Часть IV Высоты человеческого духа

1

Когда в середине тридцатых годов на борт линкора «Марат» прибыл К. Е. Ворошилов, в ответ на приветствие наркома Всеволод Вишневский, находившийся в строю штабных командиров, негромко, но четко отрапортовал:

— Готов служить пером и винтовкой.

Эта фраза как нельзя лучше отражала внутреннее состояние писателя. И когда пришло известие о начале войны, тут же, захватив рукописи, он из своего переделкинского жилья выбежал на шоссе. На попутном грузовике Вишневский добрался до Москвы и через час был уже в Союзе писателей. Именно ему поручено заняться проведением мобилизации и отправкой на фронт писателей. И в тот же день вся страна слушала его радиоречь (напечатана под заголовком «Уроки истории» в «Красной звезде» 24 июня): «Не быть вольному русскому человеку — сыну победителей на Чудском озере, у Танненберга, сыну покорителей Берлина — под фашистской пятой. Не быть свободолюбивому украинцу — сыну запорожцев — под проклятой баронской пятой. Не быть никогда! Не согнет шею ни белорус, ни гордый грузин, ни казах, ни смелый латыш!

Поклянемся перед Красным знаменем нашим, перед своей совестью и перед историей: „Пойдем в бой и насмерть раздавим гадину — фашизм!“

К победе, товарищи, вперед!

Напомним немецким фашистам — пока они еще живы, — как и где их бил русский народ!»

Уже на пятый день войны специальный корреспондент «Правды» Вишневский прибыл в Таллин, где находится штаб и Политуправление Краснознаменного Балтийского флота. Ему не нужно было выбирать оружие. Оно у него есть — грозное, отточенное, нержавеющее слово публициста. А еще — политическая работа на кораблях, в частях, которую он всегда вел и по собственной инициативе в зависимости от обстановки.

Именно журналистика с ее реальным политическим и социально-психологическим, не отдаленным во времени, а сегодняшним, порой и сиюминутным воздействием на массы, ее близость к действительности и способность влиять на нее непосредственно привлекала, захватывала Вишневского с не меньшей силой, чем литература. А тем более сейчас, когда страна ввергнута в чудовищную войну, когда газеты, радиопередачи для людей и фронта и тыла — все равно что хлеб, что воздух.

«Быть агитатором, пропагандистом, организатором, — считал Вишневский, — необходимо! Эта работа писателя полноценна и правомерна…»

У каждого поколения в жизни — своя кульминация, свой самый высокий взлет. Для родившихся в начале XX века вершиной их судьбы стала Великая Отечественная война. Для Всеволода же Витальевича Вишневского, на долю которого выпали и битвы революции, и гражданская война, Великая Отечественная война была кульминацией вдвойне.

Теперь предельным испытаниям жизнь подвергла его самого. А точнее, он сам безудержно устремлялся им навстречу, так как его слово, убеждения, настрой души — все неразрывно слито с поступком, поведением, делом.

Таллин пока еще тих, на улицах можно встретить прогуливающихся, одетых в летнее платье людей. Даже на пляжах кое-где загорают: еще не все поняли, не осознали, что идет война.

Вишневский пишет статьи в газеты, выступает по радио. По заданию Центрального Комитета Коммунистической партии Эстонии вместе с заведующим сектором печати И. Кэбиным разрабатывает детальный план печатной и устной пропаганды в условиях прифронтового города.

На протяжении всей советской границы от Черного и до Балтийского моря идет битва прикрытия: стране надо отмобилизоваться, выиграть время. Немцы наступают изо всех сил, ведь Прибалтика — один из объектов первоначального внезапного удара Гитлера. День за днем отражены в дневнике писателя и сводки с фронтов, и напряженная обстановка на дальних подступах, а затем в пригородах Таллина, и известия о диверсиях, проводимых немецкими шпионами, и боевые дела пехоты и кораблей Балтийского флота.

Теперь он ведет свои записи не от случая к случаю, а ежедневно, стоически упорно, невзирая на обстановку и условия войны. Причем рассматривает свой дневник не как художник, а прежде всего как летописец, стремящийся более всего к точности и правде и ставящий отчет о событии превыше художественной детали. Задачу эту для себя он сформулировал четко: «Сохранить для истории наши наблюдения, нашу сегодняшнюю точку зрения — участников. Ведь через год, через десять лет — с дистанции времен все будет виднее. Возможно, будет иная точка зрения, оценка. Оставим же внукам и правнукам свой рассказ. Наши ошибки и победы будут уроками для завтрашнего дня».

Дневники вбирают в себя четыре периода фронтовой жизни Всеволода Вишневского:

— шестьдесят восемь дней обороны Таллина, прорыв кораблей Балтийского флота в Кронштадт;

— семнадцать месяцев блокады Ленинграда — подробнейшая хроника жизни и борьбы;

— прорыв блокады, освобождение Прибалтики;

— и, наконец, сражения в Восточной Пруссии, участие в исторической битве за Берлин.

Он мечтал о том, что «Дневники военных лет» послужат основой для создания широкого эпического полотна о всенародной войне, о смертельном поединке с фашизмом. Но и опубликованные в том виде, в каком были написаны (они не только заняли два тома в Собрании сочинений писателя, но и выпускались отдельными изданиями), дневники явились уникальным художественным памятником Отечественной войны. Со страниц повествования перед нами возникает поразительный образ автора — человека, пропустившего через свой ум, свое сердце все грозные события того времени. На 124-й день войны он записывает: «Россия бесконечно мила мне. Она трогательно чиста… И у меня состояние духа чистое, решительное: придется идти с автоматом, с винтовкой — пойду…» Дневники отличаются внутренней цельностью: здесь чередуются короткие, сухие, информационного плана записи с развернутыми размышлениями, подробным анализом морально-политического духа защитников Ленинграда или перспектив открытия союзниками второго фронта. Кажется, не хватает лишь заголовков, чтобы дневниковые записи выглядели как заранее обдуманный роман — со своими драмами, кульминациями и развязками. Пожалуй, трудно не согласиться с мнением Петра Вершигоры о том, что «Дневники военных лет» «не имеют в мировой литературе себе равных по охвату трагедийных событий Великой Отечественной, по глубине исторических прогнозов, по бескорыстному героическому трудолюбию их автора».

В сложный период первых месяцев войны он стремится как можно быстрее и глубже разобраться в ситуации — военной, политической. «Читаю Ленина о 1919 годе…» — все чаще встречается в дневнике.

Когда в июле 1941 года журналист Н. Михайловский зашел к нему в номер гостиницы, на тумбочке увидел томик В. И. Ленина со множеством закладок. Хозяин пояснил:

— Много поучительного о гражданской войне. Хочется все заново вспомнить, продумать, пережить… Жаль, времени мало. С утра начинается работа — выезды в соединения, листовки, статьи в газеты, выступления перед новобранцами…

А обстановка складывалась чрезвычайно трудная. Гитлер приказал прорваться к Ленинграду любой ценой — с потерями не считаться. Поэтому главное стратегическое назначение таллинской обороны — как можно дольше сдерживать натиск врага. «Я с радостью считаю каждый выигранный день…» — записывает Вишневский 5 июля. Он отчетливо понимает объективные трудности: страна должна отмобилизоваться в широком смысле этого слова, перестроить свою экономику, — остро ощущается нехватка самолетов, танков! «Эх, если б нам хотя бы еще год», — сожалеет он на другой странице дневника.

Всеволод Витальевич задумывается и над тем, какой должна быть агитационная, пропагандистская роль журналиста, как наилучшим образом ее исполнить. Налет казенщины и «агиточерковый» стиль газет претят Вишневскому: журналист, писатель обязан «думать, открывать суть, видеть новое, дали!..». Боец на передовой и тот, кто крепит тыл, жаждут откровенного, правдивого слова: «Из уважения к своему народу надо разговаривать с ним так, как вы говорите с любимой, с отцом, со стариком, как вы разговариваете в самые серьезные, потрясающие моменты жизни. Иного разговора у нас, литераторов-публицистов, быть не может…»

Вишневский вчитывается в газетные статьи и очерки и многое с досадой отбрасывает прочь: «Нет, совсем не то…» Сегодня его, писателя героико-патетического направления, не устраивает именно излишний пафос, упоение штыковыми атаками, индивидуальным героизмом. Он убежден: личного мужества и самопожертвования в современной войне мало, ключ к победе в не меньшей мере — в технике, мастерстве, в таланте полководцев и командиров, в гибкости и дальновидности операций, в бесперебойной работе тыла. Стремительное продвижение врага в глубь страны Вишневский объясняет и промахами командования, но твердо верит в то, что народ даст сотни новых военачальников.

Прибыв в Таллин, он не ограничивается деятельностью журналиста, а по своему обыкновению выполняет множество других обязанностей.

Вот, например, какой эпизод рассказал Н. Михайловский, встретивший Вишневского в бригаде морских пехотинцев на передовой:

«— Вы что здесь делаете? — спросил я.

— Изучаю обстановку и с народом беседую, — объяснил Вишневский. — Тяжело приходится. Противник крепко жмет. Люди, сжав зубы, держатся, пружинят…

Просвистели снаряды. И, точно эхо, где-то совсем близко прокатилось несколько глухих взрывов. Всеволод Витальевич усмехнулся, заметив, как моя голова инстинктивно втянулась в плечи.

— Эх вы! Сразу видно, что необстрелянный… Пошутив, Вишневский дружески взял меня за руку и привел к бойцам, которые поблизости от шоссе маскировали орудия, только что установленные на новой огневой позиции… Бойцы встретили Вишневского как старого знакомого, и к нему сразу же обратился маленький круглолицый сержант:

— Товарищ полковой комиссар, вопросик есть: фронт у нас не сплошной, мало нас. Фашисты в Таллин то по пятку, то по десятку просачиваются. Чего доброго, так их соберется целый полк. Как ударят нам в спину, что делать будем?

— Биться! — резко ответил Вишневский и уже спокойно, рассудительно продолжал: — Вы думаете, это первый случай в истории? Такая же картина была в Мадриде во время боев. Целые подразделения фашистов умудрялись пробираться через боевые порядки республиканских войск. И что ж? Кто-нибудь отходил? Никогда! Фашистов вылавливали, обезвреживали, а линию фронта держали на крепком замке.

— Откуда вы это знаете? — с любопытством спросил снова сержант.

— Я сам был в Испании. Ходил и в наступление…»

Без рисовки, всегда внутренне раскованный, Вишневский как бы само собой «вписывался» в любой воинский коллектив, обладал способностью поразительно быстро разобраться и в деталях конкретной позиции, и в общей ситуации. А самое главное — он умел поднять моральный дух бойцов.

Внешне нелюдимый и замкнутый, Вишневский говорил обычно тихо, даже застенчиво. Казалось, он постоянно сосредоточен, весь углублен во что-то такое значительное, что полностью захватило его естество и не отпускает ни на миг. И в то же время Вишневский буквально преображался, когда чувствовал, знал, что в его влиянии, воздействии, в его непосредственном участии в решении той или иной задачи есть необходимость.

Как-то на совещании у члена Военного совета фронта Н. К. Смирнова, после обсуждения задач печати в текущий момент Вишневский поднялся и сообщил, что у него есть некоторые соображения насчет организации обороны Таллина.

— Напишите, Всеволод Витальевич, будем вам признательны, — сказал Смирнов. А после короткой паузы продолжил: — Мы тут подумали и решили просить товарища Вишневского возглавить в Таллине наших литераторов. У вас возражений не будет?

— Нет, — дружно ответили присутствовавшие здесь корреспонденты центральных газет, призванные или добровольно пришедшие в армию писатели. Среди них — Л. Соболев, Г. Мирошниченко, А. Тарасенков, А. Зонин. Собственно говоря, старшинствующую роль Вишневского признавали все и до этого совещания. Так, единственным человеком, который уверенно дал совет, как поступать только что пришедшему из Палдиски в Таллин с группой политработников Николаю Чуковскому, был Всеволод Витальевич. Он сказал: «Пишите, пишите как можно больше. Пишите всюду, где можете, — в больших газетах, в маленьких в листовках. Пишите о малом и большом, о частном и общем — обо всем, что укрепляет надежду. Мы очень сильны, за нас история, за нас народная правда. Пишите!»

И сам Вишневский в эти дни писал очень много, был первым журналистом обороны Таллина. Помимо регулярно публиковавшихся материалов в «Правде», он дает корреспонденции и статьи для «Красной звезды», «Комсомольской правды», «Ленинградской правды». В «Советской Эстонии» вместе с другими писателями готовит специальный выпуск «Боевая Балтийская», где освещаются подвиги защитников Таллина. Во врезе к первому номеру (3 июля 1941 года) Вишневский призывает военкоров присылать в газету корреспонденции, письма, заметки, чтобы страница была интересной, боевой, острой и веселой: «Похвалим и отметим перед народом храбреца. Ободрим тех, кого надо ободрить. Дадим правдивые сообщения о стойкой народной борьбе с подлым фашизмом».

Его статьи, обращения читались жадно — ведь в них дышало неподдельное чувство, которого жаждало каждое сердце, — чувство уверенности в победе. Днем он бывал на передовых позициях — у моряков, у летчиков, у пехотинцев, вечерами отписывался, а глубокой ночью засиживался над материалами под рубрикой «НДП» («Не для печати») — над докладной запиской о насущных проблемах обороны города.

Человек, за плечами у которого несколько войн и основательная специальная подготовка, он видит и понимает, что главное — борьба с танками и авиацией противника. Вишневский чертит схемы — наносит наиболее угрожаемые направления, на которых целесообразно устроить завалы, противотанковые заграждения и рвы; в Таллине необходимо наладить производство простейших средств борьбы с танками — бутылок с горючей жидкостью. 25 июля он был свидетелем атаки «мессершмиттов» на наш аэродром Лаксберг. Есть потери, так как зенитчики не успели открыть огонь — посты противовоздушной обороны поздно сообщили о налете. Предложение Вишневского: усовершенствовать систему воздушного оповещения и дополнительно установить зенитные точки на южной и юго-западной частях аэродрома.

Как-то в один из августовских вечеров Николай Михайловский, заглянув на огонек к Вишневскому, застал его в прекраснейшем расположении духа. Быстрыми широкими шагами он мерил гостиничный номер и вместо приветствия, довольно потирая руки, повторял:

— Если по воздуху добрались, то и по суше дойдем! Морские летчики Балтики нанесли первые бомбовые удары по Берлину, и только что Всеволод Витальевич поймал по приемнику английское радио, которое подтвердило: бомбежка была удачной.

Разговорились, а когда наступило время гостю уходить, Вишневский, словно догадавшись о его желании, вдруг спросил:

— Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь?

Михайловский извлек из планшета рукопись в семь страниц. Вишневский тут же начал читать и сразу править. Делал он это быстро, размашисто, вычеркивая абзац за абзацем:

— Зачем так? Что это еще за пустота?..

Автор пытался как-то защититься и доказать, что, например, «подводная лодка потопила противника» — это сухо, информационно, а надо художественно: «На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата».

— Художественно — это у Льва Толстого, — отрезал Вишневский. — Война идет, а у вас все еще «перья» над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно «алых перьев». А сейчас… Люди гибнут, а вы со своими «перьями»… Время требует строгого, делового стиля, без сюсюканья.

Из семи страниц осталось три. Пробежав их глазами, Вишневский остался удовлетворен:

— Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь!

И улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму…

Есть люди растерявшиеся, распустившиеся, поверившие слухам? Надо бороться за их души, повернуть их лицом к делу, а для этого — каждый день и час учить умению, искусству воевать. Подтверждает эту мысль отзыв Всеволода Витальевича на политические плакаты, выпущенные московским издательством. Они напоминают ему поделки некоторых поэтов и журналистов — все на спешке и на крике, на внешнем приеме: «А где анализ (и в плакатах и пр.)? Властно осадите себя, окружающих: нужны четкость, расчет, план… Нужно осмысленно, четко, умно дать в художественных образах советы бойцам и народу… Не вообще „ура, бей!“ — а как бороться с танками; как отражать налеты авиации, как нападать на противника, как тушить пожары и пр.» (из письма С. К. Вишневецкой).

В первый период войны гитлеровцы в самых разных масштабах применяли тактику охвата с флангов благодаря внезапным атакам моторизованных и танковых частей. Что противопоставить им? На этот вопрос Вишневский отвечает в корреспонденции «Вот как надо бить фашистов» («Советская Эстония», 16 июля) на примере успешного боя пятнадцати солдат против мотоколонны противника. Автор намеренно подчеркивает в самом начале: дается описание операции, которую должен знать и при случае, осуществить каждый. Язык корреспонденции прост, ясен, ничего лишнего:

«Младший лейтенант А. Жук приказал подпустить колонну поближе. Наводчику 45-миллиметровой пушки К. Алиеву было приказано наводить по последней машине, а пулеметчику т. Нефедову — по головной. Остальные будут зажаты и не уйдут…» И далее шаг за шагом, эпизод за эпизодом автор разворачивает картину боя и убеждает: стой хладнокровно, бей метко — враг будет уничтожен. Приемам врага противопоставим иные тактические средства, морально-психологическую устойчивость, русское упорство, нейтрализуем боязнь окружения, особенно у молодых, необстрелянных бойцов.

Когда читаешь корреспонденции Вишневского, ощущаешь присутствие автора: его цепкий глаз, его знание «фронтовой прозы», существа боевых операций и поединков. «Факты успеха» — подвиги — образцы для подражания, пусть их пока не так много, призваны вселять уверенность в том, что врага можно бить. И публицист не раз обращается и к опыту Балтийского флота, который за первый месяц войны уничтожил броненосец и крейсер, десять подводных лодок, девять миноносцев, четыре сторожевых катера и тридцать транспортов противника.

Вишневский пишет о подводниках, которые, подобно охотнику в джунглях, то выжидают в засаде, то продвигаются вперед к логову зверя. В корреспонденции «Герои подводных глубин» автор не раз варьирует, повторяет одно слово: «идти в этой тьме надо настороженно», «настороженность ни на минуту не покидает подводников». Именно это качество должно стать для них органичным, неотъемлемым. А еще — упорство и хладнокровие.

Ночи на Балтике стоят несказанно хорошие — белые ночи. На огромном пространстве идет скрытая, напряженная, беспощадная борьба. Хотя враг и уклоняется на море от встречи, и эсминцы, и подводные катера наготове, несут свою боевую службу. Тишина обманчива… И автор очерка «Морские охотники» энергично, словно в устном выступлении перед моряками, раскрывает опасности, таящиеся в этой тишине: «Проверять, „прощупывать“ надо буквально все и вся. Мирный буек плавает. Не верь — это колпак от антенны, мины… Вешка покачивается. Во ведь это может быть маскировка перископа подводной лодки… Идет нейтральный „купец“. Не верь — это маскировка…»

Но вот враг обнаружен: жаркий поединок, победа. И вновь — нежная гладь моря, с берега тянет хвойным ароматом, солью, прибрежной йодистой прелью… Завершается очерк нескрываемым восхищением автора: «Балтийское молодое племя просто делает свое дело. Мы вправе сказать: „Сыны у нас выросли хорошие“».

У них есть с кого брать пример. В статьях «Военные комиссары», «Балтийские комиссары», напечатанных в «Советской Эстонии» (19 и 27 июля), Вишневский ведет речь о боевых традициях революционных моряков, о преемственности этих традиций, о балтийском комиссаре Николае Маркине, вместе с которым воевал на Волге в 1918 году.

Борьба принимает совсем иной, чем ожидал Гитлер, характер. Нужно «вымалывать» противника, наносить ему удар за ударом, град контрударов со всех сторон; выигрывать время, день за днем, неделю за неделей: «За волосы втягивать в затяжную, нещадную войну. Мы их протащим мордой по осенней грязи, по болотам; мы сунем их в зимние сугробы… Мы покажем им все красоты русской природы и климата, если уж так им захотелось попасть к нам… Они узнают, что значит море народной ненависти…» Вишневский с удовлетворением приводит письмо участника гражданской войны Андреева к сыну: «Приду к вам на позиции. Не наденет фашист на нас свое ярмо. Наш народ поставит Гитлера перед Революционным Трибуналом трудящихся всего мира!..»

Этот прием — введение в газетный материал документа — публицист неоднократно использует и впоследствии. Например, в опубликованном 22 августа обзоре «Германия стонет» (на основе писем, найденных у пленных) он говорит о моральном состоянии немецкого народа, начинающего понимать, что такое эта война: «Читаю письма, взятые у пленных и убитых немцев: вопли о бомбежках Кельна, Аахена и пр.; голодно, тоска о мире… Письма горькие… Да, сущность в одном вопросе: кто кого?»

В ночь на 26 августа, на пятый день боев за Таллин, когда выпуск «Советской Эстонии» прекратился, Вишневский помечает в дневнике: «Если писать в местные газеты нельзя, дам по радио — для Москвы. Буду делать свое дело».

А между тем кольцо фашистских войск вокруг города неумолимо сжималось. Уже шли уличные бои, сооружались баррикады; Вишневский — на самых напряженных участках обороны — во втором морском батальоне и у зенитчиков, среди ополченцев Таллинского рабочего полка и саперов. Однако силы были неравные.

Спустя три с лишним года он возвратится сюда — с передовыми частями советских войск. И в первом же номере «Советской Эстонии» обратится к городу со статьей «Здравствуй, Таллин!». Он припомнит эти горькие дни и скажет о том, какую большую роль сыграла оборона города: «Немцы превосходили нас численностью в шесть раз — да, так было в июне, июле, августе, сентябре 1941 года. Но мы, эстонцы и русские, дрались упорно. Гитлер не мог добиться „молниеносных побед“. Прибалтика съела у него десятки и сотни тысяч кадровых солдат. Один героический Таллин совершенно обескровил 26-й германский корпус, который потом так и не смог развить удар против Ленинграда».

А 28 августа 1941 года Балтийский флот, покинув Таллинский рейд, взял курс на Кронштадт. Этот переход — одно из самых героических и трагических событий войны. Немцы начали атаковать с воздуха корабли, когда они еще стояли на рейде, и потом беспрерывно бомбили до самого конца пути. Множество судов шло в открытом море, а наши истребители, обладавшие малой дальностью полета и потерявшие все свои береговые аэродромы, не могли их охранять. Немецкие бомбардировщики пикировали на корабли один за другим. Да к тому же еще и минные поля, непрестанные атаки осмелевших торпедных катеров и подводных лодок противника.

Во время перехода Вишневский всю ночь не сомкнул глаз. Он находился на лидере «Ленинград», стоял на ходовом мостике рядом с командиром корабля и фиксировал все, что происходило вокруг. Под огнем противника журналист делал свое дело — вел боевой репортаж о походе. На страницах дневника словно аккумулировано огромное напряжение, оно передается при чтении, не позволяет оставаться равнодушным. Вот лишь небольшой эпизод героического похода, записанный по часам и минутам:

«Мина по борту! Близко! Я заметил… Шаровая с родами. (Неприятно.)

Две подозрительные вешки.

Обгоняем тральщик.

Болтаются две пустые шлюпки и два спасательных яруга. Стоят „Верония“ и др. Обгоняем еще один тральщик.

Идем в кильватерном строю. „Кирова“ закрывают дымовыми завесами.

Скоро 20 часов.

Бьют с эстонского берега. (Там уже враг.) Свист снарядов… По эсминцам… Бьют и с финского берега, слева. Разрывы…

Идем молча, упорно.

Опять два разрыва, вой снарядов.

Остовы погибшего транспорта и катер с пушкой. Мель. Летят с визгом (с берега) снаряды. Очередные недолеты!..

Мина у правого борта! Две! Три! (Люди нервничают. Бегут на корму.)

Бьют батареи с берега!..

В последнюю минуту осторожно подаемся назад, влево. Обошли мины!

Самолеты! Гудки…

Люди стоят на постах сутками… Ночью стояли по бортам, вглядываясь в темень. Из машинного отделения не вылезает нижняя команда. Сутки не ели. Краснофлотцы прыгали за борт — отталкивали мины руками. Золотые люди…» — записал он незадолго до прихода в Кронштадт. А закончил дневник этого периода такими словами: «Я много продумал за дни обороны Таллина. Балтийский флот сделал много, совершены сотни актов беспримерного в истории морских войн героизма. Балтийцы не запятнали своей чести ничем. Дрались упорно, ушли по приказу».

2

В тот день, 14 сентября 1941 года, фашистские войска начали штурм Ленинграда, а комсомольцы и молодежь собрались на городской митинг, проводившийся во Дворце Урицкого. Впрочем, это было скорее общее собрание — выступления транслировались по Всесоюзному радио, а речь Всеволода Вишневского — редкий по тем временам случай — выпущена грампластинкой тиражом в две тысячи экземпляров.

Бои идут в окрестностях города: на улицах рвутся вражеские снаряды, а в небе с монотонной регулярностью появляются фашистские бомбардировщики — зенитчики и истребители сдерживают их с трудом. Город уже осажден, и несколько дней назад (10 сентября) Геббельс записал в своем дневнике: «Мы и в дальнейшем не будем утруждать себя требованиями капитуляции Ленинграда. Он должен быть уничтожен почти научно обоснованными методами». Правда, прежде немецкие войска предприняли самые решительные попытки взять город с ходу.

Среди молодежи, заполнившей исторический зал Таврического дворца, многие еще в штатском.

На трибуну поднимается невысокий, кряжистый моряк: на груди ордена, на рукавах кителя нашивки бригадного комиссара[39], через плечо — деревянная кобура с пистолетом. Он взволнован и, наверное, еще и поэтому начинает говорить очень тихо. Ему оказана великая честь: выступить в Ленинграде, когда идет штурм города, говорить с молодежью, говорить с трибуны, с которой держал речь Ленин. Да, он будет вести абсолютно откровенный разговор, как один на один с дочерью или сыном. Вишневский обращается ко всем сразу и к каждому в отдельности:

«— Здравствуйте, юноши и девушки Ленинграда, молодежь великого краснознаменного города. Я обращаюсь к вам по поручению Краснознаменного Балтийского флота как военный моряк, писатель и уроженец этого города…

Революция открыла нам все сокровища культуры, сделала нас хозяевами нашей земли, хозяевами собственной судьбы.

