Виктор Хелемендик Всеволод Вишневский

Часть I У истоков судьбы

1

Ранним утром на перроне вокзала людно: в ожидании поезда толпятся солдаты. У выхода на платформу — рослый рыжеусый жандарм. На какую-то секунду его взгляд задерживает плотно сбитая, почти прямоугольная фигура гимназиста с ранцем за плечами. Хотел было подозвать, расспросить, куда путь держит. Но что-то остановило. Скорее всего решительность, с которой гимназист направился к вагону, поднялся по ступенькам.

А с какой стати Всеволод должен трепетать при виде каждого жандарма? В кармане у него законный отпускной билет на праздники — в Польшу, к тете, проживающей под Варшавой. Правда, на самом-то деле не только тети, но и более дальних родственников в тех краях у Всеволода нет.

Это легко могли бы проверить раньше: стоило кому-нибудь из преподавателей гимназии позвонить отцу — и все бы сорвалось. Как неделю назад, когда сосед по дому, мобилизованный шофер Михаил, пообещав спрятать его в машине (автомобильная рота отправлялась на фронт), в последнюю минуту нарушил слово. Сгоряча, вне себя от ярости, Всеволод решил немедленно идти на фронт пешком, по шпалам. Была ночь. Он шел упорно и шел бы, пока хватило сил. Но у первого же моста его задержал часовой…

Поезд тронулся. Всеволод огляделся: в вагоне в основном были солдаты. Рядом с ним сидел довольно молодой чиновник и читал газету. Прошел патруль, но документов ни у кого не спросил.

Хотелось спать. Все-таки неуютно коротать ночь на вокзальной скамейке — из дому Всеволод ушел накануне вечером, но билет на ночной поезд приобрести не удалось.

Под монотонный стук колес гимназист уснул, а когда открыл глаза, поезд подъезжал к какому-то городу. Оказалось — Вильно. Всюду солдаты, офицеры, сестры милосердия и охрана с винтовками. Мимо прошел эшелон сибирских стрелков в косматых папахах и теплых полушубках. Они громко, разухабисто пели. Здоровые и сильные люди. Стрелки размахивали шапками, веселились так, словно впереди их ожидала вечеринка.

В Варшаве Всеволод сошел с поезда и, побродив какое-то время по незнакомому городу, на одном из строений заметил надпись: «Этапный пункт». Солдат у двери дремал, и можно было тихонько проскользнуть внутрь. В пустой комнате на низеньком табурете тускло светила лампа. Подобрав побольше соломы, чтобы было теплей, Всеволод лег и вскоре крепко уснул. Разбудили его громкие голоса. Это солдаты, пришедшие, видимо, ночью. Одни, несмотря на шум, продолжали спать вповалку, другие сидели и пили чай. Никому нет дела до невесть откуда появившегося гимназиста, и Всеволод тихонько пробрался к выходу.

Знакомые очертания вокзала, отсюда путь пролегает дальше, к линии фронта. На него по-прежнему не обращали внимания: мало ли куда накануне Нового года, перед каникулами направляется гимназист.

Зашел в почтовое отделение и отправил домой первое после побега письмо: «26 дек. 1914 г. Поздравляю всех с праздником. Я сейчас на Ковельском вокзале в Варшаве. Приехал в Варшаву в 11 часов 25 декабря… В Варшаве 0 градусов, тепло. В 4 часа поеду на Ивангород». И подписал: «Воля» — так обычно называли его домашние.

В отличном расположении духа Всеволод провожал взглядом мелькавшие за окном станции, крыши домов, телеграфные столбы. Соседом оказался словоохотливый солдат, возвращающийся из отпуска в свою часть, в лейб-гвардии Егерский полк. И тут Всеволода осенило. Почему бы не говорить, что едет в гости к какому-нибудь командиру, ну хотя бы к штабс-капитану Бутенко, часть которого не так давно была расквартирована в казармах но соседству с домом Всеволода и с которым он был знаком?..

По счастливому совпадению солдат служил именно в этой части. Он проникся к попутчику уважением и рассказал, что Бутенко произведен в полковники и за все бои ни разу не был ранен.

Полк стоял за Радомом, а билет у Всеволода был лишь до Ивангорода. Пришлось при очередном контроле залезть под лавку, что немало удивило солдата.

Вокзал в Радоме уцелел, но уже в нескольких верстах от него незарубцевавшиеся следы осенних боев: окопы, размытые дождями, воронки от снарядов и гранат, проволочные заграждения, поваленные телеграфные столбы. Однако шоссе, по которому Всеволод со своим спутником должен прошагать пятнадцать верст, было на удивление в хорошем состоянии.

Уже темнело, когда они подошли к какой-то деревне. У околицы встретили солдата — тот подтвердил: точно, Егерский полк. До поздней ночи Всеволод разыскивал деревню, где расположился штаб. И в конце концов ему повезло. Указали дорогу, проводили к полковнику Бутенко.

В небольшой избе трое офицеров играли в карты. Бутенко сидел у окна и не спеша пил чай с сахаром. Посмотрел на гимназиста, поздоровался и, кажется, с сочувствием выслушал его рассказ. Велел покормить и напоить чаем, а наутро пообещал представить юного волонтера самому генералу. Успокоенный и счастливый Всеволод уснул тут же, на полу.

На следующий день, 28 декабря, действительно он был представлен генералу. Что ж, генерал не против того, чтобы оставить добровольца, гимназиста 5-го класса Всеволода Вишневского в полку, если… на то будет получено письменное согласие его отца.

Слава богу, отец не воспротивился, да к тому же и ответил довольно быстро.

Для Всеволода началась проза военной жизни. Обыденность, даже какая-то «домашность» обстановки поначалу слегка разочаровали его. Однако вскоре все остальные чувства подавило любопытство. Конечно, он не мог не замечать удивленных взглядов егерей 14-й роты, куда направил его полковник Бутенко. Но это не смущало Всеволода. Он сам во все глаза смотрел на людей, пытаясь обнаружить в их внешности следы участия в боях, о которых столько читал в газетах: «особый взгляд», «нечто от смерти» и прочие «роковые» приметы. Но солдаты абсолютно ничем не отличались от тех, которые встречались ему прежде.

Полк начал тридцатикилометровый марш. Солдаты шли молча, совсем не молодцевато, а как-то угрюмо: дымили самокрутками, на ходу жевали хлеб и лишь изредка перебрасывались словами. Всеволод в своей гимназической шинели и с гимназическим ранцем шагал рядом со строем. Через некоторое время, чтобы ощутить себя настоящим солдатом, попросил у молодого долговязого егеря, как потом выяснилось, бывшего народного учителя Емельяна Козлова, разрешения понести винтовку. Нес ее с удовольствием, но постепенно наваливалась усталость, и винтовка становилась все тяжелее. Сосед, мягко улыбнувшись, протянул руку.

Он был неуловимо похож на кого-то хорошо знакомого Всеволоду, но на кого именно?

К быстрому строевому шагу гимназист не привык, отставал и час от часу вынужден был делать пробежки. Темно, холодно, руки и ноги коченеют. Мысли вертятся вокруг одного: только бы выдержать.

Кажется, марш длится целую вечность — солдаты идут и идут, и, борясь с усталостью, он старается представить себе: так ходили бойцы народного ополчения 1812 года, гоня французов со своей земли… Осознавать свою причастность к славному боевому сотовариществу — сегодняшнему и прошлых времен — необыкновенно приятно.

Марш близился к концу, и Всеволод преисполнился уважения к самому себе: наконец-то он в регулярной армии, видит все не на полотнах Верещагина в картинной галерее, а наяву.

В темноте подошли к деревне, и вскоре задымил костер — кипятили чай. Всеволод держался вблизи Козлова и разместился на ночлег в одной избе с ним. Было здесь человек десять — почти все из кадровых. Вымуштрованные на срочной службе, рослые и крепкие солдаты.

После чая, в предвкушении скорого отдыха завязался незлобивый, с усмешкой и подковыркой солдатский разговор. Тем более что и мишень подходящая есть — гимназистик, хотя и протопавший вместе со всеми многие километры, а все же новичок. Да и вообще белая ворона.

Как всегда, начал рассудительный старый солдат Шилкин:

— И почему это некоторым дома не сидится? Чего таскаться да вшей кормить… Добро бы хоть службу знал да ростом вышел, а то… — Он замялся, подбирая менее обидное выражение вместо уже готового сорваться с уст. Не нашел и, махнув рукой, закончил свою тираду, глядя прямо на Вишневского: — Сидел бы дома у батьки с маткой, учился бы, жил в чистоте…

— Ну и сиди, — сразу, без раздумья парировал Всеволод, бросив короткий, прямой, не по-детски твердый взгляд темных глаз на Шилкина. — Премудрый пескарь тоже сидел, прятался в речной печурке, пока не ослеп…

Все рассмеялись. Кто-то спросил:

— А что это за премудрый пескарь такой?

Емельян Козлов, в душе обрадовавшись тому, как удачно сумел ответить понравившийся ему гимназист, охотно поддержал разговор и пересказал сказку Салтыкова-Щедрина…

Это была первая и далеко не последняя стычка юного добровольца со старослужащими. Правда, позже стали побаиваться его острого языка. Скажет как отрежет. И сразу же переведет разговор на другую тему, давая понять: готов ответить еще хлестче, но занят более серьезными делами. Уклоняясь от словесной перепалки, он с достоинством, да и чаще всего с успехом отстаивал свою независимость, самостоятельность, свое равноправное положение в полку.

На фронте был период затишья (гвардия простояла в Радомской и Варшавской губерниях около месяца). Ждали весенних боев и победной развязки к лету. Третий взвод занимал крестьянскую усадьбу: солдаты размещались в избе, на чердаке и в стодоле, набитой соломой. В светлице осела ротная «аристократия» — подпрапорщики, писарь.

Во взводе понемногу привыкали к юному волонтеру: на занятиях его фигурка маячила на левом фланге, в 4-м отделении. Он постигал искусство ружейных приемов, с наслаждением прицеливался, щелкал затвором. Занятия преимущественно строевые: гоняли по полю, трамбовали и без того твердую, мерзлую землю, бесконечно перестраивались. Тактические занятия почти не проводились, только иногда, после маршировки, рота рассеивалась в цепь и атаковала воображаемого противника. Лихо, с криком «ура!» егеря летели вперед — это пьянило, приводило Всеволода в восторг. Успехи его в ученье были очевидны: в стрельбе на 300–400 шагов лежа он давал довольно высокий процент попаданий.

Вместе с Емельяном Козловым Всеволод устроился на чердаке на соломе. Здесь по вечерам они вели долгие разговоры о литературе и истории, о предстоящих боях, ожидание которых будоражило обоих.

Всеволод припомнил-таки, на кого Емельян так поразительно походит своей мягкой, застенчивой улыбкой — ну конечно же, на Янчевецкого, латиниста и педагога-военизатора гимназии.

Где-то сейчас Янчевецкий? Уж года два, как он уехал в Турцию, его стамбульские корреспонденции печатались в столичных изданиях и после начала войны, а сейчас Всеволод газеты читает нерегулярно. Может быть, потому и не встречает на их страницах знакомого имени?

Удивительный человек Василий Григорьевич! Сын директора гимназии, окончив историко-филологический факультет Петербургского университета, решил осуществить свою давнишнюю мечту — пешком побродить по России, изучить быт, язык и нравы народа. И вот в крестьянской одежде, с котомкой за плечами Василий Янчевецкий отправился из Петербурга в Новгород, затем — Псковская, Вятская губернии, глухие Малмыжские леса; позже перебрался на Смоленщину, на плотах спустился по Днепру, на Украину. «Эти скитания отняли у меня несколько лет, — будучи уже в преклонном возрасте, вспоминал В. Г. Янчевецкий. — Они дали мне возможность не только многое повидать, но и понять душу русского человека, талантливого, терпеливого, но бесправного».

О своих странствиях по России и за ее пределами Василий Григорьевич много рассказывал гимназистам младших классов, где он давал уроки военного дела, кстати, впервые в порядке эксперимента введенные тогда в 1-й Санкт-Петербургской гимназии. Мальчишки любили такие беседы. Из них Всеволод узнавал о многом. Например, о том, как в свое время их учитель, работая корреспондентом одной из петербургских газет в Англии, объехал всю южную часть острова на велосипеде… О хлопотливой и далеко не безопасной работе смотрителя колодцев в песчаных степях Туркмении. На выносливом жеребце местной породы Янчевецкий пересек Каракумы, Северную Персию, добрался до границы с Индией… О русско-японской войне (Янчевецкий принимал в ней участие как специальный корреспондент Петербургского телеграфного агентства), о мужестве, выносливости, беззаветности и отваге русского солдата.

Помимо путешествий, была у Янчевецкого и другая, пожалуй, не менее сильная страсть — любовь к детям, к школе. С маленькими и теми, кто постарше, с бойкими и флегматиками у него поразительно быстро складывались приятельские отношения. Он интуитивно угадывал их желания, убедительно отвечал на вопросы, понимал их мечты. Не зря ведь и сам он был мечтателем: у него то и дело возникали неожиданные фантазии. Рассказывал, как еще в детстве, прочитав только что изданный в России «Остров сокровищ» Стивенсона, в поисках далеких сказочных стран попытался бежать из дома, для чего незаметно проник в трюм шхуны, которая должна была взять курс к берегам Бразилии. Поймали, конечно…

— Это же очень просто, — объяснял Василий Григорьевич «секрет» своей дружбы с ребятами, — надо только не забывать, что взрослые — это большие дети, а дети — маленькие взрослые…

Когда он, невысокий, со смугловатым скуластым лицом, которому чуть обвислые усики придавали монгольский вид, появлялся на гимназическом плацу, мальчишки стремглав бросались к Янчевецкому. Глаза у него светлые и необыкновенно добрые, смотрят по-отцовски внимательно. Всеволода особенно привлекала уверенность и выдержка Василия Григорьевича. Он никогда не повышал голоса, говорил ясно, образно и точно. Вместе с гимназистами Янчевецкий отправлялся в походы за город, жил в летнем военно-спортивном лагере, занимался гимнастикой.

Многое в постановке школьного дела в России было ему не по душе. И прежде всего — казенность преподавания, практически отсутствие воспитания любви к Родине, своему народу.

Прошли многие годы. Всеволоду Вишневскому как-то попалась в руки тоненькая брошюра, датированная 1911 годом: В. Г. Янчевецкий, «Что нужно сделать для петербургских детей». На верхней части обложки нарисован юный футболист, внизу — он же по-военному отдает честь — символическое воплощение идеи спортивно-военной направленности воспитания. «От здоровья детей зависит здоровье будущей России, — рассуждает автор. — И не надо жалеть времени и средств для того, чтобы в условиях большого города сделать воскресные вылазки ребят в окрестности, где они могут играть среди природы, регулярными…» Надо добиваться того, чтобы дети жили «в той естественной обстановке, которой они лишены в каменных коридорах и ящиках, образовавшихся из домов столицы…».

Читая брошюру, Вишневский вспоминал, что многое из предлагаемого Янчевецкий внедрял в гимназии. Не забылась, например, неделя, проведенная ими в «лагере бледнолицых», где все было построено на ребячьем самоуправлении и широчайшей инициативе: все поочередно были часовыми, саперами, командирами. Какая-то необъяснимая свобода и раскрепощенность овладевали всеми, и, хотя Василий Григорьевич находился тут же, с ним советовались, лишь когда в том возникала необходимость.

Конечно, это было совсем непохоже на строевую подготовку на плацу. «Обучение только строю, — считал Янчевецкий, — это все равно что выделывание шахматных фигур, хотя бы и очень нарядных и красивых, а затем прятание их в ящик. Но ведь самое интересное в шахматах — это игра, которой вы можете увлекаться даже с фигурками, вырезанными из бумаги».

Встреча Вишневского с брошюрой «Что нужно сделать для петербургских детей» произошла примерно через четверть века после ее издания, и он невольно подумал о том, как много значило для него в те годы общение с Янчевецкий…

А сейчас, зимой 1915 года, на чердаке крестьянской избы на вопрос Емельяна Козлова о том, что привело его сюда, в полк, и легко ли было добраться, Всеволод отвечает кратко: «Трудно. Особенно уйти от родителей…»

Ответить-то ответил, а сам задумался. Всегда, с самого детства привык говорить правду и сейчас вдруг засомневался: так ли?

Отец поглощен своими делами, вечно в разъездах. Он — межевой инженер, имеет дело с землей, всяческими спорами и конфликтами. К тому же у Виталия Петровича всегда уйма самых разнообразных идей: то вдруг увлечется воздушной съемкой, то начнет издавать необычный журнал «Русская Ривьера» — о строительстве и развитии курортов в стране.

Мать теперь и вовсе далека — особенно с той поры, как семья распалась и она вместе с младшими братьями Борисом и Георгием стала жить отдельно. Фактически последние пять лет Всеволод был предоставлен самому себе. Разве что бабушка, строгая преподавательница немецкого языка, Лидия Васильевна Вишневская, души не чаявшая в нем, отговаривала внука от бредовой, по ее мнению, затеи.

А готовился к побегу на фронт Всеволод основательно. Первый марш здесь, в полку, ему бы ни за что не осилить, если бы не предварительные ежедневные тренировки. В записной книжке был и специальный план их: «В один час — 3–4 версты. С 6 до 1 часу — 23 версты. С 2 до 9–10 = 23 в. 40 — максимум, 30 — минимум». Так же тщательно продумывалось, что нужно взять с собой: «ранец — сошью (это зачеркнуто, сверху написано — есть), ремень — есть, свитер — есть, солд. пох. руб. — есть, сапоги — есть, перчатки — есть (у Алешки), нож финский — куплю, солд. пох. брюки — есть»[1].

В этой же записной книжке 1914 года множество других примет и свидетельств деловитости да, пожалуй, и необычной для этого возраста практичности, озабоченности, а порой и сомнений четырнадцатилетнего подростка. Тщательно вычерчен маршрут от Петрограда до Варшавы и далее — до Ивангорода. Выдерживается масштаб, указано расстояние между станциями. Тут же, рядом, рецепт: «Как варить гречневую кашу — ⅓ фунта гречн. крупы, ½ литра (воды) молока, вымыть крупу. Залить полов, молока, поставить на огонь. Когда развар. крупа — прибавить молока…»

Еще заметки: как закипятить воду в ведре, на костре, в походных условиях. Приметы погоды: «Краен, закат — будет ветер; бледн. — желт. — будет дождь. Роса и туман рано утром — к хорошей погоде…» Небольшой немецко-русский словник. И десятки записей «бюджетного» характера: ведь надо было скопить деньги на билет. Жадно следя за событиями на фронте, Воля изучает карты, знакомится с военной терминологией.

А вот целая декларация — размышление о самом сокровенном:

«5 ноября. Как много за последнее время у меня переменилось чувств и желаний! Но одно как яркий свет стоит весь день и ночь у меня перед глазами: идти на войну. Да! Как легко сказать — идти на войну! Идти, а вот пойди. Борька П. скрылся в воскр., в последних числах октября. Неделю его не было. В среду или вторник 3–4-го числа вернулся из-под Сувалок. Не мог попасть! Надо бумаги.

Эх! Пустил бы отец меня, дак без „Георгия“ не вернулся бы. Война! Война! Может быть, мне хочется страшно туда — испробовать войны, но если попаду на войну, то захочу попасть домой! Все может быть. Бабушка правильно говорит мне о войне. Но все-таки мне хочется, хочется туда. Все, кажется, бы отдал, чтобы попасть туда».

Военно-патриотические настроения, охватившие среду, в которой вращался Всеволод, — семью, гимназию, сверстников, — несомненно, способствовали тому, что желание бежать на фронт становилось все сильнее и сильнее.

Но тяга к военному делу зародилась гораздо раньше. Может, когда еще ребенком Всеволод приходил в казармы к дяде, Василию Петровичу Вишневскому, который служил в гвардейском Егерском полку. Или после частых прогулок с бывшим матросом броненосца «Сысой Великий» — рабочим типографии издательства «Знание»[2], — который мог бесконечно долго рассказывать о флоте, о Цусимском сражении. Кстати, необычное имя корабля врезалось в память, и позже драматург Вишневский использует его в «Первой Конной», назвав главного героя Иван Сысоев. А может быть, решающим было чтение книг о сражениях русских с иноземцами?..

«Как упивался я красотой Петровского времени!.. — вспоминал позже Вишневский. — Портрет Петра! Я не мог оторваться от лика ужасного и прекрасного. История России, которую мы изучали в гимназии, иллюстрировалась замечательными наглядными пособиями — экспонатами музеев, художественными изданиями. Мальчишеский взгляд останавливался на всем военном — Ермаковской пищали, пушках, выписанных с исключительной точностью Верещагиным, прелестных рисунках, виньетках и заставках Самокиша… А живопись Детайля! В слабых детских копиях я изощрял глаз на распознавании деталей форм и оружия. В витринах офицерских магазинов меня околдовывали кирасы, радуги орденов, погон, значков, узоры муаровых лент, особенно моих любимых — георгиевских… Вполне понятно, что постоянное сосредоточение на военных сюжетах отражалось на складе мышления, на характере занятий, игр».

В актовом зале гимназии любовался Воля громадными портретами героев 1812 года, составил схему расположения войск перед Бородинским сражением — как раз широко отмечалось 100-летие Отечественной войны. Во время летних каникул он подолгу бродил по мрачным залам Домского собора — всматривался в непроницаемые маски рыцарей.

Постоянно рос в нем и интерес к морю. Благодаря внезапно вспыхнувшей «пейзажистской лихорадке» — увлечению прекрасными картинами художника-мариниста Бегрова — целыми вечерами мальчишка просиживал над рисунками на морские темы. В одиннадцать лет Воля ходил с рыбаками на несколько суток в открытое море, а в каникулы, которые он проводил на Рижском взморье, его властно влекли к себе военные корабли на рейде. Да и бежать в 1914 году он попытался сначала не в сухопутную армию; упросил капитана маленького курьерского судна «Бети» взять его юнгой. Правда, в боевых действиях корабль не участвовал, а вскоре приехал отец и увез беглеца в Петроград.

«Балтика взрастила меня, — писал Вишневский в 1934 году, — ее вода, ее соль, ее скупое солнце. Измерено шагами побережье от финской до германской границы за Либавой. Навсегда в ушах иностранная речь моряков и рыбаков, встреченных в пути…»

В целом же круг интересов подростка был довольно широк: помимо живописи, Воля интересовался археологическими раскопками и собиранием марок и монет, занимался борьбой, играл в футбол и катался на роликовых коньках. Он прямо-таки «глотал» книгу за книгой, выкапывал где-то старинные издания — чаще всего исторические романы. Как-то, прочтя рассказ Станюковича, отправился в магазин на Александровский рынок и купил Полное собрание сочинений этого писателя. Деньги на приобретение книг были заработаны раньше — Воля частенько помогал торговцам цветами на вокзале: разносил по перрону букетики и вознаграждался за это «комиссионными».

