Роман M. Зуева-Ордынца
Рисунки H. Кочергина
Литая, упругая волна Светлояра мерно качала челн.
Низко, почти задевая воду крыльями, пронеслась утиная стая. Косаговский вздрогнул и подумал:
«Эх, дробовичок бы!»
Но тотчас же рассмеялся, вспомнив, что. и будь сейчас при нем дробовик, он не выстрелил бы: едет он на нелегальное собрание новокитежских рабочих, и городовые стрельцы или посадничьи досмотрщики, наверное, уже ищут его.
День перед собранием Косаговский провел у своего квартирного хозяина, попа Фомы. Птуха и Раттнер прямо с озера отправились в Усо-Чорт, а он забежал домой взять закопанный в поповском саду «Саваж», который мог пригодиться каждую минуту. Дома встретился с Истомой и не нашел нужным скрывать от своего друга все случившееся. Истома посоветовал ему спрятаться до вечера дома, так как бежать в Усо-Чорт днем было бы опасно. Косаговский согласился с ним и дотемна пролежал в плетеном сарайчике, куда поп Фома на зиму прятал ульи. А вечером Истома выпросил у рыбаков челн и сам повез Косаговского через озеро в Кожевенный конец посада.
Собрание назначено было по совету Птухи в кружале «питейной жонки» Дарьи, за которую он ручался головой. Рзттнер охотно согласился на предложение Птухи, так как в кружале, под видом бражничанья, собраться было и легче и безопаснее.
Косаговский посмотрел на тайгу, окружавшую город. Над нею, вдали, кровавыми волнами клубилось зарево. Пожар, выгнавший «лесных дворян» из их логова, видимо, забирал силу, вгрызаясь в глубь пересохшей тайги. В свете зарева нежно розовела белая рубаха Истомы, сидевшего в противоположном конце лодки на веслах.
За последнее время между ними, как говорится, «черная кошка пробежала».
Истома, тайно любивший Анфису, не мог не знать о ночных встречах Косаговского с дочерью посадника. А зная это, он должен был догадаться и о том, что они полюбили друг друга. Так недавние закадычные друзья стали соперниками в любви.
Но Косаговского это почти не беспокоило. Он принес в Ново-Китеж свою новую, очищенную от былых предрассудков мораль, а потому и не допускал существования такого бытового анахронизма, как ревность. Но вместе с тем Косаговский относился к Истоме особенно бережно, как к больному ребенку, стараясь не упоминать при нем имени Анфисы.
На озеро упал откуда-то сверху глухой надтреснутый гул. Это на Святодуховой горе, в скитах, били в клепала, ясеневые доски, заменявшие колокола. Истома вздрогнул и прошептал ненавидяще:
— О, мнишеский[1]) род презлый, лукавства и лютости исполненный. Ложные учителя!
— За что ты не любишь монахов, Истома? — спросил Косаговский, которого начало тяготить холодное молчание.
— А за што их любить? — ответил, помолчав, Истома. — Зудят у меня руки на купецкие да посадничьего загривки! Довелись случай, сам сброшу со Смердьей башни Ждана Муравья.
И столько палящей ненависти к Муравью было в этих последних словах, что Косаговский невольно удивился. Сам он ненавидел вообще весь правящий ново-китежский класс, но никогда не переключал классовую ненависть в злобу к одному какому-нибудь человеку.
— Зело мне омерзло здеся! — продолжал с тоской Истома.
— Потерпи немного, — сказал Косаговский, — скоро в мир уйдешь с нами. Там другая жизнь, вольная, легкая.
Истома не ответил на это. Сильными уларами весел разогнал он лодку, и она, шурша днищем о песок, вползла на берег.
От прибрежной пихты отделился человек и подошел к лодке. Это был Птуха.
— Полчаса жду! — сказал он. — Пойдемте, я вас отбуксирую. Без меня здесь фарватеру не найдете.
Они направились в глубь берега, по задам каких-то строений. По пути пришлось неоднократно перелезать через плетни и прясла.
— А вот и Даренкино кружало! — сказал Птуха, указывая на высокую серебрившуюся в темноте новенькими ошкуренными бревнами избу.
В комнате кружала, освещенной вонючими плошками с барсучьим салом, Косаговскому прежде всего в глаза бросился высокий сосновый прилавок, а за ним полки, уставленные деревянными и железными чарками.
В комнате было жарко и душно, так как все окна из предосторожности были изнутри плотно закупорены тряпьем и армяками. Около громадной печи сгрудились участники собрания. Здесь были и ровщики, и солеломы, и прочие «рукодельные люди», все в белой холстине и в лаптях.
На прилавке сидела, разматывая шерсть на мотовиле, сама питейная жонка, Птухина кума Дарья, пышущая здоровьем женщина, с лицом лукавым и умным. Косаговский заметил, как вспыхнули и затлелись любовью глаза Дарьи, лишь только Птуха шагнул через порог.
Перед прилавком, почти рядом с Дарьей, было очищено место для выступающих ораторов. Собрание уже началось. В тот момент, когда вошел Косаговский, говорил бурно и страстно человек с чуть конопатым, лоснящимся от пота лицом, показавшийся летчику знакомым. Он вгляделся пристально и узнал Никифора Клевашного.
— Долго ль нам темняками ходить? — спрашивал Клевашный. — Народ вчистую, без выхода погибает. Купцы-рядовичи заткнули дыру в мир, штоб крепче давить из нас соки. Пойдем, братие, в кремль всем миром, пущай нам выход на Русь дадут. У верховников один замысел: как бы новую учинить тесноту народу. Ну, а коли так. и мы на купцов надавим! Как из чирья гной давят. Ладно ли я говорю, братие?
— Ла-адно, Микеша! Любо!
— Стеной пойдем! — загудела толпа.
Пользуясь перерывом в речи Клевашного, Косаговский пробрался в дальний угол, где сидел Раттнер. Птуха увязался за ним.
— А ты будешь говорить? — спросил топотом летчик.
— Нет! Не забывай, что мы мирские и что неосторожными выступлениями мы можем скомпрометировать идею восстания. Купцы скажут, это-де вас мирские оплели. А нужно, чтобы масса сама почувствовала необходимость выхода в мир.
Между тем место Клевашного занял другой оратор, пожилой мужчина с черной бородой.
— Братие! — начал он. — Гоже говорил Микеша, да не совсем. Возможно ли нам в мир выходить? На миру жить — бесу служить. Не чинитесь, братие, супротивны киновеарху. А я так скажу: кто против киновеарха и старцев преподобных пойдет, тот анафема! Аминь! — перекрестился чернобородый.
Заметно было, что страшная «анафема» подействовала на некоторых присутствовавших.
— Замолчь, шептун посадничий! — вырвался вдруг из толпы Клевашный. — Чай в Дьячей избе научили тя такие речи медовые вести. Знаем мы, как живет скитская братия, рыбки, грибков, огурчиков, всего хватает! А их бы в наши ямы рудные посадить. Нашего бы им горя хлебнуть. Как только у нас зеницы не выпали вместе со слезами, как сердце от корня не оторвалось?
— Не ершись, Микеша! — сказал злобно бородач. — Камень не плавает, хмель не тонет. Поверх посадника тебе не быть, а Смердьих ворот не миновать. По ночам в Ново-Китеже сами колокола звонят. Не к добру сие!
Собрание затихло испуганно. Слышно стало, как стрекочет звонко за печью сверчок. Суеверный страх охватил этих людей, живших еще в эпоху средневековья. В эту томительную минуту решалась судьба восстания. Невежественная, только что пробуждавшаяся от спячки масса могла, не разделяя настроения чуткого меньшинства, снова повернуть на путь вековой закоснелости и рабства.
— Мужики! — звонко крикнула вдруг Даренка. — Што притихли? Нашли кого слушать! Сей молодчик в моем кружале не раз с посадничьими досмотрщиками бражничал. Он из их шайки. В сермягу вырядился, а дома, чай, бархатный кафтан спрятал!
Опечье ахнуло и рванулось стаей к провокатору.
— Ах, сукин сын!.. Бей его!
— Дай ему тютю, кто ближе стоит!
Сухогрудый солелом размахнулся, огрел досмотрщика по спине, но тотчас потряс ушибленной рукой.
— Людие! Он под сермягу кольчугу вздел.
Кружало взревело:
— Знал куда шел!.. Обрядился в доспехи!
— Пришибить его, как кощенка!..
Огромный угрюмый старик с апостольской бородой, судя по рукам с в’евшейся навеки сажей — кузнец, поймал досмотрщика за волосы, подтащил к двери и дал ему могучего пинка пониже спины. Слышно было, как шпион спиной, боками и всем прочим отсчитал крутые кабацкие ступени.
— Ось як у нас непрошеных гостей провожают! — сказал Птуха. И вздохнул с облегчением. — Спасибо куме! Выручила! Прямо Коллонтай баба!
И приглашающе подмигнув Даренке, он тоже выкатился на улицу.
— Братие! — крикнул Клевашный, пользуясь не остывшим еще возбуждением присутствовавших. — Сами увидели вы, кто мой встречник[2]) оказался. И думаю я, вот как мы постановим. В день первого спаса[3]), когда киновеарх и посадник пойдут на Святодухову гору с крестным ходом, быть замятью[4]). Гораздо ль, братие?