Кто из нас не ходил по просторам Родины, не любовался могучими ее равнинами, не видел ее гор, лесов!

Товарищи юноши и девушки, все это наше, родное, русское тысячу лет. Все омыто кровью поколений…

Вдумывались ли вы, товарищ комсомолец и беспартийный, юноша и девушка, в смысл, в существо фашистской угрозы? Вдумайся покрепче! Фашизм хочет плюнуть тебе в лицо и в твою душу. Он называет тебя насекомым…

Фашизм хочет сломать твою судьбу, товарищ, он хочет растоптать твое тело, растоптать твою душу, сломать твою культуру, твои традиции, твою любовь, твою дружбу, ленинградская молодежь!..

Мы будем защищать свой город, каждый камень будем защищать — любимый, родной Ленинград! Товарищи, речь сейчас идет не только о Ленинграде, речь идет о самом существовании нашей нации. Речь идет о самом основном. Быть или не быть — вот в чем дело…

Уступать мы не намерены ни на дюйм, ни на дюйм! Запрещаем думать об этом! В нас кровь большевиков, кровь прирожденных победителей, кровь тех, кто высоко поднял здесь знамя Октября!»

В августе 1943 года, когда Вишневский зашел в горком комсомола, его ждали, ему обрадовались и вспомнили митинг в Таврическом зале: «А вы знаете, что после этого митинга около пятисот тысяч человек ушло на фронт добровольцами? Запись была колоссальная — почти все комсомольцы города; Всего за июнь — сентябрь 1941 года Ленинград дал семьсот тысяч добровольцев из молодежи».

А спустя десятилетия, в дни 30-летия Победы над фашистской Германией, на палубе краснознаменного крейсера «Киров» собрались ветераны войны, рабочие, курсанты, матросы, старшины. Шло торжественное собрание, и вдруг, будто предоставлено слово очередному оратору, из репродуктора донесся взволнованный, звучащий откуда-то издалека голос:

— Балтийский флот дерется день и ночь: как ежи ощетинились, работаем, туда и сюда бросаем отряды — действуем…

Все присутствовавшие стояли не шелохнувшись, а тот, кто был свидетелем и участником войны и, может быть, слушал эту речь Всеволода Вишневского, вновь и вновь переживал былое. Кто остался в живых, ныне вырастил детей, радуется внукам. Память же навсегда сохранила глуховатый голос писателя, его горячие, рвущиеся из самого сердца слова.

О Ленинграде военных лет выпущены десятки книг — воспоминаний, мемуаров, художественных произведений. В них высветлены ключевые моменты беспримерной в истории эпопеи. И многие авторы, особенно те, кто сам пережил блокаду, повторяют мысль, высказанную Николаем Чуковским: «В создании того удивительно гордого духа сопротивления, благодаря которому Ленинград выстоял и победил, огромная заслуга принадлежит Всеволоду Вишневскому, Николаю Тихонову, Ольге Берггольц и Вере Кетлинской, сила эмоционального воздействия которых на духовную жизнь города была бесспорно велика».

Наметившийся во время обороны Таллина образ жизни Вишневского приобретает теперь и новые краски — становится еще более напряженным и многоплановым.

К выступлениям перед бойцами и моряками теперь прибавились беседы с рабочими заводов, молодежью, ранеными в госпиталях.

Его хорошо знали во многих коллективах, в частности на Кировском заводе. Первая встреча состоялась осенью 1941 года, в дни, когда до линии фронта оставалось лишь четыре километра. Территория завода подвергалась артиллерийскому обстрелу, воздушным нападениям. Однако в подвальное помещение заводоуправления, переоборудованное под клуб, набиралось много людей:

— Война закончится в поверженном Берлине, а не в Москве, — говорил Вишневский. — Мощь Красной Армии крепнет с каждым днем…

А спустя некоторое время на завод пришло письмо, адресованное женщинам (они-то в основном работали в цехах):

«Товарищи! Приближаются лютые, решающие бои весны и лета. (Так было сказано более чем за полгода до этих событий 1942 года. — В. X.) Соберите все силы, всю волю, сделайте для победы нашего великого дела все, что вы в силах сделать…

Вперед, товарищи, боевые подруги!

По поручению писателей Всеволод Вишневский».

В свою очередь, после одной из встреч на Кировском заводе он получил письмо от работницы Таисии Николаевны Соловьевой. Она сидела вблизи (видимо, Вишневский читал отрывки из пьесы «У стен Ленинграда». — В. Х.). «Вы сами, — пишет Соловьева, — читая свои строки вновь и вновь, переживали то, что никогда не должно повториться. Ваш умышленный наклон головы, чтобы не показать затуманенных глаз, прилив крови к лицу, нахмуренный лоб говорили о большом усилии над собой…

Не увидев Вас, я не решилась бы написать… Встретив Вас на нашем заводе таким простым, добродушным и искренним, я не могла удержать порыва…»

Такие встречи питали его новой энергией. «Мне душевно хорошо, — писал он в дневнике, — здесь цвет рабочего класса, боевые питерцы, кировцы… Они под выстрелами и плясать умеют… Какая все-таки духовная силища у нашего народа! Да, мы закаленнее Европы… Она это поймет…»

За несколько дней до совещания комиссаров, политруков, секретарей партийных и комсомольских организаций кораблей и береговых частей Балтийского флота, вспоминает литератор И. Е. Амурский, Вишневский вдруг исчез. Явился накануне сильно утомленный и взбудораженный. Когда ему предоставили слово, то неожиданно для большинства присутствующих речь пошла совсем не о литературе и агитационных материалах:

— Товарищи! Надо срочно оградить Кронштадт с суши такими окопами (если враг попытается сбросить на остров Котлин воздушный десант. — В. Х.), из которых в любой момент можно встретить фашистских гадов крепко, по-балтийски! Забросать их гранатами, косить огнем пулеметов и минометов, атаковать штыковыми контрударами!

А какие окопы сделали мы? — Писатель сорвался с места и быстро вышел на середину зала, продолжая говорить: — Некоторые из них очень плохие! Это не окопы, а заранее подготовленные могилы для нас самих…

Раздались реплики: «Слишком мрачную картину рисуете!», «Не преувеличиваете ли по-писательски?..»

— В последние дни, — ответил Вишневский, — я исколесил почти весь остров по направлению вероятной высадки десантников и проверил, как сделаны окопы. Повторяю: очень плохо…

В один из январских дней 1942 года (самых трагических, когда в городе не было света, не работали телефоны, прекратилась доставка газет и умолкло радио), вернувшись с фронта у Невских порогов, Вишневский вечером выступил в военно-морском госпитале на улице Льва Толстого. Народу много, завернутые в одеяла фигуры заполнили длинный темный коридор. Люди ежатся — госпиталь без тепла, без света. На столе — фонарь «летучая мышь». При таком освещении людей и не видно, их можно лишь чувствовать по шороху и еле слышному шепоту.

Из-за холода решили провести десятиминутную беседу — Вишневский согласился, времени хватит. Он поднялся на стул, вид усталый, болезненный. Но речь его — о фронтовых наблюдениях с множеством конкретных деталей и эпизодов, темпераментная, эмоциональная — захватила всех. Бледные, изможденные бойцы целый час не отпускали его, а на следующий день многие из них обратились к начальнику госпиталя с просьбой выписать и отправить на фронт — именно к Невским порогам, где идет жестокая битва. Комиссар госпиталя заметил, то ли в шутку, то ли всерьез, что, если Вишневский еще раз выступит, в госпитале не останется ни одного раненого…

Общаясь с самыми разными людьми, каждый раз он оставался самим собою — искренним, убежденным и убеждающим других. Вселять веру в победу ему помогало, как он писал 4 февраля 1942 года, «чувство жизни, исторический объективизм. Будут жить и люди, и город, и страна, и мир! Родятся новые, в меру вспомянут умерших памятниками, книгами, шествиями, датами. Все будет в вечном ритме, в вечном потоке…».

Все чаще в дневнике звучит мысль: надо быть еще строже, еще организованнее. Надо помнить ленинские слова: главная проблема, от решения которой зависит судьба революции, — организация.

Сейчас писатели разбросаны по многотиражным газетам, в частях и на кораблях. А что, если собрать их в один кулак — образовать при Политуправлении Балтийского флота писательскую группу как особое воинское подразделение?

Вишневский поделился своей идеей с В. А. Лебедевым, начальником Пубалта, и получил поддержку. Оперативная группа писателей, возглавляемая Вишневским, должна была через печать, радио освещать действия балтийских моряков, помогать флотским газетам. Надо было писать брошюры и листовки, накапливать материал для будущих художественных произведений. Писатели обязаны были готовить материалы и для центральных газет («Правды», «Известий», «Красной звезды», «Комсомольской правды»), для радиовещания.

Вишневский с глубокой неприязнью относился к писателям, которые, может быть, неосознанно воспринимали войну только как «литературный объект» («Яхочу писать, а мне мешают…» В письме от 26 августа 1941 года, адресованном А. Тарасенкову, И. Чуковскому и В. Пронину (столь категоричный тон вызван тяжелым положением на фронтах), он говорит: «Немедленное, систематическое участие в газете — вот требование и приказание. Оценка работы писателей — в ближайшие два месяца — будет зависеть от выполнения этого задания». И вообще он считал, что долг каждого — быть нужным «огромному миру труда, боевых дел, службы» и работа в печати, познание среды, флотского и армейского духа, языка, быта — неоценимая школа для писателя.

О характере работы участников оперативной группы писателей может свидетельствовать индивидуальный план на октябрь — ноябрь 1941 года, составленный Вишневским: издание брошюр «Балтийский стиль» (очерки о Краснознаменном Балтийском флоте) и «Кронштадт — огневой щит Ленинграда»[40] подготовка сценария документального фильма о флоте; серии новых очерков для «Правды», «Ленинградской правды», радиовыступления, лекции: «Международное положение», «Балтфлот в Отечественной войне» (обзор за 100–110 дней), «Традиции Балтфлота».

Группа писателей несколько раз меняла место своего размещения. Вначале находилась в мрачноватом сером доме на набережной Красного флота № 38. В большой комнате стояли застланные по-солдатски койки, письменные столы. Холодно, на окнах — черные бумажные шторы. Чай и микроскопическая порция жесткого хлеба внизу в командирской столовой (в этом доме было размещено Политуправление). «Однажды, — пишет Вс. Азаров, — нам выдали дополнительно по небольшому комку ноздреватой массы: это был сыр из казеина, сырье, обработанное для изготовления пуговиц, которому волею событий пришлось стать заменителем пищи. Мы подсушивали неожиданный дар на батарее парового отопления, он издавал чудовищный запах, был несъедобным, но, конечно, мы его ели».

В конце дня члены группы возвращались после выполнения заданий, и по установленному им правилу Всеволод Витальевич делал короткий оперативный доклад об обстановке на фронтах. Все по очереди рассказывали об увиденном и услышанном в частях, в городе; читали друг другу строчки написанного, письма от близких. Даже в самое трудное время в группе царил дух сплоченности, взаимовыручки, высокого достоинства и братства. В создании такой атмосферы несомненна заслуга Вишневского. «Я хочу, чтобы группа была спаянной и дружной, — писал он в дневнике. — За службой никогда не должна пропадать человеческая писательская душа… Революция имеет смысл только как дело человечности, простоты, ясности и дружбы…»

Одно человеческое качество вызывало особое раздражение и нетерпимость со стороны Вишневского — трусость. Но сам он, как истый военный, не бравировал своей отвагой. Не сосчитать, сколько километров прополз Всеволод Витальевич по траншеям и рвам Пулкова, Ораниенбаума, Невской Дубровки, на скольких боевых кораблях и в авиационных частях побывал, чтобы добыть «горячий», из первых уст материал для печатных и радиовыступлений, для бесед с народом.

Маршруты Вишневского — в редакции газет, отделение «Правды», в городской комитет партии и радиокомитет — пролегают по полуразрушенным, обезлюдевшим улицам и площадям. Уже наступили холода, и все труднее и труднее становится жизнь в осажденном городе. Положение с продовольствием ухудшается: сахару выдают по пятьдесят граммов на десять дней, масла нет, с волнением ждут объявления завтрашних норм хлеба. На базаре кило капусты стоит пятьдесят рублей, за ней очередь. Из жмыхов делают лепешки. Хлеб, водка и теплая одежда — вот нынешняя ленинградская «валюта».

У некоторых людей сдают нервы, это заметно. Но большинство держится крепко. Как-то еще в октябре Вишневский возвращался железной дорогой из пригорода в Ленинград. В вагоне разговоры, стремительные знакомства моряков с девушками… Вдруг ему показалось, что все это — вне войны. Вечные черты русского характера — доброта, открытость, простота…

Всеволод Витальевич пристально всматривается в изменившийся пейзаж родного города, в лица людей, в неимоверно тяжкий блокадный быт. Шагают мальчишки-ремесленники; они учатся, работают. Вид у них тоже утомленный, и тем глубже значение их труда. Везде женщины, женщины… Много, конечно, одиноких, вдов, таящих горе, — они несут бремя войны с необычайным упорством. Война и ее исход, размышляет Вишневский, решаются не только в окопах: гигантское общее усилие народа, стоицизм женщины в огромной мере определяют ход событий.

Поздняя ночь. Он сидит в своем закутке, отгороженном фанерой от комнаты, где спят боевые товарищи, и пишет, создавая в дневнике неповторимый образ блокадного Ленинграда: «Мороз. Иду из Политуправления, тащу кусочек хлебца… Тьма. Все вокруг в морозном тумане… Деревья, металл, камни — все в инее… Под ногами скрипит снег… Решетки, Исаакий, Адмиралтейство — все бело. Причудливо спутанные провода. У заиндевевшей решетки белого ледового Летнего сада на снегу сидит человек, странно раскинув ноги. Просто устал? Или умирает…»

Жестокая дистрофия свалила и Всеволода Витальевича: кровь хлынула горлом, он потерял сознание. Хорошо, что рядом оказались люди — свезли в госпиталь, где он пролежал целый месяц — по 4 января 1942 года. И здесь, несмотря на крайнюю слабость, продолжал вести дневниковые записи: «1 декабря 1941 года (163-й день войны). В госпитале. Ночью привезли… Почти без памяти… С утра слабость. Жаль, но здоровье сдает…

Дотронулся до десен, идет кровь. Походил — слабость. Врач расспрашивает, говорит: „Это резко выраженный авитаминоз“.

В госпитале две с половиной тысячи раненых и больных, при норме — полторы тысячи человек. Ночью привезли раненых из-под Колпино».

И отсюда Вишневский продолжает держать тесную связь с оперативной группой писателей, всем интересуется, вникает в каждую деталь. В записочке своему заместителю Г. И. Мирошниченко есть проникнутые дружеской заботой строки: «Гриша, как обстоят дела с едой, выдали ли ушанки, валенки, кожухи?..» Редактирует статьи, очерки коллег для центральной прессы, проводит беседы с ранеными, задумывается о литературном творчестве: сейчас он писал бы «быт войны», социальные зарисовки, тщательные и многосторонние.

В общем, продолжает работать.

Как лечить дистрофию? Вишневский сам для себя определяет пути лечения:

«1) Прорвать блокаду Ленинграда.

2) Некоторое улучшение питания.

3) В будущем: диета и отдых (?!) после победы…»

В этом «рецепте» весь характер Вишневского — воинствующий, неукротимый.

В те дни поднимали на ноги не только лекарства, не только лишний грамм хлеба, но и вера в победу, а ее у Всеволода Витальевича хватало не только для себя — и для других. В феврале 1942 года, когда дистрофия настигла Тарасенкова, он пишет ему такие ободряющие и вдохновляющие строки: «Я хотел бы сказать людям, Маше, твоему сыну, матери, близким: „Да, Анатолий — воин, коммунист, моряк, — работа в „Знамени“ была органичной, и это было доказано на войне в полном объеме“.

А сам Вишневский поправлялся медленно. Сказывалась и его давнишняя болезнь, заявившая о себе еще в середине тридцатых годов, — гипертония.

Ему тоже помогали друзья своим вниманием, посещениями, письмами о делах. А однажды вечером услышал по радио стихи Азарова, посвященные ему, Всеволоду Вишневскому:

Вся в звездах ночь, вся в крыльях тьма,

Подобны воинам дома,

Жилища грозные как доты.

Гранитных глыб архипелаг.

Идет по площади моряк

Прославленной морской пехоты

…Гляди, моряк, на город свой —

Он стал суровей, непреклонней.

Пусть с пьедесталов над рекой

Уходят бронзовые кони.

Пусть в пулеметных гнездах он

И в многостенных баррикадах.

Пусть никогда не брезжит сон

В глазах упрямых Ленинграда,

Но счастлив я, и ты, и он,

Вдыхая грозовой озон.

В бой, ленинградские отряды!

Он был очень тронут и не замедлил откликнуться, послав Азарову записку: „Вся в звездах ночь“ — будто страница моего дневника… Это наше общее, кровное. Хорошее стихотворение. А за посвящение — братское спасибо!..»

В первые дни нового, 1942 года по поручению Ленинградского Дома Красной Армии, невзирая на страшный мороз, ученицы десятого класса разносили подарки раненым. Всеволод Витальевич разговорился с ними, записал непосредственный живой рассказ, передающий и бытовые подробности, и мироощущение, и характер юных ленинградок.

«— Мы учимся!.. И хотя холодно, но все теперь повеселели — ведь прибавили хлеба до 250 граммов, а это значит — можно два раза в день есть. Кроме того, суп в школе стали давать без карточек. Мы, молодые, здоровые, бегаем по городу. Одна старушка показала нам, где ваш госпиталь. Я, говорит, доведу вас. А мы так медленно идти не можем. Поблагодарили и вперед побежали. А старушка кричит нам вслед: „Быстро бегаете, видно, хорошо покушали“. (Смеются девушки.) И к бомбам мы привыкли…

А вы литературное что-нибудь сейчас пишете? Мы вам принесли подарки, но вы нас не угощайте. Нет, кушать мы не хотим, спасибо, спасибо. Вы к нам в ДКА[41] приходите…»

Но все-таки бутерброды девушки съели… Курносые, милые… Немало в жизни тяжкого, но есть и светлые, радостные моменты.

На страницы дневника заносится идея, которая родилась в годину великого народного подвига и которая через десятилетия воплощена в жизнь — сооружением мемориального комплекса «Пискаревское кладбище»: «Я бы хотел, чтобы после войны был создан памятник всем молчаливо умершим ленинградцам…»

3

И в самую страшную блокадную зиму — 1941/42 года — Вишневский умел видеть победу. «Мне надо быть участником прорыва блокады», — говорил он и свято верил в то, что это сбудется. Как и многие в то время, он думает о втором фронте, понимая, что Англия и США будут традиционно маневрировать и «биться» до последней капли крови русского солдата.

Пятилетний мальчик при очередном налете фашистских самолетов не прячется, смотрит в небо и сжимает кулаки:

— О, если бы меня послали в Германию — я задушил бы Гитлера!..

— Почему задушил?

— А я стрелять еще не умею…

С этого эпизода начал Вишневский свое выступление перед ленинградской интеллигенцией в солнечное морозное январское утро 1942 года. Он говорил о зияющих дырах выбитых окон в здании Русского музея, о методически разрушаемом врагом чудесном городе, где каждый камень зовет к мщению…

Здесь, на Мойке, 20, в огромном зале ленинградской капеллы холодно, но людей много. Внимательно слушают, иногда перебивают глухими аплодисментами (руки в теплых перчатках, рукавицах). После Вишневского читают стихи поэты. Александр Прокофьев — в шапке-ушанке, в шинели, с полевой сумкой через плечо, только что прибывший с передовых позиций. Николай Тихонов, изможденный, худой, остроскулый, читает свое новое стихотворение о Москве и Ленинграде:

Да, враг силен! Он разъярен, он ранен,

Он слеп от крови, рвется наугад, —

Как богатырь над волнами в тумане,

Стоит в сверканье молний Ленинград!

Над миром ночь бездонна и темна,

Но в скрежете, в гуденье, в звоне стали —

Клянемся, что отмстим врагу сполна,

Что за Отчизну биться не устанем!

Не дорожа своею головой,

Испепелим врага кровавым градом —

Клянемся в том могучею Москвой,

Клянемся в том любимым Ленинградом…

Во время обеда в столовой Политуправления к Всеволоду Витальевичу подходят друзья, знакомые, спрашивают:

— Как вы себя чувствуете, товарищ Вишневский?

— Я сегодня видел Ленинград, — широко улыбаясь, отвечает он, — и солнце, и чувствую себя хорошо…

Прилив сил у него еще и оттого, что получил сообщение: Софья Касьяновна вылетает в Ленинград.

Вишневский очень переживал, когда кто-либо из литераторов, иногда по личной инициативе, а то и просто отозванный начальством, уезжал в Москву. Когда же зимой 1942 года Софья Касьяновна, несколько месяцев просившая у начальства разрешить ей прибыть в блокадный Ленинград (может рисовать плакаты, листовки, приносить пользу обороне города!), наконец-то добилась своего, прилетела и была зачислена в оперативную группу в качестве военного корреспондента и художника, Всеволод Витальевич с трудом скрывал гордость. Собственно, он пожинал плоды своего воспитания: еще в мирные дни, во время журналистских поездок (нередко они отправлялись в путь вдвоем), «дорогая половина», как писал он Дзигану, «держалась молодцом: в окопах, и на стрельбище, и в море, и в воздухе».

Условия жизни несколько улучшились: писателям предоставлено помещение — есть печка и дрова, а на обед — даже свекольный борщ. По Ладожской трассе идут грузы, их, конечно, недостаточно для обеспечения продовольствием всего населения города: поэтому в первую очередь снабжают работающих на заводах, производящих боеприпасы и оружие. А вообще город как тяжелый больной — то хуже, то лучше.

Внимательный и заинтересованный в удаче другого, когда надо, Всеволод Витальевич был предельно требовательным и строгим.

«Однажды Вишневский вернулся от начальника Пубалта, — вспоминает Н. Михайловский, — собрал нас и объявил, что нужно написать популярную брошюру на тему „Береги оружие!“. Срок — одна неделя. Кто может выполнить задание?

— Откуда мы знаем, как хранить оружие? — с удивлением воскликнул кто-то из писателей.

Вишневский недовольно нахмурил брови.

— Что значит — не знаем?! — возмущенно проговорил он. — У писателя-фронтовика не может быть слова „не знаем“. Боец, придя на фронт, тоже не знает врага, а пройдет недельки две, и он уже бьет немца. Если вы не знаете материал, посмотрите, как люди обращаются с оружием. Изучите эту тему всесторонне, воспользуйтесь консультацией специалистов и, я уверен, напишете так, что матросы и солдаты будут читать вашу брошюру, как художественный очерк…»

Через неделю брошюра объемом в 25 страниц была отпечатана и разослана по частям.

В другой брошюре — о минном заградителе, удостоенном звания гвардейского, — авторы не проверили как следует инициалы одного из моряков, и в текст вкралась ошибка: матрос, названный лучшим, получил строгое дисциплинарное взыскание (на самом же деле похвалить надо было его однофамильца). Всеволода Азарова и Софью Касьяновну Вишневецкую — а именно они были авторами — долго распекало начальство в Политуправлении, а на партбюро круче и жестче всех по отношению к провинившимся был Вишневский.

Сегодня ему надо побывать в отделении «Правды». Тьма улиц, пятна голубых фар, темные силуэты, молчание… Правдисты переехали в подвал, рядом с машинным отделением, сыро, температура плюс 8–9 градусов. Но по современным понятиям кажется, что уютно: горит свет, стоят столы, работают телефоны и радио. Лежат свежие номера «Правды», «Красной звезды». У всех на уме и на устах один вопрос: «Когда прорвут блокаду?»

Спрашивают рабочие-машинисты, спрашивают журналисты:

— Всеволод Витальевич, как вы оцениваете положение Ленинграда?

С ходу, словно и пришел сюда только затем, чтобы провести беседу о текущем моменте, он отвечает. Развернуто, с выкладками и расчетами:

— С точки зрения общего хода войны Ленинград выполнил свою задачу. Он устоял, остановил двадцать — двадцать пять немецких дивизий, «размолол» до трехсот тысяч немцев, обеспечил эвакуацию ценного оборудования и кадров. Сохранен Балтийский флот, Кронштадт. Силы на прямой контрудар у истощенных войск самого Ленинграда недостаточно… Главный удар наносится Западным фронтом, его успех выведет нас за Смоленск, на Витебск — Двинск, выручит Ленинград… Я твердо верю, что совместные усилия, стойкость Западного фронта, Ленинграда и Северо-Западного фронта принесут успех…

Мы в осаде, но эта осада особая — и мы осаждаем врага! Мы рассматриваем себя как отряд общемирового кольцевого фронта, стискивающего Гитлера все туже. Наша энергия, наша стойкость, наша выдержка ценны, как боезапас…

Его слушают внимательно, и хотя скорых и радужных прогнозов не слышат, но его спокойствие и способность взглянуть на события не с «городской», а с точки зрения всей страны невольно передаются окружающим.

Первая военная зима… Старая женщина с бидоном на саночках спускается к Неве за водою. В дымящихся руинах только что разрушенного бомбой дома роются хмурые, истощенные люди. Снова плетутся по заснеженным мостовым с салазками, только теперь уже на них не бидоны, а завернутые в мешковину тела. На посту на окраинах города стоят часовые. Стоят вмерзшие в невский лед корабли. Стреляют орудия по фашистам прямой наводкой… Обычная картина тех дней. Город, захлестнутый удавной петлей блокады, отбил очередной штурм гитлеровских дивизий. Вишневский идет по родному городу и чувствует его, как свою душу, свое тело…

8 июня 1941 года, всматриваясь в неизведанную даль времени, Всеволод Вишневский записал мысль о том, что новая война внесет некоторое «равенство» — и фронт и тыл окажутся в одних условиях опасности.