Самую памятную ему книгу подарил Василий Григорьевич Янчевецкий. Правда, в романе Луи Буссенара «Капитан Сорвиголова», недоставало первых трех страниц, но и начав с четвертой, оторваться было невозможно: в книге шла речь о юных добровольцах, участниках бурской войны.

Глядя на раненых, прибывающих на Варшавский вокзал, на их грязные, мятые шинели, пятна крови на бинтах, Всеволод впервые задумался о подлинной сущности происходящего — ведь с детства военная жизнь привлекала его своей парадной стороной. В лазарете на Фонтанке, где работала мать, перезнакомился со многими ранеными, жадно и благодарно выслушивал их простые истории. Порой охватывал страх, но каждый раз перебарывало желание самому оказаться там, пережить то, что пережили эти солдаты и офицеры. Над Россией нависла опасность. Надо защищать Родину, неужто лишь мальчишки, воспетые Буссенаром, способны воевать?

Так поочередно, сменяя друг друга, люди, с которыми встречался подросток и которые так или иначе оставляли след в его душе, и книги, воздействовавшие в не меньшей степени эмоционально и побуждающе, предопределили выбор гимназиста пятого класса. Личностью же, оказавшей наибольшее влияние на него в те годы, и был, несомненно, В. Г. Янчевецкий. Всесторонняя образованность (отличное знание трех европейских, латыни, древнегреческого и ряда восточных языков), огромный жизненный опыт, масса впечатлений от путешествий по земному шару — все это позволило Василию Григорьевичу впоследствии стать видным советским писателем, известным читателю под именем В. Ян. Его историческими романами «Чингисхан», «Батый», «К последнему морю», «Огни на курганах» и другими зачитывались мальчишки нескольких поколений. Писательская судьба, как и вся жизнь В. Г. Янчевецкого, также оказалась необычной. Страсть к путешествиям, к истории и любовь к детям нашли выход в литературном творчестве лишь незадолго до того, как ему исполнилось пятьдесят лет. В этом возрасте иные иссякают, «выписываются», а у него впереди, как оказалось, было еще три десятка лет плодотворного писательского труда. Совсем по Саади: «Тридцать лет учился, тридцать лет путешествовал, тридцать лет хотел бы писать…»

В. Ян, наставник мечтательного гимназиста, смотрел на сцене Камерного театра «Оптимистическую трагедию», слушал по радио речи Вишневского из осажденного Ленинграда и пережил своего замечательного ученика.

2

Почти весь январь 1915 года Егерский полк провел в походах. После нескольких операций на фронте в Радомской и Варшавской губерниях его решили перебросить к границе Восточной Пруссии. Доброволец с нетерпением ждал первого боя, а пока основательно врастал в военный быт. При переходах снаряжение у него пригнано отличнейше — даже опытные солдаты одобрительно похлопывают по плечу. Ранец упакован так, чтобы тяжесть распределялась равномерно; патроны — в непромокаемом патронташе и кожаных подсумках; сбоку — мешок с сухарями, фляга и лопата. К ранцу накрепко прихвачена скатанная палатка.

В письме к матери Всеволод сожалеет о том, что у него нет бинокля — «для стрельбы на 1 версту цель надо в бинокль разглядеть, а потом уже стрелять в нее…».

Стремление гимназиста как можно скорее постичь «науку воевать» выливалось иной раз в такие формы, что окружающие лишь разводили руками. Как-то Емельян Козлов поднял его ранец и от неожиданности даже присел — словно камнями набит. Всеволод же в ответ на его удивленный взгляд опрокинул ранец, и оттуда на землю посыпались пустые гильзы, части затвора, головки от снарядов — в основном неотечественного производства.

— Зачем тебе все это? — по-прежнему ничего не понимая, спросил Козлов.

— Вычищу, а потом постараюсь по головке снаряда определить расстояние до батареи, из которой он был выпущен. — И Всеволод стал искать какие-то номера на этой головке и что-то объяснять.

— Но ведь батареи десять раз изменили позиции…

Всеволод молча наклонился, тщательно собрал все и водворил на прежнее место. На пятнадцатом году жизни он был все еще, по его же более позднему выражению, «во власти детских фантазий, которые бывают… так серьезны».

Прошла неделя, Всеволод все-таки прислушался к голосу старшего товарища и опорожнил рюкзак. Но как он это сделал! Дорогая его сердцу «техника» зарыта в землю, место «клада» обозначено. Он явно надеялся сюда вернуться…

Как связист-ординарец для связи роты со штабом батальона, Вишневский первым узнавал все новости. Здесь же, в офицерском блиндаже, подбирал газеты и журналы, изучал привезенные из Петрограда карты, рисовал схемы боевых действий, всячески стараясь разобраться в обстановке по всей линии фронта. С удовольствием вытаскивал из ранца, из своего «арсенала», репродукции картин и собственные зарисовки.

— Вот эта — бой на Шипке, в Болгарии. Другая — продвижение наших войск у Казанлыка. А эта — царь Петр в Полтавской баталии, — пояснял он своим товарищам.

Рассказывал и об истории их собственного лейб-гвардии Егерского полка, образованного, как он знал, еще при Павле и входившего в состав Гатчинского гарнизона. Героическая оборона Смоленска, Бородинская битва — егеря покрыли себя славой в кампанию 1812 года. В бою под Кульмом, в Богемии, они сумели сдержать напор французов, полку вручили прусский орден за храбрость — Железный крест. Этот постоянный полковой нагрудный знак носил теперь каждый, но немногие знали о его происхождении.

Неизменная просьба в письмах к матери, брату Борису: присылайте газеты, географические карты, бумаги, карандаши. И чего-нибудь съестного. Воля питает неодолимую слабость к сладкому, которая нет-нет да и прорвется у «солдата» сквозь маску напускного равнодушия. Как в этом письме к матери: «…пришли еще 1 мыло и шоколаду — 2–3 плитки. Если хочешь. А если нет, то не надо…»

На марше пели песни, иной раз — на злобу дня:

Пишет, пишет царь германский,

Пишет русскому царю:

«Разорю я всю Расею,

Сам в Расею жить пойду…»

Особенно любили «Горы-вершины, вас я вижу вновь, карпатские долины, кладбища удальцов». И, несмотря на явно неудачные слова, старались как можно громче петь свою, гвардейскую:

Колонна за колонной полем, лесом, вброд

Могуче, неуклонно гвардия идет.

Зеленые рубахи, зеленые штаны.

Штыков стальные взмахи, моторы как слоны…

Какие уж там моторы, думал Всеволод, даже конных повозок негусто. Но пел с удовольствием.

По железной дороге полк прибыл на станцию Червоный Бор. Спешно, при свете электрических фонарей, выгрузились, и начался долгий переход — сорок верст по заснеженным проселочным дорогам. Егеря — не только рядовые, но и их командиры — не подозревали, что противник также спешно перебрасывает войска встречным маршем. Прячем немцы первыми повели наступление, нанеся удар по авангарду русских — Измайловскому полку.

…Егерей подняли среди ночи. Во всем чувствовалась неразбериха, нервозность, построились и пошли, а куда? На душе тоскливо: ясное дело, отступаем. Впервые Всеволод услышал близкую артиллерийскую стрельбу: снаряды — свои или их? — пролетали с особым, постепенно затихавшим шипением. Кажется, что противник уже обошел полк. Идут то строем, то цепью, по одному. Молчат, каждый думает свое.

Утро разрядило ночное напряжение, а краюха хлеба и кружка кипятка с куском сахара восстановили силы. Лица посветлели. После короткого привала полк вновь двинулся: как выяснилось, вперед, к позициям, где шли стычки с немцами.

Остановились у какого-то леса и стали рыть окопы: настроение у Всеволода на редкость бодрое. Вот она, война, рядом, а совсем не страшно. Вечером полк развернулся к западу от шоссе, перекрывая Ломжинское направление. Впереди пылала какая-то деревня. В темном небе непрерывно сверкали разрывы вражеской шрапнели. Солдаты вели огонь из винтовок, откинув прицельные рамки. Но редко у кого хватало терпения прицелиться как следует. Почему-то все спешили…

Постепенно стрельба затихла. Ничего особенного в первом бою Вишневский не испытал: «Я сразу принял, ощутил войну как-то проще, примитивнее; без потрясений были вытеснены ложные представления… — писал он много позже, в 1928 году. — Я не испытал отвращения и страха, познав войну. Были, конечно, разочарования, но они сводились к недовольству отступлением, позиционной войной…»

Настоящее боевое крещение Всеволода состоялось в начале февраля, когда он, зажав в кулаке донесение, во время жестокой перестрелки несколько раз бегом преодолевал смертоносную зону. Тонко визжали пули, рвалась шрапнель. Впервые, пожалуй, навязчиво стучали слова: «Вот убьют, вот убьют, вот сейчас, вот сейчас…» Но держался он не хуже других. Во всяком случае, дело свое делал. Теперь Всеволод с полным правом мог считать себя егерем.

«Сейчас идет 3-й день бой, — с гордостью сообщает он матери. — Я был в разведке и в перестрелке… И под шрапнелями ходил с донесениями. Жив и здоров… Ничего немцы не могут с нами сделать…

Не беспокойся, Воля».

Но вскоре произошло непредвиденное. Командир батальона обратил внимание на истощенный вид подростка. Сказывались общая усталость, морозы, недоедание и, главное, непрерывное раздражение, вызываемое чесоткой. Пришлось выбирать: либо домой на поправку, либо в госпиталь.

Да тут еще масла в огонь подлил преподававший в мирное время в гимназии, где учился Всеволод, полковой священник. Он узнал своего питомца и потребовал, чтобы его отправили в тыл. Спустя несколько дней после того, как Всеволод уехал в Петроград (вместе с получившим отпуск ротным командиром), священник Добровольский с облегчением писал Анне Александровне Вишневской: «Хотя он себя и хорошо зарекомендовал, и будет представлен на медаль, и храбрый, но все-таки не место ему среди ада страданий и лишений. Я сам, как отец, больше других чувствую это, и потому Вы поймете и мою радость при отправлении Вашего сына в Петроград…»

Судьба в первый раз оказалась благосклонна к Всеволоду Вишневскому. Вскоре после его отъезда, начиная с 19 февраля, немецкая артиллерия всех калибров на протяжении трех суток беспрерывно вела огонь по позициям егерей: рота почти сплошь полегла, вместе с нестроевыми осталось двенадцать человек. Об этом сообщил один из однополчан, обстоятельный Семен Кабанов, в своем письме в Петроград:

«Приветствую Вас, дорогой мой Воля. От лица своего взвода приношу искреннюю благодарность. Спасибо! За подарочки Ваши к Пасхе.

Письмо и подарки получили 21 марта в 5 ч. веч., даю ответ на Ваши вопросы: всех нас, адресаторов, которых Вы поставили на конверте Вашем, — нет, лишь я только милостью Божией и Царя, Отечества и Св. Веры, я жив и здоров, и мне было вручено Ваше письмо.

В 3-м взводе есть убитые и раненые и без вести пропавшие, извиняйте, что я не стал перечислять, их много, взводного Гнидкина нет, вероятно, в числе пропавших, которые есть часть и в плену.

…Да! мой друг Воля: семеновцы все дело попортили, дрогнули, бежали, и мы через них пострадали: нам во фланг ударил противник, жив буду, устно объясню все происшедшее.

Любящий друг Семен Кабанов.

1915 год, 23 марта. Жду ответа».

Читая это письмо, Всеволод представил себе Семена Кабанова, уже немолодого, медлительного. Вот он сидит в окопе, крестится, — смотрит на образок, потом на немецкие окопы, неторопливо стреляет. Вспомнил и то, как раздражала его набожность Кабанова, как в таких случаях хотелось сказать ему: «Сиди тихо, а уж если веруешь — молись про себя…»

А теперь вот Всеволод ужасно расстроился и не мог удержаться от слез. Как он казнит себя за то, что уехал! Хоть и по болезни, а уехал, остальные же сражались, стояли насмерть.

Скорей бы весна — и снова на позиции.

Дома его встретили с радостью. Походное обмундирование бабушка сразу запрятала на чердак. Отмылся как следует в бане, и в домашних условиях чесотка, слегка посопротивлявшись, быстро сошла. Снова надел гимназическую форму, пошел на занятия.

Прошло всего два с лишним месяца, но как заметно изменился за это время Всеволод! Лицо обветренное, похудевшее, весь он какой-то серьезный, будто хранящий что-то такое, что известно лишь немногим. Да и ростом стал выше, по крайней мере, так казалось его одноклассникам. А один из них, почтительно потрогав Кульмский крест, поздравил Всеволода с заслуженным отличием… Тот смутился, сдержанно поблагодарил и закурил папиросу. Теперь курение ему уже если и не приносило удовольствия, то, по крайней мере, не было противным. А когда на фронте в морозный день, изрядно утомившись, впервые затянулся махорочным дымом — сразу круги поплыли перед глазами — чистый обморок.

Как и прежде, учебные успехи Всеволода имели явно гуманитарную окраску: история, география, литература и языки — пятерки и четверки, по естественным же наукам отметки ниже.

Окопы у прусской границы и гимназические занятия… Неужели так легко войти совсем в другую, мирную жизнь? Во всяком случае, уже 25 февраля он корпит над сочинением на тему «Образ русского летописца» (по летописям и по монологу Пимена из пушкинского «Бориса Годунова»). Всеволода по-настоящему увлекает это «действительно живое лицо из далекого прошлого России», его удивительно скромный и одновременно величественный подвиг. Оставить потомкам подлинный документ эпохи — не только описание фактов, событий, но и сплав собственных мыслей и чувств — не благороднейшая ли это задача? Образ Пимена был близок Всеволоду еще и потому, что сам он уже тогда считал всякую точную запись событий — пусть хотя бы в дневнике — крайне важным и нужным делом.

Почему юноша, все помыслы которого были всецело заняты войной, помнил об учении? В дневнике сохранилась запись, относящаяся к 1916 году и проливающая свет на этот вопрос: «…Я учусь для себя, это я осознал, то есть не для себя, а для своей жизни, так как без учения очень трудно будет в жизни». Предшествуют этому обобщению суждения о пользе различных наук. Любопытно, что для себя будущий писатель выделяет психологию: «Это замечательный предмет. Благодаря знанию психологии можно разобраться в других людях…» Всеволод сетует на то, что все науки в гимназии преподаются «чересчур сухо, неинтересно, формально», и уж если учиться чему, то серьезно, а не для аттестата. Главный недостаток гимназического учения — необходимость в «такой ненужной форме» заучивать целые страницы из учебников…

Несколько забегая вперед, скажем, что в свои семнадцать лет Всеволод Вишневский прошел войну — был ранен, контужен, получил три георгиевские награды (без «Георгия», как мечтал в дневнике, собираясь бежать на фронт, не вернулся!). Он приобрел огромный жизненный опыт. Но при этом обстоятельства (часть переведена в резерв, ранение, контузия и т. п.) складывались так, что Вишневский периодически приезжал в Петроград, наверстывал все, что упущено по учебной программе, и переходил из класса в класс. И гимназию окончил вместе с однокашниками. В аттестате зрелости, полученном 3 февраля 1918 года, его познания были оценены следующим образом: русский язык и словесность, законоведение, география — «отлично», история, немецкий и французский язык — «хорошо». Характерно примечание в этом документе: «Отметку по закону божьему, согласно прошения гр. В. В. Вишневского, педагогическим советом поставлено не обозначать».

Прекрасная память, сознательный подход к занятиям в гимназии, преуспевание в любимых предметах — все вместе позволило Всеволоду Вишневскому получить образование поистине уникальным образом — «без отрыва» от солдатской службы, в условиях жестокой войны.

В весенний майский день 1915 года, досрочно сдав экзамены за 5-й класс, Всеволод прибыл в Червоный Бор, Откуда уже рукой подать до Ломжи, до позиций 4-го батальона. Едва сдерживая возбуждение, взбежал на гребень холма: вот наконец окопы. Встретили его тепло, особенно те, с кем уже довелось быть в бою. Курносый глазастый подросток с георгиевской медалью на груди, из-за голенища торчит солдатская ложка, он чувствовал себя чуть ли не ветераном и снисходительно посматривал на еще не нюхавших пороху новичков. Ему не терпелось быстрее войти в обстановку, он без устали расспрашивал Емельяна Козлова и Семена Кабанова о немцах, о том, как они себя ведут, что слышно о наступлении.

— А немцы — вот они, рядом, — кивнул Кабанов на лес, напоминавший собой свалку обгоревших и покалеченных столбов. — Вечером заступим на первую линию — там и разглядишь…

И в самом деле, бывалый солдат оказался прав: подобно тому как в роте велся точный и справедливый учет очередности, кому в секрет на ночь, кому за супом и почтой, так и применительно к самой роте выдерживался свой график: когда на передовую, а когда на передышку, во второй эшелон.

Смена происходила в темноте. Между окопами противных сторон всего сорок-пятьдесят шагов. Вспыхивали ракеты. Все держались настороженно, тихо. Всеволод надеялся высмотреть немцев, но разве это возможно в лесу, где в хаотическом беспорядке переплелись поваленные и расщепленные снарядами деревья, рогатки и проволока? Иногда ракеты взлетали над самой головой, и в их мертвенном свете можно было до мельчайших деталей различить изуродованные силуэты деревьев. Обуглившиеся пни и стволы успели обрасти белым мхом, словно поседели.

Жестокий смерч войны обрушился на природу, и теперь вместо зелени, возвещающей о весеннем — пробуждении жизни, — мрачное кладбище деревьев.

Много лет пройдет, но Вишневскому не забудется этот мертвый лес, подобный зловещему лесу из Дантова «Ада». Не только не забудется, но станет для него символом войны, разрушения, уничтожения всего сущего на земле.

Картины мертвого леса писатель воспроизведет много позже в эпопее «Война»: «Мертвый лес покинули птицы и насекомые… Только шелестящие рои комаров не покидают лес. Они грызут, сосут и терзают солдат… Закутанные во что попало от сырости и комаров, солдаты ютятся на островке гнилой земли… Они ползут по доскам, держась за жерди и полусгнившие пни, чтобы не провалиться в трясину.

Иногда бугры, взрываясь, выбрасывают на поверхность полуистлевшие скелеты погибших здесь солдат прошлых войн…»

Всеволод числился теперь в составе группы пеших разведчиков батальона и всегда вызывался в ночной поиск. Во время затишья бывали артиллерийские дуэли, и с ними связывались неприятные ощущения: прижимайся к земле, старайся слиться с нею, моли бога, чтобы пронесло. Разведка же получала конкретные, хотя и опасные, задачи. Скажем, обнаружить и обезвредить немецкий секрет — крохотный, умело замаскированный окоп, выдвинутый вперед и окруженный редким проволочным заграждением.

Иногда подползали к окопам противника так близко, что слышны были даже кашель, приглушенная речь. А что, если попытаться поговорить с немцами, заодно и разведать, как и что там у них?

Эта мысль не давала покоя Всеволоду, но командир разведчиков, подпоручик Гапонов, был категорически против. На заре, в один из последних дней мая, когда офицеры ушли в блиндаж, Всеволод решился сделать это самовольно. После предупреждения немцам: «Nicht schissen!»[3][3], он вылез из окопа и, преодолевая робость, стал пробираться через сожженный лес. Подошел к самому брустверу: оттуда показались круглые шапочки с красными околышами, удивленные лица. Отдал честь, немцы ответили. Всеволод заговорил по-немецки, как умел, и осторожно косил взглядом вправо, вниз, где, как подозревали разведчики, находилась минная галерея. Но ничего не смог рассмотреть. Да и объяснение происходило с трудом: немцы говорили быстро и на малопонятном ему, как потом выяснилось, баварском диалекте. Возвращался к своим Всеволод медленно, время от времени оборачивался и говорил: «Nicht schissen!» Немцы вторили ему: «Nicht schissen!» И все же сердце билось так сильно, что вот-вот выскочит из груди, до тех пор, пока не ввалился в свой окон. Но страх не помешал ему совершить еще один переход, принести немцам угощение — хлеб и сахар, которые ему набросали в шапку егеря. Баварцы были весьма довольны, добродушно посмеивались и не остались в долгу, а, в свою очередь, презентовали необычному гостю пачку сигарет и флягу с вином.

«Дружественный визит», к счастью, не окончился трагически. А вполне мог бы: заметив оживление в окопах противника, соседи-пулеметчики слева открыли огонь…

Больше Всеволод к немцам не ходил. Но этот эпизод, хотя побудительными мотивами, как он себя убеждал, были «тактические разведывательные цели», на самом деле значил и для него, и не только для него гораздо больше. В солдатской среде все чаще и чаще задумывались о том, что немцы такие же люди, как и они, русские солдаты, — крестьяне, рабочие. И это общение с немцами, пусть кратковременное и не очень внятное, оставило в душе юноши глубокий, непонятный, не осознанный тогда им самим след.

Летом 1915 года взамен Гапонова (вражеская пуля угодила ему в горло, и он сразу же скончался) у разведчиков появился новый командир. С первой же встречи между прапорщиком Ниротморцевым и разведчиком Вишневским возникла взаимная неприязнь. Первый — новичок на фронте, видимо, никак не мог простить юноше его «обстрелянность», отличное, не по возрасту знание службы, второй же, чувствуя враждебное к себе отношение, как мог старался платить той же монетой. Однако силы были неравны, и Ниротморцев ужесточил требования к Всеволоду. Тому бы присмиреть, а он — нет. Однажды допустил и вовсе ребячью выходку — искупался в речке вопреки воле командира. Прапорщик остервенел: за ослушание приказал Вишневскому встать под ружье… на бруствере окопа.

Немцы не стреляли. Так иной раз случалось и раньше: видимо, они догадывались, сколь жестоким может быть дисциплинарное наказание. Всеволод уцелел, но пережитые им ужасные минуты, когда всем своим естеством он ощутил близость, возможность верной смерти, запомнились навсегда. Пройдут годы, и на сценах советских и зарубежных театров с триумфом будет поставлен спектакль по пьесе Всеволода Вишневского «Первая Конная». Зрители, наверное, не подозревали, что эпизод «Нихт шиссен!» написан автором и на основе пережитого им самим.

Обстановка на Юго-Западном фронте ухудшилась, и началась переброска войск на участки, испытывающие потребность в резервах: егеря совершили трехдневный переход по направлению к Белостоку. Здесь погрузились в вагоны и двинулись на Брест-Литовск, на Холм. Им предстояло сменить истрепанный в непрерывных боях с наседающим противником 3-й Кавказский корпус.

Снова марш, десятки верст по избитой дороге и бездорожью, когда плотная туча пыли все окрашивает в серый цвет: усы, бороды, брови, виски, затылки. Ощущение пыли даже не раздражает, она проникла всюду. Лица изменились до неузнаваемости, только зубы да белки глаз блестят.

Наконец долгожданная стоянка. Рота занимается то строем, то элементарной тактикой, то стрельбой. У разведчиков же учеба поинтереснее да и жизнь посвободнее: лежа в дозревающих хлебах, они болтали, курили в ожидании предполагаемого «противника». Простояли здесь несколько суток, и затем гвардия двинулась на позиции. Без грусти прощался Всеволод с лесом, полями и пашнями — с молодым пренебрежением к опасностям рвался в бой.

