и впрямь почувствовал себя так, точно воротился из какого-то многотрудного, затянувшегося пути.
С тех пор как дочь и сын уехали, Ольга Кирилловна накрывала на стол на кухне: для двоих там вполне хватало места. В этот же вечер изменила обыкновению, и Костюченко обнаружил стол, накрытый в комнате, а перед своим прибором цветы.
— Ух ты! По какому случаю?
— Саша! — с легким укором сказала Ольга Кирилловна, и он сконфуженно хлопнул себя по лбу:
— Поверишь ли, совсем забыл. Из-за меня?
— День твоего рождения, — подтвердила Ольга Кирилловна. — Мы с тобой условились отложить праздник. И все же мне захотелось, чтобы хоть так, хоть по-скромному.
Сама налила вино и предложила тост:
— Чтоб тебе хорошо было, Саша!
— Правильно, Оля, — чокнулся он. — Другими словами — интересно. Мне, когда интересно, — всегда хорошо!
Обычно неприхотливый в пище, едва замечающий, что стоит на столе, — в этот вечер, за этим нежданно праздничным ужином, Костюченко с жадностью набросился на еду, все казалось ему удивительно вкусным, все расхваливал и даже графинчик до дна осушил. Ольге Кирилловне вспомнились прежние армейские времена. Возвращаясь домой после многодневных лагерных учений, Костюченко, так же как и сейчас, продолжал сохранять до конца неизрасходованную, беспокойно теснящуюся в нем энергию. В таких случаях он позволял себе выпить больше обычного, но не хмелел, лишь краска отчетливее проступала на обветренном лице.
— Спасибо, Оля. Как говорится: не знал, не ведал!
Встав из-за стола, прошли в соседнюю, детскую комнату.
Она была перегорожена ширмами: по одну сторону владения дочери, по другую — сына. У Нины, у дочери, каждый предмет знал свое место, везде царил порядок — и на книжной этажерке, и на туалетном столике. Оно и понятно: взрослая девушка, студентка. Не то у Владика. На его половине висела разлапистая модель неоконченного планера. Стол был завален кусками жести и фанеры, мотками проволоки, шурупами и гайками. Тут же залатанная футбольная камера. Групповой портрет космонавтов. Карта обоих полушарий, на которой чернильным карандашом проложены были пути к самым отдаленным океанским островам.
— От детей нынче были письма? — справился Костюченко.
— Целых два, — сообщила Ольга Кирилловна и показала письма.
Нина день за днем описывала свой туристский поход: дорожные события, природу, впечатления. Все бы хорошо, но досаждали частые дожди. А вот Владик — тот безоговорочно всем был доволен: и пионерским лагерем, и вылазками в лес, и торжественным костром.
— B тебя, — улыбнулась Ольга Кирилловна. — Не припомню случая, чтобы хоть на что-нибудь пожаловался.
Если в этих словах и проглянула иголочка, то самая малая, незлобивая. Даже не иголочка, а лишь нехитрая попытка вызвать мужа на откровенность. Костюченко так и понял:
— Верно, Олюшка. В меня мальчишка.
Тогда-то Ольга Кирилловна и спросила напрямик:
— А сейчас как обстоят у тебя дела, Саша? По-прежнему в своей жизни всем доволен?
То ли стены детской комнаты обладали таким свойством, то ли поздний час и отрешенность от служебных забот располагали к полной откровенности — Костюченко на этот раз отнекиваться не стал. Наоборот, утвердительно наклонил голову:
— Меня нынче вечером примерно об этом же спрашивал Тропинин: не обижаюсь ли, мол, на нынешнюю свою жизнь? Что ответил ему? Что, разумеется, пока мне еще трудно. Трудно, но интересно. Понимаешь, штука какая. С каждым днем мне все интереснее!
Он сказал «понимаешь», но по выражению лица жены догадался, что не поняла она и нуждается в более подробном объяснении.
