«— Смотрите, как интересно! Хорошо бы познакомиться с ними поближе. Зоопарк в Штеллинге расширяется, и для нескольких экземпляров место там найдется…
Говоривший это протянул руку и показал в сторону реки. Там, в проходе между скал, виднелась группа странных живых существ. Издали их можно было бы принять за больших собак, но у них были толстые и непомерно длинные конечности, и движения их отличались крайней неуклюжестью. Это были собакоголовые обезьяны-павианы.
Обезьяны шли к реке на водопой. Это они делали каждый полдень, когда африканский зной становился особенно нестерпим. В окрестных скалах у обезьян был свой город. Охотясь за львами и леопардами, звероловы часто наблюдали своеобразную жизнь обезьяньего народа.
Предводительствуемые вожаком, обезьяны подошли к реке и стали утолять жажду. На людей они не обращали никакого внимания: европейцы в этих местах были впервые, а туземцы их мало тревожили. Но если бы обезьянам стал известен разговор, который в это время происходил в лагере, то он им наверное не понравился бы: охотники обсуждали план предстоящей охоты на обезьян.
План был скоро составлен. Когда обезьяны ушли от реки, охотники нарубили колючего терновника и забаррикадировали все подступы к воде, оставив только один. На следующий день обезьяны снова явились на водопой. Встретив на своем пути колючую преграду, павианы сначала были озадачены этим непонятным для них явлением, но, обнаружив свободный проход, не преминули им воспользоваться. Через день обитателей скал ждал новый сюрприз: идя к реке по узкому проходу, они наткнулись на рассыпанную по земле просяную муку „дурру“, а до нее они были большие охотники. Не прошло и десятка минут, как от дурры не осталось и следа.
Людям в лагере только это и надо было. Продолжая угощать доверчивых обезьян дуррой, они в то же время возились над странным сооружением, напоминавшим те верши, какими в Сибири ловят рыбу. Это была ловушка — большой конус, связанный из тонких гибких прутьев. Через несколько дней готовую ловушку поставили в проходе у реки, приподняв один край ее так, чтобы под ловушку могла влезть самая крупная обезьяна.
Обезьяны, не подозревая коварства, продолжали лакомиться дуррой, залезая за ней под ловушку. Момент осуществления задуманного близился. К палке, подпиравшей ловушку, привязали длинную веревку, свободный конец протянули в кусты, где спрятался один из охотников. Дальнейшее произошло так, как было рассчитано. Явившись на водопой, обезьяны первым долгом помчались лакомиться дуррой, рассыпанной вокруг ловушки. Несколько обезьян залезло под ловушку, где угощенье было насыпано особенно щедро. Веревка вдруг натянулась, выдернула подставку — и тяжелая клетка накрыла доверчивых лакомок…
Голыми руками пойманных обезьян не возьмешь. Охотники вырубают в лесу прочные рогульки, придавливают ими обезьян к земле и только после этого снимают ловушку. Затем пленников заворачивают в брезент и скручивают прочными веревками, а месяц спустя они уже сидят в железных клетках. Океанский пароход навсегда увозит их от берегов родной Африки…».
Эту охоту на обезьян, описанную Карлом Гагенбеком в его книге «Звери и люди», я невольно вспоминаю, когда дохожу до конца улицы Октябрьской Революции в Сухуме. Передо мной вывеска: «Сухумский научно-исследовательский питомник обезьян». В числе питомиц — одна из тех обезьян, которые так доверчиво лакомились тогда дуррой. Создатель огромнейшего зоопарка и отважнейший зверолов Гагенбек почти во всех уголках земли имеет своих знакомцев.
Склон горы, рассеченный густо заросшим Команским ущельем, опоясан каменной кладкой. В ней маленькая дверца; она не заперта — сегодня питомник открыт для посетителей. Вхожу и иду по узкой тропинке, обсаженной по сторонам стройными кипарисами, Целиной тут не пройти — этот уголок настоящие африканские джунгли. Вечно живущие секвои, лакированные лавры, сочные агавы, магнолии, а между ними маленькие деревца камелий с крупными, уже готовыми распуститься бутонами. Все это перепутано ползучими растениями и лианами. Воздух влажен и душен как в теплице, солнечные лучи почти никогда сюда не заглядывают.
По календарю сейчас начало февраля; в Москве, откуда я выехал неделю назад, завывают метели. А тут — температура плюс тридцать!
Обогнув гору, тропинка переходит в лестницу с земляными ступеньками и ползет вверх. «Джунгли» редеют, в просвете виднеется большое странного вида здание, опутанное железными прутьями. Это вальера — жилище обезьян. У решотки толпа народа. Человек в белом медицинском халате что-то говорит, но его слушают рассеянно. Глаза всех устремлены за решотки, где скачут, раскачиваются и кувыркаются коричневые мохнатые обезьяны с острыми собачьими мордами.
Вальера населена собакоголовыми павианами — обитателями скал Северной Африки. Тут и гамадрилы, и бабуины, и чаквы, и сфинксы, и, наконец, анубисы, считавшиеся у древних египтян священными. Трудно сказать, за что этим обезьянам воздавались божеские почести, но вид их определенно неприятен. У всех у них на седалищных частях огромные мозоли — пятна ярко-красной кожи, совершенно лишенной шерсти. Издали эти мозоли похожи на открытые кровоточащие раны.
На людей обезьяны не обращают никакого внимания, продолжая заниматься своими делами. Одни из них ищут друг у друга насекомых, другие раскачиваются на канатах, третьи, сидя на ступеньках лестницы, грызут грецкие орехи, старательно очищая скорлупу. Вот самец-гамадрил подходит к решотке и протягивает руку, — он желает с кем-нибудь поздороваться. Вид у него самый невинный, но за этой невинностью скрывается коварство — гамадрил стаскивает с неосторожных посетителей головные уборы, при чем особое пристрастие питает к дамским шляпам. В первый год существования питомника на этой почве было немало курьезов, но теперь это случается редко, так как посетителям воспрещается подходить близко к клеткам. Нельзя также прикасаться к обезьянам — во избежание переноса на них каких-либо болезней. Вдобавок, обезьяны отвечают на ласку иногда довольно своеобразно: они так любовно могут пожать руку, что жертве рукопожатия придется итти в амбулаторию на перевязку…
— У павианов на уме, кажется, одни только гадости, — замечает кто-то из публики. — Впрочем, эти обезьяны бывают иногда кое-чем полезны человеку. В Южной Африке павианов приучают к отыскиванию воды во время путешествий по безводным местностям. Когда запас воды приходит к концу, павиану дают съесть что-либо соленое, а затем, привязав к веревке, следуют за ним. Мучимое жаждой животное бросается из стороны в сторону, обнюхивает воздух и безошибочно приводит к ближайшему источнику или же с яростью начинает разрывать землю, указывая этим, что тут близко находится вода.
