Рассказ К. Алтайского
Отворилась дверь. Рванулся шалый бесшабашный ветер. Облепленная снегом фигура с трудом ввалилась в комнату и с размаха растянулась на полу.
— Не порог — Джуг-Джурский хребет, — сказал незнакомец и с медвежьей мягкой ловкостью сел на полу.
Не обращая внимания на меня и моего приятеля, пришелец свистнул, как суслик, и сказал повидимому сам себе:
— Поздравляю вас, Адам Иванович, с праздничком. Вы изволили разбить пенснэ. Одно стекло вдребезги.
Сопя и фыркая, незнакомец стал подниматься. Мы с приятелем переглянулись. Это было в поселке Аянка, на берегу Охотского моря, в зимний день, когда за окнами бушевала белая вьюга. Поднявшись с пола, незнакомец молча стал раздеваться. Раздевался не торопясь, истово, щуря близорукие, беспомощные без стекол глаза.
Пока странный гость раздевался, мы успели рассмотреть его. Это был на редкость своеобразный экземпляр человеческой породы. В фигуре его было что-то медвежье: широкая кость, мягкая округлость форм, неуклюжая грация. К медвежьему туловищу не подходила маленькая голова, странно напоминавшая голову моржа. Всмотревшись, можно было догадаться, что моржовое выражение зависело от формы усов. Голос не вязался ни с туловищем, ни с головой. Тембр голоса с бархатистой задушевностью был неожидан. Создавалось такое впечатление: из трех совершенно различных особей составлен чудаковатый интересный экземпляр.
Поведение незнакомца было странным. Находясь в комнате минуты три, видя перед собой двух незнакомых людей, пришелец не торопился ни поздороваться, ни назвать себя, не говоря уже об объяснении цели посещения. Раздевшись и отряхнув ноги от снега, он достал из бокового кармана футляр, вынул из него новое пенснэ, оседлал им нос и, улыбнувшись светлой улыбкой, сообщил:
— Последнее пенснэ. Разобью его — пропаду.
После этого объяснения медведеобразный и моржеголовый человечище двинулся к нам.
— Имею честь представиться. Доктор Адам Иваныч Степанчиков. Приехал на работу. В сей дом имею рекомендательное письмо.
Сказал это он, топорща моржовые усы, манерно притопывая тяжелой медвежьей ступней, совершенно серьезно и даже сухо. Но карие его глаза излучали лукавость. Я улыбнулся, назвал себя и познакомил с Адамом Ивановичем приятеля, местного радиста. Доктор достал письмо. Старинный мой хороший друг писал восторженную препроводительную доктору Степанчикову. «Это не человек, а ходячий клад» — кончалась записка..
Мы усадили Адама Ивановича. Я стал разжигать примус, чтобы согреть чай.
— Третий раз через пороги спотыкаюсь, — жаловался Адам Иванович. — Взял три пенснэ — осталось последнее.
— Погостить к нам или совсем? — спросил доктора приятель.
Степанчиков словно ждал этого вопроса. Лицо его снова озарила золотистая улыбка. Карие глаза сверкнули янтарем.
— Я приехал сюда на работу, — заговорил доктор. — А сколько здесь, пробуду — неизвестно. Это зависит от… лебедей.
— Как от лебедей?
— Так, от лебедей. Да вы не торопитесь. Место здесь глухое. Человек я болтливый. Все узнается. По сравнению с вечностью— это… реникса.
— Как вы сказали? — переспросил мой приятель.
— Реникса! Это у меня поговорка такая. Учился я, изволите ли видеть, в духовном училище, в бурсе по-тогдашнему. Проходили мы латынь. Латинистом был человек тяжелого юмора. Написал он раз на доске слово по-латыни, вызывает меня. «Степанчиков Адам, прочти, что написано». — Я читаю: «реникса». — «Переводи!» Молчу. Латынь я знал основательно, а такое слово встретил впервые. Латинист меня поднял насмех. — «Ты, — говорит, — не Адам, а болван. Написано-то, говорит, самое что ни на есть русское слово — «чепуха». — С тех пор у меня и прилипло это словечко к языку…
Начались в моей квартире нескончаемые разговоры…
За окном — неистовая пурга. Седой пряжей заткало окна. Зима справляет шабаш перед наступлением весны. На столе огромный чайник, клюква, сахар и рыба. Я угощаю Адама Ивановича чаем, а он нас рассказами.
Не перевелись еще чудаки на планете. Корчится мир в судорогах, жестокая, как в тайге и джунглях, идет в мире классовая борьба, дуют над землей небывалые ветры и возникает на старом пепелище молодая жизнь. Тунгусы, чукчи и якуты на собаках и оленях ездят выбирать совет, посылают бронзовотелых юношей и девушек на рабфаки, кооперация и госторг проникли на Чукотский полуостров, а по земле ходит чудак Адам Иванович Степанчиков и живет отроческими выдумками. Щедра на многообразие жизнь!