Однако общая ситуация складывалась так, что войскам Юго-Западного фронта пришлось вновь отступить, дабы не подвергать себя опасности флангового удара противника. В дневнике Вишневского запись: «16-го во время отхода на Реповец — Павлово оставался для отстреливания».

Спустя полгода после возвращения в Петроград Всеволод напишет свой первый рассказ, который так и назовет — «Отступление». Собственно говоря, никакой это не рассказ, а заметки типа «что вижу, то и пишу». Но именно своей документальностью, свидетельствующей о том, что и как видел автор, они и представляют для нас интерес.

«В пустынных окопах не было ни одного солдата, и только разведчики, прикрывавшие отступление, недвижно лежали в кустах на опушке леса. Немцы изредка постреливали, и пули с жалобным звуком впивались в деревья, заставляя листья осыпаться… Догорающий костер в лесу, объятые пламенем избы, суровые беженцы-крестьяне, идущие молча, угрюмо смотря в землю… Маленький мальчик, удивленно уставившийся на дым…»

Детали, штрихи выявляют цепкость взгляда пишущего. Заканчиваются же заметки (не выдержала-таки воинственная душа автора!) описанием ответной неожиданной атаки: «Наши кололи беспощадно, немцы отступили… Уставшие солдаты спали, и только разведчики, неутомимые герои, подбирали раненых и убитых…»

Так было на бумаге. А в жизни продолжалось передвижение русских войск, походившее если не на отступление, то на топтание на месте. Однако именно тогда, 27 июля 1915 года, и случилось событие, которое помогло Всеволоду утолить жажду подвига, не дававшую ему покоя. Впоследствии Вишневский постарается с наибольшей тщательностью описать разведку, за которую он был награжден Георгиевским крестом 4-й степени.

Вместе с Журавлевым, смекалистым и крепким парнем, Вишневский получил задание провести разведку в лесу. Углубившись в чащу, набрели на просеку. Прошли какое-то время ею, и тут Журавлев заметил немцев. Конский топот быстро приближался, разведчики отскочили в сторону, встали у деревьев. «Почему не спрятались? — описывая этот случай, недоумевает и сам Вишневский. — Черт его знает! Стали — стоим и ждем. Немцы, не замечая нас, подъехали вплотную. В первый раз за всю войну я столкнулся лицом к лицу с реальным врагом (ломжинские братания тут, конечно, в счет не идут). Вот они! Впереди — офицер на здоровенном коне. За офицером в касках два солдата. Увидев нас, они растерялись от неожиданности и остановились. Журавлев взял наизготовку. Немцы-солдаты возились с притороченными к седлам винтовками, офицер вытащил из кобуры револьвер. Мы стояли перед германским кирасирским разъездом. Хорошая встреча! Все длилось несколько секунд. Я первый направил на офицера свой карабин и увидел его испуг, мольбу. Офицер что-то сказал. Я не разобрал его слов…

Если бы растерявшиеся кирасиры первыми нас взяли на мушку, то были бы мы изрублены, расстреляны или взяты в плен. Но три здоровяка на конях упустили момент. Может, от самостоятельного удара их удерживала дисциплина? Не знаю. Я целился в офицера, Журавлев — в ближнего кирасира, и вдруг мы завопили „ура!“. Это был непроизвольно вырвавшийся бодрый клич атаки. Грянули два наших выстрела. Кирасирский разъезд перестал существовать. Я видел тяжелое тело, летевшее в кусты, топот, мелькание… Двое убиты или ранены. Лошади без седоков летели к немецкой заставе. Одного кирасира мы взяли в плен и немедленно доставили в окопы…»

Осмысление психологического состояния пришло много позже, но острота столкновения и понимание неизбежности поединка, в котором «ты — его» либо «он — тебя» и где все зависит от самообладания, решительности и быстроты действий, наверняка уже тогда были глубоко пережиты и выстраданы юным солдатом.

В своих дневниках и литературных набросках Всеволод дает не только подробное описание событий, различных ситуаций, складывающихся в боевой обстановке, но и пытается раскрыть психологическую подоплеку, побуждения и интересы, которые обусловливают и объясняют поступки людей.

Может быть, уже тогда у Всеволода появлялись мысли о своем призвании. Во всяком случае, соседство в блокнотах того времени карандашных зарисовок егерей, кирасиров, лесных опушек, полян и записей, пусть и наивно-угловатых, о том, что долг художественной литературы «доставлять людям радость», а писатель «обязан уметь выражать душу, ее переживания точно, убедительно», — символично.

Гвардию вновь перебросили на другой участок — через Барановичи, Минск, Полоцк под Вильно. Для наступления здесь сосредоточена сильная армейская группа, и, хотя старший разведчик 14-й роты Всеволод Вишневский этого не знал, настроение у него было приподнятое. Но неприятель снова опередил, разрушил замысел русского командования, захватив крепость Ковно и начав обход с фланга. Снова встречные бои с немецкими частями. И снова отступление по сильно пересеченной местности — леса, возвышенности, болота.

Однажды Всеволод, будучи в разведке, облюбовал себе для наблюдения высокое дерево: позиция немцев оттуда видна как на ладони. Доложил ротному командиру, где, сколько вражеских солдат. Тут бы их и «накрыть» артиллерией, но оказалось, что снарядов нет. Да и патронов не хватало. А немцы, словно догадавшись, пошли в атаку. Продвигались они не спеша, методично вскидывая винтовки, целясь как в тире. Это было похоже на расстрел с дистанции 20–25 метров… Пули свистели. Один раненый истошно закричал, моля о помощи: «Братцы, возьмите… Братцы, не бросайте…» Надвигалась ночь, темнота и лес стали спасением егерей.

Вскоре положение на фронте стабилизировалось. Полк был определен в резерв, и Вишневский получил разрешение командования возвратиться в Петроград, чтобы продолжить учебу в гимназии.

3

К рождеству, как и в прошлый раз, Воля послал для своих разведчиков подарки. Они были получены, и в ответ отправлены письма с благодарностью, причем одно из них, от младшего унтер-офицера Снегирева, даже в стихах. А Емельян Козлов, обуреваемый дружескими чувствами, писал: «Сегодня во сне вижу, ты подбегаешь ко мне и говоришь: „Вставай, я рассмотрел местонахождение неприятельского секрета, идем в обход…“ Козлов сообщает и об отношении к Всеволоду других: „Все горячо желают тебе счастья и взаимно любят тебя. Мне прямо надоело слышать вопросы: „Скоро ли приедет Вишневский, а? Может быть, ты знаешь?..““»

Семен Кабанов также написал несколько слов: на правах старшего он советует Всеволоду не торопиться, по крайней мере до теплых дней.

Дни гимназические протекали спокойно и были удручающе похожи друг на друга. Всеволод все чаще и чаще начинал задумываться о том, как поразительно непросто устроен мир и почему он устроен именно так. На фронте постоянно находишься между жизнью и смертью, поглощен сиюминутными практическими делами и задачами — остановиться, оглядеться вокруг не позволяет обстановка. Дома же, уединясь в своей комнате или часами вышагивая по улицам города — одно из его любимых занятий бродить просто так, — Всеволод настойчиво искал ответ на тревожащие его вопросы. «Я стал видеть жизнь, — вспоминал он впоследствии, выступая на расширенном заседании ЛОКАФа[4] 13 июня 1932 года, — не через латынь, Цицерона, не через дисциплину, школу и условия семьи, а через большое представление о жизни, которая развертывалась в самых серьезных видах и в глубоких формах во время войны».

Он много читает, думает о прочитанном, продолжает вести дневник. Вот характерная для настроения юноши запись, сделанная зимой 1916 года: «На войне я часто сталкивался с лицом смерти. Думаешь все-таки о ней, ждешь ее: вот-вот… Глядя на убитых, как-то думаешь о смерти и о жизни. Сейчас шел рядом, боялся, не боялся, стремился, как и все, вперед и… сразу убит. Жил — и нет его. Задавал себе вопрос, что будет после смерти, и думаю, что ничего. Другие говорят: тело умерло, а душа жива. Что такое душа? Это опять я не могу объяснить, но думаю, что души нет, есть сознание, чувство, рассудок, понятия, и раз человек мертв, прекращаются в мозгу понятая и чувства, следовательно, прекращается и существование души…»

Отсюда, от таких мыслей только один шаг к главному вопросу, который во всей своей пронзительной остроте вечен для юности: зачем живет человек? Пока что Всеволод представляет себе это довольно абстрактно — жизнь для борьбы, для того, чтобы сделать ее лучше.

Видимо, тогда же (начало 1916 года) был написан рассказ «Разведчики» («Две смерти») — отзвук внутренних переживаний Вишневского.

Их было двое. Один — мальчик лет пятнадцати, невысокий, с черными быстрыми глазами. Короткая шинель как-то нескладно сидела на нем. Другой — молодой солдат с чуть пробивающимися усиками… Очень похоже на Вишневского и Козлова. Да автор поначалу и не скрывает «натуры»: в черновике идет — «доброволец» и «Емеля» (затем, правда, меняет имена — на Владимира и Сергея). Не новички в боях, не раз заглядывали косой прямо в глаза, теряли верных товарищей. И сейчас разведчики в опасном поиске — идут по болоту. Владимир вслух мучается своими сомнениями:

«— Я не понимаю всего! К чему я родился, к чему я умру, к чему я здесь нахожусь, к чему я обязан — убивать людей, ровно ничего мне не сделавших… Это же абсурд… Все это так противоречит здравому смыслу. Можно с ума сойти!

— И сойдешь обязательно, если будешь думать над этим, — отвечает Сергей. — Все эти вопросы я давным-давно сдал в свой жизненный архив, стараясь как можно реже в него заглядывать…»

Так, «в лоб», прямолинейно сталкивает Вишневский две философии, две жизненные позиции. Финалом рассказа он их как бы уравнивает, сближает самой гибелью обоих героев повествования. Но если Сергей был убит шальной пулей, то Владимир, вытащив из кармана погибшего друга документы и записную книжку, вместо того чтобы возвратиться к своим, в тыл, рванулся вперед: «Сердце бурно билось: „Что делаешь? Что делаешь?..“ Владимир бежал все быстрее. Немцы стреляли по нему в упор.

Весь мир заплясал вдруг под ногами. Темное небо надвинулось на него, потом исчезло. Он почувствовал, что летит. Понял остатком угасающего сознания, что неизбежное свершилось…

Тревожно взлетали ракеты, слышались еще выстрелы, потом все смолкло».

И многословие, и разжижение мысли в словах, и явное стремление к красивостям — здесь было все, что обычно присуще начинающему автору. Тем не менее пробивается наружу идея жалобно-пацифистского толка. Бессмысленность гибели Владимира — своего рода вызов бессмысленности самой войны.

Начиналась весна 1916 года. Стояла чудесная солнечная погода. И в один удивительный и прекрасный миг новые, необъяснимые чувства охватывают взрослеющего человека. Всеволод вдруг с удивлением замечает, что взгляд задерживается на стройных девушках, что его волнуют блеск девичьих глаз, звонкие их голоса.

Шура… С ней познакомил на вечеринке Петя Казаков, гимназический товарищ. Всеволод провожал ее до самого дома, смущался и, несмотря на Шурины настойчивые просьбы и уговоры, наотрез отказался что-либо рассказывать о войне.

А ведь как хотелось ему поделиться всем наболевшим! Но Всеволод с детства был сдержанным. Наверное, потому, что попытки приоткрыть свою душу взрослым, и прежде всего родителям, наталкивались на их всепоглощающую занятость. Вот и в этот раз: после сбивчивого и беспорядочного, как всегда при первой встрече, разговора Виталий Петрович надолго уехал в Черниговскую губернию — выполнять трудоемкий, но и выгодный заказ. К тому же бабушка как-то вскользь упомянула о том, что он собирается жениться… У матери, в госпитале, — работы невпроворот. Да о многом с нею как-то и не с руки говорить.

Еще несколько раз они виделись с Шурой, а на прощание, когда 6-й класс был окончен и он в полной парадной форме, сияя белизной нашивок 1-й гвардейской дивизии, Георгиевским крестом и медалью, отправлялся в Красное Село, в запасной батальон, — она, неловко обняв его, даже поцеловала, вернее, прижалась своими поразительно горячими губами к щеке Всеволода…

Прошло несколько недель, и он получил письмо, в котором крупным полудетским почерком трогательно и наивно Шура описывала «милому Воле» загородную прогулку, справлялась о его «тяжелых обязанностях и самочувствии». А он, обрадовавшись этому листику бумаги, все-таки продолжал носить в ранце давно уже написанное — оно так и не будет отправлено! — свое первое в жизни признание: «…Я пришел к выводу: чем больше я думаю о тебе, тем сильнее люблю. Да, я люблю, но не бездумно и не страстно, а просто люблю. Мое чувство к тебе чисто. Мне раньше чего-то не хватало — близкого человека, любящего друга, с которым я мог бы делиться своими мыслями… Твоей дружбы, любви я очень хочу…» Может быть, начавшиеся вскоре жестокие бои тому были причиной, может, что иное, только в конце 1918 года, став старше и, как ему казалось, опытнее, он размашисто начертал на своем неотправленном письме: «Лирическая чепуха!» А еще через десяток лет, и в самом деле умудренный жизнью, познавший настоящую любовь и горе утраты, Всеволод с грустью добавил: «Как давно это было…»

Гвардия готовилась к наступлению. С нетерпением ждали приказа. Уже близок был июльский день, когда 14-я рота пойдет в смертельную для себя атаку на Стоходе. 10 июля 1916 года Всеволод писал домой: «…Я жив, здоров, слава Богу! Что дальше будет, не знаю. Не мог долго вам писать. Карты (географические. — В. X.) не получил. Пишите чаще и шлите газеты».

А 15 июля гвардейцы бросились в атаку. Всеволод и Емельян Козлов — в первой цепи. Не каждому было суждено преодолеть пятьсот метров, отделявших их от окопов противника. Но поднималась вторая, третья цепи. У проволочных заграждений многие замертво валились на проволоку, образуя мост из трупов. «Когда я начал работать ножницами, — писал позже Козлов, — то вспомнил о Всеволоде, у которого на карабине ножниц не было. Осмотрелся и увидел его на самом левом фланге пробирающимся вместе с другими через отверстие в проволочном заграждении, развороченном в этом месте нашей артиллерией…

Сломив сопротивление передней линии врага, все устремились в глубь вражеского расположения. Мы увидели, как до пятидесяти бросивших оружие немецких солдат один за другим убегали по прорытому ходу сообщения в свой тыл, не желая попасть в плен. Всеволод, я и еще два егеря соскочили в окоп и преградили путь к отступлению. На немецком языке Всеволод приказал им вернуться и сдаться в плен. Видя, что нас мало, немцы стали вооружаться винтовками убитых, валявшимися в окопе. Наша стрельба была, по-видимому, замечена немецким наблюдательным пунктом, и на нас полетели снаряды. Осколком одного из них я был ранен в голову и потерял сознание…»

Сохранилось и свидетельство самого Вишневского об этой атаке — подробные записи им были сделаны во время пребывания в киевском госпитале. Из сопоставления этих документов явствует, что, несмотря на основательную артиллерийскую подготовку, огневые точки противника подавить не удалось и пулеметный огонь косил наступающих беспощадно. К тому же захваченные немецкие окопы тут же подверглись жестокому артиллерийскому удару — егеря вряд ли сумели бы удержать их, если бы противник перешел в контратаку.

По приказу батальонного командира Всеволод должен был конвоировать в штаб полка взятого в плен немецкого офицера. «Я быстро выскочил из окопа, — вспоминает Вишневский, — но офицер в страхе остался там. „За мной!“ — приказываю я, но офицер не откликается. Что-то черное взметнулось перед моими глазами, зазвенело в ушах, стало тяжело дышать. Застрочил немецкий пулемет, заметили мою фигуру над окопом. Я спрыгнул в окоп за офицером, а он лежит убитый… Снаряды с визгом рвались у самого бруствера… Я бросился бегом на передовую. Вдруг что-то оглушительно ухнуло, и четыре столба черного дыма и песка высоко поднялись надо мной. Я упал и потерял сознание…»

Наступила ночь. Бой утих. Спасательная команда обходит позиции, присматривается к разбросанным, полузасыпанным землею человеческим телам. Словно во сне, слышит Всеволод чей-то голос: «Чуешь, так это же наш хлопчик маленький, у, жалко, и его убили, собаки!» И ответ басом: «Не служи, батька, панихиды, вин еще жив. Бери его, понесем в резерв».

В госпиталь ему передали из полка письмо от матери, и он волей-неволей оказался в кругу невеселых, не впервые возникающих раздумий о доме, о взаимоотношениях родителей. После привычных сообщений о высылке ему газет, а также о том, что «Борис пока не попал на войну, может быть, еще попадет», мать обращается к нему за советом: «Волечка, пиши, как мне быть с разводом?.. Папа должен быть к 1-му из Крыма. Я тебе писала, что он хочет жениться на Нине; как твое мнение? Напиши категорически: ведь развод тянется месяцев 8–9… Тяжко мне из-за вас, детей…»

Для матери Всеволод — давно уже взрослый, к тому же и единственный советчик. Что он может ей написать, да еще категорически?

…Первые воспоминания детства связаны у Воли с чудесным катанием на лодке по Ладожскому озеру. На берегу стоял сказочный домик, где они остановились. По утрам с отцом ходили за грибами, а когда возвращались домой, мать накрывала на стол, и Воля, как взрослый, съедал яичницу, выживал большую кружку парного молока. Затем увязывался за отцом, провожал его к близлежащей усадьбе, где тот проводил землеустроительные работы. Отец был оживлен, рассказывал удивительные истории. Само собой, Всеволод их давно позабыл, осталось лишь ощущение, что слушать было очень приятно.

Конечно, Воля не мог знать тогда, что во время частых разлук с семьей письма отца к Анне Александровне буквально проникнуты заботой о нем. «У меня все мысли около Волечки. Мне очень жаль, что он так долго нездоров. Не раздражайся на его капризы и не кричи на него, ведь он маленький, пожалей его…

Посылаю тебе карточку Волечки, не осуди. Я рад и такой и каждый день смотрю на нее. Напиши мне про Волечку подробнее. Я все о нем думаю» (24 июля 1902 года).

Становясь старше, Воля начинал замечать, что родители иногда разговаривают друг с другом зло и сердито. А в тот год, когда он должен был пойти в гимназию, мать взяла с собой Бориса и Георгия (Жоржика, ему исполнилось четыре года) и ушла из дому, сняв квартиру. Почему произошел разрыв? Кто виноват в том, что Воля мог видеться с матерью изредка да и то лишь украдкой? Тогда он еще далек был от знания одной простой истины: никому не дано постигнуть причину разрыва близких людей во всей глубине и достоверности. Тем более что далеко не всегда обстоятельства, разрушившие мир любви, добра, теплоты и взаимного уважения, ясны и им самим.

Со стороны же Виталий Петрович Вишневский и Анна Александровна (урожденная Головачевская) смотрелись довольно-таки подходящей парой. Познакомились они как-то вечером на Невском проспекте. Анна со своей подругой Лелей возвращались из Мариинского театра. Вдруг к ним подошел студент Горного института и бойко заговорил. Его спутник, напротив, был молчалив, но затем и он стал раскованнее и даже пригласил Анну на вечер танцев во Дворянское собрание. После события развивались обычным, не ими проторенным путем: свидания, встречи, а когда после нескольких месяцев разлуки Виталий встретил ее на Лахтинской улице — неожиданно обнял и поцеловал.

Скромный, непьющий молодой человек (тогда ему шел 22-й год) и уже прилично зарабатывающий — около 250 рублей в месяц, — чем не достойная партия для девушки из обедневшей дворянской семьи, занимающейся частной практикой — преподаванием немецкого языка?

Вскоре после свадьбы Виталий уехал по землеустроительным делам в Гродненскую губернию близ Белостока и настоял, чтобы туда приехала и Аня. Относился к ней трогательно и нежно, а когда она возвратилась в Петроград, писал почти каждый день.

В ненастный, дождливый декабрьский день Виталий свез жену в больницу Видемана на Васильевском острове, и там в 6 часов вечера она родила ему сына. Надо же было так случиться, что спустя несколько дней Аня заболела крупозной пневмонией. Виталий поднял на ноги врачей, устроил консилиум, по два раза в день приезжал в больницу. Дела пошли на поправку, но вдруг новая напасть — тромбофлебит, — и снова три недели постельного режима. Новорожденный кричал, плакал, отказался от груди, пришлось перейти на искусственное питание. Правда, быстро привык к новой пище и развивался нормально.

Вскоре отец забрал их домой, и в конце января священник Андрей Нумеров с дьяконом Яковом Бардиным совершили таинство крещения, сделав соответствующую запись в метрическую книгу петербургского Андреевского собора о том, что у дворянина Виталия Петровича Вишневского и жены его Анны Александровны 8 декабря 1900-го (21 декабря по новому стилю) родился сын, которого нарекли Всеволодом.

Дворянство Виталия Петровича, по правде сказать, было эфемерным (его дед, Петр Платонович, будто бы владел имением на Полтавщине). Но вспоминал о своей сословной принадлежности Вишневский изредка. Когда, например, ему захотелось определить Всеволода непременно в 1-ю Санкт-Петербургскую гимназию, для чего понадобилось вытребовать специально из Полтавской губернии дворянскую грамоту и родословную.

Семейные же предания сохранили легенду о том, что предки происходили из запорожских казаков Полтавского куреня и фамилия их была Вишневенко. После воссоединения Украины с Россией за храбрость и ратные подвиги одному из Вишневенко было пожаловано дворянское звание. Позже фамилия, как тогда было принято, переменилась на польский лад: отец Виталия, Петр Петрович, стал Вишневским. Будучи народным учителем, он отличался свободомыслием и по этой причине вынужден был часто менять службу — кочевал по Украине, России. В конце концов осел в Николаеве, где однажды за не совсем лестные высказывания в адрес религии был жестоко избит жандармами и вскоре умер.

Окончив четыре класса гимназии, пятнадцатилетний Виталий поступил казеннокоштным в Псковское землемерное училище. Закончив его в 1898 году, получил звание частного землемера. Можно сказать, что он учился всю жизнь. По первой своей специальности Виталий Петрович продолжил образование в Межевом институте в Москве. Позже, в 1902 году, он вдруг поступает в Институт Братьев Милосердия, где слушает двухлетний курс анатомии, физиологии, фармакологии, гигиены — все необходимое для того, чтобы лечить детей. Был он впоследствии и вольным слушателем Лесного института, Петроградского университета. А во время первой мировой войны, уже достаточно глубоко изучив совсем новое для себя, да и вообще новое дело — фотограмметрию, был послан в 7-ю армию генерала Радко-Дмитриева для обучения летчиков фотосъемке с воздуха.