Собакоголовых в питомнике 35 штук. Следующая вальера также заселена ими. Тут же живут макаки — они отлично уживаются с павианами. Макаки приземистые животные с сильными, но не очень длинными конечностями. У них тупое лицо с толстым подбородком. На больших пальцах рук и ног сидят плоские человеческие ногти, а на остальных пальцах ногти похожи на черепицу. Тело покрыто густой шерстью темно-коричневого цвета, который на лице и конечностях переходит в огненно-красный.
Ростом макаки значительно меньше павианов и в особенности самцов-гамадрилов, которые в два раза больше самок. При нашем приближении одна из макак, ловко цепляясь за железные прутья, поспешно бежит вверх, неся под брюхом миниатюрного детеныша. Это самый молодой обитатель питомника: он появился на свет лишь месяц назад. У самок-обезьян очень развито материнское чувство, и няньчиться с детенышами, повидимому, доставляет им огромное удовольствие. В этом отношении любопытна собакоголовая обезьяна Таня. Она очень хочет иметь детей, но не имеет их по некоторым физиологическим причинам. И вот, чтобы утолить свою материнскую тоску, Таня облюбовала одну макаку и определила ее на положение своего детеныша. Она няньчится с макакой так, как будто это действительно ее ребенок, не расставаясь с ней ни на одну минуту и готовая защищать ее при малейшей опасности. Макаке, повидимому, это нравится: она платит самозванной мамаше такой же привязанностью, принимая ее ласки как должное.
От этой вальеры идем к большому двухъэтажному дому, окна которого забраны железными прутьями. Тут живут наиболее интересные экземпляры обезьяньего городка — человекообразные. Их пока пять штук: четыре шимпанзе и один оранг-утан или меас, как этих обезьян называют на их родине, на острове Борнео. Человекообразных обычно показывают через стеклянную дверь балкона. Я дожидаюсь, когда посетители уходят, и иду с профессором Л. Н. Воскресенским, заведующим питомником, внутрь помещения. В коридоре сталкиваемся с собакоголовой обезьяной, которую служитель ведет на цепочке.
— Занесите в ваш блок-нот этого проказника. Любопытнейший тип! — говорит профессор.
В самом деле, Вася — так зовут этого бабуина — вполне заслуживает странички блок-нота. Бабуин — непременный завсегдатай обезьяньей амбулатории: постоянно он чем-нибудь болен. Первое, что познакомило Васю с хирургическим ланцетом, это… геморрой. Как ухитрился непоседа-бабуин приобрести эту бюрократическую болезнь — непонятно, но геморрой у него был самый настоящий. Через несколько месяцев после операции у Васи разболелись зубы, да так, что бедняга целыми ночами жалобно охал, совсем по-человечески приложив руку к щеке. Осмотр обнаружил у Васи три дупла. Их запломбировали, и бабуин опять повеселел, принявшись за свои проказы. Не прошло однако и трех дней, как Вася снова повесил нос. Осмотр не давал никаких результатов, а между тем Васю нельзя было узнать — из веселого жизнерадостного парня он превратился в дряхлого старика. Дальнейшие наблюдения показали, какая болезнь угнетала Васю. Его снова положили на операционный стол и… омолодили. Операция прошла удачно, и бабуин запрыгал как ни в чем не бывало. Но тут новая беда: несколько дней назад, разгрызая орех, Вася ухитрился сломать себе зуб. Корень удалили под кокаином, и вот теперь Васю каждый день водят в амбулаторию для перемены тампона.
— Есть люди, которые всю жизнь лечатся от каких-нибудь болезней. Так и Вася, — улыбается профессор. — Будь он застрахованным, разорил бы любую страхкассу…
Бабуина подводят к двери операционной и предлагают ему ее открыть. Вася отлично умеет открывать двери, но эту комнату он знает слишком хорошо, чтобы иметь особое желание в ней побывать. Протянув руку, он тотчас же ее отдергивает и бросается в сторону. В глазах его страх и мольба, он молчаливо просит не подвергать его этой пытке. Но разве врачу доступно чувство сострадания? Он настойчив, и Вася это понимает. Решив, что страшной комнаты ему не избежать, Вася покорно открывает дверь и через минуту лежит уже на белом столе.
Сначала Вася отчаянно кричит и всячески сопротивляется, но скоро затихает: ему открывают рот. Бабуин в преклонном возрасте — зубы у него порядочно стерлись, и среди них три с пломбами. Тампон меняется быстро. Не чувствуя на себе цепких рук, Вася быстро вскакивает. «Уф, уф!» — издает он и смотрит на нас с таким видом, словно хочет сказать:
«Вот напасть, братишки!.. Чуть жив остался!..»
— Ничего, ничего, — смеется профессор. — В следующий раз будешь осторожнее грызть орехи…
Других больных сегодня нет. Профессор отпирает ключом узенькую дверь, и мы входим в большую комнату, залитую солнечным светом. Посреди — небольшая клетка из толстого железа. Профессор говорит:
— Познакомьтесь: обитатель лесов Борнео, оранг-утан Бобка… Большой шалун…
Рыжее косматое чудовище действительно изъявляет желание познакомиться: подходит к решотке и протягивает огромную волосатую лапу. Я в нерешительности: можно ли прикоснуться к этой почти человеческой руке с плоскими ногтями? Профессор выводит меня из затруднения:
— С виду он очень благодушен, но все-таки от этой лапы держитесь подальше… Сила у него колоссальная.
В самом деле — руки, ноги, коренастое с выступающим вперед животом туловище и, наконец, ряд острых зубов — все в Бобке говорит о страшной силе. Он без труда пожалуй справится с быком. Странное впечатление производят только глаза и уши — они непропорционально малы и очень похожи на человеческие, что и дает оранг-утану право называться человекообразным. Тем не менее встреча с этим человекообразным на свободе была бы не очень приятна.