Единство фронта и тыла — одна из главных тем в публицистическом творчестве писателя военных лет. В посвященных Ленинграду очерках журналист-аналитик словно тугим морским узлом связывает все актуальные вопросы жизни и борьбы гарнизона, а журналист-лирик, обладающий даром высвечивать самые потаенные уголки человеческого сердца, создает при этом необходимый настрой — обе стороны дарования Вишневского слиты воедино.

Так, очерк «Белые ночи» полон размышлений о нравственной силе людей, в душах которых высечены слова «верность», «бесстрашие», «стойкость».

Жизнь в городе идет своим чередом, одну за другой нанизывает автор детали, которые читатель, может быть, не знал или не заметил: появился первый летний киоск с газированной водой, сажают деревья, открывается концертный сезон, на стадионе состоялся футбольный матч… Постепенно весомость фактов нарастает: на заводе, производящем снаряды, технически обоснованные (до 21 июня 1941 года!) нормы перекрыты в 15 раз…

Город отстоял себя от натиска гитлеровских полчищ. Он уберег себя от пожаров. Он создал ледовую дорогу, чтобы прокормить себя. Он сохранил нужные производства, сделав важнейшие технические изобретения. Он сохранил чистоту и порядок. Он творит искусство: «Слава тебе, город Ленина! Слава тебе, хранящему под огнем традиции тех, кто жил, творил и бился на берегах Невы!..»

И об этом надо написать: рабочий Фрейдин, надев асбестовую рубашку, чистит вышедшую из строя паровую магистраль при температуре 80 градусов; катер-охотник старшего лейтенанта Панцырного атакован в море пятью «мессершмиттами» — зенитчики сбили двоих стервятников, остальные ушли; лейтенант Окопов, жертвуя своим катером, «закрыл» образовавшееся от порывов ветра «окно» в дымовой завесе, принял огонь на себя и тем самым дал возможность пройти опасную зону остальным кораблям…

И о допросе «одного из геринговских визитеров»:

«— Сколько самолетов осталось в отряде?

— Было десять.

— Ответ не по существу.

— Осталось два.

— Вы — третий?

— С моим два.

— Свой забудьте. Итого сколько?

— С моим два…

Тут поневоле люди смеются…»

Вызвать улыбку читателя, поднять его настроение, взбодрить — такую возможность никогда не упускает Вишневский.

Об идеалах молодежи, о единстве и преемственности поколений, о подвигах комсомольцев ведет речь Вишневский в очерке «Ленинградский комсомол в дни Отечественной войны» («Правда», 25, 28 октября 1943 года). На долю юношей и девушек выпали «университеты», которых не могла бы придумать даже самая безудержная фантазия романистов. Самоотверженный труд на предприятиях, спасение погибающих от голода, заготовка топлива — самые важные дела партия доверяла комсомолу. Один лишь пример из множества, приведенных автором: «В январе 1942 года было несколько дней, когда казалось, что смерть начала одолевать город. Потух свет, замерз водопровод, замолкло радио. Хлебозаводы были накануне остановки. Были еще запасы муки на два-три дня, но не было воды. Тогда комсомол, тоже пошатывающийся от голода, сделал новое усилие — которое по счету — уже не сосчитаешь. Несколько тысяч комсомольцев пошли с ведрами на Неву, встали живой цепью и начали передавать воду из проруби к месильным чанам хлебозавода. Ленинград не сдавался! Ленинград дрался».

Проблема национального самосознания, так своеобразно и впечатляюще раскрытая Вишневским еще в романе-фильме «Мы, русский народ», приобретает теперь для него необычайную остроту. Постичь и выразить народные черты — такую задачу он ставит перед собой.

Видимо, обо всем этом Вишневский не только немало думал, но и делился своими мыслями с близкими по взглядам людьми. С Александром Фадеевым, например, во время его приезда в Ленинград в 1942 году. «Я всегда с огромным удовольствием и чувством морального удовлетворения вспоминаю наши встречи», — писал Вишневскому спустя год Фадеев. Словно продолжая когда-то начатый разговор, Александр Александрович подчеркивает: «Мы гордимся как раз тем, что история выдвинула нас в качестве передовой силы в освободительной борьбе человечества».

Нельзя не видеть основы, истоков духовной природы советского человека, — развивает мысли Фадеева Вишневский. «Россия, — пишет он 18 июля 1943 года, — именно Россия, показала во всем своем величии всю силу своей новой организации, культуры, техники. И это фактически не только от 25 октября 1917 года, а из всего тысячелетнего и более русского пути, практики, много-национальных внутренних связей и т. д… Не надо сводить спор к тому, что „русское“ — это и кнут, и Аракчеев, и реакция николаевской эпохи. Берите лучшее, главное — историческую сущность русского народа. Она — в военных и духовных качествах, в невероятной выдержке, в порыве души народа, в его мечте, в его делах…»

В начале третьего года войны в немецкой армии был распространен подготовленный ведомством Геббельса новый документ — исследование о России и ее истории. Смысл этого документа сводился к одному: чтобы победить, необходимо знать национальные традиции народов оккупированных стран, в первую очередь — русского. «Поздно, Геббельс, поздно! — восклицает Вишневский в дневниковой записи. — Понять противника — значит победить! Мы поняли вас в 1941 году! Вы пытаетесь понять нас в 1943-м. И поздно, и ума не хватает». И далее приводит мысль Белинского о том, что у всякого народа своя история, а в истории свои критические моменты, по которым можно судить о силе и величии его духа, и, разумеется, чем выше народ, тем грандиознее царственное достоинство его истории, тем поразительнее трагическое величие его критических моментов и выхода из них с честью и славой.

«Да, это — Россия! Мы в открытом поле один на один — против коалиций и окружений — век за веком», — подытоживает свои размышления Вишневский.

В эти дни, когда враг, захватив огромные территории, вырвался к Волге и занес свой кровавый меч над Сталинградом, по радио прозвучала знаменитая речь Вишневского. Устами писателя говорила сама мать-Родина, Россия: «Сын мой, тяжелый час пришел… Со дней татаро-монгольского нашествия не было такого. Бейся, чтобы государству не быть растоптанным. Бейся со святой яростью — за весь народ и за семью свою…» Выступающему внимают бойцы в окопах, матросы на боевых кораблях — те, кому он лично, каждому в отдельности, говорит сейчас: «Будет тяжелая минута — вспомни своих, различи и в шуме боя голос матери и отца: „Сынок, стой! Дерись!.. Это Родина просит и требует…“»

Чувства автора и тех, к кому он обращается, сливаются воедино: «Средневековые истязатели хотят распять русский народ. Хотят бить его, гнать его на рабий рынок. Кровь приливает к лицу… Сжимаются кулаки. Никогда мы не будем рабами! Вгоняй штык по дульный срез в немецкую пасть, балтиец!»

Когда впервые после болезни Вишневский прочел по радио речь-очерк, как выражение его чувств в дневнике появилась такая запись: «Эти беседы с ленинградцами — одна из высших моих радостей. Как они слушают и как откликаются!» (22 января 1942 года). Центральные газеты нередко запаздывали в Ленинград на несколько дней, и тогда выручало радио.

Журналисты широко использовали формы непосредственного обращения к защитникам Ленинграда; переклички трудящихся города с воинскими частями, кораблями, сухопутным фронтом и флотом; регулярно транслировались программы «Письма с фронта» и «Письма на фронт». В страшных условиях блокады радио — живая, непрерывающаяся связь с внешним миром, страной, с воинами, истекающими кровью у стен города. Когда из-за недостатка электроэнергии в отдельных районах города передачи прекращались, в радиокомитет шли письма с одной просьбой: «Без хлеба, без воды, без света трудно, но проживем, а радио пусть говорит. Без него страшно! Без него как в могиле».

Речей Вишневского ждали с особым нетерпением. Звонили в радиокомитет; если он какое-то время не выступал, справлялись: почему? Однажды ему передали такой отзыв: «Вишневский по радио выступит — на неделю зарядку даст». Александр Штейн записал: «Видел я на фабрике Клары Цеткин, в блокаде, слезы немолодых ленинградских табачниц, которые навидались, кажется, всего, и, кажется, ничто более не могло их тронуть, вывести из страшного блокадного оцепенения. Не оглядывались, если падал замертво от голода или от осколка только что шедший подле человек. Если мимо тянулись зловещие саночки с трупами. Если разрывался рядом снаряд, только отряхивали с себя землю. И они плакали, эти женщины с обледеневшими сердцами, когда из черного раструба радио шел низкий, чуть хрипловатый голос Вишневского».

Около ста речей произнесено им у микрофона. Радио, стихия которого — звук, тембр, доносило до всех почти клокочущий, то высокий, то страстно низкий голос, неповторимую интонацию балтийского моряка времен гражданской войны, ту интонацию и тот стиль, которые уже сами по себе являлись живой связью с революционной историей. В дни, когда немцы подошли к Москве, он обращается к столице — сердцу России: «Ты оставалась всегда средоточием сильного духа, русского характера. Ты, Москва, ходила во многие бои, твой голос слушает весь мир, твои труды и праздники — откровения и завтрашняя перспектива человечества…

Москва! Двигай все живое, боевое, честное в бой! Будь смела и крута в решениях. Будь неизменна в русском стоицизме!..»

Все — от мала до велика, призывает Вишневский, вспомните историю своего народа, сущность и натура которого — в терпеливой, скромной, всевыносливой работе. Героизм русского народа — в беспримерном упорстве, которое потрясло сейчас весь мир. «Прими, Москва, наш братский привет! Гул орудий на подступах к Москве сливается с гулом орудий на Балтике, на подступах к Ленинграду, как сливаются воля и мысли наши с твоими, Москва!

Пусть два с половиной миллиарда людей — все человечество — скажут и повторяют веками: „Да, они бились как русские, они бились, как Москва и Ленинград!“» — таков финал этой пламенной речи.

…Привычная картина: воздушная тревога, лихорадочно стучит метроном радио. Ревут самолеты. Все как обычно. Наконец, отбой. Зовут к микрофону. Как обычно, Вишневский немного жестикулирует, движением помогая речи, и каждая его интонация становится еще более убедительной, волевой, энергичной. Он говорит, обращаясь не к микрофону, а к людям, которых он видит в эти мгновения — видит их запавшие щеки, их живые глаза. Голос его звучит негромко, проникновенно — признание в любви к городу с железной волей и знаменитой историей:

«Были дни, когда немцы шли на город как осеннее наводнение. Но наш город пережил много наводнений — вода отхлынула мутными потоками, а город по-прежнему стоял на просторе, открытый ветрам, могучий, победный… И сейчас он стоит — величественный, с потемневшим от пороха ликом, покрытый шрамами, как ветеран-гвардеец… Ветры, воды, огонь — стихии штурмуют город, враги у его стен, а город стоит, и над арками и воротами его бешеные квадриги и шестерки бронзовых коней, летящих на запад и на север… Бурно дышат эти кони, летящие в будущее… Это воинственный и грозный Ленинград — это раскаленный дух его, победная судьба!.. Копыта коней раздавят фашистских карликов… Сверкнут бешено мелькающие спицы колес — и история помчит дальше, вперед и вперед — к коммунизму!»

Какая несокрушимость духа, какой блестящий образец публицистики! Эти лирические отступления, авторские монологи исследователи творчества В. В. Вишневского справедливо сравнивают с лучшими образцами поэтической прозы русских писателей-классиков.

Сегодня для нас привычны радиоциклы, охватывающие определенный круг проблем с одним, постоянным ведущим. На Ленинградском радио в годы войны таким ведущим, входящим в каждую семью, в каждую ячейку фронта и тыла, был Всеволод Вишневский. Убедительность его речей многократно усиливалась тем, что все знали: он здесь, вместе с ними, борется с голодом, морозами, напрягает голос, чтобы перекрыть грохот близких разрывов.

«Была осень, — вспоминал Всеволод Азаров. — Ночь. Утихли зенитки, луна, белая, демаскирующая город, выплыла из-за черных, разодранных боем облаков. Радио, оно только что передавало отчетливый, убыстренный стук метронома, снова заговорило страстно… Новый налет бомбардировщиков, новый шквал огня. Но речь не прекращается. Всеволод Вишневский зовет в бой — „за свое счастье, за народ, за наши семьи, за все, что нам мило, дорого, за наше советское, русское!..“».

Новогоднее выступление по радио… Это большая честь, и она по праву предоставлялась Всеволоду Вишневскому. 31 декабря 1942 года, поздравляя ленинградцев с годом грядущим, словно предчувствуя скорый прорыв блокады, он призывает их собрать все силы:

— Одна поглощающая мысль да владеет нами: отбили пять гитлеровских попыток взять Ленинград… В шестой же раз пусть будет: громовой наш удар и прорыв блокады. Готовить удар ночью и днем, упорно, самозабвенно, не жалея сил! Мы должны трудиться как никогда. Каждый на своем участке. Всю волю миллионного города — в один узел… И ударить так, чтобы гитлеровцы не оправились!

Как-то в студию пришла женщина, чудом выбравшаяся с оккупированной территории. Ее рассказ записали и срочно вызвали Вишневского. Прочитав запись, он сказал: «Пустите меня сейчас вот с этим… — он потряс пачкой листков, — прямо к микрофону. Нечего тут готовиться!» Вишневский разоблачает изуверство, жестокость фашистов, приводит документальное, страшное в своих подробностях свидетельство женщины, вырвавшейся из немецкого плена: «У Надюшки, и у той кровь взяли. Прямо выпили из нее. Кожу взяли у ребенка — кружочков десять. Со спины, с груди… Дети умерли…»

В другой радиоречи («Русских не сломить», 3 октября 1942 года) он приводит цитаты из приказа по Восточному фронту, изданного генералом Рейкснау: «Солдат Гитлера! У тебя нет нервов и сердца. На войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик…» И немецкие солдаты следовали этим приказам.

Немыслимой ценой овладевал тогда народ наукой ненависти. И Вишневский заключает коротко, сильно: «И пусть хоть один геббельсовский наемный писака опровергнет вот эту правду! Это страшнее, чем то, что до сих пор мы знали о немцах… Ненависть наполняет нас — горячая, страшная… Ее хватит надолго…»

Радио — это не только сообщение, но и общение на расстоянии, диалог, установление доверительных отношений между говорящим у микрофона и слушателями. Этого никогда не забывал Вишневский. Но, чтобы такая атмосфера возникала во время радиопередачи, ему как воздух нужно было и непосредственное общение с людьми, непрерывающаяся обратная связь с аудиторией.

27 октября 1943 года Вишневский выступил, с полуторачасовым докладом перед молодыми офицерами в Доме Красной Армии, а вечером в дневниковой записи так запечатлел свои ощущения: «Мне было хорошо от людей, от времени, от силы, которая переполняет нас всех; от того, что мы — мы! Это иначе не объяснишь… Да, я временами взлетал, и аудитория взлетала — это восторг бытия, воображения, надежд… Я говорил открыто, прямо, брал широко и жил каждой секундой этой речи, этой встречи. Я хотел праздника!.. Страшная внутренняя устремленность, восторг, видение будущего передавались аудитории, волновали души людей…»

И у микрофона Вишневский сохранял это чувство слитности, единства с согражданами, так же жил — мыслил, переживал, волновался, убеждал, звал к победе. Бойцовский темперамент, эмоциональная обостренность восприятия жизни, редкий дар импровизации, отточенное ораторское мастерство, живая разговорная речь, умение повторить важную мысль еще и еще раз, но всегда по-новому, — счастливое сочетание этих сторон своеобразного таланта говорило само за себя: казалось, что он был рожден для радио.

Именно Всеволод Вишневский одним из первых показал, какие огромные выразительные возможности заложены в природе эфира[42]. Как это ему удавалось? Прежде всего благодаря привлекательности самой личности писателя — человека целеустремленного, преданного партии и народу, ищущего, несгибаемого, постоянно растущего и совершенствующегося.

И в годы Отечественной войны он оставался неутомимым читателем: целые груды книг, журналов, газет «перевариваются» им, как правило, в ночное время.

Могучие силы сокрыты в народе, их пробудила революция, и теперь мы непобедимы. С таким внутренним настроем перечитывает Вишневский Горького и Успенского, Чехова и Бунина, сличая русское «вчера» и «сегодня». Он видит и противоречивость творчества И. Бунина а не случайно записывает для себя: «Сильно, злобно, талантливо». И дальше: «Читаю Бунина… Мизантроп! Какая тяжкая, тупая, безнадежная жизнь изображена им в „Деревне“. Если бы Россия была такой, разве мыслима была бы нынешняя победа?.. Наш Человек оказался выше, умнее, отчаяннее, шире и глубже…»

В «Дневниках» встречаются пометки: «Вернул сорок прочитанных мною книг»; «Отослал в публичную библиотеку двадцать семь книг. Поработал над ними! Прошу библиотеку прислать книги по истории Германии, о Гитлере, книгу Черчилля „World Crisis“ („Мировой кризис“), книги о США, политике Рузвельта и пр., а также Паскаля, Монтеня и Дидро». Таков по объему обычный разовый заказ читателя Вишневского.

Чтобы успешно бороться с врагом, надо хорошо знать его. Один из самых обширных пластов чтения Вишневского военного времени можно так и назвать: «Все о Германии». Знакомясь с «Историей немецкой литературы» В. Шерера, он выбирает оттуда нужные сведения: «Мы и эту литературу приспособим для дела». Разоблачение агрессивной политики Германии, фашистской теории расового «превосходства» и вместе с тем утверждение гуманного отношения к немецкому народу велось им на неопровержимой документальной основе.

Так, в начале статьи «Мысли в день 22 июня» («Красный Балтийский флот», 1943 год) автор приводит слова Гитлера, произнесенные накануне вторжения в СССР: «Я готовлюсь к войне с большевиками. Если понадобится, я начну летом. Это будет вершина моей жизни и деятельности. На этом кончится также моя война с Англией. И позиция американцев тоже изменится…» Показав, как «вершина жизни и деятельности» фюрера выглядит через два года войны (даже преданный Геббельс замечает, что «испытания наложили печать на лицо фюрера, он изменился, он страдает…»), Вишневский дает крепкий русский комментарий: «У старого волка, видимо, морда сохнет и лезет шерсть…»

Развертывая историческую панораму судеб «хищных броской» германских агрессоров, писатель развенчивает тех, кого фашистская пропаганда представляла как «великих людей», «героев» немецкого народа: Арминия и Карла Великого, Генриха-Льва и Фридриха II, Бисмарка и Вильгельма. Публицистический накал достигается множеством язвительных, убийственных и одновременно исторически достоверных деталей: вероломный Арминий готов был посягнуть на всякий принцип; Фридрих, разбитый наголову русскими, при бегстве потерял шляпу, она хранится в Ленинградском Эрмитаже…

Вот лишь некоторые источники, которыми пользовался Вишневский при написании этой статьи: запись беседы Гитлера с югославским регентом Павлом, одна из радиоречей Геббельса, эпос «Песнь о Нибелунгах», труды немецкого историка Брама, «брюзжание отставного канцлера» Бисмарка («Мысли и воспоминания» в трех томах), мемуары Людендорфа, теоретическое исследование генерал-майора Гофмана «Война упущенных возможностей»… На примере последней книги видна методика работы Вишневского: чтение, множество выписок и заметок, убедительные сопоставления событий истории и сегодняшнего дня. И обязательно общая принципиальная оценка: «Взгляды Гофмана легли в основу многих стратегических и оперативных построений Гитлера и его военных советников». И характеристика литературной формы: «язык суховатый, военный, прусский, кое-где тяжеловатый юмор». На конспект книги Гофмана и соответствующие выводы ушло полдня.

Основательность подготовительной работы — за какую бы тему ни брался Вишневский, его незыблемое правило. Обдумывая статью для газеты к юбилею Октября, он просит принести из библиотеки статистические таблицы за 25 лет!

Задания Пубалта — самые трудные, самые оперативные — всегда брал на себя начальник оперативной группы. Нередко его вызывали в Смольный, в городской комитет партии, где обычно, как в этот день, 20 октября 1942 года, задачу ставил Андрей Александрович Жданов. Сжато, сопровождая свою речь энергичными жестами, он сказал:

— Надо срочно подготовить листовку к солдатам испанской дивизии. Всеволод Витальевич, пожалуйста, не стесняйтесь: отразите действительное положение дел, но дайте как следует, с перцем…

Вот запись в дневнике, рассказывающая о том, как развивались события: «Время — 21 час 15 минут… У меня только два часа… Быстро ознакомился с материалами. Потом стал писать… Три-четыре страницы… Нащупывал солдатский язык; писал с некоторой грубоватостью, язвительностью, с точностью…»

Закончил он работу к пяти утра. Три переводчика сразу сели за перевод на испанский язык, срочно был набран и отпечатан пятнадцатитысячный тираж листовки, и уже днем ее сбросят с самолетов. Текст листовки передадут по радио, и она начнет свою очистительную работу в сознании обманутых солдат.

Чаще всего листовки адресованы немецким войскам: «119 250 тонн бомб на Германию», «Повторение Вердена, или Новый Сталинград?», «Что должен знать немецкий солдат под Ленинградом» и десятки других написаны Всеволодом Вишневским с удивительным умением на малом пространстве уместить мощный заряд убедительной, наполненной страсти, несущей правду информации. «Написал ядовитую листовку „Военный путь Гитлера“ и листовку „Что ждет германскую рать?“ — широкий обзор того, как биологически и психологически влияет тяжелая долгая война на народ (потери, смертность, самоубийства, болезни и т. д.)…» — отмечено в дневнике 28 мая 1943 года.

А вот листовка «Гитлер — великий стратег». Как обычно, набрана крупным шрифтом, с выделением цифр и заверстанными в текст диаграммами и рисунком. На нем изображен светящийся, как призрак во мраке ночи, кладбищенский крест с выбитыми на нем цифрами крупнейших потерь фашистских войск («6-я армия под Сталинградом», «4-я танковая армия под Сталинградом», «Африканский корпус Роммеля» и т. д.). Тексты Вишневского отличались удивительной прозрачностью, ясностью языки, неотразимой логикой и точностью определений, силой чувств. В них явственно ощущается духовное родство автора с неутомимым агитатором В. В. Маяковским. Так, живо напоминает стилистику «Окон РОСТА» листовка «Кому поставить памятник», в которой с убийственной иронией обыгрывается сообщение шведской газеты о том, что германское правительство до сих пор все еще не востребовало заказанный в начале войны в Швеции гранит для памятника победы. Видимо, гранит этот, предполагает публицист, предназначен для памятника тем немцам, которые выступят против Гитлера и тем самым спасут немецкий народ. Листовка «Что такое Сталинград?», подзаголовок которой тут же отвечает на этот вопрос — 330 тысяч немецких солдат и офицеров окружены, — заканчивается фразой, которая не может не поразить захватчика в самое сердце: «Помните, Германии — новой Германии! — вы нужны живые…»

Не случайно летом 1944 года, оглядываясь назад, лучшим из того, что опубликовано им за войну, Вишневский назвал радиоречи 1941–1942-го и листовки. А еще, казалось ему, лучшим из написанного им являются его дневники, несмотря на всю их незавершенность.

4

Оперативная группа писателей Балтфлота — боевая единица, аналогичной которой не было на других флотах и фронтах, за исключением действующих по соседству ленинградских армейских писателей во главе с Николаем Тихоновым, — не раз испытывала на себе косые взгляды военного руководства, особенно приезжего. Что это за группа? На каком основании создана? Каковы обязанности членов группы по уставу?

И всякий раз, когда Всеволоду Витальевичу приходилось защищать свое детище, делал он это прямо, принципиально, хотя и не без некоторых колебаний — до того, как приходилось выступать публично. В этом внутреннем диалоге писателя и профессионального военного побеждал первый и отважно устремлялся в спор, в бой за то, чтобы и в условиях войны сохранить литературную среду, предоставив писателям возможность исполнять свой долг журналиста, агитатора и художника.

Выразительны воспоминания соратников Вишневского по блокаде, раскрывающие облик старшего друга и товарища. Вот он, чисто выбритый, праздничный, в феврале 1942 года выступает с докладом на совещании в Пубалте. «Сейчас Всеволод произнесет одну из своих магических речей, — писал позже Анатолий Тарасенков, — доклад об итогах работы писателей на Балтике. Блестящий доклад, умный, аналитичный, о каждом из нас он сумел сказать хорошее, доброе слово, и в то же время каждому хитрый, скрытый укор — на будущее».

Вишневский говорил о традициях литературной группы, о задачах, встающих перед писателями на современном этапе войны:

— Если не успеваешь писать, надо положить перо и идти говорить. Прийти перед боем за полчаса, дать бойцам необходимую зарядку, двинуть людей и, когда надо, пойти вместе с ними…

Александр Яшин, присутствовавший на совещании, запомнил такие слова:

— Будем подражать Льву Толстому. На смертном одре у него еще двигались три пальца, которые держали ручку… Приказываю: за 12 месяцев 1942 года напишите 12 толстых тетрадей записей. Живой эпос фиксировать день и ночь неустанно. Надо знать, как выглядел рынок, город, морозы. Запомнить о трупах на дорогах. Болеть, но не выходить из строя. Иметь право сказать о себе: «Я это видел, перенес, пережил и записал…»

«Пубалт очень признателен писателям за проделанную работу, — сказал в заключение его начальник В. А. Лебедев. — Писатели прошли боевую проверку, оказались людьми смелыми».

Вишневский был доволен и горд, он чувствовал себя продолжателем восходящих к Марлинскому, Гончарову, Станюковичу, Новикову-Прибою традиций русской литературной маринистики.

