Часть третья



Глава первая



1

В последних числах июня, безветренно-тихим утром (синоптики в прогнозах не ошиблись) со взлетной полосы одного из крупных европейских аэропортов поднялся самолет, взявший курс на Москву.

Человек остается человеком и в заоблачной выси. Не прошло четверти часа, как в стоместном салоне наладилась обычная дорожная жизнь: стюардессы разносили завтрак, пассажиры завязывали знакомства. Лишь один из них сохранял полнейшую отрешенность. Не шевельнулся он и тогда, когда с подносом в руках приблизилась стюардесса. Сперва ей показалось, что пассажир уснул. Но тут же встретилась с открытыми совиными глазами, окруженными воспаленной каемкой. Взгляд этих упорно бодрствующих глаз был под стать прочим чертам лица: тонкому носу, лезвиеподобным, плотно сомкнутым губам, удлиненным, как бы притертым к облыселому черепу ушным раковинам. Он не был красавцем, этот пассажир.

Господин Дезерт, крупнейший цирковой импресарио, находился в возрасте, давно позволявшем отпраздновать солидный юбилей. Однако он не только не задумывался об этом, но, напротив, при первом же осторожном напоминании строго оборвал своего секретаря: «Юбилеи хороши для тех, кто располагает свободным временем. У меня такого времени нет!»

И все же, несмотря на всю свою занятость, несмотря на то, что переговоры с Союзгосцирком вполне мог бы завершить один из помощников, Дезерт пожелал самолично отправиться в Москву. Тому имелись причины, о которых вслух он не желал распространяться.

Месяц назад, принимая у себя управляющего Союзгосцирком, импресарио впервые испытал нечто схожее с неуверенностью. Откуда могла она возникнуть? Прокатное агентство Дезерта занимало прочное положение во многих странах мира; считалось бесспорным, что номера и аттракционы, поставляемые агентством, относятся к лучшему из того, чем располагает международный цирк. Пусть другие импресарио, желая поразить воображение клиентов, ведут переговоры в кабинетах, сверкающих богатой обстановкой. Контора Дезерта была иной. Она занимала более чем скромное помещение: вход прямо с улицы, несколько потертых стульев, на единственном столе единственный телефонный аппарат, полное отсутствие справочных записей; отличаясь цепкой памятью, Дезерт того же требовал и от своих сотрудников. Именно этот контраст между подчеркнуто убогой обстановкой и теми крупными, неизменно прибыльными делами, что в ней вершились, безошибочно действовал на клиентов, лишал их привычных ориентиров, делал податливее, беззащитнее.

Управляющий Союзгосцирком оказался, однако, вылепленным из другого теста. С первых же минут беседы он показал себя не клиентом, а представителем равной стороны. Учтиво улыбаясь, ни в чем не нарушая корректности, подобающей гостю, управляющий вместе с тем не скрывал критического отношения ко многому из того, что в западном цирке почиталось первоклассным. Сперва Дезерт заподозрил в этом хитрое намерение — сбить цену чужому и тем самым возвысить свое. Но затем, продолжая переговоры, понял, что представитель «Цирка Москвы» (термин, полюбившийся заграничной рекламе) и в самом деле убежден в превосходстве советского циркового искусства и, более того, может сослаться на тот успех, какой повсюду сопровождает гастроли советских цирковых артистов. Именно это и побудило многоопытного импресарио принять приглашение управляющего. Дезерт решил посетить Москву и заодно выяснить, в какой мере советский цирк угрожает стать конкурирующей силой.

Серебрясь на солнце, сверкая круглыми иллюминаторами, самолет продолжал свой дальний рейс. Стюардесса, поставив поднос, двинулась дальше. Ничто не мешало Пьеру-Луи Дезерту думать о своих делах, о себе самом.

Как бы в цирковых кругах ни было известно его имя, оно всегда сопровождалось уменьшительной приставкой — «младший» или «последний». Но кому же тогда принадлежало звание «старшего»? Отцу? Нет, и он — Франсуа-Анатоль Дезерт, два десятилетия назад закончивший свой бренный путь, — не обладал этим именем. Старшим, доподлинно старшим звали лишь одного из Дезертов—самого первого, основоположника, родоначальника, Рене-Огюста. По сей день немало историй рассказывалось о нем.

Рассказывалось, будто еще в тридцатые годы прошлого века на рыночных площадях юга Франции появился некий полупаяц-полудрессировщик, труппу которого составляла всего-навсего дюжина белых мышей. После каждого представления, не щадя спины при низких поклонах, этот паяц обходил зрителей с протянутой тарелкой. Можно ли было предположить, что медяки, падавшие на дно тарелки, послужат основанием капиталу, который в дальнейшем, словно рычаг, повернет и перевернет старинное цирковое дело.

Далее рассказывалось, что несколько лет спустя Рене Дезерт (он-то и был безвестным паяцем!) перекочевал в Алжир и, разбив на знойном берегу палатку, стал помимо белых мышей демонстрировать отлично дрессированную собаку-математика. Позднее, за сходную цену продав палатку со всем содержимым, Дезерт исчез в глубинах Африки. Назад вернулся владельцем трех берберийских львов. Как рычали они, как метались по клетке-фургону, тщетно пытаясь укрыться от вездесущего бича и докрасна раскаленных железных прутьев! Дезерт добился своего: сломил их лютость. Обучив зверей прыгать через обруч, кататься на деревянном шаре и становиться в пирамиду, он положил основание зверинцу, и в дальнейшем зверинец этот пополнялся самыми экзотическими видами хищников: ловкий укротитель сумел завязать и упрочить торговые связи с царьками и старейшинами отдаленных негритянских племен.

И еще рассказывалась история о том, как, войдя в доверие к влиятельному марокканскому купцу, Рене вероломно похитил его дочь, а затем, под угрозой скандальной огласки, добился отступного. Если же прислушаться к другой версии, Рене с похищенной женщиной не расстался, она родила ему сына, но переезда в Европу не выдержала и угасла под чужим, неприютным небом. И вот тогда-то, именно тогда оглашен был брачный контракт некогда безвестного паяца и прекрасной Эрнестины, наследницы одного из крупнейших на континенте цирков. Как удалось Рене завоевать ее гордое сердце — остается загадкой. Но он добился победы, Эрнестина усыновила Франсуа-Анатоля, слишком смуглого для чистой европейской крови. Уже к восьмидесятым годам имя Дезерта становится синонимом новой цирковой формации — той, что равно включает в круг своих интересов цирки и зверинцы, закупку зверей и их дрессировку, показ на собственных манежах и прокат в другие цирки.

Годы шли, но энергия Рене Дезерта оставалась неистощимой. Иногда же, отрываясь от дел, он с гордостью смотрел на сына: растет, мужает второй Дезерт — Франсуа-Анатоль, слишком смуглый для европейца, но зато наделенный африканским огневым темпераментом. Особенно это сказывалось в любви к лошадям — самым диким, строптивым, необъезженным. Казалось, для гибкого черноокого юноши нет большей отрады, чем скакать через любые препятствия, с каждым новым барьером усмиряя конское своеволье, а затем, сойдя со взмыленного коня, прижаться щекой к его трепещущим ноздрям. Заметив эту склонность, Рене Дезерт поручил воспитание сына своим берейторам, а в дальнейшем отдал ему лучшую конюшню. Отсюда новая страница в истории семейства.

С рассвета и далеко за полдень находясь на манеже, Франсуа Дезерт упорно овладевал искусством конной дрессировки. Лошадей приводили и уводили, конюхи от усталости едва держались на ногах, а Франсуа — все тот же сгусток неубывающей энергии — лишь восклицал гортанно: «Живей! Еще живей!» Он был во всем не укротим: нерасторопного берейтора мог опрокинуть бешеным ударом кулака, непослушной лошади вонзиться зубами в ухо. Зато конюшня, которую выводил на манеж, равных себе не имела: богатейшая сбруя, тончайшая подобранность по мастям, искуснейшая дрессировка. А карусели! По свидетельствам очевидцев, в этих пышных конных каруселях иногда, не считая пони, было занято до пятидесяти — шестидесяти голов!

Да, Дезерт-второй был непревзойденным мастером конного цирка. Когда же умер отец, основатель рода, Франсуа доказал, что умеет так же крепко и расчетливо хозяйствовать. Делу, начатому Рене, он придал новый размах. Именно он, Франсуа Дезерт, сохранив для вывески такие привычные названия, как «зверинец» и «цирк», одновременно ввел в обиход новый термин — «цирковое предприятие». И действовать стал соответственно с этим.

В то время, на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков, в Америке гремело имя Фенеаса Тейлора Барнума, создавшего новую цирковую разновидность — гигантский передвижной шатер, под сводом которого представление разворачивалось сразу на трех манежах. Предприимчивому американцу становилось тесно на своем континенте, все настойчивее приглядывался он к европейскому рынку. Не в пример многим другим цирковым директорам, Франсуа Дезерт не спасовал перед напористостью Барнума, вступил с ним в секретные переговоры и добился взаимовыгодного раздела сфер влияния.

Жизнь Дезерта-второго во всем без исключения могла бы быть удачной, но тому мешало одно: третий Дезерт — Пьер-Луи, сын Анатоля и внук Рене, — с детских лет выказывал полнейшее равнодушие к цирку. «Я не могу поверить, что ты мой наследник!» — то горестно, то гневно восклицал Анатоль, видя на скамье амфитеатра безучастную фигуру сына. Иногда же, не довольствуясь словесными увещеваниями, впадая в такую ярость, что сквозь смуглую кожу явственно проступала белизна, изо всей силы щелкал шамбарьером: «На манеж! Сейчас же на манеж!» Мальчик, затем юноша, наконец молодой человек, покорно поднявшись, шел к отцу. Но и сейчас выражение его лица оставалось отсутствующим, и тогда Франсуа Дезерт брезгливо отворачивался: «Уходи! Ты мне не сын!»

Не оттого ли, утратив к старости былую конную страсть, Дезерт-второй с безудержностью предался новой, биржевой страсти. Пусть хоть эта игра напоследок будоражит кровь — все лучше, чем оставлять состояние выродку. Свои последние годы Франсуа-Анатоль Дезерт провел над биржевыми сводками, чуть ли не круглые сутки отдавая телеграфные и телефонные распоряжения маклерам, что играли для него на биржах — сегодня в Нью-Йорке, завтра в Берлине или Лондоне. Азартнейшая игра в конечном счете привела к такому проигрышу, что всякий другой наследник на месте Пьера-Луи счел бы себя безнадежно разоренным: под молоток ушли и цирки и зоопарки.

Пьер-Луи и тут не изменил себе. Хладнокровно проводил отца на кладбище. Вернувшись с похорон, хладнокровно подвел итог потерям. Да, средств оставалось немного. Но ведь и дед когда-то начинал с дюжины мышей. Вскоре основано было прокатное цирковое агентство, и тут-то обнаружилось, что именно в этой сфере Пьер-Луи Дезерт не имеет себе равных.

Появляясь в зрительном зале, он с неизменным бесстрастием взирал на манеж. Совиные, окруженные воспаленной каемкой глаза смотрели непроницаемо, но артисты трепетали, встречаясь с этим будто бы безразличным взглядом: каждому было известно — хозяин прокатного агентства зря ничего не смотрит, всегда и во всем изыскивает и подсчитывает выгоду для себя. Только выгоду! Любой ценой, во что бы то ни стало выгоду! Путь, начатый дедом на рыночной площади, внук завершил созданием агентства, вскоре настолько захватившего цирковой рынок, что оно всевластно начало диктовать свои законы — законы жесточайшей купли, продажи, перепродажи циркового артиста.

Таков был Пьер-Луи Дезерт, направлявшийся в Москву. Он знал, что нередко его именуют «младшим» или «последним». Пожимал плечами: пусть называют как угодно. И все же иногда ловил себя на глубоко запрятанной уязвленности. Разве не его трудами продолжена славная история семейства? Разве эти труды не дают права на более громкое, почетное имя?!

Самолет приближался к Москве. Полулежа в кресле, импресарио сохранял все ту же отрешенность. Но лишь до момента посадки.

Объявив о скорой посадке, стюардесса попросила пассажиров пристегнуть себя ремнями к креслам. Дезерт не только не пристегнулся, но, напротив, решительно поднялся.

Он всегда был таким: до времени предпочитал не обращать на себя внимания, но в нужный момент оказывался первым, самым первым.


2

Ступени трапа — клавиатура тонкая. Сходить по этим ступеням можно по-разному — независимо, равнодушно, озабоченно, обрадовано.

Выйдя из самолета, Дезерт увидел внизу управляющего Союзгосцирком, несколько раздвинул губы, что означало улыбку, и ускорил шаг: последнее должно было свидетельствовать, что он обрадован новой встрече.

Встретились. Обменялись и рукопожатием и приветственными фразами. Управляющий представил Дезерту находившихся тут же работников главка. Переводчик действовал неукоснительно.

— Передайте господину Дезерту, — сказал управляющий, — наше искреннее желание показать все то, что характерно для советского цирка. Сегодня, разумеется, господину Дезерту следует отдохнуть. А вот завтра.

— Завтра? — переспросил Дезерт (он даже не дал переводчику закончить фразу). — Я нисколько не утомлен и буду признателен, если сегодня же, сейчас же.

Управляющий высказал полное согласие. Пропустив гостя вперед, в машину, он негромко проинструктировал работника главка, которому предстояло сопровождать Дезерта:

— Отвезите в гостиницу, а затем в училище. С этого и начинайте.

Еще накануне, позвонив директору Циркового училища, управляющий предупредил, какой ожидается гость.

— Ох-ох! — озабоченно вздохнул директор. — Признаться, сейчас не до приемов. Экзамены идут, за ними госэкзамены, выпуск.

Управляющий успокоил: никакого парадного приема не требуется, и без того есть что показать.

На Пятой улице Ямского Поля (вот ведь какое причудливое стародавнее название!) находится Государственное училище циркового искусства. В сравнении с соседними Пятая улица особой оживленностью не отличается. Она не очень длинна, не слишком широка, архитектурных достопримечательностей на ней нет. Точнее сказать — прежде не было. Теперь же, когда отстроено новое — светлое и нарядное — здание училища, округлый его фасад заметно украшает улицу.

Начинаясь рано утром, жизнь училища продолжается вплоть до вечерних часов. И вся-то она, эта жизнь, сосредоточена вокруг двух манежей. Основной манеж — чин чином круглый, тринадцатиметровый. Второй — так называемый учебный — так же обнесен барьером, но форму имеет прямоугольную, рассчитанную для тренировочных занятий — одинаково и акробатических и воздушно-гимнастических. Стены зрительного зала, окружающего первый манеж, сплошь из плиток мягко поблескивающего органического стекла. Второй залит светом, с двух сторон вливающимся в высокие окна. При этом неприкрашенном, будничном свете легко обнаруживается любая недодержка или передержка, малейшее неточное движение.

В это утро, как и в любое другое, жизнь училища шла своим чередом и, следовательно, состояла из множества всяческих дел — тренировочных, репетиционных, экзаменационных: учебный год приближался к концу.

На большом манеже репетировали завтрашние выпускники. Вскоре им предстояло показать молодое свое искусство на торжественном отчетном вечере, а затем, получив разнарядки главка, шагнуть в самостоятельную цирковую жизнь.

— Ох, ребята! Из первого же города вагон пустых бутылок пришлю! — шутливо крикнул кто-то из репетирующих. Отклика, однако, не встретил.

Все слишком заняты были отработкой трюков, движений, переходов — на турнике, на воздушной рамке, на подушке антиподиста, с булавами и обручами, на катушке, что пытается выскользнуть из-под ног, а ты стоишь на ней как ни в чем не бывало, да еще вторую ставишь поперек первой, и снова стоишь как литой — иначе как же, на то и сложное искусство эквилибра!

А на учебном манеже тем временем восседала экзаменационная комиссия во главе с директором училища — человеком, наделенным двумя сверхъестественными способностями: поспевать повсюду и, казалось, начисто, круглосуточно обходиться без сна. Комиссия принимала экзамен по воздушной гимнастике. Сдавали экзамен ученики второго года обучения — шестиклассники, если перевести на общешкольный язык.

Девочки (они уже отчитались) чинно сидели вдоль барьера — аккуратные гимнастические костюмы, белые бантики в гладко зачесанных волосах, на лицах сплошное блаженство: оно и понятно — страшное позади. А вот мальчикам — они построились в шеренгу перед столом комиссии — еще предстояло экзаменоваться.

— До чего же вытянулись, — шепнул один педагог другому. — Утенками гадкими пришли, а теперь.

Утенки стояли, слегка нахмурясь, стараясь, как и положено мужчинам, не выдавать своего волнения. Они ждали команды, но тут, в последний момент, зоркий директорский глаз усмотрел непорядок.

— Петя Зайцев, — позвал директор. — Подойди-ка, дружок, поближе.

Мальчик шагнул вперед и заметно покраснел, услыхав, как за спиной у него насмешливо хихикнули девочки.

— Повернись, Петя Зайцев, — безжалостно приказал директор. И обратился к комиссии — слишком восхищенным тоном, чтобы можно было в него поверить: — Прошу полюбоваться. Затылок-то, затылок какой — не то тарзаний, не то стиляжный! Дорогой Петя Зайцев! Завтра же с утра ты отправишься к парикмахеру и вернешь себе нормальный человеческий вид. Понятно? Иди на место!

Затем начался экзамен. Одного за другим педагог-руководитель легко поднимал мальчиков к кольцам, и они показывали штиц, выкрут, соскок разножкой, а потом, перейдя на трапецию, закидку махом, задний кульбит и опять соскок — на этот раз с подколенок. Это была начальная, несложная азбука гимнастики, и все же она позволяла вглядеться в ученика, распознать, что обещает он в будущем. Петя Зайцев, если не считать убийственно «модной» прически, показал себя отлично: так четко исполнил все упражнения, что директор, на миг расчувствовавшись, готов был ободряюще улыбнуться. Но в этот момент тихонько подошел завуч и предупредил о прибытии гостя.

— Без меня продолжайте, — распорядился директор.

Пьер-Луи Дезерт сидел в глубоком кресле, но, даже теперь не позволяя себе хоть на миг расслабиться, всем корпусом сохранял упрямый наклон вперед.

— Мы очень польщены, господин Дезерт, тем вниманием, какое вы оказываете нам, — любезно начал директор. — Вероятно, вас интересует история училища?

Дезерт ответил, что, разумеется, от беседы с господином директором ждет многого. Однако сначала хотел бы все увидеть собственными глазами.

— Очень хорошо. Охотно все покажем, — сказал директор и обратился к находившемуся тут же завучу: — Пригласите, пожалуйста, Николая Григорьевича Морева.

Как раз сейчас у него должно закончиться занятие.

Морев появился несколько минут спустя, и директор представил его Дезерту:

— Один из опытнейших наших педагогов, сам в прошлом цирковой артист. Дорогой Николай Григорьевич, я рассчитываю, что вы возьмете на себя труд ознакомить

гостя с училищем. Лучше вас никто не сможет показать.

Сопровождаемый Моревым и переводчиком, Дезерт начал со зрительного зала. Оглядел его придирчиво и прищурился: «Красивый зал. Очень красивый. Источники света расположены удобно, надежная подвеска аппаратуры, вместо опилок кокосовый мат. Разумеется, все это хорошо. Но какой же можно извлечь доход, если зал рассчитан на небольшое, ограниченное число зрителей?» Морев как будто догадался об этих мыслях.

— Мы используем зал лишь для просмотра номеров и для выпускных отчетных представлений, — пояснил он по-французски.

— О! Вы владеете языком?

— В известной степени.

Переводчик, убедившись, что присутствие его необязательно, задержался в зале. Дальнейший осмотр Дезерт и Морев продолжили вдвоем.

Они прошли к соседнему, учебному манежу. Экзамен школьной группы был уже закончен, и то, что сейчас происходило на манеже, могло с непривычки ошеломить. Одновременно, каждый по своей специальности, занимались десятки студентов. Они тренировались и в партере, и в воздухе, совершали балансы, комбинации, прыжки. Они свисали с трапеции, выжимались на кольцах, отбивались от трамплина, снова кидались в разбег, снова переходили в кач. Это происходило одновременно, многошумно, темпераментно, в таком накале, что, кажется, немыслим порядок. На самом же деле все было не так, и Дезерт (смотреть он умел!) без труда обнаружил педагогов, искусно направлявших ход занятий. Внимательно, пристально следили педагоги за своими подопечными. Так бывает: поначалу даже простейшее упражнение дается студенту с усилием. Приходится ждать — терпеливо, боясь вспугнуть. И вдруг — точно вспышка — переход в новое качество. То, что вчера еще казалось неисполнимым, теперь дается легко, радостно. И сразу все по-другому: ликующая вера в себя, в свое тело, его силу, ловкость. Как важно вовремя разглядеть этот назревающий момент, дождаться и закрепить, чтобы затем перейти к всесторонней шлифовке таланта.

И здесь, у этого манежа, Дезерт сохранял чуть прищуренный, оценивающий взгляд. Потом кивнул: «Идемте дальше!» Прошли в соседнюю аудиторию: в ней шел урок танцев, и перед Дезертом — в горделивом полонезе — проплыли юноши и девушки — те, что, придя когда-то в училище утятами, уже успели сделаться лебедями. Затем посетили библиотеку училища. Музей. Медицинский пункт. Заметив по пути буфет, Дезерт пожелал и сюда заглянуть. В большой кастрюле варились сардельки, и, наблюдая, с какой быстротой они поглощаются, импресарио поинтересовался обеспеченностью студентов.

«О! Слишком крупные затраты! — сказал он себе, узнав о системе стипендий. — Здание, оборудование, оплата педагогов да еще стипендии. Слишком крупные затраты, чтобы дело могло стать рентабельным!»

При этом Дезерт почувствовал себя если не весело, то облегченно: он всегда испытывал такое чувство, убеждаясь в своем превосходстве над другими. «Заведение, конечно, любопытное. Но я бы не позволил себе такое безрассудное расходование средств. Хочешь стать артистом — это только тебя касается, тебя и семьи, в которой растешь. Научись, обзаведись номером — тогда и приходи. Я покупатель, я должен видеть готовый товар. Лишь тогда смогу определить цену!»

Теперь, обойдя многие помещения, Дезерт и Морев шли по коридору, огибавшему зрительный зал. Двери учебных аудиторий выходили в коридор.

— Что происходит здесь? — остановился Дезерт, услыхав голоса.

— Экзамен по истории цирка, — ответил Морев. — Вас интересует такой экзамен?

— Меня интересует все!

Вошли. Морев познакомил Дезерта с педагогом, и тот пригласил импресарио сесть к столу, на котором лежали экзаменационные билеты.

Отвечала девушка. В ее билете значился вопрос: цирковое искусство Древнего Рима, — и, видимо, она ответила правильно (педагог утвердительно наклонил голову). Затем перешла ко второму вопросу: характерные черты западноевропейского цирка первой четверти нынешнего века.

В первых же фразах ответа, среди имен, названных девушкой, таких известных, как Кроне, Шуман, Саразани, Дезерт услышал и свое имя.

Девушка продолжала отвечать. Она была очень юной Тоненькая, и брови тоненькие. И веки чуть припухшие — может быть, оттого, что в ночь перед экзаменом мало спала, перечитывала конспект.

Еще раз различив свое имя, Дезерт не удержался иобратился к Мореву:

— Мне интересно, что она сказала. Переведите!

Морев объяснил, что студентка обрисовала основные тенденции.

— Тенденции? Какие именно?

— Видите ли, господин Дезерт, речь шла о цирке капиталистических стран, о том, что творческие интересы отступают в нем на второй план и цирковое искусство принуждено, как и всякий другой товар, подчиняться законам купли-продажи.

— Совершенно верно! Так, и только так! — подтвердил Дезерт. Его по-совиному округлые глаза стали жесткими, даже колючими. И все же заставил себя улыбнуться: — Надеюсь, знания этой девушки получат высокую оценку?

Морев, переглянувшись с педагогом, ответил:

— Вы не ошиблись, господин Дезерт. Мы также считаем, что ответ свидетельствует о хорошем знании предмета!

Покинув аудиторию, двинулись дальше. Из зрительного зала доносились рулады трубы, всплески медных тарелок: там теперь репетировали музыкальные эксцентрики. На повороте столкнулись с королем: он спешил, обеими руками придерживая полы горностаевой мантии, а на голове подпрыгивала золоченая корона. За королем — солдат: ботфорты выше колен, медные плошки-пуговицы, приклеенный картонный нос. Посторонился, по-потешному отдал честь.

— Начинается урок сценического искусства, — объяснил Морев. — Учебный план училища предусматривает всестороннее развитие молодого артиста. Куда же теперь, господин Дезерт? Быть может, вас интересуют приемные испытания?

— Меня интересует все! — упрямо повторил импресарио.


3

До сих пор Дезерт не очень жаловал вниманием своего провожатого. Теперь же окинул его испытующим взглядом:

— Если не ошибаюсь, в прошлом вы были артистом, господин…

— Моя фамилия — Морев. Да, я работал многие годы эквилибристом. Однако случилось несчастье: я оступился на репетиции, попортил ногу, и тогда.

— И тогда вас взяли сюда, в училище, — понимающе кивнул Дезерт. Он чуть не добавил: «Вам очень повезло!»

Конечно же повезло! Сколько раз, приглядываясь к артистам, достигшим среднего возраста, Дезерт читал в их глазах затаенный страх. Иначе быть не может, если ты под ударом. Даже если еще сполна владеешь своим телом, и фигуре не изменила стройность, и по-прежнему каждый мускул упруг — все равно ты уже под ударом. Старость, цирковая старость не за горами, а молодые, теснясь у манежа, с волчьей жадностью подстерегают момент, когда ты дрогнешь. Иначе быть не может. Ни жалости, ни пощады цирк не знает. Считай, что тебе повезло, если напоследок сумел устроиться в униформу или на какую-нибудь подсобную закулисную поденщину. Да, цирк никого не щадит, и этому русскому повезло!

Все было готово к началу приемных испытаний. Члены комиссии (целый синклит!) восседали за длинным столом, расположенным в глубине комнаты, а спереди, по обе стороны от широкой ковровой дорожки, дожидались своей судьбы поступающие: по одну сторону девочки, по другую — мальчики. Что касается матерей. Формально они отсутствовали, но, поскольку испытания проводились на первом этаже, матери имели возможность толпиться за окнами и всячески ободрять сквозь стекло — каждая свое чадо. Наконец появился директор. Сразу, еще не заняв председательского места, весело сказал:

— Здравствуйте, ребята!

Ответили громко, но вразброд.

— Что, что такое? — поморщился директор. — А ну-ка, повторим дружнее! Вот так! Совсем другое дело! — И обратился к секретарю приемной комиссии: — Какая явка у нас? Все явились по списку?

Тот еще раз провел беглую перекличку, а директор, увидя Дезерта, пригласил его сесть рядом с собой:

— В нынешнем году мы решили особое внимание уделить комплектованию детских групп. Чем раньше начнешь — тем большие результаты!

Перекличка окончилась. Члены комиссии — педагоги училища, в прошлом цирковые артисты, — пытливо вглядывались в подвижные, но еще нечеткие, как бы недопроявленные детские лица. Что привело сюда ребят?

Здесь были дети, привороженные яркой праздничностью цирка, еще не знающие, какой ценой — неустанным трудом, полной самоотдачей — придется расплачиваться за эту яркость. Не все устоят. Некоторые дрогнут, отступят, уйдут. Других привело родительское тщеславие: «Дочка у меня такая миленькая, ей так к лицу гимнастический костюмчик. Пусть станет цирковой артисткой, по заграницам кататься будет!» И эти отсеются вскоре, им не под силу окажется настоящий труд.

Пытливо вглядываясь в ребячьи лица, члены комиссии думали: «До чего же трудно различить тот доподлинный росток, что, пройдя через годы учебы, станет цветком, украшением, гордостью манежа!»

Вступительные испытания особой трудностью не отличались. «Ну-ка, пройдись по дорожке туда-обратно, покажи, как шагаешь. Теперь побегай. Стоечку сделай, кульбитик. Еще что умеешь? Мостик? Ладно, покажи и мостик, посмотрим, как гнешься. А где до сих пор занимался? При Дворце пионеров? В клубном кружке?» Затем дети попадали в руки Морева.

Если недавно Дезерт чувствовал себя задетым независимостью этого педагога, то теперь не мог не отдать должного движениям его рук: очень бережно, с мягкой осторожностью умели прикасаться руки Морева и в то же время все распознавать в только еще формирующемся ребячьем теле.

«Так и надо, — оценил Дезерт. — Здесь не может быть снисходительности. Сегодня ребенок, а завтра артист, работа, контракт!»

К столу комиссии вышла девочка: золотисто-смуглый загар, две косички, подвешенные крендельками к пушистому затылку, веселые ямочки на щеках и очень ясные, звездочками мерцающие глаза. И все, что показывала она, получалось не только легко, но и почти музыкально. Затем, не дожидаясь приглашения, сама подошла к Мореву.

Девочка эта понравилась всем, и казалось, что вопрос о ее приеме решен. Морев, однако, насторожился. Словно проверяя самого себя, он и раз и два провел ладонью по ступням девочки. Потом, разрешив ей вернуться на место, объяснил комиссии, что имеется, хотя и не резко выраженное, плоскостопие. Досадливо поморщась, директор потянулся к перу.

«Вот и все! Жестокая прихоть судьбы! — подумал Дезерт: оторвавшись от обычных дел, он мог позволить себе философствование. — Короткое движение пера, и список поступающих сократится на строку!»

Но тут произошло неожиданное. Стремительно выбежав вперед, отмахнувшись от увещевательного движения секретаря комиссии, девочка что-то громко воскликнула, и сразу другими сделались ее глаза — уже не мерцающими, а настойчивыми, требовательными, даже сердитыми.

«Смелая! Пытается уговорить! — догадался Дезерт. — Но разве это может к чему-нибудь привести? Почему ее не уведут?»

Внимательно, не прерывая, слушал директор девочку, и постепенно голос ее стал прерывистым, в нем обозначились и слезы и мольба.

— Я верю. Верю тебе, — негромко произнес затем директор. — Теперь я вижу, ты и в самом деле любишь цирк!

— Нет, вы не знаете, как я люблю! — жарко призналась девочка. — Иначе я жить не смогу! Я буду стараться, так стараться!

— Я верю! — снова подтвердил директор.

Тут же он спохватился, что говорить об этом неосторожно, и обернулся к педагогам, не то оправдываясь, не то ища поддержки. Решительно поднялась высокая женщина — в прошлом велофигуристка с громким именем. Подтверждая свою речь, она вышла из-за стола, стала рядом с девочкой и показала свои не по возрасту стройные, крепкие ноги.

— Она рассказывает, что в детстве страдала рахитом, но, усиленно тренируясь, избавилась от малейших следов, — пояснил Морев, наклоняясь через стол к Дезерту.

Экс-королева фигурной велоезды (в эти минуты, вероятно, она меньше всего чувствовала себя педагогом) стояла в такой энергичной позе, будто снова была готова вскочить на высокое седло, под которым, сумасшедше сверкая, крутятся колесные спицы. Директор, деликатно кашлянув, вернул ее к действительности. А Морев…

С особым, обостренным любопытством следил сейчас за ним Дезерт. Как-то поведет себя этот бывший артист? Поддастся ли неразумной, путающей карты чувствительности или же покажет себя человеком трезвым, прежде всего озабоченным сохранить деловую репутацию?

Вторично склонясь над девочкой, Морев снова ее оглядел: телосложение, руки, ноги, посадку головы. Привлек тихонько за плечи и посмотрел в глаза. Очень пытливым был взгляд, но девочка его выдержала. Еще мгновение помедлил Морев. Лишь затем, отстранив наконец золотисто-смуглую фигурку, негромко и утвердительно что-то сказал директору.

— Под вашу, Николай Григорьевич, ответственность, — отозвался тот.

— Согласен. Под мою!

Девочка, восторженно вскрикнув, подбежала к Мореву, захлопала в ладоши.

— Ну, хватит! Хватит же! — с притворной строгостью остановил ее директор. — Ты только помни, что обещала. Занимайся хорошенько. Не подведи!

После, когда приемные испытания были закончены, и детей отпустили, и матери, вмиг исчезнув за окнами, поспешили навстречу своим детищам, Морев осведомился у Дезерта — не наскучило ли ему.

— О нет. Я с интересом наблюдал. Тем более этот случай. Вы очень гуманно отнеслись, господин Морев, к бедной девочке.

— К бедной? Я думаю, мы сумеем устранить небольшое физическое отклонение. Девочку эту я не назвал бы бедной. Она станет артисткой! Будет счастлива!

— Вы убеждены? — спросил Дезерт, и губы его иронически скривились. — Даже если она станет артисткой.

Фразу не закончил. Стоит ли дальше вести разговор? Ведь не для этих же разглагольствований предпринял он дальнюю поездку. И все же не смог удержаться.

— Мы с вами люди циркового дела, господин Морев. Давайте же говорить откровенно. Цирк дает заработок, но счастья дать не может. Цирк жесток. Да, такова его природа. Он всегда жесток!

Неожиданное это откровение побудило Морева внимательнее взглянуть на гостя. И обнаружить разительную перемену. Еще недавно неподвижное и мертвенно-бесцветное лицо господина импресарио вдруг оживилось, блеснули глаза, и розоватый живой оттенок лег на впалые щеки.

— Да, это так, господин Морев, и вы не сможете меня опровергнуть. Повторяю: по самой сути своей, по самой природе цирковое искусство не может не быть жестоким. Или не согласны?

— Продолжайте, господин Дезерт. Я вас внимательно слушаю.