Но сейчас Бобка — одно благодушие. Чувствует он себя тут совсем неплохо, о чем прежде всего свидетельствует тот факт, что за последние полгода он прибавился в весе на пятнадцать кило. Не дождавшись рукопожатия, он убирает руку, с удивительной легкостью подвешивается на канат и начинает раскачиваться. Лестница, прочный толстый канат и деревянная болванка составляют меблировку каждой клетки человекообразных. На лестнице они любят сидеть после еды, по-своему наслаждаясь кейфом, на канатах занимаются физкультурой, а болвашками играют, перекидывая из руки в руку или гоняя их по полу.
В следующей комнате клетки с шимпанзе. Их четыре: Макки, Зюзи, Черныш и Белла. Увидев нас, они подбегают к решоткам и просовывают руки, приглашая этим поиграть с ними. Все они очень подвижны и оживленны. Ростом они значительно меньше оранг-утана, и в их глазах нет той свирепости, которая временами мелькает у последнего. Если кого и надо признать ближайшим родственником человека, так это их, шимпанзе. Их большие и круглые глаза с радужной оболочкой смотрят светло, добродушно и с таким осмысленным выражением, какого не бывает ни у одного животного. Неприятен лишь рот — большой, морщинистый, опушенный снизу редкими белыми волосками. Губы у шимпанзе, как впрочем и у всех обезьян, очень подвижны и могут вытягиваться в виде хобота.
— Ребятишкам пора обедать, — говорит профессор, смотря на часы. Затем он вынимает из кармана свисток и начинает свистеть. Резкий звук сверлит уши, разносится по всем комнатам, но на обезьян это не производит ни малейшего впечатления. Бобка продолжает раскачиваться на канате, Макки спокойно сидит на ступеньке лестницы и сосредоточенно чешет щеку, остальные возятся с болвашками. Мне казалось, что обезьяны будут реагировать на свисток, и я вопросительно смотрю на профессора.
— Этот сигнал на них не подействует, потому что он никогда не сопровождается едой, — говорит он. — Но смотрите теперь…
Профессор берется за колокольчик. Заметив это, Макки выжидательно поднимает надбровные дуги и настораживается. Звонкая трель проносится по комнатам, но звук колокольчика тотчас же тонет в оглушительном реве. Это кричат обезьяны. Эти крики ни с чем нельзя сравнить и невозможно передать. Целая гамма звуков, начиная с самых низких и кончая сопрано, несется из клеток. Обезьяны мечутся в клетках как сумасшедшие. Криками они выражают и свое удовольствие предстоящим обедом и в то же время нетерпение. Они хорошо знают значение звонка — после него им дадут вкусный обед.
— Обратите внимание на язык обезьян — он отличается необычайной тональностью, — замечает профессор. — Американский ученый Иеркс, изучающий язык обезьян, нашел в нем 32 звука…
В дверях показывается человек с тарелками в руках. Это общий любимец обезьян — заведующий их продовольствием. Заметив его, обезьяны тотчас же успокаиваются. Они прекращают крик и спешат к решоткам, чтобы получить свою порцию. Начинается кормежка. Тарелки с нарезанными яблоками и мандаринами ставятся в клетки, обезьяны усаживаются и приступают к еде. Получили все, и только Макки, самая умная обезьяна, остается без кушанья. Она смотрит умными глазами на профессора, и в глазах у нее несомненный вопрос: «А что же мне?»
— Ты будешь кушать отдельно, — улыбается тот и отпирает дверцу клетки. Макки очевидно знает, что это значит. Она терпеливо дожидается, пока открывается дверца, а затем бросается на грудь профессора и обнимает его руками. Профессор несет обезьяну к столу и усаживает на стул. Заведующий продовольствием кладет перед обезьяной вилку, потом ставит тарелку с фруктами.
— Можешь кушать, Макки…
Макки с спокойной настойчивостью начинает есть. Отлично разбираясь во вкусовых качествах поданного кушанья, она «заостряет свое внимание» прежде всего на мандаринах. Куски скользят по тарелке, не желая попасть на вилку, но Макки со спокойной настойчивостью нанизывает их на острие и неторопливо отправляет в рот. У обезьянки нет и признака жадности, с какой обычно набрасываются на пищу даже такие умные животные, как охотничьи собаки. Глядя на ее морщинистую руку, держащую вилку, я не могу отделаться от иллюзии, что это сидит за столом человек…
Обезьяна, принимающая пищу с вилки, не новость — такую картину можно видеть в любом зверинце. Гораздо интереснее то, что Макки учили не побоями и мучительной дрессировкой, как это практикуется в зверинцах, а совсем иначе. Началось с того, что Макки во время еды клали вилку и ложку, показывая при этом, как нужно ими действовать. Обезьяна попробовала, а в следующий раз она уже сама потянулась к ложке, когда ей подали жидкую пищу, очевидно поняв, что действовать этим орудием много удобнее, чем собственной лапой. И теперь она настолько усвоила значение ложки и вилки, что сердится, если ее обед сервируют не надлежащим образом.
Так же было и с постельными принадлежностями. На ночь в обезьяньи клетки ставят ящики с матрасами, в которых они спят. Сначала обезьяны не понимали назначения этих ящиков и спали прямо на полу. Но вот одна из обезьян, движимая вероятно простым любопытством, залезла в ящик, полежала в нем — и этого было достаточно. Спать в ящике оказалось мягче и теплее. На следующую ночь обезьяна водворилась в ящик, взгромоздившись прямо на одеяло. Скоро, однако, очередь дошла и до него. Как-то ночью было особенно холодно, и обезьяна привалилась к одеялу. Тепло! Нельзя ли эту штуку использовать больше? Стала тормошить, трясти, случайно набросила на себя — совсем хорошо! Дальше-больше, и вот оказалось, что спать под одеялом куда лучше, чем без него. Теперь все человекообразные спят в ящиках, сами накрываясь одеялами.
С фруктами покончено. Обезьяны получают второе блюдо — компот. Кормят их три раза в день и всегда в определенные часы. Меню очень разнообразное; помимо фруктов, обычной пищи своей родины, обезьяны с превеликим удовольствием едят черный и белый хлеб, вареный картофель, молоко и даже такие «деликатесы», как лук и редьку. Прекрасно акклиматизировавшись, обезьяны в то же время перешли без всякого для себя ущерба и к соответствующей климату пище. Их питание питомнику обходится: человекообразных — 80 копеек в сутки, и остальных — 30 копеек.