— Ладно, Оля, попробую высказать. Не знаю, как тебе, а мне даже само слово «цирк» в детстве казалось сказочным, самым наипрекрасным. Награды лучшей не знал, как отцовское разрешение — в цирк сходить. Позднее, когда подрос, посещать приходилось, конечно, реже, урывками. Однако если удавалось — каждый раз выходил из цирка с таким чувством, будто подарок уношу, будто зарядку получил бодрящую. А на фронте? Помню, к нам на передовую бригада цирковая приехала. Радости было у солдат! Побольше, чем если бы лишнюю пайку табака или какое другое лакомство получили. Цирковое искусство, Оля, приносит большую радость!
— Ну, хорошо. Предположим, — перебила она. — Но чтобы испытать все это — разве недостаточно оставаться зрителем?
— Имеешь в виду мое директорство? — усмехнулся Костюченко. — Действительно, прежде такое мне и во сне не снилось. Но уж раз взялся. — Резко поднявшись — до того сидел на диванчике, — прошелся по комнате и даже ширмы в сторону отодвинул. Затем, вернувшись, остановился перед женой. — Я, между прочим, поинтересовался, как в Большой Советской Энциклопедии определяется слово «цирк». Оказывается, двояко. Во-первых, здание определенной формы, а во-вторых, особый вид искусства. Ну, а я бы лично добавил еще одно определение. Верно, что и здание и что вид искусства. А еще — предприятие!
— Не понимаю, Саша. Что ты имеешь в виду?
— Да очень просто. Цирки, подобные нашему, горноуральскому, иначе не назовешь. Нам что положено? Программу, присланную главком, исправно прокатывать, план финансовый выполнять. Иных задач перед нами не ставят. Можно сказать, нехитрый профиль.
Последняя фраза прозвучала отнюдь не весело. На лицо Костюченко набежала тень.
— Но если так. Если ты так ограничен, Саша, в своих возможностях, что же может тогда быть тебе интересно?
Он опять прошелся по комнате. На этот раз остановился в дальнем углу и неподвижно там простоял минуту или две. Лицо оставалось сосредоточенным. Ольга Кирилловна поняла, что нельзя мешать какой-то упрямо разворачивающейся мысли.
— Что мне интересно? Попробую ответить! Мало ли что передо мной задачи поставлены не слишком сложные. Из этого не вытекает, что сам перед собой других не должен ставить. Обязательно должен! Ты только подумай. Из года в год, долгие годы подряд артист переезжает из цирка в цирк. Переезжает, работает, тренируется, мастерство наращивает, радость несет тысячам зрителей. Так неужели же цирк может для него оставаться случайной площадкой, проходным двором? Неужели мне — руководителю, директору — довольствоваться положением сторожа при таком дворе? Нет, Оля, я так не хочу. Унизительно было бы так! Хочу, чтобы польза была от меня не только финансовому плану, но и непосредственно цирковому искусству. Понимаешь?
Самому искусству! Мне вот что интересно!
Придя домой, Зуева застала Жанну спящей. Склонясь над дочерью, вгляделась в спокойное ее лицо. А за спиной будто все еще шумел и рукоплескал многоголосый, переполненный цирк. И Зуева пугливо поймала себя на том, что ищет в дочернем лице отражение отцовских черт — тех, что увидела под шлемом гонщика. «Неправда! Она моя, только моя дочь!»
А Жанна продолжала спать. Откинув простыню с мерно вздымавшейся груди, подогнув одну ногу, другую выпрямив, она и сейчас, и во сне, словно готовилась к быстрому бегу или сильному прыжку.
Отойдя тихонько от дочери, Зуева собиралась тоже лечь. Это был последний вечер перед очередной поездкой. «Завтра пораньше разбужу. Тогда и попрощаемся!» — решила Зуева. Она потянулась, чтобы погасить свет, но тут — словно кто-то в плечо ее толкнул — Жанна вдруг приподнялась.
— Ой, мама, это ты? Откуда так поздно? А у меня, мама, новость. Меня в программу спортивного праздника включили. На стадионе буду выступать. Конечно, страшновато. Ну да ничего: инструктор у меня замечательный. Он сам участвовать будет. На кольцах. Под вертолетом. Правда, здорово?
Проговорила все это на одном дыхании, вздохнула блаженно и снова, обо всем позабыв, погрузилась в сон.
Спи, Жанна, спи. Пока что ты можешь спокойно спать.