— Гораздо, Микеша! Гораздо! — загудело в ответ.
— Ударим набат по Ново-Китежу! Гилем пойдем на Кремль!
— Это пока еще не буря, а только отраженная волна, — сказал Раттнер Косаговскому. — Поглядишь, что будет, когда настоящий шторм забушует!
За стенами кружала гулко грянул вдруг выстрел.
Крики оборвались.
Дверь широко распахнулась, и в избу влетел Птуха. Большие пятна ожогов пестрили его лица.
— Полундра! — завопил он. — Спасайся, кто может! Стрельцы окружили.
Выйдя из кружала, Птуха, поджидая куму, присел на крылечные ступеньки. Густая июльская тьма окутала Ново-Китеж. Федор не видел даже своих рук. Лишь на горизонте попрежнему полоскалось зарево горящей тайги.
Где-то близко послышались шаги. Решив, что это ищет его Дарья, выбежавшая на улицу черным ходом, Птуха поднялся со ступеней и пошел ей навстречу.
«Сыграю я с кумой штуку! — решил он, улыбаясь. — Она щекотки боится».
Темная человеческая фигура, опасливо крадясь по стене, надвигалась на Птуху. Федор чуть присел и, выставив руки, ткнул кого-то пальцами под ребра. Человек испуганно охнул и отбежал в сторону.
— Не бойся, кума, это я, Федька! — засмеялся Птуха.
— Ах, это ты, куманек! — ответила кума почему-то мужским голосом.
— Ну, так я тебя счас поцелую, держись!
Что-то тяжелое и тупое ахнуло Птуху по черепу, но он устоял все же на ногах.
— Да ты что, с ума спятила? — заорал Птуха и, бросившись к куме, охватил ее за бока. Но к удивлению своему нащупал вместо беличьей телогреи Дарьи холодный металл бахтерцев[5]).
«Стрельцы!.. Кружало оцепили!» — обожгла страшная мысль.
Он рванулся назад. В этот миг грохнул над его плечом пистолет, выбросив пучок пламени.
Пуля промчалась, жужжа, как пчела, над головой. Федор повернулся и побежал к крыльцу кружала.
— Держи!.. Всех переполошит!! — крикнул вдогонку ему начальнический бас.
Но Птуха был уже в кружале.
— Стрельцы оцепили! — кричал он. — Я одного сгреб машинально, а он меня из пистолета. Спасайся!..
Косаговский вместе с толпой рукодельных людей бросился к дверям. А дверь сама распахнулась, и на пороге ее маком расцвел кафтан стрелецкого полусотенного. За плечами его блестели бердыши стрельцов.
— Слово и дело посадничье! — крикнул полусотенный. — Стой, воры! Все равно не уйдете!
Но толпа рукодельных, увлекая за собой мирских, отхлынула к запасному выходу. Прижатый к притолоке Косаговский увидел, как полусотенный бьет сабельными ножнами по голове Клевашного, а двое стрельцов крутят ему на спину руки. Косаговский рванулся было на помощь ровщику, но ему заступил дорогу гигант кузнец с апостольской бородой.
— Куда, шалый? Виселицу захотел? — крикнул грозно кузнец. — Микешку после выручим!
И с этими словами он выбросил Косаговского на улицу.
В коридорах посадничьих хором стояли, опираясь сонно на бердыши, дежурные стрельцы стремянного полка. Раттнер, к удивлению своему, насчитал около тридцати человек этого дворцового караула.
«Труса празднуют! — подумал он. — Почуяли бурю».
В небольшой комнате, половину которой занимала изразцовая узорчатая печь, провожавший мирских посадничий ключник остановился.
— Стойте издеся, — сказал он. — Ждите, когда вас кликнут.
И в этой комнате на лавках сидели посадничьи гвардейцы в ало-красных и васильково-голубых халатах.
Вчера ночью все мирские убежали черным ходом. Схвачены были лишь Никифор Клевашный, несколько ровщиков да целовальничиха Дарья. Они, как особо важные государственные преступники, были заключены не в общую тюрьму-захабень, а в подклетях посадничьих хором. А мирские, выбравшись благополучно на улицу, решились, чтобы отвратить возможные подозрения, на крайнее средство. Прямо с Кожевенного конца они побежали к попу Фоме, где и переночевали спокойно. Лишь в полдень пришел к ним урядник стремянного полка и от имени посадника попросил быть: «вечером на Верху, у владыки-посадника». Но ведь их вежливо пригласили, не повели под конвоем. Следовательно, можно надеяться, что у новокитежских властей нет прямых улик, указывающих на участие мирских в организации восстания.
За стеной, отделявшей караульную комнату от посадничьих хором, раздались тяжелые, слоновьи шаги и послышался полузаглушенный голос посадника:
— Голова, скажи стрельцам, што у дверей, штоб пустили мирских.
Дверь отворилась, и в караульную комнату вошел молодой красавец в стрелецком кафтане из нежно-голубого бархата. Дежурные стрельцы вскочили с лавок. Это был новокитежский военный министр. стрелецкий голова.
— Мирские, — сказал голова, — идите к владыке посаднику!
Косаговский с первого взгляда догадался что их ввели в так называемую «крестовую палату», домашнюю церковь посадника.
Стены крестовой, обшитые ясеневыми, гладко выструганными и натертыми воском досками, были увешаны иконами. Куда ни оглянешься, всюду суровые, изможденные лики старообрядческих святых. Перед некоторыми из икон теплились «неугасимые» лампады.
При этом скудном свете мирские не сразу нашли глазами посадника.
Новокитежский президент в шелковой домашней ферязи и в скуфейке, расшитой цветными шелками, сидел в высоком черном кресле, с подножием, обитым золоченой кожей.
— Иди с богом, голова! — сказал посадник военному министру. — Ты мне боле не нужон. Сторожи[6]) проверить не забудь, — не спят ли грехом стрельцы.
Голова вышел. Мирские остались наедине с посадником.
— Известились мы, — начал он, оглаживая золотую бороду, — што вы, воры мирские, противу нас заговор кипятили, а людишек наших новокитежских на Русь выйти подбивали! Того мало! Паки известились мы, што вы хотите старину нашу сломать, наши свычаи да обычаи изничтожить. Да я вас за ребра перевешаю, еретиков!
— Довольно мифологию разводить, гражданин! — решительно двинулся к креслу Птуха. — Наплести что угодно можно. А нужно это доказать.
— Отыдь!.. Отыдь, дьявол!.. — взмахнул испуганно руками посадник. Но, спохватившись, сделал вид, что испугался другого. — Эк, от тебя табачищем-то разит! Испродушил!
— Табаком? — удивился простодушно, отходя, Птуха. — Да я уже два месяца не курю! В ваших моссельпромах папиросами не торгуют.
— Не было, баишь, ничего такого? — продолжал допрос посадник. — И того не было, што синочь[7]) в Даренкином кружале ровщики, солеломы да рукодельные людишки хульные речи на киновеарха и меня, раба божьего, произносили и кремль порушить хвастались? А вы их на то дело не подбивали?
— А свидетели есть? — спросил спокойно Раттнер. — Мы эту ночь дома спали!
— Видоки! — догадался посадник. — Есть и видоки дела сего! Счас я вас на очи поставлю.
Посадник хлопнул в ладоши. Тотчас же в дальнем темном углу крестовой скрипнула дверь, и кто-то невидимый в темноте спросил:
— Меня звал, владыко?
— Тебя. Ближе ко мне стань.
«А дело наше дрянь!» — подумал Раттнер, увидев подходящего к креслу посадника вчерашнего шпиона-досмотрщика, выброшенного из кружала.
— Скажи, спасена душа, — обратился посадник к досмотрщику, — были ль сие мирские сквернавцы синочь в кружале Даренкином?
— Были, владыко, — ответил досмотрщик и, указывая на Птуху, добавил: — А сей убить мя пытался! Да я под армяк панцырь вздел.
— Ах ты, гад ползучий! — полез Федор с кулаками на досмотрщика. — За то, что огрела тебя Дарья ухватом, когда ты к ней целоваться полез, лепишь теперь на меня как на мертвого!
— Не лезь! — блеснул злобно глазами досмотрщик. — Пришибу! Никонианина пришибить — семь пятниц молока не хлебать!
— Ты што развоевался? — затопал ногами посадник на Птуху. — Сказню! Будете вы у меня на рели болтаться! Вам воли моей не сломать. На дыбу!
«В захабень сейчас отправит, — подумал с тоской Косаговский, — я как назло револьвер не захватил, побоялся, что обыскивать будут».
— Как пророк Илья вааловых жрецов, перепластаю вас, еретиков! — продолжал бушевать посадник. — Не оскверню рук, паче омою их окаянной еретической кровью!
И вдруг неожиданно притих.
— Выдь! Не нужен боле, — обратился он к досмотрщику.
А когда тот вышел, посадник заговорил, избегая встречаться взглядами с мирскими.
— За прескверные ваши дела достойны вы позорной смерти. Но один от вас, он, — указал посадник на Косаговского, — спас от смерти детище мое любимое, чаделько мое, Анфису. Того ради и я вас спасу. Уломаю верховников, штоб на сей, остатний, раз простили вам вины ваши. Но в остатний раз! Изыдите от глаз моих, окаянные!..