Обед обезьян кончен. Профессор водворяет Макки в клетку, и мы покидаем вальеру. В обезьяньих домах тихо — их обитатели наслаждаются послеобеденным кейфом. Когда я направляюсь к выходу, из зарослей до меня доносится стук топоров и голоса людей. На территории питомника идет большое строительство: для мелких обезьян приспосабливается заросшее лесом ущелье, в котором они будут жить в таких же условиях, как на своей родине, а для человекообразных строится большой дом, более отвечающий условиям их жизни. Кроме того, питомнику надо приготовиться к приему новых жильцов: весной он получит партию обезьян в сто штук.
Сухумский питомник обезьян — интереснейшее учреждение нашего Союза. Он существует всего лишь два года, но достигнутые им результаты довольно значительны. Уже теперь можно определенно сказать, что вопрос акклиматизации обезьян, их питания и размножения вне родины получает совсем иное освещение. Раньше считалось, что обезьяны — и в особенности человекообразные — не могут долго жить вне своей родины, кормить их надо только привычной пищей, а что касается размножения, то тут не было двух мнений: обезьяны не могут размножаться на чужбине. Опыт Сухумского питомника блестяще опроверг эти предположения. При соответствующей системе воспитания и рациональном уходе все без исключения обезьяны очень быстро акклиматизируются, привыкают к пище, которая раньше им и не снилась, и размножаются ничуть не хуже, чем под тропиками.
За все время существования питомника не было ни одного случая гибели обезьяны. Все они чувствуют себя прекрасно, неуклонно прибавляясь в весе и давая здоровое жизнерадостное поколение. Можно почти не сомневаться, что дальнейшие опыты в этом направлении могут выработать тип обезьяны, которая будет чувствовать себя в более северных широтах так же хорошо, как чувствуют себя сейчас обитатели тропиков в Сухуме. Создание собственного большого «запаса» обезьян имеет огромное значение для целей экспериментальной медицины, ибо конечная цель всех опытов над обезьянами — это человек.
До сих пор, как известно, для медицинских экспериментов пользовались главным образом собаками, но экспериментирование над обезьяной, как ближайшим «родственником» человека, несомненно даст более эффективные результаты. Работа в этом направлении уже проводится питомником: на ряду с исследованием методики использования обезьян изучается их высшая нервная деятельность, а попутно и их болезни. С весны этого года, когда питомник получит новую партию обезьян, будет приступлено к изучению на них социальных болезней, являющихся до сего времени страшным бичом человечества, — туберкулеза, сифилиса, трахомы, рака и саркомы.
Работа Сухумского питомника вызывает живейший интерес ученых. Летом минувшего года его посетил ряд видных научных работников Москвы, Ленинграда и других крупных центров нашего Союза. Интересуются им также и за границей. Профессор Воскресенский, возглавляющий научно-исследовательскую работу питомника, получает много писем от американских и немецких ученых с запросами о работе питомника и возможности его посещения. Сухумский питомник — это первое в мире учреждение, поставившее целью систематическое изучение обезьян на строго научной почве. Правда, некоторые опыты над обезьянами уже производились, но все они имели случайный, эпизодический характер.
Без преувеличения можно оказать, что наш продолжающий расширяться оборудованием Сухумский обезьяний питомник является одним из крупнейших достижений советской научной мысли за последние годы. Идея организации этого питомника принадлежит Я. А. Тоболкину и профессору В. Д. Шервинскому.
Метеорологическая станция в Тамбове предсказала наступление весны не ранее двадцатых чисел апреля. Рассчитав маршрут, я выехал лошадьми в глубь Липецкого уезда первого. На другой же день подул теплый юго-западный ветер, и на его крыльях прилетела весна. В десять суток исчез снег с полей, по оврагам понеслись бушующие ручьи, а дорога сделалась непроезжей.
— Чорт бы побрал всех этих оракулов-предсказывателей! — ворчал я, шагая за дрожками, которые еле тащила по размякшему чернозему лошаденка. — Хотя бы до Липецка удалось добраться и там бы переждать водополье…
Но неудачи редко выступают по одиночке.
В сельсовете маленькой деревушки, раскинувшей свои избы по песчаным буграм левого берега реки Воронежа, меня предупредили:
— Переправы нет. Лед поводит, а у берегов закрайки.
Так по милости распутицы я сделался пленником Желтых Песков — название приютившей меня деревни. Поселиться пришлось у некоего Федора Ивановича, в его хате семь на восемь, с пятью поросятами, теленком, овцой, котом, хозяйкой и двумя карапузами. Эта разношерстная и разноголосая компания вела себя крайне шумно с самого рассвета, и я спасался на реке, где часами без всякой помехи пил воздух весны, сначала под гул льдин, сталкивающихся друг с другом и карабкающихся на берег, а потом под плеск волн широкого разлива и крик чаек и нырков.
Вечерами Федор Иванович, утихомирив ребят, раскладывал на столе старую карту и начинал расспрашивать меня о неведомых ему краях и странах; о том, как проехать на Байкал, в Крым, на золотые прииски, или о том, как ему лучше построить свое хозяйство. При этом он всегда говорил, что хочет сделать коммуну, и, кивая на портрет Ильича в красном углу, добавлял:
— Да что, брат, хочу вот к его заместителю писать, чтобы помогли нам машинами и тракторами. Без них трудно колхоз строить!
На четвертый день моего заключения в Желтых Песках, вечером, когда я под визг поросят под печкой рассказывал хозяину о Турксибе, в хату вошел старик с мальчуганом. Старика я уже знал — это был Евстигней, первый рыбак округи. Старик молча сунул нам руку, уселся на лавку у печи и, достав кисет, стал скручивать «козью ножку».
Минуты две прошло в полном молчании — слышно было даже, как среди украшавших стену старых открыток и мыльных оберток шуршали черные тараканы. Федор Иванович сосредоточенно разглядывал карту, уперев, пальцем в Балхаш. Нарушил молчание Евстигней. Он закурил, пустил к потолку клуб дыма и угрюмо сказал:
— А знаешь, Хведор, длинноносов обратно (опять) принесло на Илькину косу, И мно-о-о-го!
Я удивленно повернулся к Федору Ивановичу.
— Что это за штука такая?
Он нехотя оторвался от карты.
— Так… Длинноносы — длинноносы и есть. Хахулями их еще называют. Хошь, плыви завтра на зорьке с Евстигнеем на Илькину — сам увидишь, что за штука длиннонос.