— Балтфлот входит в меня, — говорил Яшин, — вместе с именем Вишневского, благодаря ему. Мы мерзли, болели, чтобы полюбить флот и стать любимыми, чтобы иметь право писать о флоте как рядовой боец…

Спустя некоторое время Яшин был вынужден покинуть Ленинград из-за болезни. Он продолжал войну на Волге, был счастлив оттого, что снова попал к морякам, участвовал в Сталинградской битве. Однако духовные связи с Вишневским, возникшие в блокадные месяцы, не порывались, он помнил Всеволода Витальевича и писал ему 20 декабря 1942 года: «В устных выступлениях учусь организации речи у Вас…»

Должно быть, ораторское мастерство и сила речей Вишневского оставляли глубокий след в памяти людей, потому что и годы не стирали его. Много позднее Александр Яшин дополнил дневниковую запись военных лет следующими строками: «Самое яркое воспоминание у меня о Всеволоде Вишневском оставил день 5 апреля 1942 года. Мы с ним выступали по Ленинградскому радио. Предполагалось, что я прочитаю стихи, а Всеволод Витальевич — заготовленную заранее и процензурованную речь. Но во время нашего выступления на Ленинград посыпались бомбы, сигналы воздушной тревоги сбили размеренный ход передачи. Сидевший у микрофона Вишневский отодвинул текст речи и начал говорить без бумажки, к ужасу ведущего диктора. Он не говорил — он рубил, бил, вдалбливал — кулак его застучал по столу…»

Несмотря на большую популярность выступлений Вишневского по радио, прямых откликов на них, кроме воспоминаний более позднего времени, практически не сохранилось. И это естественно. Зато история сберегла другие, куда более ценные документы — личные письма, дневники, в которых упоминается его имя. Вот хотя бы такая, светящаяся угловатой непосредственностью запись ленинградской школьницы Майи Бубновой от 23 января года: «Вчера Всеволод Вишневский по радио выступал. Прямо молодец парень, в моем духе. Всегда вовремя выступит и скажет, скажет прямо, ясно, хорошо, по-ленинградски, по-большевистски…»

В другой раз на улице кто-то неожиданно сказал ему: «Почет вам и уважение…» От неожиданности Вишневский смутился и по-военному отдал честь. А в мае года на золотисто-зеленой от игры теней и солнечных пятен набережной Невы к нему подошла незнакомая женщина и спросила:

— Вы товарищ Вишневский?

— Да.

Она пожала руку:

— Как писателю…

Подобного рода признания-благодарности будут приходить к нему до самых последних дней жизни: одно его имя вызывало у многих воспоминания о Ленинграде, о блокаде.

Военные дневники Вишневского раскрывают многообразие и насыщенность взаимоотношений их автора с людьми. Не было случая, чтобы Всеволод Витальевич кому-либо не ответил на письмо, не поддержал дружеским словом, советом. Если он чувствовал, что кто-то в нем нуждается, откликался немедля.

…Навестил товарища Иголкина в госпитале. Это необыкновенной душевной силы простой русский моряк. Ранен, без ноги и с простреленной второй ногой, но рвется на фронт: «Я ведь пишу двумя пальцами, могу и из автомата стрелять, в засаде могу быть». «Взволновала меня встреча с ним до невероятия, — записал в тот день Вишневский. — Святые люди! Терпят боль, одиночество… Иголкин обрадовался мне: „Всеволод Витальевич! Ты мне самый дорогой человек!“ Много раз повторял эту фразу, мы крепко обнялись».

В другом месте дневника — скупые строки о том, что в самые голодные дни зимы сорок второго года он делится скудным пайком. Из воспоминаний 3. Венгеровой, опубликованных в сборнике «Писатель-боец», выяснилось, что речь шла, в частности, и о ней.

…Однажды по пути на службу (она работала вольнонаемной машинисткой в Пубалте) почувствовала, что теряет силы. На мосту Лейтенанта Шмидта присела и не смогла встать. К ней подошел какой-то военный, насильно поднял и помог дойти до штаба. А на другой день в пустынном коридоре четвертого этажа Венгерова снова встретила вчерашнего военного: он молча, ни о чем не спрашивая, дал ей кусок сахару.

Позже она узнала фамилию и, как многие в те времена, пришла в его холодный кабинет — за духовной, нравственной поддержкой. Трое детей эвакуированы со школой в тыл, от них нет вестей. Умирает муж. Сгорела квартира… Она говорила, и плакала, и снова говорила. Это был первый за время войны разговор без утайки, без боязни быть неправильно понятой. До этого не к кому пойти было со всеми бедами, слезами, с материнским горем. И разговор с Вишневским, считает З. Венгерова, был решающим в ее жизни. Он долго молчал: не успокаивал, не задавал вопросов. А затем сказал — очень мало и очень много:

— Вы мать-ленинградка, вы нужны и своим и чужим детям, вы советская женщина; вы молоды, сил душевных у вас много, а физические — наберете. Город оживет, городу помогут. Мы не одни — с нами вся Россия…

Вишневский возвращал людям веру в жизнь. Потребность в этом возникала каждый день, и когда его товарищи жаловались на усталость, Всеволод Витальевич говорил им и себе: «Уставать нам нельзя!! И у меня усталость — общая, многолетняя… Хочется сесть, закрыть глаза… Но сам себя убеждаешь: нет, у тебя есть силы, больше, чем у многих других, — действуй, действуй!»

И правда, разве мало у него самого поводов для уныния? Стоит лишь вспомнить о так называемых «друзьях», в которых он горько разочаровался во время войны. Рухнули многие иллюзии, и ему самому еще непонятно, что с людьми происходит, как. А может, все дело в нем самом? Он ведь знает свои слабины: излишняя доверчивость, открытость, внутренняя нетерпеливость, а порой и нетерпимость…

Как бы там ни было, ясно одно: в нем, Всеволоде Вишневском, постоянно, каждую минуту и секунду живет голос, образ мышления и чувствования, образ действия увиденного им в искусстве идеала — его балтийского героя, коммуниста. И в самые трудные мгновения писатель, слитый воедино со своим вторым «я», говорит себе: «Идти, терпеть до конца».

Ты «витаешь в небесах», говорят ему иные, любящие эмпирику, факты, людские пересуды… Возможно… Большой мир идей, романтики, страстей ему ближе, понятнее обывательского, мещанского мира. Впрочем, он достаточно зряч, чтобы видеть и этот «мирок». Видеть, как некоторые «товарищи» делают подарки своим любовницам — посылки с черной икрой (в голодном Ленинграде!); видеть, как некоторые берут дважды большой автономный паек (без оснований), как снабжают им «нужных» людей. Все это он видит, и ему глубоко противно.

Или вот письмо — настоящий вопль одного писателя: «Не могу работать, тоскую о детях, жене. Умоляю дать отпуск…» Разве не назовут его, Вишневского, нетерпимым — и за то, что отпуска не предоставит, и за то, что при случае прямо, в открытую, объяснит свое решение? Хотя ведь всего и не объяснишь…

«О, эти интеллигенты, „инженеры душ“, зрелые составители идеологических романов, пьес! — с гневом и презрением изливает душу в дневнике тот, кого до войны называли искусственным, придумавшим себе маску; тот, кто на самом деле не терпел фальши и конъюнктурщины. — Меня давно мутит от этих людей, хлипких, дряблых, подделывающихся и в кино, и в литературе, и в живописи под советский, большевистский, героический стиль, не имея на то прав и внутренних волевых данных. Сколько этих интеллигентов „полиняло“, залезло в разные провинциальные щели, где и отсиживаются, выжидая…

Пусть какие-нибудь философы оправдают мне это „право“ писателей сидеть вдали, в укрытиях, где тепло и сытно, и советовать другим идти и умирать…»

На ту же тему, хотя и по-иному, спокойнее, сдержаннее, писал Н. С. Тихонов Всеволоду Рождественскому: «Сейчас хотя и не время для особых размышлений, но невольно в однообразном уединении осажденного города перебираешь прошлое и подытоживаешь всякое: война так обнажила людей, что все прояснилось самое непонятное и все оказалось проще. Не думал я, что придется так упорно заниматься газетной работой за неимением людей… Сколько наших знакомых — и бряцавших и не бряцавших оружием — смылись из Ленинграда. У меня к ним нет даже неприязни. Тот, кто уехал, бог с ними! „Была без радости любовь — разлука будет без печали“. Факт — мы с тобою стали армейцами и съели пуд соли, начинаем второй».

Как видим, интонации разные, суть одна.

Испытание войной выдержали далеко не все. Зато те, кто выстоял, раскрылись по-новому, по-настоящему для всех окружающих. Именно таким, постоянно являвшим нравственный пример, был Вишневский. Не зря же один из его соратников уже тогда, в 1942 году, мог сказать: «Он один из тех, в ком для меня воплощены высокие черты русского советского человека» (Из письма Вс. Рождественского — Вс. Азарову).

В блокадные месяцы Всеволод Вишневский немало сил отдал и объединению усилий всех журналистов — армейских, флотских и гражданских газет.

Характерный случай рассказал бывший редактор фронтовой газеты «На страже Родины» М. Гордон. В одну из февральских ночей 1942 года он сидел в полушубке и валенках за своим столом и, ежась от холода, при свете «летучей мыши» читал статьи. Вдруг послышался треск мотоцикла, и дежурный доложил: «К вам Вишневский».

— Я приехал ругаться, — с места в карьер начал Всеволод Витальевич. — В своей газете вы незаслуженно мало пишете о моряках…

И завязалась беседа, длившаяся несколько часов: о традициях флота и роли морской артиллерии в обороне города, о беспощадной к врагу «черной туче» — морской пехоте. Говорил Вишневский с огромным пылом, словно перед ним в темной комнате (керосин кончился, и фонарь погас) не один человек, а целая аудитория. «Надо, наверное, очень любить людей флота, чтобы с таким проникновением и так душевно вести этот ночной разговор», — записал его собеседник.

После одной, другой такой поездки армейские и флотские журналисты начинали гораздо чаще обмениваться материалами, да и сам Вишневский показывал пример, написав немало статей для газеты «На страже Родины». Не гнушался он и любой иной работы — от составления лозунга, придумывания заголовка, написания оперативной заметки до создания цикла очерков или целевых полос, свято придерживаясь принципа, который В. И. Ленин в одном из писем А. В. Луначарскому выразил всего несколькими словами: «…Мы не белоручки, а газетчики»[43].

За несколько дней до появления до сих пор памятного всем воевавшим приказа Верховного Главнокомандующего Вишневский записывает в дневнике: «Ситуация весьма серьезная, может быть, серьезнее, чем осень 1941 года». А 28 июля сорок второго опубликован этот приказ — номер 227. В нем было сказано с предельной лаконичностью и ясностью: «Отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Ни шагу назад без приказа высшего командования…»

И в эти летние месяцы высочайшего духовного подъема и самопожертвования Всеволод Вишневский, несмотря на болезнь — частые кровотечения, головные боли, как всегда на посту. Время требовало прямой, суровой правды не только от журналистов, но и от читателей — участников великой борьбы народа. Каждое письмо из дому, от семьи, от друзей — это исторический, социальный и литературный документ, который помогает разить врага, как оружие; каждое письмо — живой человеческий голос, бесценное свидетельство.

16 августа 1942 года на имя Вишневского пришла телеграмма из «Красной звезды» с упреком: «Обнимаем, с интересом читаем в „Правде“ Ваши очерки. Когда же нам дадите?» Всеволод Витальевич тут же ответил: «Спасибо за телеграмму. Жаль, что нет добавочной правой руки и добавочных двенадцати часов в сутках. Но раз есть задание — постараюсь прислать». И действительно, через несколько дней присылает кратко прокомментированные им письма бойцов, раненных под Ленинградом и рвущихся снова в бой; родителей, потерявших сыновей; письма детей отцам, на фронт — о зверствах фашистов. Потрясающие документы силы, могущества, неистощимости народного духа!

Невозможно удержаться, чтобы не привести выдержки хотя бы из одного письма (корреспонденция была опубликована в «Красной звезде» сразу же):

Девушка Лида — отцу, на фронт, — из отбитой у фашистов деревни: «А что с народом нашим эта зараза творила!.. Нашего дядю Мишу, твоего брата, ты уже не застанешь в живых. Его змеи-гитлеровцы повесили за то, что он указал раненому красноармейцу дорогу к нашим. Бедный дядя Миша, мы его никак не можем забыть, он долго голый висел на вожжах у Татьяниного дома, где вы часто собирались на собрания… Коле и Мане, нашим дорогим братишке и сестренке, не передавай привета, их разорвало на минах, которые немцы расставили вокруг деревни. Красная Армия спасла нас…»

Не письмо это — крик сердца, голос народа. Ни Германии, ни всем ее наймитам, ни танкам, ни террору не сломить таких людей, никогда не сломить. России не быть покоренной! — заключает автор.

Однако, возбуждая в советских людях ненависть к врагу, Вишневский никогда не давал карикатурный образ «фрица». Писатель считал, что читателю надо показывать действительные силы и возможности неприятеля: «Я в эти фельетоны (тут, при всем моем уважении, Эренбург) и „раешники“ не верю, я все-таки воевал, — говорил Вишневский на одной встрече с командирами в 1942 году. — Враг сильный, опасный, ловкий и организованный…»

Главное — научиться воевать, наверное, поэтому в очерках и корреспонденциях Вишневского мы редко находим описания ярких, исключительных подвигов. Писатель утверждает: героизм не удел избранных, а результат честного и добросовестного выполнения воинского долга, рисует биографии обычных людей, а не «сверхчеловеков».

О Вишневском-журналисте в литературе сложилось довольно устойчивое представление как о публицисте, чьи выступления почти лишены повествовательности, для которого главное — ораторская интонация, повелительная форма лозунга. Он непосредственно обращается к массе, его речь зовет не к раздумью, не к анализу, а к немедленному действию. Да, так и было во многих его произведениях, особенно транслировавшихся по радио. Однако в войну он создает целую галерею портретов мастеров военного дела — моряков и летчиков, артиллеристов и пехотинцев, где раскрывается и как журналист аналитического склада, детально, последовательно показывающий, как надо воевать. Такой журналистский подход отвечал требованиям времени, не случайно же М. И. Калинин в речи на совещании секретарей обкомов комсомола по пропаганде (28 сентября 1942 года) подчеркивал, что аудитория сейчас не воспринимает «шумливые речи, риторику и поучительную дидактику».

Передовой опыт ведения боя почти всегда присутствует в выступлениях Вишневского. Таков очерк «На „Охотнике“», где тщательно описана схватка катера с фашистскими самолетами. Все внимание автора — центральной фигуре боя — наводчику, который, вобрав голову в плечи, следит за стремительными изменениями в воздухе. Напряженность, поединок нервов, выдержки. Удачный выстрел — и на своих же бомбах взрывается «юнкере». При этом воздушной волной поврежден другой, а третий, ошеломленный таким поворотом событий, почти вертикально взмывает вверх: «Ему, видимо, казалось, что катер его преследует и тоже лезет вверх, — досада и горечь были разлиты по лицу наводчика», — автор передает атмосферу упоения боем. Или дается изображение атаки вражеского десанта звеном Кулешова, который как бы между прочим советует: «Стреляем мы с выдержкой, следим за попаданиями… А бывает, молодой летчик нажмет на гашетки, трах-бах, все и выпустит, а дальше и стрелять нечем. Нужно давать аккуратные очереди…»

И вместе с тем Вишневский избегает «голого технологизма», его очерки пронизаны чувством, нередки лирические отступления. Как в корреспонденции «Так дерутся на Ханко!»: «Высокое нежно-голубое небо, песок, сосны… Ханко! — Здесь стали бойцы СССР, и они не уйдут отсюда, даже если б разверзлась сама земля. И даже ее моряки и саперы сумели бы подштопать; нанесли бы камня, досок, бревен, канатов: „Эй, милая, не мешай… Приказ есть приказ. Держать Ханко. Отступления не будет…“ Слова простые — они в натуре русского бойца».

В ноябре 1942 года, закончив редактировать сборник очерков, посвященных Героям Советского Союза, Всеволод Витальевич обращается к члену Военного совета Краснознаменного Балтийского флота Н. К. Смирнову с таким взволнованным письмом: «Писать биографии было невероятно трудно. Если так дело обстоит с Героями, то что же с массовой героикой… А ведь еще полгода — и живой материал уплывет. Люди поедут по домам, надев серый пиджак — прекрасный символ мира и победы. Прошу Вас дать приказ записать биографии всех награжденных, всех убитых, по возможности, ибо забыть прошедшее мы не можем, забыть о людях, проливших кровь за Отечество. Завтра это уже будет поздно». Такой приказ был отдан.

Быт, вся жизнь сдвинуты войной круто, но это ему привычно. После совместной поездки на фронт и довольно длительного общения в осажденном городе Александр Фадеев, видимо, впервые за двенадцать лет их знакомства увидел Вишневского «вне литературных шор», не на трибуне, а в жизни. И по-человечески понял и принял. Сам бывший партизан и красноармеец, прошедший гражданскую войну на Дальнем Востоке, Фадеев не только по долгу службы был чуток и внимателен к деятельности писателей во время войны. В феврале 1942 года он пишет Вишневскому:

«Дорогой Всеволод!

Самый сердечный привет тебе, твоим товарищам по оружию и всем ленинградским писателям. Бесконечно волнуемся о вас и гордимся вами…

Хочу сказать тебе, что я, как и большинство москвичей, с волнением читаю все, что ты пишешь в „Правде“. Все это проникнуто большим чувством и силой, поистине разящей».

Такое мнение человека, авторитетного и взыскательного, обрадовало Всеволода Вишневского, как и последующие знаки внимания и дружбы со стороны Фадеева. 17 июля 1942 года, например, получил от него телеграмму: «Радостно вспоминаю Ленинград, целую, обнимаю», и перед его глазами возникли картины их выезда в Невскую оперативную группу, к стрелкам дивизии Героя Советского Союза Краснова. Был солнечный день, отличное настроение и самочувствие. Фадеев все улыбался и шутил, поглядывая то на Тихонова, то на Вишневского: «Ну, вот два „старика“ — Всеволод и Николай…» Они мчали на машине и вспоминали Испанию тридцать седьмого года, барселонских шоферов с их скоростью сто — сто десять километров в час. Побывали на передовых позициях дивизии, в распоряжении морской батареи: четыре крейсерских башенных орудия — всего в восьмистах метрах от немцев…

Блокада еще больше сдружила, сблизила родных по духу людей и приоткрыла в каждом что-то новое, ранее не замечаемое. Так, Николай Тихонов спустя годы обратил внимание на две строки из дневника Вишневского: «Читал Эдгара По. По сравнению с тем, что происходит в Ленинграде, он выглядит бытовиком» — и вспомнил один эпизод.

…Они шли по городу, представлявшему ужасное зрелище: развалины домов толпились вокруг. На скамейках в парке сидели мертвые. В подвале, мимо которого они проходили, горела коричневая толстая кривая свеча, и при свете ее копошились какие-то люди, не то чего-то искали, не то ломали какой-то деревянный хлам на дрова. Свеча бросала такой мрачный свет на зловещую разноцветность вещей и одежд, что Вишневский невольно остановился и сказал:

— У Эдгара По есть рассказ, где чума, голод и еще какие-то страшные чудовища собрались на пирушку. Эдгар По считается фантастическим писателем. Но у нас в Ленинграде этот рассказ сегодня стал бы просто натуралистическим. Посмотри на этих людей в подвале… Смерть сидит на скамейках в парке, голод и холод бродят со свечой в подвале, коричневая чума фашизма облегла город. Какой тут тебе Эдгар По!..

Как водится меж истинными друзьями, каждый из них всегда стремился доставить радость другому. Даже в условиях блокады это правило оставалось незыблемым: зная трогательную любовь Вишневского к старинным изданиям, в особенности исторического содержания, Николай Тихонов подарил ему в день рождения (21 декабря 1942 года) книгу 1766 года (впервые она вышла в свет в 1713-м) — сборник сводок о ходе войны со Швецией. «Текст петровского „Совинформбюро“ о Полтавской битве» — осовременил ее название именинник. За скудным военным ужином книгу читали вслух: пахнуло русской живой традицией. Записывая свои впечатления об этом чтении, Вишневский восторгается и фразами реляций — «блестящими по силе, красоте и гордой точности», и отличным исполнением гравюр, карт, и превосходным качеством бумаги, и редкой сохранностью книги — всем тем, мимо чего не пройдет ни один настоящий библиофил.

Солдат и гражданин в нем жили нераздельно с художником. Он радуется и гордится тем, что, как сообщил ТАСС в июне 1942 года, фильм «Мы из Кронштадта» демонстрируется с огромным успехом в Южной Америке.

По экранам дальних стран шагают его балтийские матросы — сквозь огонь и воду, свидетельствуя об упорстве России, о боях за Ленинград, призывая тысячи и тысячи людей стать в строй в битве против фашизма. Труппа Ленинградского Дома Красной Армии поставила спектакль «Первая Конная», а Камерный, как сообщает из Барнаула А. Я. Таиров, выезжал с «Оптимистической трагедией» на фронт. Хорошо!

Однако нужны и сегодняшние произведения. Вишневский все чаще думает о новой пьесе. Однажды, словно почувствовав состояние писателя, его вызвал член Военного совета Н. К. Смирнов и заговорил о том, как важно и своевременно было бы показать защитникам города спектакль о них самих, об их делах, и добавил: «Пьеса должна быть веселая».

Единственный театр, оставшийся в Ленинграде, — Театр музыкальной комедии. Значит, надо писать оперетту? Это было для Вишневского неожиданностью — совсем новый жанр.

— Сколько времени понадобится для написания пьесы? — спросил член Военного совета.

— Месяца полтора…

— Это долго. Спектакль надо выпустить к Октябрьской годовщине, а для этого театр должен через две недели получить пьесу…

И Всеволод Витальевич берется за работу, хотя и не без вполне понятных колебаний. «Думаю, — записывает он в дневнике, — как в месяц-полтора сделать пьесу? Где взять легкость, задор, шутливый тон? О-о!.. Ведь со страниц газет смотрят наши люди, повешенные, растерзанные фашистами… Борьба лютая!»

Чтобы как-то настроиться на нужный лад, он едет в Театр музкомедии, смотрит спектакли. Репертуар довоенный: «Баядера», «РозМари», «Любовь моряка». Актеры оперетты стоически играли даже зимой: сверкая шелками и обмахиваясь веерами, дамы пели. И это — в зале, где было минус 3–5 градусов… На него повеяло театральной стариной, и он, забывшись, с удовольствием смеялся.

Затем Вишневский побывал в филармонии, на первом в Ленинграде исполнении Седьмой симфонии Дмитрия Шостаковича, и здесь его ожидали совсем иные впечатления. «Первая часть симфонии потрясает, — записал он в тот же вечер, 9 августа 1942 года. — Это гениальное раскрытие хода врагов, поступи фашизма по Европе. Мелодия, ее нарастание, эта назойливая автоматически-ритмическая тема даны необыкновенно. Люди были захвачены: потоки чувств, мыслей, слезы на глазах… Это — страшный 1941 год… Композитор услышал это, может быть, в осенние ночи, когда вал немцев подкатывался к Ленинграду. Есть еще несколько сильных частей, но после первой — впечатления не столь остры, и душа уже так не отзывается. Финал помпезен, широк, но все это умозрительно, вне мировой драмы. Это еще будущее».

Время! Время… Уложится ли он в срок? Но, кажется, дело уже пошло, и из-под тяжелых пластов будней, всеподавляющей военной обстановки в нем пробиваются импульсы, творящие, созидательные.

Вся работа над пьесой — от первого черновика до завершения — длилась 17 дней. На помощь Вишневскому пришли Александр Крон (в основном он взял на себя отработку комедийных ситуаций и написание первого акта) и Всеволод Азаров (ему принадлежат стихи и песни, а также своеобразный «одесский» колорит образа моряка-черноморца Георгия Бронзы). Чтобы обмениваться мнениями о написанном и быстрее приводить все к «общему знаменателю», решили на какое-то время поселиться вместе в деревянном доме на Песочной, 10, принадлежавшем О. К. Матюшиной, вдове известного художника.

Всеволоду Витальевичу в пьесе принадлежит общий замысел, поворот от традиционной оперетты к жанру героической комедии. Им любовно выписаны носитель традиций флота боцман Силыч, названный так в честь А. С. Новикова-Прибоя, разведчица, комсомолка с Выборгской стороны Елена — на них в основном держится линия героизма. «Написал картину „Высадка разведчицы“. Она и напряженная и лирическая… Не знаю, хороша ли эта сцена, но у меня, когда писал, слезы набегали на глаза… Пьяниссимо… Звучит в ночи старая флотская песнь „Раскинулось море широко“ — песнь прощания, тоски, тревоги…» — запись в дневнике 7 сентября 1942 года, И вообще он в том замечательном состоянии духа, которое приходит с прикосновением к дурманящему, но и сладчайшему искусству. Он рад, что в осажденном городе делает то, что нужно. И еще: работа чем-то напомнила ему молодость, 1930 год, лето, когда залпом написан «Последний решительный» с его политическим устремлением, музыкальными номерами, пародиями, монологами…

5 ноября спектакль сдан на «отлично» (музыку к пьесе сочинили композиторы В. Витлин, Л. Круц и Н. Минх; художественное оформление — Софьи Касьяновны Вишневецкой). Особенно впечатляющ второй акт: есть динамика, крупные, яркие образы. Здесь как-то вдруг, по контрасту, явственно проступает присущая всему творчеству Вишневского трагедийность. Разведчица в гестапо: среди серого, холодного — девушка в ярко-алой кофте и длинной черной юбке… Борьба, упорство…

7 ноября к зданию «Александринки» — Театра имени А. С. Пушкина, — на премьеру «Раскинулось море широко» в ранних осенних сумерках со всех концов города спешили люди. У самого входа, как в былые дни, во время самых нашумевших премьер, счастливых обладателей билетов останавливали и спрашивали множество бесформенных, до глаз закутанных во все теплое, настойчивых «теней»: «Нет лишнего билетика?..»

Спектакль шел, несмотря на жесточайший артиллерийский обстрел: артисты пели, танцевали, и никто не хотел спускаться в бомбоубежище. Зрители так горячо приняли постановку, что режиссер Театра музыкальной комедии Н. Янет был вправе впоследствии сказать: «До этого ни на одном спектакле так не смеялись и ни на одном спектакле так не волновались за судьбу балтийских моряков, героически оборонявших Ленинград».