— Разбушевался, — ворчал Птуха, выходя в коридор. — «Изыдите, окоянные»— передразнил он посадника. — Хотел я его покрыть с верхнего мостика, да ведь не поймет он, если по-нашему, по-морскому, завернуть!
— Гражданин Раттнер! На одну секунду! — крикнул вдруг кто-то в конце коридора.
— Что угодно? — ответил, повертываясь, Раттнер, от неожиданности даже не удивившийся этому вполне «мирскому» обращению.
Из полутьмы коридора выдвинулся вдруг дьяк Кологривов и направился к мирским.
— Это вы меня звали? — попятился удивленно Раттнер.
— Я! — ответил дьяк, блестя в улыбке золотой коронкой зуба.
— Чем могу служить? — поглядел на него с любопытством Раттнер.
— Я знаю, что вы давно хотите познакомиться со мной! — сказал дьяк. — Так позвольте представиться. Полковник 44-го драгунского Нижегородского полка, Григорий Колдунов! — поклонился он коротким офицерским поклоном.
— A-а, «князь сибирской шпаны»! Очень приятно! — не растерялся Раттнер. — Раз вас видеть был бы, но в другой обстановке.
— Знаю! — ответил холодно Колдунов. — В следовательской комнате! Но этого удовольствия я вам никогда не доставлю.
— Как знать! — ответил беззаботно Раттнер. — Сколько веревочки ни вить, а концу быть!
— Ладно, об этом после поговорим! — оправил нервно бороду Колдунов. — А сейчас давайте о деле потолкуем. Судя по вашим комбинезонам я заключаю, что вы перелетели Прорву на самолете. Но куда вы его запрятали? Стрельцы по моему приказанию обшарили всю новокитежскую тайгу и не нашли ни одной гайки.
— И не найдут! — поспешил заверить Колдунова Раттнер.
— Да! Но если вы скажете, где он, то…
— Все равно не найдут!
— Почему же? — удивился Колдунов.
— А потому, что самолет спустился вне Прорвы. Мы пробрались в Ново-Китеж пешком, случайно.
— А вы не…
— Вру, хотите вы сказать? — пожал плечами Раттнер. — А это уж как вам угодно, так и думайте. Спокойной ночи, полковник Колдунов!
Тревожная ночь опустилась над Ново-Китежем.
На перекрестках, перегороженных рогатками, беспокойнее обычного стучали колотушки сторожей. По улицам сновали конные и пешие дозоры стрельцов.
— Ну? — спросил Раттнер, когда спустились они с кремлевского холма. — Что скажете?
— Эх, жаль, руки связаны, — сказал Птуха. — А то бы я р-раклюгу эту в дреп расколотил!
— Странно, почему Колдунов не тронул нас и пальцем все это время? — спросил Косаговский.
— Понятно почему! — ответил Раттнер. — Мы заложники на случай провала его организации. Поэтому он и берег нас.
— А теперь?
— И теперь он до поры до времени не тронет нас, ограничиваясь лишь слежкой! Провал вчерашнего собрания его рук дело.
— Да, пожалуй! — проговорил тихо Косаговский, думая о том, что теперь ему труднее будет видеться с Анфисой.
— Птуха, сюда! — крикнул вдруг резко Раттнер.
— Есть, товарищ военком! — подлетел к нему Федор.
— Ты уверен в том, что поп Фома не выдаст тебя при случае?
— Где ему! — отмахнулся пренебрежительно Птуха. — Вчера, когда застремили нас, я подумал было: «Поп светит»[8]). Но теперь я на другого человечка думаю! Молод клоп, да вонюч!
— На кого думаешь? — спросил быстро Раттнер.
— Раньше времени не стоит болтать! — ответил Федор. — А только не миновать ему моих лап.
— Хорошо! А в попе ты, значит, уверен?
— На великий палец! Да и сами посудите: стоит мне заметить что-нибудь неладное, скажу я одно словцо кому следует, и нет халтурного попа Фомы!
— Ну, а новокитежскую тайгу он хорошо знает? — продолжал расспрашивать Раттнер.
— Кому же знать, коли не ему? Всю ее облазил вдоль и поперек!
— Ладно! Слушай же, Птуха, — понизил вдруг почти до шопота голос Раттнер. — Приготовься! Сегодня же ночью ты с попом Фомой отправишься по одному моему важному поручению.
Будь готов, Федор!
— Есть, быть готовым! — ответил Птуха.
Истома олифил, то-есть покрывал вареным льняным маслом икону богородицы «Нерушимая стена». Косаговский смотрел на классически-старообрядческий лик иконы и в сотый — раз жалел, что Истома обречен на богомазничество. Талантливый художник пропадает в юноше.
— А ты не пробовал, Истома, рисовать что-либо иное, кроме икон? — спросил Косаговский. — Что-нибудь мирское?
— Мирское не писал и не буду! — ответил сухо Истома. — Недавень принесли чумаки в Ново-Китеж образ Спаса, в миру писанный. Смотреть мерзко. Брюхат и толст, токмо сабли на бедре нет! «От Назарета может ли што добро быти?» — закончил юноша евангельским текстом.
Косаговский вздохнул. Истома не понимал его. И откуда у юноши эта фанатичная злоба на мир и все мирское? Совсем еще недавно Истома мечтал о бегстве из Ново-Китежа в мир, в вольный широкий мир, а теперь вдруг изуверская ненависть ко всему, что «от Назарета».
Косаговский встал с лавки и прошелся по избе. День выдался особенно тягостный. Даже словом не с кем перекинуться. Птуха вот уже неделю отсутствует, пропадая где-то с попом Фомой по поручению Раттнера. А Раттнер с утра ушел в Усо-Чорт. Ровщики сегодня устроили сходку, на которой будут «думати крепку думушку», как освободить из посадничьей подклети Фому Клевашного.
«Дорого дал бы я, — подумал Косаговский, — за газету, даже за клочок газеты трехмесячной давности».
Вдруг частый сплошной звон ворвался в окно. Сначала задребезжал старенький соборный колокол, затем Святодухова гора заклепала и в великие и в малые древа. И наконец заухали «Ратный» и «Воротный» колокола на кремлевских башнях.
Косаговский надвинул шлем и выскочил из избы.
По улицам к кремлю бежали толпы народа. Раздавались гневные выкрики:
— Торговых перещупать! Пошарпа-ем купцов!..
Из-за угла вылетел вдруг, давя кур и поросят, десяток конных стрельцов стреконного полка, при народе обнаживших сабли.
— Расходись. — закричал урядник, молоденький упитанный юноша. — Нет вам, псам, ходу к кремлю!
Но толпа не испугалась, а, наоборот, бросилась с ревом на стрельцов.
— Бей их, псов цепных!
Рыбак, бежавший с багром на плече, вырвался из толпы и, зацепив багровым крюком за кафтан урядника, стащил его с коня. Стрельцы струсили, повернули коней и помчались обратно к кремлю.
— В колодец его! — кричала толпа, срывая с урядника оружие.
— Ребятушки, помилуйте! — вопил по-ребячьи стрелец, — подневольные мы!
«А как похоже на революцию!» — подумал Косаговский.
С холма, которым заканчивалась улица, открылась просторная подкремлевская площадь, густо, как банка икры, забитая народом.
Весь новокитежский посад, все пять его концов собрались к стенам кремля. Все это кричало, вопило, грозило немудрящим оружьишком в сторону кремлевских стен. А кремль, неподвижный и тихий среди общего движения, таил угрозу. Кремлевские ворота наглухо закрыты, стены пусты, изредка лишь блеснет меж зубцами стрелецкий бердыш.
На холме Косаговского нагнал Истома, без шапки, распоясанный, в рубахе, перемазанной красками.
— Это восстание, Истома! — крикнул ему Косаговский. — По-нашему, революция.
— Похоже на то, — улыбнулся скупо Истома. — Не грело, не грело, а вдруг осветило! С чего бы это так вдруг?
Они вместе спустились с холма на площадь и вскоре увидели Раттнера. Чувствовалось, что именно он руководит восстанием, хотя Раттнер не отдал непосредственно сам ни одного приказания. Он лишь советовал сделать то или иное остальным главарям движения, среди которых Косаговский узнал старика-кузнеца, спасшего его во время ареста сходки в Даренкиной кружале, чахоточного солелома и еще двух ровщиков, бывших на том же несчастливом собрании. Эти-то главари и передавали приказы Раттнера непосредственно восставшим.
— Иди-ка сюда! — крикнул Раттнер, увидав Косаговского. — Теперь нам надо вместе держаться.
— Как это началось? — спросил Косаговский.
— Они виноваты! — крикнул Раттнер в сторону кремля. — Сегодня утром рыбаки, несшие с озера на Торг ночной улов, нашли у Смердьих ворот труп Клевашного. Этой казнью кремлевские владыки бросили вызов народу, желая запугать его. Но добились обратного. Рыбаки принесли труп Никифора на Торг. Начал сбегаться народ. Прибежали, бросив рудные ямы, ровщики, друзья Никифора, и начали призывать к восстанию. Но народ колебался. В этот момент, как нарочно, появляется на Торгу конный бирюч[9]) и начинает читать посадничью грамоту о том, что завтра на Торгу после битья кнутом будут вырезаны ноздри у рукодельных людей и у Дарьи — питейной жонки, ковавших крамолу против посадника и киновеарха. Терпение народное лопнуло! Народ бросился на бирюча, избил его, изорвал посадничью грамоту и, подняв труп Клевашного, пошел с ним к кремлю. Вот и все! А нам, — указал Раттнер на главарей, — осталось лишь направить в организованное русло этот гневный народный порыв…
— И ты надеешься на успех? — спросил пытливо Косаговский.