На рассвете, по звенящему ледку, затянувшему рытвины, отправились к реке. Долбленка Евстигнея, серебряная от осевшего за ночь инея, лежала на берегу смоленым пузом вверх. Мы перевернули ее, стащили на воду и тихо поплыли вниз по течению.
Поднялось солнце. Высоко-высоко над нами пролетела стайка чернета, характерно свистя крыльями: «сви-сви-сви-сви-сви…» Широкий разлив разостлался кругом. Могучий, спокойный, но в то же время холодный и какой-то угрюмый, он напомнил мне стально-голубое лицо Байкала…
Евстигней тихо толкнул меня веслом: «Смотрите!» Я быстро повернулся в ту сторону, куда он указывал рукой.
Метрах в ста от нас, на желто-сером фоне узкой песчаной косы чернело несколько неподвижных точек…
«Замерзли, бедняжки, — подумал я. — Сидят, не шелохнутся длинноносые вестники весны. Куличишки это, вероятно. Интересно, какой породы. Ну, ладно: взлетят — видно будет».
Долбленка, подгоняемая сильными ударами весла, быстро приближалась к Илькиной косе… Черные комочки вдруг зашевелились. Один стремительно прыгнул в воду и скрылся, а три других, распустив длинные плоские хвосты, заковыляли вдоль берега.
— Чорт возьми! — расхохотался я. — Вот так птички! Да это же великолепный выхухоль!
Евстигней круто повернул долбленку носом в берег. Зазвенел лед, лодка, шурша, выползла на песок.
— Имай, Александрыч! Они криволапые, по суше бегать не могут! — крикнул рыбак.
Я выскочил из лодки и в несколько прыжков догнал ковылявших длинноносов. Двух откинул ногой подальше от воды, а третьего схватил за шею. Схватил — и сейчас же раскаялся. Резкая боль в пальце заставила меня тряхнуть рукой. Зверек выскользнул, отлетел в сторону и шлепнулся на лед. Тонкая заберега проломилась, и река мгновенно поглотила длиноноса. Я не рассчитал, что рот зверька с острыми зубами находится почти что на самой шее!..
Пока я приходил в себя от постигшей неудачи, Евстигней догнал одного из длинноносов на берегу и ударом весла прикончил его. Общими усилиями мы перевязали мой пораненный палец и, усевшись на борт долбленки, стали разглядывать убитую выхухоль. Зверек, величиной с добрую крысу, был покрыт густым буро-коричневым мехом. Хвост, длинный и плоский, оказался совершенно лишенным волоса.
— Это у него кормовое весло, — объяснил Евстигней. — А лапы, лапы!.. Посмотри сам, Александрыч, — чисто весла для греба!
Широкие, направленные назад и вбок, лапки зверька действительно напоминали весла. Не менее интересной была и голова выхухоля. Глаза и уши спрятаны в меху, а нос, вытянутый трубочкой, занимал по крайней мере половину общей длины головы. Рассматривая зверька, я понял, почему местные жители окрестили его птичьим, куличьим именем «длиннонос».
Евстигней вытащил долбленку подальше на берег, и мы снова уселись на борт, молча попыхивая цыгарками.
— Александрыч, хошь, расскажу тебе про хахуль длинноносную? — заговорил наконец рыбак.
Я утвердительно кивнул головой.
— Так вот, слушай, милай! Живут они, эти твари диковинные, в пойме, по старицам[22]. Роют норы в берегах с выходом в воду, — в воде как рачьи норы… По дну старицы к норе дорожки-бороздки проделывают. На рыбалке не раз разрывали мы ихние гнезда и находили там траву сухую, как у мышей, и еще об'едки разные — корешки, чешую рыбью. Молодь хахули-матки выводят и весной, и летом, и осенью; до четырех штук водит одна матка. Лет сорок назад у нас в поймах было много длинноносов. Как лягуши кишели, и никто их не трогал. Потом купцы покупать шкурки хахульи стали. Что тут было! Вентерями рыбными ловить начали, из ружей стрелять, да и просто палками вот на этой самой Илькиной косе каждую весну сотнями хахулей били. Тебе может непонятно, почему они сюда плывут в водополье. Да дело в том, что норы их в пойме заливает! Они к берегу плывут, а течение как раз на Илькину косу бьет. Понятно? Так вот, били длинноносов, били — и докончили! Совсем их не стало. Потом декрет вышел — запрещение охоты на хахуля. Думали мы: ничего не выйдет из этого, крышка, теперь уж не расплодятся. Ан, нет! Пять лет всего не бьем, а сколько их развелось обратно?!
Старик замолчал… Он задумался, утомленный долгим рассказом. Я положил зверька в лодку и стал подводить итоги рассказа Евстигнея. Одним из первых декретов советской власти по линии мирного строительства (1921 г.) был закон-инструкция по охране памятников природы, старины и искусства и, в частности, по охране вымирающих или сильно истребленных зверей и птиц, например, бобра, выхухоли, зубра, белой цапли и т. д. Закон этот не только сохранил от истребления интересного зверька, выхухоль, но и создал предпосылки для построения правильного охотничьего хозяйства, в котором объектом промысла будет и этот зверек, имеющий прекрасную шкуру, очень высоко котируемую на заграничных меховых рынках.
Пока мы курили и раздумывали, солнце поднялось уже высоко. Забереги подтаяли. Ветер засвистал над рекой.
— Едем, что ли, чаек пить, — сказал Евстигней.
Я согласился, и мы поплыли к Желтым Пескам.
С обрыва «Крутого» открывался обширный вид на равнину левого берега Кубани. Изрезанные перелесками сочные луга уходили к далекому голубому горизонту. Под обрывом, стиснутая скалами, клокотала Кубань, образуя пенистые водовороты и заливая желтые отмели сердитой волной. На одной из этих отмелей нашел последний отдых любимец всего нашего полка — конь Лихой.
Этот памятный день начался, как и всегда, шумной и напряженно торопливой работой полкового штаба. Был жаркий полдень, когда меня вызвал командир и, вручая запечатанный пакет, коротко бросил:
— Доставьте спешно в штаб бригады. Для быстроты исполнения езжайте на Лихом.
Через десять минут легким аллюром я выезжал из станицы по пыльной дороге. Лихой — гнедой красавец со стройными ногами, гордой головой и умными глазами. В его жилах текла буйная кровь, и она давала себя чувствовать, как только немного ослабевали поводья. Тогда конь, озорно перебирая ногами, ускорял ход; мгновенно останавливаясь у рытвин и камней, он птицей перелетал через них и несся дальше.