И еще одно удержавшееся в памяти Всеволода воспоминание детства: как-то во время пребывания в деревне, куда они приехали, повидаться с отцом, вспыхнул пожар. Отец бросался в горящие избы, выносил оттуда детей, спасал имущество. В смелости ему не откажешь. Разносторонне одаренный, увлекающийся, Виталий Петрович был и деловым человеком. Он способен день и ночь работать, но при этом всегда помнил о заработке. И если его, наверное, нельзя было назвать скупым, то ценить заработанную копейку он умел. Во всяком случае, не исключено, что первые трещинки в семейной жизни возникли именно на этой почве. Анна Александровна как-то жаловалась Всеволоду: «Отец попрекал меня за то, что у меня своих денег нет…» И еще — Виталий Петрович был ужасно ревнив, «его дурацкая ревность меня и смешила и расстраивала», — писала мать сыну.

Как бы там ни было, а жизнь семьи не сложилась, И, получив среднее медицинское образование, Анна Александровна ушла с младшими детьми. Всеволоду было грустно и одиноко в просторной квартире, он скучал ПО матери, по братьям. Хорошо, что вместе с сыном и внуком жила бабушка, Лидия Васильевна…

Правда, в последнем своем письме (его тоже передали Всеволоду в госпиталь) бабушка сообщает о своем намерении переехать на постоянное место жительства в Вышний Волочек, к младшему сыну — Василию Петровичу. «Дай бог, чтобы вам без меня лучше жилось, но я уже не вернусь», — пишет Лидия Васильевна о своих планах. И в который раз наказывает внуку: «Будь здоров, дорогой Воля, береги себя и помни, что лучше здоровья ничего нет…»

Бедная бабушка! Если бы знала она, сколь бесполезны ее советы: чего-чего, а здоровье свое любимый внук не бережет и не будет беречь никогда на протяжения всей жизни.

А по совести сказать, только бабушка, добрая душа, всерьез отговаривала Всеволода от побега на фронт. Ей и посылал Воля небольшие солдатские деньги и наградные — за крест. Бабушка их хранила — на счастье и… на обувь, ведь он если уцелеет, то возвратится домой, по ее определению, «ободранцем»…

Так что же ответить матери? Разве можно восстановить то, что делало их с отцом родными, но ими самими же разбитое вдребезги? И разве он, Всеволод, судья родителям?..

После ранения и контузии он вновь возвратился в полк, участвовал в новых, страшных, до сумасшествия непонятных боях у Свинюх, когда 3 и 7 сентября гвардии атаковала укрепленные позиции противника вообще бек артиллерийской подготовки. Под ураганным орудийным и пулеметным огнем егеря несколько раз выскакивали из окопов и с криком «ура!» бросались на проволоку. Падали убитые и раненые, утопая в жидкой осенней грязи…

Более жестокой, более бессмысленной бойни он не видел ни до, ни после боев у Свинюх. И когда по настоянию полкового врача — последствия контузии могли быть очень серьезными, если сразу не лечиться, — Всеволод возвратился в Петроград, на сердце у него было муторно.

4

Нужно было вновь привыкать к мирной жизни, подчиняться правилам и требованиям гимназии. Теперь, когда он многое познал в беседах с солдатами, когда родилось новое, прежде не изведанное, до боли острое чувство бессмысленности войны, ее несправедливости, это чувство вызывало какое-то не осознанное еще стремление к переменам. Он еще не до конца утратил иллюзии относительно благополучного исхода войны и, получив в столице доступ к газетам, журналам, пытается сопоставить экономический потенциал противоборствующих в ней сторон. Делает это Всеволод в статье за подписью «Тривэ» (по трем собственным инициалам), которая была написана им в конце 1916 года. Здесь впервые он признается самому себе — статья не предназначалась для печати — в том, что в России «нет единой воли», сокрушается о трудностях перерождения России. Какие силы вызовут и определят это перерождение? Каким оно будет?

Юноша жадно набрасывается на книги по истории общества, философии, знакомится с брошюрами, в которых популярно излагается марксистское учение. О Марксе, Ленине он слышал в окопах, в киевском госпитале, задумывался о том, что говорили крестьяне и рабочие в солдатских шинелях. Да и сами они спрашивали его, «ученого»: что значит такая-то партия, кто такие большевики к меньшевики? К стыду своему, ничего толком ответить Всеволод не мог.

Однако понятие «класс эксплуататоров» он, кажется, впервые осознал, нет, не осознал, а скорее почувствовал в один из жарких июльских дней на железнодорожном разъезде под Киевом. Контуженный, он лежал на полке вагона, а на расстоянии нескольких метров, из окон встречного поезда высовывались загорелые, прямо-таки прокопченные крымским солнцем господа. Увидев изувеченных солдат, они заерзали, притихли…

Ух, как хотелось раскрошить эти стекла, избить этих господ — разжиревших, может быть, и на военных поставках разбогатевших, безразличных к человеческим страданиям! В нем клокотал гнев солдат, обманутых власть имущими.

Доброволец-гимназист — явление, без сомнения, редкое в те годы — по статусу был вольноопределяющимся и по социально-классовым меркам мог тяготеть и к офицерам или, по крайней мере, к ротной «аристократии» — фельдфебелю, писарю, лавочнику. Но Вишневского тянуло во взвод, к разведчикам. Он полон презрения к тыловикам — «аристократам»: к писарю Красицкому с его пышными усами и незаслуженной Георгиевской медалью, дорогими папиросами и перешитыми «по фасону» сапогами; к зажиревшему лавочнику, к фельдфебелю Лапе — грубому и заносчивому…

В гимназии Вишневский стал чужим и непонятным не только для преподавателей, но и для сверстников. Многие не скрывали своего настороженного к нему отношения и явно побаивались солдата-гимназиста. Особое возмущение вызывало то, что Всеволод, не таясь, высказывал мнение по тем или иным вопросам общественной жизни. Вот что, например, прочел словесник в его сочинении, датированном 27 января 1917 года: «В гимназиях и университетах царит дух шпионства, царит система подавления всякой индивидуальности…»

Преподаватель жирными линиями вычеркнул эти строки и, видимо, с ненавистью и удовольствием не написал, а прямо-таки напечатал двойку.

В дни Февральской революции Вишневский бывает на митингах, участвует в демонстрациях, но, пожалуй, делает это больше из любопытства, нежели сознательно. А в дневнике за 25 февраля появляется решение: «Если что будет серьезное, то пойду в свой запасной батальон. У нас (в батальоне) все за рабочих, вместе и будем…»

А напряженная работа мысли продолжается — она неминуемо должна вывести его из хаоса понятий, лозунгов, призывов, которые овладели улицей, городом, страной, миром. В отрывке из романа-эпопеи «Война» (в нем идет речь о том, как юноша-доброволец встречает Ленина) Всеволод Вишневский отобразит поиски молодого человека, которого война раньше времени сделала взрослым. Вот он в толпе стоит у Финляндского вокзала, слушает вождя революции: «Понятия правды и свободы приобретали настоящий, отчетливый, совершенно точный смысл. Прежние неподвижные, застывшие между землей и небесами представления о боге, царе и прочем, неясные, смутные, хранимые в душе мечты о счастье и правде заменились законами бытия, до трепета жизнеутверждающими, повелительными и убеждающими. Казалось, говоривший человек обнимает весь мир своей мыслью. Он устанавливал необычайно точно и ясно причины и связь явлений…»

Самому Вишневскому скорее всего не довелось быть на Финляндском вокзале в день приезда В. И. Ленина, так как ни в обширном архиве, ни в его воспоминаниях — нигде об этом не говорится. Но он внимательно следит за происходящими в стране событиями, его записная книжка показывает характер, направленность интересов юноши в год вызревающей Октябрьской резолюции. Весной, например, в книжке зачастили портретные зарисовки — А. Ф. Керенского, П. Н. Милюкова и других политических деятелей, а также карикатуры на Николая II, городовых, офицеров…

В начале мая 1917 года, окончив 7-й класс, Всеволод немедля уехал в полк. Там оставались друзья, судьбу которых Вишневский не мог не разделить. Обстановка на фронтах была критической, солдат снабжали продовольствием все хуже и хуже, участились случаи дезертирства. Все сильнее ощущалось брожение умов. Рота за время отсутствия Вишневского обновилась почти наполовину, и среди новичков выделялись рабочие. Особенно один, из Царицына, по фамилии Генералов, — человек мастеровой, начитанный и сведущий в политике.

Свобода, мир, земля… В феврале свершилась революция, царь свергнут с престола, вся страна бурлит, и нет такого человека, которого бы не волновало, не будоражило, не вселяло надежду или вызывало ненависть даже простое перечисление этих трех слов — «свобода, мир, земля…». И здесь, на просторной поляне, словно уменьшившейся в размерах оттого, что на митинг собрался весь полк, слова эти повторялись чаще других.

Наспех сколоченную трибуну надолго захватил прибывший из Петрограда оратор:

— Товарищи! От нас с вами зависит судьба свободы, демократии!.. Защита завоеваний революции — вот высший долг каждого гражданина. Теперь мы все равны…

Слушали внимательно, потом загудели. Накопившаяся в окопах усталость, обида, обманутые надежды — все рвалось наружу.

Но представитель Временного правительства не унимался, надрывая охрипший голос:

— Только победоносное наступление совместно с союзниками спасет нашу Родину… Пусть сияет над Россией вечный свет свободы!..

— Нет, ты скажи, когда землю отдадут? — перебил его кто-то из солдат.

— И лес и выгон… — поддержал другой.

— Все решит Учредительное собрание… А ныне главное — разгромить противника…

Однако слова эти захлестнуло разноголосие выкриков, в котором ничего нельзя было разобрать.

Молчал, казалось, лишь он, широкоплечий крепыш с Георгиевским крестом на груди и ефрейторскими нашивками на погонах. Резкие, раскаленные, непримиримые слова, сталкиваясь, хлестали друг друга, и оттого мысли, давно уже не дававшие покоя, еще больше угнетали неразрешимостью:

— Какую Россию защищать?.. Равенство — кого и с кем?.. Для кого свобода?..

— Господа офицеры и солдаты! Не слушайте большевиков…

Наконец комитетчикам удалось кое-как успокоить народ и объявить порядок голосования:

— Кто за наступление — направо, кто против — налево!..

Огромная четырехтысячная толпа дрогнула и на какой-то миг застыла. Люди смотрели друг на друга, а затем почти одновременно двинулись с места. Давка, крики, ругань…

Всеволода вытолкнули вперед — своей нерешительностью он мешал и одним и другим. Вдруг раздался такой привычный голос командира: «Разведчики, ко мне!» Старая дисциплина звала в строй направо. «Туда двинулись уже мои ребята, — много позже вспоминал Вишневский это, до мельчайших подробностей врезавшееся в память событие. — Мысли путались. Думать было некогда. Это был один из мучительнейших и острейших моментов моей жизни. Надо ведь идти налево… А я шагал направо…»

Там оказалось немного людей — полк принял резолюцию в поддержку избирательного списка большевиков.

Митинг закончился, все разошлись. Товарищи Вишневского, разведчики, словно испарились. «Немудрено в такую жару», — невесело улыбнулся он внезапно пришедшему в голову объяснению. А сам был в отчаянии от всего происшедшего.

Решил прогуляться. Вышел на тропинку, ведущую в лес. Но и здесь не укрыться от палящих лучей — сосна, редкие посадки. Снял гимнастерку. Как-то незаметно добрел до знакомой избушки. Присел на скамейку и задумался. Вынул блокнот. Как обычно, хотел сделать записи, но сегодня все смешалось в голове. Начал рассеянно перелистывать: заметки, наброски, схемы расположения позиций, ответы пленных на вопросы… А вот с пометкой «рассказ» — так выделялись записи о наиболее значительных событиях — об атаке полка под Стоходом.

Рисунки — лица солдат, крестьянские хаты, крытые камышом, — здесь, на Волыни, все сплошь такие. Переписанные от руки правила обращения с пулеметом (в последние дни Вишневский вызвался быть добровольным стажером-помощником пулеметчика, шахтера с Украины Пономарева): «Пулемет — могущественное оружие для борьбы с врагом, он выпускает 600 пуль в минуту…»

Всеволод не заметил, как пролетело время. Солнце клонилось к закату. Перевернул еще страницу блокнота — там жирно наведенные карандашом слова: «18-летние солдаты» — заголовок переписанной им из газеты «Правда» заметки. Свежий номер Генералов привез из Петрограда.

— Возьми, — говорит, — здесь статья, аккурат для тебя.

Всеволод прочел заметку: «Сторонникам войны до победного конца, министрам Временного правительства надо отвечать так: „Да, господа. Свободу мы завоевали, но ее урезываете вы — по указке буржуазии. Буржуазия боится демократии. Ей ненавистна одна мысль, что сам народ установит свое право в интересах большинства населения… Она во всех областях жизни хочет ограничить паши права. Ей выгодно, и она кричит о наступлении, о победе, о захвате проливов — нашими солдатскими руками, руками рабочих и крестьян в серых шинелях!.. Не себя, а нас гонит буржуазия на смерть и увечья за свои барыши…“» Заметка заканчивалась сообщением о том, что Временное правительство предполагает лишить избирательных прав молодежь от 18 до 20 лет.

Вишневский поднялся и решительно зашагал к деревне. У хаты разведчиков ему встретился Генералов. Высокий, чуть сутуловатый, волосы с проседью и неизменная трубка набита махоркой пополам с вишневым листом. Посмотрел пристально, по-доброму. Видимо, почувствовал состояние парня. Вместе зашли в хату. Сели. У стола, освещенного керосиновой лампой, летали мошки.

Начался разговор — из тех, когда один из собеседников, что называется, изливает душу. Всеволод, сам удивляясь своей откровенности, говорил обо всем, что передумал за последние месяцы. О судьбах народа и о своей собственной. О смятении, раздвоенности. О храбрости и трусости. О том, как он, Всеволод, понимает «войну до победного конца».

Время от времени Генералов вставляет краткие, но точные и убеждающие фразы — о смысле войны, о настроениях питерских рабочих, о большевиках, о выступлении Ленина на многочисленном митинге рабочих Путиловского завода, в котором он раскрыл империалистическую сущность войны, антинародный характер политики Временного правительства, характеризовал задачи революции.

А затем Генералов протянул вырванные из тетради страницы:

— Вот, Всеволод, пиши: «Мы, разведчики…»

Это была резолюция об отказе от наступления, о неподчинении приказу Керенского.

— Пошлем в «Правду». Подписи я соберу… Вишневский взял карандаш, задумался. Начал писать. Просидели они долго.

И наконец юный разведчик лейб-гвардии Егерского полка принял решение: не только написал, но и подписал заметку в «Правду» — первое, пусть и коллективное, выступление в печати. Это был выбор жизненного пути.

Последняя запись из дневников Всеволода Вишневского периода первой мировой войны была такой: «У Збаража. Большевизация, давление командования. Генералов пишет второе солдатское письмо в „Правду“.

У Виншевца. Заболеваю истощением. 26 августа отъезд в Петроград — через Киев (в резерв полка)».

Пришел 1917 год, как напишет позже в краткой автобиографии Вишневский, «выросший из нашей усталости, гнева, раздумий, обид. Оружие было в наших руках. И люди сделали все, чтобы изменить жизнь. Прилив веры, надежды, взрыв революционного энтузиазма был подавляющий… Люди открывали в себе и других бездны новых черт, качеств. Все бурлило…».

Возвратившись в Питер, Всеволод сразу почувствовал разительные перемены: уже нет того весеннего, ликующего разлива демонстраций, народ стал гораздо суровее, сдержаннее.

Позиции большевиков в Советах крепли с каждым днем. Это ощущалось и в комитете резервного Егерского полка. А 26 сентября, раскрыв свежий номер «Известий», Вишневский прочитал резолюцию Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов: «Мы выражаем свою твердую уверенность в том, что весть о новой власти встретит со стороны всей революционной демократии один ответ — „в отставку“, — . и, опираясь на этот единодушный голос подлинной демократии, Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов создаст истинно революционную власть…»

В клеенчатой записной книжке Всеволода (дата на обложке — 1917) часть текста размыта водой, но сохранившиеся записи позволяют проследить две линии жизни юноши. Одна — солдатская. «Выдали жалованье 10 октября… В полковой канцелярии узнать, сколько стоит сшить одну пару». Рядом чертеж французской гранаты Р-1 образца 1915 года — в разрезе, с описанием, как действовать в бою. Вишневский, хотя и жил дома, почти каждый день бывал в полку, не пропускал ни одного собрания и митинга. Он отлично знал оружие и по просьбе комитетчиков ходил на Путиловский завод инструктировать рабочих, формировавшихся в отряды Красной гвардии. Именно там наиболее ощутимо горячее дыхание грядущего восстания.

И другая грань жизни Всеволода — так сказать, академическая: «Чисто теоретическая единица магнитной массы — кулон». Алгебраические неравенства и французская буржуазная революция. «14 июля — взятие Бастилии — гражданская война…» «Проблема смерти у Толстого…» Всеволод упорно продолжает учебу — уже в последнем, восьмом классе гимназии. На одной из страниц блокнота тема реферата: «Великая французская революция и русская революция». Какие параллели проводил солдат-гимназист?

19 октября он пишет одному из своих однополчан:

«Дорогой друг и товарищ Коля!

…20-го числа все ожидают выступления большевиков на улице. 6-я рота резервного Егерского полка вынесла резолюцию, что готова выступить…

Что у вас? Никого не ранило и не убило? Что такое Украинский комитет и т. д.? Кто начальник команды? Где вы сейчас? Позднякову, Андрееву, Белоусову, Генералову, Запевалову, Кориею и всем остальным товарищам-разведчикам привет и поклон.

Ваш Всев, Вишневский».

Чем ближе 25 октября, тем чаще в записной книжке зарисовки рабочих-красногвардейцев с оружием в руках. А в этот, вошедший в историю человечества день Вишневский на всю страницу рисует крепкую, мускулистую руку, поднимающую над планетой плакат — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Делает он это, сидя на тротуаре Невского проспекта, когда вокруг Зимнего уже сомкнулось кольцо отрядов Красной гвардии, революционных солдат и матросов, а егеря вместе с измайловцами прикрывают тыл левого фланга наступающих.

Днем раньше Егерский полк участвовал в битве за мосты, которые войска Временного правительства пытались развести, чтобы раздробить силы революции; утром — в захвате Варшавского вокзала. Того самого, откуда в декабре 1914 года Всеволод уехал навстречу войне.

А сегодня фронт сам пришел на вокзал, и ехать не надо…

Картины восстания навсегда остались в памяти. Спустя несколько лет он попытается воссоздать их в публицистически страстной статье, где явственны уже черты того Вишневского, которого мы хорошо знаем — с его патетикой, чувством неизбежности потерь в яростном столкновении сил.

Город проснулся. От далеких рабочих окраин по призывным гудкам заводов, тревожным и боевым, идут колонны пролетарских батальонов. Вспыхнула в воздухе песнь, зажгла людей:

«— Прислушайтесь!..

Это — песнь рабочей весны!

Выстрелы раздались, разрешив напряженность ожидания. Смолкла песнь, стало на минуту тихо-тихо. Ужас смерти покрыл все своим голосом. „Борьба началась!“ В слепом, безумном беге смерть искала жертв и оставляла за собой кровавые следы на выпавшем снегу.

Потом затихли залпы. И снова донеслась песнь. Радость борьбы и победы расцвела в душах людей из рабочих колонн.

Октябрь стал весной!

Туман рассеялся, и лучи солнца засверкали в глазах людей, никогда не видевших весны».

(«Красный Балтийский Флот», 12 ноября 1923 г.)

В октябрьские дни 1917 года Всеволод все чаще бывает среди матросов, в Кронштадте. После победы восстания, когда на Питер двинулся конный корпус генерала Краснова, начали формироваться первые отряды революционной армии: балтийские моряки вместе с рабочими и солдатами встали на защиту города. Вишневский записался в один из таких отрядов и участвовал в боях у Пулковских высот. Красногвардейцы подпустили врага довольно близко и ударили по нему из пулеметов, винтовок. Дружный огневой удар заставил конницу отступить: в панике прыгали по болотистой воде красновцы, падали кони и всадники.

Отряд перешел в наступление, дошел до реки Ижоры — в трех верстах от Гатчины. Пришел приказ закрепиться на этом рубеже. И вновь, как в былые дни, спешно роются окопы в набухшей, сырой земле, и вновь ощущение войны, только ощущение какое-то иное, щемяще-тревожное, неизведанное. Противник-то — свой, русский солдат, казак…

Еще сильна вера в возможность переубедить родных по крови людей не воевать, и, как это бывало на самом первом этапе гражданской войны, к расположившимся неподалеку казакам отправились парламентеры-агитаторы. Перед тем как выйти, проверили обмундирование, черные флотские подсумки через грудь, винтовки на плечо. «Мы отбивали старый русский шаг, — напишет впоследствии один из парламентеров, Всеволод Вишневский, — сияя пуговицами, оружием и глазами. На нас смотрели, так сказать, две армии. Мы должны были показать, что и мы воины.

Шли по шоссе, как на параде. На штыке у меня был носовой платок. Мы должны были выяснить настроения казаков… Подошли вплотную. Настороженность и любопытство с обеих сторон».

Казаки сами начали разговор. Что в Питере? Кто такой Ленин? Чего хотят Советы? Весть о земле, о мире, о новых законах Советской власти казакам пришлась по душе, и часа за полтора о многом столковались. Казаки добродушно поругивались, «но в общем были апатичны. Договорились, что драться не будут, — вот главное…».

Апатичность — точное слово найдено Вишневским. Именно нежелание казаков снова проливать кровь решило дело. Они охотно шли на переговоры и на других участках. Прибывшая, например, в Царское Село делегация казаков возвращалась в Гатчину вместе с П. Е. Дыбенко. Здесь, на митинге, он говорил о победе пролетарской революции в Петрограде, о том, что несет она трудовому народу. Начавшийся вечером митинг затянулся до восьми утра.

Решительный отпор красновцам и умелая агитация принесли успех: Керенский бежал из Гатчины, генерал Краснов был арестован. Первый азартный, даже, пожалуй, авантюрный наскок контрреволюции потерпел провал.

После тревожных гатчинских дней Всеволод переступил порог своего дома, радостный и возбужденный. На душе было легко. Ему казалось, что едва только за границей рабочие узнают все о революции в России, как тут же свершат переворот у себя.

Во время выборов в Советы Всеволод не колеблясь опустил свой бюллетень в урну № 5 — за РСДРП (большевиков). И вечером того же дня с гордостью сказал об этом отцу. Виталий Петрович ничего не ответил и попросил зайти к нему. Видимо, он был все же застигнут врасплох услышанным и долго молча мерил шагами свой кабинет. Вдруг резко остановился и, пристально глядя в упор на сына, сказал:

— Мне кажется, тебе с большевиками идти не следует…

— Это почему же?..

Довольно гладко и, показалось Всеволоду, даже как-то заученно Виталий Петрович заговорил о всеобщем равенстве, демократии, добре и благоденствии для всех, которые могут и должны наступить лишь тогда, когда люди сами, без насилия и кровопролития, договорятся об этом. Инженер, он на многое смотрел как узкий специалист, которому представлялось, что сам он своим трудом в равной степени обслуживает как представителей господствующих классов, так и народные массы.