И опять Дезерт испытал колебание. «Еще не поздно остановиться, — подумал он. — Я могу оборвать разговор, сославшись на неотложные дела, на отсутствие времени. Этот русский смотрит слишком внимательно. Какой мне смысл раскрывать карты?!» Однако какая-то внутренняя пружина не желала сдержать себя на полпути.

— Больше скажу, господин Морев. Цирк дважды жесток. Жесток по отношению к зрителям. Сколько бы увлекательного ни показывалось на манеже, в конечном счете зритель всегда унижен. Сравнивая себя с артистами цирка — сильными, ловкими, красивыми, — он горестно убеждается в собственной физической неполноценности: слишком вялые мускулы, слишком расслабленное тело. Почему же, униженный цирком, приходит он опять и опять? Здесь вторая жестокость. Да, не в пример находящимся в зале, цирковой артист прекрасно сложен, совершенен в каждом своем движении. Но за это превосходство он должен расплачиваться опасностью работы, постоянным и неизбежным риском. О, я-то знаю цирк!

— Вы еще не видели нашего цирка, — напомнил Морев.

— Вашего? Понимаю: вы имеете в виду «Цирк Москвы». Конечно, звучит по-рекламному громко. Но не больше. Географических, политических, каких угодно других границ цирк не знал и не знает. Тринадцать метров манежа — вот его единственное мерило! За долгую жизнь я побывал во многих, очень многих странах. Видел самого разного зрителя. Разницы, однако, не увидел. Каждый зритель мечтает об одном и том же: вытянуть счастливый билет — счастливый для себя, роковой для артиста. Увидеть, как артист сорвется, упадет, разобьется. Каждый в зале жаждет стать очевидцем несчастья, сладостно пережить сильнейший этот момент. Вслух, быть может, не признаются, но ожидают именно этого. О, я-то знаю: везде одинаков зритель!

— Вы еще не видели нашего зрителя, — вторично напомнил Морев.

Он и сейчас — даже сейчас — продолжал собой владеть: не повысил голоса, не изменил сдержанному тону. И все же, кинув короткий взгляд, Дезерт не мог не уловить предельное внутреннее напряжение собеседника и понял — дальше играть в откровенность нельзя.

— Полагаю, на этом мы можем закончить, господин Морев, — сказал он, точно пробуждаясь или, напротив, уходя в непроницаемо глухую раковину. — Вы были весьма любезны, и мне остается.

— Не стоит благодарности, — ответил Морев; резкая складка, прорезавшая лоб, никак не вязалась с учтивой улыбкой. — Тем более, господин Дезерт, вам еще многое предстоит у нас увидеть!


4

Три месяца подряд — аншлаг в аншлаг выступал Кириан в Московском цирке. Битковые сборы могли бы продолжиться и дальше. Однако нельзя было обижать цирковую периферию: ей тоже не терпелось увидеть замечательного иллюзиониста. И еще имелась причина. В двери столичного цирка все настоятельнее стучалась новая программа. Кстати, в афишах ее так и назвали: «Новое в цирке».

Программу эту Дезерт смотрел на второй день после своего приезда. В ложе с ним вместе находился управляющий Союзгосцирком, а также Игнатий Ричардович Порцероб: он был режиссером-постановщиком представления и, чувствуя себя хозяином, всячески старался занять Дезерта. Уверенным знанием иностранных языков Порцероб не обладал, но зато изъяснялся с удивительной экспансивностью жестов и интонаций, не раз перебивая переводчика — тот сидел во втором ряду, позади Дезерта.

— Мне очень приятно, господин Дезерт, показать вам новую программу нашего цирка. Программа обширная, разнообразная, и надеюсь, что она.

— Мне будет интересно посмотреть, — откликнулся импресарио. Тон был сдержанным, но это ничуть не обескуражило режиссера.

— Сейчас вы сами убедитесь, господин Дезерт. Некоторые из номеров я бы отнес к самому высокому классу.

Управляющий укоризненно покосился на Порцероба: к чему такое предуведомление? Программа и в самом деле шла с успехом, получила признание и зрителя, и печати. Тем более не было нужды саморекламно забегать вперед.

— Мне будет интересно, — сухо повторил Дезерт.

В кресле он сидел неподвижно, прямо, лишь короткими кивками головы подтверждая, что слышит переводчика. Не изменил он позу и тогда, когда, вслед за оркестровым вступлением, на манеже развернулся пролог.

Вся в цветах — и вместо снастей цветочные гирлянды — выплыла ладья, на палубе которой играли музыканты. Они исполняли песню о красивом и мужественном цирковом искусстве, и артисты, со всех сторон сопровождавшие ладью, громко подхватывали припев песни, а коверный клоун — самый веселый из клоунов — дирижировал сверху, с мачты, взмахивая подзорной трубой, встряхивая длинными льняными волосами. Потом водрузил трубу на мачту, и она вдруг задымила, как пароходная. Взялся за спасательный круг, и он вдруг сделался рулевым колесом. Басисто прогудев, набирая скорость, пароход-ладья направился в дальнейший путь.

«Эффектное начало! — подумал Дезерт. — Но это ведь еще не настоящая цирковая работа. Посмотрим, как дальше развернется программа!»

«Новое в цирке» — анонсировали, предвещали, обещали афиши. Какая же, однако, подразумевалась новизна? Новизна артистических имен или же новизна цирковых находок — трюков, комбинаций, аппаратуры?

Программа, которую смотрел Дезерт, тем и была примечательна: молодость соседствовала в ней с долголетним умудренным мастерством — тем, что остается навек молодым, потому что не знает успокоенности. «Новое в цирке»! Образцовый, самый взыскательный в стране манеж знакомил зрителей с артистами разных поколений. С молодыми, умеющими черпать из своей молодости самое лучшее: свежесть, непосредственность, неуемную фантазию. И с артистами старшего возраста. Имена этих артистов давно и широко были известны. Казалось, они уже всесторонне показали себя. Но вот выходят опять, и зритель видит новую грань таланта.

В антракте Порцероб не замедлил осведомиться:

— Каковы же ваши впечатления, господин Дезерт?

Не без усилия разомкнув бескровно-тонкие губы, импресарио согласился: действительно, в программе многое интересно. Но тут же, словно желая остудить излишнюю восторженность режиссера, высказал сожаление:

— Мне показалось, что недостает зоологических номеров. Собачки, гималайские медведи. Одного этого мало!

— Конечно! Конечно же! — воскликнул Порцероб, и улыбка его обрела еще большую лучезарность. — Другого я и не ждал услышать от вас — внука Рене Дезерта!

— И еще, — продолжал импресарио, как будто не услыхав скрытого комплимента. — Мне показалось также, что в программе мог быть богаче представлен конный цирк.

— Совершенно верно, — и тут согласился Порцероб. — Конечно же вам всегда будет недоставать конного цирка. Вам — сыну прекрасного дрессировщика Франсуа Дезерта!

— Не будем тревожить тени предков, — с подобием улыбки ответил Дезерт.

Что касается управляющего Союзгосцирком — он не принимал участия в этом разговоре или, точнее, ограничивал свое участие любезной улыбкой. Он также был человеком деловым — управляющий системой советских цирков. Потому-то и предпочитал не столько говорить, сколько присматриваться. Те впечатления, которые он вынес из своей первой — еще зарубежной — встречи с импресарио, не изменились и на этот раз.

«Жесткий, как видно, купец!» — думал управляющий.

Второе отделение программы включало номера не менее сильные. Но, пожалуй, самым прекрасным был среди них последний, заключительный номер: выход группы канатоходцев. Они работали на трехъярусном канате — отец и мать, дочь и сын, невестка. «О, семья! Цирковая семья!» — не без благосклонности кивнул Дезерт, услыхав пояснение Порцероба. Трехъярусный этот канат снабжен был приспособлением, позволяющим изменять угол наклона. Идя по канату, артисты исполняли сложные эквилибристические комбинации. И вот наступил финал номера. Самый молодой — юноша — стал подыматься по такой отвесной крутизне, что даже немыслимо было понять, как возможно подобное движение. Семья следила, семья провожала, семья сопутствовала. «Правильно! — отметил про себя Дезерт. — Он самый молодой, а значит, кормилец, надежда семьи!» Однако, продолжая все так же пристально следить за ходом номера, Дезерт вдруг почувствовал нечто такое, что было ему доселе незнакомо. И понял, в чем заключается это незнакомое и необычное: оно в поведении зрителей, зрительного зала.

Не так вел себя зал, как положено. Пускай семья волнуется, страшится, молит судьбу об удачном исходе. На то она и семья. На карту поставлено ее благосостояние, больше того — существование. Но ведь те, кто находится в зале, — они чужие. Они заплатили за зрелище и хотят в полной мере получить все то, чем грозит головоломный номер.

Нет, не так, как положено, вел себя зал. И тогда, оторвав взгляд от подкупольного пространства, обратя его к зрителям, Дезерт увидел, что они воедино с семьей канатоходцев и что каждый в зале сопутствует подымающемуся по почти отвесному канату и сопереживает не грозящую опасность, а удачность и уверенность движения, шага, взмаха балансиром. Нет, не пятеро, поднявшиеся на канат, — весь зал был в этот момент единой семьей.

Достигнув предельной точки, канатоходец на мгновение замер. Сразу затем скольжение вниз — скольжение, прыжок, полет, и это все в стремительнейшем вихре. И вот уже манеж под ногами — желанная, надежная цирковая твердь. И до чего же на ней хорошо. И до чего же ликующе — точно он сам мгновение назад совершил непостижимый прыжок-полет — встречает зал отважных канатоходцев.

«Вы еще не видели нашего зрителя!» — вспомнились Дезерту слова Морева. Раздраженно, упрямо поморщился, но тут же, снова сделавшись официально-непроницаемым, обернулся к управляющему:

— Могу поздравить. Действительно превосходный номер. Экстра-класс! Итак, встречаемся завтра с утра?

Управляющий подтвердил и высказал убеждение, что ничто не помешает успешному и быстрому завершению переговоров.

— Я буду этому рад, — сказал Дезерт.

И в самом деле, поначалу переговоры носили вполне обнадеживающий характер. Ранний час, когда голова ясна и мысли по-особому отчетливы, пунктуальность, с какой управляющий встретил Дезерта на пороге своего кабинета, и даже скромность обстановки кабинета — все это расположило импресарио, и он не стал возражать против тех номеров, какие Союзгосцирк предлагал включить в программу зарубежной поездки.

Осложнение возникло лишь тогда, когда управляющий назвал аттракцион Сагайдачного.

— Сагайдачный? — не без труда переспросил Дезерт. — Я не слышал. Какой это номер?

— Аттракцион! Крупный, сильный аттракцион! — заверил управляющий. — Всюду пользуется прочным успехом!

— Не слыхал! — повторил Дезерт. Таким он был всегда: до поры до времени покладист, но ни на миг не забывал о конечных своих интересах. — Не могу ли я получить более подробную справку?

Управляющий, позвонив Неслуховскому, попросил принести рекламный материал. Тот принес, и в течение нескольких минут импресарио весьма внимательно знакомился с плакатами и фотографиями.

— Нет, не подойдет, — бросил он наконец.

— Что вы! Интереснейший аттракцион.

— Не подойдет.

— Но почему? Могу ручаться.

— Ручаться не надо, — так же бесстрастно, но категорично сказал Дезерт. — Механические аттракционы — это вчерашний день. Техника настолько вошла во всю жизнь, что уже примелькалась, не возбуждает интереса. И без того слишком много техники. Не подойдет!

— Вы глубоко заблуждаетесь, господин Дезерт, — возразил управляющий (он также был не из покладистых, быстро сдающих свои позиции). — Весь вопрос в том, что называть механическим аттракционом. Если артист превращается в слепой придаток механизма — тогда согласен с вами. Но тут дело обстоит иначе. Сагайдачный не только владеет гоночной машиной. Он показывает лучшие человеческие качества — и смелость, и высокую одухотворенность. Почему бы вам, господин Дезерт, самому не убедиться в этом? Посетив Горноуральск, вы смогли бы лично увидеть аттракцион Сагайдачного!

— Горноуральск? Где этот город?

Неслуховский показал кружок на карте, висевшей возле стола:

— Хоть это и за Уральским хребтом — самолет доставит вас за три часа.

— Нет. Я не могу. Я не располагаю временем, — наотрез отказался импресарио.

Прервали разговор, условившись вернуться к нему завтра.

Покинув кабинет управляющего, Дезерт столкнулся в коридоре с Игнатием Ричардовичем Порцеробом. Встреча была далеко не случайной. При всей своей внешней восторженности и экспансивности, ведущий режиссер был человеком практичным, всегда стоял на страже своих интересов. В частности, весьма рассчитывал, что постановочное решение заграничной гастрольной программы поручено будет ему.

— Рад приветствовать вас, господин Дезерт! Надеюсь, переговоры привели к счастливому результату?

Дезерт промолчал, и тогда Игнатий Ричардович (как никто другой, умел он при любых обстоятельствах продолжать разговор) вернулся к вчерашнему цирковому представлению, к тем номерам, какие в нем поставил, и вообще к своей непомерной режиссерской занятости и связанному с этим утомлению.

— Да, да, господин Дезерт! Иной раз мечтаю об одном — о тишине, о покое. Видимо, возраст сказывается. Пора на отдых. Кстати, как раз сейчас мы заканчиваем строительство дома для престарелых артистов. Прекраснейший дом: на берегу моря, под южным солнцем. Почему бы и мне не постучаться в этот дом? Тем более в нем будут жить славнейшие в прошлом артисты!

Он назвал ряд имен. Назвал и Николо Казарини.

— Как вы сказали? — с внезапной настороженностью перебил Дезерт. — Казарини?

— Да, да, Николо Казарини! Когда-то он гремел не только в России. Не было в Европе лучшего жокея.

— Казарини. О да, я вспоминаю. Он имел ангажемент у моего отца, — сказал Дезерт. — А где он сейчас, Николо Казарини? Здесь, в Москве?

— Нет, живет при Горноуральском цирке.

— Вот как! Горноуральск! — полувопросительно-полуутвердительно повторил Дезерт, и что-то пробежало по его лицу. Он поспешил расстаться с режиссером.

Казарини! Николо Казарини! В течение всего дня, продолжая знакомиться с Москвой, господин импресарио не раз возвращался мыслями к этому некогда знаменитому жокею. К собственной юности. Особенно к одному, навек запомнившемуся дню.

В то далекое утро, репетируя с рассвета, отец готовил новую конную карусель. В работе что-то не ладилось, и Франсуа Дезерт становился все раздраженнее. В такой час лучше было не попадаться ему под руку. Пьер-Луи намеревался тихонько выйти из зала, но это не удалось.

— Куда? — крикнул отец. — Опять без дела шататься?

Короткий властный жест. Повинуясь ему, Пьер-Луи шагнул на манеж — нескладно-угловатый, с отсутствующим взглядом.

— Полюбуйтесь! — обернулся Франсуа к артистам, находившимся в зале. — Такой ли нужен мне сын? Мешок! Рыбья кровь! Любой прохожий ближе к цирку, чем этот. — И выругался — громко, грубо.

Тогда-то и случилось то, чего никто не мог ожидать. Обычно во всем покорный отцу, Пьер-Луи вдруг исказился в лице, сжал кулаки, угрожающе шагнул вперед.

— Ты что? Да как ты смеешь? — проговорил Франсуа, понизив голос до шепота; зато глаза, устремленные к сыну, сверкнули бешено.

Вокруг все замерло. Лошади, и те, почуяв беду, прижали уши. Быстрым взглядом Франсуа окинул толпившихся у барьера артистов, берейторов, конюхов. Ближе других стоял Николо Казарини.

— Держи! — кинул ему Франсуа свистящий шамбарьер. — С меня хватает умных лошадей, а ты. Ну-ка; жокей, погоняй хорошенько этого строптивого жеребца!

И тут случилось небывалое.

— Вы что-то путаете, хозяин, — ответил Николо, покачав головой. — Я жокей. Но погонщиком не был и быть не собираюсь.

Брезгливо отбросил шамбарьер и вышел из зала. В тот же день получил расчет: Франсуа Дезерт не терпел непокорных.

Перед тем как уйти, Николо Казарини зашел попрощаться с Пьером-Луи:

— Мне жаль тебя, мальчик. Настраивать против отца не собираюсь, но сам подумай. Если не любишь цирк, если не чувствуешь к нему призвания, не лучше ли отыскать другую, свою собственную дорогу? Ты об этом подумай хорошенько!


Как давно это было. Так давно, что могло бесследно стереться в памяти. Но не стерлось. Сохранилось. И вот сейчас, нежданно узнав, что все еще живет на свете веселый и независимый жокей Николо Казарини, Дезерт вдруг почувствовал острое желание увидеться с ним, сказать ему: «А ведь ты ошибся, Николо! Как видишь, я не ушел из цирка — напротив, занял в нем прочное место. Такое, что от меня зависят судьбы сотен и сотен артистов. Все зависит от меня — и сами артисты, и благополучие их семейств! Ты ошибся, Николо. Но все равно я готов расплатиться с тобой за некогда оказанную услугу. Теперь я достаточно богат, чтобы расплатиться!»

Об этом Пьер-Луи Дезерт размышлял и днем, и вечером, и бессонной ночью. Много раз пытался отговорить себя: «К чему вспоминать далекое прошлое? Николо Казарини уже стар. Он старик. Какое мне дело до него?» Так рассуждал он, пытаясь отговорить себя. Но не смог.

Назавтра, снова с утра приехав к управляющему Союзгосцирка, чтобы продолжить переговоры, Дезерт внезапно заявил, что в планах его произошли некоторые перемены, что он имеет возможность задержаться на лишний день и потому не возражает против поездки в Горноуральский цирк.


Глава вторая



1

Наутро после грозы, разразившейся над городом, Костюченко раньше обычного собрался в цирк.

— Беспокоюсь, — объяснил он жене. — Лило-то ведь как. Вдруг протечка или другая какая-нибудь авария.

— И я, папа, с тобой, — заявил Владик.

— Тебя недоставало. Тебе-то что в цирке делать?

— Ну, папа! Ну, пожалуйста! — взмолился Владик. — Мне же интересно не только из ложи смотреть!

И уговорил отца. Из дому вышли вместе.

Свежий ветерок трепал мальчишеские вихры. Тонкая фигурка выражала нетерпение и предвкушение. По временам, вприпрыжку забегая вперед, Владик оборачивался и укоризненно поглядывал на отца: разве можно шагать так медленно.

Никаких происшествий в цирке не обнаружилось. Только широкая лужа посреди двора напоминала о недавнем ливне, да еще дождевыми струями смыло краску с одного из рекламных щитов у входа.

Костюченко распорядился заменить этот щит, а затем, увидя идущего навстречу Петрякова, отпустил Владика:

— Можешь по двору побегать. Или в зал иди.

Разумеется, Владик отправился в зал, где репетировал Столетов — как всегда сердито покрикивающий на дочь. Он стоял посреди манежа, а лошадь — белая, долгогривая, та, что вечером изображала мраморную статую, — бежала по кругу и замирала одновременно с девушкой, стоило дрессировщику чуть слышно щелкнуть бичом.

— Ты кто такой? — послышалось рядом.

Оглянувшись, Владик увидел мальчика — плечистого, остриженного коротким ежиком, с быстрыми смешливыми глазами.

— Чего молчишь? Тебя спрашиваю!

— Я Костюченко. Владик Костюченко.

— Директорский сын? Давай знакомиться. А я Сагайдачный Гриша. Понял, кто отец у меня? Сергей Сергеевич Сагайдачный!

Познакомились быстро. Гриша сразу усвоил тон командира:

— Айда на двор. Нечего тут сидеть.

Когда же вышли за ворота, критически оглядел Владика:

— Чего-то мускулов у тебя не видно. Физкультурой занимаешься?

— Немного футболом.

— Мяч гонять — это еще не физкультура, — с оттенком пренебрежения отозвался Гриша. — Со мной отец занимается. Буду артистом, таким же, как он! Гляди, как я могу!

У забора росло ветвистое дерево. Ловко подпрыгнув, Гриша схватился за толстый сук. Подтянулся и замер:

— Считай хоть до ста. Вот как я могу. А ты?

Нет, Владик так не мог. Он даже пробовать не стал. Однако, чувствуя, что надо восстановить равновесие в только что завязавшемся знакомстве, перевел разговор на знаменитых мореплавателей и очень красочно рассказал о том, как плыли они на многопарусных фрегатах, как открывали неведомые океанские острова и как у этих островов мореплавателей встречали пироги с пестро разукрашенными туземцами.

— А что! — изрек снисходительно Гриша. — Из этого можно сделать игру. Только, чур-чура, я капитаном фрегата буду. А ты туземцем, чтобы я мог тебя завоевывать.

Ладно?

Владик отверг такое распределение ролей. Он не хотел быть завоеванным. Наконец сговорились на том, что оба будут туземцами — независимыми, еще до появления фрегата. Ну, а раз туземцы — нужны украшения.

— Сейчас мы их раздобудем, — пообещал Гриша.

Он повел Владика назад, в закулисный коридор, в ту сторону, где находились клетки с птицами. Здесь прибирала крупная чернобровая девушка, а по пятам за ней, переваливаясь с лапы на лапу, ходил орел с изогнутым острым клювом.

— Не бойся. Это Орлик. У него характер мирный, — успокоил Гриша. И обратился к девушке: — Вот какое дело, Клава. Папа велел, чтобы ты нам перьев дала. Самых что ни на есть красивых!

— Я тебе сейчас по попке дам, — невозмутимо обещала девушка. — Ишь чего придумал. Иди, иди. Не мешайся под ногами.

Положение спас Владик. Будучи мальчиком деликатным и вежливым, он вышел вперед и объяснил, какая интересная предполагается игра.

— Ну, разве что так, — смягчилась девушка. — А то — папа велел, папа распорядился. Я не у папы твоего — у Варвары Степановны работаю. Так что не очень-то задавайся.

Кончилось тем, что она снабдила мальчиков несколькими перьями превосходной окраски — теми, что выпали за ночь из клеток. Ничто теперь не мешало начать увлекательную игру. Воротясь на двор, воткнув перья в волосы, мальчики пустились в такой дикий пляс, разразились такими пронзительными воплями, что рядом, на конюшне, беспокойно заржали лошади, а на пороге соседнего с конюшней флигелька показался дряхлый, сморщенный старик.

— А ну его, — шепнул Гриша. — Станет еще расспрашивать, интересоваться. Пошли назад на манеж. Я тебе кульбитик знатный покажу. И вообще давай дружить. У нас машина взята напрокат. Я маму попрошу, чтобы она и тебя прокатила.

Тем временем Костюченко вызвал к себе в кабинет Багреевых. Он был свидетелем их вчерашнего самоуправства и решил не откладывать объяснение.

Независимо, улыбчиво вошли гимнасты. С такой же независимостью опустились в кресла. Взгляд вопрошал: «А собственно, какая надобность в разговоре?»

— Сейчас объясню, — кивнул Костюченко. — Вчера вы превосходно выступили. Одного мне никак не понять. Какой вам смысл портить свой номер?

Виктория вместо ответа приподняла брови. Она научилась очень выразительно проделывать эту операцию: тончайшие, безупречно дугообразные брови шли вверх, и одновременно на карминовых, резко очерченных губах возникала ироническая улыбка.

Проделав все это, Виктория обернулась к мужу, и он, снисходительно кивнув, взял на себя дальнейший разговор.

— Я не совсем понимаю ваш вопрос, — чуть лениво проговорил Геннадий (на самом деле сразу догадался — заметил на столе перед Костюченко рапорт, подписанный

Петряковым). — Быть может, вы окажете любезность, поподробнее разъясните свою мысль. Буду признателен!

Сказано это было с барственной небрежностью. Откинувшись в кресле, Геннадий скрестил перед собой ноги, обтянутые трико. И Виктория блистала точеными ногами. Гимнасты пришли прямо с манежа, с репетиции.

— И вообще все очень странно, — опять раздался голос Виктории. — Только что вы нас хвалили. Теперь говорите, что портим номер. Загадка какая-то. Кроссворд!

— Да нет, кроссворд тут ни при чем, — спокойно ответил Костюченко. — Рапорт инспектора манежа написан вполне ясно.

И опять Виктория разыграла небольшой спектакль. Воздев ладони к вискам (руки были тонкими, но с сильно развитыми запястьями), она поморщилась, точно от приступа внезапной головной боли, затем как бы опять передоверила разговор Геннадию, и он со вздохом пододвинулся к столу.

— Понимаю! Понимаю, товарищ директор! Разумеется, положение обязывает вас как-то откликнуться на эту бумажку. Однако войдите и в наше положение. С женой мы выступаем уже не в первом цирке. На недавнем международном конкурсе лауреатства удостоились. Всегда стремимся к одному — мастерство повышать. И что же в ответ? Вместо помощи, вместо моральной поддержки.

— Все? — осведомился Костюченко, дав гимнасту выговориться.

— Пожалуй. О чем же еще говорить? Если вы продолжаете считать, что, выступая без этой самой лонжи, мы портим свою работу.

— Да, именно так я и считаю, — подтвердил Костюченко. — Зритель зачем приходит в цирк? Настоящим мастерством, артистической безупречностью насладиться. Радость эстетическую получить. А вы на нервах играете. Тем самым отвлекаете от радости. Неужели вы и в самом деле думаете, что чувство риска, боязни за жизнь артиста, — что это чувство может украсить номер?

— Странная постановка вопроса, — повел плечами Геннадий. — Зритель — это одно, а мы. Нам самим — понимаете, самим! — удобнее работать без страховки!

— Не понимаю, — сказал Костюченко. — Выходит, вы думаете только о себе, выступаете лишь для самих себя? Так ведь получается?

Гимнасты не удостоили его ответом, и тогда, коротко вздохнув, Костюченко поднялся из-за стола:

— Как видно, другого мне не остается. Поскольку вы продолжаете считать свое поведение нормальным. Поскольку уже не первый раз нарушаете правила безопасности. Иного не остается, как снять с программы ваш номер!

— Снять? Наш номер снять?

— Именно. Приказ будет вывешен сегодня же.

Когда гимнасты покинули кабинет, Костюченко составил приказ, отдал его перепечатать и, прислушиваясь к стуку машинки за перегородкой, подумал: «А дальше что? Как дальше развернутся события?» Ответить на этот вопрос было трудно, но в одном не сомневался директор цирка: иначе он не мог поступить.

А еще через час (приказ уже висел за кулисами, вызывая оживленнейшие толки) в кабинет постучался Станишевский:

— Александр Афанасьевич! Только что Москва звонила. К нам гости едут. Антрепренер заграничный. С ним Порцероб Игнатий Ричардович, режиссер из главка.

Завтра прибудут в середине дня.


2

Это же утро — послегрозовое утро — Леонид Леонтьевич Казарин встретил в таком состоянии, что Ефросинья Никитична всполошилась:

— Что это с вами? Никак, прихворнули?

Казарин ответил, что чувствует себя не хуже, чем обычно. И поспешил, вернувшись в комнату, закрыться изнутри на крючок.

Сидел неподвижно, прислушиваясь к доносящимся звукам. Ветерок шевельнул листву в саду. На дворе прокричал петух, и тотчас дружным кудахтаньем отозвались куры. На соседнем дворе тявкнула собака. И опять набежал ветерок, прошелся по густой листве того самого куста, что ближе других был к открытому окну. Сразу в памяти Казарина восстановилась ночная сцена: приглушенный, но внятный говор под окном, объяснение, какому стал невольным свидетелем.

Утро — ясное послегрозовое утро — продолжало наращивать и звуки и краски, а Казарин чувствовал себя все хуже, напряженнее. Теперь он прислушивался к тому, что происходит в доме. Шаркая ногами, Ефросинья Никитична прошла на кухню. Послышалось пение: это Жанна, проснувшись, напевала что-то звонкое. Ефросинья Никитична окликнула ее. Девушка прошла в кухню. Потом вернулась в коридор, у самых дверей раздалось пение. Нет, дальше Казарин не мог сохранять безучастность.

— Надеюсь, Жанна, вы не простудились ночью? — спросил он, выйдя из комнаты.

— Я? — удивилась она. — И не подумала!

— Ну как же! Такая гремела гроза, и дождь проливной. Мне даже хотелось предложить вам плащ. Вам и вашему собеседнику!

— Собеседнику? — в первый миг не поняла Жанна. Но встретилась глазами с Казариным, и краска проступила на щеках. — Выходит, и вы пережидали дождь в саду?

— Нет. В комнате. Окно было настежь раскрыто, и не моя вина.

Сперва Казарину показалось, что девушка смутилась. Однако глаз она не отвела, и теперь в них блеснуло что-то гордое, резкое.

— Вот как? — сказала Жанна. — Не ваша, значит, вина? А почему же не закрыли окно? Тем более гроза. Нам, молодым, нипочем, а вот если бы вы простудились.

— Жанна, Жанна! — с мягкой укоризной произнес Казарин; он сделал вид, что не замечает вызывающего тона девушки. — Конечно, вы правы. Действительно, я гожусь в отцы. Но потому-то и хочу вам посоветовать.

Она перебила:

— Не забывайте, Леонид Леонтьевич, у меня есть собственный отец!

Это было неожиданно. До сих пор, как будто начисто вычеркнув из памяти Сагайдачного, Жанна ни разу, ни словом о нем не обмолвилась. А сейчас. Молодая, желанная, неприступная, стояла она перед Казариным — проигранная его судьба.

— Разумеется, Жанна, — согласился Казарин. — Формально говоря, Сергей Сергеевич Сагайдачный вам отец. Боюсь только, что он давно забыл о вас!

— Захочу — напомню!

Молодая, гордая, неприступная. И ничем не привлечь, не уговорить, не приблизить.

— Как угодно, Жанна. Разочаровывать не намерен. Отступив, скрылся за комнатной дверью. И все же жизненная цепкость, та предприимчивость, что всегда, при любых обстоятельствах отличала Казарина, и на этот раз возобладала над всем остальным. И тогда он подумал о Надежде Зуевой. О разговоре, что имел с ней, когда вернулась из поездки.

«Видимо, самое время вернуться к тому разговору. Уговорить, настоять!» В чем именно настоять — Казарин не мог бы ответить внятно. Но и оставаться в бездействии не мог. Быстро одевшись, отправился к Зуевой.

— Надя, отворите. Это я.

Отворила. Но при этом так задержала свой взгляд, что Казарин догадался: сразу приметила его состояние и то, как пожелтело, осунулось его лицо.

— Не обращайте внимания, Надя. Из-за этой грозы уснуть не мог долго. С утра побаливала голова. А вот сейчас мимо шел и надумал: дай-ка проведаю Надежду

Викторовну. Как живет? Нет ли в чем нужды?

Оживленно потирая руки, стараясь удержать на лице улыбку, Казарин прошелся по комнате:

— Хорошо у вас, Надя. Все прибрано, уютно. Вижу, Жанна помогает по дому. Разумеется, похвально. И вместе с тем как не подумать, что такая девушка — разносторонне способная девушка! — достойна лучшей доли. Вы не забыли, Надя, наш прошлый разговор?

Зуева (она сидела по другую сторону стола, занимавшего середину комнаты) утвердительно наклонила голову. Однако этим и ограничилась. Она сидела недвижно, и только пальцы быстро-быстро перебирали бахрому скатерти.

— Я потому напоминаю, — настойчиво продолжал Казарин, — потому, что не за горами перемена здешней цирковой программы. Предстоит переезд в другую точку. Жанна вполне могла бы отправиться вместе со мной — в числе моих ассистентов. Самое время решать!

Он говорил, всем тоном, всеми интонациями стараясь выразить энергию, уверенность, больше того — апломб. Но, как никогда, все это было внешним, наигранным, лишь маскирующим внутреннюю поколебленность.

— Отвечайте же, Надя! Времени у нас в обрез!

Теперь она отозвалась наконец:

— Видите ли, Леонид Леонтьевич. Наш разговор я помню. После я многое передумала. Вы понимаете, что самого большого счастья хотела бы Жанне. Самого большого, надежного! Обо мне говорить не приходится. Уж коли так сложились мои отношения с Сергеем Сергеевичем — так и быть тому, видно. Ничего уж тут не поправишь. Но Жанночка. Справедливо ли отлучать ее от отца? Ей-то с ним враждовать зачем? Между прочим, когда Сергей Сергеевич приходил ко мне.

— Постойте, Надя. Разве он к вам приходил?

Она опять наклонила голову, а руки, перебиравшие бахрому, замерли, оцепенели.

— Ну да, один только раз и пришел. В первый же день, когда сюда приехал. Плохо мы с ним повстречались. Так плохо, что вспомнить тяжко. И все же я заметила: с большим интересом расспрашивал о Жанне. Видно, тянется к дочери!

— Так-так! — проговорил Казарин, и лицо его отразило быструю смену встревоженных мыслей. — Почему же вы раньше ничего не говорили мне об этой встрече?

Она подняла глаза. Так посмотрела, что Казарину стало не по себе. Выстраданное увиделось ему в ее долгом взгляде.

— А почему же, Леонид Леонтьевич, должна я вам рассказывать? Не обо всем вслух расскажешь. Да и не к чему!

— Вы меня не поняли, — поспешил он поправиться. — Не думайте, что я страдаю праздным любопытством. Это ваша личная жизнь, и я не имею права. Одного только не забывайте, Надя: у Сагайдачного своя семья, вторая семья!

— Жанна взрослая. Той семье она не помеха. Уж если захочет Жанна менять свою жизнь — пусть не кто-нибудь со стороны, а отец родной поможет ей в том. Артист-то ведь он настоящий, многое можно у него почерпнуть.

И это тоже было неожиданно. Совсем по-другому говорила сейчас Зуева о бывшем своем муже, чем недавно, — без злобы, без злорадного и мстительного чувства.