Прямой агитации на сцене было мало. Спектакль с танцами, с пением, с простодушным сюжетом, с незатейливой веселостью пришелся по душе зрителю. Это был дерзкий вызов врагам: «Вот вы обстреливаете нас каждый день, морите голодом, а мы под самым вашим носом пляшем и шутим!»

Достойной наградой создателям спектакля была статья-рецензия Н. Тихонова в «Правде», в которой, в частности, сказано: «Всеволод Вишневский когда-то написал прекрасную „Оптимистическую трагедию“, сейчас ему пришлось в блокированном городе под вой воздушных тревог и канонаду обстрела написать оптимистическую, героическую комедию. И спектакль получился».

Позже музыку к спектаклю написал Георгий Свиридов, и «Раскинулось море широко» было поставлено Камерным театром под руководством А. Я. Таирова (спектакль прошел свыше 500 раз!) и рядом других театральных коллективов страны. Постановки пьесы неоднократно возобновлялись, и то, что в конце 70-х годов она идет на сцене Центрального академического театра Советской Армии и по-прежнему собирает зрителей, молодежь, родившуюся уже после Великой Отечественной войны, — лучший ответ критикам, которые считали, что «Раскинулось море широко» — лишь примечательное явление быта тех времен, а не искусства.

Наконец настал долгожданный для каждого ленинградца день. 18 января 1943 года в 23.00 по радио сообщено: «Войска Волховского и Ленинградского фронтов соединились и тем самым прервали блокаду Ленинграда…» Вишневский был участником боев, и 19 января, в «бурный день», пишет статьи в «Красный флот» и в «Ленинградскую правду», выступает по радио. Он, труженик войны, честно и выразительно рисует картины перегрузок, ратной страды: «Орудия накалились. Пузырилась краска. Потом она стала гореть. Орудия были белого, маскировочного цвета — стали бурыми, черными. От них волнами несло горячий воздух. Артиллеристы работали, не прекращая и не снижая темпов. Через руки проходили сотни пудов металла — сотни бросков, толчков, резких напряжений мышц. Люди обливались потом на морозе, сбрасывали ватники, бушлаты. Показались знакомые тельняшки и крепкие мускулы…»

И хотя окончательно из района Ленинграда враг был отброшен несколько позже, блокада существовать перестала.

Всеволод Вишневский мог бы с полным правом сказать о себе словами поэта Всеволода Рождественского:

Я счастлив тем, что в пламени суровом,

В дыму блокад

Сам защищал — и пулею и словом —

Мой Ленинград.

5

В домике на Песочной, нередко сотрясавшемся от взрывов вражеских бомб и снарядов (обстрелы города продолжались), Всеволод Витальевич, отвоевывая часы у журналистики, агитационной работы и других срочных дел, трудится над новой пьесой. Сказывается страшное перенапряжение: теперь текст не льется, словно сам собой, как во времена «Первой Конной» и «Оптимистической трагедии»…

Трудно (или невозможно?!) писать о том, что по меркам историков произошло только что. А он как раз и замыслил создать художественное произведение, которое ответило бы на вопрос: почему враг не смог взять штурмом Ленинград в первые месяцы войны?

Идея пьесы зародилась давно, скорее всего с той памятной ночи, напролет проговоренной с Фадеевым. Они рассказывали друг другу об осени 1941 года, о том, что, может быть, никогда и не будет описано в литературе. Возникли зыбкие очертания будущей вещи: драма отца и сыновей, противоречия вечного движения жизни.

19 ноября 1942 года в строчках дневника — некоторое прояснение темы: «…Образ молодого мудрого командира, русак, смельчак… Образ старого матроса (боцмана?)… Встреча поколений. Взаимооценка, критика, серьез и юмор…» Еще запись, через месяц: «Ищу философско-исторических, широких обобщений для новой пьесы. Диалоги моряков о будущем устройстве Европы, мира… Выводить из быта, узких рамок окопов!»

Конечно, работать приходилось урывками, и пьеса, начатая в январе 1943 года, была завершена только в 1944 году. Сюжет ее прост: действие происходит в течение трех критических дней сентября 1941 года на подступах к окраинам Ленинграда. Вновь сформированная бригада — из сошедших с кораблей моряков, уцелевших в предыдущих боях, раненых, но оставшихся в строю, из пришедших на подмогу рабочих-кировцев — в момент, когда идет кольцевой штурм города, вступает в ожесточенную схватку с врагом и стоит насмерть. Вместе с командиром, кадровым военным, капитаном третьего ранга Симбирцевым в атаку идут его сыновья — юнги Олег и Юрий — шестнадцати и семнадцати лет. (Видимо, происхождение этой линии не только чисто литературное, но и автобиографическое: под Ленинградом сражался сын писателя Игорь). «Я и члены моей семьи, — писал Вишневский 7 декабря 1941 года, — из Ленинграда никуда не уйдем — только на Запад — в наши базы и по обстановке далее».

Бойцы бригады, в основном люди молодые, не нюхавшие пороху, и, естественно, их объединяют ветеран, участник нескольких войн, старшина 1-й статьи Лошкарев, комиссар Никонов и командир. Они не теряют присутствия духа и в самые сложные моменты умеют быстро сориентироваться в обстановке, дать точный приказ, подбодрить бойцов. Так, Лошкарев на вопрос новобранца, почему наши части отступают, спокойно отвечает:

— А ты, малец, еще погодь. Гитлер наступает только в прениях, а заключительное слово будет у России-то…

Трогательно и светло изображено возникающее чувство любви санитарки Тани к моряку Михайлову, у которого на оккупированной фашистами территории остались мать и сестра. «Ты слушай, — говорит Таня парню. — Я важное хочу сказать… Пусть будет смешно, ну и смейтесь, мне все равно… Вот у тебя там сестра осталась!.. Ты стал одинокий… Поэтому я решила… Ну пусть я буду тебе сестрой…» И потом Таня, выражая, наверное, не столько свою, сколько авторскую, мысль говорит: «…Знаешь, я вдруг поняла, почему матросы раньше называли друг друга „братишка“, „браток“. Это очень ласково, очень человечески нежно…»

Люди, выстоявшие в суровой битве, становятся братьями. И еще одно утверждал своей пьесой драматург: в годину великого испытания в людях пробуждаются лучшие черты, крепнет, растет национальное, историческое самосознание. В этой связи особый интерес представлял ярко выписанный персонаж — командир Белогорский. Думается, что к созданию этого образа автора подтолкнул факт, имевший место в жизни, в Кронштадте: принимая орден Красного Знамени, один из награжденных сообщил, что в течение двадцати лет жил не под своей фамилией, что происходит из княжеского рода, в свое время выступал с оружием в руках против Советской власти, а теперь, кровью искупив вину, будет служить Родине верой и правдой, но под своей настоящей фамилией…

«Жаль, что Вы, вероятно, не читали первого варианта „У стен Ленинграда“, — писал Вишневский 21 октября 1945 года В. О. Перцову. — Я развернул историческую эволюцию образа бывшего русского офицера, дал тип дм меня новый (князь, бывший белый, идущий на защитит Ленинграда)».

Пьесе местами присущи торопливость, скороговорку, Правда, как первый рассказ средствами драматургии о героической обороне Ленинграда, пьеса — а поставлена она сначала Театром Краснознаменного Балтийского флота, а затем Камерным — была встречена тепло и сердечно. Несмотря на военную обстановку, как обычно состоялось авторское чтение для различных аудиторий. После слушания пьесы Н. С. Тихонов писал: «Вишневский очень волновался. Он, конечно, был в каждом своем персонаже. Он болел, мучился, страдал, как они. Он негодовал, он рвался в бой, он плакал, и настоящие слезы катились по его щекам. Он, как и мы, не замечал ни разрывов снарядов, ни звона стекол, ни треска отбитых кирпичей. Он читал, как актер, один играющий все роли, и все роли, как одну, как замечательный агитатор, взывающий к современникам, как сам участник события, как моряк, сжимающий оружие и готовый в контратаку…»

Хотя сентябрь 1941 года не успел далеко уйти в прошлое, он рядом, однако кое-кому показалось, что Вишневский в своей пьесе слишком уж обнажает жестокие стороны войны, делает больший, чем надо, акцент на громадных испытаниях и потерях, показывает не только отвагу, но и смятение духа… Уже в 44-м у некоторых имеющих отношение к литературе администраторов появилось желание все пригладить, прилизать, именно оно-то и определило реакцию на пьесу и характер ее доработки при постановке.

Вот некоторые замечания армейского комиссара И. В. Рогова, ознакомившегося с рукописью: «Бригада морской пехоты скорее похожа не на воинскую часть, а на какую-то неорганизованную толпу… Стоит ли делать Белогорского чуть ли не центральной фигурой пьесы?..» И вообще: много предательств, отрицательных фигур, чересчур трагичен 41-й год…

Автор молча слушал, записывал. Потом закрыл блокнот, как-то медленно, устало поднялся и, глядя армейскому комиссару прямо в глаза, сказал:

— Мне больно видеть эти ведомственные опасения, подсчеты. Многое забывается, забыта и осень 1941-го. В пьесе все проверено, взято из жизни…

Так говорил он всегда: прямо и нелицеприятно. Позже сам про это забывал — что здесь особенного, — вел спор по существу, ни хитрить, ни подбирать деликатные слова он не умел да и не хотел.

Правда, другие таких разговоров не забывали и, что хуже, не прощали…

И все же Вишневский пошел на компромисс: уж очень хотелось ему, чтобы пьесу о Ленинграде его защитники увидели еще во время войны. Драматург отказался от ряда персонажей (в том числе от Белогорского), усилил «шпионскую» линию, и, естественно, это не углубило идейно-художественное содержание пьесы.

Соглашался на переделки с болью в сердце, пытался уяснить существо критики хотя бы для самого себя. Пробовал, но не смог: «Видимо, сейчас по обстановке нужен не философский спор, не трагический рисунок, а просто ударный, агитационный посыл. Я это понимаю, но мне казалось, что и на этот раз я писал „оптимистическую“ трагедию.

Думаю весь вечер, ночь. Надо сохранить эту работу — первую большую пьесу об обороне Ленинграда, — пусть переделки, доработки… А этот вариант останется для будущего» (Из дневника, 24 ноября 1943 года).

Премьера состоялась 10 апреля 1944 года. Оценивая работу Театра КБФ (режиссер А. Пергамент), драматурга и художника (спектакль этот оформила С. К. Вишневецкая), газета «Правда» писала: «Спектакль наполнен дыханием великой войны, и зритель видит не только поведение героев, но и движение настоящей боевой жизни». С успехом прошли гастроли театра в Москве, где билеты на все девять спектаклей «У стен Ленинграда» были распроданы еще до приезда труппы. Особенно тепло принимали зрители народного артиста СССР В. Честнокова, создавшего образ волевого интеллигентного командира Военно-Морского Флота, а также А. Трусова, хорошо сыгравшего роль боцмана Лошкарева.

И в годы войны, и в первые мирные годы Всеволод Витальевич испытывал страстную потребность «выговориться», осуществить творческие идеи и замыслы, рожденные под воздействием вновь приобретенного опыта, впечатлений, переживаний. Вот по летнему Ленинграду медленно идет капитан второго ранга: отвечает на приветствия, всматривается в родные лица земляков. Он приходит в гостиницу, вынимает из полевой сумки толстую тетрадь и пишет: «Мне бы только бумаги и чернил, тишины немножко, и писать, писать…

Я живу страстным, безмерным желанием видеть жизнь умиротворенной, здоровой, красивой. Я хочу видеть, осязать, ощущать покой, красу природы, дышать запахом моря, гор, лесов, полей. Все впереди будет подчинено упорному духовному развитию и подъему, новым творениям, новым открытиям, новому самоутверждению и очищению. Всепобеждающая жизнь!» (Июнь 1944 года).

Он задумывается о том, что успел сделать, о своем творчестве. И тут же на страницы дневника заносится страстное, сокровенное: «Жить близко к природе, вновь и вновь перебирать все пережитое и работать! Может быть, вернуться к ранним поискам, перечитать все, что может вместить мозг, исходить все, что можно исходить…»

А читает он и сейчас предельно много, внимательно следит за всем новым, что выходит в свет. Прочитав главы «Теркина», радуется тому, что автор «резко ушел от современной агитполитической манеры: взял народно-солдатский сказ, сплавил его с нынешним ощущением войны — получилось свежо, местами трогательно-наивно, чисто». Вместе с тем продолжает учиться, вновь обращается к Шекспиру, изумляясь тому, как современен драматург, как близки нам его герои; перечитывает речь Достоевского о Пушкине, статьи Белинского; сравнивает, как тема любви раскрывается Пушкиным и Маяковским.

Как и всякому человеку, ему необходимо интеллектуальное переключение — от общения с людьми и напряженной умственной работы. Обычно в таких случаях — а это бывало поздней ночью — на помощь приходит книга. «Прочел „Семью Тибо“ Роже Мартена дю Гара, — записывает он в дневнике. — Юность, хорошо… Бегство в Марсель написано так верно, что я просто опять дышал портом, Каннебьерой. А встреча с девушкой!..» В кругу его чтения чаще других авторов встречаются Бальзак («какой блеск, какая живость!»); Марк Твен с его «грубоватым, убойным, крепким юмором», «мучительно-тревожный, вопрошающий, подвергающий все, без исключения, беспощадному анализу» Лев Толстой. Вишневский дает меткие, краткие характеристики почти каждой прочитанной книге и автору. Так, Цвейга он называет «цветистым господином»; о произведениях Синклера Льюиса замечает — «задорно, крепко»; Чарлз Дарвин привлекает его своей обстоятельностью, «спокойным, неторопливым изложением мысли». В романе Алексея Толстого «Восемнадцатый год» Всеволод Витальевич невольно прослеживает эволюцию стиля; в книгах купающегося в дипломатических и светских интригах и остротах академика Тарле его удивляет игнорирование автором сферы экономики и народной жизни; письма же князя Багратиона привлекают духовной близостью к нынешней эпохе, к героическим и простым людям…

Ранней осенью 1944 года Вишневский находился в войсках, освобождающих Прибалтику. Врачи предписывают ему покой, но война продолжается, а у него к врагам свой счет.

«Мы вернемся к тебе, старый Таллин…» И он вернулся, с честью исполнив воинский, гражданский и писательский долг. В освобожденном городе ему поручено провести пресс-конференцию для иностранных корреспондентов. Он рассказывает о том, как развивалась операция по взятию Таллина, как балтийцы поддерживали наступающие войска, освобождали острова, а затем высадили десант в Таллинском порту.

На встрече с журналистами присутствовала и одна женщина — в синем кителе с серебристыми погонами старшего лейтенанта, в берете с военно-морским крабом. И хотя она старалась быть как можно незаметнее, полный американский журналист в кремовом плаще после того, как Вишневский закончил свое выступление, вынув трубку изо рта, вежливо спросил переводчика:

— Скажите, пожалуйста, кто эта мисс?

— Художница. Жена писателя Вишневского, Софья Касьяновна Вишневецкая, — пояснил переводчик. — Добровольно пошла на войну и вместе с мужем служит на Балтийском флоте.

— О, это такая сенсация!.. — воскликнул американец. — Писатель и жена-художница на войне!..

— Тут нет никакой сенсации, — рассердился Вишневский. — У нас десятки тысяч семей с первого дня войны пошли на фронт и воюют с фашизмом. Мы будем драться до полной победы, пока не придем в Берлин и не поставим на колени фашистскую Германию…

В этих словах не было и тени рисовки: да, они именно так понимали свой долг. 1 ноября 1944 года, накануне отъезда в Москву, Всеволод Витальевич с чистым сердцем записал в дневнике: «Завтра я покидаю Ленинград после сорока месяцев и десяти суток, отданных ему — родному — безраздельно!»

Морозным февральским утром к дому 17/19 по Лаврушинскому переулку подкатил новенький «виллис», на тесной платформе которого был оборудован фанерный кузов. Всеволод Витальевич подошел к машине, по-хозяйски постучал ладонью по кузову и, видимо, остался доволен его прочностью. Быстро простился с Софьей Касьяновной и хотел было усесться рядом с журналистом-правдистом, капитаном первого ранга Иваном Золиным и фотокорреспондентом Яковом Рюмкиным.

Но тут вдруг услышал:

— Всеволод Витальевич, куда это вы так снарядились? — громко спросил вышедший на прогулку Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Его, наверное, удивил необычный вид Вишневского: в кожаном реглане на меху, на ремне маузер (с ним он не расставался всю войну), матросские брюки запрятаны в голенища простых солдатских сапог, в руке видавший виды, потертый портфель.

— На фронт.

— Куда? — переспросил Сергеев-Ценский.

— На Берлин!

— На этой машине?

— А что, разве она плоха и вызывает подозрения?!

— Ну, счастливого пути. Возвращайтесь с победой! — Сергеев-Ценский по-отечески простился с теми, кто отсюда, от самого центра Москвы, открывал счет километрам, которые суждено совершить по фронтовым дорогам, под огнем врага.

Состояние духа высокое, чистое. Вишневский безмерно радуется тому, что просьба командировать его в действующую армию (а он высказал ее сразу, как только речь зашла о переводе в Москву, в «Знамя») наконец-то удовлетворена. Ему вспомнилось напутствие главного редактора «Правды» Петра Николаевича Поспелова: надо осветить последние этапы великой войны как можно глубже, всесторонне. И еще — слова о том, что он, Вишневский, отлично поработал в Ленинграде и сейчас от него ждут не меньшей отдачи…

Позже, в мае, писатель скажет об этих нескольких походных месяцах возвышенно, торжественно: «Судьба дала мне счастливый жребий: после ряда походов быть при последних операциях по разгрому Германии».

Вишневский и Золин передали в «Правду» десятки сообщений с театра действий 1-го и 2-го Белорусских фронтов (по свидетельству Золина, вся основная литературная работа велась Вишневским). Статьям, очеркам, корреспонденциям («Поход к Штеттину», «На подступах к Данцигу», «День в Цоппоте», «К Берлину!», «Уличные бои в Берлине», «Битва за Берлин» и другим) присущи основные черты публицистики Всеволода Вишневского — оперативность, страстность, непосредственное обращение к читателю, образность, строгость и компетентность в описаниях боевых действий.

Редакция была довольна своими корреспондентами. 3 апреля, например, они получили такую телеграмму из «Правды»: «Редакция отмечает высокую оперативность вашей работы по Данцигу и ценность переданного вами материала».

Освещение воинского мастерства Советской Армии, подробный рассказ о различных формах наступательных боев, их атмосфера, множество картинок с натуры и деталей, увиденных в гуще событий острым глазом художника, — все это можно найти в корреспонденциях Вишневского и Золина. Уже очевидно, что дни гитлеровской Германии сочтены, но враг упорно сражается. Гибнут советские люди — иной раз и от неумения или неосторожности, порождаемой ощущением близкого конца войны. «Беседуем об опыте уличных боев. Перед штурмом Данцига надо в армейской газете эту тему развить», — записывает Всеволод Витальевич в дневнике после разговора с командующим армией.

И в последние недели войны Вишневский работает с величайшим напряжением сил, всегда оставаясь скромным и непритязательным, терпеливо переносящим трудности быта. Золин вспоминал, что он никогда не видел, чтобы Всеволод Витальевич во время сбора материала пользовался блокнотом; он всегда говорил с людьми «просто так». Часто бывал в Политуправлении, но сводок, как правило, не читал. Все, о чем он писал, — результат личных впечатлений, бесед с участниками боев, офицерами частей и штабов. Иногда, правда, Вишневский делал беглые пометки «для памяти» — на чистом листке бумаги, на полях газеты. Обычно, стараясь дать корреспонденцию в газету до объявления приказа Верховного Главнокомандующего об освобождении или взятии того или иного пункта, Вишневский и Золин заранее собирали необходимую информацию, находились в передовых частях штурмующих, вместе с ними врывались на улицы освобожденного города и в тот же день передавали «в номер».

Бывало, что Вишневский внезапно исчезал на несколько часов. В Данциге, например, он успел за время своей отлучки принять участие в бое танкового подразделения, форсировавшего Вислу. В небольшом городка Каммин, находясь среди артиллеристов, писатель, видимо вспомнив былые годы, встал у одного из орудий и метко поражал цель — колонну противника на противолежащей косе.

А вечером командир бригады предложил:

— Вас, Всеволод Витальевич, оказывается, можно зачислить в артиллерийский расчет. Мне докладывали, что вы неплохо стреляете. Может, пойдете с нами?

— И рад бы, да ведь тоже дела…

В полуразрушенной гостинице, в небольшом зале случайно сохранившегося ресторана, к ужину собрались командиры взаимодействующих с артиллеристами частей. Вот майор, заместитель командира танкового полка, в боях с 1941 года и все время ведет дневник — Вишневский просит прислать его в редакцию журнала «Знамя».

Подошел полковник И. Т. Потапов, чем-то напомнивший Всеволоду Витальевичу Папанина — остроумный, смелый. Он только что побрился и принял душ: «Шесть дней не раздевался…» Разговорились, и неожиданно выяснилось, что, когда в сентябре 1918 года красные войска отбили у белых Казань и спасли пленных, среди них был и четырнадцатилетний доброволец Потапов.

— Значит, и вы меня в 1918 году спасли! — обращаясь к Вишневскому, радостно блестя глазами, пробасил полковник: — Ну, чокнемся по этому поводу…

Здесь же, в Каммине, в канцелярии морского фашистского гарнизона, оставлено все: груды дел, приказов… Плетка и флотская бескозырка, на ленточке надпись: «Kriegsmarine»[44]. Вот и вошли в фашистское морское логово!..

Последние номера местных газет пестрят объявлениями, призывами:

«Обучение фольксштурма в городах Померании назначается на 1, 2 и 3 марта».

Поздно!

«Kampft, wie Indianer, und schlagt, wie Lowen!»[45]

Поздно! Звучит «роскошно», но местные немцы — это видно сразу, — растерянные и надломленные горожане и крестьяне, совсем непохожи на львов…

И со страниц дневника, и из газетных статей явствует, что у него нет чувства злобной мести к безоружному, повергнутому народу. В этом Всеволод Витальевич целиком солидарен с Леонидом Леоновым, который как-то сказал: «Народ мой и в запальчивости не переходит границ разума, не теряет сердца». Возмездие и так вершится в грандиозных масштабах, охватывающих десятки миллионов людей.

А в предместье Берлина Вишневский встретит плачущего навзрыд бойца. Долго будет успокаивать, а потом услышит (и запишет) его потрясающий рассказ:

— Семья жила на Украине. Сожгли село. Расстреляли мать. Убили брата… Сам я дважды ранен: участвовал в боях под Ленинградом. Жена моя с дочкой добралась туда. Выпросил в июне 1943 года отпуск на один день, к жене. Иду по улице и вижу — снаряд попал в трамвай. Подошел поближе… Вижу — человек двадцать убитых и раненых, и среди них — жена моя! Убита… Осталась маленькая девочка… Мстить — за жену, за всех! Я ничего никому не сказал, но решил уничтожить сто фашистов, потом дойти до Берлина, входить с автоматом в их дома, убивать их жен и матерей. Я так решил. Правильно или неправильно, не знаю, но ведь они убивали наших родных и детей?.. И вот я дошел. Много я их поубивал в бою. Но когда сегодня дошел — я заплакал. Простите… Я у Берлина, а мстить не могу…

Вишневский молча обнял бойца, крепко прижал к груди и сказал всего два слова: «Дорогой мой…»

Находясь в передовых частях наступающих войск, он доволен, безмерно счастлив этим: «Мне хотелось (инстинктивно и сознательно) быть на фронте, когда Россия отплачивает „за все“. Тут мое место! Это я ощутил и ощущаю. Война во всей обнаженности учит простым вещам: не будь суетлив, тщеславен и пр. Я смотрю на себя со стороны, и иногда мне кажется, что я все тот же рядовой 1914–1918 годов, делаю что нужно, подталкиваю орудия, вытаскиваю машины, навожу порядок на дорогах, дежурю. Есть во мне инстинкт солдата, и он меня ведет и учит: я знаю, как говорить с людьми, что делать в той или иной военной обстановке. И чем глубже я вглядываюсь в события — а мы видим необыкновенное: Германию Гитлера в агонии, — тем больше я хочу всем своим существом человеческой чистоты, солидарности, высоких этических норм» (Из дневника, 26 марта 1945 года).

Свое отношение к Германии Вишневский четко сформулировал уже тогда: надо немедленно начать борьбу за душу и интеллект немецкого народа, чтобы помочь ему выйти на путь новых мыслей, новой идеологии.

Однажды, вспоминает И. Золин, произошел типичный для характера и образа действий Вишневского эпизод. Они ехали на своем «виллисе» по шоссе, когда из-за поворота показалась колонна бывших военнопленных, освобожденных из немецких концлагерей. Не оборачиваясь к шоферу, Всеволод Витальевич попросил остановить вездеход и легко спрыгнул на асфальт. И вот он уже окружен толпой, о чем-то горячо говорит. Водитель, которому такие сценки доводилось наблюдать не раз и не два, прежде чем заняться своим делом, с удовлетворением констатировал:

— Подполковник начал доклад. Теперь я сумею осмотреть мотор…

Происходило очередное перевоплощение писателя, журналиста в агитатора или, пожалуй, точнее — в собеседника, пусть даже и немалого количества людей. Зная немецкий, английский и французский, Вишневский мог свободно разговаривать с людьми различных национальностей. Он расспрашивал, кто откуда родом, как относились к ним немцы, куда держат путь. А затем начинал говорить сам — о международной обстановке, о близкой победе над фашизмом. «Надо работать с этим народом, — объясняя свои летучие беседы-митинги, внушал он Золину. — Благодатная почва. А то мы их освободили и предоставили самим себе. А ведь им надо рассказывать, раскрывать глаза…»

И так всю жизнь: для общения с людьми во имя политического, агитационного влияния на них, разъяснения обстановки, анализа сложившейся ситуации, страстного призыва, побуждения к действию Всеволод Вишневский всегда использовал даже малейшую возможность. Он был настоящим Комиссаром: и летом незабываемого 1919 года, на глухом полустанке в украинских степях, где вокруг бронепоезда красных собирались крестьяне; и в беседах с допризывниками набора двадцатых годов, с кадровыми краснофлотцами и с комсомольцами Таджикистана. И на палубе военного корабля, и в землянках защитников Ленинграда, и в цехах Кировского завода, где под бомбежками, непрерывным артиллерийским обстрелом ни на минуту не прекращалась работа. И на улицах освобожденного Таллина, и в Берлине 30 апреля 1945 года…

При штабе 1-го Белорусского фронта насчитывается уже около тридцати журналистов и кинематографистов, и по вечерам все собираются вместе, чтобы обменяться новостями да и просто пообщаться. Кроме Вишневского и Золина, здесь Б. Горбатов, М. Мержанов, Я. Макаренко. Последний в своей книге «Белые флаги над Берлином», изданной в 1976 году, приводит ряд эпизодов, связанных с Вишневским.