Раттнер не успел ответить. Его окружили главари восстания.
— Слушь, мирской! Ты у нас в роде коновода, — обратился к Раттнеру кузнец с апостольской бородой. — Хотим мы твово ума пытать! Купчишки-то в кремле как в горсти. Надобе к кремлю приступом приступить, на копье его поднять.
— На копье!.. На копье кремль! — закричали ближайшие из восставших, прислушивавшиеся к разговору начальников.
И вся площадь подовторила им:
— На копье-о-у!..
— А сколько в кремле стрельцов? — спросил Раттнер.
— Близь тысячи! — крикнул кто-то опасливо из толпы.
— Толкуй неладное! — ответил строго, повертываясь в сторону крикнувшего, кузнец. — Откуль же близ тысячи, когда их всего в городе не более штисот наберется? А городского полку стрельцы, сотни три, в тайгу утекли!
— Ладно, попробуем, — ответил Раттнер. — Разбирайте оружье!
Восставшие бросились к телегам, привезшим из Усо-Чорта оружие, и начали поспешно расхватывать его. Но усочортовские мастерские смогли прислать повстанцам, или, по старо-русской, а следовательно, и китежской терминологии, — «белое» оружие.
Косаговский хотел было взять легкую и изящную саблю, но, нащупав в кармане «Саваж», раздумал. Истома же вооружился огромной медвежьей рогатиной, так не шедшей к его тонкой девичьей фигуре.
Гигант кузнец взял с одного из возов граненую в несколько перьев[10]) булаву-пернач и поднес ее с поклоном Раттнеру.
— Ты у нас за воеводу, так уж прими пернач!
— Что вы, что вы! — отстранился конфузливо Раттнер. — Не надо. К чему это?
— Не спесивься, батюшка! — сказал строго кузнец. — Не я, народ новокитежский жалует тя в свои воеводы!
— Ах, чтоб вас! — прошептал сердито Раттнер, принял пернач и не долго думая сунул его за пазуху.
В бою все это оружие могло играть очень незначительную роль. Это сознавали и сами восставшие. То и дело слышались горестные восклицания:
— Эх, огненного боя у нас мало!
— Пищалей хоть бы полсотни!
Но «огненного» боя не было. Новокитежские власти предусмотрительно отбирали все огнестрельное и даже метательное оружие тотчас же, как только выходило оно из рук мастеров, и хранили его в кремлевских арсеналах.
— Ни щитов, ни лестниц, ни багров у нас нет, — кручинились восставшие. — Как на стены полезем?
— А они начнут со стен смолу горячую поливать да из пищалей бить!
Но эти отдельные робкие возгласы потонули в общем могучем крике:
— На копье!.. На приступ!..
Людская волна ударила в стены кремля и остановилась. Между зубцами зацвели маками и васильками кафтаны стреминных стрельцов. Началась обычная пе ред приступом перебранка.
— Эй, сермяжники, сдавайтесь! — кричали стрельцы. — С мирскими ворами стакнулись! На Русь захотели?
— А вы за попа щит поставили? — кричали в ответ восставшие. — Эх вы, исусово войско!
— Зададим вам, деревянному воинству, жару! — грозились стрельцы, намекая на дреколье восставших. — Всех перевешаем!
— Отыдь!.. Раздайсь… Расступись!.. — закричали вдруг в толпе.
Косаговский оглянулся удивленно. Человек сорок повстанцев с трудом тащили самодельный таран, огромное, необхватное бревно, один конец которого был наспех окован железом. Многие из стоявших у стен бросились на подмогу. Теперь у бревна было не меньше сотни.
Таран подтащили к воротам главной Крестовой башни кремля. Командовал кузнец с апостольской бородой.
— Ребятушки, приготовьтесь! — кричал он. — Ну, с богом! Ра-а…
— зом! — охнули дружно таранщики и ударили железным ломом тарана в воротные полотнища.
Но несокрушимы тяжелые ворота кремля.
— Ра-а… — завел было опять кузнец, но не кончил.
— Беги от стен! — закричал вдруг чахоточный солелом. — Счас с пищалей шибать начнут и пушки тож обряжают!
Но не успела все же отхлынуть толпа. Кремлевские стены окутались облаками порохового дыма. Стрельцы шибали по осаждающим из длинноствольных и тяжелых пищалей и крупного калибра самопалов. Раздались болезненные крики и стоны.
Вскоре верхняя часть кремлевских стен совершенно скрылась за густыми зелеными клубами порохового дыма.
Но даже пушки почти не причиняли вреда восставшим. Ядра, глухо клокотясь и взрывая землю, прыгали как кегельные шары, пущенные ленивой рукой. И повстанцы бегали от них, как от собак, кусающих за ноги.
Жгучий июльский день буйствовал. Но едва солнце зацепилось за гребень тайги, с гор потянуло холодком. Пала обильная роса и прибила пыль, поднятую новокитежской кутерьмой.
Косаговский, обходя осторожно костры повстанческого лагеря, расположившегося здесь же на площади, шел к озеру Светлояру. Ему хотелось побыть одному, вырешить кое-что, наконец успокоиться немного после дневных волнений.
Косаговского больше всего тревожило поведение Раттнера, теперь, с принятием пернача, ставшего воеводой-главком повстанческих войск. Весь день он удивлял Косаговского своей вялостью, даже нерешительностью в руководстве осадою кремля.
У крайнего костра, от которого хорошо виден был лунный простор Светлояра, Косаговский круто остановился.
Открылся перед ним вид на город и озеро с таежной стеной на противоположном берегу.
Ново-Китеж не спал в эту ночь. Сквозь слюду и пузыри окон мутно светились огни его.
«Отгородился ты непроходимыми болотами, смрадной Прорвой от мира, — подумал Косаговский, — а этот беспокойный, старый и вечно молодой мир все же пришел к тебе!»
Святодухова гора громадной и тяжелой глыбой выделялась на фоне зарева горящей вокруг города тайги. Лесной пожар, как показалось Косаговскому, усилился и приблизился к Ново-Китежу.
Внизу, под холмом раздались голоса. Молодой и сильный, прерываемый голодным чавканьем, спрашивал раздраженно:
— Доколе же мы будем с кремлем в тесную бабу играть? Когда же сражению быть?
— Вот еще нещечко навязался! — ворчал глухой старческий тенорок. — Сражение ему подавай!
Косаговский бегом кинулся с холма. Проходя мимо трупа кандальника, он почти вслух подумал:
«Сейчас же, не откладывая, об’яснюсь с Николаем. Чего он тянет?»
Но когда Косаговский подошел к своему костру, Раттнер уже спал, завернувшись в где-то взятый плащ-япанчу. Летчик постоял, подумал и подвалился приятелю под бок.
Среди глубокой ночи задребезжал вдруг набатом колокол кремлевского собора. Повстанцы, проснувшись, схватились за оружие. Урядники и сотенные головы выстраивали свои десятки и сотни. Слышался громкий голос Раттнера, приказывавшего тушить костры.
Но кремль, темный и попрежнему безмолвный (набат прекратился), видимо, не готовился к наступлению.
— К стенам подзывают, — догадались, наконец, восставшие. — Чай, владущие-то всю ночь соборовали[11]). Чай, теперь зачнут указы-грамоты оглашать!
И они не ошиблись. Вскоре зубцы кремлевских стен осветились трепетным пламенем войсковых факелов, копий с железными корзинками на концах, в которых горело смолье.
На балкон Крестовой башни, брянча острогами[12]), вышел военный министр Ново-Китежа.
— Слушайте, люди новокитежские, грамоту киновеарха и посадника! — закричал на всю площадь стрелецкий голова. И, подняв высоко длинный свиток, начал читать его.
При имени киновеарха площадь начала затихать. На балконе посветлело. К стрельцам, державшим факелы, присоединились монахи с толстыми свечами. Вслед за монахами на балкон вышел сам новокитежский папа, криве-кривейто Святодуховой горы, Сафрол второй. Повстанцы стихли благоговейно.
— Возлюбленные о Христе братие! — начал киновеарх, благословив толпу большим золотым крестом. — Пошто меж нами раздор-змея шипит, пошто слушаете вы злокозненных советов еретиков, из мира притекших?..
Долго говорил Софрон второй, но старческий, срывающийся голос его не доходил до площади. Повстанцы переглянулись недоумевающе.
— А ну их к шуту! Все на один покрой! Все на нашу шею сесть норовят! Всех их вниз головой со Смердьих ворот!
Повстанцы не расходились, ожидая чего-то. А в кремле, видимо поняли, что киновеарх не повлиял на толпу. На балкон вышел сам Ждан Муравей. Как только повстанцы увидели хорошо им знакомую мощную фигуру посадника, его высокую горлатную шапку, хохот волной пронесся с одного конца площади на другой. Недавние рабы наконец-то могли всласть поиздеваться над бессильным владыкой.