— Спасибо, Надя, за откровенность. Я очень внимательно выслушал вас. И все же, простите, не понимаю. Действительно, Сергей Сергеевич — артист признанный, по всей цирковой периферии известностью пользуется. Никаких дурных чувств к нему не питаю. Но стоит мне вспомнить, при каких обстоятельствах он вас покинул, да что покинул — безжалостно бросил!

— Это только меня касается. Его и меня, — решительно ответила Зуева. Настолько решительно, что Казарин понял — окончен разговор и нечего к нему добавить.

— Прощайте, Надя. Вижу, что и в самом деле не могу быть полезен. Всего вам доброго. Прощайте!

Вышел. Спускаясь по лестнице, подумал: «Только бы ни с кем не встретиться!» Сохранять улыбку на лице дольше не мог.

До самого прихода Жанны (она пришла чуть позднее) Зуева оставалась в неподвижности.

— Здравствуй, мамочка. Ты что так сидишь? Дай поцелую, — вбежала Жанна. — Погода нынче — лучше не придумать. Свежо, приятно, дышится легко. А ночью-то, ночью что делалось. Я потому и задержалась у тети Фрузы. А ты как? Почему молчишь?

Стремительно двигаясь по комнате, ни на миг не умолкая, Жанна всем существом излучала счастье. И оно коснулось Зуевой, заставило ее невольно улыбнуться:

— Подумать можно, Жанночка, будто ты сто тысяч выиграла!

— А на что мне, мама, деньги? Мне и так хорошо!

— И на заводе хорошо?

— И на заводе, и вообще!

Обняв мать, Жанна закружила ее по комнате, приговаривая звонко:

— Вообще! Вообще! Вообще!

Затем остановилась, прижалась вплотную и сказала шепотом:

— Знаешь что. Больше пока ничего не скажу. А только мне сейчас по-особенному хорошо. Мне очень хорошо!

И Зуева на этот раз спрашивать ни о чем не стала — поняла, что не надо, нельзя.

Огрубелая и спившаяся, истасканная тем ремеслом, какое заменило ей искусство, она и сама испытывала сейчас нечто новое — если не радость, то пробудившееся самолюбие.

Пить по-прежнему не хотелось. С того самого раза, как отказалась от рюмки, налитой Казариным.


3

На следующий день после того, как он познакомился с Гришей Сагайдачным, Владик снова отправился в цирк. Подойдя, увидел легковую машину. Из нее выглядывал Гриша.

— Мама, мама! — закричал он. — Это же Владик. Я тебе о нем рассказывал. Можно, чтобы и он поехал с нами?

Женщина, сидевшая за рулем, кивнула, и Гриша, отворив дверцу, потянул к себе за руку Владика.

— Машина хорошая. Только не наша, — поспешил он объяснить. — Ничего, папа обещает, что скоро у нас будет собственная. Правда, это ведь лучше, когда собственная?

Владик пожал плечами. Своя, чужая — какая разница. Главное, чтобы марка была испытанная, мотор выносливый, сильный.

Как и всегда, Анна вела машину неторопливо, ровно, в точности следуя дорожным знакам. С ней рядом сидел Казарин. Присутствие его, казалось, также было случайным, непреднамеренным. Увидел машину, выезжавшую со двора, и попросил:

— Прихвати и меня, сестрица. Давно мечтаю о загородной прогулке.

Мгновение поколебавшись, Анна согласилась:

— Только мы ненадолго!

Городские улицы сменились пригородной дорогой. Благодушно откинувшись, напевая что-то под нос, Казарин не спешил нарушить молчание. И все же Анна догадывалась, что он не просто так, прогулки ради, захотел прокатиться. Она и сама не без тайной мысли уступила уговорам сына: тяжко было на душе, хотелось хоть немного рассеяться, отвлечься.

Наконец Казарин обернулся к Анне:

— Вспомнилась мне сейчас почему-то первая наша встреча — во флигельке, у дедушки Николо. Помнишь, он еще задремал, а мы продолжали тихонько беседовать.

Анна — руки ее не отрывались от баранки — лишь кивнула.

— Да-да, хорошо мы тогда с тобой побеседовали, — продолжал Казарин. — Я еще интересовался — всем ли довольна в нынешней своей жизни. А ты ответила. Помнишь, Аня, что ты ответила?

Тут какая-то живность — не то коза, не то теленок — обнаружилась посреди дороги. Анне пришлось включить сигнал, и он прозвучал сердито, отрывисто.

— Экая глупая тварь! — посочувствовал Казарин. — Можешь ничего не говорить. И без того превосходно помню. Ты ответила, что всем как есть довольна. Впрочем, я и не представлял себе иначе. Что может быть выше чувства материнства. Сын у тебя и впрямь удался!

Обернувшись назад, Казарин ласково поглядел на Гришу; какая-то доля этого взгляда перепала и Владику.

— Я не только счастливая мать, — чуть глухо отозвалась Анна. — Вся моя жизнь с Сергеем Сергеевичем.

— Ну конечно же, — поспешил согласиться Казарин. С большой готовностью согласился, но при этом отвернул лицо — как бы затем, чтобы смахнуть с плеча дорожную пылинку. — Между прочим, ты чудесно ведешь машину. Мне по душе именно такой ровный ход. Интересно, а как Сергей Сергеевич водит? У него ведь натура темпераментная, ни в чем себя сдерживать не любит, не умеет!

И снова, искоса взглянув на Казарина, Анна подумала: «К чему все эти расспросы?» У нее возникло ощущение, будто Казарин и так и этак, заходя то с одной стороны, то с другой, старается найти, нащупать самую уязвимую точку. «Напрасно стараешься! Я настороже, и врасплох меня не застанешь!» — ответил короткий, но прямой взгляд Анны. Казарин, видимо, понял это. Примолк.

Давно позади остались городские строения. Коренастые рыжие сосны с двух сторон подступили к обочине. Дорога бежала прямая, укатанная.

— Глядите, речка впереди! — воскликнул Казарин, снова обернувшись к мальчикам. — Жалость какая, что нет у нас удочек или какой другой рыболовной снасти. Чует сердце, в речке этой должен водиться хариус, а возможно, и форель.

— Мама, мама! — т ут же закричал Гриша. — Давай остановимся. Здесь хорошо!

Анна возражать не стала. Развернув машину, она отъехала в сторону от дороги — к извилистому речному берегу. Здесь росла высокая сочная трава, и колеса мягко зашуршали в ней.

— Владик, за мной! — скомандовал Гриша, выпрыгивая из машины. — Мама, мы к воде!

— Далеко не уходите, — предупредила Анна. — Скоро нам возвращаться. Я даже не успела предупредить папу.

— Ладно! Не беспокойся, мама!

Мальчики побежали вниз по крутой тропинке, и Анна осталась вдвоем с Казариным.

— Детство! Золотая, беззаботная пора! — мечтательно вздохнул он, глядя вслед взапуски бегущим мальчикам. — Кстати, Аня. Неужели ты ставишь Сергея Сергеевича в известность о каждом своем шаге? Ну, ладно. Предположим. А сам-то он как? Тоже во всем перед тобой отчитывается?

С первой же минуты этой прогулки, даже раньше, чем она началась, Казарин решил не миловать Анну.

Если все так скверно складывается и, несмотря на все усилия и старания, Жанна остается недосягаемой. Если, подстрекаемая матерью — именно такое сложилось у Казарина впечатление, — она намеревается восстановить отношения с отцом. Если с ней, с Жанной, рядом появился какой-то избранник. Что ж, насильно мил не будешь. Но уж и не обессудьте. Пусть одинаково всем, а не только мне одному будет худо!

Идя рядом с Анной по обрывистой кромке берега, Казарин со стороны мог показаться благодушным, исполненным самых добрых побуждений. Откуда было Анне знать, какая злоба — все более густая и нестерпимая — обуревает сейчас ее спутника.

«Добрый волшебник! — думал Казарин (мысли его следовали одна за другой короткими, резкими толчками). — Добрый! Как бы не так! Хватит с меня! И так он повсюду поперек моей дороги, этот Сагайдачный! Анну когда-то себе присвоил, теперь и Жанну норовит прибрать к рукам. Нет уж! Хватит! Слово теперь за мной!»


Внизу журчала вода. Речка была неглубокой, с частыми каменными перекатами. Прыгая по камням, то тут, то там выступавшим из пенистой воды, мальчики чувствовали себя привольно, весело. Вскоре обнаружили запруду, и ее зеркальная поверхность отразила их возбужденные лица.

— А ведь нам и в самом деле надо дружить, — с чувством сказал Гриша. — Отцы-то у нас какие! — И пояснил деловито: — Твой — хозяином в цирке, а мой. Ого! Без моего программа не программа!

— Ну конечно, — ответил Владик. — Я не против, чтобы дружить.

Но при этом испытал какую-то неловкость. И вспомнил недавний пионерский лагерь: там все дружили запросто, сами по себе, не ссылаясь на отцов. Никому не приходило в голову хвалиться своими отцами.

Журчала вода. Отражалось небо в запруде. Откуда ни возьмись, выплыла стайка мальков: хвостики прозрачные, стрельчатые, гибкие. Заставив мальков потесниться, мальчики ступили в воду, и она щекотливо подобралась к закатанным выше колен штанам.

— Ты только тихо, — шепотом предупредил Гриша. — Как бы мама не заметила. Она всегда строжится, если я забираюсь в воду.


Нет, материнского окрика на этот раз не раздалось. Слишком прикована была Анна к тому разговору, что наконец-то развязал Казарин.

— Прости, Аня, если причиню тебе неприятное. Расчета или корысти не преследую. Тем более во мне до сих пор живо то чувство, которое когда-то. (Анна резко отстранилась.) Ну-ну, ни слова об этом. Я лишь хотел подчеркнуть, что — независимо ни от чего — я продолжаю питать к тебе преданное чувство. Оно-то и заставляет меня.

Разговор был завязан, но ясным еще не был.

— Продолжай, Леонид, — не вытерпела Анна. — О чем ты?

— Изволь, — со вздохом подчинился он. — Аня, Аня! Неужели ты и в самом деле воображаешь, что Сергей Сергеевич во всем откровенен с тобой?

— Это так! Я это знаю! — ответила Анна. И опять в ее решительном ответе Казарин расслышал предупреждение: «Берегись! К моей жизни с Сагайдачным доступа нет никому!»

— Не подумай, что мне легко начать об этом, — вздохнул Казарин. — Нелегко, но должен.

Она кивнула:

— Говори!

— Видишь ли, иногда бывают такие стечения обстоятельств. Словом, как оказалось, здесь, в Горноуральске, и уже не первый год, живет Надежда Викторовна Зуева. Да, совершенно верно: первая супруга Сергея Сергеевича. А с нею дочь.

— Ну и что же? — спросила Анна (она заставила себя не отвернуться).

— Все. Собственно, все. Такое уж стечение обстоятельств. Я бы, разумеется, мог не сообщать тебе об этом. Но Сергей Сергеевич. В какой-то мере можно его понять. Он вновь заинтересовался первой своей семьей. Встречался с Надей Зуевой. Вполне вероятно, что и теперь встречается. Только об этом и хотел предупредить тебя!

— Ну и что же? — опять спросила Анна, голос ее оставался ровным, но изнутри проглянула напряженность. — Что еще ты хочешь сказать?

— Что еще? По-моему, и так все ясно. Я считал себя обязанным как родственник. Впрочем, сестрица, не принимай близко к сердцу. Правда, Надежда Викторовна еще не стара, и встреча с Сергеем Сергеевичем несомненно пошла ей на пользу: посвежела, приободрилась. Но все равно с тобой никакого сравнения. Да и вообще не думаю, чтобы имелась реальная опасность. Скорее всего, обойдется. Тем более недалек уже день, когда покинете Горноуральск. Ну, а если хочешь быть вполне уверена. Береженого бог бережет. Почему бы тебе не остановить мужа, не наложить запрет на эти встречи?

— Запрет? Ошибаешься, Леонид, — сказала Анна, и брови ее сошлись в одну неприступную черту. — Не такой у меня муж, чтобы ему разрешать или запрещать. И напрасно думаешь, что я не знаю об этих встречах. Знаю. Дурного ничего не вижу. Так что напрасно ты.

В первый момент Казарин оторопел: «Неужели и в самом деле Сагайдачный с ней делился? Быть не может. Ишь как вся напряглась: брови сдвинула, боится, чтобы не дрогнули!»

И все же понял, что дальнейший разговор небезопасен:

— Если так, сестрица. Тогда и говорить больше не о чем. Лишний раз могу поздравить тебя с полным семейным счастьем! Уф, прямо камень с плеч!

И, рассмеявшись, зажмурившись от яркого солнца, первый крикнул плескавшимся внизу мальчикам:

— Наверх, ребятки! Наверх! Истекло ваше время!

На обратном пути Анна с неизменной ровностью вела машину, но, продолжая приглядываться исподтишка, Казарин видел, что это стоит ей немалых усилий.

«Что поделаешь! Такова уж жизнь. Всем поровну неприятного. Не мне одному!»

Въехали в город, и здесь, задолго до цирка, Казарин попросил остановиться:

— Хочу совместить приятное с полезным, наведаться на завод. Он тут, неподалеку. Как-то поживает новая моя аппаратура? Спасибо, Аня, за прогулку. Ты и в самом деле чудесно ведешь машину. Спасибо и вам за компанию, мальчики.

А в цирке, только успела Анна въехать во двор, навстречу поспешил Сагайдачный:

— Наконец-то! Нашла время кататься. Антрепренер иностранный приехал. Помнишь, о нем еще Морев в своем письме предупреждал. А с ним, с антрепренером, Порцероб. Собираются сегодня же смотреть программу. Я думаю, будет лучше, если мы выступим в новых костюмах. Не откладывай, сейчас же примерь свой костюм.

Позади недолгая прогулка. И не легче стало — еще тяжелее. И Анна стоит перед зеркалом в гардеробной. Примеряет костюм, всего несколько дней назад полученный из пошивочной мастерской главка.

Красивый костюм — отделанный атласом, по канту крупная переливчатая блестка. Сам по себе костюм отличался строгостью, но кант, повторяя изгибы стройного тела, вызывал ощущение скрытой и оттого волнующей обнаженности.

Неторопливо, придирчиво оглядела себя Анна в зеркале. Точно целью задалась — во что бы то ни стало найти, обнаружить хоть какой-нибудь изъян. Найти не смогла. Тело сохраняло и гибкость и упругость. Все так же молодо сверкали глаза.

Вошел Сагайдачный.

— Погляди, Сережа, — обратилась к нему Анна. — Как находишь? Как будто все нормально?

Он посмотрел и кивнул:

— Вполне. Удачный костюм. И, главное, для работы удобный.

Только это и увидел.


4

Встретив Дезерта и Порцероба, Костюченко повез их в гостиницу.

Дезерта препроводили в приготовленный ему номер, и он пожелал отдохнуть до вечера: импресарио был задумчив, даже как-то рассеян. Костюченко и Порцероб остались одни.

— Рад познакомиться с вами, Александр Афанасьевич, — с жаром заверил Порцероб. — Знаю, в системе нашей вы недавно, но тем приятнее. Слыхал, что за короткий срок вам удалось добиться перелома в здешних делах.

То вспыхивающие оживлением, то заволакивающиеся бархатистой нежностью, глаза режиссера излучали столь явную симпатию, что могло показаться — лишь затем и пожаловал на Урал, чтобы познакомиться с новым директором.

— Кстати! Не знаю, поставлены ли вы в известность. Речь идет не только о том, чтобы познакомить господина Дезерта с аттракционом Сагайдачного. В программе вашего цирка имеется еще несколько номеров, намеченных для зарубежной поездки. Вот они, эти номера.

И Порцероб передал Костюченко список: Буйнарович, Торопов, Багреевы.

— Ох-ох! — озабоченно вздохнул Костюченко. — Все бы ладно, да вот Багреевы. Снял я их с программы!

— В главке знают?

— Пока что нет. Вчера лишь приказ подписал.

И Костюченко рассказал о том недопустимом самовольстве, какое, к тому же не в первый раз, позволили себе молодые гимнасты.

— Другого не оставалось, как отстранить от программы. Этак ведь, глядя на их безнаказанность, остальная молодежь перепортится. Быть может, вы, Игнатий Ричардович, побеседуете, проведете, так сказать, воспитательную работу?

— М-да! — неопределенно протянул в ответ Порцероб. Легким, почти ласкательным прикосновением мизинца он почесал за ухом и еще раз протянул: — М-да!

Игнатий Ричардович и в самом деле был озадачен. С одной стороны, он отдавал себе отчет, что для пользы дела весьма желательно показать Багреевых в программе. А с другой. Ох, до чего же уважаемый режиссер не любил обременять себя излишней ответственностью и вообще вступать с артистами в сколько-нибудь осложненные отношения.

«Почему, собственно, должен я вмешиваться в директорские функции? Я не за тем приехал. Мое дело — сопровождать Дезерта, и только!» Обычно самоуговоры эти легко давались Порцеробу, но на этот раз дали осечку. «Конечно, все это так. При иных обстоятельствах ни за что не стал бы вмешиваться. А вот сейчас, при данной ситуации».

— Попробую, — согласился он в конце концов. — Правда, никаких административных полномочий я не имею. Однако попробую, принимая во внимание интересы главка.

Условились встретиться в цирке, за час до представления. Придя несколько раньше, Костюченко заметил Багреева, как бы случайно стоящего невдалеке от дверей кабинета. И сам приостановился, давая возможность гимнасту подойти, завязать разговор. Тот, однако, с места не тронулся.

Весь этот день, еще с утра узнав о приезде гостей из Москвы, Багреев провел в немалом волнении, хотя внешне и старался ничем его не выказать. Артистам, продолжавшим оживленно обсуждать обнародованный накануне приказ, он сказал со смешком:

— Что ж, если директору захотелось предоставить нам с Викторией лишние выходные дни. Что ж! Возражать не станем!

На самом деле все было иначе. Багреевы превосходно понимали невыгодность своего положения. Антрепренер приехал, с ним ведущий режиссер, предстоит просмотр отобранных для поездки номеров, а тут сиди сложа руки, будто тебя не касается.

Уже в середине дня, будто невзначай, Багреев направился в сторону директорского кабинета, но был перехвачен Станишевским.

— Ах, молодежь, молодежь! — восхищенно пропел администратор. — Мне бы ругать вас в один голос с директором, а я не могу. Люблю смелость! Какой же цирк без риска!

Геннадий отступил, сказав Виктории:

— Шапку ломать не стану! Слишком много чести!

И все же он чувствовал себя нехорошо. К вечеру, хотя, казалось бы, не было в том нужды (приказ продолжал висеть на доске объявлений), наравне с остальными артистами явился в цирк. И вовремя. Не прошло четверти часа, как в гардеробную постучал Петряков: «Игнатий Ричардович желает с вами побеседовать. В кабинете у директора ждет».

Порцероб встретил Багреевых, стоя на середине кабинета. И сразу, едва успели войти, замахал руками:

— Хватит! Ну, хватит же! Мы все умеем быть упрямыми. Но до каких же пор? Тем более впереди поездка. Ответственная, зарубежная. Потому и говорю — хватит!

— Видите ли, Игнатий Ричардович, — начал в ответ Геннадий, стараясь сохранить независимый тон. — Конечно, нам было бы лестно принять участие в такой поездке. Но, как артисты, для которых на первом плане интересы мастерства. Кстати, когда мы выступали на международном конкурсе, ни один, буквально ни один артист не пользовался лонжей!

— Ни один! — наподобие эха подтвердила Виктория.

— Ну и что? Что вы хотите этим сказать? — опять взмахнул руками Порцероб. И перешел на грубовато-ласковую фамильярность, не раз выручавшую его в трудные минуты: — Международный конкурс! Эх, ребятишки, ребятишки! Неужели же вам на зарубежный цирк оглядываться? Сами должны погоду делать!

— Погоду? — саркастически переспросил Геннадий. — Хороша погода, если некоторые среди нас. Есть среди нас такие, что все спасение видят в лонже!

Не любил, до смерти не любил Порцероб вступать в пререкания с кем бы то ни было. На этот раз, однако, самолюбие ведущего режиссера возобладало над осторожной оглядкой: почувствовал, что надо поставить на место «молокососов».

— Вот что! — вспыхнул Порцероб. — Если кто-нибудь и пользуется лонжей в пенсионном, так сказать, порядке — это еще ничего не доказывает. Ровным счетом ничего! Как таковая, лонжа нисколько не мешает показать мастерство. Пора понимать это. И не устраивать донкихотских сцен!

Неожиданно резкий оборот разговора заставил Геннадия примолкнуть.

— Я вам добра желаю, — все с той же напористостью продолжал Порцероб. — Или вы окончательно будете списаны с программы, о чем я завтра же уведомлю главк, или… Это ваш последний шанс. Я готов уговорить Александра Афанасьевича. — Взгляд в сторону Костюченко, безмолвно сидевшего за столом. — Но при условии, что вы дадите слово. Слово артиста, советского артиста!

На этот раз Геннадий понял, что дальше нельзя противиться. Переглянувшись с женой, прочтя в ее глазах: «Соглашайся! Делать нечего!», — он склонил голову. Порцероб торжествующе обернулся к Костюченко, и тот сказал, завершая эту сцену:

— Будем считать инцидент исчерпанным. Идите одеваться. Не только к своему номеру. Сначала к прологу. — И объяснил Порцеробу, когда гимнасты ушли: — Давали мы недавно представление для горноуральских комсомольцев. Молодежь к этому представлению подготовила специальный сатирический пролог. Хочу, чтобы вы посмотрели, Игнатий Ричардович. Кажется мне, что удался пролог.

— Конечно же! С интересом посмотрю! — воодушевленно отозвался Порцероб.

Ошибаются те, кто считает, будто цирковая программа из вечера в вечер неизменна. Неизменным может быть распорядок номеров в программе, да и самые номера — их композиция, трюки, аппаратура и реквизит, музыкальное оформление. И все же, как бы накрепко ни были отработаны и закреплены все эти элементы, случаются представления, отмеченные особым нервом, повышенным накалом. Чаще всего так бывает, когда артистам известно, что в зале находятся ценители, знатоки.

Весть о приезде гостей взбудоражила в цирке каждого. И не только одни Сагайдачные поспешили вынуть парадные, для особого случая сберегаемые костюмы. Да что костюмы. Варвара Степановна Столбовая сильно простудилась в недавнюю грозовую ночь. Она была на больничном листе, но, услыхав от помощницы, какие гости ожидаются на представлении, поспешила подняться с постели. Отправилась в цирк. Петрякову сказала с укоризной:

— Не ждала от тебя, Григорий Савельевич. Ты что же — заживо решил меня схоронить? — И отмахнулась, когда он заметил, что при наличии больничного листа не имеет права допускать ее к работе. — Эх, миленький мой! Виданное ли дело, чтобы без меня обошлось нынче!

Все артисты находились в приподнятом настроении. Один лишь Сагайдачный, хотя и он принял все меры, чтобы показаться в наилучшем виде, не скрывал раздражения. Причиной тому был молодежный пролог.

Еще недавно Сагайдачный отдавал должное этому прологу. Однако же всему есть мера. Показали для комсомольцев, и ладно. А теперь зачем опять показывать? Это ли не бестактность по отношению к ведущему артисту! Сагайдачный даже подумал: «Надо переговорить с Костюченко, настоять, чтобы шел пролог в моей постановке!» Но затем отказался от этого намерения: «Еще не так поймет! Решит, что с молодежью враждую!»

Дурное настроение требовало разрядки. А тут навстречу Вершинин.

— Вот что, Федор Ильич, — остановил его Сагайдачный. — Сегодня также обойдемся без комедийного вступления. Как и тогда, когда вы плохо себя чувствовали.

— Но почему, Сергей Сергеевич? Нынче самочувствие мое вполне позволяет.

— Да нет уж! — с жесткой улыбкой перебил Сагайдачный. — Лучше будет, если побережете себя. Кстати, замечание рецензента заставляет меня призадуматься. В самом деле, есть ли нужда в этом вступлении?

— Ах, вот как? — скривил губы Вершинин, и в глазах его, обычно бегающих, на миг обозначилось нечто острое, злое. — Ну конечно, Сергей Сергеевич. Если вы, так же как наш директор, соглашаетесь с этой прискорбной рецензией. — И отступил, словно побоявшись дать полную волю своему раздражению.

Недолгие минуты оставались до начала представления. Артисты, участвовавшие в прологе, уже собрались возле форганга. Заглянув в щелку занавеса, Ира Лузанова увидела гостей, занимающих места в директорской ложе.

— Ой, какой же он неинтересный, этот антрепренер. Старый, лысый, высохший!

— Мало ли что высохший, — завистливо возразил стоявший тут же Никольский. — Зато какими капиталами ворочает!

— Капиталами? — недоуменно оглянулась Ира. — А на что мне его капиталы?

Каково же было самочувствие Дезерта, неожиданно оказавшегося в далеком Горноуральске?

В жизни своей импресарио совершил множество поездок, и, кажется, редкая страна на всех пяти континентах не видела его сухую подтянутую фигуру. Поездка в Горноуральск отличалась, однако, от остальных коренным образом. Она не была деловой. Как бы Дезерт ни уговаривал себя, что предпринял ее, желая познакомиться с аттракционом Сагайдачного, он прекрасно понимал: другая причина побудила его согласиться на поездку. И не мог отключиться от все ближе подступающего волнения.

Вечер наступил. Приехав в цирк, заняв место в директорской ложе, по-обычному выпрямив корпус, а руки возложив на барьер, Дезерт, казалось, был сосредоточен на одном: на программе, на ходе представления. Однако ни на миг его не покидала мысль: «Где-то здесь вблизи Николо Казарини!»

Так продолжалось и в течение первого отделения, и в антракте, и даже тогда, когда, выступив вперед, к самому треку, наклонно проложенному вдоль барьера, Петряков объявил с особой, подобающей данному случаю торжественностью:

— Новый советский аттракцион! Анна и Сергей Сагайдачные!

Во время работы нельзя о чем-нибудь думать кроме работы и нельзя хоть на миг усомниться в себе, иначе все пойдет прахом — жонглер упустит предмет, эквилибрист потеряет равновесие, сорвется или недожмет акробат. Кроме работы, ни о чем нельзя думать. И Анна старалась ни о чем не думать кроме работы. Те мысли, что преследовали ее с момента утренней прогулки, отступили, стерлись в сознании. Но лишь в сознании той Анны, что мчалась сейчас воедино со своим партнером, что слита была с партнером, мотоциклом, треком, теми стремительными фигурами, что на нем, на треке, вычерчивала. Эта Анна ни о чем другом не думала. Однако с нею рядом — очень близко, плечом к плечу — была иная Анна, взволнованная, растерянная, испытывающая сердечную острую боль. Она была рядом и готовилась заявить о себе, как только аттракцион подойдет к концу.

Сейчас он был в разгаре. Сейчас, отвечая улыбкой на улыбку Сагайдачного, Анна с ним вместе направилась к люку, раскрывшемуся в днище глобуса, по веревочной лестнице поднялась вовнутрь.

Дезерт продолжал смотреть. Он смотрел, следил, оценивал.

Он заранее сказал себе, все обдумав: «Из-за одного аттракциона нет смысла дальше спорить. Даже если предположения мои оправдаются и этот аттракцион окажется не из лучших — все равно. «Цирк Москвы» — магнит беспроигрышный. Билеты будут распроданы задолго до начала гастролей. При всех вариантах не понесу убытка. И к тому же неудача русских — хотя бы частичная — кое-кого порадует. Из этого также смогу извлечь определенную пользу!»

Так думал он и в антракте, и тогда, когда свет в зале погас и подвижные круги световой спирали отпечатались на манеже, на рядах амфитеатра. Еще мгновение — и гонщики вырвались на трек.

То, что увидел Дезерт, было для него неожиданным. Таким же неожиданным, необычайным, как трехъярусный наклонный канат, который за два дня до этого смотрел он в московском цирке. Нет, даже не канат — канатоходцев на нем. И не только канатоходцев. На миг Дезерт прикрыл глаза. Ему почудилось, будто снова стоит перед ним тот педагог из Циркового училища. И говорит спокойным, убежденным тоном: «Вы еще не видели нашего зрителя, господин Дезерт!»

Вот они сумасшедше кружатся в своем серебристом, решетчатом шаре — гонщики, словно не подвластные закону веса, закону притяжения. Они внутри шара. Люк закрыт. Их только двое. Но нет! В том-то и дело, что нет!

Переведя взгляд на зрителей, импресарио увидел как бы живое, быстро сменяющееся продолжение аттракциона. Оно читалось во всем: в каждом лице, в каждом взоре, в той внутренней радостной и мужественной освещенности лиц, что каждого зрителя превращала не только в очевидца, но и участника. Разорвав сцепленные пальцы, Дезерт провел ладонью по глазам.

И вдруг — тотчас, мгновенно, так, что не успел дать отпор незваной гостье, — мягкая и теплая волна прилила к его груди. Поддавшись ей, спросил у себя: «Что же это, зачем же?» Еще секунда, и ответил бы: «Это старость. Попросту старость. Потому и захотел сюда приехать, чтобы припомнить давно ушедшую юность — вспомнить ее вместе с тем, кто когда-то, такой же молодой, защитил меня!» Вот в чем чуть не признался себе Дезерт. Но остановился вовремя. А тут и аттракцион подошел к концу. Поднялся, присоединил свои аплодисменты к бурному восторгу зала и сказал, обернувшись к Порцеробу и K°-стюченко:

— Готов признать, что мои сомнения не оправдались. Возражений против аттракциона не имею.

— Превосходно! Я и не сомневался в этом! — воскликнул Порцероб.

— Да, кстати, — продолжал Дезерт. — Насколько помню, вы рассказывали мне, что при здешнем цирке живет старый жокей.

— Как же, как же! Николо Казарини!

— Да-да, вспоминаю: он еще у моего отца работал. Мог бы я встретиться с синьором Казарини?

Костюченко ответил, что это не представляет трудностей: старик спит мало, до позднего часа светится его окно. Так что, если господин Дезерт желает.

— О да! Я хочу! — кивнул Дезерт. И сделал предупреждающий жест: — Переводчик нам не потребуется!


5

Окно светилось. На утоптанную землю двора оно отбрасывало узкую полосу, и, шагая по этой полосе, как по дорожке, сопровождаемый Порцеробом и Костюченко, Дезерт подошел к дверям флигелька.

Постучал Костюченко, но первым, войдя, заговорил Порцероб:

— Дорогой Николо! Извините, что беспокоим вас в позднее время. С нами гость. Он выразил желание…

При этих словах Порцероб отступил в сторону, и теперь ничто не мешало встрече Пьера-Луи Дезерта и Николо Казарини.

Он оказался не только старым, но и дряхлым, более дряхлым, чем того ожидал Дезерт, — этот некогда веселый, независимый жокей. Настолько дряхлым, что, казалось, жизнь вовсе покинула иссохшее тело — вернее, не тело, не плоть, а какой-то до ненадежности ломкий и хрупкий каркас.

Та волна, что недавно, каких-нибудь четверть часа назад, прилила к груди Дезерта, — сейчас как бы вызвала ответную, исполненную все более ожесточающего раздражения. Ни сочувствия, ни сожаления Дезерт не испытал, взирая на недвижимые человеческие развалины. Только досаду: «Слишком поздно. Теперь уже бесполезна, бессмысленна встреча!»

Но именно в тот момент, когда Дезерт подумал об этом, Казарини приподнял голову и открыл глаза. Взгляд их был сначала отсутствующим, затуманенным, но постепенно, подчиняясь внутренней прибывающей силе, обрел не только ясность, но и вопросительность, все более требовательную вопросительность. «Говори же, зачем ты пришел? — спрашивали глаза. — Что же ты медлишь? Говори!»

Дезерт оглянулся на своих провожатых: он явно не хотел завязывать беседу в присутствии третьих лиц.

Костюченко догадался.

— А нас ведь ждут, Игнатий Ричардович! — сказал он Порцеробу. — Я пытался урезонить товарищей артистов: мол, для деловых разговоров час неподходящий. Какое там! Ждут!

— Что ж, я охотно, — понимающе откликнулся Порцероб. И, с трудом подбирая слова, обратился к Дезерту: — Вы позволите оставить вас на некоторое время?

Дезерт ответил наклоном головы. Когда же дверь снаружи закрылась и замолкли шаги на дворе, начал негромко, но раздельно:

— Возможно, мое появление удивляет вас, синьор Николо?

— Нисколько, синьор. Я знал, что вы приехали.

— Вряд ли, однако, могли предположить, что я.

— Нет, синьор, Я догадывался, что вы меня навестите.

Тень скользнула по лицу Дезерта. Он привык к тому, чтобы все происходило именно так, только так и не иначе, как он задумал. И чтобы последнее слово также принадлежало только ему, ему одному.

— Действительно, я выразил желание увидеть вас. Вы не забыли, при каких обстоятельствах происходила последняя наша встреча?

Глаза (только глаза) ответили: «Помню!»

— В тот день мой отец не поладил с вами.

Глаза (только глаза) снова подтвердили: «Помню!»

— И еще, синьор Николо, — все на той же бесстрастной и почти металлической ноте продолжал Дезерт. — Возможно, вы помните и те прощальные слова, что сказали мне в тот день. Вы посоветовали мне уйти из цирка, к которому, как утверждали, я не имею настоящего призвания. Подумать только, что было бы со мной, послушайся я вашего опрометчивого совета!

И опять, прервав непривычно долгую для него речь, Дезерт повстречался с глазами Казарини: от недавней мутной пелены в них малейшего следа не оставалось — только живое, очень живое и пытливое внимание.

