День Надиных именин Всевочка решил отпраздновать особенно. Он пригласил бывшего у него шафером ротмистра и уговорил меня уехать на целый день, за четыре станции, в так называемую «Седанку», дачную местность, куда на лето переезжают жители Владивостока и Никольска. Я согласилась. Ужасно странным только мне казалось, что здесь, во время войны, могут ещё быть какие-то дачи и дачники.
— Уверяю вас, там чудесно! — горячился Всевочка.
— Воображаю!..
— Н-ну, вот у-увидит-те!
Утром не было пассажирского поезда по направлению к Владивостоку. Но ротмистр и это уладил. Он два раза побывал в управлении дороги, и, в результате, нам обещали прицепить вагон третьего класса к товарному поезду.
Удивительный человек был этот ротмистр. Говорил он мало, а всё улыбался. Сделать кому-нибудь приятное для него было высшим наслаждением. Однажды я в шутку сказала, что мне хотелось бы съесть домашнего сухого варенья. Через два дня ротмистр принёс огромную коробку этого варенья и ни за что не хотел сказать, каким образом он его достал. Пил он много, но совсем не пьянел. Дома он мог только спать и одиночества вообще не выносил. Солдаты его любили и, как я слыхала от Всевочки, называли его между собою Вильгельмом, вероятно, за слишком поднятые вверх усы и огромный рост.
Шестнадцатого сентября, вечером, мы с ротмистром изготовили большую корзину с провизией и вином. На следующее утро я встала рано. Поездка на вокзал, да ещё с вещами, меня взволновала. В этот день я особенно ясно почувствовала, что разум и душа живут в человеке отдельною жизнью. Разум говорил: «Проедете четыре станции, погуляете и назад вернётесь». А душа трепетала и пела: «Наконец-то едем домой, наконец-то мимо опять бегут телеграфные столбы, множество станций минуем, утомимся, а в Москве будем»…
На платформе «Седанки» было пусто. Слева шумел прибой, и открылся огромный залив моря. Мы подозвали носильщика-корейца, так называемого «ирбо», и он, поскрипывая корзиной, пошёл вперёд.
Всевочка бывал здесь и раньше и повёл нас по пути узкоколейной дороги, построенной для вывоза дров из тайги. Идти было удобнее в затылок, и я машинально переступала ногами по шпалам за широкой как стена спиной ротмистра.
Мы перешли по мосткам над узкой, быстрой и чистой речонкой.
— Здесь форели должны быть, — сказал ротмистр, — непременно достану…
За мостом, слева, стоял небольшой домик о трёх окнах, с облупившимися стенами. Его окружал на скорую руку сбитый забор, сквозь доски которого был виден грязный двор и полоскавшийся в луже гусь.
— Это уже дачи начинаются? — спросила Надя.
— Нет, но это замечательная избушка, и в ней живут замечательные люди, — сказал Всевочка.
— Чем же они замечательны?
— Дда… ви-идишь ли, здесь обитает одна женщина, бывшая ссыльнокаторжная и когда-то замечательная красавица, хотя и крестьянка. Ну-с, и вот она жи-ивет, так сказать, с двумя мужьями одновременно, и д-дело в том, что все трое очень довольны. Пришла же она на Сахалин за убийство мужа, которого тоже очень любила. Один из теперешних её мужей — лесной сторож, а другой на железной дороге служит. Я как-то был здесь на охоте и заходил к ним напиться воды, потому всё это и знаю.
— Нечего сказать, молодцы!.. — произнёс ротмистр.
— Подобные истории возможны только в этом, Богом проклятом, краю, — сказала я.
— А мне ка-ажется, что подобные истории возможны везде, где только сердце человеческое умеет любить вовсю… — ответил Всевочка, отчеканивая каждое слово, особенно ясно.
Затем все шли молча, и я была уверена, что каждый из нас в это время думал о той женщине и её двух любовниках. Миновали несколько плохеньких дач, перешли ещё один мост и, двигаясь по долине всё той же речонки, очутились в настоящей тайге.
Я выросла в Малороссии, среди деревьев, цветов и возле воды. И, с тех пор как вышла замуж, видела всё это только из окна вагона. Теперь я глядела вокруг себя, вперёд, и думала, что осень, пожалуй, — самое красивое из времён года.
Справа и слева, густою стеной пестрели ярко-оранжевые, голубоватые, фиолетовые, тёмно-красные и совсем золотые листья. Много их упало на землю, и они мягко шелестели под ногами. Тонкие стволы невысоких и самых разнообразных деревьев почти сплетались. Впереди подымались, к самому небу, гранитные уступы сопки, и ближайшие впадины казались синими, а далёкие — лиловыми. Кое-где, из трещин выступал яркий ствол сосны, широко расставившей свои тёмные ветви. Волнистые контуры сопок резко очерчивались на бледно-голубом, без единого облачка, небе.
Дорожка, по которой мы шли, всё время извивалась и дальше была видна только на несколько саженей. Раза два перебегали фазаны, и слышно было, как шуршали по сухим стеблям их хвосты. Дышалось легко. Запах вяленых листьев щекотал обоняние и точно эфир немного опьянял.
Мы сделали ещё несколько шагов и очутились на просторе, снова возле речонки. Из расщелины, вдруг очутившейся перед нами гранитной стены, сбегала широкой струёй светлая вода. Внизу громоздились большие гранитные обломки, и между ними образовалось озерцо.
Всевочка и ротмистр остановились. Все решили, что лучшего места для отдыха и найти трудно. Ирбо молча поставил корзину на камни и глубоко вздохнул.
Я никак не могла представить себе, что так близко от тех мест, где земля пропитана кровью, а воздух насыщен запахом разлагающихся трупов, — может быть такая красота. Я с жадностью глядела вокруг себя и думала: «Вот такую бы декорацию написать для „Потонувшего колокола“!» [2]