— Вот он, главный-то вояка!
— Толстопуз окаянный!.. Мытарь!..
— Люди! — рявкнул Муравей. — За ваши вины и проступки прикажу я стрельцам вас бити и рубита до смерти. А живыми оставшихся пошлю в Игумнову падь, вырезав ноздри до кости и поставя на лбу и щеках знаки каленым железом!
— Вот всегда у них так! — начали раздражаться повстанцы. — Сначала: возлюбленные братие, а потом: ноздри до кости рвать!
— Людие! — ревел посадник. — Приказано мною пощады никому не давать.
— Замолчь, людомор! — взвыла бешено площадь. — Пошто Микешку уморил?
— Убивец!.. Каленый нож те в бок!..
Посадник кричал надсадно, брызгаясь слюной, но перекричать восставших не смог и махнул платком.
Тотчас же грянула с башни пушка. Посадник скрылся.
Восставшие неспеша отошли от кремлевских стен и направились к своему лагерю.
Город проснулся.
Казалось, Ново-Китеж начинал свой обычный, будничный день. Но лагерь восставших, опоясавший кремль, говорил о том, что наступающий день не будет похож на все прошлые.
Косаговский с трудом разыскал Раттнера у первых домов посада. Раттнер спешно наряжал куда-то десяток верховых. С отрядом вершников порывался ехать и Истома, но Раттнер остановил его начальническим:
— Не надо!
— Куда послал конных? — спросил Косаговский.
— Так, кое-куда! — ответил неопределенно Раттнер. — В дальнюю разведку! Главным образом узнать, не выступили ли из острожков украинские стрельцы. Ведь они могут ударить нам в тыл.
— Как ты думаешь, Николай, будет ли сегодняшний день решающим восстание? Выступят ли сегодня кремлевские стрельцы?
— Будет!.. Выступят!.. — ответил отрывисто Раттнер.
— Ну, а решил ли ты принять бой?
— Хорошо бы выкупаться сейчас! — не отвечая, неожиданно сказал Раттнер, глядя завистливо на блещущую под солнцем гладь Светлояра. — Пойдем, Илья, а?
— Послушай, Николай! — заговорил горячо и обиженно Косаговский. — Это ни на что не похоже. Я вчера еще хотел об’ясниться с тобой.
— Погоди! — порывисто остановил его Раттнер. — Ты слышишь?
Визгливый железный скрип прилетел вдруг со стороны кремля.
— Начинается! — крикнул Раттнер и побежал.
Косаговский последовал за ним.
На бегу уже он увидел, что ворота Крестовой башни со скрипом распахнулись на оба полотна. Из ворот выехали стремянные стрельцы.
Впереди, на мощном вороном битюге, упершись в бедро правой рукой с висящим на ней перначом, напоминая Косаговскому ленинградское «Пугало», ехал, покачиваясь, Ждан Муравей.
На флангах стрельцов развевались «прапорцы», шелковые знамена-хоругви.
Добежав до лагеря повстанцев, Косаговский остановился, припоминая напряженно, что говорит полевой устав Красной армии об отражении пехотной конной атаки. В этот момент раздался громкий крик Раттнера.
— Товарищи, за возы!.. За телеги! Пищальники, вперед!
Лагерь зашевелился. Повстанцы подкатывали телеги одна к другой, соединяя их в подвижное укрепление — вагенбург. На телегах залегли немногочисленные пищальники. Внутри вагенбурга сгрудились остальные повстанцы, вооруженные холодным оружием.
Стрельцы между тем остановились на отлогом спуске от кремля к лагерю восставших. Посадник, от’ехав на фланг, взмахнул булавой. И стрелецкий строй раскололся надвое, раздвинулся, обнажил прятавшихся до сих пор за конниками пеших стрельцов. Пешие воткнули в землю древками бердыши и, пользуясь ими как опорами для пищалей, дали залп. Пули, не долетев до повстанцев, взрыли пыль площади.
— Не отвечать! — крикнул Раттнер. — Беречь заряды!
Площадь затихла в тревожном ожидании.
Посадник положил пальцы на рукоять «крыжа» и выдернул его из ножен.
— Сейчас бросятся в атаку! — сказал Раттнер, ни к кому не обращаясь. — Эх, Птуха, Птуха, из-за тебя погибаем!
Косаговский, заряжавший «Саваж», посмотрел с удивлением на Раттнера.
В этот момент где-то рядом раздалось громкое, удивленное восклицание.
— В чем стук? Чего это вы стабунились? А это что еще за самовары на лошадях?
Раттер и Косаговский оглянулись удивленно. Сзади них стоял Птуха.
Ремень его был увешан чугунными яблоками ручных гранат.
При виде ручных гранат Косаговский понял все.
— Пулеметы! — крикнул он.
И с этим же криком бросился к Прухе Раттнер.
— Пулеметы? Привез?
— Ясно! — ответил Птуха. — Но только один. Другой попорчен.
— Давай скорее! — завопил задыхаясь Раттнер.
— Эй, долгогривый барбос! — закричал кому-то, обернувшись, Птуха. — Шевели вожжами-то!
Косаговский, оглянувшись, увидел тройку управляемую попом Фомой. В телеге за его спиной сидел «Максим». У конников, высланных Раттнером, окружавших телегу, видны были патронные коробки, похожие на маленькие дорожные чемоданы.
— Почему ты не сказал мне о пулеметах? — обратился Косаговский к Раттеру.
— После, после! — замахал руками Раттнер. И крикнул Птухе: — Приготовь прицел! Ты будешь за второго номера. Я — первый!
— Есть приготовить прицел! Есть быть вторым номером! — гаркнул Птуха, срывая с «Максима» брезентовый чехол и поворачивая его курносым рылом в сторону стрельцов.
А повстанцы с удивлением разглядывали диковинного стального зверька, не понимая, почему мирские так много внимания уделяют этой пушке не пушке, телеге не телеге.
Конные стрельцы почему-то медлили с атакой. Стрелецкие начальники, с’ехавшись вместе, окружив посадника, о чем-то бурно совещались.
Воспользовавшись этой передышкой, Косаговский быстро расспрашивал Птуху:
— Как же вы нашли место, где стоит самолет?
— А это вот он! — указал Федор на халтурного попа. — Как только описал я ему полянку, черные камни, мой поп сейчас же себя по лбу — хлоп! «Это, — говорит, — Лосиная полянка!» Прямо к самолету меня и вывел.
И вдруг вытащил из кармана красный платок иркутской кумы и привязал его к оглобле одной из телег.
— От так! — любовался он своей работой. — Теперь мы под червонным знаменем биться будем!
— Ах, чорт! — вскочил вдруг Раттнер. — Илья, можешь за наводчика? — обратился он к Косаговскому.
— Конечно, могу! — ответил летчик и опустился на землю рядом с пулеметом.
А Раттнер побежал куда-то в дальний конец лагеря.
Стрелецкие начальники раз’ехались по местам. Посадник выкрикнул команду. Взблеснули выдернутые из ножен кривые сабли стрельцов.
— О, господи! — взлепетал испуганно поп Фома. — Никола батюшка… яви крепость…
Он не договорил.
Стрельцы колыхнулись, пригнулись к лошадиным шеям и с громкими воплями ринулись на лагерь восставших. Грозная конная атака приближалась. Крылья стрелецкой лавы уже охватывали лагерь отава и слева. Не выдержав, уже захлопали с телег пищальники повстанцев. Побежали с поля боя одинокие трусы дезертиры. А Раттнер, стоявший во весь рост на телеге, все еще выжидал. И лишь подпустив лаву на полторы тысячи шагов, на дистанцию действительного огня, он крикнул протяжно:
— Ого-о-онь!
«Максим» сыпанул щедрым стальным дождем. Косаговский провел веером по площади, вышивая смертью пыльное ее полотно. А лава, не в силах сразу остановиться, все еще неслась на лагерь. Но стальной дождь пулемета рассек волну всадников.
Еще и еще палил площадь Косаговский. И лава остановилась, выдохнувшись на последнем, уже слабом броске. Косаговский прижал, припечатал к одному месту атаку, подержал ее так под стальным градом минуту, затем, милуя, поднял веер кверху.
Оставшиеся в живых стрельцы бросились обратно к воротам. Косаговский послал им вдогонку пол-ленты и прекратил стрельбу.
Наступила ошеломляющая тишина. И первым прервал ее, подводя итоги, Птуха.
— Больше осталось, меньше ушло! — сказал он, глядя на площадь, покрытую телами стрельцов.
А затем раздалась громкая команда Раттнера:
— Конные, вперед! Занимай ворота. Остальные за мной! Ура-а!.
Косаговский, волоча в паре с Птухой пулемет, вошел в кремль через Крестовые ворота. Сзади, спереди, со всех сторон бежали новокитежане, наконец-то, после двухвекового рабства, взявшие на копье твердыню владущих. В воротах образовалась плотная людская пробка. То справа, то слева от Косаговского появлялись знакомые лица, внезапно исчезали и так же внезапно появлялись снова.
А Птуха свистел пронзительно и выкрикивал подбодряюще:
— Даешь посадничьи хоромы!