…Вечером 12 апреля Всеволод Витальевич извлек из сумки «Фолькишер беобахтер» и, лукаво прищуря глаза и улыбаясь, сказал:

— Еще и вы посмеетесь… — И скороговоркой начал переводить статью, в которой утверждалось, что после чересчур быстрого форсирования Вислы Советская Армия едва ли способна начать новое наступление…

Вишневский был необыкновенно весел, рассказывал один за другим матросские анекдоты, а когда все разошлись на ночлег, вынул свой дневник в черной кожаной обложке.

Сейчас он ведет записи особенно строго: решающие дни — все ждут приказа о наступлении. Встретил Всеволода Иванова, и тот выразил свое настроение так: «У меня ощущение, как в детстве — перед большим праздником…»

16 апреля 1945 года Вишневский стал свидетелем и участником последнего, завершающего удара:

«4 часа 40 минут. Скоро начнется одна из крупнейших битв войны! Спокойствие и уверенность…

Интенсивнейший огонь! Гром и рык! Содрогание почвы.

Свист и разрывы ответных немецких снарядов.

В небо взвился сигнальный луч, а за ним — прямо в глаза немцам — ударил сплошным фонтаном ярчайший свет мощных прожекторов. Он, пробивая дым и пыль, ослеплял противника! Он высвечивал нашей армии немецкие рубежи.

Постепенный, почти незаметный в свете прожекторов рассвет…

6 часов 15 минут. С востока, из-за лесов, с равнин родной, благословенной России встает солнце… На всем 1-м Белорусском фронте работает до 22 000 орудий! Танки и самоходки катятся по полям, изрыгая огонь и подымая тучи пыли. Над полем боя несет лесной гарью. Танки-тральщики идут на минные поля, пробивая проходы для пехоты.

Гвардия двинулась по низине!»

Вишневский — в наступающих танковых и пехотных частях, при штабе 8-й гвардейской армии генерал-полковника Василия Ивановича Чуйкова. Герой Сталинградской битвы, участник гражданской войны, человек сильный и властный сразу понравился Вишневскому, и чувство симпатии оказалось взаимным.

В дневнике подробно фиксируется ход наступления, распоряжения Чуйкова, ответы командиров подразделений. И рядом — публицистические отступления, которые автор не может сдержать, — чувства переполняют его душу: «Битва разгорается! Наши генералы, офицеры и солдаты — в крови, опыте и традиции которых тысячелетняя сила и слава России, ее ум и гордость, — понимают, какую они ведут битву. В этой битве у наших людей на душе чисто, свято.

О, эта битва! — тут Ленинград и Сталинград, тут Украина и Грузия, тут Армения и Сибирь… тут весь Советский Союз упрямо и гневно идет сквозь огонь, дым и проволоку…»

Движение автоколонн — на Берлин! На автомобилях и грузовиках пробоины, разбиты стекла. На лицах шоферов шрамы, белеют бинты повязок. Кровью многих из них полит весь путь до Берлина. Один затормозил машину:

— Здравствуй, товарищ Вишневский!

— Откуда, друг?

— Из Ленинграда…

Они крепко жмут друг другу руки. Видимо, у этого шофера жило чувство сродни чувству писателя Николая Чуковского, который в блокадные годы мечтал: «Признаться, никого бы мне так не хотелось повстречать в Берлине, как Вишневского…»

И вот — долгожданный миг: «МЫ НА ТЕРРИТОРИИ „БОЛЬШОГО БЕРЛИНА“! Фиксирую время: 21 апреля 1945 года, 19 часов 30 минут.

Слово, данное мной 22 июня 1941 года, я сдержал!» — с торжеством и обостренным чувством исторического момента записывает он в дневник.

Еще несколько дней ожесточенных, упорнейших уличных боев — и враг сломлен.

Поздним вечером 30 апреля в здании, где разместился штаб 8-й армии, у всех приподнятое настроение. Пришел связной:

— Генерал Чуйков приглашает товарища Вишневского к себе…

К генералу прибыли представители немецкого командования с предложением о прекращении огня. Начались переговоры о капитуляции, которые вели Чуйков, Соколовский и генералы Кребс и Вейдлинг. В числе тех, кто все время присутствовал при переговорах, был Всеволод Вишневский. Это и символично и заслуженно. Да и оправданно тем, что из-под пера писателя в результате вышел потрясающий по точности и исторической правдивости документ. Чуйков все удивлялся: «Пишешь беспрерывно почти вторые сутки, и как у тебя рука не отвалится…» А после подписания акта о капитуляции Берлина подошел к нему и расцеловал; «Всеволод, ты все пережил вместе с нами. Руку…»

Зная немецкий язык, Вишневский сумел записать не только обмен, мнениями, но и попутно дать свой комментарий, очертить обстановку, нарисовать портреты участников переговоров, ясно представив фон, на котором они происходили.

«Капитуляция Берлина» полностью опубликована в четвертом томе Собрания сочинений писателя и является ярким и достоверным репортажем о великом историческом событии.

В тот же день, 2 мая, Всеволод Витальевич написал последнюю свою корреспонденцию о войне. 3 мая побывал в канцелярии Гитлера, где валялись в пыли рыжие папки докладов и приказов, а на полу — брошенные бежавшими нацистами членские билеты: «И надо всем этим стоит наш часовой — стрелок, парень из России!» У разбитых стен рейхстага — бойцы, офицеры, генералы, встречи друзей, фотографирование, киносъемки…

Его уже тянет в Москву — главное сделано, а «экскурсии» к демаркационной линии ему не нужны. Спустя много лет Яков Макаренко напомнит в своей книге разговор, происшедший в последних числах апреля между военными корреспондентами:

— Герои дня не мы, а вот те, — Вишневский указал в сторону Берлина, — что сейчас штурмуют без роздыха фашистскую твердыню… Вот о ком, милейшие, надо писать. При этом ярко, живо!

Ему возразил другой правдист, Мартын Мержанов:

— Журналист тоже часть армии. Пусть маленькая, незаметная частица, а все же веточка одного дерева.

На это Вишневский ответил:

— Нет, не надо ставить нам памятников. Воинам их надо сооружать. Всю землю, политую кровью, отдать под памятники. Страницы газет и книг… Не дай бог, если мы после войны начнем расписывать свои собственные подвиги…

Величайший такт и редкая скромность отличали Вишневского-журналиста: в его фронтовых корреспонденциях и очерках только искушенный в военном деле читатель заметит, ценой каких трудностей, а порой и смертельного риска добыт материал.

В годы Великой Отечественной войны наиболее полно раскрылась личность Всеволода Витальевича: его смелость, стойкость духа, человеческая щедрость и обаяние, требовательность и даже беспощадность к себе и другим, — если речь о воинском долге, о дисциплине, о самоотдаче и самопожертвовании на благо Отчизны.

Высоты человеческого духа… Их прославлял писатель в своих творениях, их сам он достиг на полях сражений. И он горд, и счастлив, когда на десятом пленуме Союза советских писателей, состоявшемся 17 мая 1945 года, в докладе его боевого побратима Николая Тихонова прозвучали весомые слова признания: «Мы никогда не забудем прекрасных статей Алексея Толстого, Михаила Шолохова. Мы должны отдать должное высокому непрерывному труду Ильи Эренбурга. Мы должны вспомнить горячее слово Всеволода Вишневского, звучавшее из осажденного Ленинграда на всю страну».

5 мая Вишневский провел беседу, посвященную Дню печати, в редакции армейской газеты. В Военном совете фронта говорил об обязанности генералов и офицеров писать воспоминания об Отечественной войне. А вечером на приеме, устроенном для журналистов, сказал:

— Друзья, война завершилась. Через пару дней улетаю…

В том же реглане и в тех же сапогах с заправленными флотскими брюками, со старым портфелем он попутным самолетом отбыл в Москву.

Он летел над полями и лесами России, а внутри все дрожало от счастья встречи с Родиной, от Победы. Как хорошо возвращаться!

На московском аэродроме Вишневского встречали знакомые и друзья, среди них П. Н. Поспелов. Всеволод Витальевич по-военному рапортует:

— Прибыл из Берлина. Все задания «Правды» выполнены…

Объятия, расспросы… Здесь же Анатолий Тарасенков, Софья Касьяновна.

Внутри усталость и одновременно порыв, напор мыслей, чувств, ожиданий. Редкостно светло и хорошо…

Сегодня, в последний день войны, он прибыл в Москву. И, как в сказке или фильме со счастливым концом, все оказалось удивительно завершенным: его вновь, как 22 июня 1941 года, зовут на радио (там его считают своим работником, даже в Берлин дали телеграмму: «Если не прилетите в Москву, просим принять участие в передаче с Красной площади хотя бы очерком о штурме Берлина. Союзрадио. Склезнев»). И в День Победы он у микрофона, его опять слушает вся страна.

Круг замкнулся! 22 июня 1941 года он говорил о том, что русские бывали в Берлине дважды: в 1760-м и 1813-м, и о том, что они придут туда в третий раз. И это свершилось…

«Только что слушал Ваше выступление у микрофона, — спешит выразить переполняющие его чувства Н. Шкапов из заполярной Воркуты. — Спасибо, большое спасибо за статью, которую Вы читали. Нет, это не просто была статья, это был крик души, всплеск горячего сердца; это был удар остро бьющего ума. Не Вас слушал я, дорогой товарищ Вишневский, не писателя-корреспондента. Я слышал, как наш солдат, прижав Берлин к земле, обернулся к своей родной Москве и просто сказал ей слово благодарности…»

Спустя десятилетия ученые, исследующие проблемы радиожурналистики, назовут подобное восприятие передач мудреным словом идентификация: на почве максимального вживания в происходящее во время слушания адресат отождествляет себя с рассказчиком или его лирическим героем.

«Нация — в основе 100 миллионов русских, — записал в эти дни Вишневский, — обрела себя, воскресила многие традиции, слив с ними новый опыт, новую, советскую организационную и техническую школу. Русская прежняя хватка, сметка, храбрость и выносливость сочетались с городским техническим опытом, с героической, дерзающей манерой большевизма, с грамотностью, культурностью и идейной устремленностью масс, с бытовой привычкой к коллективному подвигу и труду».

В самые невыносимые, в самые тяжкие дни войны, веря в окончательную победу и мечтая о мире, Всеволод Вишневский видел себя в тихое, послевоенное утро в штатском сером костюме. И он действительно надел серый костюм. Но, хотя пушки грохотать перестали, Вишневский и в мирной одежде призван был продолжать бой за торжество справедливости, правосудия.

Да, это было закономерно и логично, что в ноябре 1946 года он прибыл в Нюрнберг в качестве специального корреспондента «Правды» и явился свидетелем того, как Международный военный трибунал на протяжении почти полугода рассматривал кровавые злодеяния фашистов — документы, за которыми миллионы погубленных человеческих жизней, море слез, крови, страданий.

В Вишневском снова заговорил политик и исследователь, справедливо считающий своей задачей «научный, систематический анализ национал-социализма — современного капиталистического „модерна“ в немецком обличий». Выполнить такую задачу одному ему, конечно, не под силу: ведь представлено огромное количество материалов политического, военного, экономического и социального характера. Вишневский ходит и на дополнительные допросы (начальника штаба Гиммлера, начальника управления формирований и других), наблюдает, записывает. Военные преступники вызывают у него и ненависть, и отвращение, и омерзение, и непонимание: «странные люди — без сердца, без жалости, с непомерными внеморальными целями и идеями…»

Гневные, политически острые, написанные с большой аналитической и художественной силой очерки и статьи Вишневского (в «Правде» и других газетах их было напечатано свыше 20) освещают ход и обстоятельства руда над палачами и военными преступниками. Но и журналистскому слову не все подвластно. После показа фильма о фашистских концлагерях зал четверть часа не мог прийти в себя — так был ошеломлен увиденным. Этого не смогли бы выразить даже Данте и Шекспир, замечает Вишневский.

Вот Геринг, который пробует казаться бодрым и уверенным; Розенберг, исподлобья рассматривающий русских; лжец и грабитель наших ценностей Риббентроп сидит окаменело. А вот тусклое лицо Гесса, симулировавшего выпадение памяти, оно отталкивающе уродливо, по-обезьяньи выпуклые надбровные дуги, провалившиеся щеки с темной щетиной, запавшие, угрюмо-мрачные глаза…

Вишневский дает галерею памфлетов (публиковались в «Правде» под рубрикой «Их портреты») на главных преступников — Геринга, Гесса, Риббентропа, Розенберга, Йодля, Франка и других. «С расстояния в десять шагов мы наблюдаем, записываем и зарисовываем Геринга. Эта бестия пытается и тут играть роль „премьера“. Он шлет кому-то улыбки, вертит плечами и животом, жестикулирует руками…» Автор показывает, как, какими путями и средствами сделал он карьеру — от платного агента фирмы «Баварские моторостроительные заводы» до миллиардера, скупающего и грабящего целые отрасли индустрии Европы. И даже здесь, в непривычном для него сатирическом жанре, Вишневский не отказывается от своего излюбленного приема — прямого обращения к аудитории: «Этот толстый, разбухший авантюрист, палач-садист, взяточник, делец, развратник бросил на СССР свою авиацию. Все, кто помнит воздушные тревоги, бомбежки, кровь и муки, потери близких, любимых, дорогих, — смотрите здесь на Геринга. Это он сидит в Нюрнберге на скамье подсудимых — чудовищный авантюрист, преступник, сверхубийца».

6

На пленуме Союза писателей, который состоялся в мае 1945 года, Всеволод Витальевич поделился с присутствующими мыслью, владевшей им еще в годы войны: литературе кровно необходим приток свежих сил. Сколько людей вело дневники, писало рассказы, стихи! Такие, пока неизвестные авторы есть. Надо найти, помочь им развить свои способности, обрести себя в литературе.

Заявление не было декларацией. Как-то в журнал «Знамя» пришли стихи женщины-врача Галины Волянской. Их прочли в редакции, они понравились Тихонову и Вишневскому. В далекий кабардинский городок Долинск, где Волянская работала в госпитале, полетели письма: подбадривающее — от поэта; деловое, без особых эмоций, — от главного редактора: «Будем печатать все сразу, без поправок. Сообщите сведения о себе. Напишите, куда выслать гонорар».

Стихи увидели свет, но Всеволод Витальевич на том не успокоился и решил помочь талантливому автору перебраться в Москву.

Вот какой запомнилась Галине Волянской встреча с Вишневским в редакции «Знамени»:

«Много людей, незнакомых, с любопытными глазами. Среди них один — плотный, мускулистый, с упрямым наклоном крупной головы. В широком лице с глубоко посаженными глазами и „медвежатинка“, и доброта, и упорство, и почти ребяческая мягкость. Я узнала его не столько по портретам, сколько по ощущению какого-то приближающегося ко мне заряда излучаемой энергии. Я помню наш первый разговор. Он буравил меня взглядом и говорил отрывочно, требовательно…

Чем больше слушала я его, тем яснее мне становилось, что он подобен горнилу, в котором идет непрерывное кипение общенародных чувств, помыслов, стремлений…»

В человеческом общении Вишневский всегда старался понять другого, помочь сделать выбор или поддержать в решающие минуты жизни. Врач Волянская на самом деле стала хотя и не поэтом, но известным советским прозаиком Галиной Николаевой и уже в зрелом возрасте могла с полным правом заявить: «Мне кажется и примечательным и поучительным то по-горьковски горячее, деловое участие, с которым отнесся Вишневский к судьбе никому не известного автора нескольких стихотворений, без такого участия я не стала бы писателем, как не стали бы и многие другие, подобные мне».

Конечно, по первым опытам не всегда можно определить писательское дарование. Однако в отношении к молодым Вишневский отличался особым терпением и доброжелательностью. Не упустить, не потерять талант — эта мысль более всего заботила его в редакторской работе.

А сейчас он ждет урожайных в литературе лет. Люди приходят с войны и приносят много нового, свежего, самобытного, порой удивительного. «Писатели, литераторы современности, — убежден Вишневский, — должны принести читателям СССР и остального мира самые ценные, точные, выверенные, правдивые до предела слова о России, о войне, о народе, о его сокровенном, явном и потаенном, о его нравах, языке, о его думах, чувствах».

Он с трепетом раскрывает только что полученные редакцией рукописи: а вдруг! Вот запись в дневнике от 3 июня 1945 года: «Мария Смирнова, русская сибирская казачка… Я прочел ряд ее новелл — отличный народный язык, острота, юмор… И неожиданный лирический рассказ о девушке Оле… Надо его напечатать… Как приятно найти нового автора…» И тут же, рядом, — восхищение чистотой и свежестью повести Веры Пановой «Санитарный поезд»[46].

Как в былые годы, Всеволод Вишневский со всей яростью своего темперамента защищает молодых писателей от нападок критиков, особенно тех, кто не скрывал раздражения при встрече с политически ясным, целеустремленным, обращенным к глубинным народным думам и чаяниям произведением.

Читая готовящиеся к печати стихи Сергея Орлова, Всеволод Витальевич благодарен ему за то, что он столь высоко поэтически и талантливо выразил близкие, созвучные ему самому чувства. И записывает в дневник такие строки:

Человека осаждают сны,

Смутные видения войны,

Ходит он который раз в атаку

В мире абсолютной тишины…

Совсем не случайно, что именно Вишневский оказал решающую поддержку молодому танкисту с обожженным лицом. Сегодня стихотворение Сергея Орлова «Его зарыли в шар земной» стало хрестоматийным, а тогда оно, потрясающее своей масштабностью, силой мысли и чувств о бессмертии и вечной воинской славе, оставило некоторых редакторов равнодушными.

В «Знамени» напечатаны замечательные книги «бывалых» людей — «В Крымском подполье» И. Козлова, «Это было» О. Джигурды, «Люди с чистой совестью» П. Вершигоры. «Крепко, сурово, правдиво, честно, откровенно, душевно» — так оценивает Вишневский-редактор дышащие историей произведения участников войны и благодарит их за то, что прислали в журнал поистине «Знаменский материал». Встречаясь с Василием Ивановичем Чуйковым, он вдохновляет прославленного полководца на написание мемуаров. Много позже книги «180 дней в огне сражений», «Гвардейцы Сталинграда идут на Запад», «Конец „третьего рейха“», «Сражение века», вышедшие из-под пера В. И. Чуйкова, выдержат не одно издание. В «Знамени» увидели свет записки трижды Героя Советского Союза Александра Покрышкина, сбившего 59 вражеских самолетов.

Главный редактор отлично улавливал новое, талантливое. В письме Анатолию Тарасенкову (июнь 1945 года) он предполагает открыть в журнале специальную рубрику, где печатались бы молодые поэты, и называет имена Ю. Друниной, С. Орлова, М. Дудина. Несколько позже, прочитав стихи Семена Гудзенко, пишет ему: «Удался цикл. Хороший!.. Просторы, радости жизни, наполненность, перемены бытия, вольные наблюдения, романтическая тема странствий, солнца, раздумий, охоты, бесед на привалах, воспоминаний о войне…

Все это прочно, органично, музыкально…»

Далее Всеволод Витальевич призывает поэта пристальнее вглядываться в жизнь, чтобы почувствовать иные, современные темы, говорит о том, что стихи будут напечатаны во втором[47] номере «Знамени». В заключение по-доброму, по-дружески делает и критическое замечание:

«У Вас и война, и совершенное, и завоеванное (без агиткриков). Но „мистические“ упреки сержанта тихому закарпатцу пока мы отложим. Оставим жизненное, реальное, осязаемое — с мыслями, вином, пылью, солнцем к грустью…

Крепко жму руку!

Вс. Вишневский».

Те, к чьей творческой судьбе причастен Всеволод Витальевич, не забудут его дружеской помощи и спустя десятки лет.

— Есть новые авторы. С радостью ввожу их в литературу, — говорил он в те годы друзьям. А мог бы и не говорить: это всем было очевидно без слов. Когда в конце 1946 года его попросили высказать для президиума и партбюро ССП свои соображения о насущных проблемах развития союза, проблема пополнения им была названа в числе первостепенных: «Мы сами обязаны говорить о молодежи, приглашать ее к себе, раскрыть перед ней двери союза, клуба, редакций…

Работа с молодежью, с новыми, выдвинутыми жизнью, войной авторами — один из первых пунктов нашей программы на сегодня и завтра».

И совершенно закономерно, что именно Вишневский стал одним из инициаторов и организаторов состоявшегося в апреле 1947 года I Всесоюзного совещания молодых писателей.

— Вы — молодое боевое поколение, — обращался он к присутствующим с трибуны совещания. — Вы должны сказать о своем поколении, о комсомоле, сказать с такой же силой, с какой дрались за Родину, за свои судьбы…

Я смотрю на товарищей в зале: кто из вас войдет по-настоящему в литературу? Это определится через пять-десять лет. Если есть у тебя талант, если умеешь трудиться много, нещадно, если любишь людей, живешь мыслью, делом народа, отдаешь себя народу целиком — толк получится…

Его внимательно слушали молодые люди — сплошь и рядом одетые в гимнастерки и кители, люди, чей талант пробудился в годы тяжких военных испытаний: Сергей Орлов и Расул Гамзатов, Семен Гудзенко и Юлия Друнина, Сергей Наровчатов и Михаил Луконин…

Вишневский очень внимателен к нуждам своих коллег-журналистов, помогает улучшать бытовые, жилищные условия, в случае необходимости — отыскать лучшего врача-специалиста. «Прошу Вас помочь нашим знаменцам, — пишет он А. В. Софронову, — старейшим, работающим десятки лет, но которых не коснулось повышение зарплаты… Прошу 3 бесплатных путевки больным моим работникам… Я надеюсь, что Вы поможете нашему общему делу и людям большого труда».

В редакции и редколлегии «Знамени» царили особая спаянность и горячий интерес к журналу (хорошие стихи и романы радовали всех — от редакторов до курьера), а также удивительная для творческого коллектива, идущая, конечно же, от главного редактора прямота и откровенность суждений. «И только теперь, отойдя на расстояние десятилетий, — писала в 1961 году Галина Николаева, — думаешь, а ведь это блистательное соединение горячего, живого участия с непримиримой и прямой критикой за все десять лет не повторилось больше ни разу ни в одной редакции в тех высоких степенях, в каких это было б редакции „Знамени“ тех лет».

Журнал в те годы притягивал к себе многих писателей, и не случайно здесь были опубликованы «Молодая гвардия» Фадеева, «Василий Теркин» Твардовского, «Счастье» Павленко, «Матросская слава» Соболева.

Убежденность в своей правоте, принципиальность, прямота — прекрасные черты человеческого характера… Но вот читаешь дневники Всеволода Витальевича и просто физически ощущаешь, какой дорогой ценой ему это доставалось.

Верный позиции глубинного и правдивого отображения жизни в искусстве, ярый противник надуманности, красивости, фальши и вторичности, он в соответствии со своей натурой выступал против произведений такого рода. «Прочел рукопись К. Паустовского „Рассказы военных лет“, — записывает в дневнике Вишневский. — Лирические, с поисками человеческих тайн, с жаждой чуда, сказки-новеллы… Есть явно надуманные… Две-три задумчивых, трогающих… Затем несколько — полусырых, „фактографических“ вещей… Один анекдот, одна статья…»

Душевное богатство, отзывчивость Всеволода Витальевича раскрывались особенно щедро, когда кому-либо было трудно. «На огонек» сердечного тепла забегал усталый, нервный, взвинченный Александр Довженко; отойти, почерпнуть крепости у не очень-то разговорчивого, но удивительно умеющего слушать и понимать друга.

Вишневский берет сборник поэзии Николая Тихонова, заново читает стихи о любви — гармоничной, ищущей и несбывающейся, и появляется потребность позвонить, просто поговорить о книге, о лирическом цикле. И все, больше ни о чем нет речи, но и этого достаточно, чтобы Тихонов понял — переживает за него Всеволод.

В эти послевоенные годы у Вишневского устанавливаются добрые отношения со многими писателями, в частности с Шолоховым.

«Поговорили, — записывает Вишневский 2 сентября 1946 года, в день знакомства с Михаилом Александровичем. — Хорошая голова. Одет просто, в светлой гимнастерке, простой говор с казачьим акцентом. Немногословен…

В ближайшие дни возьмусь за „Тихий Дон“ снова — это, в сущности, наиболее самостоятельное в литературе».

И еще одна пометка, относящаяся к январю 1948 года: «Звонил М. Шолохов, благодарил за привезенную ему рукопись (один офицер нашел во время боев 1942 года подлинник „Тихого Дона“, сберег его и дал мне в Веймаре — для Шолохова…)».

С возрастом и накопленным жизненным и творческим опытом пришла большая широта взглядов. Теперь уже о творчестве Александра Афиногенова тридцатых годов он пишет спокойно, понимающе и одобрительно: «Это упорная, хорошая битва за себя, за свое место, достоинство, творчество…»

Как-то морозным вечером Вишневский с Тихоновым и Леоновым возвращались домой после очередного заседания. Леонид Максимович с грустью показал список своих должностей и нагрузок и добавил: «Тринадцатая — писатель…»

Нечто подобное чувствовал и Вишневский. Кроме руководства журналом, с осени 1946 года он заместитель Фадеева.