Всеволод отвечал горячо, порой, пожалуй, резко, нисколько не заботясь о самолюбии отца. В доводах юноши ощущались сила и уверенность.

Они проговорили всю ночь. То, что доказывал семнадцатилетний сын, если не убедило, то по меньшей мере вызвало уважение отца. Виталий Петрович открыл ящик письменного стола, вынул револьвер и подарил сыну. «Отец был в хорошем смысле демократом, и в Октябре мы с ним не разошлись — мне не пришлось рвать с ним», — с удовлетворением отметил позже Всеволод.

Октябрьская революция победила, но, чтобы ее защитить, нужно было немедля вооружить и обучить народные массы. 20 января 1918 года народный комиссар по военным делам Н. И. Подвойский обращается к революционным матросам с призывом помочь в формировании частей новой, социалистической армии — «в целях спайки их» выделить из своей среды наиболее зрелых в идейно-политическом отношении товарищей.

Флот с готовностью откликнулся на эту просьбу. А кроме того, сформировал десятки матросских отрядов, бесстрашно сражавшихся на фронтах уже начавшейся гражданской войны. То здесь, то там — по всей стране контрреволюция подняла голову, и потому, записывает в дневнике Вишневский, «совсем пришлось оставить историю в книгах и заняться только тем, что стало историей революции».

5

10 марта 1918 года Совет Народных Комиссаров переезжал из Петрограда в Москву. Для охраны Совнаркома был направлен 1-й морокой береговой отряд, сформированный из балтийцев по распоряжению Дзержинского и Дыбенко. Добровольцем в эту часть был принят Всеволод Вишневский. Как вспоминает командир отряда М. Якубович, юношу в нескладно сидевшем на нем бушлате, чернобрового, с живыми карими глазами и вихром, то и дело выбивавшимся из-под бескозырки, он назначил командиром отделения, поскольку тот отлично знал строевую службу. Однако вскоре Вишневский попросил перевести его в пулеметный взвод, и желание это было удовлетворено.

Не только молодость выделяла его среди бойцов отряда, но и странная для всех окружающих привычка: он постоянно что-то записывал в блокнот, живо интересовался боевыми делами моряков, их судьбами, писал стихи, изредка читал их товарищам, за что и получил, кстати, прозвище Стихоплет.

В Москве отряд разместился на Остоженке. Он охранял проезд на Красную площадь и время от времени получал ответственные оперативные задания, чаще всего — по разоружению банд анархистов, во множестве расплодившихся тогда повсеместно и стекавшихся со всех концов страны в столицу.

Однажды пришел целый эшелон, набитый «защитниками свободы», вооруженными до зубов пулеметами, гранатами, винтовками. Моряки успели перекрыть путь у семафора и предъявили ультиматум: сдать оружие и награбленные вещи. В ответ — огонь. Пришлось залечь и окопаться вдоль полотна железной дороги по обе стороны путей, за щитами снегозадержки. Перестрелка длилась около получаса, анархисты не выдержали, сдались. Всеволод охотно участвовал и в допросах анархистов — военных моряков (их, правда, было мало, так как морскую форму носили все, кому не лень).

А еще была операция, потребовавшая особой подготовки.

У входа в особняк на Поварской, дом восемь (ныне улица Воровского) разместился штаб анархистов. Всеволод с независимым видом (и с бомбой в кармане!) прогуливается по улице, а сидящий на посту подвыпивший часовой время от времени выкрикивает: «Заходи любой!» Он и в самом деле зашел. Слушал примитивные разглагольствования анархистов, до неузнаваемости перевиравших идеи Бакунина, а попутно высматривал, где у них оружие, где черный ход, сколько людей. Словом, поневоле вспомнил свою прежнюю службу разведчика.

Заглядывали сюда и другие бойцы. Несколько дней изучали обстановку, а затем нанесли внезапный удар одновременно по всем анархистским гнездам Москвы. В цепи штурмовавших особняк на Поварской был и Вишневский со своим «гочкисом» в руках. Через шесть часов осады, после того, как на подмогу пришел броневик и дал несколько залпов, анархисты выбросили белый флаг. Их разоружили и отправили в тюрьму.

«По-моему, — пишет М. Якубович, — с этого дня Вишневский и задумал свою „Оптимистическую трагедию“. Я сам видел у него записи и снимки „вожаков“ и анархистов-моряков». Вряд ли можно согласиться с тем, что уже тогда родился замысел конкретного художественного произведения — лучшей пьесы Вишневского. Да, он вел записи с мечтой о литературном труде в будущем. Но дневник, по-видимому, был и постоянно действующим духовным «громоотводом». Желание это естественно и необходимо, тем более что Всеволод с детства был замкнут, нелегко ему было и потом встретить человека, перед которым он распахнул бы свою душу.

В июле 1918 года 1-й морской береговой отряд был направлен в Нижний Новгород в распоряжение командования Волжской военной флотилии, которая в то время формировалась. Вначале отряд был размещен в Канавине, в гостинице «Сорокинское подворье». Здесь на видном месте было написано объявление:

«Вступайте в отряд!

Бывшие моряки Российского военного флота всех специальностей призыва с 1910 по 1917 год приглашаются для записей в целях поступления на службу во вновь формируемый морской отряд.

Заявления и записи будут приниматься ежедневно от 10-ти утра до 3-х часов дня с 25-го июня 1918 года в Коллегии Управления Всероссийского Военно-Морского Порта (Канавино, „Сорокинское подворье“). От желающих поступить в отряд требуется признание платформы Советской власти и безукоризненная честность как по отношению к начальству, так и к своим товарищам. Не имеющих этих качеств просим не беспокоиться.

Комиссар Волжской военной флотилии Николай Маркин».

Для себя Всеволод уже давно (и бесповоротно!) решил воевать до окончательной победы революции. А плавать — пусть хотя бы и не на море, а на реке — о чем еще можно мечтать? Просто наслаждение произносить по-флотски, «с шиком» закрученную фразу: «Не имеющих этих качеств просим не беспокоиться». Молодец Маркин! Всеволод слышал речь представителя Народного комиссариата по иностранным делам Николая Маркина на митинге в Петрограде. Он говорил тогда страстно, зажигательно, с напором.

В общем, форменное везение — Вишневский записался с ходу, без колебаний. Хотя он служил в воинской части, в отряд к Маркину требовалось поступить как бы заново — с осознанием особой ответственности за принимаемое решение.

Ночью морякам приходилось патрулировать по городу, а днем вместе с рабочими Сормовского завода «по винтикам» собирать речную эскадру, ту самую, что затем войдет в историю гражданской войны под названием Волжской военной флотилии. Мирные буксиры, баржи — от свирепого «Льва» до лирической «Белой акации» и интимно-домашних «Ольги» и «Сережи» — преображались буквально на глазах, приобретая необычный для «купцов» вид.

В Нижний прибывали все новые и новые партии моряков. Среди них выделялись балтийцы, участники знаменитого «ледового похода» русского флота в марте 1918 года из Гельсингфорса в Кронштадт. От этих людей веяло легендой. Во время похода корабли затирало льдами (ледоколов не было!), торосы сдавливали их, льдины делали пробоины, ломали винты и рули, обшивки кораблей давали течь. С финских берегов корабли обстреливались артиллерией, а в небе кружили немецкие аэропланы. Но ядро эскадры пробилось в Петроград и послужило основой при комплектовании речных и озерных флотилий, отрядов морской пехоты.

В июле Нижегородский вокзал принял и эшелон с черноморцами, которые, отказавшись сдать боевые корабли немецким оккупантам, потопили их в Новороссийском порту. Расставшись с морем и преодолев трудности передвижения в военное время, многие из них прибыли сюда, в Центральную Россию, откликнувшись на призыв большевиков «Красные матросы, на Волгу!». В Нижнем черноморцы разместились в гостиницах на территории Нижегородской ярмарки, быстро освоились и тут же по-хозяйски вместе с балтийцами занялись переоборудованием судов.

Возникало немало трудностей, разрешить которые не брались даже инженеры — они вообще относились скептически к этой затее. В частности, необходимо было ответить на главный вопрос: выдержат ли деревянные палубы тяжесть и отдачу во время стрельбы устанавливаемых на них орудийных установок?

Над гладью Волги стоит стук и скрежет молотов и сверл. Орудия, подтаскиваемые вручную, громыхают по палубам. Надо провести пробу: от орудийного замка на судне протянули длинный шнур, люди на берегу спрятались в укрытие. Грянул выстрел из трехдюймового горного орудия — все в порядке, судно цело.

Таким способом испытывали и орудия на буксире, где первым номером станкового пулемета был определен Всеволод Вишневский. Приземистый, плоский кораблик оказался достаточно прочным. Позже, в боях, неповоротливый с виду «Ваня» — так назывался буксир — лихо маневрировал, и довольно долго ему сопутствовала удача.

Лето было знойным, сулило частые грозы. Положение на фронтах становилось все более тревожным. По всей республике проводится массовая мобилизация коммунистов на Восточный фронт, проходят митинги рабочих и красноармейцев в защиту социалистического Отечества. С Балтики, по Мариинской водной системе пришли в Нижний миноносцы «Прыткий», «Прочный» и «Ретивый», а также плавучая батарея, вооруженная 120-миллиметровыми дальнобойными орудиями. С появлением этих щеголеватых, подтянутых боевых кораблей Волжская флотилия существенно усилилась.

21 августа нижегородский отряд объединился с самарско-симбирским, чьи суда также были вооружены еще более кустарно: на примитивных бревенчатых платформах установлены полевые орудия. На «Ване» (позже он получит название «Ваня-коммунист» № 5 и станет флагманом флотилии) не хватало пулеметчиков, и с парохода «Лев» сюда был переведен 22-летний Петр Попов. Сын рабочего Пермских железнодорожных мастерских и прачки, с 14 лет он начал самостоятельную жизнь — нанимался мальчиком в магазины города, затем успел поработать шахтером, кочегаром, мотористом и электриком, а как только прошел слух о создании флотилии, записался добровольцем. Конечно, ни Петр, ни Всеволод не подозревали еще тогда, что совместная служба на «Ване» положит начало их крепкой, на всю жизнь дружбе.

Покидали Нижегородский порт в жаркий полдень. Палуба вся завалена ящиками с песком, бревнами вдоль бортов, брезентом. Поднимается красный флаг, и боцман Поляков зычным голосом отдает распоряжения. Громадный штурвал нехотя поворачивается, но «Ваня» чутко и точно выполняет команды.

Вода ласкова. Моряки провожают город взглядом, а суда прощаются по-речному — протяжными гудками.

Первая неделя прошла в непрекращающихся стычках с противником. Волга растревожена вконец. Фонтаны взрывов окатывают палубу — на матросах буквально сухой нитки нет. Комендоры в работе. Струи горячего воздуха опаляют и придавливают к палубе. Все бы ничего, да надо помнить — снарядов не хватает. Хорошо еще, что выручают пулеметы.

Навстречу друг другу устремились два флагмана — советский и белогвардейский: к «Ване-коммунисту» с фланга наперерез мчит «Ливадия». Еще мгновение, и пулеметчики с открытой палубы открывают огонь из четырех «максимов». Ленты одна за другой опустошаются с неровными подергиваниями, из пароотводных трубок хлещет пар. Корабли продолжают идти навстречу, вот-вот протаранят друг друга. Рулевые застыли неподвижно, лоцман, бородатый мужчина-волгарь, бледен и жалок.

Весь в упоении боем, Всеволод одной рукой нажимает спуск, другой — подтягивает патронные ящики. «Пулемет — могучее оружие… Пулемет выпускает 600 пуль в минуту… 600 пуль в минуту…» — автоматически повторяет он почему-то пришедшие на ум фразы из правил обращения с пулеметом…

«Ливадия» резко отвалила в сторону, убегает. «Ваня-коммунист» по инерции преследует, а затем отстает. Вишневский огляделся вокруг: палуба пожелтела от патронных гильз, надульники стали матово-серыми от налета пороха. Матросы высыпали из укрытий на палубу, что-то громко кричат. Но, оглушенные длительной беспрерывной стрельбой, пулеметчики ничего не слышат, из-под бескозырки по лбу у Всеволода струится пот.

К нему бросились, сгребли в охапку — и качать. «Он всеми силами вырывался из наших рук, — вспоминал позже Петр Попов, — но его усилия были напрасны, и он как мяч взлетал вверх и падал на могучие руки матросов. Когда наконец Всеволода оставили в покое, он смущенно произнес: „Ну, чего расходились? Я что, один был в деле?..“»

Постепенно флотилия вырабатывала тактику речных боев и десантов в поддержку сухопутных войск. Прежде всего учились маневрировать — спускаться вниз по течению не носом, а кормой — такой прием избавлял от потери времени при разворотах: в случае необходимости судно сразу давало передний ход и выходило из-под обстрела. Нередко выручала и боевая хитрость. Как-то уж очень досадила своим огнем вражеская береговая батарея. Ночью вниз по реке была спущена шлюпка с фонарем. Белые, не поняв уловки, открыли интенсивный огонь. Артиллеристам «Ваий» это-то и требовалось: по вспышкам были отмечены ориентиры, и тут же на батарею обрушился сокрушительный боевой удар.

Снова, как в былые времена на полях Западной Украины, Вишневский почти каждые сутки ходит на разведку то правого, то левого берегов реки для определения расположения противника, главным образом его батарей. Ходит не один, конечно, а с группой смелых и надежных, таких же отчаянных, как и он сам, братков. Чаще всего с сигнальщиком Сагурой и весельчаком-балагуром балтийским моряком Бессарабовым. Они довольно быстро приноровились скрытно передвигаться по прибрежным оврагам, лесу и посевам. К тому же по характеру каждый хорошо дополнял остальных, и, может быть, это способствовало удаче.

Как-то Вишневский с Сагурой пошли вдвоем. В этот раз они должны были нанести на карту расположение передовых частей противника в окрестностях Казани, у Верхнего Услона. Свистят пули, стрельба учащается. Это неприятно, но помогает выполнить боевую задачу. За снопами видны перебегающие фигуры. Вишневский и Сагура втягиваются в перестрелку. Патронов мало, а кругом, будто пастух щелкает кнутом, хлопают выстрелы.

Наконец решили уходить. Посмотрели друг другу в глаза и вскочили на ноги, решив броском преодолеть оставшиеся до глубокого оврага несколько десятков метров. Вдруг Сагура, тихо охнув, упал. Пуля попала в бедро. Взвалив на себя друга, Всеволод потащил его к спасительному укрытию. К счастью, на выручку подоспел отряд красноармейцев.

…Августовский солнечный день. Свияжск. Высокая колокольня женского монастыря. Здесь Всеволод устроил наблюдательный пост. Панорама волжских и степных далей как на ладони.

Телефонный звонок. Снимает трубку и слышит знакомый мягкий голос Николая Маркина:

— Ну как дела? Что белые?.. Хотите, я вам пришлю меду?..

— Белые на месте. А от меда не откажусь…

Он по-прежнему любит сладости и никогда не упустит возможности полакомиться.

Солнце, мед, запах спелых хлебов. Корабли застыли у пристани. Все тихо, спокойно, просто на диво спокойно. А вчера… Хоть и немало кровавых боев, смертей уже повидал Вишневский, но такое на его глазах произошло впервые.

Белогвардейской бригаде генерала Каппеля после обхода справа удалось выйти в тыл красным войскам и нанести ошеломляющий удар по частям 5-й армии. Они оказались в критической ситуации, дрогнули и в панике начали отступать к Романовскому мосту, что в 30 верстах от Казани. Горели подожженные артиллерийским огнем эшелоны, а растерянные, обезумевшие от страха бойцы бежали к берегу. Подоспевшие суда «Ташкент» и «Ваня» высадили десант и отразили атаку белых. Часть струсивших красноармейцев повернула назад; вместе с моряками они пошли в бой. Остальные… Их ждала суровая участь: каждый десятый был расстрелян за дезертирство.

Всеволод вспомнил схватку с кирасирским разъездом в пятнадцатом году. Но то был бой с врагом лицом к лицу: либо ты его, либо он тебя… А почему по отношению к своим такая жестокость? Неужто она неизбежна? И смертельна ли вина тех, кто струсил?

Вот уже вторые сутки эти вопросы неотступно преследуют его. Да, каждый боец, хотя бы и он сам, постоянно рискует жизнью — это ясно, война есть война. Рискует, даже, если, казалось бы, и особой необходимости в том нет. Вот на днях ходил в разведку с Николаем Маркиным. Одет был Маркин в штатское платье, на голове — шляпа. Самое примечательное в его облике — внимательные, вроде бы постоянно испытывающие собеседника глаза под широкими дугообразными бровями да усы, слишком уж пышные на худощавом лице.

Далеко забрались в тыл к белым. Шли по оврагам все дальше и дальше. Над головами неожиданно просвистел снаряд: ага, вот она, голубушка батарея, объявилась. Пусть стреляет, запомним ее местонахождение. Сделав свое дело, разведчики по посевам ползут к своим, и вдруг Всеволод хватился: потерял револьвер, отцов подарок.

— Вернитесь, дорогой, и найдите, — как всегда, обращаясь на «вы», спокойно и даже как-то весело, поблескивая глазами, приказал Маркин. — А я пока что здесь а позагораю…

Пули свистят все чаще, и непонятно, то ли противник заметил разведчиков, то ли прочесывает местность на всякий случай. Отыскал Всеволод свой револьвер. Но разве смертельный риск был оправдан?

Правда, тогда он об этом не думал. Подобный вопрос появился и тут же исчез без ответа. Все обошлось, и ладно.

Наверное, таковы извечные, страшные, не познанные им (если их вообще можно познать!) законы войны: сражайся, стой до конца, как бы там и что бы там ни было, береги оружие — оно священно для солдата. Проявишь слабость, дрогнешь — погибнут твои соратники, погибнешь сам.

И все же синие-синие, преисполненные ужаса и одновременно мольбы о пощаде глаза молоденького бойца, которому выпал смертный жребий там, на Романовском мосту, никогда не забыть Всеволоду. Это была истинная: трагедия, трагедия на самом деле, а не потому только, что он не находил происшедшему объяснения…

Конец августа и начало сентября отмечены ожесточенными схватками с противником. Гибнут «Ташкент» и «Дельфин». Но флотилия задачу свою выполняет: поддерживает огнем наступающие части, нейтрализует атаки вражеских кораблей.

Ранним утром 9 сентября — внезапный налет на береговые позиции белых в районе казанских пристаней, «Было тихо. Волга как зеркало, — вспоминал позже Вишневский. — Мы молча стояли у орудий, и пулеметов, не сводя глаз с приближающегося берега. С каждой секундой нарастало напряжение. В мыслях одно: белые будут бить в упор. Может быть, они уже навели орудия и пулеметы…

Пристани — в десятках шагов… Противник проспал наш приход. Мы молниеносно сбросили десант в шестьдесят человек и начали крошить встрепенувшиеся заставы белых…»

В цепи атакующих — пулеметчик Вишневский. Его, меткий огонь рассеял прислугу восьмиорудийной батареи, он оставался в группе прикрытия, когда белые перешли в контратаку. Пришлось отходить, так как сухопутные части не сумели одновременно нанести удар по врагу.

Ночь проходит без сна. А утром — снова штурм. Красноармейские цепи в предместье Казани завязали бой с белыми, засевшими в церкви, окружили их и вынудили сдаться в плен. Быстро овладели центром города, захватили штаб белых. Несколько моряков во главе с электриком с «Вани» Тихоном Василенко и Вишневским подбежали к зданию Государственного банка. Служащие перепуганы насмерть, отдают ключи, умоляют:

— Забирайте все — два с половиной миллиона. Только нас не троньте…

Подошли передовые цепи красногвардейцев — им передали охрану банка. А сами — к тюрьме, подорвали гранатой запертые ворота, вбежали во двор.

— Политические есть? Открывай!

Распахивается дверь, жмурясь от яркого солнца, вываливаются заключенные. Один из них, в вылинявшей, с еле различимыми полосами тельняшке, кидается на шею Василенко:

— Тихон, это же я, Григорий Шевердин! — А слезы неудержимо катятся по лицу…

— Ну брось, годок! На, бери винтовку!..

И без лишних слов освобожденные матросы и солдаты вливаются в цепи атакующих.

За доблесть и мужество, проявленные при взятии Казани, личный состав флотилии получил благодарность высшего командования, а «Ваня-коммунист» № 5 — Красное знамя. «Под Казанью, — говорилось в приказе, — флотилия покрыла себя славой. Все суда соревновались в героизме и преданности рабочему классу».

Флотилия помогала Красной Армии очистить от белогвардейцев ряд городов на Волге и Каме. В 40 боях участвовал Вишневский, и, как всегда на войне, каждый из них мог стать для него роковым. Хотя бы этот, в ночь на 1 октября, у селения Пьяный Бор.

В качестве наводчика скорострельного 37-миллиметрового орудия отправился Всеволод с десантом на левый берег Камы с заданием внезапно атаковать стоящие на якоре корабли белых. Скрытно переправив две скорострелки и два пулемета на сушу, десантники открыли беглый огонь. Белые отступили, но успели высадить пехоту. Завязалась перестрелка, которая продолжалась целый день. Моряки выстояли. С наступлением темноты нашли рыбачьи шлюпки, погрузили на них орудия и пулеметы и ушли на веслах под обстрелом противника.

Покружив некоторое время в темноте и не обнаружив своего корабля, десантники подошли к другому и узнали о беде. Бывший комендор «Вани-коммуниста» № 5 Т. С. Овсейчук так описал последние часы буксира: «Белая батарея стреляла с 1,5 кабельтовых. Неприятельский снаряд попал под мостик, и сразу корабль охватило пламя… Тогда мы начали стрелять из ручных пулеметов, снаряды вышли… Маркин кричит:

— Плыви, Овсейчук!..»

А сам комиссар Волжской флотилии Николай Григорьевич Маркин, верный боец революции, до конца остался на посту и погиб как герой.

Все уцелевшие матросы и среди них Вишневский спустя несколько недель были определены на новый, только что вооружившийся в Сормове корабль, получивший имя «Ваня-коммунист» № 9.

Вплоть до ледостава, до получения приказа идти в Нижний Новгород на зимовку, корабли флотилии поддерживали наступление Красной Армии. В середине октября Всеволод и его друзья с радостью и чувством исполненного долга читали листовку Казанского совдепа:

«Радиограмма из Москвы:

Самара взята нашими войсками.

Пало осиное гнездо „учредительной“ контрреволюции и унесло с собою всю мерзость, обман и издевательств© над трудящимися массами!..

Волга вся очищена от наймитов англо-французского капитала. Настала очередь за Уралом!

Дружным натиском мы опрокинем и там врагов Советской Республики!

Мы победим контрреволюцию!»

6

В гостинице, в комнате Петра Попова, собрались на совет матросы. Фронт откатился на восток, на Волге затишье. А Украина стонет под кованым сапогом кайзеровских захватчиков, да и свои, «самостийные», рады были бы раздавить Советскую власть.