Людская волна вынесла Птуху и Косаговского на широкий Посадничий двор. В дальнем конце его хлопали отдельные пищальные выстрелы. Это оставшиеся в живых стрельцы, запершись в Дьячьей избе, отбивались от восставших. Но гасли и эти выстрелы. Кремль доживал последние свои минуты.
Косаговский и Птуха, сбросив с плеч лямки, впрягшись в которые, они тащили пулемет, оглянулись, ища Раттнера. И вдруг в пищальные хлопки вплелись упругие и длинные винтовочные выстрелы.
Посадничий двор сразу опустел, словно вымела его невидимая метла. Косаговский оглянулся, недоумевая, и увидел, что от посадничьих хором бежит прямо на них густая цепь людей, в длинных до пят армяках, в волчьих с бархатным верхом шапках, с пулеметными лентами крест-накрест по груди. Люди эти были вооружены коротенькими японскими карабинами.
— Повертывай пулемет!.. — крикнул налетевший откуда-то сзади Раттнер. — Готовьсь!
Но пулемет приготовлять было уже поздно. Передовые нападавших были в сотне шагов. Выручил Птуха. Сорвав с пояса чугунное яблоко гранаты, он взвел ее и, размахнувшись, бросил. Граната рявкнула и брызнула огнем, дымом, осколками… Нападавшие остановились, заколебались. Федор быстро бросил вторую гранату, за ней тотчас же третью. Люди, перекрещенные пулеметными лентами, отступили.
Косаговский и Раттнер упали около пулемета, повернули его в сторону цепи и экономно, не горячась, повели стрельбу,
В перерыве между двумя лентами Раттнер заговорил возбужденно.
— Этот сюрприз Гришки Колдуна может обойтись нам дорого! Я не говорю уже о том, что судьба восстания висит сейчас на волоске. Ты, конечно, понял, что это «лесные дворяне», скрывшиеся в Ново-Китеже от таежного пожара. Колдунов только теперь ввел в игру этот крупный козырь!..
— Нам долго не продержаться, — сказал со вздохом Косаговский. — Патроны на исходе.
— Скоро начнет темнеть! — взглянул Раттнер на холодеющее небо. — А в темноте нам и патроны не помогут. Окружат, навалятся со всех сторон, и капут. Что делать?
— А башня-то на что? — крикнул Птуха.
Раттнер оглянулся и понял мысль Федора. Прямо за их спинами высилась Смердья башня. Правда, двери ее были заперты могучим «репчатым» замком на двух кольцах. Но этот замок можно было сбить, не рискуя попасть под обстрел, так как выступ башенной арки прикрывал дверь от выстрелов «лесных дворян». Трудно лишь было добраться до башни по открытому двору.
— Я попытаюсь, Илья! — сказал серьезно Раттнер. — Ты держи их на прицел, а я поползу к башне!
— Попробуем, Николай! — дрогнул голосом Косаговский. — Но почему должен рисковать именно ты?
— Без разговоров! — крикнул начальнически Раттнер и отполз от пулемета.
«Лесные дворяне» тотчас заметили его и открыли частый огонь.
Раттнер дополз до валявшегося посредине двора боевого молота-чекана, поднял его и бросился во весь рост к башне, «Лесные дворяне» рассыпали ожесточеннейший огонь. Но Раттнер был уже под аркой.
Цепь «лесных дворян», не прекращая огня, начала делать перебежки. Они поняли маневр своих противников и пытались отрезать их от башни. Косаговский поливал наседавшую цепь пулеметным огнем, выпуская ленту за лентой.
— Держишься? — крикнул Раттнер.
— Держусь! — ответил летчик. — Но туго… Да и «Максим» греется!
— Держись, Илья!.. Я сейчас… одна минута! — подбодрял его Раттнер, молотя по замку чеканом. Но огромный, с арбуз, замок плохо поддавался.
— Истома, беги сюда! — крикнул вдруг Раттнер, увидев юношу, кравшегося с рогаткой в руках по стене, невдалеке от башни.
Истома вздрогнул испуганно и, вбежав под арку, тоже принялся бить рогатиной по замку. Но он только мешал Раттнеру.
— Уйди к чорту! — рассердился тот. — Ни вару от тебя, ни товару.
Истома охотно отошел в сторону и встал, опираясь на рогатину.
— Николай!.. — крикнул дико Косаговский.
Раттнер поглядел в его сторону обезумевшими от злобы и отчаяния глазами и увидел валявшийся невдалеке большой, с лошадиную голову камень. Не раздумывая, он поднял его и, тяжело переваливаясь, пошел медленно под выстрелами к башне. Налившись от натуги кровью, поднял камень и, крякнув, опустил его на замок. Лязгнуло железо. Дужка замка лопнула. Скрипнули, растворившись, тяжелые двери.
— Сюда, скорее! — крикнул Раттнер.
Косаговский, схватив пулемет за хвостовую дугу, поволок его к башне. Птуха же бросил гранату в подбегавших «лесных дворян» и этим задержал их.
— Федор, беги же!.. — закричал отчаянно Раттнер.
Птуха, угрожающе размахивая приготовленной гранатой, пятился к башенным дверям и на пороге их наткнулся на стоявшего в нерешительности Истому.
— Чего пнем встал? Убьют! — крикнул Федор и пинком в спину втолкнул юношу внутрь башни.
Закрыв изнутри дверь на тяжелый засов, Птуха сказал удовлетворенно:
— Не-ет, ваша не пляшет! Здесь бинамид нужен, неначе! Это же Перемышль, на великий палец!
— Башня крепкая! — откликнулся Раттнер. — Но мы в ней как в мышеловке.
Выкресав огня и раздув кудель, Птуха зажег толстую церковную свечу. Осветился весь нижний этаж башни, по стенам которого вились крутые переходы крепкой лестницы, ведущей в верхние ярусы.
— Поднимемся в верхний ярус, — сказал Раттнер. — Надо посмотреть, что делают «лесные дворяне».
Из верхнего яруса открывался широкий вид на весь кремль и даже на предкремлевскую площадь.
Пока Косаговский и Птуха устанавливали пулемет рядом с одной из пушек, Раттнер, оглядевший внимательно кремль, заметил, что Крестовые ворота были уже снова заперты. А это значило, что они отрезаны от всего города, и что помощи им ждать неоткуда. Бежать из Смердьей башни тоже невозможно было. Пушечные амбразуры, прорезанные в сторону города, были так узки, что человек ни в коем случае не протиснулся бы в них.
«Не буду расстраивать ребят, — подумал Раттнер, — но мы через два, самое большее три дня вынуждены будем сдаться или умереть от голода и жажды…»
— Отдохнемте, товарищи! — предложил он товарищам. — Разделимся на три смены: я, Птуха и ты, Илья, будем дежурить по два часа каждый.
— Но ведь нас не трое, а четверо! — удивился Косаговский, указывая на Истому. — А потому я предлагаю разделиться на две смены, по два человека в каждой. Это вернее будет! Мало вероятности, что заснут сразу оба часовых. А с одним этот грех может случиться.
— Ладно! Будь по-твоему! — согласился Раттнер почему-то с видимым неудовольствием.
— На первую смену предлагаю себя и Истому, — продолжал Косаговский. — Согласны?
Раттнер согласился и на этот раз, но нахмурился еще больше.
Косаговский сидел на краю амбразуры прислонившись к пушечному лафету. Истома примостился внутри башни, около пулемета…
Кремль, налитый тьмою и безмолвием, лежал под ногами Косаговского. Лишь со стороны собора неслись уныло величавые звуки тягучих церковных песнопений. Не то отпевали кого-то, не то молились о чем-то.
Косаговский думал об Анфисе, и полынная горечь разлуки обжигала его сердце.
«Есть ли будущее у нашей любви?»— спрашивал он себя и сам пугался этого вопроса. Он поднял правую руку, разглядывая перстень, подарок Анфисы. Но красавец гранат, не получая света извне, не играл, не брызгал кровавыми лучами, был темен, слеп и тускл.
«Носи этот напалок, никогда не снимая!»— вспомнились ему слова Анфисы, и она встала вдруг перед ним близкая, желанная, с глазами скорбными, таящими невыплаканную тоску.
Косаговский вскинул голову и, ударившись затылком о пушечный лафет, очнувшись от грез, открыл глаза.
Он увидел, что потолок башни залит трепетным багровым светом. Кремль, насколько хватал глаз, был темен. Снаружи в башню свет проникнуть следовательно не мог. Но откуда же тогда эти багровые зайчики на потолке?
Быстро, но бесшумно поднялся Косаговский на ноги и выглянул осторожно из-за пушечного лафета.
Истома сидел верхом на пулемете и камнем, обернутым тряпкой, загонял гвоздь в пулеметный ствол. Но тряпка не поглощала полностью звука, и камень, ударяясь о гвоздь, звякал.
А за спиной Истомы, закутавшись в плащ, в темной бархатной шапочке, отороченной соболем, надетой поверх белого платка, стояла Анфиса. Она держала в руке церковный многосвечник, утыканный горящими свечами.
В первый миг Косаговскому показалось, что Анфиса светит Истоме, помогая ему в работе. Но, взглянув в ее глаза, округлившиеся, с пустотой дикого ужаса в зрачках, он понял, что Анфиса перепугана встречей с Истомой и его таинственной работой.