— Так слушайте же меня, синьор Николо, — продолжал Дезерт, возвысив голос. — Я рад, что судьба дала мне возможность еще раз встретиться с вами. Слушайте же, что я теперь скажу! Я не ушел из цирка. Не только остался в нем, но и подчинил его себе. Я создал предприятие, агентство, которое на цирковом международном рынке является сильнейшим. Редкий артист не находится от меня в зависимости. Артист, жена, дети, самые малые дети, даже те, что еще мирно спят на материнских руках, — все они одинаково зависят от меня. О, если я не продлю ангажемент — это улица, голодная улица.

Подпись моя на ангажементе — это хлеб, это жизнь. Теперь понимаете, синьор Николо, как жестоко вы тогда ошибались? Но я не собираюсь упрекать. Это было очень давно. И вы с тех пор состарились, и я. Но я разбогател. Я вернул состояние, нарушенное отцом. И не забыл, как вы однажды пришли мне на помощь. Услуга требует вознаграждения. Я готов расплатиться с вами!

На этот раз Николо Казарини не только шевельнулся, но и чуть приподнялся в кресле. Подзывая Дезерта ближе, сделал рукою знак.

— Да, я желаю расплатиться! — повторил Дезерт (вот она — долгожданная минута!).

В ответ послышался глуховатый, надтреснутый старческий голос:

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! Подойди еще ближе. И это все, что ты хотел мне сказать? Все, чем можешь похвалиться?


Таким был разговор во флигельке. Что же касается деликатно удалившегося Игнатия Ричардовича Порцероба—действительно, он обнаружил, что его за кулисами ждет почти вся труппа. И простер к артистам руки:

— Спасибо, друзья! Чудесно выступили! Если бы я имел возможность поделиться своими впечатлениями.

— В начале будущей недели у нас производственное совещание, разбор программы, — сказал Костюченко.

— Увы, увы! Завтра же должен вернуться в Москву. Однако, независимо от этого, еще и еще раз спасибо, друзья!

Многоопытный режиссер руководствовался неизменным правилом: недругов не иметь, со всеми оставаться в наилучших, благоприятствующих отношениях. Задача была нелегка и подчас заставляла идти на моральные издержки — или вовсе закрывать глаза на неудачное, или сопровождать критические замечания рядом утешительных оговорок. Так, например, Игнатий Ричардович никогда не позволял себе сказать «ошибка», «неудача», а произносил, лаская слух мягкой вибрацией голоса: «ошибка мастера» или «поучительная, всех нас обогащающая неудача». Свойство это подмечено было многими, но, как правило, осуждения не встречало; напротив, за Игнатием Ричардовичем установилась репутация человека обходительного, приятного. Критика — критикой, но кому же приятно, если она колется. Вот так и получалось: одни говорили — «доброжелательный человек», другие — «веселый, легкий», третьи — «знающий, способный». И не заблуждались. Порцероб и в самом деле отличался тонким пониманием особенностей циркового искусства, обширной эрудицией, завидной творческой фантазией. Только бы поменьше озирался он, реже бы помышлял о том, чтобы непременно всем нравиться.

Не изменил своему обыкновению Игнатий Ричардович и на этот раз. Он будто шел не по закулисному коридору, а по какой-то благоухающей дороге: одному букет, другому цветочек и каждому внимание.

Сагайдачному:

— Поздравляю, Сергей Сергеевич. Ей-ей, превзошли все мои ожидания. Помню ваш аттракцион, когда только выпускался. Какую с тех пор мускулатуру, эмоциональную силу нажил!

Буйнаровичу:

— Богатырь! Былинный богатырь! Иначе не назовешь! — И тут же Пряхиной (она стояла возле мужа): — Загляденье, как танцуете на пуантах! Словно не проволока, а балетные подмостки!

Пряхина зарделась от громогласно провозглашенной похвалы, а Порцероб, устремясь дальше, уже обласкивал Никольского:

— Павел Назарович! Рад приветствовать! Вот с кого молодым брать пример!

— Пример? Какое там! — саркастически усмехнулся Никольский. — Старшее поколение нынче разве ценят? Так и норовят.

Окончание фразы Порцероб не услыхал. Он увидел группу молодых (впереди стояли Ира Лузанова и Зоя Крышкина) и опять воскликнул, играя голосом:

— Обязательно расскажу в Москве, какой удачный пролог поставили. Молодежный, сатирический, целенаправленный! Что может быть лучше!

Так он шел по закулисному коридору, направляясь в кабинет Костюченко. У самых дверей кабинета опять повстречался с четой Багреевых и незаметно, заговорщицки подмигнул им: дескать, если я и строго обошелся — вина не моя, обстоятельства принудили.

Один лишь Жариков был обойден режиссерской лаской, да и то не по вине Порцероба. Юноша намеренно держался в тени, в стороне. «Самолюбивый! Переживает, что дебют не слишком удачно прошел!» — догадывались товарищи. А дело было не в этом. Откровенный разговор с Васютиным — откровенный и долгий, под шум грозового дождя — не прошел бесследно для Жарикова.

Теперь, обосновавшись в директорском кабинете, Порцероб смог перейти к индивидуальным беседам. В Москву — особенно в летнюю пору — артисту выбраться трудно, не отпускает конвейер. Тем важнее воспользоваться приездом работника главка, напомнить о своих надобностях, заручиться обещанием, что надобности эти будут учтены.

Порцероб выслушивал каждого. Все просьбы заносил в записную книжку, клятвенно заверяя, что, вернувшись в Москву, немедленно поставит главк в известность, и при этом все более чувствовал себя разнеженным: он как бы купался в том почтительном доверии, каким окружали его артисты.

Наконец спохватился:

— Пора, пожалуй, Александр Афанасьевич, зайти за нашим гостем. Видимо, даже он — сугубо деловой человек — на этот раз оказался во власти сентиментальных воспоминаний!


Светилось окно, все так же откидывая длинную полосу на выбитый, уже опустелый цирковой двор. Знал бы Дезерт, какой предстоит разговор, не стал бы, верно, спешить на встречу с Николо Казарини.

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! Конечно, я не забыл, как прогнал меня твой отец. Жестокий и надменный, он ни в чем не терпел ослушания. И все-таки, когда он шел на манеж, когда выводил конюшню, он становился артистом. Этого нельзя было у него отнять. Он был настоящим артистом. А ты? Я слышал о тебе. Мне рассказывали. Ты так и не приблизился к цирку!

— Неправда! Я поднял дело!

— Дело? Это ты верно говоришь. Коммерческое дело. Искусство цирка ты уронил.

— Неправда! Без меня оно немыслимо!

— Ты в этом уверен? Но что же ты от себя вложил в цирковое искусство? Что от тебя сохранится в нем?

Дезерт не ответил. Он продолжал стоять перед Николо Казарини все в той же упрямо-несгибаемой позе, но в коленях, пусть пока и неприметно, возникла унизительная дрожь, и все труднее становилось с ней справиться.

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! В тот далекий день я ни в чем не ошибся. И прав был твой отец, когда крикнул: «Любой прохожий ближе к цирку, чем этот». — Дезерт переступил с ноги на ногу, ему не удавалось больше справиться с дрожью в коленях. — Чтобы жить и работать в цирковом искусстве, нужна щедрая, открытая, радостная душа. Цирковое искусство умирает без настоящего, верного товарищества. А ты? Кто вспомнит тебя благодарным словом? Ты унаследовал только худшее! Самое худшее!

Ни от кого другого не стерпел бы Дезерт этих слов. Он и сейчас был готов повернуться к дверям. Но не двинулся с места: принудил себя не двинуться.

— Я вас выслушал, синьор Николо. Теперь и вы послушайте. Я вижу обстановку, в какой вы живете. Вижу, что вы слабы, больны, нуждаетесь в материальной поддержке. Отец мой порвал заключенный с вами контракт. Он имел право это сделать. Право было на его стороне. Артист, оказавший неповиновение хозяину, не может рассчитывать на какую-либо компенсацию. Отец был прав. Но я. Я хочу поступить иначе. Пусть это будет для меня непроизводительным расходом, пусть понесу некоторые издержки. Я решил рассчитаться с вами, синьор Николо!

— Рассчитаться? — переспросил старик, и Дезерт, вглядевшись в его глаза, вдруг обнаружил в них не только живой, но и угрожающий блеск. — Вы решили, синьор, со мной рассчитаться?

— Совершенно верно. Я готов выплатить сумму.

— Вот как? И я смогу распорядиться ею по своему желанию?

— Разумеется. Любой международный банк, которому вы предъявите подписанный мною чек.

Угрожающий блеск сохранился в глазах Николо Казарини. Громче и тверже обычного прозвучал его голос:

— Мне жаль тебя, Пьер-Луи! Приехав сюда, приглашая советский цирк, ты заключаешь верную сделку. Гастроли нашего цирка тебе обеспечат верную прибыль.

И все-таки ты очень беден, Пьер-Луи. И тут никакая прибыль тебе помочь не может. Ты хотел расплатиться со мной? Я дарю тебе эту сумму!

Так ответил старик, теряя последние силы. А со стены, со старого плаката, продолжал улыбаться молодой жокей — тот, которого некогда знал Пьер-Луи Дезерт.


6

Во время работы ни о чем нельзя думать, кроме работы. Но вот она окончилась, Анна вернулась с манежа, и разом ее захватила одна мысль, одна тревога — то, что узнала от Казарина.

Рядом торопливо переодевался Сагайдачный.

— Завтра утром Порцероб возвращается в Москву, — объяснил он. — Надо успеть переговорить с ним, выяснить шансы на зарубежную поездку.

— Да, конечно, переговори, — согласилась Анна, но машинально, думая о другом.

Несколько минут спустя Сагайдачный ушел, шаги его замерли в коридоре, и тогда она спросила себя: «Что же произошло? Обман, измена?» — «Нет, — ответила себе, — это не так. Вот если бы я спросила о первой семье, а он притворился бы, что ничего не знает, — тогда неправда, тогда обман. Но я же ни о чем не спрашивала! Все равно. Мало ли что не спрашивала. Должен был сам рассказать. А он скрыл. Он скрыл!»

И все же, обуреваемая самыми тяжкими подозрениями, Анна не хотела поверить в измену. Даже теперь не хотела. Да и могла ли поверить, если за все годы супружества — ни днем ни ночью — никогда Сагайдачный не примешивал к своей жизни с Анной даже малейшего воспоминания о той, о первой. Напротив, Анна сама иногда напоминала: «Ты бы хоть поинтересовался: где теперь Зуева, что с ней?» Он пожимал плечами: зачем? И Анна испытывала скрытую радость, опять и опять убеждаясь, что этот сильный, уверенно ступающий по жизни мужчина принадлежит ей, ей одной. Нет, Анна и сейчас в измену не поверила.

Но что же тогда? Может, всего лишь злая выдумка Казарина? Может быть, он придумал это, желая расквитаться с Сагайдачным за прошлое, попортить семейную жизнь более удачливому сопернику? Анна догадывалась о неприязни, какую Казарин затаил к Сагайдачному.

«Нет, Леонид мне не солгал. Чувствую, что не солгал. А если так. Неужели буду и дальше ходить в потемках? Не знаю, пока ничего не знаю!»

Затем подумала: «А что, если напрямик переговорить с Сергеем? Пусть сам все объяснит!» Но эта мысль — вполне разумная и естественная — чем-то отпугнула Анну. «Неправда! Мне нечего бояться! Разве хоть когда-нибудь была я дурной женой?» И будто услыхала в ответ соболезнующий голос Казарина: «Сестричка! Бедная моя сестричка!» Тогда, на речном берегу, Анна нашла в себе силы не только оборвать, но и опровергнуть Казарина. Тогда удалось не выдать себя. А теперь. Продолжая вглядываться в зеркало, Анна будто бы чужое лицо увидела. И не потому, что грим до сих пор не сняла. Зеркало отражало всполошенную, неразумную бабу — ту, что мечется без толку, и все-то валится у нее из рук, и лишь причитать способна: «Ахти мне! Да как же это? Да почему же?»

«Зачем ты так поступил, Сережа? Неужели я помешала бы, запретила бы? Да и может ли кто тебе запретить!»

Не следовало произносить последние слова. Они прозвучали приниженно, и Анна почувствовала стыд: «Ты и в самом деле ведешь себя как баба. И вообще, не к чему впадать в панику. Сергей по-прежнему с тобой. Завтра снова выйдешь с ним на манеж!» Нет, уговоры эти не могли утешить. И не о работе, не о манеже сейчас помышляла Анна. Опять перед ней предстала грозовая ночь. И муж, ушедший к окну, — упрямо-молчаливый, холодный, словно чужой.

Вспомнив об этом, Анна еще больше встревожилась. Никак не удавалось ей справиться с этой тревогой, взять себя в руки.

Вернулся Сагайдачный.

— Ну, кажется, все в порядке. Порцероб поздравляет, говорит, что и антрепренер доволен. Что с тобой, Аня? Почему ты до сих пор не переоделась?

Она ответила:

— Нам надо поговорить, Сережа.

— Поговорить? Сделай милость!

Разговор с Порцеробом поднял Сагайдачному настроение, да и мог ли он предполагать, о чем спросит сейчас жена.

— Скажи, Сережа, это правда, что Зуева находится в Горноуральске?

Он как стоял перед Анной, так и остался стоять. Все такую же уверенность сохраняла поза: широко расставленные ноги, руки, до упора засунутые в карманы. И все же переменилось что-то в лице.

— Откуда узнала?

Вопрос на вопрос. Это не было откровенностью. Единственное, что уловила Анна — попытку оттянуть, выиграть время.

— Откуда, спрашиваю, узнала?

— Не все ли равно? Разве это важно? Зуева, значит, здесь, в Горноуральске, и ты.

— Ну-ну, договаривай. Что же — я?

Опять вопрос на вопрос. Но теперь уже с недоброй, с угрожающей интонацией.

— Я не собираюсь допрашивать тебя, Сережа. Где и когда встречался, при каких обстоятельствах — дело твое. Я и сама не раз подсказывала, чтобы ты разыскал

Зуеву, позаботился о дочери. Но зачем было таиться от меня?

И в коридоре, и в соседних гардеробных тихо. Артисты разошлись по домам. Униформисты, прибрав на манеже и за кулисами, тоже ушли. Только редкие выкрики попугаев.

Он не ответил. Лицо насупилось, отяжелело.

— Вот, значит, как! — проговорил наконец. — Думаешь, не знаю, кто тебе донес? Превосходно знаю. Все тот же родственничек твой. Твой Лео-Ле. Видно, не зря в свое время поговаривали.

— Опомнись, Сережа. Как ты можешь.

Он умолк, но черты лица сохранили тяжелую угрюмость, и сжались кулаки.

— Неужели ты мог поверить.

— Ладно, — оборвал он. — Уж если зашел у нас разговор. Будем напрямик говорить! Откровенны будем!

Взгляд, каким на этот раз Сагайдачный смерил Анну, был таким, что ей сделалось не по себе. Ей почудилось, что смотрит на нее не муж, а какой-то посторонний, неизвестный человек и что от этого человека нельзя ждать пощады.

— Ладно. Будем говорить откровенно, — повторил Сагайдачный. — Действительно, Надя здесь. И я с ней встретился. Плохо встретился. Ты одно запомни, Анна. В каком бы состоянии я ни увидел Надю Зуеву — все равно не забыть мне, какой она прежде была. Не забыть, что была артисткой. Настоящей, дай боже артисткой. Сколько ни работал с ней под куполом — никогда не жаловался!

— А на меня? На меня жаловаться можешь?

— А на тебя могу!

Точно по лицу хлестнул этот жесткий ответ. Анна отшатнулась:

— Если так. Если я плоха для тебя. Зачем же нам вместе жить? Возвращайся в прежнюю семью! Удерживать не стану!

Переменились роли. B первые минуты объяснения превосходство было на стороне Анны, врасплох заставшей мужа, а теперь… Теперь она опять почувствовала бабью всполошенность — не самолюбие, а именно всполошенность.

— Или, может быть, тебя удерживает сын? Напрасно. Ты же смог, расставшись с Зуевой, на долгие годы забыть про дочь. Что может помешать тебе и сейчас поступить так же? Не жалей нас с Гришей! Не пропадем!

Он продолжал смотреть — тяжело, упорно, неотрывно, пристально. И опять почудилось Анне, будто смотрит на нее чужой, до этого часа неизвестный человек.

— Мы с Гришей не пропадем. На первых порах мне родители помогут.

— При чем тут Гриша. И вообще напрасно ты.

Сагайдачный смотрел на женщину, с которой прожил десять лет, которая, казалось, ни в чем не обманула его (он и сейчас всерьез не верил в какие-либо тайные отношения между Анной и Казариным). Смотрел на женщину, которая подарила ему сына и забот не жалела, чтобы поддержать семейное благополучие, семейный домашний уют. И все же обманула в главном, в главнейшем.

— Вот что, Аня. Как сказал, так оно и есть. Надя здесь. И Жанна. С Надей действительно встретился, но такой получилась встреча — лучше бы вовсе не было.

А Жанну не удалось повидать. Хочешь — верь, хочешь — нет. Ничего другого сказать не могу.

В последних словах Анне послышалось что-то смягченное.

— Вот видишь, Сережа, — поспешила она откликнуться. — Ты ведь раньше мог мне все сказать. Неужели мы не поняли бы друг друга по-хорошему. Я и не думаю ревновать тебя к прошлому!

Это была попытка примирения, но Сагайдачный покачал головой.

— Коля Морев, когда был я в Москве, спросил — какова у нас с тобой жизнь. Ответил: в ажуре. А должен был бы другое сказать.

— Скажи теперь. Мне скажи!

Он усмехнулся:

— А что от этого может перемениться? Мне уже тогда мешало что-то, скребло изнутри. А я отмахивался: ерунда, мол, чистая случайность. Все еще старался себя уговорить, что мы понимаем друг друга. Когда же в последний южноморский вечер ты затеяла разговор.

— Ты не понял тогда, Сережа. Я ведь почему об этом заговорила? Скоро квартиру получим.

— Ну да. И квартиру, и прописку постоянную. Чего же лучше: отбыл часы служебные в главке, и возвращайся домой. Можно метро, можно и автобусом. И никаких тебе забот до завтрашнего служебного утра. Это-то я и понял, Аня. Понял, как ты далека от цирка! В любой момент готова отказаться от него!

— Ты не должен так говорить. Я из цирковой семьи, с детства на манеже.

— Мало ли что с детства. А сердцем, душой не приросла. Источником существования, заработком — этим только и остался для тебя манеж. Нет, прямых претензий тебе предъявить не могу. Партнерша ты исправная. Но разве хоть что-нибудь от себя внесла в работу?

Прервал на миг свои слова. Увидел, как непереносимо звучат они для Анны. И все же договорил:

— А я еще многого хочу. Вот сколько, выше головы. Ни уставшим, ни доживающим жизнь себя не чувствую. И меня не остановить, не задержать. Слышишь, никому не остановить!

Тишина простиралась вокруг. Попугаи — и те замолкли. И на площади перед цирком не пробегали больше трамваи.

— Вот и все. Все тебе сказал. Не я, а ты завязала разговор. А насчет того, что Зуева здесь, в Горноуральске. Не зарекаюсь: возможно, еще раз встречусь. И с ней, и с Жанной. Давай переоденься быстро. Не ночевать же в цирке!


Стояла ночь — горноуральская, освещенная заводскими заревами.

Вернувшись в гостиницу, Дезерт отворил балконную дверь. Он стоял на пороге и следил, как багрово играют над городом зарева. Но и сейчас всеми мыслями он был прикован к тесной комнатке флигелька, что бок о бок с цирковой конюшней. И сейчас слышал надтреснутый стариковский голос: «Пьер-Луи! Пьер-Луи!» Наконец захлопнул балконную дверь, задернул портьеру: «Спать пора. Во сне все забудется, а завтра вернусь в Москву, и точно не было этой поездки!»

Лег. Закрыл глаза. Уснуть, однако, не смог.

Не было сна — час за часом, час за часом.

Лишь под утро, забывшись наконец, увидел недолгое сновиденье — казалось бы, безобидное, но почему-то обернувшееся тревогой.

В сновиденье этом Дезерт опять повстречался с девочкой: глаза как звездочки, веселые ямочки на розовеющих щеках и очень легкая, чуть пританцовывающая походка. Он сразу узнал эту девочку и готов был сказать ей: «Напрасно веселишься. Ты же с трудом попала в Цирковое училище. Возможно, завтра тебя исключат!» Но девочка продолжала улыбаться. Она прошла мимо Дезерта все тем же легким шагом, словно под музыку, что слышалась ей одной. Дезерт проснулся, но тревога, возникшая во сне, и наяву осталась при нем: не только утром, в час прощания с Горноуральском, но и позднее — на обратном пути в Москву, и в самой Москве, и в последние московские минуты, когда управляющий Союзгосцирком пожелал счастливого возвращения.

Так — в смутной, но неотступной тревоге — Дезерт и покинул советскую страну.


Глава третья



1

В канун молодежного праздника на стадионе проводилась последняя сборная репетиция.

Жанна отправилась на нее прямо с завода, окончив смену. Приехала на полчаса раньше, но не огорчилась.

— Давай загорать, — предложила она подружке.

Взобрались на самую верхнюю скамью трибуны. Скинув сарафанчики, прикрыв носы бумажками, расположились рядом. Выдержки, однако, хватило ненадолго. Приподнявшись на локте, Жанна огляделась. Солнце уже опустилось низко, лучи его стали рыжеватыми, тени удлиненными. А на трибунах вокруг все оживленнее шумела молодежь.

Опять растянувшись на скамье, Жанна устремила взгляд в небо, в чуть меркнущую, но очень чистую голубизну. В ней виднелось одно-единственное облако.

— Гляди, — сказала Жанна подружке. — Прямо-таки шествует!

— Ты про кого?

— Про облако.

— Да не может шествовать облако. Ноги, что ли, у него?

— Эх ты! Никакой фантазии! А я бы хотела вскарабкаться на облако. С него далеко все видно!

— А тебе-то зачем?

Переменив положение, чтобы равномернее лег загар, подружка блаженно вздохнула, а Жанна, прихлопнув ее ладонью между лопаток, кинулась вниз: сбежала по всем сорока ступенькам трибуны, перепрыгнула гаревую дорожку, опоясывавшую поле стадиона, и с размаху упала в траву.

Свисток раздался над головой.

— В чем дело? — осведомилась Жанна.

Сторож ответил, что тут лежать нельзя.

— А почему?

— Очень просто, — пояснил сторож. — Трава высеянная, специально для футбольных игр предназначенная. Так что, если каждый начнет себе в охотку прохлаждаться.

— Благодарю. Все понятно, — кивнула Жанна. Поднялась с достоинством и вернулась наверх, на трибуну, где продолжала загорать подружка. — Хватит тебе. А то, как яйцо, облупишься.

— Да нет. Не такое к вечеру солнце. А ты бы угомонилась. Можно подумать, в тебе заводной механизм!

Жанна только хмыкнула. Может быть, и так. Она и в самом деле чувствовала себя заведенной: ей было весело, хорошо. И опять, оглядевшись вокруг, приметила одинокое облако. Оно успело добраться до стадиона и в этот момент пересекало его легкой тенью.

— Скатертью дорога! — крикнула Жанна вслед. — Между прочим, и мне с трапеции далеко видно!

Трапеция, на которой Жанне предстояло выступить, была совсем другой, чем та, что висела в садике Ефросиньи Никитичны. Доставленная из спортзала, подвешенная к стреле строительного крана, нынешняя трапеция высоко раскачивалась над платформой мощного грузовика. Всю неделю Жанна тренировалась, имея всего двух зрителей: Никандрова и шофера машины. «Смотрю на вас — геройская вы девушка!» — с чувством объяснился шофер. Никандров, как и всегда, был скуп на похвалы. И все же сказал: «Спокоен за тебя. Верю, все будет хорошо. Между прочим, завтра и у меня последняя репетиция на аэродроме».

Жанна вспомнила этот разговор, и разом к сердцу прилило жаркое. Даже стеснило дыхание. А потом ей припомнились и другие встречи — с каждым разом более затяжные, откровенные. И та, недавняя, в грозовую ночь, когда, тесно прильнув друг к другу, стояли в садике и капало с каждой ветки, с каждого листика, а им обоим все равно было хорошо. «Казарин слышал наш разговор. Ну и пусть. Разве от этого что-нибудь меняется?»

— Ты чего примолкла? — справилась подружка, удивленная внезапной молчаливостью Жанны. — То как заводная, то как привороженная. Нет в тебе середины!

— Откуда ей быть? — тихонько рассмеялась Жанна. — Не видишь разве? Я и верно привороженная. Представить даже не можешь себе, до чего привороженная!

К этому времени молодежь начала проявлять нетерпение. Стоило стрелкам часов над главным входом приблизиться к шести, как принялись скандировать хором: «На-чи-най! На-чи-най!»

— И верно. Чего томить, — заметила подружка. Поднявшись, она натянула сарафанчик и вдруг толкнула Жанну в бок: — Гляди, Никандров твой идет. До чего же точный: минута в минуту.

И Жанна снова бросилась вниз, навстречу.

Возможно, многие заметили эту сцену. Стройный молодой мужчина, весь в белом, остановился и приветственно поднял руку. А к нему спешила девушка — такая же стройная, легкая, в каждом движении исполненная радости.

— Здравствуй, — сказал Никандров. — Давно здесь?

— С полчаса. Позагорать успела, — ответила Жанна, а глаза ее, сразу сделавшись бездонно синими, досказали: «Как я тебя ждала! Каждую минуту ждала!»

— На-чи-най! На-чи-най! — все так же требовательно скандировала молодежь.

Тогда над центральной ложей оживился наконец динамик: он защелкал, загудел, потом откашлялся, обрел человеческий внятный голос, и голос этот дал команду выйти на поле, собраться перед ложей. Мигом хлынули со всех сторон, и тогда распорядитель в ложе — он-то и говорил в микрофон — сообщил порядок нынешней репетиции:

— Прошу обратить внимание на четкость построений и переходов. Чтобы никаких задержек! Чтобы завтра не краснеть!

И сразу марш. Заменяя оркестр, в последний раз гремела радиола. Все было условно (спортивные упражнения в этот раз не исполнялись). Все было проникнуто ожиданием завтрашнего, настоящего. Марш, марш, марш! Марш молодых горноуральцев!

На середину стадиона поочередно выходили гимнасты, тяжелоатлеты, бегуны, прыгуны — представители всех видов спорта. Выходили и, сделав несколько движений, откланивались.

— Жанна Сагайдачная! — громко вызвал все тот же голос, настолько громко, что нельзя было не услышать. И все же подружке пришлось подтолкнуть Жанну: в последний миг девушка оробела.

После конца репетиции вместе с Никандровым она покинула стадион. Солнце к этому времени успело скрыться за городскими крышами, и все меньше оставалось в воздухе багряного золота.

— Автобусом или трамваем? — справился Никандров.

Жанна предложила идти пешком.

— Чувствуешь, как посвежело? Приятно будет идти!

Прошли десяток шагов, и Жанна упрекнула:

— Что же ты молчишь, Андрей? Как у тебя прошла репетиция?

Он ответил, что все бы ладно, да ветер оказался сильным: форменную болтанку пришлось одолевать, особенно когда вертолет пошел в вираж.

— Подумать только! — удивилась Жанна. — А мне казалось: до чего же там вверху спокойно, тихо! — Она оглядела потемневшее небо (только узкая каемка золотилась над горизонтом) и встряхнула головой: — Пускай ветер! Ты же сильный, смелый! Ты справишься! Улыбнись!

— По заказу не умею.

— Для меня. Мне нравится, как ты улыбаешься.

— Придумаешь тоже. Артист из меня плохой.

И все же подчинился, улыбнулся. Очень ясной была улыбка. Но недолгой. Пропала тотчас.

— Ну вот, — огорчилась Жанна. — Ты о чем задумался?

— Да так.

— Это не ответ. Ну, признайся: о чем сейчас думаешь?

Никандров промолчал. Он не был уверен, что Жанне нужно знать об этом. «Еще разволнуется, узнав, что отец ее придет на праздник. Еще на выступлении отразится. Лучше, чтобы позже узнала!»

В этот день, зайдя в цирк, чтобы окончательно договориться о дне разбора программы, Никандров познакомился с Сагайдачным. Сам захотел познакомиться, поближе приглядеться к отцу Жанны. Разговор был недолгим, но дружелюбным. Больше того, Сагайдачный высказал признательность за рецензию: «Видимо, вы были правы, называя вступительную сценку необязательным привеском. Дважды попробовал без нее — выразительнее получается!» Прощаясь, Никандров пригласил Сагайдачного на молодежный праздник. Про Жанну ничего не сказал и лишь добавил, что также занят в программе праздника — на кольцах под вертолетом. «Вот как? — заинтересованно отозвался Сагайдачный. — Постараюсь прийти. Я ведь сам немало поработал в воздушной гимнастике!»

— Неужели мы так и будем всю дорогу молчать? — обиженно спросила Жанна. — Мне так не терпелось скорее быть с тобой. А что получается? В секреты какие-то играешь!

— Да нет же. Просто устал к концу дня.

— Только это? Не верю!

А вечер подступал все плотнее, ближе. Свет зажегся в домовых окнах, в магазинных витринах. И фонари вдоль улиц зажгли свои цепочки.

— Иногда, Андрюша, мне вдруг становится беспокойно, — призналась Жанна. — Тебе не приходило в голову, что все у нас с тобой слишком ладно?

— То есть?

— А вот так. Встретились, полюбили, объяснились. И никаких сомнений, никаких препятствий. В книгах-то ведь не так: там всегда с переживаниями тяжкими.

— Нет уж, — решительно возразил Никандров. — Оглядываться на книги не станем.

Совсем стемнело. Вечерняя тьма, сгустившись, пролегла между фонарями, разорвала их светлую цепочку. Воспользовавшись этим, Никандров привлек к себе Жанну.

«Оглядываться на книги не станем!» — хотел он повторить, но не успел: девушка прикрыла ему губы жарким поцелуем.


2

В этот же вечер Александр Афанасьевич Костюченко справлял наконец день своего рождения — тот, что совпал с открытием циркового сезона и потому был отложен до более удобного случая.

— Предлагаю такой регламент, — сказал Костюченко жене. — До антракта я побуду в цирке, а затем.

— Нет уж! — воспротивилась она решительно. — И так выходных почти не знаешь. Один-единственный вечер обойдутся без тебя!

— Это-то все так. Однако сердце у меня неспокойно, когда Станишевский без присмотра. Уж такой он «деятель» — глаз да глаз за ним!

Жена уступить не захотела, и Костюченко вынужден был подчиниться.

Обычно день своего рождения он праздновал в тесном семейном кругу. Теперь же Ольга Кирилловна сказала:

— Мне просто неудобно перед Фирсовыми. До сих пор у них не побывали. Давай хоть к себе пригласим.

— Но почему же только Фирсовых? Толчинские узнают — обида будет. Да и не одни Толчинские.

Словом, прощай уютный семейный праздник. Составили список гостей, и получился он изрядным.

Гости стали собираться к восьми часам вечера. Многие из них были товарищами Костюченко по армейскому времени. Кое-кто за это время тоже перешел в запас, начал новую жизнь на партийной или хозяйственной работе.

— И все-таки ты всех переплюнул, Александр Афанасьевич, — шутливо сказал Фирсов. — Ишь какое директорское кресло отхватил на правах командира части.

— Бывшего командира, — поправил Костюченко.

— Ну, это как сказать. Под твоей командой и сейчас немалое подразделение: акробаты, гимнасты, клоуны, разные звери-хищники.

— Хищников пока что нет. Всего несколько лошадей да говорящие попугаи.

Вошла Ольга Кирилловна и объявила:

— Гости дорогие, пожалуйте к столу.

Одновременно садились за стол и в детской. Нине, студентке, там делать было нечего, — она помогала матери хлопотать по хозяйству. А Владик принимал своих гостей отдельно: нескольких школьных товарищей (девчонок не признавал) и Гришу Сагайдачного.

Странно сложились отношения между Владиком и Гришей: будто и дружеские, но часто близкие к ссоре. «Как ты так можешь? — возмущался Владик. — Только о себе и заботишься. Точно один на свете». — «Эх ты, чистюля! — хмыкал Гриша в ответ. — Лучше, чтобы другие обскакали тебя?» Назревала ссора, но вскоре, успокоившись, мальчики опять разыскивали друг друга. Несмотря ни на что, существовало взаимное притяжение. Потому-то Владик и спросил, когда родители разрешили ему собрать своих гостей: «А если Гришу Сагайдачного приглашу? Можно?» — «Конечно, — ответил Костюченко. — Только ты сам. Твой приятель — тебе и приглашать!»

А вот Сагайдачный, узнав от сына об этом приглашении, не сразу дал согласие. И даже сперва нахмурился: «Тебе-то что там делать?» — «Но ведь я дружу с Владиком!» — «Мало ли что! Не он — отец справляет свой день!»

После того столкновения, что произошло между Сагайдачным и Костюченко в канун открытия сезона, будто ничто в дальнейшем не осложняло их отношений. Но лишь до того момента, когда, повстречав Сагайдачного (назавтра после отъезда московских гостей), Костюченко спросил его:

— Как смотрите, Сергей Сергеевич, если и впредь будем начинать программу молодежным прологом?

— А меня зачем про это спрашиваете?

— Посоветоваться хочу. Чтобы никакой обиды не было. Тогда, когда вы текст своего пролога показали мне, — я сразу обратил ваше внимание на то, что недостает ему конкретности. А вот молодежный пролог в этом отношении прицельнее. Не так ли?

— Действуйте, как считаете лучше, — уклонился Сагайдачный от ответа. — Вы директор — вам и решать!

Однако почувствовал обиду, и она продолжала изнутри покалывать.

— Папа! — напомнил о себе Гриша. — Ну разреши мне сходить в гости!