Я ехал уже около часа. Пыльная дорога сменилась узкой заросшей тропинкой, вьющейся между высокими зарослями терновника и кислицы. Тропу я выбрал для сокращения пути к месту поручения, и выбрал сознательно, хотя она вела через лошадиное кладбище, где недавно было расстреляно около сотни больных сапом лошадей. Заросли скоро кончились, и я выехал на голое поле, покрытое рытвинами и холмиками свеже насыпанной земли. Это и было лошадиное кладбище.
Лихой стал беспокойно втягивать воздух и настороженно прядал ушами. Беспокойство коня передалось и мне; осмотревшись, я понял его причину. Несколько десятков трупов лошадей было вырыто из земли бродячими собаками. Они копошились в ямах десятками, сбежавшись вероятно со всей окрестности. Ход дальнейших событий развернулся катастрофически быстро.
Я дал шпоры Лихому, и не успел он прибавить ходу, как из ближайшей ямы выскочила тощая небольшая собачонка и бросилась под ноги коню. Хриплый лай разнесся по всему полю, и колючие мурашки пробежали по моему телу. Чтобы лай не привлек остальных собак, я выхватил шашку и, перегнувшись на седле, с размаху рубанул по собаке. Испустив пронзительный визг, она рухнула с отрубленным задом.
Сигнал был подан. Из бесчисленных ям вылетело с полсотни собак. Воющая и рычащая орава кольцом окружила нас, хватая Лихого за ноги. Укусы и дикая разноголосица ожесточенного лая привели коня в бешенство. Он вздымался на дыбы, лягался, метался из стороны в сторону, и я ежеминутно ожидал, что рухну в эту раз'яренную стаю и буду разорван в клочья.
Блестящая сталь моей шашки давно уже покрылась кровью, и я, как в жаркой схватке, рубил направо и налево оглушенный переходящим в визг лаем. Исход боя решил мохнатый, захлебывающийся от ярости рыжий пес. Сделав громадный прыжок, он яростно вцепился в круп Лихого. Конь взметнулся на дыбы и, закусив удила, бешено понесся по рытвинам и буграм, ежеминутно рискуя сломать ноги. За нами с заливистым лаем понеслась лавина собак.
Через минуту-другую мы влетели в заросли кислицы и терновника. Тонкие ветки захлестали по телу, цепляясь острыми колючками за одежду, разрывая ее в клочья, иголками впиваясь в тело. Еще несколько минут — и перед нами открылась необ'ятные просторы далеких закубанских лугов. Напрягая последние силы, я старался остановить Лихого, но он, храпя и зло закусив удила, несся прямо к обрыву. Несколько полубредовых секунд — и мы на самом краю двенадцатиметрового обрыва «Крутого».
Далеко внизу крутит воронками водоворотов Кубань. Мгновенная мысль: «Если сорвемся — смерть!» С бешенством отчаяния всаживаю шпоры в бока Лихого, изо всей силы натягиваю поводья.
Поздно! Громадный прыжок — и головокружительная бездна открылась под нами. В лицо ударила сильная струя воздуха, и мы с Лихим рухнули в холодную воду. Бурлящий водоворот подхватил меня, смыл с седла, завертев, потащил ко дну, а потом, точно рассердившись, выбросил на поверхность воды. Я боролся за свою жизнь с каким-то остервенением. Несколько раз засасывающая воронка водоворота со все возрастающей силой тащила меня ко дну. Наконец, захлебывающийся, с помутившимся сознанием, я неожиданно был выброшен на желтую солнечную отмель небольшого островка.
Шатаясь, я поднялся с мокрого песка и совершенно бессознательно сделал шагов десять по направлению к берегу. Труп Лихого преградил мне путь. Из воды торчали лишь неестественно закинутая голова и странно вздувшиеся бока. Оскаленная пасть коня и стеклянные глаза с застывшим в них ужасом были жутки.
Смутно помню, как добрался я до штаба бригады. Мокрый, ободранный, весь в кровавых ссадиных, я чувствовал, что меня лихорадит. Передавая комбригу пакет, успел только сказать:
— Лихой там, на отмели у «Крутого».
Потом перед глазами пошли красные, все расширяющиеся и разрастающиеся круги, и я потерял сознание.
Очнулся я уже в лазарете, и первым моим вопросом было: «Где Лихой?» Полковой врач подошел ко мне и, улыбнувшись, проговорил:
— Лихого зарыли там, на отмели… А что касается вас, то, право, мы не думали, что вы очнетесь.
Я попросил позвать командира и подробно рассказал ему, как все это со мной случилось…
Нас заедал гнус.
Трижды-проклятое насекомое свободно прокусывало обветренную кожу. Беспощадный, острый, как остяцкая костяная игла, хоботок прокалывал рубахи. Опухшие, в конец измученные зудом кожи, мы глотали горький дым, спасаясь от маленьких мучителей. Густые, серые рои гнуса кишели над нами с гнусным, тонким, иезуитским жужжанием, словно предупреждали, что мы будем казнены за то, что проникли в этот первобытный, неисхоженный край.
Обдорск[23], деревянный городок, кусочек архитектуры XVI века, аванпост цивилизации и советов, стоящий на высоком берегу реки Полуя, остался далеко сзади. Над нами висело суровым холстом обдорское небо. Кругом — вперед и назад — расстилался Обдорский край, шестьсот тысяч квадратных километров пустынь, болот и озер, край, могущий вместить Бельгию, Данию или Голландию.
Мы плыли по неисследованной речке Тром-Юган, встречая изредка остяцкие юрты и стада оленей.
Потом плыли по Пихтовой речке.
Потом перенесли «областки» — малюсенькие легкие лодочки — в речку, названия которой мы не знали. На карте этой речонки помечено не было.
Край чинил нам препятствия, не пуская в глубь неисследованных земель. Через каждые три-четыре часа встречались «заломы»: могучие стволы павших великанов-деревьев преграждали наш мучительный путь. Мы вытаскивали «областки», обходили преграды и снова плыли на север, влекомые неизвестностью, как гуси и лебеди вешней ярью. Наши одежды обветшали. Мы были грязны и обветрены. Перочинные наши ножи и двустволка казались в этой глухомани чудесами техники. Спички давно вышли: выручала зажигалка.