Косаговский выдернул из кармана «Саваж» и, пригнув через пушку, навалился на плечи Истомы. Но юноша выскользнул из рук летчика и схватил лежавшую близ пулемета рогатину.
Косаговский отступил, встав на край амбразуры. А Истома пошел на него, как на медведя, выставив рогатину.
Анфиса дико вскрикнула.
В тот же миг что-то темное, бесформенное мелькнуло в воздухе, и на голову Истомы упал бушлат Птухи. Юноша рванулся в сторону. Но Федор, размахнувшись со злобным неистовством, ударил его по голове:
— Вот тебе, кашалот тупорылый!
Истома упал.
Послышались торопливые шаги на башенной лестнице, и над плечом Анфисы показалось встревоженное лицо Раттнера.
Одного взгляда было достаточно для Раттнера, чтобы понять все случившееся. Он быстро подбежал к пулемету, нагнулся и тотчас прислонился беспомощно к стене.
— Конечно! — сказал он, указывая на гвоздь, загнанный глубоко в пулеметный ствол. — Стрелять нельзя!
Истома, все еще лежавший на полу, зашевелился, встал и попытался разорвать ремень, которым Птуха стянул его руки.
— Ну-ну, не юлы — бо у нас не покуришь! — грозно прикрикнул на него Федор. И вдруг подбежал к одной из пушек, высунувшей в амбразуру длинный тонкий ствол.
— Гляньте, товарищи! — крикнул он. — Хотел заклепать «Максимку» да и утечь. От стерво!
К концу пушечного ствола была привязана тонкая, но крепкая веревка, другой конец которой касался земли Посадничьего двора.
— Но откуда эта веревка? — удивился Раттнер. — Я хорошо помню, что у него ее не было.
Птуха, высунувшийся в амбразуру, вскрикнул озлобленно и удивленно.
— Вот кто веревку Истоме вскинул! Халтурщик!
Раттнер, загородив глаза от света многосвечника, поглядев вниз, на Посадничий двор. У подножья башни стоял поп Фома и, задрав голову, всматривался напряженно в верхний ярус Смердьей.
— Сволота попивська! — рявкнул Птуха. И, схватив рогатину Истомы, метнул ее вниз, в Фому.
Рогатина воткнулась рожном в землю, в двух шагах от попа. Фома отбежал от башни и, погрозив кулаком, крикнул с плаксивой злостью:
— Годите, еретики поганые! Ужо выкурят вас серой из башни!
— От народец проклятый! — ворчал Птуха, вытягивая наверх веревку. — Это они хотят грехи свои загладить, перед посадником выслужиться.
Анфиса при слове «посадник» судорожно всхлипнула. Опомнившийся Косаговский подбежал к девушке и усадил ее на пушечный лафет. А затем, взяв из рук ее многосвечник, подошел вплотную к Истоме.
Тонкое изящное лицо юноши не выдавало ни страха, ни волнения.
— Зачем ты сделал это? — сурово спросил Раттнер Истому.
— Не хотел с вами итти! — заговорил развязно юноша. — Хотел от греха подале!
— Ах ты свыня, свыня! — покачал головой Птуха. — От греха подале! Ну и бежал бы, тебя за шиворот с собой не волокли! А зачем же ты нашу трещотку заклепал? Что будем с ним делать, товарищ военком? — обратился он к Раттнеру.
Тот пощипал нервно усики и, взглянув на Анфису, ответил фразой, которую девушка не смогла бы понять.
— Налево послать!
— Так! А твое слово, Илья Петрович?
Косаговский вздрогнул, как от удара, и опустил голову. Теперь он понял Истому. Его удивило лишь то, как он раньше не мог разгадать в юноше предателя. Раттнер и Птуха давно уже подозрительно относились к Истоме. Недаром же Раттнер до последнего момента скрывал, что Птуха послан им за пулеметом. Он боялся, что излишне доверчивый Косаговский расскажет об этом Истоме, а тот сообщит посаднику, а следовательно и полковнику Колдунову. Птуха тоже давно не доверял Истоме, возможно даже с того момента, когда увидел, как повлияло на юношу спасение Косаговским Анфисы. Лишь один Косаговский, ослепленный дружбой к Истоме, не замечал давно вынашиваемого предательства, быть может, подсказанного ревностью.
Понимая цели революции по-своему, примитивно, Истома, вероятно, надеялся в случае успеха восстания, как один из руководителей его, выйти в новокитежские вельможи и этим сравняться, если не возвыситься даже над посадником. Тогда бы Анфиса была его! Поняв, что даже в случае успеха восстания Анфиса, полюбившая Косаговского, не будет его женой, Истома круто сворачивает на дорогу предательства. Это он провалил сходку в Даренкином кружале, погубив Клевашного и Дарью. Теперь в этом не было сомнения. Недаром же Истома, перевезя Косаговского через Светлояр, сам на собрании не участвовал, а тотчас же скрылся куда-то. Это он, вел слежку за мирскими, сообщая обо всем посаднику. В восстании Истома участвовал, тоже со шпионской целью, донося обо всем в кремль. И наконец, последнее предательство — намерение заклепать страшную пищаль мирских и этим окончательно обезоружить их. Да, сомнений не было, Истома — законченный провокатор и предатель! Но имеет ли право судить его Косаговский? И не потому, что на предательство Истому толкнула ревность к счастливому сопернику, то-есть Косаговскому же, а по совершенно другим причинам.
— Что же ты молчишь, Илья? — спросил строго Раттнер.
— Я не имею права быть судьей в этом деле. — ответил твердо, подняв голову, Косаговский. — Я сам подлежу суду, как заснувший на посту.
— Об этом поговорим после! — помрачнел Раттнер. — И та понесешь заслуженное наказание. Но сейчас мы даем тебе право судить человека, всех нас предавшего.
— Я ничего не скажу! — попрежнему твердо ответил летчик.
— Напрасно! Ну, тогда твое слово, Федор.
— Мое слово? — поскреб в затылке Птуха. — А вот мое слово. Охота была руки марать об таку паскуду. Пущай живет, пущай воздух портит! Никому ведь он не опасен.
— Делайте, как знаете! — ответил отрывисто Раттнер, отходя к пулемету.
— Ну ты, полиглот! — крикнул Птуха Истоме. И, подойдя к нему, сорвал с его рук ремень. — Катись к своему халтурному дедушке.
Истома, озираясь зверем, ожидающим внезапного нападения, подошел к пушке и спустил нерешительно вниз веревку. Но на краю амбразуры он остановился, стараясь поймать взгляд Анфисы.
Девушка поднялась и подошла к нему.
— Как снесешь тяготу предательства, Иуда? — спросила строго Анфиса. — Будь ты трое-трижды проклят, предатель, до конца своего века!
Истома стоял, опустив голову, перебирая дрожащими руками подол рубахи.
— Да лезь же, подлюга! — не вытерпев, налетел на него Птуха.
Истома быстро уцепился за веревку и скользнул за амбразуру…
Раттнер и Птуха спустились деликатно в нижний этаж башни. Косаговский подошел к Анфисе, протягивая руки.
— Пришла все же! Не забыла! Невеста моя!
Девушка отстранилась испуганно.
— Невеста? — спросила она горько. — Нет, Ильюша, не быть тому. Не о горнем пире[13]) думать надобно, а о поминальном!
— Почему о поминальном? — удивился Косаговский. — Кто умер? Мать?
— Батюшка! — прошептала девушка. — В бою его убили посадские.
— Убежим со мной в мир! — сказал Косаговский, забыв, что бежать ему самому некуда.
— Што говоришь ты? — покачала головой девушка. — Когда бежать? Когда в доме нашем льются токи слезные от батюшкиного гроба?
— Что же ты решила делать, Анфиса? — спросил Косаговский, беря в ладони холодные ее руки. Но она снова отстранилась от него.
— Не подходи ко мне, Ильюша! Решилась уж я. Образ чернечский приму. А снесу ли иночество, сама не знаю! — топотом закончила она.
— Ты с ума сошла! — вскрикнул Косаговский. — Похоронить себя заживо? Беги из Ново-Китежа, погубишь ты себя!
— Замолчи, еретик! Легче мне в Светлояр кинуться, нежели бежать с тобой в мир! И не за этим я пришла сюда. Тебя и товарищей твоих спасти хочу!
— Ты сможешь вывести нас отсюда? — удивился Косаговский.
— Вот возьми! — протянула ему Анфиса толстую книгу в деревянных, обтянутых кожей и закапанных воском корках. — То «Книга Большого Чертежа». В батюшкиной спальне я ее нашла.
— Николай! Птуха!.. Сюда! — закричал неистово Косаговский.
На лестнице показались встревоженные Раттнер и Птуха. Федор отстегивал на бегу с пояса ручную гранату.
— Вот!.. Книга!.. «Книга Большого Чертежа»! — бросился к ним Косаговский. — План через Прорву!
Раттнер выхватил книгу из его рук и подбежал с ней к многосвечнику. Зашуршали листы плотной бледно-синей бумаги. Раттнер перекинул нетерпеливо сразу несколько листов и увидел крупную надпись: «Чертеж земли Ново-Китежской».