Настроения самые разные. Одно ясно: черноморцы рвутся поближе к родным берегам. Петро Черномазенко так и сказал:

— Не я буду, если немчуру и всяких петлюр не сбросим в Черное море…

— Раз Исус (прозвище Черномазенко) идет — записывай и меня, — бросил Вишневскому Михаил Отрезной, пулеметчик с «Вани-коммуниста». К ним присоединилось еще трое. А затем Попов и Вишневский пошли со списком но комнатам гостиницы.

Так формировалось ядро будущей Заднепровской бригады бронепоездов.

Не пешком и не в конном строю собирались моряки воевать. Им, привыкшим к боевому кораблю — обжитой до последнего винтика крепости-дому, захотелось, чтобы и на суше было нечто подобное. Имелись причины и более глубокие, нежели простая привязанность друг к другу, к кораблю. Не на эти ли причины указывал В. И. Ленин, делая сообщение в женевском клубе большевиков об уроках восстания на «Потемкине»: «Матросы на кораблях — это рабочие на фабриках и заводах. Они твердо спаяны своим „производством“, они живут тут же, на этих своеобразных плавучих заводах, среди них много рабочих; машины их объединяют, сплачивают…»[5]

Неизвестно, кому первому пришла мысль о бронепоезде. Скорее всего Полупанову, уже принимавшему участие в январских боях за Киев на этой боевой машине. Как бы там ни было, а работа закипела. Штаб (в него, кроме С. Лепетеико, П. Попова, А. Полупанова, П. Черномазенко, входил и В. Вишневский) набрал около трехсот добровольцев. В большинстве своем это были механики, электрики, пулеметчики, артиллеристы. Вместе с рабочими-сормовичами они оборудовали и вооружили бронепоезд и еще несколько эшелонов — для команды, снаряжения и продовольствия.

Нелегко было все это выбить у начальства.

Выручил Петр Попов. Однажды вечером в клубе уговорил командира флотилии Федора Раскольникова подписать бумаги насчет продовольствия, обмундирования и денег для бригады. Но, когда Попов пришел за деньгами, часовой взял его под арест и отвел к командиру флотилии, куда уже были доставлены Вишневский и Черномазенко.

Поначалу Раскольников и слушать ничего не хотел:

— Под суд отдам! Дезорганизаторы! Лучших специалистов флотилии сманили!..

Попов выждал, пока командир «выпустит пар», а затем показал бумагу:

— Вот, вы же сами разрешили. Да и ребята на фронт рвутся…

Раскольников уставился на свою подпись и так долго разглядывал ее, что, казалось, возьмет сейчас бумагу и, как золотую монету, на зуб попробует…

— Ну ладно, валяйте… — вяло махнул он рукой.

Спустя несколько дней под музыку пришедшего проводить моряков оркестра бронепоезд № 8 взял курс на Южный фронт. Вид у него был скорее агитационный, чем военный. На боковых стенках паровоза и платформ — лозунги: «Долой немцев, долой петлюровцев! Да здравствует Красная Украина!», «Мы своими штыками и пушками несем освобождение порабощенному украинскому пролетариату!»

Паровоз тащил несколько четырехскатных угольных платформ, из пробитых стенок которых выдвинуты дула пушек. Броню заменяли шпалы и мешки с песком, уложенные и закрепленные вдоль стенок платформ. Лафетов и колес у пушек не было, стволы их были прикреплены проволокой и железными обручами к платформам, — естественно, что стрелять можно было только вперед или назад. Но зато во все стороны — с платформ и с тендера паровоза — торчали коротконосые «максимы». Один из них — его, Всеволода Вишневского.

Бои начались под Харьковом, который был взят красноармейскими частями с ходу. Затем — станции Мерефа, Лозовая, Синельникове, Екатеринослав… Каждый бой оставлял свою зарубку в памяти, потому что ни один из них не был похож на другой.

Под Мерефой Вишневский ходил в разведку, корректировал огонь артиллерии по петлюровским частям. Под Лозовой во время стремительной ночной атаки взял в плен петлюровского офицера и после боя лично сдал его командарму Дыбенко. Одним из первых Всеволод выдвинулся на Днепровский мост, держал под пулеметным огнем прилегающие к реке кварталы Екатеринослава и с атакующими цепями ворвался в город.

В Екатеринославе необходимо было отремонтировать потрепанный в боях бронепоезд. К тому же Вишневскому вместе с группой моряков поручалось оборудовать в местных мастерских — частично из трофейных площадок, частично из изготовленных здесь же — новый бронепоезд. Во время этих работ Всеволод познакомился и подружился с матросом-слесарем из Севастополя Иваном Папаниным — мастером на все руки, веселым и неунывающим.

На «Грозном» — бронепоезд получил такое название за то, видимо, что на нем были установлены четыре 75-миллиметровые морские пушки — Всеволод участвовал во взятии Мелитополя, Акимовки и других населенных пунктов Таврии. Этот поход запомнился ему и упорными дуэлями с бронепоездами белых на ветке Александровск — Пологи, и постоянными вылазками команды «на сушу» — против атакующих цепей врага, которых с платформ не достать; и тесным взаимодействием с бывшим тогда союзником — войском батьки Махно, которое теснили части генерала Май-Маевского.

Четверо суток продолжался бой на подступах к железнодорожному узлу Пологи. Советские войска отвоевывали станцию за станцией: вначале Орехов, а затем благодаря совместному удару — махновцы с юго-востока, а красные кавалеристы, поддерживаемые бронепоездами, с северо-запада — овладели Пологами. Противник бежал, оставив орудие, два броневика, паровоз и раненых.

Командир бригады бронепоездов Лепетенко, сопровождавшие его Вишневский и Попов возвращались из штаба Маяно. Битый час они уговаривали батьку продолжать наступление на Цареконстантиновку, Верхний Токмак, чтобы закрепить успех, но ушли ни с чем. Еле державшийся на ногах (как-никак две ночи не спал), раскрасневшийся от злости и бессилия Лепетенко, выйдя из здания приходской школы, где расположился штаб махновцев, все повторял: «Ишь ты, не терпится ему свадьбу сыграть… А вдруг Май-Маевский захочет и свадебным генералом стать?..»

А вечером того же дня добрые полсотни сподвижников Махно вместе с приглашенными на свадьбу матросами во главе с Лепетенко сидели за столом в большом зале школы. То ли от счастья, то ли от страха пылающую огнем пышногрудую невесту вскоре забыли все, в том числе и жених — молодцеватый сотник. Много пили, закусывая мягким., душистым, с розоватыми прожилками салом и огромными солеными помидорами. Веселье едва набирало силу, как матросы незаметно один за другим начали покидать зал. Последними ушли Лепетенко и Вишневский. Но не успели пройти и нескольких шагов — остановил чей-то крик. Бежит, прихрамывая, Махно: волосы разметались во все стороны, разъярен как бык. Впился мутно-красными глазами в Лепетенко:

— Ты что же, большевистская сволочь, не хочешь со мной даже выпить?! Думаешь, я забыл про Синельникове?

Всеволод рванулся вперед и, заслонив Лепетенко, схватил батьку за правую руку, а то еще выхватит револьвер. Неизвестно, как развивались бы события дальше, но тут подоспел помощник Махно Куриленко — здоровенный детина, прославившийся тем, что независимо от принятых доз спиртного никогда не хмелел.

Конечно, Лепетенко помнил Синельниково. Там, после освобождения города, он обратил внимание на то, что некоторые махновцы вдруг превратились в безобразных толстяков.

— А ну раздевайся! — приказал одному из них.

Как листья с кочана капусты, сбрасывал с себя махновец рубахи, брюки, полотенца и другие награбленные в квартирах железнодорожников вещи.

— Что ж вы последнее забираете у своих братьев-рабочих?

— Це, батько, ошибка… Прости бога ради. Мы думали, шо буржуев грабим, — съежившись от холода, умолял махновец.

Пожалел тогда Лепетенко. Но надо ж случиться такому, через два дня снова несколько махновцев было задержано во время грабежа, и тут уж приказ о расстреле за мародерство был приведен в исполнение…

Сейчас Лепетенко хорошо понимал: бессмысленно что-либо доказывать Махно. На батьку могло подействовать только одно — сила.

— Вот что, Махно. Если ты будешь матюкаться да еще угрожать, я сейчас же со своими моряками уйду, а с Май-Маевским тогда разбирайся сам…

Эти слова слегка отрезвили батьку, наверное, поэтому он не слишком сопротивлялся, когда Куриленко взял его в охапку, чтобы возвратить к свадебному столу.

Назавтра махновский штаб еще долго храпел и благоухал самогонным перегаром. А у крыльца остановился конвоир. Он доставил сюда двух пленных и не ведал, что Делать с ними дальше.

Вишневский, который пришел, чтобы выяснить обстановку, догадался о затруднении конвоира — добродушного крестьянина лет двадцати пяти. Широкий в кости, сильный, тот неуклюже держал винтовку и почему-то улыбался.

— Что, земляк, давно воюешь? — обратился к нему Всеволод.

— Та нет. Третий день… У батька… А так — с чотырнадцятого — в окопах, та в плен майже сразу попав. — Конвоир снова улыбнулся открыто и доверчиво. — По правде, так я и не воював. Я кравец — портной значить. А зовуть — Роман Кошиль. У немца в плену за швейного машинкою просидел три роки, недавно вернувся до дому. Позавчора нагрянули и кажуть: «Собирайся, будем вильну Украину захищать, батько Махно кличе тебе…» Жинка в плач, а мени довелось идти…

— Пленных-то в бою взял? — Вишневский кивнул на мирно беседующих в сторонке — судя по одежде, тоже крестьян.

— Та хиба ж то бой? Смих тай годи. Нам приказ був отдан: найти и зничтожить ворожу разведку. Ну, мы пишли втроем на околицю села Федоровка. Подползли к хате мельника, вона крайня стоить. Стучим. Нихто не открывает. Нарешти, хозяйка выглянула. Заходим, а воны, — конвоир кивнул в сторону пленных, — оружие геть по-кидалы и на печь меж дитьми улеглись… Да они таки ж вояки, як и я — тильки один курский, а другой рязанский… Тоже силой у войско погнали…

— Зачем же ты их сюда привел?

— Сами попросили: «Не уходи, Роман, отведи нас в штаб, а то еще не розен час какому-нибудь сердитому, в кожанке, на глаза попадемся…»

Вишневский зашел в здание: в коридоре сидел часовой. Видно было, что он отчаянно борется со сном. Но на вошедшего среагировал сразу. Не дожидаясь вопроса, вскочил, штыком преградил путь:

— Батько не велел никого пускать!

— Передай батьке, что комбриг Лепетенко ждет его на совет на бронепоезде «Грозном» в пятнадцать ноль-ноль…

Еще недели три воевали моряки вместе с махновцами. Помимо неверности их атамана, которая проявлялась задолго до того, как он окончательно предал Советскую власть, совместные действия затрудняло и то, что никогда не было известно, каким войском в тот или иной момент располагает батько. Его бойцы отправлялись на ночь по домам в близлежащие деревни, и далеко не все возвращались обратно.

Александровен, Михайловна, Васильевна, Мелитополь… За все эти станции и населенные пункты дрались матросы бригады Лепетенко. Во время боевых операций под Пришибом сформировался третий бронепоезд — его назвали «Спартак». Моряки уже довольно сносно овладели своеобразной тактикой боев по «одной борозде», которая, правда, в любой момент может стать непроходимой. И тогда — хочешь, не хочешь, — надо что-то предпринимать.

Как-то белые разобрали рельсы и отрезали путь «Грозному». Матросы, чтобы отвлечь внимание врага, начали усиленный обстрел нападающих. А пока шла эта перепалка, самые надежные и смелые ребята, ползком, незаметно, буквально влипая в песок, укладывали шпалы. Затем дали бронепоезду малый ход и так, колесо за колесом, сменяя разламывавшиеся шпалы, выбрались из ловушки.

В марте 1919 года приказом командования два матросских бронепоезда переброшены в районы Центральной Украины, где вместе с 1-й стрелковой дивизией Николая Щорса участвовали в тяжелейших боях против петлюровцев под Бердичевом и Житомиром.

…Темная украинская ночь. На площадке «Грозного» за невысокими железными бортами, накрывшись кожухами, а сверху брезентом, прижавшись друг к другу, на «палубе», покрытой копотью от паровозной трубы, спят бойцы. На вахте — один, в бескозырке, на ремне гранаты и револьвер. Напряженно вглядывается в кромешную тьму — все тихо, спокойно. Правда, порой чудится, будто по едва заметной ленте дороги ползут, подкрадываются какие-то тени, вот они уже близко, рядом. Обычная история — за полночь, когда предательский сон обволакивает сознание незаметно, исподтишка. Часовой закурил, привычно пряча огонек самокрутки за щиток пулемета.

Старый «максим» Тульского завода… Любит Всеволод свой пулемет. Командир бронепоезда Закревский даже посмеивается над тем, что он чересчур часто разряжает пулемет, протирает части, осматривает приемник, вытирает щеточкой грязь, вновь заряжает. Что ж, пусть посмеиваются, зато пулемет ни разу его не подводил.

Как-то раз на станции Знаменка белые подстерегли штабной эшелон бригады: подпустили к самому вокзалу и ударили беглым огнем прямо по окнам. По боевой тревоге матросы выскочили из поезда и перешли в контратаку, отбросили белых — и обратно. А Вишневский прикрывает огнем своего пулемета. Выполнил боевую задачу с честью — враги головы не смогли поднять.

А в это время Петр Попов выходные стрелки проверяет. Стрелочник, в штатском, все в порядке, говорит. Сам же переводит стрелки так, чтобы эшелон прямо в лапы к белым угодил. Подбежал к нему Попов, рванул пиджак — под ним офицерские погоны золотом сверкнули. На месте уложил врага, стрелку как надо перевел. Эшелон, отстреливаясь, вырвался из кольца и пошел по назначению — к Киеву…

Всеволод нередко вспоминал встречу с конвоиром Романом и его «подопечными» — такими же мужиками, как и он сам; то, как мирно беседовали они и как по его, Всеволода, совету отправились по домам: Роман в деревню в двенадцати километрах от Полог, а его пленники — к себе домой, в Россию. Ведь нет и не может быть непреодолимого зла, ненависти между людьми, ведь и у белогвардейцев, и у Петлюры немало обманутых простых людей труда.

Почему же они так немилосердны друг к другу?

У Синельникова на бронепоезд налетели казаки-белогвардейцы. Кто успел из здания вокзала (там штаб находился) выбраться и на бронепоезд вскочить — уцелел. Остальных ждала суровая участь. У дверей встали двое с шашками наголо. Как только появится матрос — рубят. Так восемнадцать человек погибло. И среди них друг Черномазенко — Михаил Отрезной. Правда, и пулеметными очередями с борта бронепоезда положили немало.

Внезапно грянули выстрелы. Не успев сообразить, откуда они, Всеволод пригнулся и дал в ответ длинную очередь наугад — в темное, теперь ожившее, грозное, смертоносное пространство. В считанные секунды команда бронепоезда заняла боевые места. Теперь можно перезарядить пулемет. И вдруг острая боль обожгла правую щеку. Но Вишневский продолжал вести огонь — до тех пор, пока враги не отступили.

Закончился еще один бой — под станцией Попельня. Их будет еще немало впереди, но этот повернул фронтовую судьбу Всеволода в другое русло. Рана оказалась рваной, гноилась, и то, что произошло потом, Вишневский описал в автобиографическом рассказе «Дела былые» (опубликован в 1935 году):

«В вагон политотдела Заднепровской бригады бронепоездов вваливались матросы, занимая скамьи. Собрание…

— На повестке — организация Особого отдела. Районы бандитские — бьют нас тут со всех румбов. Человек оправиться выйдет, а его в расход… Поезда под откос пускают. Приходится подумать…

Секретарь ячейки встал:

— Тут одного ранило. В строю ему трудно. Пока пусть в Особый идет. Володька, встань.

Раненый встал и глянул одним глазом из-под громадного кома грязной марли, окутывавшей распухшее лицо. Секретарь продолжал:

— Еще кандидатура Петра Попова. Они с одного корабля — „Вани-коммуниста“. Попов, встань.

Человек встал. Раздался голос:

— Попов, у тебя какая специальность?

— Машинист.

— Вот и верти, вали. Секретарь докладывал:

— Вот, товарищи, им все и поручим.

— А инструкции какие?

— Какие инструкции? Чудак! Доглядай да поспевай — вот и все».

Так пулеметчик Вишневский после ранения становится чекистом. Задача «доглядать да поспевать» расшифровывалась просто: бороться с контрреволюцией, саботажем, должностными и воинскими преступлениями. 17 июня он получает мандат штаба Заднепровской бригады бронепоездов за номером 2050, который дает «право обыска и ареста всех подозрительных лиц, ношения всякого рода оружия» и по которому «все гражданские и военные учреждения на территории УССР и РСФСР обязаны тов. Вишневскому, помначальника контрразведки, оказывать полное содействие».

Десятки, сотни встреч с людьми — военными и штатскими, рассеянными по стране, охваченной гражданской войной. Попробуй разберись, кто свой, а кто чужой, враг. И Вишневский пристально всматривается в лица, фиксирует детали, обдумывает, взвешивает поступки людей.

«Однажды нам сказали, что появился какой-то подозрительный человек, — вспоминал И. Д. Папанин (будущий герой Арктики в 1919 году служил бок о бок с В. Вишневским). — На вид это был крестьянин — в лаптях, с мешком, засаленный, обросший.

Всеволод потребовал, чтобы он разделся, стали спрашивать у него то, что нужно, а он начал путать. Вишневский предложил распороть всю его одежду. И, представьте себе, что у него нашли мандат — три сантиметра шириной и пятнадцать сантиметров длиной — уполномоченного штаба Деникина…»

Да, Вишневский и в самом деле мог «разгадывать» людей по поведению в той или иной ситуации, используя свою прекрасную память, особенно цепкую на все, что касалось военных дел.

Как-то привели на допрос матроса: ни за что ни про что избил старуху, которая добиралась из Мелитополя к себе домой, в село. Непонятный, даже по тем временам дикий случай. Когда задержали, просил прощения, плакал. Допрос прошел стереотипно, ничего подозрительного. Ну что ж, бывает, иногда человек совершает необъясни-., мое. Облегченно вздохнув, матрос уже собрался было уйти. Но тут Вишневский стремительно шагнул к нему, взглянув в упор, спросил:

— Говоришь, ты плавал?

Матрос утвердительно кивнул, назвал корабль.

— Какие на нем орудия?

— Шестидюймовые…

«Не тут-то было», — отметил про себя Вишневский (когда-то он был на этом судне в Кронштадте) и взял матроса за ворот форменки:

— Как это называется?

— Сорочка…

Раз форменка стала сорочкой — значит, дело ясное. Оказалось, что «матрос» — член группы диверсантов, переброшенных сюда, в Таврию, чтобы проникнуть в ряды Красной Армии. Белогвардейский агент раскрыл шифр, явки, пароли подпольной организации, нити которой тянулись к Харькову и Москве. Телеграфист немедленно (в мандате Вишневского было отфиксировано и право подачи экстренных телеграмм — с надписью «военная срочная») отстучал сообщение. И вскоре по телеграфу последовал приказ из Центра: задерживать всех матросов, одетых как этот — шинель на нем была нерусского флотского образца.

Вместе с Петром Поповым Вишневский участвовал в ликвидации группы контрреволюционеров-подпольщиков в Александровске, задержал нескольких шпионов на станции Долгинцево.

Снова загноилась рана. Лицо опухло. Штаб бригады передислоцировался в Джанкой, и пришлось идти в госпиталь. Тут-то и выяснилось, почему никак не заживает рана: оказывается, Вишневский все это время носил пулю в щеке!

Шрам, оставшийся после операции, впоследствии всякий раз, когда Всеволод волновался, наливался кровью.

Еще зимой, во время следования бронепоезда № 8 на Украину, Всеволод Вишневский был принят в ряды Коммунистической партии, и с тех пор одной из основных нагрузок для него стала политическая работа агитатора.

Его натура жаждала деятельности, выхода энергии, и совсем не случайно Вишневский явился одним из инициаторов создания первых комсомольских ячеек. Едва перебравшись с Волги на Украину, в одном из небольших городков он пишет обращение «К молодежи». Немного наивное, но чистое, страстное: «Наконец-то мы освободились от немецко-гайдамацкого ига. Мы приветствуем в нашем городе рабоче-крестьянскую власть, которая зовет нас к строительству новой жизни! Помните! Будущее в руках современной молодежи, и наш долг во имя нашего светлого будущего принять участие в строительстве новой жизни на основе коммунизма, который приведет человечество к светлому счастью, который ведет к трудовой пролетарской коммуне, где нет богатых и нет бедняков.

Я призываю вас к организации в стройные ряды юных коммунаров, в ряды Коммунистического союза молодежи…»

И подписывает — «Организатор Вишневский».

«Восемнадцати лет я был ходом вещей выдвинут на трибуну», — много лет позже скажет о себе писатель. Выступать приходилось ему перед крестьянами сел Украины, перед солдатами, матросами. Летом 1919 года, принимая во внимание его ораторские способности, Вишневского послали в Севастополь: бригада нуждалась в пополнении. Он призывал черноморцев идти служить на сухопутные броневые «корабли», чтобы покончить с врагами трудового народа. Среди моряков сильны были авантюристические, а то и анархистские настроения: «Когда я готовился выступать, я знал, что каждое слово там должно попадать в цель, иначе тебе никогда второго слова сказать не дадут» — такое ощущение атмосферы этих митингов осталось у Вишневского.

Да, время было крутое: Деникин наступал с юга, нужны новые силы. Весенние бои серьезно обескровили бригаду. Вишневскому удалось завербовать несколько сот человек, и наверняка во многом благодаря тому, что слушателям импонировал внешний вид оратора — перевязанная голова, суровый взгляд из-под густых бровей, а главное — лаконичные, удивительно образные рассказы-картинки боев 1918–1919 годов, в которых ему самому довелось участвовать.

О другом случае, когда выручила сила ораторского воздействия — во время упорнейших боев под Александровском, — сам Вишневский вспоминал с удовлетворением: «Мне пришлось схватиться с кавалеристами, которые не хотели идти на фронт, — не то овса у них не было, не то еще чего им не хватало. Ребята крупные, мрачные, а я один. Долго я их убеждал и в конце концов уговорил: пошли на фронт. Бронеавтомобили и белая конница наседали на нас. Снаряды рвались вокруг. Но и мы в долгу не оставались. Наш комендор — курский толстяк — бил превосходно…»

Выступал он и на многотысячных митингах — впервые перед рабочими поселка Валуйки и крестьянами из близлежащих деревень. Речи будущего публициста и драматурга были понятны всем: короткие, ясные по смыслу, рубленые фразы, в которых чувствуется учащенное дыхание оратора. Такие же фразы ложатся на бумагу, на страницы дневника. Иной раз он не может удержаться, чтобы не писать воззвания и лозунги мелом — на стенах железнодорожных зданий.