Стоял август — месяц гнуса. Солнце целые сутки не сходило с неба. В полночь кроваво-красный диск докатывался до горизонта и, слегка коснувшись земли, прыгал вверх. Снова хлестала солнечная кровь, как из горла зарезанного оленя, и мы не могли оторвать глаз от этой величественной картины, забывая гнус, лишения и неизвестность впереди.
Однажды мы встретили на берегу странный памятник. Стояли жерди, связанные оленьими жилами. На жердях висели вырезные ветвистые оленьи рога. Внизу грудой лежали рыбьи и звериные кости.
Остатки стойбища? Кладбище? Примета? Полярная веха?
Оказалось — как мы после узнали, — это «шайтан», божество, созданное скудным самоедским воображением.
Остяки и самоеды в Обдорском краю — идолопоклонники. История человечества окрашена здесь тонами мамонтовых зорь. Здесь — первоначальное накопление культуры, эра звероловов и пастухов.
И чудесны здесь и гул остяцкого схода, выбирающего свой остяцкий совет, и юноша-самоед, приехавший на оленях на пленум самоедского совета.
Нас — нежданных гостей и соглядатаев первобытного края — трое: я, пишущий этот рассказ, мой друг Борис Синкевич и еще один энтузиаст следопытства — Миша Ланин, житель города Тюмени, немного знающий здешние наречия.
Мы плыли на север по неизвестной речонке, а кругом расстилалась пустыня: ни человека, ни зверя, ни птицы, — один гнус. И если бы мы под этим неугасающим незаходящим солнцем увидели вдруг крутоклыкого рыжеволосого мамонта — мы не удивились бы. Неописуемы здешняя пустыня, вечный покой, живая неизжитая древность… Но мы встретили не мамонта, а… крысиного царя.
Началось это так.
Утром, когда речонка сделала крутой поворот, вдали замаячило самоедское стойбище. Мы сделали привал, вытащили «областки» на берег, развели костер. Запасы подходили к концу, и мы решили добыть у самоедов рыбы. Борис остался у костра, а мы с Мишей пошли к стойбищу.
Два десятка юрт стояло на сугреве, напоминая становище первобытного человека. Скуластые кареглазые оленеводы удивились нам и испугались нас. Их успокоило немного самоедское приветствие Миши Ланина. Миша повел трудный и долгий разговор со старым самоедом, сидевшим у входа в юрту.
Как зверек, жадными бусинками глаз смотрела на нас девчурка из юрты.
Рыбы мы получили вдоволь. В обмен отдали три крючка-удочки и пустую бутылку. Мы расплатились баснословно дорого!
Разговор Миши с самоедом был не о рыбе. Миша видимо волновался. Слушая самоеда, он сказал мне скороговоркой:
— Любопытнейшая история. Поблизости живет «крысиный царь».
Наговорившись досыта, Миша сделал знак рукой, означавший нето «спасибо», нето «прощай».
Мы пошли к Борису. У костра, за завтраком, Миша познакомил нас с открытием:
— Километра четыре отсюда проживает неизвестный человек. Он живет в избушке у болота. Болото кишит крысами. Человека здесь боятся и зовут «крысиным царем».
Мы радовались бурно и несдержанно. Мы плясали по-дикарски на этой дикарской земле и пели несуразицу. Потом быстро собрались и поплыли на поиски крысиного царя. Разыскать его было не совсем просто, но к вечеру мы его все-таки разыскали. Самоеды, простодушно рассказывавшие о крысином царе, не обманули. На берегу болотища, в царстве гнуса, стояла сказочная «избушка на курьих ножках». Она была примитивна по архитектурной конструкции, но это все-таки была избушка, а не юрта.
При ближайшем рассмотрении она оказалась довольно вместительной и даже удобной. Легендарный крысиный царь вышел к нам, низенький, с живыми глазами и по-негритянски толстыми губами.
— Алло! Вы путешественники?
Обрамленное черной ассирийской бородой лицо крысиного царя зацвело приветливой улыбкой. Он стосковался по людям, этот отшельник седого севера, и не скрывал удовольствия.
— Заходите, вы будете дорогими гостями.
Говорил он по-русски, без акцента, но одежда его — кроме болотных охотничьих сапог — ничем не отличалась от самоедской.
Мы вошли в избушку — и ахнули.
Избушка внутри была сплошь меховой. Оленьими мехами был устлан пол; стены были обиты дорогим, повидимому, мехом — бархатным и нежным, напоминающим одновременно и кота и котика.
— Прошу покорно — располагайтесь, отдыхайте. Я сейчас вскипячу чай.
Он быстро исчез.
Мы осматривали чудесное жилище крысиного царя. Кроме меховой обивки нас поразил превосходный американский винчестер, перед великолепием которого наша двустволка казалась жалкой. Над кроватью с меховым одеялом висела полка с книгами. На маленьком столике помещался чернильный прибор, изображавший зверька вроде крысы. Прибор был высечен из какого-то розоватого, нам неизвестного камня.
Крысиный царь скоро вернулся.
— Ну, рассказывайте, — жадно заговорил странный человек с ассирийской бородой. — Вы представить себе не можете, как я проголодался по людской речи. Что нового в мире? Правда ли, что пушное дело в СССР растет, как богатырь?
Мы ответили на все вопросы. Мы рассказали коротко о своем пути по стране гнуса, оленей и незаходящего солнца. За чаем крысиный царь рассказал нам о себе. История его чудесна, как чудесно все в этом краю. Вот она вкратце.
— Меня зовут здесь крысиным царем, — сказал человек с черной бородой, и глаза его засверкали мыслью и весельем. — Зовут царем, но я скорее подданный крыс. Чтобы вы меня лучше поняли, я начну издалека.
Я с детства болел географической лихорадкой. Чтобы удовлетворять хоть частично ненасытный туристский аппетит, я нанимался матросом. Я плавал на Волге, на Каме и на Вятке. Потом судьба меня забросила на море. Проплавав три года, я высадился в Канаде. Там захворал и застрял на два года. Попал к скорняку — поляку Кашинскому. Там впервые увидел шкурки ондатры. Это — грызун, побольше нашей крысы. В Канаде ондатру зовут «мускусной крысой». Мех этой крысы блестящ, бархатист, густ и чрезвычайно красив. Вот, посмотрите, это шкурки ондатры. У нас этот зверь неизвестен. К нам он попадает в переработанном виде и продается под названием «американской выхухоли». Насколько ондатра неизвестна у нас, настолько она популярна в Северной Америке. Там мускусная крыса то же, что у нас белка.