Чертеж был выполнен в старинной манере перспективного рисунка. Раттнер легко догадался, что извилистая линия, делавшая неожиданные повороты, даже полные петли, нанесенная на план киноварью, и есть потаенная тропа через Прорву.
— Есть! Чертеж очень простой! — ликующе крикнул Раттнер. — Идемте же, не теряя времени!
И вдруг потух, помрачнел.
— Впрочем… чертеж этот не принесет нам пользы. Ведь мы не сможем выбраться из башни.
— Из Смердьей я вас выведу, ходом подземным, — сказала девушка. — За мной идите. Поспешайте! Истомка-предатель не донес бы!
Вправо от входных дверей мирские увидели не замеченный ими раньше люк, крышка которого была открыта. Этой дорогой Анфиса и проникла в башню.
Спустившись в люк, мирские и Анфиса сошли по земляному без ступеней спуску в подвальный этаж башни. В одном из углов подвала темнела открытая настежь дверь.
Но девушка подошла ко второй, толстой, обитой железом двери.
— Здесь сразу под озеро спуск начнется. Под водой подземный ход идет и выходит на свет, на берегу Светлояра. Об этом ходе только я да батюшка помойный знали. Меня он девочкой еще по этому ходу водил, а я упоминала. На тебе ключ, Илья, отмыкай дверь.
Косаговский сунул в замочную скважину ключ, повернул… Дверь распахнулась. Холодным, затхлым воздухом потянуло снизу, куда вела крутая лестница.
Анфиса с многосвечником в руке спустилась первой. За ней, придерживаясь за стены, пошли мирские. Они очутились в небольшой подземной комнатке, из которой в разных направлениях уходило несколько подземных потерн.
— Много здесь ходов понаделано! — заговорила снова Анфиса. — И под озером, и в тайгу, и в тайники разные, на всякий случай. Глядите! — подняла Анфиса многосвечник. — Мы уже под Светлояром.
Мужчины увидели мутно-пенный каскад воды, бивший прямо из стены потерны, через круглое устье толстой гончарной трубы.
Вскоре, на первом же повороте, где сошлось несколько потерн, потянуло сильной струей холодного воздуха. Подземная буря рвала плащ с плеч Анфисы и уже потушила несколько свечей. Косаговский выхватил из рук девушки многосвечник и понес его низко над полом. Рвавшееся с фитилей пламя свечей успокоилось.
Наконец, прошли ветреный перекресток. Видимо, Светлояр был уже пройден. Пол начал круто подниматься И вдруг в уши ударил слитный шум тайги.
Птуха вскочил вперед, пробежал несколько шагов и остановился, освещенный лунным светом.
— Эх, тайга-матушка, — крикнул Федор, — напитай, напой, от недруга укрой!..
— Анфиса, пойдем с нами! — сказал с робкой просьбой Косаговский. — Мир светлый, бескрайный ты меняешь на келью.
Девушка молчала, быстро перебирая пальцами четки.
— Ты же согласилась бежать со мной. Помнишь, там, в саду, когда ты перстнем обручилась со мной. А почему теперь колеблешься? Или разлюбила меня?
Анфиса вздрогнула, подняла голову, шагнула быстро к Косаговскому. Но тотчас же, спохватившись, отступила и ответила тихим, безжизненным голосом:
— Люблю тебя по прежнему! Но… равна наша с тобой любовь, да не равны обычаи!
Косаговский улыбнулся больно.
— Да будь прокляты обычаи, лишающие человека радости и счастья!
Анфиса хотела что-то ответить, но ее остановил звук пушечного выстрела, тяжело прокатившийся по тайге. За первым выстрелом тотчас же грохнули второй и третий. Сомнений не было, это — сигнал к своеобразному «амбарго», извещающий стрелецкие посты о бегстве из города людей, которых надо задержать.
— Илья, бежим! — крикнул, бросаясь вон из оврага, Раттнер. — Истома опять предал!
— Ильюша, погоди! — кинулась порывисто к Косаговскому Анфиса. — Не пойду я в монастырь. В ногах у матушки и киновеарха вымолю тебе прощение. Останься со мной! Нашим, православным человеком, а не поганцем мирским будешь!
А из тайги прилетел голос Раттнера.
— Илья… беги… пропадешь!
Косаговский оторвал с усилием от своих плеч руки девушки.
— Верно ты сказала, Анфиса: равна наша любовь, да не равны обычаи! А мне по вашим обычаям не жить. Прощай!
Анфиса взглянула на тихо качающиеся, потревоженные ветви, скрывшие Косаговскоро, и, упав на колени, начала бить исступленно поклоны:
— Помилуй мя, матерь божья! Очисти мя безумную, неистовую!.. — шептала Анфиса, пытаясь ветхими, мертвыми словами заглушить самое тяжкое свое горе, похоронить любовь греховную.
И вдруг без памяти, холодная и немая, повалилась на сырую от утренней росы траву.
Шаманит тайга, поет жуткие песни. Воротит сердце от глухого волчьего воя. Если бы не «Книга Большого Чертежа», запутались бы беглецы в таежных космах. как блоха в собачьей шерсти.
Шли торопко, делая роздыхи и длинные переходы. Не шли — бежали! Хоть и говорит пословица, что беглецу одна дорога, а погоне десять, но в этом случае и беглецам и погоне была одна. И если есть у полковника Колдунова план путей через Прорву (а он, конечно, давно уже догадался снять копию с «Книги Большого Чертежа»), то погоня неминуема.
Шли через топкие болотца, по сухим логам, руслам рек без воды, загроможденным камнями. Всегда «Книга Большого Чертежа» указывала какую-нибудь боковую узенькую лазейку.
Тропа в мир делала самые неожиданные повороты. Но беглецы не сбивались. При поворотах стоило только сверить отметину, нарисованную в плане, с отметиной на местности, и ускользнувшая, казалось, тропа снова находилась. А отметины эти были: то деревянный двухсаженный крест о восьми концах, то «тесь», то-есть сосна, затесанная с обеих сторон, то кедр с опаленной верхушкой, а то и медная иконка, прибитая к могучей лиственнице.
На третий день пути вдруг потянуло теплым, пахнущим гарью ветерком и послышался треск.
Путники забеспокоились и прибавили шаг.
Многочисленные стада белок перелетали с дерева на дерево. Пронеслась, устало махая крыльями, птичья стая. А треск и зловещий свист приближались.
— Пожар идет! — сказал Птуха, останавливаясь и оглядываясь по сторонам.
Действительно, таежный пожар, вот уже несколько дней бушевавший вокруг Ново-Китежа, нагонял беглецов. Не он ли и задержал погоню, высланную Колдуновым?
Между вершинами деревьев сверкнула вдруг огненная змейка, за ней другая.
— Бежим! — крикнул Раттнер. — Я помню по чертежу этот участок пути. Не выпускайте меня из виду!
Они побежали, осыпаемые огненными искрами. Из стволов деревьев, обступивших тайгу, брызнула смола и, вспыхнув, полилась струйками расплавленного металла. На беглецах начало тлеть платье.
Вдруг стена деревьев круто оборвалась. Впереди раскрылось огромнейшее, необозримое моховое болото.
И таежный пожар и Прорва остались за спиной…
Тихо в тайге. Зашебаршит лишь рябчик перелетая с дерева на дерево, да забурчит вдали глухарь.
Глядя на зарево лесного пожара, Раттнер сказал задумчиво:
— Теперь Ново-Китеж снова отрезан от мира! Все отметины на пути, все эти кресты, затесанные деревья, сгорели. Потаенную тропу через Прорву не найдет теперь ни новокитежский «вож», ни даже Колдунов.
Раттнер перелистал задумчиво «Книгу Большого Чертежа» и отложил ее в сторону.
— А это — музейный экспонат, не больше! Она и нам не поможет вернуться снова в Ново-Китеж. Богоспасаемый град остальцев древлего благочестия, этот диковинный бытовой заповедник утерян для нас. Но, будем надеяться, что временно.
Никто не ответил Раттнеру, не поддержал разговора.
Косаговский лежал ничком, лицом к земле, не то спал, не то просто притворялся спящим. А Птуха, думая о чем-то своем, поплевывал меланхолично в костер.
Перехватив тревожный взгляд Раттнера, направленный на Косаговского, Федор сказал тихо:
— Не тревожь его, товарищ военком. У него через бабу гайка маленько ослабела. Ничего! Все обусловится!
— А ты? А у тебя отчего гайка ослабела? — спросил сочувственно Раттнер.
Птуха улыбнулся грустно.
— Я? Я дело другого сорта. По гармошке та по Вкраине ридной соскучал. Надоело по белу свету шляться без утла тай без пригула. К одному бы месту прицепиться.
Птуха повздыхал, затушил каблуком выпавшую из костра ветку и докончил:
— Э, знать, наша доля такая! Поневоле к полю, коли леса нет! Как в песне поется:
У всякого своя доля
И свой шлях широкий!..
Старая китайская дорога, высеченная в скалах, вывела путников на пятый день в Монголию. Увидав бегущих к ним цириков, монгольских красноармейцев в шлемах с клапанами национальных цветов— желтого и синего, Птуха подошел к Косаговскому и, вытянувшись по-строевому, отчеканил:
— Илья Петрович! Про мои тридцать суток гауптвахты за самовольную отлучку не забудьте. Дисциплина, она — мать победы!