— Ладно. Но чтобы назад не позднее одиннадцати. А перед уходом мне покажешься. Сын Сагайдачного замарахой не должен идти!

Разговор этот произошел за два дня до субботнего вечера. Когда же вечер наступил и Гриша, принарядившись и причесавшись, пришел в цирк показаться отцу, Сагайдачный оглядел его внимательно и кивнул:

— Порядок! Можешь отправляться!

Однако в самый последний момент (Гриша был уже на пороге) приметил, как странно топорщится спереди пиджачок на сыне.

— А ну-ка, возвращайся! Что это у тебя припрятано?

— Да так. Ничего особенного. Передать просили.

— Кто просил? Кому передать?

Гриша прикусил язык, но было поздно. Пришлось ему рассказать о том, как накануне в цирке похвалился, что приглашен на день рождения директора, и как Федор Ильич Вершинин уговорил взять с собой пакет.

— Уж так он меня просил, что я не смог отказаться, папа. Только ты не выдавай меня. Федор Ильич велел, чтобы никто не знал. Объяснил, что это сюрприз. Чтобы я отнес и положил тихонько куда-нибудь в угол.

— Та-ак! — сказал Сагайдачный, внимательно выслушав сына. — Давай-ка пакет. Пойдешь без него.

— А что я скажу Вершинину?

— Ничего не говори. Надо будет, сам с ним поговорю.

Сперва Сагайдачный почувствовал лишь досаду: «Экий прыткий, оказывается, Федор Ильич! Сына моего приспособил себе в посыльные!» Но затем, взвесив задумчиво на руке пакет, спросил себя: нет ли тут какого-нибудь подвоха? Моральные качества Вершинина Сагайдачный особо высоко не ценил, а тут еще припомнил, как злобно сверкнули его глаза, когда зашел разговор о рецензии и об отношении к ней директора.

— Иди, иди, Гриша. А насчет пакета можешь не думать. Забота не твоя!

Праздничный ужин был в разгаре. Все шумнее становилось за столом, тосты следовали без перерыва, и наконец настал момент для ответного хозяйского слова. Поднявшись, Костюченко призвал к тишине, постучав по краю бокала:

— Друзья дорогие! Весь нынешний год крепко держали меня цирковые дела — возможности малейшей не было до вас добраться! В чем и каюсь! А также прошу амнистировать!

— Э, нет! Ты штраф сперва уплати! — вскричал подполковник Фирсов. — Ты сперва отчитайся, что успел за это время?

— Что успел? — развел руками Костюченко. — Да не так уж много. Здание отремонтировал, артистам постарался благоприятные условия создать. А вообще-то сперва как в потемках бродил. Только теперь начинаю понимать.

— Вот про это и расскажи!

— А не скучно ли покажется?

— Про цирк всегда интересно!

— Цирк! Ах, цирк! — поспешила вставить восторженная супруга Фирсова. — Это же все равно как сказка! Прекрасная, удивительная сказка!

— Нет, это прежде всего труд, — ответил Костюченко. — Да еще какой! Я уж не говорю о переездах, о вечной походной жизни. И о том не говорю, что артисту приходится работать в самых различных условиях: встречаются еще и тесные, и холодные цирковые здания, и с брезентовым куполом, по которому, заливая, хлещет дождь. Подумайте о другом. Цирк — что режим. Строгий, строжайший, без которого не может быть здоровья. А ведь цирковое искусство тем и прекрасно, что является искусством здоровых. Цирк — это постоянный тренаж: ни дня без него. И вечный поиск, вечная работа не только тела, но и мысли, отыскивающей все новые возможности, новые комбинации в самых разнообразных жанрах. И еще об одном подумайте, друзья. Что имеет в своем распоряжении цирковой артист? Обнаженную площадку, со всех сторон окруженную зрителями, минимум аппаратуры да собственное тело. А ведь вот, поди же, изумляет своим искусством, приводит в восторг!

Речь Костюченко вовсе не походила на тост, и Ольга Кирилловна начала обеспокоенно поглядывать на гостей: не заскучали бы. Нет, равнодушных лиц не заметила. Костюченко перевел дыхание и предложил:

— Прошу выпить за отсутствующих, за тех моих новых товарищей, что сейчас находятся на цирковом манеже и потому не имеют возможности разделить нашу добрую компанию!

— Охотно! От всей души! Ура! — раздались возгласы. При этом кто-то из гостей высказал сожаление: мол, заочный характер у этого тоста.

— Не совсем, — улыбнулся Костюченко: он увидел стоящих в дверях Владика и Гришу, остальные ребята теснились за ними. — Прошу знакомиться. Правда, пока еще не артист. Но, не сомневаюсь, обязательно им станет! — И Костюченко, шагнув к Грише, взял его за руку и подвел к столу. — Сын Сергея Сергеевича Сагайдачного!

Бокалы со всех сторон потянулись к Грише, Ольга Кирилловна налила ему лимонада, и мальчик, ничуть не растерявшись, поклонился Костюченко:

— Сто лет вам жить и столько же директорствовать!

Гости рассмеялись, захлопали; только Владик поморщился: не по душе пришлась ему эта находчивость. Если бы Гриша не был сейчас на положении гостя — Владик обязательно бы его отчитал.


В цирке близилось к концу второе отделение программы. Переполненный зал с неизменным волнением следил за ревущими, взмывающими все выше петлями гонщиков. А в тесной комнатенке администратора шел негромкий разговор. Здесь находились Станишевский и заглянувший к нему Князьков.

— Идут, идут дела! — ободряюще кивал Станишевский.

— В какую, однако, сторону? — покосился Князьков мутным взором.

— В надлежащую!

— Ой ли?

— Не сомневайтесь, Петр Ефимович!

Князьков помолчал, поглядел на администратора. Затем вздохнул:

— Дай-то бог! А уж я тебя, Филипп Оскарович, не обижу. Гляжу, тесно ты в цирке живешь. Толковому человеку такое ли обиталище требуется? Дай срок. Ежели все в порядке будет — ужо отгрохаю тебе кабинет!


3

Настал воскресный день, и Сагайдачный вспомнил обещание, что дал Никандрову, — посетить молодежный праздник.

Для цирка воскресный день самый что ни на есть рабочий: с утра два представления, затем вечером третье. Артистам даже отлучиться некогда: тут же в цирке — кто у себя в гардеробной, кто на дворе — и отдыхают, и перекусывают. Короткая пауза — и снова в зале шумно, снова впущен зритель.

И все же Сагайдачный решил выбраться на молодежный праздник. Понравился ему Никандров своим спокойствием, уравновешенностью. Каков, интересно, в работе? Тем более под вертолетом. Нешуточное дело! Да и рассеяться хотелось. Последний разговор с Анной привел к взаимному напряжению, и оно ощущалось почти физически.

И все же спросил жену, не соберется ли на стадион.

— Нет, Сережа. Иди один. После мне расскажешь.

— Ладно. Схожу!

Работая во втором отделении программы, Сагайдачный имел возможность отлучиться из цирка на некоторое время. Сразу после утренника переоделся и направился к выходу. Здесь и повстречался с Вершининым.

— А-а, Сергей Сергеевич! Куда собрались?

С того дня, как Сагайдачный исключил из своего аттракциона комедийное вступление, Вершинин явно стал сбиваться с благодушно-слащавого тона: то проскальзывали раздраженные нотки, то холодноватые, иногда даже едкие. А тут опять заулыбался, видимо решив не рисковать до конца, не портить окончательно отношения.

Сагайдачный ответил, что идет на стадион:

— Такая уж выдалась полоса. Праздник на праздник. Вчера у директора нашего, нынче у здешней молодежи.

Сказал он об этом будто и шутливо, но с умыслом: как-то отзовется Вершинин. Тот изобразил недоумение:

— Какой такой праздник у директора?

— Разве не знаете? День рождения.

— Первый раз слышу!

Ответ насторожил Сагайдачного: тем более он заметил, как в глазах Вершинина промелькнуло что-то недоброе. Потому и решил промолчать насчет того пакета, что отобрал у Гриши: «Ладно, подожду, погляжу, что разыграется дальше!»

Спустя полчаса Сагайдачный входил под широкую арку стадиона. До начала праздника оставались считанные минуты, свободных мест в помине не было. Так бы и пришлось стоять в проходе, но повезло: встретился один из комсомольских активистов и, сразу узнав артиста, повлек за собой в ложу.

— Скорее, скорее! Слышите — уже фанфары, сигнал к началу!

Переливчатые и звонкие, звучали фанфары над притихшими, до краев переполненными трибунами. И пока не замер их чистый голос, надо хоть вкратце рассказать, в честь какого события ежегодно справляет свой праздник горноуральская молодежь.

История дел человеческих знает разное: не только удивительные предвидения, но и досаднейшие просчеты. Зоркими, многоопытными были Василий Татищев и Валим Генин, посланные на Урал велением Петра Первого. А ведь не разгадали грядущую горноуральскую славу. Более того, одно из доверенных лиц Татищева, посетив котловину, окруженную сосновыми сопками, проведя несколько дней в сельце, что приютилось в этой котловине, оставило запись: «Месту сему быть пусту, понеже недра его не таят сколь-нибудь приметного».

Не только восемнадцатый, но и девятнадцатый век в суждение это перемен не внес. Правда, возле сельца, издавна промышлявшего пожогом угля, отстроился небольшой железорудный завод. Сельцо оживилось, но ненадолго: спустя недолгие годы стало донышко в руднике проглядывать, и погасли одна за другой заводские печи. Вот так-то и тянулась дальше горноуральская безыстория. Превратившись в лучшие свои дни в заводскую слободку, век спустя сельцо положило начало заштатному городишке, и все тут. Дальше ни на шаг — вплоть до нашего времени, до самых сороковых годов.

В эти годы, суровые военные годы, когда страна должна была взять на вооружение все природные ресурсы, геологическая экспедиция Академии наук и обнаружила в горноуральской котловине доселе неизвестные залегания руды. Такие щедрые залегания, что они могли бы показаться сказочными, кабы не подтверждались точной разведкой. Отсюда и не менее сказочное по своим темпам и размаху возникновение нового индустриального центра.

Война еще не подошла к концу, еще огрызался недобитый враг, еще цеплялся когтями за берег Одера, а к подножию сосновых сопок уже прибыл первый молодежный эшелон. Знамя ЦК комсомола развевалось над эшелоном. День выдался ненастный: не по-июльски студеный ветер обрушился на молодежь. Тут же, возле паровоза, собравшись на митинг, решили немедленно приступить к работе. Энергопоезд запаздывал, разожгли костры, и при их зыбком свете трудились до полуночи. В честь этого дня — не такого уж давнего, но первой вехой вошедшего в новую летопись города — молодежь Горноуральска и установила свой традиционный праздник. И не может быть для него лучшего места, чем стадион: отсюда, с высоты трибун, открывается панорама города. И до чего же она широка, далека. Он и сейчас весь в движении, в строительной неугомонности — многосоттысячный город горняков, металлургов, машиностроителей.

Умолкли фанфары. Краткое приветственное слово секретаря горкома комсомола. Затем команда:

— Вынести знамя комсомольской славы!

И вот оно показалось из-под арки — небольшое, скромное, точно все еще хранящее на своем полотнище следы паровозного дыма. Поднявшись как один, стадион встретил знамя бурными рукоплесканиями. Небольшой интервал — и вот уже на гаревой дорожке знаменосцы сегодняшней молодежи, участники нынешнего праздника.

Все подвижно, мгновенно, неповторимо: стройность и гибкость юных тел, шелк знамен над ними, его переливы иотсветы — от нежно-лазурного до огненного, пылающего в лучах закатного солнца. И даже облака, плывущие над стадионом, — даже они казались сейчас по-особенному, по-праздничному нарядными.

В рядах одной из колонн маршировала Жанна. Ей было и страшно и весело. Нет, еще и радостно. Несколько минут назад Никандров отыскал ее и улыбнулся одними глазами — так, как любила Жанна. «Не сомневаюсь в тебе, — будто сказал он. — Желаю большой удачи!» И Жанна почувствовала, как отступает страх.

Ах, если бы мог Сагайдачный распознать свою дочь среди тех, кто шел и шел мимо центральной трибуны.

Но в том и беда: память его сохранила немногое — лишь крохотную девчурку, от горшка два вершка.

Последняя колонна покинула поле. Оно, однако, не опустело. Условный сигнал — и сотни спортсменов, выбежав со всех сторон, построившись в шахматном порядке, приступили к упражнениям с обручами и булавами, флажками и лентами. Многоцветная клумба, возникшая из переплетенных тел, вдруг преобразилась в тугой бутон, он распустился, рассыпал свои лепестки, и каждый лепесток стал девичьим хороводом. Когда же хороводы, извиваясь и кружась, сошлись на середине поля — точно взметнулся ярчайший костер.

Массовые упражнения сменились сольными. И теперь, отвлекшись от тяжких раздумий (недавний разговор с женой продолжал бередить память), Сагайдачный не мог не обратить внимания на отличную работу спортсменов: «Совсем неплохо! Крепкий материал!» Так уж был устроен у него глаз: все оценивать профессионально.

Тут же вспомнил о Никандрове: когда его выступление?

Наклонился к соседу, державшему на коленях программку, и вдруг, не успев пробежать ее глазами, так громко и отчетливо услыхал, что даже сперва не поверил, подумал, что ослышался:

— Упражнения на трапеции. Спортивный клуб «Машиностроитель». Жанна Сагайдачная!

Разом все внутри напряглось, остановилось, замерло. Подался вперед, к самому барьеру ложи. И увидел девушку в гимнастическом светлом костюме: она шла навстречу строительному крану, к трапеции, висящей на его стреле.

Почти теряясь на фоне огромного травянистого овала, со всех сторон окруженная многоголовыми скатами трибун, девушка казалась не только юной, но и по-особенному тонкой, хрупкой. Но лишь до момента, когда схватилась за трапецию.

Сколько дней готовилась Жанна к этим недолгим минутам выступления. Готовилась, тренировалась, делилась своим волнением и с Никандровым, и с «внештатными инструкторами», меньшими помощниками Казарина. И даже минуту назад ее обуревало и жгучее и холодящее волнение. Но вот схватилась за перекладину, раскачалась, с маху сделала оборот, перешла на бланш. Волнение сменилось удивительным спокойствием: будто малейшая клеточка тела уяснила свою задачу и приготовилась беспрекословно ее исполнить, а воздух вокруг стал не только податливым, но и соучаствующим, поддерживающим, корректирующим.

— Хороша! — проговорил кто-то за спиной Сагайдачного (в ложе находились работники городского комитета физкультуры и спорта). — Отлично тренирует

Никандров своих учеников!

Второй перебил:

— А тело. Ишь как в упор идет. Литое тело!

В разговоре этом не было и оттенка какой-либо вольности, но Сагайдачный поморщился: он ни с кем сейчас не хотел делить только что обретенную дочь.

А на противоположной трибуне, по ту сторону поля, за Жанной следила Зуева, и тоже глаз не могла оторвать, и, по мере того как усложнялись упражнения и громче прокатывались аплодисменты, ловила себя на странном ощущении: точно не дочь, а сама она — Надежда, Надя, Надюша Зуева, только-только вступившая в свои восемнадцать лет, вчера лишь впервые увидевшая Сагайдачного, — царит сейчас на трапеции. И до того всеобъемлющей сделалась эта иллюзия, что Зуева торжествующе рассмеялась, когда окончилось выступление дочери, — с ней вместе разделила успех.

Спустившись вниз со стрелы, снова затерявшись среди живой громады стадиона, Жанна исчезла под аркой, а ей на смену уже бежали акробаты: у каждого на груди, на майке, эмблема «Трудовых резервов».

Дальнейшего Сагайдачный не видел. Поспешно встав, он покинул ложу, спустился вниз и с помощью дежурного милиционера отыскал служебный подъезд.

«Вот уж не ждал, что сегодня встречусь! — думалось ему. — Наконец-то!»

По обе стороны длинный коридор прорезали застекленные двери. Это были кулисы стадиона: виднелись шкафчики для одежды, умывальники, сверкающие фаянсом, кафельные перегородки душевых кабин. Тут и одевались и переодевались, отсюда спешили на поле, сюда возвращались — разгоряченные, еще не остывшие после спортивной лихорадки.

Никем не остановленный, да, пожалуй, и не замеченный — слишком заняты были все вокруг, — Сагайдачный прошел в конец коридора. Здесь дверь была распахнута, и в ней, обеими руками схватясь за косяк, стояла Жанна.

Она стояла все в том же облегающем тело гимнастическом костюме. Стояла закинув голову, вся устремленная к небу над стадионом: там ревуще висел вертолет, радужно кружились его стрекозиные лопасти, а фигура гимнаста, совершавшего под вертолетом выкруты на кольцах, походила на заводную игрушку. Когда же гимнаст исполнил труднейшую фигуру, именуемую «крестом», и вертолет пошел на снижение, и земля подступила к вытянутым носкам, — гимнаст, уже не игрушка, а сильный, собранный в каждом движении, приземлился с такой точностью, что даже не пошатнулся. «Молодец!»— зачарованно воскликнула Жанна. Сагайдачный догадался, что это Никандров, и на миг его внимание как бы раздвоилось. Но лишь на миг.

— Здравствуй! — сказал он громко.

Вздрогнув, она обернулась. Увидела коренастого мужчину, его протянутые руки, зовущие глаза.

Сагайдачный одолел — именно одолел, потому что все в нем разом отяжелело, — два последних шага:

— Ну, что же ты, Жанна? Здравствуй, дочка!


4

От горшка два вершка, нос пуговкой, кудряшки кольчиками — вот какой сохранилась она в памяти. Помнил еще, как, принимая из материнских рук, нарочно, в шутку таращил глаза: «Сейчас я тебя ам! Ам-ам!» А потом — Жанне было уже два годика — позволял карабкаться по ноге; девочка срывалась, но не плакала и, сдвинув упрямо бровенки, снова пыталась добраться до отцовского колена. «Глянь-ка, Надя, — говорил он жене. — Мал-мала, а уже тренируется!»

Лишь это помнил Сагайдачный. Сколько бы ни силился — нечего было больше вспомнить. Вскоре расстался с Надей, из виду потерял, интересами новой семьи заполнилась жизнь.

От горшка два вершка! Сейчас перед ним стояла взрослая, пышущая здоровьем девушка. Глаза ее только что были синими, а теперь потемнели не то от неожиданности, не то от испуга. И дыхание сделалось прерывистым, часто-часто вздымало молодую грудь. Всю, без помех, с ног до головы, мог Сагайдачный разглядеть стоявшую перед ним девушку. Но видел только эти глаза.

— Что же ты, дочка? Здравствуй!

Теперь она ответила. Теперь ее потемневшие глаза дохнули холодом:

— Ну, здравствуйте!

— Черт знает, как глупо все сложилось, — сказал Сагайдачный, словно не заметив внутреннего этого отпора. — В первый же день. Да какое там: в первый же час, как приехал, отправился тебя разыскивать. Не моя вина, если не удалось!

— Ну конечно. Ну ясно, — согласилась Жанна, и на этот раз сквозь сдержанность проступила такая очевидная ирония, что немыслимо было дальше притворяться глухим.

— Зачем ты так отвечаешь, дочка? Если у нас — то есть у матери твоей и у меня — когда-то расклеилась жизнь. К тебе-то ведь разлад наш не относится!

— Ну разумеется, — снова согласилась Жанна (с каждым разом все насмешливее звучала эта частичка «ну»). — Значит, приехав, решили повидаться? Ну что ж, спасибо за внимание!

Сагайдачный смолк, прикусил губу. От всего отстранялась, все отвергала девушка.

«Наверное, мать настроила!» — подумал Сагайдачный.

— Вот что, — сказал он затем возможно ровнее. — Ты ведь уже выступила? Я смотрел тебя. Но об этом после. Переоденься. Нам надо поговорить!

Все так же отчужденно глядя на Сагайдачного, Жанна приподняла плечи: она как бы высказала сомнение — действительно ли есть такая необходимость. И все же, кивнув, скрылась за соседней дверью.

Вокруг продолжалась закулисная спешка. Продолжался праздник, радио доносило команды, все заняты были делом, и потому, дожидаясь дочери, Сагайдачный особенно чувствовал свою неприкаянность, непричастность ко всему происходящему вокруг.

Прошло две-три минуты, и Жанна появилась снова, на ходу оправляя легкое платье.

— Быстрая ты, — заставил себя улыбнуться Сагайдачный.

Она не откликнулась. Обернувшись к приоткрытой двери, предупредила кого-то:

— Будут спрашивать — я ненадолго! Затем кивнула Сагайдачному:

— Идемте!

И повела за собой по дорожке, снаружи огибающей стадион.

Здесь, разделенные изгородями из стриженого кустарника, расположены были тренировочные площадки. На крайней из них (дальше тянулись теннисные корты) Жанна остановилась, показала рукой на скамью:

— Отдыхайте!

Она продолжала вести себя с такой холодной замкнутостью, что, казалось, немыслимо было отыскать хоть самую малую щелочку, чтобы проникнуть внутрь. Только в глазах — да и то скрыто, на кратчайшие мгновения — мелькало что-то по-прежнему обеспокоенное, даже встревоженное.

— Так вот что, Жанна, — сказал Сагайдачный, опускаясь на скамью (он и в самом деле поймал себя вдруг на усталости). — Ты это брось. Достаточно, что мы с матерью твоей.

— Послушайте, — перебила Жанна, и он не мог не заметить, как сердито и гибко изогнулась ее фигура. — Если вы для этого пришли, Так и знайте: не позволю плохо говорить о маме. Да и вам ли о ней говорить?

Это было уже слишком. Девушка не только отстранялась, но и позволяла себе судить отца.

— Так дело у нас не получится, дочка, — предупреждающе сказал Сагайдачный. — Слишком много берешь на себя, Уж если хочешь знать, все могло быть иначе.

Не я скрывался, а мать с тобой. И помогать, давать на тебя никогда не отказался бы.

Проговорил последнюю фразу и сам почувствовал — нехорошая фраза, не нужно бы. Но поправиться, изменить что-либо не успел.

— Верно, — ответила Жанна. — Так у нас с вами не получится. Если вы до сих пор не поняли, Вот, значит, как: давать на меня не отказались бы? — И отмахнулась гневно — Не смейте! Ничего не смейте говорить. Теперь-то вижу: одну только правду мама рассказывала. Теперь-то вижу, какой у меня отец.

В тот самый первый горноуральский вечер, в ярости выскочив из красного уголка инвалидной артели, не стерпев того, что кинула Зуева ему в лицо, Сагайдачный поклялся себе, что покончено, навсегда покончено с первой семьей, что даже в мыслях малейшее воспоминание вычеркнет. Потом отлегло. Понял, что не так-то просто вычеркнуть. И все же, слушая сейчас резкие девичьи слова, должен был бы подняться, обрубить наотмашь разговор. Так ведь нет. Не мог себя заставить с места тронуться: напротив, всем телом навалился на спинку скамьи.

— Выходит, мама во всем виновата? — продолжала Жанна. — Она, выходит, скрылась? А когда? Когда вы бросили ее: хуже, чем бросили, — веру в нее как в артистку потеряли!

— Неправда. Я ждал. До последней минуты надеялся.

— А минута эта — она когда наступила? Слишком скоро! Значит, по-настоящему не любили маму!

Он почувствовал, что все труднее ему сдерживаться. Надо же наконец подняться и уйти. Неужели он и дальше позволит.

— Сидите! — жестко приказала Жанна. — Не я вас разыскивала. Так уж сидите, слушайте!

Там, за высокой стеной стадиона, продолжался праздник. Доносилась музыка, в нее все чаще вплеталась песня, и кружила, и летела над стадионом, пока не глушил ее громовый взрыв аплодисментов или возглас в тысячу голосов.

— Видно, плохо знали вы маму. Даже сейчас. Уж, кажется, каково ей после воздушной работы с этими собачонками, пупсиками возиться. Все равно и теперь иногда замечаю: подняться силится, на ноги встать. И встала бы. Да вы подрубили. Нет, это не любовь! Не понимаю такой любви! Уж если любить, если соединить жизнь.

— То жизнь, а то работа, — глухо отозвался Сагайдачный.

— Работа? Нет, и этого не понимаю! Как же так можно: жизнь отдельно, работа отдельно. Нельзя делить. Иначе уродство какое-то!

Все жарче говорила Жанна:

— Кругом виноваты вы перед мамой. Растоптали ее жизнь! Неужели до сих пор не поняли?

Там, за стеной стадиона, продолжал шуметь, греметь, веселиться праздник. А здесь — на скамье в углу волейбольной площадки — коренастый мужчина каменел лицом, и все ниже клонилась его голова под напором беспощадных девичьих слов.

— И после этого еще зоветесь большим артистом. И звание почетное, и в газетах хвалят, и — куда ни пойдешь — всюду плакаты ваши. Гордиться бы, что такой отец. А я отвечаю: «Никакой не отец. Однофамилец!»

Теперь он приподнял голову, и Жанна увидела, какой болью отзывается в нем каждое ее слово. Тут же, приказав себе не отступать, что-то хотела добавить — такое же жестокое, непримиримое. Но это было уже предельным напряжением. И внезапно оно оборвалось. Жанна громко всхлипнула. Сагайдачный даже сперва не поверил: переход был мгновенным. Но увидел слезинку, бегущую по щеке, беззащитно дрогнувшие губы и, порывисто наклонясь к дочери, привлек ее к себе.

Ах, до чего же был он веселым — этот молодежный праздник. Сколько еще обещал — вплоть до ярчайшего фейерверка, когда стемнеет.

— Дочурка моя! Не надо! Ну зачем ты? А я-то поразился: слышу вдруг — объявляют по радио. Может, думаю, ослышался? А потом, как поднялась ты к трапеции. Ничего, ничего! Теперь-то будем дружить! (В аттракционе, в программе меня смотрела? Если нет, сегодня же должна.

— Сегодня не могу.

— Завтра тогда. Ах, черт, завтра выходной. Послезавтра, значит!

Он опять протянул к Жанне руки, но она отстранилась: невдалеке по дорожке шла со смехом какая-то компания.

— Сговорились, значит? — нетерпеливо спросил Сагайдачный.

Она кивнула и быстро поднялась.


Придя со стадиона домой, Зуева нашла записку на служебном бланке «Цирка на сцене».

«Уважаемая Надежда Викторовна, — писал администратор. — По заявке Горноуральского цирка вы со вторника включены в программу: цирк нуждается в номере вашего плана. Завтра с утра прошу получить наряд».

Зуева несколько раз перечитала записку. Как же так? Опять в цирк? Спустя столько лет снова выйти на манеж? И в какой программе! В одной с Сагайдачным! Возможно ли?

Заметалась по комнате. Потом, наклонившись к зеркалу, стала с пристрастием себя разглядывать: «Сколько их уже, морщин. Правда, под гримом не так заметны. И все же. Одно утешение, что номер в последнее время проходит чистенько!»

Долго смотрела в зеркало: словно молила о чем-то или домогалась чуда.

«А где же дочь? Праздник, наверное, уже закончился. Рассказать бы, посоветоваться. Неужели у Фрузы заночует снова?»

Жанна так и не пришла. Не было ее и в домике Ефросиньи Никитичны. Вечер, ночь, до самого утра оставалась она с Андреем Никандровым.


Глава четвертая


1

Не следовало Варваре Степановне Столбовой пренебрегать врачебными указаниями. Выступила в том представлении, которое смотрели Дезерт и Порцероб, а на следующее утро подняться не смогла: снова температура, сильный кашель.

Беспокойно было лежать Варваре Степановне. Как-то там, в цирке, поживают ее питомцы? С голубями еще полбеды: птица спокойная, покладистая. А вот попугаи — эти с норовом. Всего же сильней дрессировщицу огорчала разлука с Орликом. И хотя, возвращаясь из цирка, Клавдия ежедневно обо всем отчитывалась, от этого не становилось легче. Приглядываясь к своей помощнице, с каждым днем все более уверенной и самостоятельной, Варвара Степановна ловила себя на ревнивом чувстве: «Ох, Клавдия! Не слишком ли забегаешь вперед?»

Артисты хорошо относились к Столбовой. Узнав, что захворала, дружно потянулись — и посочувствовать и ободрить. Рассказывали и о том, что многие зрители в претензии: как же так, где номер Столбовой?

— Ладно уж! — польщено кивала Варвара Степановна. — Скоро поправлюсь! — Однако сильная простуда продолжала держать в постели.

Из тех многочисленных посетителей, что навещали ее, Столбовая особо жаловала троих — Васютина, Буйнаровича и Столетова. И еще, как ни странно, Евгения Жарикова.

С Васютиным было уютно. Расположившись возле изголовья, он журчал и журчал — певуче, незлобиво. Особенно воодушевлялся, рассказывая о своем первенце.

— Вчера сам ко мне потянулся. Изъясняться еще не умеет, пузыри пускает, а все же, чувствую, желает сказать: здравствуй, мол, милый папочка!

При этом Васютин воспроизводил улыбку сына, да так потешно, что Варвара Степановна не могла удержаться, смеялась сквозь кашель: «Ты, Василий Васильевич, вполне лекарство заменить собой можешь! У тебя ж у самого младенческая душа!»

Буйнарович — тот приходил по-другому. Тяжело ступая по половицам, он усаживался в кресло с осторожностью, но все равно оно под ним отчаянно скрипело. Сидел и с трудом ворочал редкими фразами. Зато уж скажет так скажет — никаких дипломатических вывертов. И еще Столбовой нравилось, что силач лелеет мечту — добиться спортивного, тяжелоатлетического рекорда.

— Ну зачем тебе этот рекорд? — сердилась Зинаида Пряхина. — Ты же в цирке выступаешь — не на стадионе спортивном!

— Роли не играет, — гудел Буйнарович. — У меня и гири и штанга — полного веса. Каждый может проверить: дутыми, туфтовыми не пользуюсь.

— Пусть так. Но зачем же тебе.

Пряхина продолжала сердиться, а Столбовая ее останавливала:

— B самом деле, Зинуша: вдруг Роман Евсеевич мировой рекорд ахнет? Вполне допускаю. Мужчина основательный.

Что касается Столетова — этот приносил с собой явственный воздух цирковой конюшни. Да и разговаривал — будто шамбарьером прищелкивал. С виду мог показаться не только сердитым, но и свирепым. Однако Варвара Степановна не заблуждалась: Столетов был надежным, проверенным товарищем, закулисные интриги презирал и всю свою привязанность делил между дочерью и лошадьми.

— Уж очень они у тебя в одну строку, Матвей Гаврилович, — с легким упреком качала Столбовая головой.

— А как же? — удивлялся он. — И дед, и отец из седла не выходили. И я. Не успокоюсь, пока классной наездницей не станет Маргарита!

Затем рассказывал о цирковой жизни. Кажется, все в порядке: сборы не падают, директор ведет себя хозяйственно, внимательно. Кое-кто брюзжит, да нет к тому серьезных оснований. А на будущую неделю производственное совещание назначено, разбор программы.

— Эх, подняться бы мне! — вздыхала Столбовая. — Поверишь ли, Матвей Гаврилович. До того наглоталась всяких лекарств — горечь сплошная во рту!

Визитеры эти появлялись обычно в первой половине дня. Ближе к вечеру захаживал Евгений Жариков. Участливо расспрашивал он старую артистку о самочувствии, но она-то знала — меньше всего ради нее стучится в дом начинающий коверный.

В тот раз, когда он зашел впервые, Столбовая спросила будто невзначай:

— Помощницу-то мою как находишь?

— Да ничего. Деваха, кажется, исправная.

Такую же незаинтересованность высказала и Клавдия, когда Столбовая спросила ее о Жарикове:

— Старательный он. И вообще смешной.

Но ведь вот любопытно: стоило юноше заявиться к старой артистке, как незамедлительно появлялась и Клавдия. Если же, напротив, первой приходила она — можно было не сомневаться: с минуты на минуту постучится Жариков.

— Извела меня бессонница, — говорила в этих случаях Варвара Степановна. И оборачивалась лицом к стене. — Уж вы не обижайтесь, попробую вздремнуть.

С того вечера, когда, разыскав на цирковом дворе обескураженного Жарикова, Клавдия поддержала его ласковым словом, молодые люди успели ближе познакомиться.

Слушая девушку, глядя в ее глаза — то хмурые, то загорающиеся упрямым блеском, — Жариков все очевиднее понимал, что Клавдия нравится ему. Крупна, конечно: не пожалел господь бог строительного материала. Фигурой, однако, вполне пропорциональна, и характер есть: не хнычет, своего добивается, с птицами поладила. Да и только ли с птицами? Жариков дня не мог провести без Клавдии.

Косясь на дремлющую Столбовую, стараясь не разбудить ее приглушенным говором, доверчиво беседовали молодые люди. С каждым разом откровеннее делился Жариков своими планами. Несмотря на недавний афронт, планы эти звучали все честолюбивее, и тогда Клавдия напоминала отрезвляюще;

— На словах-то, Женечка, все легко. А на деле? Сам, поди, знаешь!

Он притихал, смирялся, но вскоре снова пускался вскачь:

— Письмо получил от Толи Красовского. Не слыхала? Акробат замечательный. Очень ценит мои замечания. Новый номер сейчас в Москве готовит. Под руководством Николая Григорьевича Морева. И руководитель превосходный, и педагог. Ну, а как я в Москву ворочусь — тоже внесу свои поправки!

Москва, Москва! Жариков много рассказывал Клавдии о столичной жизни, о Цирковом училище, о своих товарищах. При этом не сомневался, что вскорости отвезет девушку в Москву

— С вокзала прямо к маме. Она у меня мировая, тебе понравится.

Столбовая продолжала лежать неподвижно, но лишь затем, чтобы не вспугнуть молодость. И невольно вспоминала то далекое время, когда сама слушала любовный шепот. Что же сохранилось от прожитой жизни? Больничный лист да перспектива перейти на так называемый заслуженный отдых?!

