Наступила минутная пауза. Оба понимали, какие слова повисли в воздухе.
— Мы должны взять ее к себе, Маня, — вырвалось наконец у Павла. — Ты прекрасно знаешь, что другого выхода нет.
Павел поднял голову и взглянул на мать. Он не ошибся: слова эти не были для нее громом среди ясного неба, она догадывалась, к чему вот уже несколько дней он клонил. Может, благодаря тому, что ей пришлось воспитывать его одной (отец Павла погиб во время несчастного случая, когда он был еще маленьким), она обладала — когда дело касалось его — поистине поразительной интуицией. Павел вспомнил, что как-то в школе он вывихнул ногу и лежал в гимнастическом зале в ожидании школьного врача. Вдруг дверь отворилась, и вошла Маня. «Тебя вызвали? — удивился Павел. — Что за ерунда!» — «Никто меня не вызывал, на меня вдруг нашло что-то: надо отпроситься и пойти в школу. Зачем — не знала, злых предчувствий вроде бы не было, просто надо, и все. А уж тут, внизу, швейцар сказал мне… Слава богу, что всего лишь глупый вывих!»
Да, она, должно быть, с самого начала знала, к чему идет дело. А теперь молчит. К контратаке готовится?
— А это выход? — тихо спросила она. — Ты с утра до вечера в институте, я на работе, а больная девочка в пустом, чужом ей доме. Там хоть няня есть. Кто будет ей готовить? Убирать за ней? Судя по твоим рассказам, сама она ничего делать не станет. К тому же ты так уверен, что она согласится? А Сузанна? Сузанна как-никак тоже имеет право голоса.
— Я ни в чем не уверен, разве лишь в том, что, потеряв однажды доверие Эрики, завоевать его снова невероятно трудно. А все остальное… Кто может это знать? А вдруг у нас она изменится, станет самостоятельной?
— Ты же сам не веришь в то, что говоришь.
— А ты говоришь все это лишь из страха за меня. Не хочешь, чтобы я брал ее на свою шею. А я не хочу, чтобы ты из страха за меня говорила нечто тебе не свойственное. Ты же прекрасно знаешь, что Эрике надо помочь. Всю жизнь ты долбила мне про доброту, сердечность и тому подобное, а как до дела дошло — в кусты.
— Да ведь это не так-то просто, Павлик. Ты же учишься, тебе покой нужен. Для Эрики переезд к нам, может, и спасение, но нашу жизнь в каком-то смысле это перечеркивает, и притом ведь надолго?
— Слушай, мама, неужели ты думаешь, что я не вижу этих трудностей? Прекрасно вижу. Но считаю, что овчинка стоит выделки. Да, я иду на то, что дорого будет мне стоить, что обоих нас может довести до белого каления. Но ведь не ради забавы или каприза! Если мы, — он сознательно употребил это «мы»: пусть и она почувствует себя втянутой в игру, — не займемся ею, то никто ею не займется. Она погибшая. Я ведь кое-что знаю об этом, что-то изучал, что-то читал. Ситуация будет обостряться, ухудшаться, а кончится дело больницей.
Она задумалась. Из всего, что Павел говорил, до нее дошла лишь последняя фраза. Больница. Вспомнилось, как ходила она пару лет назад в такую больницу. «Больница» — за этим словом кроется нечто пострашнее: «сумасшествие», «безумие». А если бы Павлу такое, не дай бог, грозило, разве не молила бы она любой ценой спасти его, даже если спасение Павла принесло бы несчастье спасшему его человеку? Да, конечно, но надо же, чтобы именно Павел… Ее Павел. Такой жизнерадостный, способный, добрый — и эта ненормальная девица, от которой потом не отвяжешься.
— А что ты предпримешь, Павлик, если я с тобой не соглашусь?
Павел заколебался. Развел руками.
— Не знаю. Одно ясно: ужасно на тебя обижусь.
— Ты прекрасно знаешь, что я этого не сделаю. И не хочу, и права не имею. Ты человек взрослый, живем мы вместе, ты здесь у себя дома, так же как и я. Вез сомнения, людям надо помогать, но лезть из кожи вон все же вряд ли стоит. Взять сейчас Эрику к нам в дом — свыше моих сил. Мы не сможем помочь ей, не угробив себя. У нас нет на то условий. Если бы речь шла о кратковременном неудобстве, я бы и слова не сказала, но здесь дело обстоит куда сложнее.
«Чего я, собственно, хочу? — думал Павел, играя повисшей на ниточке пуговицей. — Чтобы она убедила меня, что это невозможно, или чтобы я убедил ее, что это необходимо? Ведь и я этого боюсь, и я вовсе не уверен, что нам это под силу».
Он потянулся в кресле.
— Может, чайку выпьем, а? — спросил он. — Перед серьезной дискуссией неплохо и подкрепиться.
Когда они сели за чай с бутербродами, он уже был готов ко второму раунду. В конце концов, запретить она ему не может, как не могла бы запретить ему любить кого-то, кто не пришелся ей по нраву.
— Ну так слушаю тебя, — сказала она, не глядя на сына и старательно обрезая свисающий с булки ломтик сыра.
Ох, как хорошо она знала Павла, с его душевными порывами, необдуманными поступками, вынуждавшими его потом пятиться задом и на четвереньках, с его стремлением действовать очертя голову. Все это было прекрасно, трогательно, но… абсолютно невыносимо.
— Понимаешь, Маня, чтобы помогать такого рода детям, надо что-то знать о них. Это азбучная, описанная в учебнике истина. Два главных условия эффективной помощи — смена среды и создание атмосферы, в которой девочка почувствовала бы себя необходимой кому-то, любимой. Без этого все насмарку. Отношения Сузанны и Эрики настолько обострены, что там нет никаких шансов на выздоровление. В санаторий она не хочет… Постой, не морщись, сперва выслушай меня до конца, а потом скажешь. Я и без тебя знаю: моя затея — трудноосуществима и кажется сумасбродством.