Что необходимо в первую очередь? Создать в Союзе писателей творческую атмосферу: искать, творить, спорить — при дружеском, заботливом участии и руководстве президиума. При этом Вишневский исходит из горьковского понимания коллективной сущности литературного процесса: 1) из понятий демократического ССП, 2) из понятий коллектива, 3) из понятий свободного соревнования, сотворчества литературных групп, течений, направлений. Пусть во всем литературном деле, считал он, активно участвует прямая и честная критика.

И еще одну мысль не устает он повторять в своих устных и печатных выступлениях: память о погибших в годы Великой Отечественной войны священна. Открывая 25 мая 1946 года проводимый по его же инициативе вечер писателей-фронтовиков в Центральном Доме литераторов и напомнив, что погибло двести сорок два члена ССП, он сказал: «Мы должны издать альманахи, посвященные их памяти, мы должны золотом по мрамору выбить их имена, чтобы в нашей памяти эти имена остались навечно».

Немало сил у Всеволода Витальевича забирают и другие обязанности: член президиума Славянского комитета, член военной комиссии по кино и драматургии ССП СССР. Нередко он выезжает за рубеж, встречается с прогрессивными деятелями культуры и призывает их к консолидации в борьбе за демократию, против угрозы новой войны. Так, в октябре 1947 года, обращаясь к делегатам I конгресса писателей свободной Германии, Вишневский говорил: «Я трижды воевал против германской армии, был пять раз ранен, но в моем, русском сердце никогда не умирало уважение к великому немецкому народу. Я прошу вас это понять…

Я хочу, чтобы душа немецкого народа понимала нас, простых советских людей, которые вот уже три десятилетия борются за мир на земле, за то, чтобы всем создать возможность свободного мирного труда… И когда нас берут на испуг — из Вашингтона или из Лондона, — я отвечаю от имени простых советских людей: нас не испугаешь ни атомной бомбой, ничем другим. Мы знаем, как на это ответить. Запомните: мы ответим так, что у них рты раскроются на метр!..»

После заседания корреспонденты западных стран выражали недоумение и строили всяческие догадки по поводу последней фразы Вишневского, а он лишь улыбался: «Ничего, пусть задумаются немного…»

Прошло уже несколько лет после салюта Победы, а дневники так и лежат нетронутыми. Ему передают слова главного редактора «Правды» Петра Николаевича Поспелова: «Партия, народ ждут от Всеволода пьесы… Нет пьес, а он, черт, талантливый… Он нужен и как драматург, и как публицист. И его творчество важнее редакционных дел…» Это понимал и сам Вишневский, поэтому в середине 1948 года принял решение оставить журнал. Николай Вирта полушутя-полуторжественно позвонил Софье Касьяновне и сообщил:

— Сегодня, 25 августа, получил от Всеволода историческую записку.

Цитирую: «Сидел ночь над рукописями — 500 и 250 страниц. Устаю… Хватит… Надо заняться своим творчеством…»

Страницы дневника (а он по-прежнему ведется практически без пропусков) свидетельствуют о внутренней борьбе, о той сложной гамме чувств, которая тогда владела Вишневским. В этом смысле любопытна запись беседы с одним оборотистым литератором, пытавшимся втолковать ему:

— Всеволод, зачем ты занимаешься организационной работой? Плюнь, никто спасибо не скажет… Писать надо, ценят только дело, утилитарно. А у тебя сколько наблюдений, дневников…

Видимо, в словах собеседника Вишневский уловил плохо скрываемый житейский практицизм, потому что прокомментировал довольно строго: «Я вырос в среде более суровой — и во мне неискоренимое отрицание всего этого хватания благ; во мне есть суровость, нетребовательность времен гражданской войны; я до ненависти, до холодного бешенства не люблю ловкачей, „красивую жизнь“, „светское“…»

Как когда-то в молодости, работа над новым художественным произведением притягивает и одновременно пугает. Он понимает, что после гигантского сотрясения, всколыхнувшего весь мир, надо писать иначе. Но как? На исходе войны казалось, что стоит только засесть за письменный стол, и новая пьеса, в которой будет вся мыслимая амплитуда переживаний и чувств, сразу же выльется на бумаге. Здесь будет и мрак, и смерть декабря 1941-го — января 1942 года, и неистовое упорство питерцев, упорство вековое, здесь все пронизано ветрами моря, гулом исторических событий…

А теперь все гораздо сложнее. Всеволод Витальевич много читает и думает о России, об органической, народной линии в литературе: былины, исторические песни, Ломоносов, Радищев, Державин, Пушкин, Гоголь, Толстой, Тургенев, Щедрин, Успенский, Короленко, Чехов, Горький… И главными, определяющими свойствами этой литературы ему видятся: ясность, патриотизм, сила, нравственные устои. Ключи к познанию характеров, образов будущих романов и пьес — в освоении сокровищ вековой культуры народа, богатств русской литературы.

Размышляя о путях развития драматургии, Вишневский решительно противится попыткам нивелировать пьесы и свести их к бытовой производственной драме. Вот как видит он задачи писателя в своем любимом жанре: «Современная драма только и может быть реалистической, полной остроты социальной мировой схватки; она должна развивать все передовые черты драматургии России, наиболее устремленной к прогрессивным целям. Искать нужно через драмы Горького, Островского, Чехова, Л. Толстого. Реализм, философский анализ, романтические взлеты».

Итак, творческая зрелость вывела писателя на магистрали классической драматургии, однако при этом он сохраняет и особенный, подтвержденный собственной практикой взгляд.

По-видимому, слишком мала еще была временная дистанция, чтобы создать художественное произведение о войне, о блокаде. Ведь совсем не случайно спустя десятки, лет Александр Яшин писал: «Ленинград в годы блокады — не тема для сочинений. Тут все пахнет кровью и не требует домыслов. Более сильных картин людского горя и героизма не может представить самое воспаленное воображение. В этом случае надо писать либо так, как было, как ты видел, либо не писать совсем. Я много лет не мог даже рассказывать о виденном и пережитом в Ленинграде…» (25 августа 1964 г. Из дневников).

К тому же Вишневский болезненно переживал относительную неудачу с написанной по горячим следам событий пьесой «У стен Ленинграда». Особенно его травмировали выпады некоторых критиков, с почти нескрываемым торжеством провозгласивших: все, конец, Вишневский-драматург исчерпал себя. Отравляющее воздействие критики усугублялось тем, что ее рупорами были те, кто в свое время угробил кинороман «Мы, русский народ», а в годы войны, по меткой характеристике Всеволода Витальевича, «укатил на передовые позиции под Алма-Атой и там храбро держался…».

С переполняющей его обидой и горечью Вишневский так отвечал на статью Ю. Юзовского (опубликована 2 марта 1946 года в «Литературной газете» под названием «О старых и новых друзьях»): «Вы, Юзовский, задали вопрос: где душа Вишневского? Вы утверждаете, что душа его вся в прошлом, что этот человек ничего не может дать, что у него, мол, только матросики, братишки на уме и т. д.

Я вам отвечу. Моя душа, Юзовский, была в 1937 году в Испании, моя душа была на каждом фронте; моя душа была в Ленинграде и в Кронштадте, моя душа была на штурме Риги и Таллина: моя душа была на штурме Штеттина и Берлина, и я горд тем, что дошел до канцелярии Гитлера…»

Помимо выполнения служебных обязанностей в журнале и президиуме ССП, Всеволод Витальевич ведет исследовательскую работу (готовит статьи «Морская тема в русской литературе», «Русские мореходы в народной поэзии» и др.), пишет для «Правды», выступает на радио. 21 февраля 1947 года, накануне Дня Советской Армии, с огромным внутренним подъемом говорит у микрофона, всем своим естеством ощущая, что ведет обязывающий разговор с народом. Были в его речи исторически точные описания, патетические обобщения, лиризм и интимность обращения к каждому слушателю. В день радиопередачи телефон в квартире Вишневского «раскалился»: более ста звонков — генералов, офицеров и рядовых, писателей и журналистов, женщин, инвалидов войны и т. п. Немало отзывов пришло и в радиокомитет. Один из них содержал благодарность писателю от пожилой женщины и примечателен припиской в конце письма: «Мне 80 лет, моменты радости бывают нечасто».

Итак, Вишневский принял решение уйти из «Знамени», чему в немалой степени способствовало ухудшившееся состояние здоровья: после возвращения из Нюрнберга давление крови нередко подскакивало до отметки 220. Врачи повторяла давнишний совет: надо спланировать жизнь и работу так, чтобы меньше было раздражителей…

Однако главная причина того, что Вишневский вынужден покинуть журнал, несомненно, проистекала из особенностей его характера — всегда обнаженно правдивого, резкого. Далеко не всем это нравилось. В «Литературной газете» и других изданиях почти одновременно (летом 1948 — именно в то время, когда он сам намеревался заняться только творчеством) появились резко критические по тону и поверхностные по существу рецензии на произведения, опубликованные в журнале. В том числе и на те, что впоследствии будут отмечены Государственной премией («Знаменосцы» О. Гончара, «Киевские рассказы» Ю. Яновского). А 15 января 1949 года Вишневский был освобожден от обязанностей главного редактора «Знамени» и с облегчением записал в дневнике: «Не давят рукописи журнала. Нет постоянной озабоченности, ожидая ударов, неприятностей и пр.».

Несмотря на прежние неоднократные намерения обратиться к дневникам блокадных лет, Вишневский неожиданно пишет пьесу о гражданской войне — «Незабываемый 1919-й». Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Новая пьеса явилась логическим продолжением работы по художественному осмыслению революционных страниц истории народа, она как бы завершила ряд монументальных произведений Вишневского — «Оптимистическая трагедия», «Мы из Кронштадта», «Мы, русский народ», — в которых воспевались сила и мужество советских людей в борьбе за свободу родной земли, их преданность идеям революции.

К работе над пьесой Всеволод Витальевич подошел, не изменяя привычке тщательного изучения исторического материала. Выехал на Балтику: на самолете пролетел над местами событий 1919 года, побродил по болотам и лесам, нашел стариков — участников событий. Разыскал архивные материалы, книги об интервенции, чтобы лучше ощутить стиль англоамериканской дипломатии и разведки.

28 июня пьеса вчерне завершена, однако еще несколько месяцев Вишневский будет шлифовать ее текст.

Каждый эпизод переписывал по 3–4 раза, отделывая деталь за деталью. Всеволод Витальевич сознавал, что пишет пьесу актуальную, своим острием направленную против милитаристов и их авантюр (был ведь 1949 год — разгар «холодной войны»!). Работал быстро, отбрасывая различного рода «фантазию» и театральные ухищрения. «Мой романтизм за 1941–1948 годы эволюционировал — жизнь внесла опыт, реальное», — как-то в минуту откровений признался он А. А. Фадееву.

В центре изображаемых событий — судьба Петрограда, которому с фронта угрожают белогвардейские части генералов Родзянко и Булак-Булаховича, поддерживаемые и на суше, и на море войсками и флотом (английской эскадрой адмирала Коуэна) интервентов, а изнутри силами контрразведки, готовившимися с помощью предателей и шпионов поднять мятеж. 12–16 июня 1919 года им удалось обманным путем захватить один из главных фортов — Красную Горку. Однако восстание было подавлено решительными действиями сухопутных, морских и воздушных сил республики. Одновременно в Петрограде раскрыта и обезврежена подпольная организация, называвшая себя «петроградским отделением национального центра» и руководимая резидентами иностранной разведки.

Центральный Комитет РКП (б), В. И. Ленин сделали все, чтобы защита Петрограда стала поистине всенародным делом, в частности, было опубликовано обращение к народу, которое призывало удвоить бдительность, подняться на борьбу со шпионами и предателями: «Наступление белогвардейцев на Петроград с очевидностью доказало, что во всей прифронтовой полосе, в каждом крупном городе у белых есть широкая организация шпионажа, предательства, взрыва мостов, устройства восстаний в тылу, убийства коммунистов и выдающихся членов рабочих организаций. Все должны быть на посту»[48]. Чрезвычайным уполномоченным Совета Обороны по организации обороны города был И. В. Сталин, прибывший в Петроград в конце мая.

Такова историческая канва событий, легшая в основу сюжета пьесы. Автору хорошо знакомы герои драмы — бойцы революционного лагеря — матросы, красноармейцы, рабочие, равно как и их противники — белогвардейцы, интервенты. Особенно удался Вишневскому образ матроса-чекиста Шибаева, явившийся воплощением пролетарской сознательности, революционной силы и дисциплины народа. Шибаев появляется во втором акте и уже до конца пьесы находится в центре событий. Вот как он рассказывает о себе: «Ходил в строю — ранили, голову раздуло вот так, хожу с перевязкой, гляжу одним глазом. Тут собрание… Организуется Особый отдел… Меня выдвигают… Говорю: „Опыта нет“. — „Бро-ось!“ Один товарищ выходит, участник тысяча девятьсот пятого года: „У нас тоже не было! Получилось…“»

Именно так в свое время попал на работу в ЧК сам автор. И далее в образе Шибаева явственно угадываются некоторые черты и даже отдельные факты из жизни Вишневского. А те, кто видел спектакль «Незабываемый 1919-й» Малого театра и знал драматурга лично, не могли не заметить с первого появления Игоря Ильинского (Шибаева), что актер играет… самого Вишневского — его матросская походка вразвалочку и внезапный, напористый, чуть ли не маршевый шаг: насмешливая, исполненная презрения, сквозь зубы интонация, какая слышалась у Вишневского, если он сталкивался с антипатичными ему людьми.

Напор, проницательность, интуиция, основанная на знании людей, их психологии, свойственны Шибаеву и наиболее ярко раскрываются в исполненной драматизма и юмора сцене обыска на квартире мадам Буткевич.

Эта сцена, как и эпизод нейтрализации восстания на форте «Обручев», когда член Военного совета Воронов — мужественный, волевой человек — смог добиться поставленной цели; как и картины душевной борьбы старого минера Петровича (по поручению английского шпиона он должен взорвать Красную Горку); как прозрение поручика Николая Неклюдова, жестоко расправившегося, с коммунистами на фронте и понявшего, что он предает Родину, свой народ («Господи, зачем я расстрелял столько людей! (Эгару — британскому разведчику. — В. Х.) Вам все равно… двести — да больше! — таких, как я, русских… Что вам Россия? (Плача.) А, пусть бьют — огонь! По нас… Огонь, большевики!») — все реалистично, жизненно, написано сочным языком. В целом пьесе присущи искренняя страсть, самобытность образов, высокий профессионализм, проявляющийся и в сюжетном построении, и в напряженности развития действия.

В этот раз после того, как рукопись была завершена, Вишневский не устраивал читки пьесы, а разослал экземпляры друзьям. Александр Фадеев, несмотря на всю свою занятость, прочел сразу же и дал отзыв: «Очень цельная, выразительная пьеса. Есть непреложность, упругость, внутреннее движение… образы выпуклые, есть юмор… Хорошая пьеса… Хорошо расставлены силы в пьесе, характеры…» Пьеса понравилась и Леониду Леонову («только бы длинноты убрать»), и А. Таирову («вещь серьезная, крепкая»), и К. Симонову. Последний попросил пьесу для «Нового мира» и, получив согласие, через полтора часа прислал курьера с договором. Было приятно, что рукопись его нового произведения попросил именно «Новый мир» — ведь и «Оптимистическая трагедия» когда-то напечатана там же.

Поставили пьесу в Малом — К. Зубов и В. Цыганков; в Ленинградском театре имени А. С. Пушкина — Л. Вивьен и В. Мехнецов; в Центральном театре Красной Армии — Ал. Попов и А. Окунчиков.

В марте 1950 года за «Незабываемый 1919-й» Вишневскому была присуждена Государственная премия первой степени. Прислали поздравления и старые друзья: первыми, как всегда, Ванечка Папанин и Петечка Попов, Иван Хабло и Емельян Козлов…

И доктор, прежде чем прописать постельный режим, сказал:

— Поздравляю с большим успехом… Ну, измеряем давление, послушаем сердце… Давление 210/115, шумы усилились… Нужно беречь себя, здоровье — главное, а вы перенапрягаетесь, режим нарушаете. Полежите.

Несмотря на ухудшающееся здоровье, Всеволод Витальевич чувствовал себя полным творческих замыслов. «…Наметил свою пятилетку. Нужно поднять мои архивы, дневники за последние пятнадцать-десять лет. Нужно давать прозу. В кипении 30–40-х годов — театры, кино, газеты, радио, военная работа и другое — я затормозил это дело, но чувствую, что большая часть моих писательских фондов пока под спудом…»

Вишневского волнует тема коммунизма. В письмах к Всеволоду Азарову он делится своими мыслями о том, что «необходимо ваяться и создать такое произведение, которое в пластичных, живых, эмоциональных формах дало бы миллионам людей увлекательную разработку центральной темы человечества… Видимо, это должна быть смелая монументальная пьеса, в которой должна быть дана стремительная тема современной борьбы — социальной, политической — и раскрыты — в их основе — идеи коммунизма».

И далее писатель размышляет о будущем: «Где-то в коммунизме есть индивидуализм высшего, особого типа… Как раз проблема мало разработанная, а тут и давать бой капиталистическому миру, который судорожно орет об „уничтожении индивидов“. Грядущее общество виделось ему как „полный неудержимый поток творческих сил человечества“».

Это отрывки из писем конца 1949 года. Однако даже приступить к осуществлению новых планов ему не суждено было.

7

В фонде В. В. Вишневского в ЦГАЛИ хранятся черновики и копии полутора тысяч его и четыре тысячи семьсот пятьдесят писем ему, исключая, конечно, поздравительные и телеграммы, письма читателей и радиослушателей, начинающих писателей, корреспондентов журналов и газет, в которых он работал. По этим письмам создается довольно объемное и разностороннее впечатление о Вишневском — писателе, критике, литературоведе, журналисте.

Вспомним: в «Знамени» он прочитывал ежемесячно пятьдесят рукописей, а значит, из редакции уходило не менее пятидесяти ответных писем. Иногда это законченная рецензия на то или иное произведение или наброски к исследованиям по истории литературы. А кроме того, Всеволод Витальевич неизменно, живо откликался, «детонировал» на новые, пусть еще и не до конца осуществленные, творческие замыслы товарищей по перу.

Как-то Н. Михайловский послал ему главы своей будущей книги «Линкор „Марат“». Прошло совсем мало времени, и почтальон принес Михайловскому пакет — в два раза толще. Вишневский не только изложил свои замечания на двадцати страницах, но и послал ряд рукописных материалов, имевшихся у него в единственном экземпляре.

Всеволод Витальевич делился и с другими писателями своими записями, документами, книгами. Если только требуется помощь — Вишневский проявлял и настойчивость и бескорыстие, увлекаясь, исчерпывал свои возможности до дна. Яркая иллюстрация мгновенного отклика на то, чем живет, мучается другой, — его переписка с К. А. Фединым.

…Однажды Константин Александрович попросил дать некоторые справки, относящиеся к периоду гражданской войны. «Хорошо, я поищу, подумаю», — ответил Вишневский и вскоре послал подборку материалов с такой сопроводительной запиской: «Покопался в своих книгах. Нашел книгу о Саратовском Совете рабочих депутатов. Материалы 1917 и 1918 годов. Может быть, просмотрев книгу, Вы кое-что найдете для себя. Протоколы дают некое отражение фактов, страстей, интересов, тем, дел. Есть интереснейшие эпизоды, биографии (см. примечания в конце книги). Есть и интересные письма, заявления и пр. Есть также различные отчеты и не лишенные остроты прения по ним» (18.IV.1947 г.).

Спустя несколько дней (поиски продолжаются) — новое письмо: «Копнул свою библиотеку еще глубже. Шлю Вам книгу А. Деникина „Очерки русской смуты“ — том, как раз нужный для Вашего романа. Тут и корни 1918-го, и необыкновенное лето 1919-го, и поход на Москву, и обозначение флангов, и Антанта, и разгром белых, и пр. и пр. Тут и взгляды „той“ стороны и пр.».

Назавтра — целых два письма кряду. Одно — ответное, в котором Вишневский радуется тому, что «зреет, создается серьезный политический роман»; а второе сопровождает «две полезнейших по фактическому материалу статьи». И здесь Всеволод Витальевич дает — осторожно, тактично — совет, ибо его, как он выразился в дневнике, тема «затревожила»: «… Я думаю, Вы глубоко войдете в материал. Вы неторопливы. И еще: чем глубже Вы будете идти психологическими путями, тем основательнее Вы придете к политической сути России, ее делам, чаяниям, верованиям, подвигам, метаниям, расставанию с „азиатчиной“, косностью, невежеством и пр.».

И далее Вишневский пишет большое — 25 страниц на машинке! — письмо Федину о главных чертах социально-политической и стратегической обстановки в стране в 1919 году…

При встрече Константин Александрович рассказывал ему о своих творческих планах:

— Хочу написать десять романов, чтобы охватить всю нашу жизнь, полвека…

Как известно, Федину не удалось до конца осуществить свой замысел — за «Первыми радостями», «Необыкновенным летом» — оставшийся незавершенным роман «Костер». Говоря о своей принципиальной творческой установке применительно к этому произведению, Константин Александрович подчеркивал: «Постоянное мое стремление найти образ времени и включить время в повествование на равных и даже предпочтительных правах с героями повести — это стремление выступает в моем нынешнем замысле настойчивее, чем раньше. Другими словами, я смотрю на свою трилогию как на произведение историческое».

Такой подход был близок Вишневскому, и именно поэтому Федин принимал его помощь с радостью. И до тех пор, пока автор «Необыкновенного лета» не закончит работу, Всеволод Витальевич шлет ему материалы о гражданской войне на Волге — книги, статьи, воспоминания — свои, О. И. Городовикова, Г. Ломакина.

«Привет, Константин Александрович! — пишет он 22 марта 1948 года. — Вспомнил, что к Вашей теме у меня есть большой альбом „Первая Конная“. Шлю Вам его. Просмотрите типаж, документы и пр. Кое-что наверняка пригодится.

Далее. Шлю Вам журнал „Красный флот“. Он посвящен 10-летию Красной Армии. Там есть мой очерк „Конная Буденного“… Да, советую тщательно выверить дело о Камышине. Бывший комиссар Чижевский говорил мне, что на некоторых картах Камышин обозначен в 1919 году за нами и взят-де белыми не был. Но у меня есть описания обстрела Камышина нашими кораблями…»

Позже, по просьбе автора, Вишневский читает главы романа и делает поправки и, как только может, поддерживает морально. Зашел Федин как-то на дачу. Он похудел, на лице седая щетина. Сказывается большое напряжение: «Я прямо распадаюсь… Пишу последние страницы — смотр Сталиным Первой Конной в Новом Осколе…».

Разумеется, Всеволод Витальевич охотно взялся консультировать — помимо подробного описания смотра, дал ряд бытовых деталей. А спустя некоторое время посылает подбадривающую записочку: «Понимаю Ваше состояние… Ну, еще несколько усилий… Я думаю, что будет Нужная, прочная вещь. Объем — дело „производное“: ведь тема такая широкая — зарождение новой России.

По готовности романа с охотой прочту все, — для цельности впечатлений, ощущений; побеседуем».

Вишневский глубоко проникся заботами и мыслями о романе (не исключено, что и идея написания пьесы «Незабываемый 1919-й» родилась под влиянием столь близкого участия в «творческой кухне» К. А. Федина), и вскоре произошел весьма любопытный случай. 27 августа 1948 года в 3 часа дня Всеволод Витальевич деловито и подробно отвечает на очередной возникший у Федина вопрос: «Справка для Вас. — В русской коннице издавна были кавалерийские значки: эскадронные, сотенные, значки команд разведчиков, штабные и т. д. Эта традиция перешла и к Конармии. Сотни и эскадроны возили значки: штандарты на пиках, обычно алые, с номерами, небольшими текстами и пр.

Я помню, что у штаба Конной при специальной сотне был такой же значок. Его устанавливали у занимаемого здания — это означало: здесь сотня штаба…»

А в ответ Константин Александрович пишет:

«Спасибо за письмо. Получил его через 10 минут после того, как поставил точку на „Необыкновенном лете“… Вам по праву могут и должны быть посвящены некоторые страницы и даже главы этого романа. Благодарю Вас за помощь и за товарищество — за бескорыстие и терпеливость желания мне помочь… Вам первому сообщаю об окончании работы».

И Вишневский, получив эту записку, тут же со всей полнотой чувств, искренне радуясь удаче товарища, отвечает:

«Дорогой Константин Александрович!

Конец! Роман написан! Конармия ворвалась в Ростов или Майкоп! Понимаю, приветствую! Полтора, два года работы — это ведь больше и дольше походов 1919 года…

Благодарю за добрую записку. Я выполнил лишь свой долг: долг бойца Конармии, долг русского человека, долг редактора, долг товарища.

Сейчас Вы пишете мне в запале. Потом будете пристально выверять и править все главы. Я поэтому все-таки покопаюсь насчет значков, Нового Оскола и пр…»

Замечательная творческая дружба двух крупных писателей нашего времени продолжалась до самой смерти Вишневского, и на титульном листе вышедшего из печати «Необыкновенного лета» романист сделал такую знаменательную надпись: «Дорогой Всеволод Витальевич! Вы были моим Вергилием по военно-историческим дорогам 1919 года… К моей памяти о прошлом Вы щедро прибавили свою…»

Как-то утром позвонил Довженко:

— Очень по тебе соскучился. Завтра кончаю монтаж фильма. Художественный совет студии доволен, а в воскресенье еще просмотр — для ученых и для друзей. Может, приедешь, а?..