Стоило Варваре Степановне подумать об этом отдыхе, как тотчас вспыхивало внутреннее сопротивление. Рано, рано еще! Пока что новый номер на очереди. Орлик обучился возить колясочку, попугай Илюша новые слова выучил. Отдых подождет! Сперва новый номер!

Прихлынувшие мысли не давали возможности дальше притворяться.

— Ну-ка, молодые люди, — приподымалась Столбовая. — Микстуру давайте. Дрянь изрядная, но нет другого выхода!

И все же, как ни стремилась она скорее вернуться на манеж, цирковые дела опередили ее.

Формально говоря, зритель не мог обижаться, что номер Столбовой временно отсутствует в программе. Она и без того была обширна. Но Петряков, зайдя к Костюченко, высказал иную точку зрения:

— Цирковая программа, Александр Афанасьевич, это не только число номеров, но и определенный ассортимент. Я к тому, что если не птицы, то хоть собачки в программу

желательны. Не только для детских утренников — для любого представления нужны зоологические номера!

Тогда-то, прислушавшись к совету инспектора, Костюченко и адресовался в местную группу «Цирка на сцене»: не располагает ли подходящим номером.

О том, что с будущей недели в программу включаются дрессированные собачки, Столбовая впервые услышала от Васютина.

— Артиста-то как звать?

Васютин не знал, и тогда Варвара Степановна пожала плечами:

— Впрочем, я и не интересуюсь особенно! (На самом деле почувствовала себя задетой.) Никакой собачий номер не сравнится с птичьим!

Когда же Васютин ушел, подозвала Клавдию:

— Ты вот что. Отправляйся в цирк и разузнай чин чином — какой артист, какие собачки. А сейчас микстуру дай мне. Ничего, что лишний раз. Так надежнее!


2

Если воскресенье самый шумный день в цирке, то понедельник, напротив, тишайший. День выходной. Отдыхают артисты. Манеж, кулисы — все неподвижно, безмолвно. Разве что конюх пройдет через двор на конюшню.

Этим днем и решил воспользоваться Казарин, чтобы доставить с завода изготовленную для него аппаратуру.

«Завтра, друзья, нуждаюсь в вашей помощи, — накануне вечером предупредил он ассистентов. — Разумеется, затем получите отгул. Мы выгрузим аппаратуру, и я ознакомлю вас с ее возможностями».

Не было десяти утра, когда к воротам цирка подкатили две грузовые машины, от борта до борта плотно закрытые брезентом. Въехали во двор. Ворота тотчас захлопнулись. Началась разгрузка.

Хотя Казарин и досадовал часто на своих помощников, сейчас они действовали умело. Аппаратура, в ясном утреннем свете казавшаяся особенно фантастичной, скользила по скатам, ее бережно подхватывали, спешили унести в складское помещение. Там она попадала в руки Семена Гавриловича и Георгия Львовича: мягкой ветошью они до блеска протирали лакированные плоскости, зеркальные призмы.

Разгрузка уже приближалась к концу, как вдруг из зала донесся громкий собачий лай.

— Ишь ты! — прислушался один из ассистентов. — Никак, псы?

Не менее других удивленный этим непредвиденным шумом, Казарин направился в зал.

Посреди манежа он увидел Зуеву. На тумбочках, расставленных полукругом, восседали собаки.

— Надя? Вы?

Это были те же слова, какие произнес Казарин, впервые повстречавшись с Зуевой на горноуральской улице. Интонация, однако, была сейчас совсем другой: не столько удивленной и недоверчивой, сколько встревоженной.

— Неожиданность какая! Никак не ждал!

— Да я и сама — ответила Зуева, и робкая улыбка тронула ее лицо. — Сама не ждала!

А ведь все началось вовсе не с той заявки, какую адресовал Костюченко в местную группу «Цирка на сцене». И даже не с тех дней, когда, включенная в состав молодежной бригады, Зуева разъезжала по отдаленным селам и поселкам области. Раньше еще началось — в тот вечер, когда, перед отъездом с бригадой, Зуева впервые после многих лет вновь отправилась в цирк, снова увидела на манеже Сергея Сагайдачного и не смогла не покориться его артистизму, мастерству. Получив заявку из цирка, директор группы призадумался: все подходящие номера находились в разъезде. Кого же послать? Вот тут-то, опять подоспев, Никита Прошин и порекомендовал Зуеву.

— Нет уж! — наотрез отказался директор. — Скажи спасибо, что поездку вам не сорвала. Но чтобы снова рисковать.

Прошин ответил, что не зря прошла для Зуевой поездка.

— Перевоспиталась? — с иронией перебил директор. — За две недели перевоспиталась?

Прошин иронию пропустил мимо ушей и повторил, что вернулась Зуева другой, чем уехала. И в работе стала ответственнее, и спиртного в рот не берет. Так что можно вполне послать.

Ну, а дальнейшее известно. И на этот раз уступив комсоргу, директор подписал путевку («Оконфузимся, на твой счет запишу, Никита!»); Зуева, проведя ночь, полную волнений, получила наряд и тут же поспешила с собаками в цирк: времени оставалось в обрез, надо было приучить собак к манежу — до сих пор лишь на клубных площадках выступали.

— Понятно, Надя. Понятно, — пробормотал Казарин, хотя в действительности все еще не мог уяснить случившегося. — Вы что же. Выступать у нас намерены?

И опять, кивнув, она улыбнулась. Не только робко, но с какой-то затаенной мягкостью, словно стараясь восстановить нечто давно ушедшее, но доброе и светлое.

Под ногами слегка пружинили опилки. На побеленной, обращенной к манежу стенке барьера виднелись косые царапины — следы конских копыт. Сверху, от тускло поблескивавшей воздушной рамки, свисала веревочная лестница: она была оттянута в сторону, за кресла партера. Увидя и эту рамку и эту лестницу, Зуева сначала вздрогнула. Мгновенно в памяти воскресло несчастье: утраченный манеж, долгие дни на больничной койке, а после страх, непреодолимый страх, когда вернулась из больницы в цирк. Страх и каменеющее, суровое лицо Сагайдачного. Нет, лишь в самый первый момент эти воспоминания черной тенью накрыли Зуеву. Сразу затем страх куда-то бесследно ушел. Не было больше страха, как бы к себе ни приглядывалась. Впервые за долгие годы, сама еще не веря себе, она почувствовала, что хочет притронуться к веревочной лестнице, погладить ее перекладины, взяться за них, подтянуться. Потому-то и пробилась улыбка на лице.

Казарин не увидел улыбку. Если что и видел — лишь собачьи морды, и показалось ему, что все собаки по-злорадному усмешливы и будто каждая, высунув розовый язык, подмигивает: «Что, брат, не ждал такого оборота?» А ведь если Зуева здесь — значит, и Жанна недалеко. Значит, наверняка повстречается с Сагайдачным.

— Очень рад за вас, Надя, — принудил себя наконец сказать Казарин. — Милости просим к нашему шалашу. Репетируйте, репетируйте. Отвлекать не стану.

В сторону отошел и даже не услыхал, как Зуева обратилась к короткошерстому фокстерьерчику:

— Пупсик, ко мне! Сейчас же, Пупсик! А теперь вальсе. Кому говорят? Вальсе!

Став на задние лапки, быстро и часто перебирая передними, при этом слегка подскакивая, фокстерьер стал кружиться у ног своей хозяйки, а она повторяла нараспев:

— Вальсе! Еще вальсе! — а остальные псы скептически пофыркивали, глядя на своего танцующего собрата: может быть, потому, что он был фаворитом, любимчиком.

Остановясь в боковом пожарном проходе, Казарин отдышался — так тяжело, словно только что оборвал непосильный бег. И мысленно оглянулся на ту дистанцию, что так ему и не далась.

Давно ли, разгораясь все ярче, суля возвращение молодости, чувство к Жанне подымало Казарина над его обычной расчетливостью и предприимчивостью — точнее, обещало поднять. Нет, не получилось. Ничего не получилось. Да и могло ли получиться? Впервые Казарину пришла мысль, что дело не в дурном для него стечении обстоятельств, а в нем самом! В тех средствах, какими домогался счастья! И еще припомнился ирони ческий взгляд старика Казарини и как сказал он: «Иллюзионист! Что взять с тебя, иллюзионист!»

Здесь, возле пожарного брандспойта, Семен Гаврилович и отыскал Казарина:

— Все в порядке, Леонид Леонтьевич. Разгрузили аппаратуру, распаковали, расставили. Ассистенты дожидаются.

— Передайте, чтобы шли по домам.

Личико Семена Гавриловича выразило удивление.

— А ведь вы, Леонид Леонтьевич, собирались.

— Я передумал! — раздраженно перебил Казарин. — Ну, что вы уставились, черт возьми! Уж, кажется, ясно говорю. Передумал! Ничего не будет! Уходите!


3

Откуда разнеслось по цирку — даже раньше, чем Петряков успел вывесить авизо, — что артистка, присланная в подкрепление программы, — бывшая жена Сергея Сагайдачного? Кто первый обмолвился об этом? Не кто другой, как Прасковья Васильевна, бабка Никольских.

По старой памяти каждодневно заглядывая в цирк (чаще всего на обратном пути с рынка), она обнаружила репетировавшую Зуеву, а затем, прибежав домой, взволнованно рассказала о своем открытии:

— Она! Голову на отсечение, она! Я ж все прекрасно помню: и как повстречалась она с Сергеем Сергеевичем, и как расходились. Бедняга чуть живая из больницы выписалась, а он, Сергей Сергеевич-то. Ох, и жестокосердно же поступил!

Вечером, придя в цирк, Никольский многозначительно сказал жене:

— Проведала бы, Лидуша, Анну Петровну. Как настроение у нее, как самочувствие? — И тогда, удостоверяв предварительно, что Анна одна в гардеробной, Никольская постучалась к ней: дырочку, мол, обнаружила в трико, нет ли цветной нитки.

Это было незадолго до начала представления. Петряков поставил номер Зуевой на место Столбовой — по порядку третьим. Взятые на привязь, собаки сидели наготове. Артисты, проходя мимо, заговаривали с ними запросто и ласково, как с сотоварищами по общему делу. Кто-то легонько дернул Пупсика за ухо, и он, избалованный деликатным обращением, обиженно взвизгнул.

— Слыхали? — улыбнулась Никольская, глазами показав на коридор. — Пополнение у нас. Вы как считаете — стоящий номер?

— Откуда мне знать? — пожала плечами Анна: в самом деле, какая была ей нужда интересоваться номером, взятым в программу на разовых, временно.

— Конечно! — поспешила согласиться Никольская. — Я лишь потому спросила, что номер исполняет Зуева.

— Зуева?

— Ну да. Надежда Зуева.

Заставив себя равнодушно кивнуть, Анна снабдила Никольскую цветной ниткой, и та поспешила уйти, чтобы рассказать мужу:

— Если б ты видел, Павел! Сразу краска отхлынула от лица!

Не только Прасковья Васильевна, но и Петряков припомнил Зуеву. Вспомнил и тот успех, которым когда-то пользовалась она. Потому, зная цену товарищескому участию, он и справился перед началом:

— Нет ли в чем, Надежда Викторовна, нужды? С униформой обо всем условились?

— Спасибо! — ответила она.

Она стояла возле собак: платье в крупных розовых цветах, подвитые волосы, перчатки до локтей. И улыбка — чуть напряженная, чуть просительная.

— Не беспокойтесь, Надежда Викторовна! — ободряюще кивнул Петряков. — У меня рука легкая. Не сомневаюсь, пройдете с успехом!

И дал последний звонок к началу.

Прикрыв за Никольской дверь, Анна резко переменилась в лице: «Так вот уже, значит, как далеко зашло! Мало того, что встречался, что встречу эту скрыл от меня. Теперь к нам, в цирковую программу, помог устроиться!»

Прислушалась. Играл оркестр. Началась программа. Прошло еще мгновение, и Анна поняла, что ей надо увидеть эту женщину, так неожиданно и угрожающе возникшую из прошлого: увидеть и убедиться, какова она сейчас, какими шансами располагает.

Торопливо одевшись, Анна вышла в коридор, но опоздала: Зуева была уже на манеже. Тогда отправилась к боковому ходу, выглянула в зал из-за спины пожарного.

Посреди манежа стояла немолодая, отяжелевшая женщина. Вокруг нее стаей кружились собаки, и женщина, взмахивая маленьким хлыстиком, рассадила их в полукруг. Затем собаки стали поочередно показывать свое искусство: ходить на задних и передних лапках, прыгать через препятствия, делать стойки. Все было заурядно, и даже яркое платье на женщине казалось взятым напрокат, плохо вязалось с ее тяжелой походкой, с морщинами, которые проглядывали сквозь грим. И все же, видя все это, Анна не могла принудить себя к спокойствию. И продолжала смотреть, высматривать, в чем же сила этой женщины? Что могло к ней заново привлечь Сагайдачного? И тут увидела, как вдруг осветилось лицо Надежды Зуевой и тотчас сделалось другим.

Всему виной был прожекторный луч. Ударив Зуевой в лицо, он обогрел его, обласкал, осчастливил. Выступая на не очень-то приспособленных площадках, при неярком софитном свете, она давно позабыла о праздничном и палящем цирковом прожекторном луче. Теперь он сам напомнил о себе, и Зуева не могла не податься ему навстречу. Зажмурясь на миг, улыбнулась — на этот раз по-другому, легко и привычно, точно и не расставалась никогда с манежем.

Улыбку Нади, Надюши, Надюшеньки Зуевой — вот первое, что увидел Сагайдачный. В отличие от жены, он обычно являлся в цирк к середине первого отделения. Теперь же пораньше пришел, чтобы удостовериться: смотрит ли Жанна программу. Направился в зрительный зал — и раньше, чем дочь, увидел Зуеву.

Для постороннего человека в ее улыбке, возможно, не было ничего особенного. Но ведь он, Сагайдачный, он-то ведь когда-то посторонним не был. И, отстранив удивленную билетершу, он шагнул вперед, ближе к барьеру. Все, что дальше произошло, Анна отчетливо разглядела. Она увидела мужа, появившегося в зале. И взгляд его, устремленный на Зуеву. И то, как ответила Зуева на этот взгляд.

С этого момента номер переломился. Все теми же, казалось, оставались собаки, и трюки, что они исполняли, и весь характер номера. Нет, в том-то и дело, что, при внешней своей неизменности, номер переменился в ритме, во внутреннем нерве. И такая давно не испытанная уверенность вернулась к Зуевой, что собаки сразу учуяли: надо стараться, нельзя кое-как.

Вторую половину номера они отработали с таким задором, что зал оживился, рассмеялся, откликнулся громкими и частыми хлопками.

Окончился номер. Собаки с лаем устремились за форганг. Васютин, церемонно кланяясь, преподнес дрессировщице букет, и тут же букет разломился надвое — и из него выскочила Пуля.

Анна продолжала следить за мужем. Он не спешил покинуть зал, кого-то отыскивая глазами. И отыскал. Это была девушка — розовощекая, синеглазая, сидевшая в одном из первых рядов. Анна сразу — даже не разумом, всем существом — догадалась, кто эта девушка. «Значит, мало, что на манеже первая жена? Значит, потребовалось и дочь привести? Значит, в цирке под одним и тем же куполом в этот вечер две семьи? А дальше как, Сережа? Не может же так продолжаться!»

С того мгновения, как, предваряя представление, заиграл оркестр, как ярким прожекторным светом вызолотило манеж и на нем парадно появилась униформа, — с этого мгновения Жанна вступила в неведомый мир.

Цирк! Слишком много дурного и тяжкого слышала она с детства о цирке, чтобы тянуться к нему, нарушить материнский запрет. Иногда, прерывая хмельные разглагольствования, мать говорила: «Сходи! Разрешаю! Убедись, что одну только правду говорю!» Но это произносилось таким тоном, что у Жанны не могло возникнуть желания. «Я, мама, даже близко подходить не хочу!»

А тут цирк ее окружил, увлек за собой в пестром потоке программы. И Никандров был рядом. И вдруг на манеже появилась мать.

— Андрюша! Мама моя! Смотри! — удивленно шепнула Жанна.

Она была удивлена, для нее неожиданно было появление матери, и некогда было удивляться, потому что несколько минут спустя увидела отца, вошедшего в зал.

А после, когда окончился номер, отец обернулся к партеру, и Жанна поняла, что он ее разыскивает. Ей захотелось и знак подать, и спрятаться, заслониться. И чтобы Никандров не заметил. Он ничего не увидел. Он все еще находился во власти того ликования, какое принесла ему близость с Жанной, сознание, что отныне и во веки веков он будет с ней неразлучен и нет такой силы, что могла бы разъединить их руки, губы, сердца. Можно ли было подумать, что Андрей Никандров — такой рассудительный и сдержанный — будет повторять про себя как молитву: отныне и во веки веков, во веки веков!

B тот вечер, встретившись с отцом посреди молодежного праздника, а затем расставшись с ним, Жанна снова увидела Никандрова. Он дожидался у служебного подъезда. На миг подумала, что надо бы поздравить с успешным выступлением, но вместо этого проговорила быстро, словно взывая о защите. «Пойдем скорее! Куда? Если хочешь, к тебе!» И они ушли, освещенные вспыхнувшим фейерверком. И Жанна осталась у Никандрова. И за ночь не сомкнули глаз. И Жанна медленно провела ладонью по его усталому и сияющему лицу. «Вот мы и одно с тобой, Андрюша!» Когда же утро настало, Жанна предупредила: «Завтра в цирк с тобой пойдем. Откуда пропуск у меня? Пока не спрашивай!» И он ни о чем не спросил, хотя и догадался, что Жанна виделась с отцом.

То, что испытывала Анна, вернувшись в гардеробную, было больше чем тревогой — было сознанием приблизившейся опасности. Все разом восстановилось в памяти: возвращение Сагайдачного из Москвы, и ночной разговор накануне отъезда из Южноморска, и поведение мужа в грозовую ночь, и те обвинения, что кинул недавно в лицо. Надо действовать! Еще немного — и может оказаться поздно! Не ради себя — ради Гриши, семьи!

Гриша возился в углу гардеробной. Раздобыв старые цирковые плакаты, он ножницами вырезал фигуры, а затем раскладывал на отдельном листе.

— Видишь, мама, как здорово получается! Настоящий фотомонтаж!

Лишь мельком взглянув на затею сына, Анна с внезапной решимостью спросила:

— Гриша, ты сделаешь то, что скажу? Сделаешь, сынок?

— А что тебе, мама?

— Пустяк один. Только папа знать пока не должен. Сделаешь?

— Хорошо. Если тебе нужно, — милостиво согласился Гриша.

Вскоре вошел Сагайдачный.

— Ты где так задержался? — с напускной веселостью справилась Анна. — Уж не пытался ли кто тебя похитить?

— Меня-то? Нужен кому!

Он стал переодеваться, стараясь ни в чем не изменить обычной размеренности: веселость Анны чем-то насторожила его.

А на другом конце коридора Зуева читала записку, только что переданную ей незнакомым мальчиком:

«Нам надо встретиться. Сегодня же, после представления. Буду ждать во дворе. Сагайдачная».


4

Четверть часа назад Зуева вернулась за кулисы, и артисты дружелюбно окружили ее. Что же произошло за эти краткие четверть часа?

Ира Лузанова, подбежав, звонко чмокнула Пупсика в носик:

— Ах ты, миленький собакевич!

Опять подошел Петряков:

— С удачным дебютом, Надежда Викторовна! При мите поздравления! — И остальные приветливо улыбались.

Прислонясь к коридорной стенке, стараясь сдержать учащенное дыхание, Зуева чувствовала себя так, будто бы время повернуло вспять, будто в помине не было долголетней разлуки с цирком.

Страшась поддаться этой иллюзии, поспешила уйти. Но и в гардеробной не оставили одну. Заглянул широко улыбающийся Васютин:

— Возможно, вы меня не помните: только начинал тогда. А я-то помню, до чего красиво вы работали!

Тут же за приоткрытой дверью стоял Буйнарович (он только что закончил выступление, атлетическая грудь выпирала из халата, наброшенного на плечи). И тоже одобрительно улыбался. Затем (блестящие краги, крахмальная манишка) постучался Столетов. Руку пожал сердито, но с чувством. Его сменила Лидия Никольская и сразу прильнула, припала к груди:

— Ничего мне не рассказывайте, милая. И так известно мне обо всем. Сколько же вы натерпелись, милая!

Зуева слушала, произносила в ответ и приветственные и признательные слова, а хотелось ей только одного — побыть наедине со своими мыслями, разобраться: что же происходит?

Чувство острого и светлого счастья, какое испытала она на манеже, так и осталось сильнейшим. «Нет, я не имею права на такое чувство, — попыталась вразумить себя Зуева. — Мало ли что приняли хорошо. Я же здесь случайно, ненадолго!» И чтобы отрезвить себя — не только лишний раз, но и возможно жестче, — взявшись за ватный тампон, с нажимом провела им по густо загрунтованному лицу. «Видишь. И тут морщина. И тут».

Негромкий стук отвлек от невеселого занятия. В руках оказалась записка: «Нам надо встретиться. Сегодня же. Сагайдачная».

Первым душевным движением был протест. Не хочу, незачем встречаться. Да и какой разговор может быть между нами? Ни на что не рассчитываю, ничего не жду. О чем же говорить?

Таково было первое побуждение: отказаться, разорвать записку. Но затем самолюбие одержало верх. «Вообразит еще, что я опасаюсь встречи. А мне бояться нечего. Чего еще бояться мне?»

Случайно ли так получилось или же подсказано было деликатностью по отношению к человеку, давно разобщенному с цирковыми кулисами и потому, чтобы заново с ним освоиться, нуждающемуся в спокойной обстановке, — Зуевой предоставили отдельную гардеробную. Закрывшись на крючок, она имела вместе с тем возможность ни на миг не разлучаться с цирком: дощатые перегородки легко пропускали все звуки — как закулисные, так и из зрительного зала. Программа шла своим чередом, гремела музыка, прокатывались аплодисменты, взрывы смеха. Не умолкало и в коридоре, за дверьми гардеробной: кто-то торопливо пробежал на выход, кто-то часто подпрыгивал, делая разминку, нетерпеливая лошадь долбила копытом бетонный пол, и Столетов (Зуева сразу признала его отрывистый тон) сказал с укором: «Эка барыня! Минуту подождать не можешь!»

Во всем этом было обычное, заведенное, и, невольно поддавшись, Зуева поймала себя на таком ощущении, будто, как в прежние времена, делит гардеробную с Сагайдачным. Вот войдет он сейчас и скажет: «Собирайся скорей. Чай, заждалась нас дома Жанночка!»

В превосходном темпе разворачивалась программа. Идущая без малого месяц, она успела обкататься: ни лишних пауз, ни малейшей вялости в переходах от номера к номеру. В том была особая заслуга Петрякова. Даже теперь, когда не к чему было придраться, он на всякий случай покрикивал на униформу: «Спать захотелось? После, после отоспимся!» От номера к номеру все более быстрым делался темп, овладевая не только манежем, но и зрительным залом. Лео-Ле, завершавшему первое отделение, оставалось нанести последний удар.

С полупоклоном выйдя вперед, привычно цепким взглядом скользнув по рядам партера, он сразу обнаружил Жанну. «Ну конечно. Этого надо было ждать. Пришла, чтобы увидеть материнский номер. Упорно отказывалась, а теперь пришла».

Руки Казарина действовали без промедления — ловкие, безошибочные руки. Автоматически занялись они своим делом, и оно — обманное, хитрое — закружилось, вскипело, так что залу оставалось только ахать да охать. Но и теперь, в разгаре своих иллюзионных чудес, Казарин продолжал лихорадочно соображать: «Жанна здесь! Известно ли об этом Сагайдачному? Что, если его предупредят, если узнает?»

Все шло по-заведенному: вносилась и уносилась аппаратура, предметы возникали, исчезали, преображались, множились, и точно такие же поразительные превращения происходили с ассистентами. «Жанна здесь! — опять и опять повторял про себя Казарин. — Сейчас антракт. В антракте пойдет за кулисы. Встреча с Сагайдачным неизбежна. Тут-то он и узнает от дочери. Неприятно. Обнаружится моя двойная игра!»

И еще успел заметить, что Жанна не одна и что молодой человек, сидящий рядом, не отпускает ее руку. «Ах, вот как! Верно, это и есть тот самый, что в грозовую ночь шептался с Жанной в саду под окном. Ну, погодите же! Уж коли заявились в цирк. По-цирковому с вами расплачусь!»

Все вместилось в эту угрозу: горечь, злоба, отрезвление, страх и снова горечь, что не удалось над собой подняться. И тогда — от этой злобы и горечи — пришло решение: «Если любовь не удалась, надо ее высмеять. Пускай вместе с залом. Только бы отпустило!»

Трюк, который Казарин решил обратить против Жанны и ее спутника, не отличался тонким вкусом. Больше того, иллюзионисту не раз подсказывали, что пора бы отказаться от этой шутки сомнительного свойства: она не только примитивна, но и вульгарна, груба. Казарин соглашался, но пока, до выпуска нового номера, под шумок продолжал иногда пользоваться все тем же трюком.

Перешагнув барьер, пройдя в зал, он учтиво поздоровался с Жанной и Никандровым. И тут же попросил Никандрова перечислить вслух предметы, находящиеся в кармане пиджака: скажем, в правом кармане.

— Все слышали? Молодой человек утверждает, а мы не имеем оснований сомневаться, что это именно так. Молодой человек утверждает, что у него в кармане находится записная книжка, карандаш, несколько разменных монет. Не откажите в любезности: пересчитайте монеты — отдельно серебряные, отдельно медные. Благодарю вас! Все слышали? Ну, а теперь.

Шутка и впрямь была невзыскательного вкуса. Тому, кто ей подвергался, редко удавалось скрыть краску смущения, а спутница готова была провалиться сквозь землю, бегом бежать из цирка, когда, под громогласный гогот, из кармана ее «кавалера» неожиданно извлекалась некая часть дамского интимного туалета — легчайшая, в кружевах.

Разумеется, ни Жанна, ни Никандров ничего подобного не ожидали. Напротив, вспомнив, как на площадке посреди садика Ефросиньи Никитичны Казарин — казалось, прямо из солнечного луча — кидал к ее ногам бесчисленные монеты, Жанна весело улыбнулась Никандрову: сейчас, мол, будет интересно.

— Ну, а теперь. — повторил Лео-Ле, совершил мгновенный пасс, и тогда, бросившись к Никандрову, учинив у него в кармане строжайший обыск, Семен Гаврилович и Георгий Львович, меньшие помощники иллюзиониста, извлекли вместо вышеназванных предметов. Зал не только ахнул, но и всплеснул руками, увидя прекрасный — яркий и пышный — букет цветов.

Лео-Ле ошеломленно уставился на лилипутов. Они почтительно протянули Жанне букет.

— Добро пожаловать! — тихо произнес Семен Гаврилович.

— Поздравляем, Жанночка! — нежно шепнул Георгий Львович. — Прочли в газете, какой на стадионе имели успех!

И девушка, обрадованная встречей со своими «внештатными инструкторами», подняла высоко букет, а потом, рассмеявшись, спрятала в нем счастливое лицо.

Ничего не удавалось — даже здесь, в давно освоенном трюке. Перепутали, ошиблись помощники: вручили Жанне букет, «заряженный» не для этого, для следующего трюка. Изменясь в лице, но заставив себя сделать вид, будто все произошло как положено, Казарин (да, уже Казарин, а не Лео-Ле!) почувствовал себя лишний раз побежденным.

Еще не успел начаться антракт, как Зуева покинула гардеробную. «Собачек надо проведать. Как они на новом месте?» — сказала она себе. Однако истинная причина была в другом — невыносимо стало дальше предаваться воспоминаниям.

По пути встретились оживленно о чем-то переговаривающиеся прыгуны Федорченко.

— Мальчики, расступитесь! — скомандовала Зоя Крышкина, и они расступились, а затем внимательно поглядели вслед немолодой артистке: как видно, слух о нелегкой ее судьбе донесся и до них.

Собак поместили в отдаленном отсеке коридора. Они лежали накормленные, позевывающие, утомленные беспокойным днем. И все же пудель, известный подхалим, при виде хозяйки поднялся на задние лапы.

— Напрасно стараешься, — сказала Зуева. — Нет у меня ничего, да и кормили вас только что!

— Все они прожорливые, — подала голос густобровая плотная девушка, выглянув из соседнего отсека. — Что псы, что пичуги! Между прочим, Варвара Степановна кланяться велела вам.

— Мне? Кто кланяется мне?

— Я ж говорю: Столбовая Варвара Степановна. Как узнала, что вы у нас в программе, — так и припомнила. Обязательно велела кланяться.

И Зуева тоже вспомнила. Столбовая? Ну конечно же! Вспомнила женщину с низким голосом и решительными жестами. Артистку, острого языка которой побаивались самые ретивые директора. Давным-давно, восемнадцать лет назад, Столбовая учила молоденькую Надю, как пеленать младенца, только что родившуюся Жанну. «Ты не смотри, что я сама бездетна, — приговаривала она. — С ребятками малыми знаю обращение!» И Жанна затихала в ее крупных, уверенных руках.

— Передай, что я тоже кланяюсь! Тоже помню! — тихо попросила Зуева.

Когда же вернулась к себе в гардеробную, у самого порога увидела сестру, Ефросинью Никитичну. И бросилась порывисто ей в объятия, спрятала лицо на ее груди.

— Как же так? Вот уж неожиданно, Фрузочка! Неужто программу смотрела? И меня видела?

Появление сестры не могло не удивить Зуеву. С давних пор Ефросинья Никитична не жаловала цирк. Как-то раз Зуева пригласила ее на свое выступление. Спросила потом: «Ну как, Фрузочка? Понравилось?» — «Да что ты, Надюша! Как может такое нравиться. Шумно, пестро, в глазах рябит. А на тебя, как поднялась на трапецию, и вовсе смотреть не смогла: захолодило сердце!» С тех пор Ефросинья Никитична в цирк ходить закаялась. Да и постояльцы, захудалые артисты, каких посылала Зуева в окраинный домик, никак не могли ее приохотить. А тут по собственной воле пришла. Как же было не поразиться такой неожиданности.

Не видя несколько дней сестру и пожаловавшись на это в разговоре с Казариным, Ефросинья Никитична именно от него узнала о предстоящем выступлении Зуевой в цирке.

Не без умысла сообщил ей об этом Казарин:

— Я бы вам посоветовал, Ефросинья Никитична, быть поближе к сестре в этот вечер. Сами знаете, какая Надя нервная, восприимчивая. Поддержка близкого человека может пригодиться. Ну, а я бы лично об одном вас попросил: предупредите Надю, чтобы никому — само собой, и Сергею Сергеевичу Сагайдачному — не говорила о том, что я у вас живу, что встречался у вас и с ней, и с Жанночкой. Кому польза от лишних пересудов?!

И тогда, одолев колебания, Ефросинья Никитична отправилась в цирк. Слишком любила она сестру, чтобы в этот вечер не быть с нею рядом.

— Фрузочка, дорогая! — продолжала приговаривать Зуева. — Значит, смотрела меня? С самого начала смотрела?

Ей хотелось заговорить о Сагайдачном и о том, как появился он в зале, как взглянул на нее, как глазами встретились. Но не посмела. Потупилась. Перевела разговор:

— А Жанна как? Которую ночь у тебя остается. Вовсе забыла про мать!

«Да нет же! — чуть не ответила Ефросинья Никитична. — Я и сама в эти дни не видела Жанну!»

Но ничего не сказала, увидя, как мгновенно переменилось лицо сестры. Мгновенно, как только возник на манеже моторный гул, как только начался аттракцион «Спираль отважных».

— Слышишь? — шепнула Зуева, вся уйдя в настороженный слух. — Это же Сергей Сергеевич. Сережа Сагайдачный!

В антракте Казарин вызвал к себе Семена Гавриловича и Георгия Львовича.

— Что означает ваше поведение? До сих пор вы были примером для всех ассистентов, а сейчас допустили такую небрежность, такую ошибку.

Не отводя от шефа чуть раскосых и колких глаз, Семен Гаврилович выступил вперед:

— Это не ошибка, Леонид Леонтьевич. Наша квалификация исключает возможность ошибки. Я должен предупредить вас. Мы и впредь не намерены допускать, чтобы иллюзионное искусство использовалось в неблаговидных целях!

— В каких? — не веря ушам своим, переспросил Казарин.

— В неблаговидных, — подтвердил Георгий Львович. В его нежнейшем голоске также вдруг обнаружилась строгая, больше того — категоричная неуступчивость.

— Другими словами, вы признаете, что намеренно.

— Мы все сказали, — с большим достоинством поклонился Семен Гаврилович. — Пожалуйста, запомните этот разговор!

Из-за малого роста ассистенты снизу вверх смотрели на Казарина. И все же превосходство было на их стороне.


5

В антракте Жанна ходила именинницей. Правда, букет, так эффектно презентованный ей, незаметно исчез, о чем позаботился один из ассистентов Лео-Ле: при всей своей пышности, букет отличался существенным изъяном — он был складной, искусственный, со скрытой пружиной. Но все равно Жанна оставалась именинницей. В фойе многие узнавали ее, заинтересованно оглядывали. К тому же в цирке оказались и товарищи по цеху. Тесно окружив Жанну, они принялись допрашивать:

— А где букет? Куда подевала?

— Странный вопрос! Велела в воду поставить!

Легко и приподнято чувствовала себя Жанна. Совсем не таким она увидела цирк, как могла ожидать, припоминая материнские рассказы.