Врачевание для Степанчикова — профессия, дань обществу, кусок хлеба. Живет он другим.
— Я — профессионал-коллекционер, — говорит гордо Адам Иванович. — Всегда, насколько я помню себя, я упрямо собирал какую-нибудь коллекцию. Начал я с маленького. Я собирал, изволите ли видеть, разные склянки, обломки горшков, стаканов, ваз, тарелок— вообще посуды. И вот у меня, у шестилетнего, были горы стекла и фарфора. Потом я стал собирать коллекцию чайных картинок. Знаете, в восьмушках чая Высоцкого в виде премии давалась картинка — китаяночка, фанза какая-нибудь, вид Пекина или пагода. Таких картинок я собрал ни мало-ни много около семисот штук, составлял гербарий. Собирал птичьи яйца. Яйцо прокалывается иголкой с двух концов, содержимое выдувается. Остается скорлупа, пустое яйцо. У меня была богатейшая коллекция яиц. Длительно и успешно собирал почтовые марки. В моей коллекции было тысячи четыре марок — целое состояние. Собирал старинные монеты. Коллекционировал коровьи колокольчики.
Адам Иванович оживлялся, когда говорил о своих коллекциях. Выразительные глаза его горели янтарем.
— Была у меня, — усмехаясь, рассказывал он, — оригинальная коллекция — коллекция черепов.
— Каких черепов?
— Человечьих.
— Где же вы их доставали?
— Где же кроме кладбища? На кладбищах. Собирал я ее лет шесть. Накопил триста черепов. Были черепа стариковские, были детские. Был один негритянский череп. Был череп бандита с проломом черепной кости. Самоубийцы череп был.
— Они и сейчас у вас?
— Нет. На кладбище свез. Нашла на меня хандра, рассердился я, да всю коллекцию в три приема на кладбище свез. Извозчика коньячком подпоил.
Я смотрел на Адама Ивановича с нескрываемым любопытством. Он давил в стакане клюкву й, усмехаясь в моржовые усы, рассказывал:
— А то коллекцию перьев собирал, стальных, которыми пишут. Только это скучное дело. Размаху нет. Я люблю коллекционировать то, что трудно дается. Не покупается, а добывается. Например — благотворительные значки. С четырнадцатого по двадцать четвертый год я сумел собрать тысячу восемьсот с хвостиком экземпляров. Дело это мне разонравилось: надо будет подарить коллекцию в какой-нибудь музей. Свежему человеку будет занятно…
Нас с приятелем живо интересовала странная зависимость срока работы Адама Ивановича от лебедей.
Улучив удобную минуту, когда доктор, замолкнув, пил чай, я спросил:
— Что же вы сейчас коллекционируете, Адам Иваныч?
Степанчиков сделал неопределенный, жест.
— У меня сейчас несколько утонченные коллекции. Неосязаемые, так сказать. Я, изволите ли видеть, коллекционирую реки и птичьи голоса.
Мы с приятелем переглянулись. Сознаюсь, у меня мелькнула мысль, что мы имеем дело с сумасшедшим, с маниаком. Я сопоставил странное появление Адама Ивановича, его неестественную, какую-то золотистую улыбку, его последний явно ненормальный ответ и сделал было вывод, что наш собеседник — умалишенный.
Но Адам Иванович словно угадал мою мысль.
— Вы вероятно думаете, что старик выжил из ума. Как врач, заверяю вас, что я вполне нормален. Я энергичен, занимаюсь гимнастикой, рассудок мой здрав и память тверда.
— Я все-таки не понял вас, доктор, — решился переспросить я. — Что значит «коллекционировать реки»? Что вы, воду в пузырьки из рек берете, что ли?
— Нет, — ответил Адам Иванович. — Коллекционирование рек заключается вот в чем. У меня есть дорожная общая тетрадь. Приезжая в новую местность, я отыскиваю реку, купаюсь в ней, будь то зимой или летом, и записываю дату, название реки и происшествие, если оно сопутствовало купанию. Я купался в Тигре и Ефрате, купался в Подкумке, что бежит под Кисловодском, купался в Амударье, купался в реках Крымзе и Ерике, купался в Иртыше. Ну, конечно, не обошлось дело без Волги, Дона, Северной Двины, Вислы, Москва-реки, Оки… Запись купанья в Оке, например, содержит отметку о происшествии. Купался я, изволите ли видеть, в Оке под Калугой, напротив векового липового сада. Спустились с горы из сада четверо юношей. Подошли к реке. Один юноша, сняв фуражку, перекрестился, да как заорет благим матом: «Ока, Ока, возьми меня дурака!» — и кинулся в реку. Вытащили. Юноша оказался местным начинающим поэтом Сережей Кожиным.