Вторая половина 1919 года не радовала: белые и петлюровцы наседали со всех сторон. Бригада бронепоездов таяла на глазах: потери, потери — скольких уж нет в живых! Погиб Миша Донцов под Екатеринославом — один отстреливался от группы казаков. Тело его моряки отбили у белых, похоронили, сделали ограду.

30 августа пал Киев. От «Грозного», прибывшего в Гомель, осталась лишь искалеченная бронеплощадка. Некоторые матросы уходили в армию, другие же, храня верность Волжской военной флотилии, вернулись на «исходные рубежи», и среди них — Вишневский.

7

Флотилия зимовала в Нижнем. Всеволод снова бродит теми же улицами, что и год назад, заходит к знакомым, которые хотя и принимают с сочувствием, и потчуют радушно, но словно ждут от него ответа: «Когда же это все кончится? Бьют народ, ох, бьют… Свои своих, русских…»

Он отвечает как можно проще, понятнее.

И уходит в город. Вот Московская улица, где раньше бегал синий трамвайчик, вот лавочка, где он в 1918 году брал по утрам молоко, а в денежные дни — какую-нибудь «гастрономию». Ряды с навесом напоминают питерский Гостиный двор, Апраксин и Александровский рынки.

Странное это чувство — одиночество. Немало бы отдал Всеволод, чтобы оказаться сейчас в Питере, увидеть близких, ощутить их любовь, ласку, заботу о себе. А с другой стороны — все родственные связи и чувства сковывают: теперь он один, независим, никому не причиняет забот. Погибнет — некому рыдать.

Вон там, на высоком берегу, в городе столько осталось вдов… Год назад они провожали на фронт своих мужей. «Я шагаю вольными путями, — думалось Всеволоду, — и моя жизнь не отдана близким. Меня не тревожит сознание, что кто-то обо мне тоскует, я никуда не должен торопиться…»

На территории ярмарки, где во флигеле с пустынными комнатами и коридорами разместились моряки, пустынно. Ветер гуляет сквозь разбитые стекла. Холод, от зданий веет загадочной мрачностью. Настоящая трущоба.

Оставаться здесь в бездействии на целую зиму? В то время как Юденич, грозит Питеру, а с юга напирает Деникин? Нет, прочь усталость, думы об отдыхе, поездке в Питер. На фронт! На фронт!

«В эти дни, — писал Вишневский, — мы услышали призыв партии: „Пролетарий, на коня!“

В Первую Конную! Я не кавалерист и поэтому иду на бронепоезд „Коммунар“ № 56 в качестве пулеметчика. Берут охотно, там уже есть матросы, но их мало. Нас, Ушедших с корабля, трое. Едем на фронт…»

В письме отцу, единственному в то время близкому человеку, Всеволод объяснил свое решение так: да, можно было бы сейчас приехать в Питер, но он пожертвовал отпуском ради фронта; да, многие из его соратников ушли на командирские курсы, и его самого не раз хотели назначить командиром и без курсов, но он отказался — лучше быть рядовым, но знать свое дело как следует. Ну а во-вторых, он решил воевать до победы революции. В письме есть страшные в своей обнаженности и правдивости слова:

«Мне везет, то есть — я жив уже 5 лет… Война жестокая, в плен матросы не пойдут…» А затем, словно спохватившись, сообщает то, что, по его мнению, непременно должно интересовать отца: «Послал бы карточку, да как это сделать? Изменился мало: на щеке три шрама, похудел, маленькие усики, а то как был, так и остался».

Судьбе было угодно, чтобы пополнение попало в Первую Конную почти в самом начале активных боевых действий конницы Буденного против Деникина, в двадцатых числах октября. На бронепоезде моряков немного, но и армейцы опытные — с Восточного фронта. «Коммунар» поддерживает конницу, продвигается на юг. Позади жаркие бои под Воронежем, Харьковом, в районе Донбасса, впереди — Ростов.

Кроме пули, штыка, картечи и шашки, еще одна беда косит бойцов — сыпной тиф. На сей раз он настиг Вишневского. Бронепоезд ушел дальше, а его высадили в Харькове.

Вот он бредет по вокзалу, в жару пошатывается. Санитары подходят, один другому говорит:

— Дай ему воды.

Всеволод маузер отстегивает и шепчет:

— Уйди, пока жив…

И механически повторяет:

— Не пейте сырой воды…

Добился Вишневский направления в военный госпиталь, и в том было его спасение. А как попал в палату, взглянул вокруг невидящими глазами — так и провалился в небытие.

Он в бреду, и чудится ему: на огромной снежной равнине друг против друга две армии. На нем и его товарищах боевых шинели, прожженные угольями костров, ставшие жесткими от грязи; сапоги, изношенные в походах, выгоревшие фуражки, флотские бескозырки с выцветшими и ставшими из черных серо-розовыми ленточками; ватные штаны с оттопыренными гашниками, алые галифе и 75-сантиметровые клеши без клиньев. Над ними — полинялые от дождей и солнца, простреленные в боях красные флаги. По команде одного из командиров — «К церемониальному маршу!» — полки белых (оказывается, они уже сдались в плен, покорены), отдавая честь Красной Армии, тронулись мимо. Это был их молчаливый могильный марш: земля медленно, но неуклонно оседала под шествующими полками…

Выручил молодой организм, победил. Пришел в себя Всеволод — где оружие, маузер? Есть, на месте… Где газеты? Первая Конная уже на Кавказе.

Черное море снова будет нашим.

Спустя неделю в дневнике появляются радостные, прыгающие, обгоняющие друг дружку строки: «Весна идет! Новый подъем! Силы мои восстанавливаются. От смерти опять — в который раз?! — ушел. Я еще жив! О, как хорошо! Разрешили пойти в город. Бреду по солнышку. Ноги как будто подменили: не гнутся — как протезы. Читаю фронтовые сводки, расклеенные на стенах домов и на заборах…»

Лишь только немного окреп, потребовал, чтоб выписали. «Сейчас я так рад, что выздоровел, — сообщает Всеволод в письме к отцу от 19 марта 20-го года, — хотя по правилу надо лечиться: уши и ревматизм, но нужен хороший госпиталь или санатория, ванны, электролечение и т. п. Здесь же этого нет».

Он устал, и если бы не сознание долга, остался бы в тылу, пошел бы работать в газету или отправился на Волгу. Но вот прочел телеграмму РОСТА: «Взят Новороссийск!» И — не выдержала душа, рванулась к морю, на Кавказский фронт. Он стремится быть если не на корабле, то среди моряков. К тому же есть и законное основание: незадолго до болезни Вишневского командир бронепоезда «Коммунар» № 56 получил телеграфное распоряжение Морского Генерального штаба: срочно откомандировать из армейских частей всех матросов для получения назначения на флот.

Поезд прибыл в Новороссийск в пасхальную ночь. Всеволод дождался рассвета и направился в гостиницу. Усталость дикая. Известно, каковы поездки по местам, где только что прокатилась война: бесконечные пересадки, ожидания на полуразрушенных вокзалах. Но у него хватило энергии, внутренней собранности не раскиснуть от стреляющей боли в ушах и приступов ревматизма, не затосковать смертельно на какой-нибудь заброшенной станции.

В руках у него корзинка с вещами — ненадеванный клеш, рубаха фланелевая, форменка и ботинки шевровые; две гранаты, разобранный карабин да маузер. Без оружия матросу никак нельзя, а форму номер 3, парадную, возит с собой Всеволод для особого случая — для первого дня окончательной победы. И еще в корзинке — тетрадки-дневники. Даже в самые горячие дни и ночи похода Первой Конной пулеметчик Вишневский выкраивал минуты, чтобы записать поразившую его жизненную картину, эпизод, разговор или просто меткое словечко. И не только героика, пафос боев, но и быт, проза фронтовой жизни ложатся на плотные листы ученической тетради…

Странное, невиданное дело: на улицах Новороссийска — ни единой бескозырки! Куда подевались матросы? Что ж, придется формировать морскую часть из таких же отбившихся от своих, как он сам.

И вдруг по главной улице города, Серебряковской, — автомобиль, а в нем — матросы. Вишневский бросается наперерез, останавливает авто и с ходу представляется. Ему повезло. Командир новороссийского порта Суслов, взглянув на документы, тут же написал записку о том, чтобы военмор Вишневский был взят на довольствие.

— Чем заниматься? Приходи завтра ко мне, в порт, поговорим, — широко улыбаясь, Суслов крепко жмет руку.

Вишневский назначен начальником дивизиона сторожевых катеров, который надо еще создавать. А пока в его распоряжении — 30–40 матросов «новой формации», не нюхавших пороха, щеголяющих полублатным жаргоном южнорусского происхождения и татуировками вроде двуглавого орла во всю грудь. Да около десятка небольших моторных катеров, предназначенных для портовых перевозок. Шесть из семи дней в неделю катера находились в ремонте — то магнето, то карбюратор, то свечи, то подшипник — вечно что-нибудь неисправно. И вооружить-то их еще надо.

Ну не беда, Всеволод не унывал. На Волге на «купцах» пушки устанавливали, а здесь — пулеметы, это гораздо проще. К концу апреля катера «Метеор», «Ворон», «Гаджи-бей» могли вести патрулирование у берегов Новороссийска с целью перехвата шхун и других судов, доставляющих в Крым Врангелю грузы из Турции.

Команды частично укомплектованы бывшими владельцами и их сыновьями. По этой причине, видимо, они бережно относились к катерам. Но, с другой стороны, таких матросов иной раз невозможно заставить выйти в море на выполнение боевого задания. Не хватало обмундирования, не налажено снабжение. И самое главное — мало, очень мало настоящих матросов, получивших революционную закалку.

Вот почему девятнадцатилетний пулеметчик назначен сразу, без предварительного испытания на такой ответственный пост. Ему самому трудно было судить, но, похоже, служба у него ладилась. Во всяком случае, когда в сентябре политотдел потребовал откомандировать военмора Вишневского на учебу в партийную школу, местное начальство наотрез отказало. На молодого, энергичного моряка у него свои виды: вот-вот должен выйти из ремонта пароход «Рион» — первая и единственная крупная боевая единица в порту, и Вишневский пойдет туда командиром или комиссаром. С ним можно «спокойно отправиться в море» — так аргументировал свое решение начальник порта.

Из эпизодов патрульной службы Вишневскому особенно запомнился один, связанный с пребыванием в порту итальянского парохода «Этна». Днем в соответствии с дипломатическим протоколом представитель Новороссийского Совета Суслов и Вишневский побывали на борту «Этны» с визитом, выслушали заявление капитана Мартини о намерениях Италии завязать дружественные связи с Советской Россией. А ночью сторожевые катера под командованием Вишневского засекли попытавшуюся подойти к пароходу шлюпку.

Накануне 1 мая — опять во время дежурства Всеволода — около одиннадцати вечера «Этна» вдруг открыла огонь по городу. Снаряды загудели через бухту — в сторону цементных заводов, затрещали пулеметы. Катера с ходу атаковали итальянский корабль, их поддержала своим огнем батарея 22-й дивизии. На несколько секунд «Этна» завиляла (очевидно, был убит или ранен рулевой), но потом выправилась и покинула порт. Любопытно, что во время перестрелки в городе нарушилась связь — кто-то оборвал телефонные провода…

Вишневский обычно патрулировал на катере «Гаджи-бей». Установил хорошие отношения с мотористом турецкой шхуны «Тижарети-Багри». Он русский, симпатизирует большевикам. Через него Всеволод отправляет в Константинополь агитационную литературу для иностранных моряков. Воззвания пишет сам, переводят спецы из отдела народного образования, а набирает в типографии — с готовностью и страхом — один грек. В эти месяцы Вишневский часто выступает на митингах, играет в самодеятельном театре. Оборудовал агиткатер. Ездил в горы. «Работы много, — пишет он отцу 25 июня 1920 года, — с утра до вечера, на суше и на море.

Интернационал полный — все нации и языки. Морское дело, внешняя торговля, Чека, агитация и пропаганда и т. д. Интересная работа.

Как у вас? Буду ждать письма: хоть бы одно за полтора года! Ведь я столько вам писал в далекий Питер изо всех уголков России, а ответа или хоть весточки какой-то не получал…»

Годы войны, ранений и контузий, лишений и потерь брали свое. Накапливалась усталость, росла, крепла тяга к дому. Правду сказать, Виталий Петрович не очень-то жаловал сына своим вниманием — за все годы разлуки всего лишь двумя открытками отозвался на послания-исповеди Всеволода.

Со всей отчетливостью ощутил Вишневский тоску по дому во время встречи французского транспорта, доставившего на родину русских солдат, которые служили в первую мировую войну за границей. «Гаджи-бей» лихо подлетел к трапу, матросы поднялись на палубу «Бар-ле-Дюк». Всеволод, широко улыбаясь, молча снял бескозырку и, приветствуя соотечественников, взмахнул ею. В ответ — рев тысячи голосов, громовое «ура!». Счастливые — они скоро вернутся в свои семьи.

Несколько позже на корабле «Решид-паша» пришли раскаявшиеся казаки-врангелевцы. Ревел норд-ост. Судно остановилось у мола.

«Да, времена меняются, здорово меняются!..» — подумал Вишневский.

Похоже, недолго осталось воевать — один Врангель в Крыму окопался. И постепенно все встанет на свои места. Как река после бурного весеннего половодья так или иначе сегодня или завтра возвратится в свои берега, так и народ не может не чувствовать нутром своим пути общественного прогресса.

Всеволод возвращался после дежурства, а кряжистый, невысокого роста матрос стоял у причала и внимательно разглядывал один из катеров дивизиона. Вишневский подошел поближе, и тут здоровяк оглянулся.

— Ванечка!..

— Володечка!..

На радостях обнялись и, не успев расспросить друг друга о товарищах, с которыми вместе воевали на Украине, заговорили о делах насущных. Начал Папанин:

— Что это за посудина, знаешь?

— Как не знать, обычный «извозчик» — катер для доставки команды, почты с кораблей на берег и обратно. Правда, мы его немного приспособили к современной обстановке — «максимом» снабдили…

— Ну так вот. Есть дело, — решительно начал Папанин. — Туда, — он взглянул вдаль, в открытое море, — прорваться бы надо…

Вишневскому долго объяснять не нужно, сразу понял. Хотя они довольно близки были — уже в Екатеринославе, когда в железнодорожных мастерских «ставили на ноги» бронепоезд «Грозный», а затем воевали на нем, — Папанин счел необходимым предупредить:

— Только, Володя, давай договоримся — если кто хоть одно слово скажет, даже самому лучшему любимому товарищу, даже по партии или вместе плавали — уж не говорю про женщин! — без суда бить наповал.

Это был зарок, который не смеет нарушить ни один истинный моряк, идя на смертельный риск.

Папанин получил согласие командира порта на откомандирование в его распоряжение катера «Витязь» и в качестве помощника попросил к себе Вишневского.

Доставили катер на «Судосталь», а на заводе — безлюдно, только ветер свистит в разбитые окна. Все же отыскали рабочих — катер нуждается в ремонте: путь предстоит неблизкий (около 300 миль). Отлили для машины новые подшипники, перебрали донку, подающую воду в паровой котел, сделали протирку всех кранов, переборку золотников. Проверили цилиндры, поставили заплаты в подводной части. Люди спали буквально по 2–3 часа, не отходя от катера, и через 48 часов работа была завершена.

— Как с иголочки!.. — удовлетворенно сказал после осмотра отремонтированного «Витязя» Папанин. И дал распоряжение поставить на катере еще одну трубу — декоративную.

В ответ на недоуменный вопрос Всеволода, зачем понадобилось такое украшение, Папанин, улыбаясь, посоветовал:

— А ты теперь отойди подальше и взгляни: чем не миноносец!

Ночью группа моряков-десантников загрузила «Витязь» так, что он глубоко осел. Пулеметы, винтовки, патроны и ручные гранаты, телефонные аппараты, катушки кабеля — все это ждут партизаны и подпольщики Крыма. Армия барона, занявшая полуостров, угрожает Донбассу, Дону, Кубани. В случае успеха Врангель может вылезти из «крымской бутылки», нанести удар с юга (главные силы войск молодой Советской Республики сейчас заняты на польском фронте). Вот почему так важна помощь крымским партизанам.

Не смогли десантники раздобыть морской карты. Взяли компас да карту из учебника географии. Папанин не унывал:

— Спасибо и на этом, а дальше уж как-нибудь разберемся.

Вышли в море. Начал разыгрываться шторм. Трудно в таких условиях держать нужный курс и помнить о дозорных и блокирующих белых и антантовских судах.

Когда подходили к Керченскому проливу, на горизонте появился вражеский эсминец. Понятно, что белогвардейцы заметили катер. Что делать? При подходе противника попытаться пойти на абордаж, врукопашную? Или притвориться беглецами из Советской России, а когда примут на борт, пустить в ход ручные гранаты и маузеры?

— Поднять флаг — пускай видят, — скомандовал Папанин.

Взвился, затрепетал на ветру красный стяг.

Полный вперед! «Витязь» ринулся в атаку. Минута, другая, и — о чудо! — эсминец показывает корму, бежит. Оторопели от неожиданности на катере, но продолжают преследование.

Захваченные позднее в плен белогвардейские моряки так объяснили свое бегство: «Мы подверглись такой торпедной атаке, что с трудом ушли…» Оказывается, на эсминце приняли «Витязь» за торпедный катер, тем более что основания для этого были — флот республики располагал тогда на Черном море несколькими трофейными торпедными катерами…

Вдали показались черные контуры Крымских гор. Подошли вплотную к берегу, в районе Судака высадили десант. Партизаны получили боеприпасы, а также распоряжения командования Красной Армии относительно дальнейших действий.

Здесь, на берегу, друзья расстались. Всеволод на «Витязе» должен вернуться в Новороссийск, а Иван Папанин остался в Крыму, как член Реввоенсовета Крымской повстанческой Армии.

Вскоре ему было поручено пробраться сквозь все кордоны в Таврию, чтобы детально проинформировать М. В. Фрунзе о положении на полуострове. За 100 николаевских рублей партизаны упросили турецких контрабандистов — те приплывали на шхунах в крымские порты, чтобы за бесценок скупать у белогвардейцев муку и другие продукты, — взять с собой еще один мешок с необычным «грузом» — Папаниным. Капитан шхуны обещал доставить его в целости и сохранности в Трапезунд, а уж оттуда тот добрался бы через Туапсе до Новороссийска.

Однако капитан оказался мошенником. В открытом море хотел забрать у своего пассажира деньги и оружие, а его самого выбросить за борт. Спасла счастливая случайность: на шхуне заглох мотор, и, сколько ни бился молодой турок-механик, ничего не мог поделать.

— Давай я попробую… — предложил Папанин. Через полчаса мотор заработал.

— Чок якши, кардаш[6], — обрадовался капитан. — Хочешь быть контрабандистом?

Столь неожиданное предложение застало Папанина врасплох, и он не сразу нашелся что ответить. Турок же понял его молчание как вероятное согласие и зачастил:

— Будем плавать со мной, кардаш, не пожалеешь, — и, уж вовсе расщедрившись, завершил: — У меня восемь жен, четырех — самых лучших — тебе дам…

После такого «весомого» аргумента Папанину надо было соглашаться. Он махнул рукой и сказал:

— Ладно, так и быть. Но вначале доберемся до Трапезунда, тогда и договоримся.

Но шхуна почему-то прибыла в Синоп, а не в Трапезунд. Как выяснилось, здесь можно выгоднее продать муку. Вечером Папанин пошел «погулять» и не вернулся. Прикинулся немым нищим, питался диким инжиром и тем, что иногда подавали прохожие. По Анатолийскому побережью через две недели добрел до Трапезунда, пришел в советское консульство. Затем — Новороссийск, Харьков, встреча с Фрунзе…

Обо всем этом Папанин рассказывал Всеволоду, когда они вновь встретились в Новороссийске, в начале ноября 1920 года. Теперь предстоял второй ответственный рейс в Крым. На этот раз Папанин получил моторный катер-истребитель Ми-17 и два парохода «Рион» и «Шахин», на которых должен отправиться десант. 13 ноября ночью суда скрытно покинули пристань. Шли с потушенными огнями. Мелкий дождь со снегом, штормит.

Днем милях в сорока-пятидесяти от Феодосии заметили парусник. После недолгой погони шхуна под названием «Три брата» остановилась. Шкипер рассказал о судах, стоящих на феодосийском рейде, о проходящей в порту эвакуации. Оставив у себя в качестве заложников шкипера и владельца груза, моряки отпустили шхуну.

И тут случилось непредвиденное: не запускаются моторы. Восемь часов колдовал Иван Папанин вместе с механиком над поврежденными во время шторма моторами. Эти часы показались команде вечностью — восточный ветер, как на крыльях, нес истребитель совсем не туда, куда нужно, и вскоре ой мог оказаться на курсе белых судов Севастополь — Константинополь. К тому же обнаружилось, что во время шторма смыты бочки с питьевой водой.

«В самые тяжелые ответственные минуты, — вспоминает об этом переходе И. Д. Папанин, — у Всеволода Вишневского, моего помощника по политической части и старшего пулеметчика, находились слова ободрения, которые глубоко западали в души бойцов.

— Браточки! Крепитесь, не то еще переживали… — успокаивал он изнывающих от жажды бойцов».

Видно, не зря еще в бригаде бронепоездов Папанина по части машин считали профессором. И здесь, к вечеру, когда солнце садилось в красные тучи, моторы вновь заработали. Рванулась в душах спасенных людей радость…

Вскоре справа по курсу открылся маяк Метаном. Ми-17 подходил к берегу. Сильный прибой. Подняв над головой маузер, Вишневский вслед за Папаииным бросается в ледяную воду. За ними — матросы с ручными пулеметами. Оставив на катере трех бойцов, Папанин с отрядом двинулся по шоссе в горы. Уже утром отряд имел несколько тачанок и свою конную разведку. Возле Алушты соединились с красными партизанами, а затем — с передовыми частями регулярной армии.

Многие из эпизодов гражданской войны автор «Первой Конной» брал прямо с натуры. В одном татарском селении ночью была сделана перекличка, закончившаяся пением «Интернационала». Это яркое, врезавшееся в память событие драматург передаст так:

«Ведущий. После боя на Чонгаре.

Вечерний свет. Зычный голос Сысоева: „Станови-и-ись на поверку-у!“ Сходятся человек пятнадцать. Строятся, легкий говор. Перед строем Сысоев со списком…

— Смирно! А ну слушай поверку… Алексеенко Петр!

Голос. Убит.

— Алексеенко Семен!..

— Убит.

— Апанасенко Дмитрий!

— Убит…

— Ваньковский Константин!

— Я-а! (Рука на перевязи.)

— Ведерников Петр!

— Убит».

«Убит…» — слово это всегда будет звенеть в ушах Всеволода, звучать в его сердце. Тогда, на последней поверке, вспомнились ему не только те, с кем еще несколько часов назад он шел в атаку.