И еще одно неожиданное ощущение, будто все, что видит вокруг, для нее не ново. Будто все это уже знала: и эти стены, и этот манеж, тесно окруженный шумящим амфитеатром. Будто все это уже однажды входило в ее жизнь, но позабылось, и теперь надо лишь восстановить в памяти.

Никандров спросил, отвлекая от этих мыслей:

— За кулисы не пройдем? Думаю, самое время познакомиться с твоей мамой!

— Познакомиться? Конечно! Только не сейчас, Андрюша. Не хочу, чтобы так — наспех, на ходу.

— Как знаешь. Впрочем, и не успеть. Третий звонок!

И они поспешили в зал — ко второму отделению, к аттракциону «Спираль отважных».

Поначалу аттракцион и оглушил, и разочаровал Жанну. Он даже напомнил ей те мотогонки, что видела год назад на рыночной площади. Так же, как и тогда, все неслось, проносилось, мелькало перед глазами. И сами гонщики как бы повторяли один другого — одинаковые черные шлемы, стекла защитных очков, наклон всем телом вперед.

Но так продолжалось недолго, лишь первую минуту. Совершив несколько стремительных кругов, гонщики замедлили движение, и Жанна смогла теперь разглядеть отцовское лицо — грубовато-сильное, сосредоточенное. Она безошибочно узнала это лицо и все же пораженно подумала о том, как оно переменилось: два дня назад, во время разговора на стадионе, каждая черта выражала внутреннее сопротивление, потом волнение. Не то сейчас. Опять взревев, устремились вперед мотоциклы. Тут же в рев моторов вклинились меткие выстрелы. Переведя взгляд на партнершу отца, Жанна сказала себе: «Вот женщина, которую он любит, которую сделал своей женой!» И с этого момента зорко стала следить за каждым жестом и движением черноволосой гибкой женщины: как поражает мишень за мишенью, как сопутствует Сагайдачному внутрь шара, безмолвно подтверждая свою готовность дальше делить с ним опасный путь. «Интересная, красивая! — подумалось Жанне. — Только уж очень бледная!»

И опять, на этот раз внутри шара-глобуса, помчались отважные гонщики.

После, когда, отработав, вернулись в гардеробную, Сагайдачный спросил, вытирая пот с разгоряченного лба:

— Что с тобой, Аня? Показалось мне.

— Что могло тебе показаться?

— Будто ты не в обычной форме. Впрочем, работала чисто.

Она лишь приподняла плечи. И голос прозвучал спокойно, когда предупредила, пройдя за ширмы, чтобы переодеться:

— Вы с Гришей одни идите в гостиницу. Я задержусь немного.

— Что так? На ночь глядя?

— Мало ли. Бабьи дела. Лида Никольская хочет о чем-то посоветоваться.

Вместе с потоком зрителей Жанна и Никандров вышли на площадь. Огни на цирковом фасаде еще сверкали, и световая яркая надпись пробегала по карнизу: «Спираль отважных! Спираль отважных! Спираль».

— А ведь и верно, что отважные! — задумчиво проговорила Жанна. — До чего же красиво, сильно. Правда, дух захватывает? А теперь я должна признаться тебе, Андрюша. Знаешь, откуда у меня пропуск в цирк? Ни за что не догадаешься!

Но он догадался. И ответил улыбкой. И тогда Жанна объяснила:

— Ну да, мы встретились в тот день, на стадионе. Он сам меня разыскал. Представить не можешь, каким сначала был разговор. Напрямик все сказала, что думала. Сперва казалось, что не стерпит. А потом. Верно, ожидает сейчас. Но я еще не могу зайти. Мне пока трудно. Идем скорее, Андрюша!

Цирковые огни — многоцветные и переливчивые — провожали зрителей, но им оставалось недолго гореть: лишь до того момента, пока не утихнет обезлюдевшая площадь. Пока что зрители шли и шли, проезжающие трамваи уступали им дорогу, и Жанна, нечаянно обернувшись, вдруг зажмурилась, точно пытаясь что-то припомнить — давно позабытое и вместе с тем бесспорное.

— Что с тобой, Жанна?

Она открыла глаза, но не ответила.

— Что с тобой? Случилось что?

Словно зачарованная, она продолжала смотреть на все еще сверкающие цирковые огни.

Быть может, это когда-то уже бывало? Конечно же бывало! Не раз молодая чета воздушных гимнастов забирала дочурку в цирк. На время работы препоручали ее товарищам. Или же закрывали в гардеробной, и девочка, сидя перед зеркалом, развлекалась гримировальными карандашами. А после, на обратном пути из цирка, сидела у отца на плече, и оборачивалась, жмурясь от ярких огней, и любовалась ими, и тянулась к ним ручонками.

— Погоди, Андрюша. Погоди, мне надо вспомнить. Не говори ничего, не мешай. Ну да, конечно, я помню!

Последние минуты, а может быть, самую последнюю минуту горели огни на цирковом фасаде. Редела толпа, возобновилось трамвайное движение. Жанна не двигалась с места.

И тогда, неожиданно решившись, Никандров привлек ее к себе, обнял:

— Ты пока не отвечай мне ничего, но выслушай внимательно. Я уже не раз об этом думал. Понимаешь, мы могли бы с тобой подготовить парный воздушный номер.

Понимаешь: ты и я — вдвоем!

Она и слушала и не слушала. Лицо оставалось все еще взволнованно-напряженным. Потом переспросила, будто только теперь очнувшись:

— Воздушный номер? Вдвоем?

— Об этом и толкую. Ты ведь большие успехи за это время сделала. Разве тебе не хотелось бы так же, как Багреевы, которых мы сейчас смотрели. Ты только скажи, согласилась бы?

Неожиданно прозвучало предложение. Жанне сразу представился завод, цех, в котором, казалось, нашла ту незамутненно ясную жизнь, какой недоставало с детства. И цех, и лица товарищей, множества товарищей — вот и тех, что нынче в антракте допытывались с любопытством, куда подевала букет. А цирк? Что он обещает?

— Почему ты молчишь? — настойчиво спросил Никандров.

— Я думаю. Я должна обдумать, Андрюша!

И до того прикованы были они сейчас к нежданно возникшему разговору, что не заметили остановившуюся вблизи седенькую пухленькую женщину.

Ефросинья Никитична собиралась остаться с сестрой и после представления. Зуева наотрез отказалась:

— Иди, Фруза, иди. У меня тут разные еще дела!

Неодобрительно вздыхая, Ефросинья Никитична покинула цирк, а на площади вдруг приметила Жанну. И не одну. С ней рядом стоял молодой человек. Он что-то жарко втолковывал, обнимая Жанну, и она не противилась этому.

«Ишь, выходит, какие дела! — подумала Ефросинья Никитична. — Ай да Жанночка! Скромна, скромна, а вот поди же!»

Имея покладистый нрав, Ефросинья Никитична редко кого осуждала. А тут рассердилась: «Выходит, от рук отбилась племянница. Ни мне, ни матери ни слова. Пропадать бессовестно стала. Ну погоди! Сейчас я тебя устыжу!»

И шагнула решительно:

— Никак тебя вижу, Жанночка?

Но примолкла, сама смутилась, увидя, как по-прежнему прямо и открыто смотрят глаза племянницы, какой радостью озарено ее лицо.

— Здравствуйте, тетя. И вы здесь? Познакомьтесь, тетя. Мой муж!


6

Огни на фасаде цирка наконец погасли, но жизнь за кулисами на том не кончилась — лишь переместилась во двор, к буфету, стараниями дирекции торговавшему до полуночи.

Уральские ночи плотны, темны. Легкий киоск, окруженный грибками-столиками, приманчиво светился в этой темноте. Противоположная, конюшенная сторона двора освещалась куда скромнее и к тому же была загромождена разным скарбом: поломанными повозками, обветшалой бутафорией, отслужившими рекламными щитами. Человеку несведущему легче легкого было здесь потеряться. Но Зуевой такая опасность не угрожала: только успела она, выйдя во двор, сделать первые шаги, как чья-то рука пришла на помощь:

— За мной идите. Тут недалеко. Осторожнее. Теперь сюда.

Темновато было и за порогом бревенчатого флигелька: лишь лампочка-ночничок у кровати. Тщедушное тело, лежавшее под одеялом, едва угадывалось.

— Родственник мой, — шепотом объяснила Анна. — Старенький. Пускай себе спит, а мы побеседуем. Записка моя, наверное, вас удивила, Надежда Викторовна?

— Да нет. Чему же удивляться?

— Правильно. Нам и в самом деле лучше всего откровенно поговорить!

При последних словах Анна доверительно улыбнулась, и вообще она старалась ни в чем не выказать нервозность. А ведь это давалось ей трудно. С того момента, как отослала она Гришу с запиской, а после забежала к Николо Казарини: «Мне, дедушка, кроме вас, обратиться не к кому!» — все острее ощущала Анна набегающую тревогу. «Может быть, напрасен разговор? Как видно, далеко у них зашло. Нет, я должна попытаться. Пусть не для себя — для Гриши!»

— Вот и повстречались мы, Надежда Викторовна. Сразу хочу предупредить: Сергей Сергеевич все рассказал мне. У нас нет с ним секретов. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах расстался с вами. А я… Я и сейчас не могу его одобрить. Оставить вас в такой момент. Несправедливо, жестоко. Да и после. Неужели не мог за все эти годы разыскать, проявить заботу о дочери? Тем более я не раз ему напоминала!

Как бы поддавшись непроизвольному чувству, Анна наклонилась к Зуевой, коснулась ее неподвижной руки:

— Как женщина я вполне понимаю вас. Точно так же поступила бы на вашем месте. Да, как ни горько признавать, Сергей Сергеевич заслужил того, чтобы вы пожелали забыть о нем, навсегда вычеркнуть из памяти!

— У вас, кажется, сын от Сергея? — справилась Зуева: и тон, и интонация были такими, словно она даже не слышала Анну.

— Сын. Скоро десять. Школьник. У меня сын, у вас дочь. Выходит, у нас с вами одинаково — дети, семьи.

— У вас-то семья, — согласилась Зуева. И опять спросила, точно следуя ходу каких-то скрытых, неведомых Анне мыслей: — Сами-то вы как? Сами-то счастливы с Сергеем?

Она уже вторично назвала Сагайдачного Сергеем — так назвала, будто он по-прежнему оставался ей близким человеком. Анна заметила это, внутренне напряглась еще сильнее, но и теперь, и на этот раз, постаралась ответить возможно спокойнее:

— Как мы живем? Хорошо, душа в душу!

— Только он вспыльчивый, — незлобиво добавила Зуева. — Правда ведь? До невозможности вспыльчивый. С пылу-жару такого наговорит — сам после не рад.

И это тоже насторожило Анну. Кто дал ей, давно отвергнутой женщине, право разговаривать о Сагайдачном с такой интимностью? Или же и в самом деле она опять обладает таким правом?

— О нет. Вы ошибаетесь, — с легким смешком отозвалась Анна. — Да и не мудрено: вы судите по давнишним, очень давним временам. С тех пор характер Сергея Сергеевича во многом смягчился. Недаром нас за кулисами называют счастливой парой! Кстати, нынче я смотрела ваш номер. Живой, удачный. Порадовалась за вас!

— И я смотрела вас недавно. Сильный аттракцион!

Это походило на размен фигур. Разменялись — и нет игры. Так, по крайней мере, показалось Анне. Ей никак не удавалось приблизить разговор к тому самому главному, ради чего затеяла встречу; ускользал, уклонялся разговор, все еще оставался предварительным.

— Разумеется, я меньше всего собираюсь хвалиться своим семейным счастьем, — опять улыбнулась Анна. — Если говорю об этом, то лишь отвечая на ваш вопрос. Вообще нам с Сергеем Сергеевичем на жизнь не приходится жаловаться. В главке муж пользуется большим авторитетом. В скором времени станем столичными жителями: квартиру должны получить в Москве. Отдельную, все удобства!

— Отдельную? Со всеми удобствами? — переспросила Зуева. Лицо ее оставалось безмолвным, но Анне вдруг почудилась спрятанная усмешка, и тогда (разом вспыхнуло самолюбие!) решила дальше не медлить, форсировать разговор.

— Вас не должно удивлять, что я говорю о квартире. Дело ведь не к молодости. И я не так уж молода, и Сергей Сергеевич подавно. Не за горами день, когда расстанемся с манежем.

— Кто расстанется? Сережа? — На этот раз во взгляде Зуевой отразилось такое удивление, будто услышала явную несуразность. — Да что вы! Он и дня не сможет прожить без цирка!

— Ну, знаете! — передернула Анна плечами. — Вы так рассуждаете.

— А вы не смотрите, что я давно в разлуке с Сергеем, — перебила Зуева. — Зато ведь знала его в самые лучшие, молодые годы. Ни о чем другом не думал он тогда, кроме как о цирке.

— К сожалению, с тех пор прошло много лет!

— Что из того? Он и сейчас такой же. Я в этом убедилась, когда ваш аттракцион смотрела. Все такой же! А вы о квартире удобной говорите, об уходе с манежа. Да ведь это все равно что смерти Сергею желать!

Слова прозвучали осуждающе, но Анна, заставив себя сдержаться (все труднее, невыносимее становилось это усилие), снова, в третий раз улыбнулась — снисходительно, как бы извиняя непонятливость собеседницы:

— Правильно, все правильно, Надежда Викторовна. Неужели я меньше вас ценю талант моего мужа? Увы, существуют обстоятельства, которые сильнее нас. Если угодно, жизненные обстоятельства. Сегодня человек в избытке сил и желаний, а завтра.

Неслышным движением Зуева передвинула стул. Она ближе подсела к Анне, точно боясь упустить хоть одно ее слово. И безучастность пропала с лица, сменилась обостренным вниманием.

— А завтра? Что же завтра?

— Нельзя забывать про завтрашний день, — упрямо подтвердила Анна. — Мы с вами решили, Надежда Викторовна, беседовать на полную откровенность. Так постарайтесь же не только внимательно выслушать, но и понять меня! Мужчина, когда стареет, не сразу смиряется с этим. Напротив, он всячески пытается себя уговорить, что ничего не изменилось, что все еще впереди. Понимаете, о чем я говорю? Я вполне доверяю мужу. Он волен поступать как ему угодно. Но ведь мне видней! Возможно, встречаясь с вами или с вашей дочерью, Сергей Сергеевич обнаруживает чувства, которые могут ввести в заблуждение, вызвать напрасные иллюзии. Так вот я и хочу предупредить: не поддавайтесь таким иллюзиям. Тем более здешняя наша жизнь подходит к концу: программа в цирке скоро переменится, мы двинемся дальше, и бог весть когда опять попадем в Горноуральск. Я говорю об этом, Надежда Викторовна, исключительно в ваших интересах. Если же чем-нибудь могу быть вам полезна.

Умолкла на полуфразе, обнаружив, как наблюдающе смотрит Зуева.

— Что означает, Надежда Викторовна, ваш взгляд?

— Смотрю я. Нет, не может быть счастлив с вами Сергей!

— Неправда! Мы прожили вместе.

— Все равно не может быть счастлив! — с возрастающей убежденностью повторила Зуева.

Сагайдачный слышал эти слова. Несколько минут уже стоял он в дверях, стараясь ничем не выдать своего присутствия.

Он было совсем собрался из цирка и вместе с Гришей подошел к воротам. Но какая-то сила остановила его. Подумал о Жанне: «Что, если ждет у главного входа? За кулисы пройти не решилась, а у входа дожидается!» Однако, подумав о дочери, тут же понял, что не только из-за нее одной остановился. «Надо бы и к Наде заглянуть. Верно, еще у себя в гардеробной. Зайду и поздравлю с успешным дебютом. Не вечно же нам враждовать!»

Потому и обратился к сыну:

— Совсем я упустил, Григорий: кое-какие еще дела остались в цирке. Отправляйся-ка один в гостиницу. Чай, не маленький, дойдешь!

Гриша в ответ недовольно хмыкнул: одно дело идти вдвоем с отцом, а другое — одному бежать в потемках.

— Я лучше, папа, тебя подожду.

— Ладно. К матери тогда ступай.

Гриша побежал назад, но, придя двумя минутами позже за кулисы, Сагайдачный обнаружил сына посреди коридора.

— Ты чего слоняешься? Я же сказал — к маме иди!

— Нет ее, мамы.

— Ах, да. Она у Никольских. Давай провожу.

Но и там не оказалось Анны. Никольский даже удивился, а Лидия вся обратилась в любопытство:

— Разве Анна Петровна говорила, что к нам зайдет? По какому делу?

И только случайно, от проходившего мимо униформиста, Сагайдачный узнал, что Анну видели во дворе. «Возможно, зашла к старичку своему!» — высказал предположение униформист. Велев Грише дожидаться, Сагайдачный направился во флигелек.

Слишком круто разворачивался разговор, чтобы женщины могли услыхать звук приоткрывшейся двери.

— Не может быть счастлив с вами Сергей! Неужели до сих пор вы не поняли, что для него всего важнее в жизни?

— Я-то знаю. Может быть, даже лучше, чем он сам. А вот вы. Вы, которую он отбросил.

— Пусть отбросил. Пусть исковеркал. Знаю одно: не таков Сагайдачный, чтобы на тихую жизнь променять манеж!

— Фразы! Пустые фразы! — крикнула Анна, теряя последнюю выдержку. — Думаете, не вижу, что за ними кроется? Постыдились бы — и вы, и дочка ваша.

— А вам не стыдно?

— Мне нечего стыдиться. За чужими мужьями не бегаю. Поглядели бы лучше в зеркало на себя!

Больно, издевательски кинула Анна последнюю фразу. Зуева переменилась в лице, даже закрыла глаза. Потом проговорила глухо:

— После вам будет стыдно, Анна Петровна. Очень стыдно!

И еще один человек следил за этим резким, нещадящим разговором. Приподнявшись, свесив немощные ноги с кровати, Николо Казарини горестно взирал на неистовство своей внучки.

— Не позволю! — кричала Анна. — Был со мной муж и останется! Он отец моему ребенку! Да я вот этими руками. — Она и в самом деле казалась способной вцепиться, душить. — А ты. Как смеешь ты.

— Аня! — дрожащим голосом воскликнул старик и, шатаясь от слабости, попытался встать с кровати. — Нельзя так, Аня! Нельзя!

Она обернулась, но глаза ее, застланные яростью, ничего не видели. Не увидела и Сагайдачного, наконец-то рванувшегося от дверей.

Он еще не знал, что должен сказать или сделать. Он стоял между двумя женщинами, и обе они были частью, долей его жизни. И обе были ему близки. И время перепуталось — прошлое, настоящее. И он увидел нестерпимую боль на лице Надежды, Нади, Надюши Зуевой.

— Вам будет стыдно! — повторила она, на этот раз не только глухо, но и протяжно, превозмогая стон.

Анна не различила и этого. Замахнулась, но рука повисла в воздухе.

Теперь наконец увидела Сагайдачного. И как заслонил он первую, бывшую жену.


Глава пятая



1

Утром, придя во флигелек, чтобы прибрать у Николо Казарини, уборщица нашла его без сознания: хриплое прерывистое дыхание, судорожно откинутая рука. «Старичок-то наш. Худо ему!» — крикнула уборщица, бросившись назад во двор.

Жизнь Казарини подошла к концу.

Еще недавно ему мечталось, что к осени, не позднее осени, переберется он в дом престарелых артистов. Дом этот строился под Одессой, и каждого приезжавшего оттуда старик допрашивал: как идут там дела, Долго ли еще ждать? А во сне часто видел воздушное здание, всеми окнами обращенное в морскую даль, белоснежные ступени парадной лестницы. Подымаясь по лестнице, он шел к себе в комнату, прогретую ласковым южным солнцем.

А затем (сам не заметил, как случилось это) зримые очертания начали расплываться, терять свою плотность, и только краски сохранились: голубая, синяя, изумрудная. Краски сами по себе, уже неспособные сложиться в какую-нибудь определенную картину. Потом и они рассеялись. Одна лишь жажда тепла сохранилась в одряхлевшем теле: все настоятельнее нуждалось оно в тепле.

Давно переступив восьмой десяток, Николо Казарини дошел до того предела, когда жизнь становится схожей с оплывшей свечой — оплывшей так, что остается один только мерцающий фитилек посреди восковой лужицы. Не то что порыва ветра — малейшего воздушного тока достаточно, чтобы покончить с фитильком.

Как вошла и как выбежала уборщица — старик не слыхал: Он находился в полусне, полузабытьи. Но постепенно сознание вернулось: правда, не такое, каким бывает оно обычно, а как бы парящее поверху, отторгнутое от недвижимо распростертого тела. Физическая слабость оставалась всеобъемлющей — настолько, что не шевельнуться, глаз не приоткрыть.

Рядом, на конюшне, учуяв идущего со двора конюха, заржали лошади. Казарини услыхал это ржание. Грубовато осаживая лошадей, конюх задал им корм, и это тоже донеслось к старику: похрустывание сена, нетерпеливый перестук копыт. Николо Казарини снова все различал, снова все слышал, но теперь уже приглушенно, сквозь давящую слабость. И вдруг, в кратчайший миг, слабость преобразилась в нечто еще большее, в нечто такое, что уже не оставалось сомнений в приближающемся. Именно в этот момент окончательно понял Николо: сны как были, так и останутся снами. И никуда отсюда не уехать. И тесная эта комнатенка — последнее в жизни пристанище. Понял все это старик и стал готовиться к смерти.

Она стояла близко. Так близко, что рукой подать. И все же была милосердной, позволила собраться с духом, взять в дорогу последние пожитки. Воспоминания — вот что хотел он взять с собой в дорогу. Что же оставалось вспомнить напоследок?

Работу. Прежде всего работу, потому что вся жизнь — с той поры, как помнил себя, — была работой, всегда работой. Даже покинув к старости манеж, Казарини мысли не допускал, чтобы перейти на положение нахлебника в семействе родственников: детей обучал, помогал мастерить реквизит. Ну, а в молодости, затем и в зрелые годы чуть ли не все свое время отдавал тренировке, репетициям: ради нескольких минут на вечернем манеже длились они долгими часами. Зато как прекрасны, как упоительны были короткие эти минуты, каким восхищением отзывались в зрительном зале! Работу и утреннюю, и дневную, и вечернюю — работу упрямую, упорную, незнающую устали, — работу, в которой вся жизнь прошла, — вот что по праву вспомнил сейчас Казарини.

И еще он вспомнил лошадей, что бежали под ним по кругу. Они бежали в заданном аллюре, а он — славный прима-жокей, экстра-жокей, ни грамма лишнего веса, во всем строжайший режим — стремительным курсом вскакивал на круп бегущей лошади, срастался с ней, а затем переходил в прыжки — курбеты, рундаты, сальто-мортале. Он и сейчас их видел, этих лошадей. Смотрел в их бархатистые умные глаза. И будто стояли они перед ним, друг возле дружки, разделенные лишь тонкими переборками конюшни. И ушами чутко поводили, дожидаясь, чтобы позвал. Он так и сделал: по крайней мере ему показалось, будто смог негромко свистнуть. И тогда, услыша свист, — разномастные, но одинаково горделивые, с прекрасными экстерьерами, расчесанными гривами, туго забинтованными ногами, — лошади одна за другой прогарцевали перед ним, и каждая, с ним поравнявшись, наклоняла приветственно голову. Как же было, уходя из жизни, не вспомнить преданных, честно послуживших лошадей?!

Ну, а женщины? Помнил ли он женщин? Да, и они были в его жизни — с жаркой лаской, с тем счастьем, какое дарили. И все же им не суждено было быть на первом месте. Пробудившись, в последний раз обняв подругу, жокей спешил на манеж, и не было силы, даже самой страстной, что могла бы его удержать. И даже ту, что стала его женой, — даже эту самую близкую женщину Казарини видел сейчас на фоне все тех же гарцующих лошадей.

Что еще оставалось припомнить? Может бить, родственников? Может быть, готовясь к последнему пути, следовало подумать о своей принадлежности к старейшей цирковой фамилии, о том, сколько молодых побегов успело подняться вокруг старого ствола? Если и подумал об этом, то лишь мимоходом. Николо Казарини и сейчас оставался враждебен той расчетливой, своекорыстной жизни, какую вело большинство его родичей. Да и то, чему он стал вчера свидетелем — слепое и жалкое неистовство внучки, — не могло в эти последние минуты сблизить его с семейством.

Вот о чем думалось старику. И будто мысли эти заполнили долгое, очень долгое время. На самом же деле все разыгралось почти мгновенно. Выбежав во двор, уборщица предупредила артистов, и тут же они поспешили во флигелек.

В обычные дни артисты не слишком баловали старика вниманием: у каждого хватало собственных дел и забот. Чаще других захаживали Анна Сагайдачная и Леонид Казарин: оно и понятно — родственники. И еще, по старой памяти, навещали Столетов, Столбовая. Что же касается молодых артистов — Николо Казарини казался им чем-то вроде древнейшего, чуть ли не доисторического памятника. Только сейчас, когда предсмертно оживилось лицо старика (так и огарочный фитилек: прежде чем вовсе погаснуть — вспыхивает на мгновение с обманчивой яркостью!), — только сейчас артисты разглядели человека, а не иссушенное его подобие.

Комнатка заполнилась людьми. Они переговаривались тихо, двигались бесшумно, а один, подойдя поближе и наклонясь над изголовьем, спросил:

— А сейчас как себя чувствуете? С минуту на минуту должен быть доктор!

Казарини догадался, что это Костюченко, но уже не мог отозваться на его слова.

Смерть была совсем близко. Опять забытье. И опять просвет.

Не оттого ли старик пробудился, что рядом — у самой постели — кто-то громко всхлипнул. Заставил себя приоткрыть глаза. Увидел Иру Лузанову и быстрые слезинки, стекающие к вздрагивающему подбородку. Ему захотелось (значит, еще не все померкли желания!) — захотелось утешить девушку, сказать ей: «Зачем же плакать? Да и смотреть на меня — такого старого и некрасивого — не надо! Лучше полюбуйся афишами над кроватью! Видишь, каким я когда-то был — красивым и статным, молодым, как и ты!»

Затем, переведя глаза, увидел Матвея Столетова и снова припомнил первые, еще ребячьи его пробы на манеже. Было тогда Матвею не больше пяти-шести годков, и он испуганно ежился на широком лошадином крупе, а лонжу держал Николо Казарини, и легкое тело мальчика почти не оттягивало веревку. Когда же отец недовольно хмурился, Николо его утешал: «Не все сразу! Мальчишка должен в себя поверить!» Давно это было, очень давно. Ты, верно, Матвей и не помнишь. Сам теперь отец, и сам обучаешь дочку!

И еще (доктор подошел к постели, наклонился, проверяя пульс) старик увидел Анну. Глаза ее, так жестко сверкавшие вчера, были сейчас расширены горем.

Ах, как мало оставалось времени, чтобы объяснить внучке, в чем ее ошибка. Как хотелось ей сказать: «Ты же, Аня, еще молода: тебе еще жить и жить. Так живи же по законам сердца. Оно перестает быть сердцем, если теряет душевную щедрость. Ты слышишь, Аня?» Словно что-то угадав, она порывисто наклонилась, прижалась губами к старческой руке.

Теперь, когда позади остался безмолвный разговор со внучкой, Николо Казарини мог окончательно попрощаться с манежем — с той прекраснейшей землей, на которой прошла его жизнь. Мог, как и подобает куражнейшему жокею, в последний раз разбежаться на курсе, исполнить такое немыслимое сальто, что зал — на краткий миг обомлев — тут же разразится бурей восторга.

Николо услышал этот восторг, слабый отблеск улыбки тронул его лицо, и оно разгладилось навстречу смерти. Доктор, отступив от постели, переглянулся с Костюченко. И опять, переговариваясь с соседками, в конюшенном стойле заржала лошадь. Анна, наклонясь, прикрыла холодеющие веки.

Минутой позже — только сейчас узнав о том, что происходит во флигельке, — появился Леонид Леонтьевич Казарин. Артисты, расступившись, пропустили его вперед. Стал возле Анны. С чувством шепнул: «Вот и все! Покинул нас дедушка!» Она не отозвалась, брезгливо полуотвернувшись.


2

Дверь во флигелек осталась раскрытой. На узкой постели лежали останки того, кто некогда почитался славнейшим цирковым артистом, а затем, с течением лет, всеми был почти забыт. Но ведь вот что примечательно: именно теперь, когда погасла жизнь Николо Казарини, — именно теперь о нем вспомнили как бы заново, опять заговорили как о близком, живом: «Ну как же, как же! Всю Европу объехал! Громче не было имени!» Выходит, не все забрал с собой старый жокей. Добрую память оставил о себе.

Настал день похорон. На постаменте, окруженном цветами, возвышался гроб. Артисты заняли первые ряды партера, а потом, когда зазвучала траурная мелодия, постепенно стал заполняться весь зал. Прожекторный луч, падая из сумрачной высоты, освещал и гроб, и почетный караул, сменявшийся каждые три минуты.

Заняли место в карауле и ближайшие родственники покойного — Анна Сагайдачная, Леонид Казарин. Они стояли у гроба, лицом друг к другу, и не могли не встретиться взглядом. Все равно и сейчас глаза Анны оставались холодными, неприступными, словно не замечали, что Казарин всем своим видом хочет сказать: «Ах, Аня, Аня! Думаешь, мне легче?»

За несколько минут до начала гражданской панихиды в зале появился Сагайдачный: вперед он не прошел, остался стоять в проходе. Никто, разумеется, не мог утверждать, что Сагайдачный причастен к смерти старого Казарини. И все же артисты шепотом пересказывали друг дружке, что накануне — поздно вечером, уже после представления — во флигельке разыгралась какая-то тяжкая сцена: во двор доносились необычно громкие голоса, а затем, распахнув наотмашь дверь, Сагайдачный быстро вышел вместе с Анной, за ними Зуева. Последнее имя артисты произносили с особым ударением: «Понимаете? И та и другая — обе оказались во флигельке. Надо думать, разговор произошел нешуточный!»

Да, он был нешуточным. Но окончился не во флигельке. Ночью, вернувшись в гостиницу, вызвав Анну на балкон, чтобы не разбудить Гришу, Сагайдачный сказал:

— Ничего ты не поняла. Как видно, находишься в таком состоянии.

— Неправда! Во всем отдаю себе отчет!

— Кабы так! На каком основании приревновала меня к Надежде? Потому, что включили ее к нам в программу? Так вот, запомни: никакого отношения к этому не имел и не имею. И еще запомни: с того дня, как сюда приехали, я ни разу с ней больше не встречался!

Анна порывисто двинулась, что-то хотела объяснить, но Сагайдачный круто отстранился:

— Безжалостная ты. Теперь-то вижу. Безжалостная, черствая! Семью сохраним, но только ради сына. Ты и это запомни!

Траурная мелодия звучала в зале. Опять и опять сменялся караул. Теперь в него стали Костюченко и Петряков, партгрупорг и дирижер оркестра. Двери в цирк раскрыты были настежь, и люди, поначалу привлеченные любопытством, постепенно затихали, приобщались к торжественно-скорбному молчанию. Опять сменился караул. К постаменту подошли Вавочка Никольская и Маргоша Столетова, возложили еще один букет цветов.

Гражданская панихида была краткой. В цирке не умеют, да и не любят много говорить. Но то, что было сказано, — сказали от души. Взял слово и Рузаев. От имени коллектива драмтеатра он высказал искреннее соболезнование:

— Только раз видел я покойного, но мне запомнилась эта встреча. Дело было весной. Зашел я поглядеть, каким стал цирк после ремонта. Зашел, а тут как раз манеж трамбуют, и работой этой заправляет Николо Казарини. Познакомили нас, и рассказал он мне, какое сложное дело — добротный манеж обеспечить, глинувыбрать для его площадки, смесь опилок с песком. До последнего вздоха Казарини был предан цирковому делу!

Затем, вытянувшись длинной цепью, артисты прошли мимо гроба. И все время, пока длилось прощание, не умолкала траурная музыка. Не умолкла она и тогда, когда Торопов, Лузанов, Буйнарович и один из униформистов подняли гроб с постамента, понесли на плечах к выходу. Прах, лежавший в гробу, для Буйнаровича был слишком легок — силач потому и чувствовал напряжение, что подобная легкость была почти непосильной для него.

На площади ждал грузовик, задрапированный черным и красным. Гроб установили на платформе кузова, и шествие двинулось, в пути привлекая все больше народа. Спереди, прислоненная к кабине водителя, виднелась надмогильная тумбочка: имя покойного, а над ним эмблема советского цирка — гимнастка, парящая на трапеции, устремленная к пятиконечной звезде. Идя за медленно движущимся грузовиком, Сагайдачный видел эту эмблему, и, возможно, именно она вернула его мысли к дочери: «Где-то сейчас Жанна? Неужели опять исчезнет из виду?» А дочь была совсем невдалеке, тоже шла в толпе провожающих.

То предложение, что сделал Никандров, когда после представления выходили из цирка, не только взволновало ее, но и показалось сперва невозможным. Как же так? Покинуть завод, расстаться с товарищами по цеху, с той ясной и устойчивой жизнью, какую нашла среди них? Однако именно заводские товарищи, поздравив Жанну с выступлением на стадионе, в один голос сказали: «Да ты прямо как артистка выступила. Грешно, если не будешь совершенствовать талант!» А Никандров в конце концов решительно заявил: «Ни к чему больше терять время. С директором цирковым я знаком. Завтра же сходим и переговорим!» — «О чем?» — «Чтобы разрешил у себя под куполом репетировать. Совсем другое дело, чем в спортивном зале!» Ради этого разговора и отправились назавтра в цирк, но, придя, встретили похоронную процессию и присоединились к ней.