Наконец-то фильм, которому Довженко отдал несколько лет, выйдет на экран. Все бы ничего, но в условиях послевоенной разрухи и студии приходилось туго: иной раз съемки откладывались из-за того, что не хватало реквизита. Александр Петрович снимает без передышки, на съемках кричит, ругается: то шляпа для актера, исполняющего роль Мичурина, тесна, то яблоки грошовые, а ведь нужны отборные, выставочные. Да и переделывать фильм пришлось после замечаний худсовета…

В эти трудные для Довженко годы они еще больше сближаются: чаще встречаются, ведут долгие беседы о жизни, литературе, искусстве, расстаются неохотнее. Порой у Александра Петровича бывают приступы уныния: после того, как написанный в 1943 году по свежим следам событий сценарий «Украина в огне» Комитетом по делам кинематографии был запрещен для печати и для постановки, от режиссера отвернулись в Киеве, даже на «Украинфильме», который ныне носит имя А. П. Довженко…

В минуты откровений шва речь о самом главном. «Я проживу еще лет шесть… — говорил Довженко. — Надо написать несколько пьес… Я думаю о новом, интеллектуальном театре. Без быта, писатель не должен вещать из „нутра“ героев, а излагать мысли, очищенные мысли людей… Я, например, пишу крестьян как философов…» И он вспоминал своего отца, живые картинки детства: на покосе, бывало, когда дождь льет и льет и портит сено, бородатый, косматый старик, подняв руки со сжатыми кулаками, гремел: «Что же это такое?! Зачем?! Вот я тебя косой!..»

Нередко они говорили о творчестве Эйзенштейна — в, определенном смысле антипода Довженко, который, признавая талант кинорежиссера, восставал против отдельных его проявлений.

— Шедевр… — это о второй серии «Ивана Грозного», И Александр Петрович тут же уточняет свою оценку. — Но это трагедия без катарсиса… Ненавижу такое искусство… Гениальная фотография… Гениальная музыка Прокофьева, совпадающая с кадрами так удивительно. Портреты, замедленность… Все под сводами, душно… В цвете ничего нового — это все было в живописи: бархат, золото и прочее… Танцы у Грозного — нечто от ансамбля, какой-то парень стриженый, современный… Странно, Всеволод…

— Эйзенштейн — большой талант, — говорил в другой раз Довженко, — но он залез в дебри библиотеки, в западную эстетику. Он уже не вернется… И потом: он всегда ироничен, циничен… Где-то он перед зияющей пустотой. А надо иметь — всегда надо иметь святое…

Вишневский далеко не со всем согласен, но в давнем споре Эйзенштейна и Довженко — «горожанина» и «крестьянина», таланта «от головы и эрудиции» и таланта «от земли» — он на стороне последнего. Вновь и вновь перечитывает эйзенштейновский сценарий, смотрит фильм и приходит к выводу, что художник потерпел неудачу: «Это „дворцовая“, мрачная вещь… Надо было ее сжимать и делать сильно Ливонскую войну…» В другом месте дневника мы находим и более развернутую оценку «Ивана Грозного».

Суть мнения Вишневского сводилась к следующему: автор сценария и фильма ушел от России XVI века к западноевропейской живописи, к католицизму; его потянуло к игре средневековыми ужасами. Забыл о русской природе, о духе, о русских страстях; поспорил с «Борисом Годуновым» и «Царем Федором Иоанновичем», с Репиным, Суриковым и другими — и наказан. Попал в плен к старомодной композиции, взял условный и исторически ошибочный сюжет «узкого дворцового заговора», убийств, казней… Исключил народ, исключил почти государственную деятельность Ивана, неверно изобразил военную силу России (дал разнузданных, порочных опричников, а где ратники, воеводы, ополченцы?).

Вишневский написал пятнадцать страниц отзыва и прочел их Эйзенштейну. Тот, слушая, внутренне волновался, краснел, в одном-двух местах возражал в частностях. А затем потянулся к рукописи:

— Можно ее взять с собой?..

Вишневский кивнул в знак согласия, и Эйзенштейн, вымученно улыбнувшись присутствовавшей при разговоре Софье Касьяновне, сказал:

— Хорошо, что ее Всеволод не напечатает… Это отличная проза…

А вообще, несмотря на довольно жестокую критику второй серии «Ивана Грозного» Вишневским, для Эйзенштейна Всеволод Витальевич оставался одним из тех немногих людей, на чью помощь он мог рассчитывать в трудную минуту.

Благие душевные порывы свойственны многим, но осуществить их дано не каждому. Вишневский читает воспоминания Всеволода Рождественского о Есенине: написаны они ярко, создается образ поэта — обаятельного, надломленного, теряющего себя неотвратимо и до боли обожающего Россию. И Всеволод Витальевич тут же пишет автору: «Прочел Вашу главу, и сразу захотелось написать Вам. Спасибо, крепко жму руку».

Второго августа 1949 года М. С. Шагинян подарила Вишневскому томик своих избранных произведений с надписью: «По Вашему совету я переписала „Гидроцентраль“…» И можно не сомневаться, что благодарность им заслужена честно. А еще из этой надписи очевидно: авторы близко к сердцу принимали его отзывы и мнения.

Дружескую поддержку Вишневского в полной мере ощутил и видный украинский советский писатель Юрий Иванович Яновский, автор лирико-романтических «Всадников», поэтических рассказов и пьес. Познакомившись еще в тридцатые годы, они по-настоящему сблизились во время Нюрнбергского процесса, где Яновский находился в качестве корреспондента украинских газет и где он чувствовал себя неуютно и одиноко. Будучи исключительно тонкой и впечатлительной натурой, Юрий Иванович тяжело переживал все, о чем шла речь на заседаниях Международного трибунала: и факты злодеяний фашистов, и показания свидетелей, и просмотр кинолент, запечатлевших варварства гитлеровцев, Вишневский заходил за ним в гостиничный номер, и они вместе коротали время: бродили по улицам Нюрнберга либо вели бесконечные беседы о путях дальнейшего развития литературы.

И не случайно, что в апреле 1948 года, при встрече в Москве, именно Яновскому, соратнику по романтическому направлению в литературе, Всеволод Витальевич, как бы продолжая давнишний разговор, доверил свои мысли о том, что сегодня нужны не столько патетические взлеты, сколько трезвое, научное, с критикой и самокритикой видение жизни, бесстрашное, с железным убеждением в силе и правде нашего дела и широким, свободным изображением социальной жизни; что для России нестерпимо отсутствие философского, политического, гражданского романа (новеллы) — тургеневского, толстовского, чеховского, горьковского…

По возвращении из Нюрнберга на Родину Вишневский первым написал Яновскому (28 мая 1946 года), предложив сотрудничать в «Знамени», что было одновременно свидетельством и личной симпатии, и внимания главного редактора к развитию литератур братских союзных республик, его кровной заинтересованности в том, чтобы приток авторов оттуда усилился.

И в последующие месяцы Вишневский внимателен к другу, пишет, что рукопись Яновского, как только получит, сразу же пустит по знаменскому «казачьему» кругу редколлегии. Однако у Юрия Ивановича дела складывались неважно, хотя и работал он на совесть. Правда, плакаться он не любил, и лишь некоторые детали говорят об атмосфере, создавшейся по отношению к нему на Украине в 1947–1948 годах. Впрочем, нелишним, видимо, будет привести некоторые выдержки из их эпистолярного диалога.

В. В. Вишневский — Ю. И. Яновскому. 20.11.1948 г.

«Думаю о Вас, о Вашей жизни, о Вашем творчестве… Сердцем хочу Вам успехов, ясности, доброго настроения. Всегда вспоминаю наши поездки, работу, новогодние блуждания по лесу и болоту, разговоры о жизни. Напишите, дорогой, что у Вас, как работа, самочувствие?

Я по-прежнему в потоке дел…»

Ю. И. Яновский — В. В. Вишневскому. 25.11.1948 г.

После поздравлений с 30-летием Советской Армии и Флота Юрий Иванович пишет: «И подаю Вам, товарищ каперанг, рапорт о том, что есть еще порох в пороховницах, еще не гнутся казаки!» Хотя и начато письмо в шутливом тоне, но выдержать его трудно: работает над книгой из последних сил, так как с осени не получил ниоткуда ни копейки.

«Надеюсь побывать в Москве в течение ближайшего месяца, тогда все Вам расскажу о моей жизни и прочем. Трудно даже поверить, что возможно то, что мне пришлось пережить. В общем, надеюсь похитить у Вас пару часов для изложения моих творческих дел…»

А следующее письмо Яновского (от 25 мая 1948 года) — ответ на, к большому сожалению, несохранившееся письмо Всеволода Витальевича — дает представление и о характере взаимоотношений между ними, и о Вишневском — редакторе и человеке.

«Дорогой Всеволод!

Люблю Вас, чёрта морского, пренежно и желаю, чтобы сердце Ваше было молодо, как тридцать лет назад, а душа молодела еще тридцать лет, и чтобы Вы закончили книгу, пьесу, мемуары и редактировали „Знамя“ б эпоху коммунизма…

Ну, что же мне сказать о полученной мною оценке моих опусов?.. Вы видите как хороший редактор, а это очень редкое качество — быть хорошим редактором. Надо отрешиться от сугубо личного, видеть поступь нашей литературы и отметать все, что к ней не относится…

Я сажусь к столу — попробую исправлять те 7 рассказов, которые Вы отобрали для журнала. Во вчерашней телеграмме, подписанной Вами и С. И.[49], говорится о присылке мне копии отредактированных вещей для согласования. Очевидно, перед набором? Я не задержу больше двух дней… Единственная у меня просьба, если это не будет наглым вмешательством в дела редакции, — напечатать отобранное Вами по возможности скорее, — Вы понимаете мое положение. Я мечтаю о встрече с читателем.

Закончив с „Киевскими рассказами“, я возьмусь за новое, довольно раскачиваться, надо каждый год давать книгу. Надеюсь и впредь видеть Вас своим редактором и дружеским критиком, говорящим все по-честному…»

И еще ответные письма Вишневского:

От 27.V.1948 г.

«Козаче, день добрый!..

Ваши письма получил. Благодарю. Вижу, как Вам в Киеве одиноко, трудно. Бывайте у нас — в Москве, — двери все открыты…

Видимо, в письмах мы коснулись существенной стороны Вашего творчества. Углубляйте точность наблюдений, отбор фактов, народных рассказов, дум, легенд… Это — Ваша стихия, а не публицистика, „сюжеты“, газетные темы, „скрежеты“ и пр. Вы, изучая, особенно на Правобережье, опыт Отечественной войны, органически придете к глубокой теме осуждения украинского национализма и националистов…» Далее Всеволод Витальевич советует поездить по Украине, пособирать материалы — факты — из архивов, из живых рассказов крестьян, солдат, офицеров, дедов, крестьянок, и тогда он напишет книгу, которая «может стать книгой народной, спором всенародным, — судом Украины над предателями, лжеукраинцами… Книга может стать гимном подлинной Украине, ее славе, казачеству былому и потомкам его в современности… Книга может звучать, как „Я обвиняю“, и Вы — автор „Всадников“ и др. и должны написать то, что другие не могут, не хотят, не умеют (нет желания и огня)…»

Письмо 29.V. 1948 г.

«Юра, привет. Продолжаю думать о выдвинутом для Вас плане…»

Всеволод Витальевич буквально живет возникшим замыслом, ему страстно хочется увлечь им и Яновского; он особо подчеркивает жанр будущей книги: «Лиро-эпическая, близкая Вам форма: не сюжеты, комбинации, разоблачения и „уничижительность“ и пр., а медленно накипающий народный сказ, эпос — вот как было; вот почему произошло…» И далее Вишневский излагает возможные, на его взгляд, «ходы — в книге могут пройти имена славных сынов Украины — от древнейших созидателей Киева, от казачьих полководцев до Щорса и современников; контрапунктом пройдут дела, падения и смерти петлюр, махно и прочих…».

Переписка эта, причем довольно интенсивная, продолжалась до последних дней жизни Вишневского. Публикация «Киевских рассказов» в № 7 журнала «Знамя» за 1948 год, которая, как уже отмечалось выше, ставилась главному редактору в укор, для Яновского оказалась спасительной. Уже в октябре его рассказы (из напечатанных в Москве) поместили киевские республиканские газеты. И вообще его вновь начали печатать.

Однако Всеволод Витальевич не успокоился, а продолжал отстаивать — и устно и в печати — «Киевские рассказы». 9 апреля 1949 года, когда диктор сообщил по радио о присуждении Государственных премий, Всеволод Витальевич записал в дневнике: «Рад за Юрия Яновского…»

Приятно, что справедливость восторжествовала. Но, наверно, и у Вишневского, и у многих других на душе оставался горький осадок. Как у Остапа Вишни, сделавшего такую запись в дневнике: «…Новость! Ю. И. Яновский получил Сталинскую премию. Это после того, как его сильно „били“, сильно его „громили“ за национализм, скептицизм и т. п.

Я очень рад, что работа Ю. И. Яновского победила… Чего бы хотелось от Ю. И. Яновского?

Радости в творчестве! А то как-то так получается, что он (и вместе с ним литература) ценой страданий добывает победу. Я, грешный человек, думаю, что литература — радость!»

Ранняя весна. Комната с рассвета до заката залита солнцем. Двери, окна, выходящие в парк, к пруду, — настежь. Сестрицы ужасаются — холодно ведь! — а он шутливо, но настойчиво просит оставить все открытым.

Воздух… Ему нужен воздух, покой, абсолютный покой, болезнь дает о себе знать не только со стороны сосудов, но и нервов, сердца и даже почек.

Да, весна нынче небывало мягкая, все распустилось раньше обычного. Всеволод Витальевич выходит во двор, бродит по любимым дорожкам парка вокруг санатория: сегодня ему получше. И ни о каком покое уже и мысли нет: в голове — встречи, разговоры, рукописи — ведь и здесь, в «Барвихе», он живет, хотя и находится на лечении. А вообще-то в процедурах есть немало неприятного, особенно когда ставят пиявки. Профессор при назначении сказал:

— Я думаю, что пиявки помогут…

— Возможно… — вяло ответил Вишневский. Непривычная штука: болезнь начала всерьез одолевать. Он не может работать, как обычно — до желания свалиться, закрыть глаза и уснуть. Работать так, чтобы все, что в его силах, было сделано, а иначе на душе — мрак, беспокойство. Такое ощущение присуще многим: делать, творить, двигать, драться. Именно поэтому раненые спешат встать в строй…

И в санатории он нужен всем. Читает новый сценарий Довженко, по просьбе Григория Александрова знакомится со сценарием «Глинки». Режиссер с благодарностью принял его замечания и советы, а заодно и аккуратно написанные странички — для памяти.

П. Аташева готовит сборник статей С. М. Эйзенштейна, звонит: «Очень хочу, чтобы Вы были первым человеком, который даст путевку этому сборнику». Пришла телеграмма из Петропавловска на Камчатке: «По просьбе читателей ждем Вашего письма о дальнейших планах — редакция „Камчатской правды“».

В его палату часто заходят: широта интересов, общительность, постоянная потребность поделиться своими впечатлениями и мыслями — даже в больничной обстановке — притягивают к нему людей. Заглянул С. Маршак, подарил книгу — переводы сонетов Шекспира: «Вы первый печатали их в „Знамени“»… А после нескольких бесед, уезжая из санатория, сказал одному из общих знакомых: «Вот, Всеволод… В жизни — сумрачный, со стиснутыми зубами, суровый, неинтересен. А здесь я узнал его».

Приезжал Петечка Попов: на днях свадьба его старшего сына Бориса — надо послать поздравления и билеты в Центральный театр Красной Армии…

Режиссер спектакля Окунчиков рассказывает, что «Незабываемый 1919-й» зрители принимают редкостно хорошо. Это приятно, это радует. И вообще Всеволода Витальевича вот уже несколько недель не покидает радостнее ощущение творческой победы, признания успеха.

В начале лета 1950 года Вишневский вместе с Софьей Касьяновной и группой киноработников, которым предстояло снимать «Незабываемый 1919-й», приехал в Ленинград. Здесь они тщательно осмотрели форт Красная Горка, подступы к батареям. Однако через несколько дней Всеволод Витальевич почувствовал себя плохо и был отправлен в санаторий «Репино», где лечился на протяжении трех месяцев, а в сентябре 1950 года перевезен в «Барвиху».

В первое время пребывания здесь его кипучий характер не выдерживал безделья — если не занятия творчеством, то общественная работа, люди, звонки. Именно поэтому А. А. Фадеев писал ему 28 сентября 1950 года: «Ничего нет такого в нашем ССП, что требовало бы сейчас твоего участия… Лечись спокойно, так сказать, на законном основании. Вообще мы уже обсудили вопрос о твоей будущей работе в связи с характером твоей болезни и пришли к следующему выводу: 1. Надо дать тебе долечиться до конца, до максимального восстановления сил. 2. Надо изменить целиком и полностью характер твоей жизни и работы: поселить на даче или где-либо так, чтобы избавить тебя от повседневной суеты и дать возможность работать творчески. 3. Сохранить тебя, само собой разумеется, в качестве заместителя генерального секретаря… но а) без обязательства посещения всяких заседаний, дежурств и прочих повседневных обязанностей, б) с возложением таких работ, которые возможны на дому: чтение принципиальных рукописей, выступление со статьями важного политического характера, консультация и совет по всем важнейшим, главным вопросам, с которыми я или другие всегда можем к тебе приехать».

В больнице отметил Всеволод Витальевич свое 50-летие, принимал поздравления друзей с правительственной наградой — орденом Трудового Красного Знамени. «Живите свое второе полустолетие с таким же напором, как первое!» — писал Юрий Яновский. В ответном — последнем — письме Вишневский делился своими планами: «На 1951 год планирую сборник прозы — из 5-ти войн. В большинстве вещи готовы… Думаю, что будет толк.

Выздоравливаю по Вашему совету. Вс. В.».

Но выздороветь ему не удалось. Всеволод Витальевич Вишневский умер в кремлевской больнице 28 февраля 1951 года. На Новодевичье кладбище, где его хоронили, пришли друзья и товарищи, у гроба с телом писателя стоял бессменный флотский караул.

Всеволод Вишневский прожил большую, но, увы, короткую жизнь. И все же в нее вместилось столько, что иным хватило бы на несколько жизней: солдат, прошедший войны первой половины столетия, кадровый флотский офицер и военный историк, страстный публицист печати и радиовещания, прозаик, драматург, киносценарист…

Почему так много успел Вишневский в отмеренные ему судьбой полвека?

Иной раз друзья из уст в уста передавали разные случаи, характеризующие неуемность его. Вот один из многих. В первый послевоенный год делегация советских писателей возвращалась из Югославии. К ним в купе, вспоминал Александр Прокофьев, подсел только что демобилизованный танкист, и вскоре они с Вишневским вышли. Немного погодя танкист вернулся один, а когда его спросили, куда подевал Вишневского, в ответ услышали: «В будку к машинисту залез и там шурует».

Паровозный машинист пустил его, потому что у него на груди тринадцать-пятнадцать колодок — боевых наград. Через перегон он вернулся в купе, весь в угольной пыли, белая рубаха стала черной, а друзья единодушно признали, что в результате его энергичной работы поезд пошел гораздо быстрее. Конечно же, они шутили. Но абсолютно достоверно: если только где-либо, когда-либо в присутствии Вишневского делалось дело и оно требовало его участия — тут же засучивал рукава и бросал себя в русло общего труда и забот.

Как-то в письме к А. Я. Таирову (от 2 декабря 1944 г.) Всеволод Витальевич высказал примечательную мысль: «И все-таки искусство — не главная тема моей жизни, главная тема — жизнь!..» Тот, кто хоть немного знаком с биографией Вишневского, сразу постигнет смысл кажущейся с первого взгляда противоречивой фразы: где бы он ни был, чем бы ни занимался — всегда был участником — созидателем, бойцом, а не только свидетелем, очевидцем, наконец, летописцем происходящего. Наверное, поэтому он и мог написать о себе так: «Духовная напряженность у меня большая. Думаю, что последние годы она достигла наивысшего (пока) уровня. Это реальная политическая и военная деятельность, которая — как там ни спорь — является высшей человеческой формой проявления сил, интеллекта, души… Искусство — сладчайшее, опьяняющее, мучительное — все-таки не дает подобного, истинно трагического накала реальности…»

«Мы делали жизнь, а не только литературу», — с полным правом говорил Вишневский. И в то же время в строках дневниковой исповеди он сожалел о том, что не полностью принадлежал искусству: «Доходил почти до отрицания… Дело, мол, вообще в жизни, в борьбе, — искусство лишь частица… Но я шел честной дорогой, отдавал себя борьбе, дню, задачам… Я не умею, не могу думать эгоистически о личном, устраивать свое…»

Как жаль, что благородная привычка отдавать себя целиком общему делу далеко не всегда совпадает с тем, что необходимо для писателя!

Тем более для такого, который никогда не выбирал себе назначений и постов. «Их мне дают, — писал Вишневский, — и я выполняю поручения моей партии. Всегда точно. Во мне железная дисциплина поколений: мои деды и прадеды — русские военные люди…»

Размышляя о сущности художественного творчества, Всеволод Витальевич сказал однажды: «Настоящая литература — это всегда душа, сердце одного, вместившее в себя мир. У нас путают напечатанное с литературой». Душа Всеволода Вишневского и в самом деле стремилась вобрать в себя весь мир в его стремительном и безудержном движении к лучшему будущему, писатель щедро предлагал людям свое неповторимое философско-эстетическое, нравственное видение этого динамического мира.

Во время поездки в Париж в 1936 году они с Е. Дзиганом шли в рабочий район, забирались на галерку в кинотеатре и наблюдали за зрителями. «Вот кто-то вскочил в партере, что-то вскрикнул, — и ты видишь, как вместе с твоими героями разговаривает сам зал. Эта радость не часто дается художнику. Но это самая высокая награда! Твое искусство, твой фильм врывается в жизнь и действует как политическая активная сила» — так выразил свои чувства Вишневский, подчеркнув, какое огромное значение имеет действенное, преобразующее жизнь искусство.

Литература должна служить народу — эти слова он воспринимал вполне конкретно, осязаемо. В тридцатые годы Вишневский видел, понимал, может быть, больше других, что катастрофическое столкновение двух миров неизбежно, и считал своим долгом готовить к нему всех. Он как бы чувствовал личную ответственность за боеспособность своего народа, за его решимость и умение защитить Родину, социалистический строй.

…В июньский рассвет сорок первого года пограничники дрались до последнего патрона. Горели заставы, а бойцы сопротивлялись, нанося противнику большой урон. Когда Николаю Тихонову рассказали подробности гибели одного такого отряда, он совершенно неожиданно воскликнул:

— Вишневский!

— Что значит Вишневский? — спросили его.

И Николай Семенович поделился воспоминанием о пьесе «Последний решительный», о финальной сцене и, самое главное, о том ощущении, которое возникало у него и других во время чтения Вишневским своих произведений.

Им овладевала странная тревога — именно то, что автор описывает, произойдет на самом деле. Когда? Он не знает. Но это будет: и неотвратимая смертельная схватка, и геройская гибель многих — все будет. «Вишневский, обладая талантом импровизатора, — писал Тихонов, — обладал еще тонким талантом предчувствовать приближение громадных событий».

Страстный, неутомимый новатор, он был и реалистом и романтиком — ведь внутренне присущее социалистическому реализму многообразие проявляется и в использовании условности, и в экспрессивных формах художественного обобщения. Этого драматург достиг в процессе создания «Оптимистической трагедии», глубоко и ярко отразившей дух эпохи, — произведения, без которого немыслимо становление советского театра. Пьеса принадлежит к непреходящим духовным ценностям искусства, таким, как «Тихий Дон» М. Шолохова, «Разгром» А. Фадеева, «Железный поток» А. Серафимовича, «Соть» и «Русский лес» Л. Леонова, «Любовь Яровая» К. Тренева, «Города и годы» К. Федина, «Бронепоезд 14–69» Вс. Иванова, «Василий Теркин» А. Твардовского. И совсем не случайно еще в 1936 году было сказано: «На линию огня вывел красных партизан Александр Фадеев, собирает вокруг Тихого Дона большевиков-казаков Шолохов, и вывел в бой большевистских революционных матросов Всеволод Вишневский». Слеза эти принадлежат Николаю Островскому.

Талант Вишневского обладал резкой выразительностью формы, своим творчеством он утверждал стиль социальной трагедии, массового действия и оптимистического звучания, систему обобщающей образности, поднимающейся до символа, до монумента. «Он не писал кистью, а высекал резцом, — писал критик Александр Макаров, — характеры его героев лишены текучести, их создатель стремился к монументальности: „диалоги, монологи масс — вот главное“, — считал Вишневский».

«Человек-огонь», «человек-легенда»… Так называли его еще при жизни — за страстность, вулканический темперамент, за беспредельную преданность делу революции, партии, народа. Ровесник века, он прошел через все испытания, выпавшие на долю поколения, а бурлившие в нем страсти, жажда деятельности неизменно выносили его на передний край судьбы.

В Ленинграде и Кронштадте есть улицы, школы и пионерские дружины, есть корабли, носящие имя В. В. Вишневского. Театры, телевидение, радиовещание и кино постоянно обращаются к творческому наследию писателя.

«…Я в жизни не опубликовал 80 % написанного мной, — сообщал он Азарову в октябре 1948 года. — Не спешу, не бегу печатать, „увековечивать“. Хочется все снова выверить, написать по-новому». Скромность, высокая мера требовательности к себе объясняют такую позицию.

И когда, спустя десятилетие после его смерти, благодаря стараниям и кропотливому труду С. К. Вишневецкой вышло в свет Собрание сочинений, для многих это стало вторым открытием писателя. Кроме пьес и рассказов, пять толстых томов содержат роман-эпопею «Война», «Дневники военных лет», публицистические выступления в печати и на радио (да и то незначительную часть!), воспоминания. Понадобился и дополнительный, шестой том, чтобы полнее отразить творчество писателя.

Теперь перед читателем во весь рост предстала цельная личность художника-гражданина, человека завидной судьбы, жизнь которого, как сказал в свое время В. Г. Белинский об истинно народном писателе, есть лучший комментарий на его творения, а творения — лучшее оправдание его жизни.

Загрузка...