— А птичьи голоса как вы коллекционируете? — спросил радист.
— Я слушаю их и записываю впечатление.
— Значит вы приехали сюда с целью услышать лебедей?
Адам Иванович бледно улыбнулся.
— Я слышал, как трубит лебедь, — заговорил он медленно. — Этот экспонат в моей коллекции есть. Я хочу послушать лебединую песнь. Есть старинное предание, что лебедь перед смертью поет. Сколько я ни читал о лебедях, сколько ни расспрашивал, ничего не удалась узнать достоверно. Большинство источников склонны опровергнуть это предание, но… нет дыма без огня. Может быть все лебеди, как правило, перед смертью и не поют; может быть один лебедь из десяти тысяч поет. Это тем любопытнее. Вот я и приехал сюда попытать счастья. Здесь лебедей бывает много.
Поселок Аянка раскинут в пади между сопок. Сопки покрыты пахучим сланником, стелющимся ползучим кедровником, карликовой березой, даурской лиственницей.
Зимой над Аянкой поет шаманские песни, бьется в исступлении белая бесшабашная пурга. Под шип и посвист пурги кажется, что вокруг — мертвая пустыня, что кончилась жизнь, что ползут через тундры, сопки и пади гигантские ледники, что наступает на планете новый ледниковый период.
Но это только кажется. Под снежной корой тлеет невидимая глазу жизнь. Она ждет весны. И весна приходит — буйная, неуемная северная весна!
День ото дня горячей становится солнце, объявляя беспощадную войну снегам. Бурлит снеговая вода — с гудом, с гулом, с победными песнями на стихийном водном наречии. Горько пахнет сланник. Корявая карликовая березка прихорашивается, тугими весенними соками набухают ее почки. На взгорьях в жадном нетерпении распускаются изумрудные листья полярных цветов.
У олених появляются оленята. Кочевники-тунгусы, перевалив через Джуг-Джур, тянут к взморью. Бродит по сопкам медведь — исхудавший за зиму, сухоребрый, с клочьями рваной шерсти. Жизнерадостная белка скачет по кедрам и лиственницам. Греется на солнышке проснувшийся бурундук.
Солнце идет войной на лед Охотского моря. Море оттаивает у берегов. Скоро сбросит оно ледяной панцырь, очистится от грязнозеленого льда — и пойдут косяки серебряных и бронзовых рыб в пресные речушки, встревоженные властным порывом великого икромета. За рыбными стадами и табунами ринется морской зверь — маленькие проворные тюленьки, крутомордая пятнистая нерпа, лакомая до рыб жирная белуха.
По-над морем на дальний север, на родные гнездовища полетят неисчислимые полчища птиц. Над бухтой, над падями, над сопками, в дебри неисхоженной тундры потянут кургузые утки, украшенные великолепным оперением казарки, черные турпаны, гогочущие гуси и белопенные, словно выточенные из мрамора, лебеди.
Чем-то величавым, эпическим, древним веет от весеннего перелета птиц! Тишина ломается, покой отлетает. В воздухе— свист крыльев, шум воздушных караванов, гортанные, взволнованные весной птичьи голоса.
Там, где бушует река Алдома, в диких заповедных местах садятся тысячи уток. Сереют ложбины от гусиных табунов. Многокилометровые площади выедаются ядовитым гусиным зеленым пометом. Сторожкие лебеди выбирают для отдыха глухие лиманы.
Весной, в голодное время, лопаются на взморье выстрелы: питается край птицей.
Адам Иванович до весны жил спокойно. Лечил. Делал доклады. Читал лекции. Привел в порядок аянскую библиотеку. Составил подробнейший проект организации походной больницы для обслуживания тунгусов-оленеводов.
С первыми днями весны доктора словно подменили. Он потерял покой. Ему словно передалась весенняя тревога рыб, птиц и зверей. Целыми днями простаивал он на сопках с биноклем в руках, наблюдая великий перелет птиц. Приходя с сопок, говорил:
— На Колыму мне надо, на Колыму!
На берегах реки Колымы, на севере, ежегодно бывают большие промысловые охоты на гусей и лебедей.
В конце апреля идет горячая подготовка к охоте. Охотники примечают места гусиных и лебединых садбищ с осени. Приметив осенью излюбленные птицей сырые котловины, поросшие хвощом и гусятником, охотники помогают солнцу. Они расчищают на садбище снег, вывозят мусор и навоз, чтобы скорее образовалась проталина.