В полдень процессия достигла кладбищенских ворот. Легкие облака летели по небу. Соседние сопки покрывала сосна, а здесь вдоль ограды каждым листком шелестели березы. Вскоре гроб опустили в землю, первые комья ударились о крышку, потом тяжелыми, полными заступами засыпали могилу, холмик поднялся, и Варвара Степановна Столбовая (впервые после болезни вышла она из дому) поклонилась низко: «Спи спокойно, родной!»

Шли назад, разбившись на отдельные группы, разглядывая надмогильные памятники: некоторые из них — покосившиеся, густо обросшие седым мхом — относились к тем временам, когда еще в помине не было нынешнего Горноуральска.

Все так же летели легкие облака. И ветер по-прежнему шелестел в березах. И, как это свойственно жизни, постепенно мысли от грустного переходили к каждодневному: к работе, к ожидаемым разнарядкам — кому куда дальше ехать из Горноуральска. Говорили и о предстоящем производственном совещании — дважды уже откладывалось оно, а теперь назначено было на ближайший день.

Тут-то, на обратном пути, кое-кому из артистов и довелось стать очевидцем короткой, но примечательной встречи.

До самого конца похорон держась обособленно, ни разу не приблизившись к жене, Сагайдачный подходил к воротам. Но вдруг остановился, увидя перед собой стройную синеглазую девушку. И она приостановилась, но затем, одолев колебание, громко крикнула: «Отец!» И те, кто присутствовал при этом, после рассказывали, что лицо Сагайдачного — обычно сдержанное, малоподвижное — не только потеплело, но и дрогнуло. И что тут же, подозвав находившегося вблизи сына, он взял его за руку и подтолкнул к девушке. И еще рассказывали после, что Анна также видела эту сцену. Но ничем не отозвалась и быстро прошла мимо.


3

Объявление о том, что в такой-то день в таком-то часу состоится производственное совещание, вызвало среди артистов разноречивые толки. Одни говорили: «Наконец-то! Давно пора!» Другие плечами пожимали: «Какой толк, если к концу программа идет? Затянули до невозможности!» Петряков (ему, как профоргу, предстояло председательствовать на совещании) резонно отвечал последним: «Ну и что с того, что разъедетесь скоро? Все равно для дальнейшего полезно послушать о своем номере, о своей работе!»

Об этом же заговорил он и с Костюченко:

— Только бы дельно прошел разговор! Я думаю, Александр Афанасьевич, в зрительном зале совещание проводить. Попросторнее там, воздуха больше.

— Разумеется, — согласился Костюченко. И добавил с улыбкой: — В самих выступлениях побольше было бы воздуха. А то, слыхал я, случается иногда перекос: то обтекаемые фразы, то перебранка, сведение счетов.

— Нет уж, Александр Афанасьевич. Постараемся не допустить.

Исподволь готовился к совещанию и Филипп Оскарович Станишевский. Разумеется, при этом он преследовал иные цели.

Если не считать того тягостного случая, когда, в день открытия сезона, Костюченко уличил Станишевского в незаконной торговле входными билетами, никаких других видимых осложнений между директором и администратором больше не возникало. Станишевский исправно нес свои обязанности, и могло показаться, что он извлек для себя урок из того крутого разноса, какой учинил ему Костюченко.

Добродетель эта имела один изъян: она была вынужденной. Чувствуя, что директорский глаз постоянно следит за ним, администратор поневоле вел себя осмотрительно. Зато все раздраженнее кипел внутренне: «Ох и вредный. Во все нос сует. Погоди же, еще отыграюсь!»

И не без умиленности припоминал времена, когда в цирке директорствовал Князьков: «Выходит, недооценивал я Петра Ефимовича. Пускай и пропойца был и бездельник. Но хоть дышать свободно давал!»

Накануне производственного совещания, всеми помыслами готовясь к решающей «баталии», администратор с утра поспешил к бывшему директору:

— Значит, так, Петр Ефимович! Сами знаете: внезапность — залог успеха. По первому разу шарахнем, а дальше как по маслу пойдет!

— Хорошо бы! Поддержали бы только!

— А то как же! Обязательно! Значит, так. Сперва пускай своим ходом идет совещание. Пускай себе этот Никандров разбор программы делает. Парень, насколько я разглядел, характером обладает упрямым, несговорчивым, а раз так — без сомнения вернется к тем критическим замечаниям, какие высказал в своей рецензии. И пускай. И очень хорошо. Лишний раз кое-кого против себя обозлит. Ну, а директор как пить дать в поддержку Никандрову выступит. Тут-то и самый момент. Понимаете когда? Костюченко начнет говорить, а вы.

— Я-то готов, — со вздохом сказал Князьков. — Одно беспокоит. Как бы не сочли, что я, так сказать, по личным соображениям действую.

— Не сочтут! Напротив! — заверил Станишевский. — У вас же, Петр Ефимович, факты на руках, а они, как известно, вещь упрямейшая. И к тому же вы сразу объяснение дадите: мол, действительно, было время, когда допускал кое-какие промашки, не осознал их и потому не считаю возможным безучастно взирать. Не сомневаюсь — очень правдиво прозвучит. Так что обязательно встретите сочувствие! — И тут же, не давая Князькову лишнего слова сказать, Станишевский продолжил свой инструктаж: — Значит, так. Подыметесь и зададите вопрос. В зале, само собой, шумок, удивление. Вы опять зададите вопрос — на этот раз не только Костюченко, но и мне. Я со своей стороны изображу смущение, попробую урезонить вас: мол, не время и не место для подобных вопросов. А вы настаиваете. В зале все громче шумок. Кто-нибудь закричит: «Отвечайте! Раз задан вопрос — отвечайте!» Ну, мне и придется поневоле признать, что в самом деле картина получается странная. Помяните мое слово, Петр Ефимович. Такой подымется шум, что до самой Москвы, до главка донесется, как товарищ директор дважды ухитрился день своего рождения отпраздновать!

Предсказание это прозвучало для Князькова слаще музыки. Он приосанился, улыбки довольной скрыть не мог:

— Только бы получилось, Филипп Оскарович! Только бы так!

— А то как же, Петр Ефимович! Именно так! Только так! Ну, а про дальнейшее говорить не приходится. Костюченко, само собой, попробует отбиться, оправдаться. Тут на него насядут Вершинин, Никольский. Затем, глядишь, и Багреев, и сам Сагайдачный. Это ничего не значит, что в цирке притихло сейчас. Уж так у человека нутро устроено: только бы искорка тлела, а в удобный момент раздуешь — еще как задымит!

В тот же день, найдя время отлучиться из цирка, Станишевский совершил еще один визит. Он посетил кинотеатр «Металлург», в партийную организацию которого входили коммунисты цирка. И вот какой разговор произошел между Станишевским и секретарем партийной организации.

— Смотрю, куда как легче вам живется, — вздохнул администратор, разглядывая кинорекламу на стенах кабинета (секретарь был замдиректора кинотеатра). — Куда как легче!

— В каком смысле?

— Да в самом прямом. С фильмами, с лентами имеете дело. А с ними какие хлопоты? Лежат себе тихонько в коробках. Понадобилось — вынул, прокрутил, и назад. С человеком хлопотливее!

Сентенция была сомнительной, опровергнуть ее не представляло труда, но секретарь решил подождать: он угадал, что это лишь присказка. Интересно, о чем же дальше речь пойдет?

Прежде всего Станишевский воздал должное Костюченко: работник требовательный, руководитель принципиальный, честнейший и к тому же хваткой обладает деловой — немалого добился за короткий срок. Одно удовольствие под началом такого директора трудиться. Однако же положительные эти качества.

— Что же вы остановились? Продолжайте! — кивнул секретарь.

— А что тут продолжать! Сами знаете, не перевелись еще у нас отсталые настроения. Лично я беспартийный, но сознаю: интересы производства — вот что главное. Не хочу помышлять о собственной выгоде, как некоторые.

— Кого имеете в виду?

— Назвать побоюсь, — развел руками Станишевский. — При мне остерегаются откровенно говорить: знают, что я работаю в тесном контакте с Александром Афанасьевичем.

Секретарь внимательно поглядел на своего собеседника. Внешность Станишевского особого доверия не внушала. Нельзя же, однако, делать выводы исходя из одной только внешности.

— Другими словами, Филипп Оскарович, вы опасаетесь, что завтра…

— Не скрою. Опасаюсь. Хорошо бы вам самому поприсутствовать!

Секретарь озабоченно вздохнул: дескать, и рад бы, но столько накопилось дел. Про себя же подумал: уж не сгущает ли излишне краски администратор? До сих пор никаких сигналов не поступало. Напротив, недавний просмотр молодежного пролога показал здоровые творческие настроения.

— Разумеется, настаивать не могу, — сказал Станишевский. — Прекрасно сознаю вашу занятость. Если же решился побеспокоить, то исключительно ради пользы дела!

— Конечно, конечно! — поспешил откликнуться секретарь. — Правильно сделали, что зашли. Если время позволит — буду обязательно!

Попрощавшись и выйдя на улицу, Станишевский спросил себя: «Кажется, ни в чем не допустил перебора? Только бы пришел, только бы поглядел, в каком переплете окажется наш директор!»

Партсекретарь тем временем вернулся к своим служебным делам. Дел этих более чем хватало. Во второй половине дня отправился в управление кинофикации, просмотрел новые фильмы, поступившие для проката. Затем провел занятие на областном семинаре сельских киномехаников. А под вечер — только успел вернуться домой — позвонил Костюченко:

— Проводим завтра производственное совещание. Давно намечали, да все не получалось. Да-да, посвященное разбору программы. Так что, если имеете возможность.

Секретарь хотел ответить, что уже приглашен. Но удержался и лишь спросил:

— Какие же прогнозы насчет совещания?

— Прогнозы? На этот счет даже бюро погоды — и то не всегда предсказывает точно! — рассмеялся Костюченко. — Все же рассчитываем, что с пользой пройдет!


4

До начала совещания оставалось меньше часа, но на манеже еще продолжалась репетиция: таков цирковой народ — лишней минуты терять не любит.

Идя мимо, Костюченко заглянул в зрительный зал. И поразился неожиданному совпадению.

Под куполом находилась Виктория Багреева. Сидя на перекладине воздушной рамки, она болтала ногами, обтянутыми темным рабочим трико, а Геннадий, стоя внизу, у веревочной лестницы, переговаривался с Буйнаровичем: тот расположился на барьере, лицом к манежу, и старательно протирал ветошью извивающуюся проволоку. И еще, делая мостик за мостиком, на манеже тренировался Дмитрий Лузанов. Между рядами партера бегали дети: Гриша Сагайдачный, Алик Никольский, с ними и сын Костюченко — Владик. Когда ребята слишком громко расшумелись, Буйнарович шикнул на них. Со стороны улицы появилась Лидия Никольская. Она несла хозяйственную сумку, и Виктория сверху поинтересовалась: каков нынче рынок, цены какие?

Костюченко не мог не вспомнить. Ведь так уже было однажды. Было в тот осенний день, когда — меньше года назад — принимал цирковые дела, а затем на минуту задержался в зале.

Меньше года прошло с того времени, а ведь как все изменилось. Продолжая смотреть на репетирующих артистов, Костюченко поймал себя на мысли: ему приятно быть знакомым с каждым из них, делить с ними жизнь, заботы. И еще подумал с огорчением: только успели познакомиться, а уже приближается разлука. И сколько еще впереди таких расставаний. Столько же, сколько очередных цирковых программ. Неужели в дальнейшем притупится интерес к новым встречам и станет безразлично — кого встречать, кого провожать? Быть такого не может!

В зал торопливо прошел Петряков. Отдал униформистам команду — стол принести для президиума. И строго крикнул артистам:

— Кончайте репетировать! Пора манеж прибрать!

Придя вторично в зал — уже после того, как прозвенел звонок, — Костюченко застал артистов в сборе. Поздоровавшись со всеми, сел возле Никандрова:

— Что же ко мне не зашли?

— Собирался, да молодежь задержала, — улыбнулся Никандров. — Такая нетерпеливая. Слово за слово, чуть было раньше времени не приступил к разбору программы!

Петряков появился опять: на этот раз чтобы открыть совещание. Артисты, разумеется, не могли заполнить собой весь зал, они заняли лишь первые два-три ряда, голос Петрякова разнесся с особой гулкостью, и к тому же особой многозначительностью жестов и интонаций он постарался подчеркнуть важность момента:

— В повестке дня разбор текущей программы Горноуральского цирка. Слово по данному вопросу предоставляется товарищу Никандрову Андрею Николаевичу!

Перешагнув барьер, Никандров прошел к столу, положил перед собой заранее составленный конспект и тут же позабыл о нем:

— Среди вас, товарищи, я, верно, самый молодой. Имею в виду не возраст, а степень причастности к цирку. Если же решаюсь выступить перед вами, то причина тому одна: давно питаю к цирковому искусству большую привязанность, не побоюсь сказать — влюбленность. Потому-то и хочу, с вашего разрешения.

— Чего ж тут разрешать, — негромко, но внятно отозвался Никольский. — Небось как рецензию строчить — тогда разрешения не спрашивал!

На него зашикали, и Никольский, угрюмо насупясь, замолк.

То, что дальше говорил Никандров, явилось как бы развернутым комментарием ранее опубликованной газетной рецензии. Номер за номером обозревал он программу: композицию, отдельные трюки, игровую манеру. При этом, как и ожидал Станишевский (усевшись в стороне, администратор пытливо поглядывал на артистов), особое внимание Никандров уделил тем номерам, что казались ему уязвимыми: музыкальным эксцентрикам Вершининым, эквилибристам Никольским, коверному клоуну Васютину — способному, но мало работающему над своим репертуаром.

— А теперь, товарищи, хочу сказать по поводу аттракциона «Спираль отважных», — продолжал Никандров. — Если помните, я положительно оценил аттракцион, но попутно высказал сомнение: действительно ли нужна в нем комедийная сцена с мнимыми гонщиками. Лично мне она показалась неорганичной, отягощающей действие. Очень рад, что Сергей Сергеевич Сагайдачный прислушался к этому замечанию. Аттракцион несомненно выиграл — стал стройнее, еще напряженнее!

Вершинин едва сдержался при этих словах, зло переглянулся с Никольским. «Так-так! Совсем неплохо для начала!» — отметил про себя Станишевский.

В конце своего выступления Никандров остановился на прологе:

— Казалось бы, тот, каким вы открывали сезон, был вполне профессионален, да и тему отражал важную, патриотическую. И все-таки — признаюсь честно — мне больше по душе молодежный пролог, и я считаю, что руководство цирка правильно поступило, в дальнейшем оставив его в программе. Кстати, как я заметил, молодежный пролог и в зрительном зале находит значительно более активный отклик. Почему? Думаю, что принципиальная удача этого второго пролога — в его сатирической заостренности, в том, что зритель по ходу действия как бы становится соучастником, вовлекается в разговор о том, что еще мешает советской жизни. Вот и все, что я хотел сказать. Кажется, ничего не упустил. Ну, а если имеются вопросы — готов ответить!

Послышались аплодисменты и одновременно возглас Никольского:

— Имеется вопрос!

Петряков. — Пожалуйста.

Никольский. — Хотелось бы знать: какого года рождения товарищ докладчик?

Петряков. — Мне кажется, Павел Назарович, что ваш вопрос не имеет отношения.

Никольский. — А все же? Попрошу не затыкать мне рот!

Никандров. — Охотно готов удовлетворить вашу любознательность!

Он назвал свой возраст, и тогда, обернувшись к артистам, Никольский насмешливо проговорил:

— Ну и ну! Годков с гулькин нос — зато амбиции на пятерых!

Петряков, приподнявшись, остановил его:

— Павел Назарович! Я просил бы.

Но Никольский (он побагровел, набычил лоб) сердито отмахнулся:

— Нет уж, вы мне не мешайте! Уж коли совещание производственное — будем начистоту говорить! Это что же получается? Игнатий Ричардович Порцероб — нашего

главка уважаемый режиссер — самолично похвалу на днях мне высказал. Тому свидетели имеются. Я уже не говорю о том, что могу предъявить альбом, в котором вырезки собраны, полный свод высказываний печати по поводу моего номера. Десятки, сотни положительных рецензий! Вы еще, молодой человек, папу-маму вякнуть не умели, а мы с женой по высшей категории получали. Так как же вы разрешаете себе.

Именно этого и опасался Костюченко: только бы к ходу совещания не примешались личные обиды, только бы они не заслонили существа вопроса. Опять, как и тогда, в день выхода рецензии, Костюченко увидел жилы, взбухшие у Никольского на шее, злую гримасу, исказившую его лицо.

— Прошу ознакомиться, товарищи! — кричал Никольский, размахивая толстым альбомом. — Каждый может убедиться. Прошу!

Опережая других, к альбому потянулся Жариков. Раскрыл и с видимым интересом стал перелистывать:

— Ого! Сущую правду говорит Павел Назарович! Верно, что хвалебные рецензии. Да еще когда хвалили — сорок лет назад! Меня, между прочим, тогда и в помине не было!

Реплика эта вызвала среди молодых артистов смешки. Никольский услыхал и вскипятился пуще прежнего:

— Смешного ничего не вижу. Уж не хотите ли сказать, что нам, всю жизнь отдавшим цирку, на отдых пора?

Вокруг смущенно примолкли, и среди наступившей тишины с особенной отчетливостью прозвучал ответный вопрос Адриана Торопова:

— А может быть, и в самом деле время подошло?

На этот раз Никольский словно задохся. Пятна проступили на щеках его жены. Охнула бабка Прасковья Васильевна (могла ли она пропустить совещание!). Дети, толпившиеся у форганга, и те замерли.

— Вот, значит, как? — выдохнул наконец Никольский. — Слыхала, Лида, голос молодых? Вот она — благодарность за долголетнюю работу!

Жена не ответила, низко склонила голову. Зато Вершинин выскочил вперед:

— Товарищ председатель! Нет сил спокойно дальше слушать! По собственному поводу говорить, конечно, не стану, хотя также немало мог бы высказать противоположного. Нет, я о другом! Ненормальная обстановка сложилась в здешнем цирке, товарищи. Можно ли допустить, чтобы таких мастеров, как Павел Назарович Никольский, брали под сомнение! А к Багреевым какое, спрашивается, отношение? Где это видано: Викторию и Геннадия Багреевых, лауреатов международного конкурса, в приказе отдали, чуть не исключили из программы. А почему? Видите ли, правила нарушили. Да разве можно с такой формальностью подходить? Мы же в искусстве — не в канцелярии живем! Верно я говорю? Безусловно верно! И еще скажу. Вы меня не перебивайте, товарищ председатель! На каком основании снят с программы пролог, поставленный ведущим, заслуженным артистом? Я имею в виду Сергея Сергеевича Сагайдачного! Тут докладчик пытался выгородить пролог молодых. Курам на смех. Как можно сравнивать? Считаю, что мы обязаны указать дирекции.

Последние слова Вершинина разобрать было трудно. Он захлебывался, сипел. И вообще сделалось шумно — возгласы, выкрики, словесная перепалка. И, в довершение всего, из рук Риммы, старшей васютинской дочери, вырвалась Пуля — с пронзительным лаем помчалась между рядами.

Костюченко поднялся. Прошел на манеж. Но и теперь не сразу восстановилась тишина, хотя многие закричали: «Тихо! Тише!», а кто-то из прыгунов Федорченко даже пронзительно свистнул, призывая к вниманию.

— Товарищи уважаемые! — начал Костюченко. — Не будем забывать, что мы собрались ради серьезного разговора. Могут ли в таком разговоре быть несогласия? Вполне допускаю. Однако лишь те, что подсказаны интересами искусства, творчества, мастерства. Если же вместо этого мы поддадимся мелким обидам.

И опять Станишевский быстрым взглядом пробежал по взбудораженным лицам. Не было в зале сейчас равнодушных лиц.

«Говори, говори! — злорадно подумал администратор. — Продолжай, пока еще имеешь возможность!»

— Здесь зашел разговор о недавней газетной рецензии, — продолжал Костюченко. — Обижаются некоторые на нее. А ведь, если беспристрастно вдуматься, во многом она справедлива. И очень правильно, что не проходит мимо недостатков в нашей работе — честно о них говорит. Всегда и во всем, товарищи, нужна нам честность!

Тут-то и послышалось из задних рядов:

— Позвольте-ка и мне задать вопрос. Поскольку о честности разговор зашел.

«Молодец Петр Ефимович! В самый раз!» — успел отметить про себя Станишевский.

А Князьков (никто не обратил внимания, когда появился он в зале) степенно спустился по проходу вниз, к барьеру:

— Конечно, извиняюсь. В данный момент в коллективе цирковом не состою. Однако продолжаю всем сердцем болеть за дело, которому отдал.

— Какой у вас вопрос? — перебил Петряков, переглянувшись с Костюченко: тот утвердительно наклонил голову.

— Вопрос лишь один. Так сказать, схожий с тем, что тут уже задавал Павел Назарович Никольский. Только в данном случае я не докладчика, а товарища директора хотел бы спросить. Вы, конечно, извините, Александр Афанасьевич, за любопытство. Год вашего рождения в общем и целом мне известен. А вот насчет месяца и дня полной ясности не имею. Если не трудно — уточните. В каком месяце, какого числа изволили явиться на свет?


5

Отправляясь в это утро в цирк, Сагайдачный был раздосадован. Совещание представлялось ему напрасной тратой времени: собственную голову иметь на плечах надо, а не разговоры разводить. Он с сожалением поглядел на рулон ватмана, лежавший на столе. Чертеж к заявке на новый аттракцион требовал лишь нескольких последних доделок. Так нет! Вместо этого отсиживай совещание! Еще больше ухудшилось настроение, когда, заняв место в зале, увидел невдалеке Казарина.

Сперва, узнав от жены, какую подстрекательскую роль сыграл ее «родственничек», Сагайдачный вскипел: «Ну, поберегись, фокусник. При первой же встрече душу вытрясу!» Но позднее образумил себя: слишком много чести — руки марать. Достаточно не замечать, из памяти вычеркнуть. Теперь же раздражение прихлынуло с новой силой: «Может быть, и в самом деле проучить? При всем честном народе: чтоб вовек закаялся!»

Слово взял Никандров. Вслед за ним возбужденно что-то кричали Никольский, Вершинин. Сагайдачный по-прежнему слушал рассеянно. И даже на тот угодливый комплимент, что произнес по его адресу Вершинин, почти не обратил внимания: «Напрасно стараетесь, Федор Ильич. Интересы аттракциона для меня всего важнее!»

Только затем, когда раздался вопрос, заданный Князьковым, и все вокруг недоуменно притихли, неожиданная эта тишина вернула Сагайдачного к вниманию.

— Так как же, Александр Афанасьевич? — переспросил Князьков. — Какого числа появились на свет?

— Второго июня. Паспорт могу показать.

— Да нет, зачем же, — торопливо отозвался Князьков. — Готов согласиться, что именно так. Однако же попутно возникает другой вопрос. Быть может, Филипп Оскарович поможет ясность внести?

Станишевский, неохотно приподнявшись в ответ, всем своим видом выразил недовольство:

— У нас, Петр Ефимович, на повестке серьезнейший творческий вопрос.

— И у меня вопрос нешуточный, — перебил Князьков.

— Предположим. Но сейчас для него не время и не место.

— Правильно! — подал голос Тихон Федорченко. — Хватит бодягу разводить! Этак до вечера не кончим!

— Бодягу? — обиженно вскинул голову Князьков. — Для вас, молодой человек, возможно, и так. А для меня. Слишком многое претерпел я по собственной своей оплошке, чтобы не прочувствовать всем сердцем, всей душой, как опасно с честного пути сбиваться. И сам на веки вечные зарекся, и любого другого — в данном случае товарища Костюченко — предупредить хочу. Вы мне, Филипп Оскарович, лишь одно подтвердите: был такой случай, когда, по старой памяти зайдя вечером в цирк, я спросил вас — где директор, а вы ответили: не предвидится нынче, поскольку день своего рождения празднует. Был такой случай?

— Возможно. Действительно, вспоминаю. Но не могу понять.

— А надо бы. Иначе что ж получается? Товарищ Костюченко только что сообщил, что в первых числах июня родился, а ведь наш разговор с вами, Филипп Оскарович, всего неделю назад имел место. Другими словами, в двадцатых числах июля. А ну-ка подсчитайте. В полтора месяца разница!

Станишевский заметно смутился, даже глаза отвел.

— То-то и оно! — удовлетворенно добавил Князьков. — А вы, молодой человек, бодягу усмотрели. Уж не в том ли она, бодяга эта, что лицо, отвечающее за цирк, у всех на виду дважды день своего рождения справляет. Это о чем свидетельствует? Это, спрашивается, как назвать?

Возможно, молодым артистам и сейчас еще было невдомек, какую цель преследуют все более настойчивые вопросы Князькова. Зато артисты старшего поколения сразу догадались, куда он гнет. Встречали они на своем веку цирковых директоров, охочих по нескольку раз в году отмечать один и тот же семейный праздник — только бы, в виде подарка, лишний куш содрать.

И опять подал голос Федорченко:

— Хватит об этом! Нам-то какое дело до директорских праздников? Пускай себе на здоровье справляет!

Многие поддержали, но не все. Столбовая, например — обычно острая на язык, — в этот раз предпочла промолчать. И Буйнарович не отозвался.

— Погодите, погодите, товарищи, — сказал Костюченко. — Уж коли зашла об этом речь, давайте полную ясность внесем. Действительно, день моего рождения приходится на второе июня. Но, поскольку в нынешнем году он совпал с моментом открытия цирка, я решил отложить семейный праздник. Не до того мне было, да и дети находились в отъезде. Ну, а теперь, когда жизнь цирковая утряслась, — теперь и отпраздновал. Вот и вся недолга!

Он рассказал об этом спокойно, с улыбкой, как о само собой разумеющемся. В ответ послышался слащавый голос Вершинина:

— Ай-ай, до чего нехорошо получается! Вы, Александр Афанасьевич, на детишек киваете: мол, вернулись детишки-ребятишки, время поосвободилось, и уж тогда. А про нас, про артистов, почему забываете? Мы хоть к вам за стол и не были званы, а тоже постарались — тоже посильное участие приняли!

— Какое участие? — недоуменно обернулся Костю-ченко.

— Ну как какое? Благодарственное. Средства свои приложили к подарку!

На этот раз воцарилась тишина.

— Вы что сказали? — переспросил Костюченко. Лицо его напряглось, взгляд обострился. — Вы утверждаете, что я получил подарок?

— А то как же!

— Лжете!

— Попрошу не оскорблять!

— Лжете! — повторил Костюченко. — Грязная ложь!

— Ой ли? Не я один деньги вносил!

Все пристальнее следил Сагайдачный за происходящим. Увидел, как Вершинин кивнул на Столбовую и Буйнаровича, как растерянно переглянулись они, как злорадно приподнялся Никольский.

— Так, значит, не получали подарка? Ай, память какая некрепкая! Совсем прохудилась директорская память! — продолжал издевательски выкрикивать Вершинин. — Что ж, можем помочь, свидетеля выставить, который напомнит. — И обернулся к форгангу, где толпились дети: — Расскажи-ка, Гришенька! Расскажи-ка, голубчик, как носил директору наш подарок.

Мальчики рядом стояли — Гриша и Владик. Увидя растерянность на лице товарища, Владик чуть отступил.

— Что же ты, Гришенька, стоишь? Иди-ка сюда скорей! — продолжал звать Вершинин.

В этот момент все и прояснилось для Сагайдачного. Понял, какая плелась интрига. Какую роль должен был сыграть в ней Гриша.

Решительно поднявшись с места, сделал знак сыну, чтобы оставался на месте. И обратился к Петрякову:

— Одну минуту! Минуту прошу подождать!

И в самом деле недолго отсутствовал Сагайдачный. Вернулся в зал с пакетом в руках. Напрямик направился к Вершинину — и тот мгновенно, у всех на глазах, обмяк, утратил прыть.

— Что же приумолкли, Федор Ильич? Расскажите теперь, как уговаривали сына моего отнести подарок, да так, чтобы я об этом не узнал. Расскажите, как в разговоре со мной изобразили удивление, когда зашел разговор о директорском празднике: мол, в первый раз слышу, понятия не имел. Понятия не имели, а гадость задумали? Мало сказать — гадость. Подлость!

Секретарь партийной организации опоздал к началу совещания. Не желая отвлекать докладчика, он тихонько прошел в последние ряды. Но и оттуда все было и видно, и слышно, и накаленный воздух совещания дышал в лицо.

— Сергей Сергеевич! Тут недоразумение какое-то! — лепетал перепуганный Вершинин. — Да не глядите вы так на меня. Я ни при чем! Не я виной!

— А кто же?

Как видно, и впрямь невыносим был для Вершинина неотрывный, тяжелый, угрожающий взгляд Сагайдачного. И уж не почудилось ли музыкальному эксцентрику, что еще секунда — и схватит его Сагайдачный за лацканы пиджака, приподымет, как нашкодившего котенка.

— Не я! Ей-богу, не я!

— Кто же тогда? Говори!

Вершинин еще что-то мямлил, всхлипывал, бормотал, а Стаиишевский (понял, что проиграна игра!) уже пробирался — бочком-бочком — к выходу из зала. Еще бы несколько шагов, и исчез в коридоре.

— Станишевский! Это он воду мутил! Он подговаривал! — признался, наконец, Вершинин.

Эти слова донеслись до администратора, когда он уже был в коридоре. Метнулся вперед, но кто-то неожиданно загородил дорогу. Метнулся в сторону, к запасному выходу. И тут отрезанным оказался путь. Жариков и Васютин встали на пути Станишевского.

Игра, которую затеяли коверные клоуны, при всей своей внешней комичности была по сути немилосердной. Клоуны решили по-своему казнить изобличенного жулика, и он теперь метался между ними — ошалелый, вконец потерявший голову, вызывающий в равной степени и презрение и гадливость.

— Твой-то! Ишь, дает! Ишь, казнит прохвоста! — шепнула Столбовая сидевшей рядом Клавдии, и та зарделась смущенно.

Вот когда Евгений Жариков взял долгожданный реванш. Каждый его жест, каждое движение встречало у артистов одобрительный отклик, а ведь те, кто сейчас находился в зале, были ценителями строгими. И Васютин (куда подевалась его покладистая душа?) превосходно подыгрывал. Весь в холодном поту выскочил наконец Станишевский из зала (Князьков исчез, испарился еще раньше).

На том и можно было поставить точку. Отвернувшись от уничтоженного Вершинина, Сагайдачный направился на свое место. Ему пришлось пройти мимо Казарина, и Анна, глаз не сводившая с мужа, увидела, с каким презрением поглядел он на иллюзиониста — будто насквозь, через пустоту.

Теперь-то наконец вернулся разговор к тому, ради чего был начат. И Никандров видел, как постепенно на задний план отходит все мелкое, узколичное, корыстное, как сменяется оно главным, наиглавнейшим — заботой о большом цирковом искусстве.

В зрительном зале проводилось совещание. Ряды амфитеатра уходили вверх, в полутьму. Да и манеж освещен был лишь служебно — не так, как вечером. И все же Никандрову показалось, что на лицах артистов он видит яркие отсветы манежа. Иначе не могло и быть. Все, что входит в жизнь циркового артиста, буквально все связано с манежем. Давно ли на нем прощались со старым жокеем Казарини! Только что на нем раскрылось острое дарование молодого коверного Жарикова. И сколько произойдет еще на этой круглой площадке, имеющей в диаметре тринадцать, всего тринадцать метров! Но это тринадцать метров советской земли, советского искусства!

— Уж ты не вини нас, товарищ директор, — напрямик покаялась Столбовая. — Заявился ко мне Федор Ильич, чтоб неладно ему. Говорит: раскошеливаться надо, поскольку и остальные. Я и поверила. И Романа Евсеевича подбила. По старинке, по-прежнему рассудила!

— Не только по-прежнему, — свирепо вставил Столетов. — По-глупому!

И еще одно выступление запомнилось Костюченко.

— Не собирался я говорить, а надо, — начал Геннадий Багреев. — Я, товарищи, прямо скажу — и от себя и от Вики. Ссорились мы с вами, Александр Афанасьевич, а ведь неразумно поступали. Теперь-то всерьез сознаем!

Секретарь парторганизации (он давно перебрался вниз, ближе к манежу) спросил себя — нужно ли и ему выступить. И понял: надобности нет. Правильно идет совещание.

Под вечер Костюченко добрался наконец до дому. Жена спросила:

— Доволен совещанием?

— Да как тебе, Оля, сказать…

Он не собирался умалчивать или отделываться общими фразами. Но вместе с тем и не знал, какими словами выразить все то, что испытал и прочувствовал.

— Да как тебе, Оля, сказать. Светло мне сейчас. Затем подозвал Владика.

— Как у вас с Гришей? По-прежнему дружба?

— Чуть не поругались, папа. Ведь если б он подбросил тот подарок. Яведь понимаю, что было бы!

— Не было бы ничего, — убежденно сказал Костюченко. — Все равно разобрались бы люди!

Пришла беда — отворяй ворота. Но бывает и так: одно к одному добавляется хорошее.^

Вскоре прозвенел телефон.

— С вами будет говорить Павел Захарович Тропинин, — предупредил женский голос.

А мужской неторопливо сказал!

— Приветствую, Александр Афанасьевич. Традиционных вопросов — как живете, как поживаете — задавать не стану. Знаю: живете хорошо. А вот в отношении дальнейшего. Нынче у меня побывал заслуженный один строитель. В летах, на пенсии, но не мыслит без дела сидеть. Мечтает еще поработать — на общественных, так сказать, началах. Хочу к вам направить.

— Ко мне? По какому вопросу, Павел Захарович?

— Ну как же по какому. По тому самому. Не забыл я. Давайте готовить проект. Постараемся доказать целесообразность эксплуатации нашего цирка в зимних условиях.



Загрузка...