Маркин, Донцов, Отрезной… А сколько еще братков сложило свои буйные головы в борьбе за свободу трудового народа! Безымянные тысячи могил поросли травой, занесены снегами. Под полуденным ияи ночным, темным небом в сечах погибли, расстались с родными полками. Сердца горячие остыли, истлели. Ушли тысячи прекрасных из жизни навсегда… «Горячее время, тысячеверстные переброски, непрерывные бои, громадные потери» — так сжато выразит Всеволод Вишневский свое восприятие гражданской войны.

А вот иные, более конкретные и сущностные впечатления:

«Из воды и огня — на землю и в огонь!..» — бросается в атаку у стен Казани юный моряк.

«Стоишь и думаешь, как сделаться совсем крошечным, чтобы пуля не попала ни в плечи, торчащие у пулемета, ни в ноги, раскиданные по палубе…» — таковы ощущения пулеметчика «Вани-коммуниста» № 5.

«Нигде за три года я не был, так сказать, насильно посылаем: всюду я ходил добровольцем» — как бы подводит итог в письме к отцу от 20 декабря 1920 года Всеволод.

Итак, начиная с октября 1917-го три с лишним года солдат, матрос, пулеметчик Вишневский сознательно участвовал в самых главных, решающих судьбу молодой Советской Республики боях: на Восточном фронте — с колчаковцами; на юге — с интервентами и деникинцами, а затем с Врангелем.

Воевал храбро, вдохновляя других. Был отмечен командованием; в послужном списке ротного командира Школы рулевых и сигнальщиков, заполненном в марте 1922 года, — и благодарности за взятие Казани и бои на Украине, и запись о том, что за освобождение Крыма в 1920 году боец Вишневский представлен к ордену Красного Знамени. «Сознание того, что пришлось вместе с тысячами товарищей, известных и безызвестных бойцов, членов нашей партии и верных беспартийных поработать для — освобождения людей, для установления нового строя, — это сознание дает мне в жизни наибольшее удовлетворение», — писал Вишневский спустя полтора десятилетия. В этой лично пережитой и вошедшей в плоть и кровь постоянной и самозабвенной готовности к борьбе, в большевистской целеустремленности и настойчивости, в стремлении-и умении! — поворачивать жизненные обстоятельства, как того требует именно так понимаемая им Идея, — во всем этом истоки вдохновения пламенного публицисту, выдающегося советского драматурга.

8

В газетном архиве Ленинской библиотеки в Москве хранятся номера газеты «Красное Черноморье» (орган Новороссийского окружного Комитета РКП (б) и исполкома Советов рабочих и крестьянских депутатов). Желтоватый и серый, порою почти землистый цвет бумаги, сплошь и рядом — слепые оттиски, множество корректорских ошибок и опечаток. Цена одного номера 1200 рублей — тогда это, правда, никого не удивляло.

На Серебряковской улице, 31, с девяти утра и до девяти вечера открыт «Зал радио и газет Чер-РОСТА», где плата за вход — 500 рублей, с членов профсоюза — вдвое меньше, а красноармейцы и матросы могут проходить туда бесплатно. Всеволод частенько бывал здесь, хотя в политотделе, у дежурного, всегда имелся свежий номер газеты. Просто Вишневского тянуло к людям: слушать их, самому встревать в разговоры.

В этот хмурый декабрьский день в «радиогазетном» зале относительное затишье. Только несколько моряков листали страницы «Красного Черноморья».

— Опять ничего о флоте, — с досадой бросил один, и моряки ушли.

Вишневский и сам не однажды возмущался тем же. А сейчас, словно его подтолкнули, побежал в редакцию.

— Что вы тут ерундите? Почему вы пишете о том о сем, а моряками, которые сейчас столько делают, не интересуетесь?!

Редактор «Красного Черноморья», молодой, но уже с заметной проседью мужчина, терпеливо выдерживал все выпады экспансивного визитера и лишь молча кивал головой, давая ему возможность выговориться. Редактор интуитивно чувствовал, что не желание «побузотёрить», весьма нередкое в те времена, не вздорный характер руководили молодым матросом, а нечто большее: любовь к флоту, неуемная жажда действия, созидания.

Так познакомились Всеволод Вишневский и Федор Гладков — именно он редактировал тогда «Красное Черноморье». Пройдут годы, и станут они, пусть не закадычными друзьями-приятелями, а просто добрыми знакомыми. В одном доме и подъезде и даже на одном этаже будут жить, и каждый раз при воспоминании об этой первой встрече теплое чувство будет охватывать обоих…

А тогда, в декабре 1920 года, Гладков на прощание сказал: «Что ж, пишите, редактируйте „Страничку моряка“».

Его решительность можно было понять: профессионально подготовленных работников, специалистов в ту пору не хватало не только в порту. А молодой моряк, как выяснилось в беседе, уже писал заметки в газету Первой Конной армии «Красный кавалерист».

Так Вишневский получил свою первую журналистскую должность — заведующий морским отделом. Правда, если следовать современной терминологии, понадобится уточнение: внештатный заведующий. Ведь одновременно с работой в газете он участвует в ликвидации контрреволюционных банд на Северном Кавказе и Черноморском побережье, является штатным докладчиком политотдела, организует первые красноармейские спектакли для жителей кубанских станиц.

В архиве писателя есть записка секретаря Новороссийского окружкома РКП (б) Ладохи (от 25 мая 1921 года):

«Товарищу Вишневскому

Агитационно-пропагандистский отдел парткома предлагает Вам во исполнение постановления парткома от 19 мая с. г. написать статью о борьбе с бело-зелеными под заголовком „Смерть бело-зеленым бандитам!“.

Размер статьи — 60–100 строк печатных (примерно полторы-две четвертушки, переписанных на машинке). Означенную статью представить в Агитпроп не позже 30 мая с. г. Никакие отговорки неумением писать, занятостью и т. д. приниматься во внимание не будут. Работа должна быть выполнена точно и быстро…»

Здесь же, видимо, спустя много лет рукою Вишневского сделана пометка: «Начало моей практической журналистской работы — 1921 год».

Чем объяснить столь категорический тон письма? Созвучием, соответствием духу времени? А может, тем, что другие очень уж неохотно брались за перо и Вишневский попал, как говорится, под общую гребенку? Или, по мнению секретаря, несмотря на то, что на его счету уже были публикации в газете, он должен писать чаще?

О последнем судить трудно, так как далеко не все номера «Красного Черноморья» за тот период дошли до нас. Принадлежащие перу Вишневского газетные материалы — их и в самом деле немного — были подписаны так: «Неугомонный», «Неугомонный В.», «Черноморский Норд-Ост», — псевдонимы под стать характеру автора!

Надо сказать, что газета «Красное Черноморье» была боевой, задиристой. Основные разделы — «По Советской Республике», «По Европе», «Местная жизнь», «Последние известия» (радио тогда делало первые шаги, поэтому и оперативные новости обязана была по-прежнему поставлять газета). С обзорами международных и внутренних событий в газете выступал Дмитрий Фурманов, и не исключено, что будущие авторы «Чапаева» и «Оптимистической трагедии» встречались в редакционных коридорах. Федор Гладков печатал в газете главы из своей повести «В Октябре». До него, кстати, «Красное Черноморье» редактировал также известный литератор, организатор революционного театра политической сатиры в Екатеринодаре Александр Рославлев, скоропостижно скончавшийся от тифа в ноябре 1920 года.

В номере за 19 декабря 1920 года напечатаны заметки «В Крыму» — первая газетная публикация Всеволода Вишневского. Здесь речь идет о высадке на полуостров десанта, о встречах с крестьянами, об освобождении Красной Армией Симферополя, о первом субботнике на железной дороге, о том, что Крым скоро станет образцовой советской коммуной. Написаны заметки простым языком, легко, есть ощущение приподнятости. Но, конечно, по существу своему это фотография, добросовестное описание виденного.

Затем, уже в 1921 году, публикуются статьи «За рубежом», «На регистрации», лирическая миниатюра «Вспомните получше!». Они порою наивны, эти пробы пера, и тем не менее явственно стремление Вишневского будоражить читателя, проникать в потаенные уголки его памяти, заставлять задуматься.

Музыка в бою… Она поднимала бойцов на штурм вражеской крепости, помогала выдержать предельное напряжение боя. Лето 1919-го. Южный фронт, моряки в атаке: «Музыканты с нами, и медные трубы поют так же громко и весело, как и год тому назад. Ленточки вьются по ветру; летим полным ходом, и веселое „Яблочко“ раздается на полях, где схватились белые и красные. Под звуки флотского марша занимаем мы Гришине. Под печальные звуки похоронного марша отдаем последний долг бойцам за революцию… Шло время, борьба разгоралась, кольцо то разжималось, то сжималось, и всюду с цепями красных бойцов шли музыканты, и громкие звуки их труб раздавались по городам и полям, и сердце каждого пролетария билось быстрее, глаза зажигались огнем борьбы, и революция шла дальше и дальше с теми же звуками мировой песни — „Интернационала“!»

На высокой ноте ведет разговор с читателем Вишневский в этой заметке. Он полемизирует с автором письма в газету («Вспомните»), напечатанного в одном из предыдущих номеров, где говорилось о скудном житье морского оркестра: то и дело приходится выступать на концертах-митингах бесплатно. («Когда это кончится? Все играть да играть, есть небось мало дают, за полтора фунта хлеба много не наиграешь…») Вишневский развенчивает такие настроения, напоминая, что паек рабочего гораздо меньше. Уже здесь проявляется способность молодого журналиста подняться от частного факта к обобщениям: ведь то было время, когда вопрос-призыв «Чем ты помог голодающим Поволжья?» не сходил с повестки дня.

Итак, приобщение к журналистике можно считать состоявшимся. А первое представление об этой профессии он получил еще в феврале 1915 года. Тогда к приехавшему после ранения с фронта юному солдату обратился репортер из «Петроградского листка». Был он весьма подвижен, а точнее — суетлив и буквально забрасывал вопросами. Ответы краткие, сухие, никакой сенсации. Однако газетчик не унывал, продолжал допытывать мальчишку, надеясь получить подробности о «немецких зверствах» и «наших героях-солдатиках». Всеволод упорствовал и, как ему казалось, не дал репортеру никаких шансов преуспеть в своих намерениях. Тем не менее вскоре довелось прочесть в «Петроградском листке» о «Володике В.», который добывал «в огненных вихрях войны» и тому подобное. От стыда вспыхнули щеки — Вишневскому стало не по себе. Будущий публицист и писатель получил предметный урок того, как рождается фальшь, какой «красивой» и неправдоподобной может выглядеть жизнь на газетной полосе.

И вот теперь, сотрудничая в «Красном Черноморье», он дает себе зарок: ни строчки неправды или приукрашивания. А ведь страх как хотелось, чтобы все вокруг — и как можно быстрее! — менялось к лучшему. С плохо скрываемой гордостью Всеволод сообщает отцу из Новороссийска: «Напишу в газету, „продерну“ кое-кого — и глядишь, начинают оживать, шевелиться…»

В новороссийский период жизни Всеволода Вишневского раскрываются его общественный темперамент, широта взглядов, проявляется неутолимая жажда деятельности. Он на самой стремнине потока новой жизни, возможность строить которую отстоял с оружием в руках. Он чувствует себя полноправным хозяином ее, он за все в ответе. Именно таковы содержание и тональность писем конца 1920-го — первой половины 1921 года к отцу:

«Сегодня утром вернулся с Кубани из станицы Верхне-Баканской, где проводил ударную неделю „Помощь Донбассу“…

Работали дружно, ставили „живую газету“, пьесу из революционного быта, концертное отделение и т. д. Громадный успех „живой газеты“, особенно „почтового ящика“! Сыплют вопросы самые трудные, на которые приходится сразу же отвечать. Но мы с честью справились с этим: экспромтом поставили пантомиму „Приключения Врангеля“ с подготовкой в один час.

Новое пролетарское творчество, коллективное творчество! Обо всем этом пишутся очень умные, длинные статьи, которые без энциклопедического словаря нельзя читать (а все же Всеволод их читал! — В. X.). Выходит много литературы, журналов… А это творчество идет снизу без всяких указаний, методов, и совет какого-нибудь Центротворчества или Главискусства остается на бумаге…»

(Письмо от 20.12.1920 г.)

«Вчера я выбран делегатом на армейскую партийную конференцию. Жизнь у нас оживляется в связи с VIII съездом[7] и предстоящим X съездом РКП (б) — собрания, дискуссии и т. д.

Шевелится братва! Пришлось делать два доклада и участвовать в довольно крупных прениях по ним. Взялись немного и за профсоюзы, и за хозяйственное строительство, и за рабочую демократию. Правда, люди, три года бывшие на фронтах, по три-пять лет служившие ранее, не могут так тонко разбираться по всем пунктам, ждут указаний. Но все-таки мысль работает. Интерес к науке, к учению и искусствам очень велик. Даже постановили всех уклоняющихся судить!»

(Письмо от 12.1.1921 г.)

«Воскресники у нас все ударные!.. То уголь, то дрова, то еще что-нибудь…

Но что мне нравится здесь — это товарищеские отношения! Бюрократов, закомиссарившихся — здесь мы одергиваем, и они становятся на истинный путь…

Как у вас с топливом?.. Райлескому, или как это мы называем — „Адлеском“, попало немного, но меньше, чем населению от холода. Разные топкомы и топсоветы — вполне оправдывают свое название и топчутся на месте.

Выручил Внешторг — из Англии привез тысячу тонн угля „Кардиф“. В обмен мы дали сырье и организовали комячейку на их судне. Приятное с полезным!

Ну, ладно! Это все мелочи или „красные царапинки“ из живой газеты.

Вот ты обещал прислать программы Увмуза[8] — это мне нужно! Я достал бы пособий и с помощью некоторых товарищей подзанялся бы…»

(Письмо от 28.3.1921 г.)

Неудивительно, что человек подобного склада характера и сам оказывается в центре событий. Об этом свидетельствует хотя бы такой эпизод.

В начале февраля 1921 года, когда в партии развернулась навязанная троцкистами и так называемой «рабочей оппозицией» дискуссия о профсоюзах, в Новороссийск прибыл М. И. Калинин. На собрании, где присутствовало около тысячи человек, с обоснованием каждой точки зрения могли получить слово (включая докладчика) не более чем по три оратора. «В защиту тезисов т. Ленина, — сообщит позже „Красное Черноморье“, — выступили тт. Вишневский и Торин».

Михаил Иванович, излагая подписанную В. И. Лениным, И. В. Сталиным, Г. И. Петровским, им самим и другими «платформу десяти», где четко формулировалось ленинское понимание роли профсоюзов как школы коммунизма, говорил просто, уверенно, не повышая голоса, и речь его была не совсем ораторской. Одет Калинин был: скромно: пиджак на его сухощавой фигуре сидел ладно; держался он непринужденно и на виду у всех крутил большие папироски.

И вновь, как четыре года назад, в июньский день семнадцатого года, перед Всеволодом проблема выбора. Но теперь для него ее смысл и острота в ином: как убедить в правоте ленинской позиции — сам-то он в ней убежден — других?.. Ведь после докладчиков первому выступать ему. Надо быть предельно собранным: каждое слово — в цель, второй раз сказать не дадут!

Вишневский сразу же захватил аудиторию и решительной, образной речью, и молодой убежденностью, и удивительной для своего возраста глубиной аргументации. И бывалостью — чего просто не могли не заметить люди, сами прошедшие через многое. Что речь удалась, Всеволод понял не только по аплодисментам, которыми она прерывалась, но и по тому, как, кивая острой рыжеватой бородкой, одобрительно улыбался Калинин.

О результатах дискуссии сообщили скупые строки газетного отчета: «При голосовании, ввиду невозможности произвести точный подсчет голосов такого многочисленного собрания, предложено было сторонникам тезисов тов. Ленина отойти в левую сторону, сторонникам тезисов тов. Троцкого — в правую, а тем, кто за тезисы тов. Шляпникова, остаться посредине. В результате почти вся масса двинулась влево.

Платформа т. Ленина о профсоюзах принята новороссийской организацией РКП огромным большинством[9] голосов» («Красное Черноморъе», 1921, 9 февраля).

Вот как бывает в жизни: ситуация с голосованием повторилась, как тогда, в 1917 году. Да, собственно, так или иначе выбирать приходилось все эти долгие военные годы, когда вопрос ребром вставал почти каждый день: так куда же тебе идти — вправо или влево? И никакой середины. Середина всегда таит в себе нечто зыбкое, временное, все одно — рано или поздно пристанешь к тому или иному берегу! Середину он никогда не признавал и не будет признавать…

В марте 1921 года произошло событие, которое имело значение не только для творчества будущего писателя, как отмечают его биографы.

Кронштадтский мятеж… Весть о нем поразила многих. Балтийские моряки внесли огромный вклад в победу Октября. Они сражались на всех фронтах, явились ядром при создании речных и озерных флотилий, — на Волге и на Каспии, на Каме и на Ладожском озере. Из балтийцев и черноморцев в основном состояли экипажи бронепоездов — этого прославленного боевого оружия Красной Армии. Балтика выдвинула героев гражданской войны, таких, как П. Е. Дыбенко, А. Г. Железняков, Н. Г. Маркин и десятки, сотни других отважных бойцов… Моряки-балтийцы стали привычным символом Октября — и вдруг антисоветское восстание в Кронштадте. Просто в голове не укладывается. Это так противоестественно, что первый порыв Вишневского и его товарищей — рапорт командованию о немедленной отправке в Кронштадт для «успокоения» балтийцев. Как известно, все закончилось довольно быстро, ехать на Балтику не понадобилось, а чтобы «разрядиться», высказать свое отношение к происшедшему, Всеволод задумывает свое первое драматургическое произведение — «Суд над кронштадтскими мятежниками».

Непосредственным толчком к работе над этой пьесой послужила встреча с матросом-отпускником, вернувшимся из Питера и рассказавшим о бурных мартовских событиях.

Зачинщиками выступили команды линейных кораблей «Петропавловск» и «Севастополь» да некоторые из береговых частей, находившихся на острове Котлин, — подняли контрреволюционный мятеж… под красным флагом. Да, они за Советы. Только за «Советы беспартийных», за «Советы без коммунистов». Председатель ВЦИК М. И. Калинин приехал в Кронштадт, выступил на митинге на Якорной площади, попытался объяснить ситуацию, сложившуюся в стране, разоблачить смутьянов. Но тщетно. «Всесоюзный староста» был арестован мятежниками. Затем под давлением низов — ведь большинство матросов в душе и признавали и поддерживали Советскую власть — М. И. Калинину было разрешено выехать в Петроград.

Как могло такое случиться именно в Кронштадте — цитадели: революции? Исчерпывающий ответ на этот вопрос Вишневский получит гораздо позже, когда будет исследовать историю крепости и напишет довольно объемный, в несколько печатных листов, очерк под названием;«История Кронштадта». А сейчас он пытается в художественной форме воссоздать картину мятежа на основе рассказов очевидца и сообщений печати.

Наверное, текст пьесы написан не был, скорее всего Вишневский наметил подробный план, обдумал основные сюжетные линии. Сама же пьеса рождалась во время представление, благо автор (он же режиссер и исполнитель роли одного из мятежников с линейного корабля «Петропавловск») находился на сцене. Спектакль был показан в новороссийском клубе металлистов, причем начался в восемь вечера и закончился на рассвете — в четыре часа утра.

Несомненным было одно: автор и исполнители сумели выразить мысли и чувства, которыми жил зрительный зал, заполненный рабочими и моряками. Актеры так достоверно играли мятежников, что, например, Вишневского (матрос-анархист в его исполнении по ухваткам, словечкам явно выдавал свое махновское происхождение, знакомое многим из присутствующих не только по рассказам) после премьеры чуть было не растерзали зрители.

Пьеса, спектакль, конечно, были необходимой отдушиной. Однако он настолько близко к сердцу принимал все флотское, да еще происшедшее на родной Балтике, что Кронштадтский мятеж явился для него как бы личной драмой.

На собраниях и общем митинге черноморцы были единодушны в определении причин мятежа — это дело рук международной контрреволюции. Тем не менее Всеволод, до этого буквально рвавшийся домой, в Питер, 22 апреля пишет отцу: «Хотя теперь начались отпуска, но я определенно не приеду! Стыдно ехать и слышать клички — „клешник“, „жоржик“ (незаслуженные) тому, кто был, есть и будет честным бойцом, кровью доказавшим свою преданность».

А работы, новой, созидательной, по горло. В мае прибавилась еще одна ответственная и почетная нагрузка — от 400 моряков флотского полуэкипажа Вишневский избран в Новороссийский городской Совет рабочих, красноармейских и флотских депутатов (мандат № 339), а затем членом президиума с правом решающего голоса.

Но при всем этом перед ним неотступно стоял вопрос: что дальше? В то время Вишневский прочно связывал свою жизнь и работу с делом создания Советского Военно-Морского Флота. Война окончилась, и теперь он мог с чистой совестью написать отцу: «Хочу серьезно взяться за морское образование, так как практику необходимо пополнить теорией» (Письмо от 6.5.1921 г.).

Подобное решение напрашивалось как бы само собой — ведь всех вокруг захватила настоящей «эпидемия ученья»: углем на деревянной доске братва извлекает кубические и квадратные корни и скоро примется за логарифмы; эдакий «дядька» — кочегар лет тридцати — тридцати пяти — изучает историю литературы. Так, не спеша, из «нутряных» коммунистов делаются люди с довольно серьезной подготовкой: «Масса выросла, и мы соответственно с ней предъявляем к себе более серьезные требования. Уже не выходишь с готовой пламенной, но трескучей речью, а делаешь доклад, и его разбирают по косточкам без аплодисментов» (Письмо от 28.3.1921 г.).

Летом 1921 года, вскоре после проверки личного состава, из числа моряков-черноморцев было отобрано 600 наиболее политически зрелых для восстановления Балтийского флота. В их число вошел и Всеволод Вишневский. Шестого июля он сел в поезд. В кармане — удостоверение, выданное штабом Новороссийского укрепленного района о командировке в Петроград с правом заезда в Нижний Новгород за вещами, оставшимися там с 1919 года. И еще партийный билет номер 955 514. Здесь в скупых ответах на анкетные вопросы о нем, Вишневском, сказано главное:

— Какие специальности знает — пулеметчик, рулевой.

— Какие местности России знает хорошо — Поволжье, Украину, Северо-Западный край, Крым, Черноморье и Донбасс.

— Время вступления в партию — 1918 год, декабрь.

— Какой организацией принят — комячейкой Украинского отряда моряков…

Окончилась вторая его война — гражданская. До последних дней жизни на стене в рабочем кабинете Вишневского будет висеть фотография: матросы-пулеметчики на палубе «Вани-коммуниста» № 5. Всеволод — второй слева, в бескозырке, глубоко надвинутой на лоб, — смотрит суровым, испытующим взглядом из-под густых бровей.

Драматург, публицист, киносценарист Всеволод Вишневский к теме гражданской войны будет обращаться вновь и вновь. Годы революционных битв, школа партийной работы и журналистики, напряженная учеба и редкое трудолюбие — все ото даст свои плоды, позволит раскрыться могучему своеобразному таланту художника.

Загрузка...