В тысяча девятьсот седьмом—девятом годах в Северной Америке добыто было восемь миллионов шкурок ондатры. Потом добыча скакнула, я слышал, до семнадцати миллионов шкурок. Зверь этот, надо сказать, совершенно безобидный. Живет он в болотистых и озерных местностях. Питается болотными растениями. Значение ондатры, как пушного зверя, можно выразить так: одна только пушнина ондатры дает охотникам Северной Америки столько же, сколько нашим охотникам вся пушнина взятая вместе!
В Канаде, в домике Кашинского, посетила меня мысль привезти акклиматизировать ондатру в России. Выздоровев, я начал охоту на ондатр. Удалось поймать одиннадцать штук. Я няньчился с ними, как с малыми детьми. Кое-как, с тысячью приключений я довез до России восемь крыс. Это был мой триумф! Я поселился недалеко от Москвы, рядом с болотом, и организовал маленький питомничек. Встретили меня недружелюбно. Кругом жили огородники — грубый, несговорчивый народ. Им казалось, что мои ондатры ночами опустошают их огороды. Дело пошло в полицию. Полиция встала на сторону огородников. Меня погнали с болота.
Восемь ондатр жили у меня в клетке и хирели. Это было как раз в год об'явления войны. Когда началась мобилизация, я дезертировал, ушел в нынешнюю область Коми, к зырянам, и скрывался в лесах. Единственным утешением сделались для меня ондатры.
Углубляясь на север, я пристал однажды к каравану звероловов, шедших в глубь северных просторов.
Где-то, в седых глухих лесах была моя первая остановка. Я сколотил себе полушалаш-полуизбушку, а ондатр припустил в питомничек, устроенный в болоте. Добывая пропитание охотой, следил, как привыкали мои крысы к климату, как они веселели и резвели в питомнике. Но мне и тут не повезло. Пришли зыряне, посмотрели на мой шалаш, на питомник, на ондатр — и тихо, но обстоятельно сказали:
— Уходи откуда пришел. У тебя дурной глаз и чужие нездешние звери.
Зыряне были хозяева леса. Я зазимовал в лесной деревушке, плел сети и пилил дрова.
Продав часы и пушнину, добытую в лесах, я купил клячу. На этой кляче пустился в последний северный путь. Это было примерно в тысячу девятьсот восемнадцатом году.
С тех пор я живу тут как отшельник. Раза два в год пробираюсь в Обдорск, сдаю пушнину, добываю соли, пороху, дроби и опять сюда.
Как видите, я устроился ничего. Добыл себе даже литературу. Пишу книгу об ондатрах. Население оставило меня в покое, окрестив меня «крысиным царем». Две неприятности здесь: отрыв от мира, от СССР и безлюдие. Но я не уйду отсюда, пока не доведу мою миссию до конца. Я решил доказать — и докажу, — что разведение ондатры в СССР — это новый Алдан, новые неиссякаемые золотые россыпи. У нас — немерянные пространства под болотами.
— Мы можем развести полчища ондатр. На мировом пушном рынке у «американской выхухоли» объявится могучий конкурент — «советская выхухоль». Пушнина — это валюта. Нам нужна валюта хотя бы для того, чтобы осветить полярную ночь электрическими солнцами. Эта валюта у меня в болоте.
Лицо крысиного царя цвело, глаза горели, как звезды. Веяло от него творческой мощью человека северной закалки. Подмигивая мне, Борис Синкевич сказал вполголоса:
— Жалко, что на такого человека не напал Джэк Лондон. Он написал бы роман и назвал его «Крысиный царь».
Крысиный царь говорил без умолку.
— Вы не представляете, что за прелесть эти ондатры! С тех пор, как они признали это болото своим жилищем, они плодятся как рыбы. Ондатры дают в год по нескольку пометов. В каждом помете по семи-восьми крысенят. На этом болоте у меня вырос целый крысиный народец.
— Сколько же у вас крыс?
— Не знаю. Я считал, но потом потерял счет. Скоро я справляю десятилетний юбилей моей отшельнической жизни. За эти десять лет мое крысиное стадо стало огромным.
— Позвольте… Что же вам здесь сидеть? Вы блестяще доказали, что мускусная крыса может жить в наших болотах… Вам надо сделать заявку…
— Правильно. Я это сделаю непременно, но раньше я кончу книгу об ондатрах. К этому времени у меня будут блестящие образцы шкурок «советского выхухоля».
Тут вступил в разговор я:
— Дорогой товарищ, — сказал я крысиному царю. — Ваши заслуги в пушном хозяйстве СССР безусловно почтенны. Я честно предупреждаю вас, что если выберусь отсюда живым, то напишу об ондатрах и о вас, крысиный царь!
Крысиный царь опустил глаза.
— Это ваше безусловное право, — сказал он. — Но я не скажу вам своего имени, пока не кончена моя миссия.
После этого разговора крысиный царь повел нас на болото. Это был огромный заповедник, где свободно, не боясь человека, жили бархатно-шерстные грызуны величиной чуть побольше обыкновенной крысы.
Крысиный царь, ликуя, показывал на болото и говорил:
— Это будет ондатровый питомник Госторга номер первый. Отсюда мы расселим ондатр по всем негодным болотам. Северный холод сделает пушистой драгоценную шкурку «советского выхухоля». Мы еще посмотрим, чорт побери, какой мех гуще и бархатнее — американской или советской ондатры…
За коротким северным летом наступает в этом краю полярная ночь, пугаемая лишь сполохами северного сияния.
Крысиный царь посоветовал нам скорее ехать в Обдорск. Он указал нам кратчайший путь в деревянный городок на мысу реки Полуя. В пяти километрах от Обдорска — Обь; южнее, ниже — почта, телеграф, радио, стальные магистрали, союз ржи и железа СССР.
Мы тепло простились с крысиным царем (он так и не назвал нам своего имени).
За тысячи миль от чудесного Обдорского края кажется пышным сном ондатровое болото, избушка, устланная мехами, крысиный царь с ассирийской бородой и светящимися мыслью глазами энтузиаста.
Тогда я вынимаю из походного чемодана блестящую шкурку «советского выхухоля». Эти шкурки еще не котируются на мировом пушном рынке. Но они будут котироваться. Будут!
Берегись, Канада!