Идет май — месяц перелета. Миллионные армии гусей и лебедей летят на дальний север, высматривая проталины для подкорма и отдыха. Наступает страдная пора для колымских добычников дикой птицы.
Увидя сверху проталину, птичьи стай снижаются, кружат низко-низко над оттаявшим местом. Грохают выстрелы. Подбитые птицы грузно падают. Сотню гусей и пару десятков лебедей убивает хороший стрелок в эту пору. Туда, на берега Колымы рвался Адам Иванович. Перед гусиными и лебяжьими днями он, не осилив беспокойства, собрался и ушел, присоединившись к бродячему тунгусу.
Месяц об Адаме Ивановиче не было ни слуху ни духу. Изумрудными коврами трав зазеленели окрестности Аянки. Южные склоны сопок запестрели цветами. Дул теплый ветер; он приносил запахи противоцынготного чеснока, душистой черемши и еще какие-то неизвестные волнующие запахи северного лета. Буйно вырос дикий лук.
С низовьев Колымы приехал сотрудник Госторга, кооператор-следопыт, человек, которых выковывает только суровая природа севера. Он рассказал несколько историй о весенней охоте на Колыме. Я слушал с равнодушием человека, привыкшего к быту этого края. И вдруг приезжий заговорил об Адаме Ивановиче. Он не называл его по имени, но я сразу безошибочно узнал, что речь идет о чудаке-докторе Степанчикове. Разве сыщется на свете еще другой такой Адам Иванович?
— Приехал на Колыму, — рассказывал приезжий, — какой-то чудило-мученик. Охотник не охотник, ученый не ученый, так, какой-то путешественник. Называл он себя доктором, но был ли он доктором — никто так и не узнал. Увязывался он с партиями охотников. Все ему хотелось посмотреть, как лебедей бьют. Сам ружье купил и стрелял, — только, кажется, неудачно. Пенснастый он, и рука у него трясучая, говорят, была. Все больше мазал.
Странность была у этого доктора. Убьют лебедя — ему не интересно. А если ранят — он индо задрожит. Стоит над лебедем, вслушивается. Добивать не дает.
Как-то в начале июня, ранил этот доктор крупного лебедя. Снизился лебедь, потом, оправившись, взмыл и полетел.
Видит доктор, что далеко лебедю не улететь, — вскочил да за ним. Убежал, скрылся из виду. Охота уже кончилась, а доктор не вернулся. Зная его чудной нрав, охотники махнули рукой, дескать, чудит человек. Потом уже, дня через четыре, нашли Адам Ивановича на поляне мертвым. Лицо и голова его были в кровоподтеках и синяках. Неподалеку от него лежал огромный подстреленный лебедь.
— Охотники у нас — сами знаете — народ суеверный и темный. Теперь только и разговоров, что об этом чудном докторе. Создали целую легенду. Будто убил он не простого лебедя, а лебединого поводыря или там старейшину лебединого рода. Будто лебеди, не простив смерти вождя человеку, набросились на него и заклевали. Синяки да кровоподтеки очень уж походили на следы от лебединых клювов.
Госторговец уехал. Я не мог отделаться от воспоминаний об Адаме Ивановиче. Он — медведеобразный, моржеусый, с глазами отливающими янтарем, — как живой стоял передо мной. Думал я и о легенде, которая пышно выросла на могиле Адама Ивановича. Недоверия охотничьим росказням, я несколько раз представлял себе картину смерти чудаковатого доктора.
Тихий солнечный день. Дикое, первобытное, убаюканное вечным покоем место. На поляне — человек без шапки, вспотевший, запыхавшийся. Он настигал и настиг умирающего лебедя, белоснежного, крутошеего, черноклювого патриарха лебединого каравана, бьющегося в смертной тоске.
Человек стоит над распластанным в крови, умирающим лебедем, томимый желанием услышать предсмертную легендарную лебединую песню.
Вдруг над кедрами, над поляной, над умирающей белой птицей раздается неистовый свист крыльев.
Белоснежные птицы-мстители налетают на убийцу своего вожака и с гортанным клекотом бьют его крыльями, терзают, клюют, избивают черными, крепкими, как металл, клювами.
Над величественной, как миф, картиной лебединой мести поднимается зеленоватое северное небо.
В этот год приехал из Москвы в Аянку ученый орнитолог. Я рассказал ему историю об Адаме Ивановиче.
Подумав, ученый усмехнулся и как бы про себя проговорил:
— Это, конечно, легенда. Под эту легенду никакой научной базы подвести нельзя. Я не допускаю мысли, чтобы лебеди напали на человека.
Потом, почесав переносицу, добавил, обращаясь ко мне:
— А если это было, то нужно писать ученый трактат.