— Чай остынет, — мягко сказала пани Мария. — Строчишь, как из пулемета. Пей спокойно, я никуда не убегаю и выслушаю тебя до конца. Откуда вдруг эта нервность?
— Но только трудные решения… — Он откусил бутерброд и с набитым ртом закончил: — Только трудные решения могут в самом деле дать какой-то результат. Это не я нервничаю, отложи-ка нож, а то порежешься. Ничего не случилось, никто не умер, и твоему обожаемому единственному сынулечке ничего не грозит.
— Перестань валять дурака, Павел, и поговорим, наконец, как двое взрослых людей. Ведь ты же знаешь, о чем я, кроме всего прочего, думаю.
Павел с чувством облегчения кивнул головой: пусть уж будет так. Быка за рога.
— Понимаешь, что там ни говори, нельзя игнорировать того факта, что под одной крышей поселяются шестнадцатилетняя девушка и девятнадцатилетний юноша. Подумай, сколько причин для конфликтов. Если ты будешь добр к ней, то одинокая, жаждущая душевного тепла девушка — это же естественно — влюбится в тебя. Если у тебя не хватит терпения — не прерывай, уж мне ли тебя не знать! — она будет страдать, а ты ее возненавидишь, то есть произойдет нечто обратное тому, что ты задумал. Не говоря уж о том, — она вздохнула, — что, если все сложится, как говорят, наилучшим образом…
— Ну и будет все как нельзя лучше, — невозмутимо сказал Павел. — Это, пожалуй, самый лучший выход. Я бы женился на ней, и дело с концом. Загвоздка в том, мама, что она, увы, не будит во мне спонтанной симпатии. Пока что.
Она рассмеялась, хотя сердце у нее колотилось. Тоже мне психолог, исцелитель, дитя неразумное!
— Как же ты себе это представляешь, Павел? Не так-то легко постоянно быть с кем-то, кто не будит «спонтанной симпатии». Какой ценой ты хочешь лечить ее нервы? Изодрав свои в клочья? А если она будет раздражать тебя?
— Думаешь, во Вроцлаве она меня не раздражала?
— Но это длилось всего неделю, а тут будет длиться неограниченное время. Все, что ты говоришь, Павел, — прекрасно, но абсолютно нереально. Ты забываешь, какова в самом деле Эрика. Вспомни все, что ты сам говорил мне: агрессивность, неврастения, смена настроений, безалаберность. Как ты это себе представляешь? Сможешь ли ты работать, если она постоянно будет сидеть у тебя на голове? Жертвовать собою — это, конечно, весьма благородно, но, боюсь я, такого рода жертва плохо кончится и для тебя и для нее.
— Да перестань ты, Маня, пророчествовать на целую вечность. Пойми, судьба поставила ее на моем пути. Я не могу рассуждать, что бы да кабы, поскольку знаю, точно знаю: если жизнь ее не изменится, она погибла. А вот если нам удастся вытащить ее сюда и создать такие условия, при которых напряжение ослабнет, она, возможно, будет спасена. Признайся, искушение велико.
— И риск тоже.
— Что поделаешь. Если заранее предполагать неудачу — ничего не выйдет.
Она не ответила. Понимала: защищать утраченные позиции — значит потерять авторитет. Павел сейчас не уступит ни за что на свете.
Он встал из-за стола и теперь ходил по их маленькой комнатке от окна к двери, от двери к окну.
— Душно здесь, — сказал он.
Нет, она не позволит этому наивному медведю совершить такое безрассудство. Но как? Как по-умному это сделать? Ему надо спокойно кончить институт, не впутываясь ни в какие драматические ситуации.
То, что он кого-то обидел, могло обернуться для него трагедией. Не говоря уж о том, что и сам он легкоранимый. Ну, а Эрика? Нет, брать на себя такую ответственность — не по силам. К тому же не будет ли это еще одним ударом для Сузанны? Затея нелепая, это ясно.
Павел остановился перед нею.
— Не бойся, Маня, — сказал он. — Мне кажется, ты ужасно преувеличиваешь. Типичный для взрослых катастрофический взгляд на жизнь. Не всегда правильный, точнее, почти всегда неправильный. Зачем предвидеть одни огорчения? Может, будет совсем иначе: ты к ней привяжешься, она войдет в норму и тогда удастся как-то направить ее на верный путь? Все это, ей-богу, не так уж трудно. Или получится…
— …или не получится. Вот именно. Я хочу тебе вот что предложить. Решение, правда, не соломоново, но тише едешь — дальше будешь. Давай отложим все на месяц, через месяц и решим. Идет?
Павел молчал. Не очень-то знал, что ответить. С одной стороны, нельзя было не признать Маниной правоты. Эрика много лет жила так, может пожить еще месяц. С другой… Где-то в глубине души он боялся, что через месяц, уйдя в свою жизнь — занятия, работа, друзья и, кто знает, может, снова Алька, — он уже не найдет в себе той энергии, которая заставляла его верить в неизбежность такого выхода. А что это было именно так, он знал точно. Выход неизбежный и единственный. Последний.
— Ой, Маня, Маня, задумала ты меня вокруг пальца обвести.
— Ничего подобного. В общем-то, хочу испытать тебя. Если это всего лишь минутный порыв, то лучше и не начинать, хотя бы ради нее. Она не может жить иллюзиями.
Павлу вспомнилась сцена в кафе, и сразу противно заныло под ложечкой. Еще раз? Нет! Упаси господи!
— Если через месяц, уже не сгоряча, все обдумав, ты по-прежнему будешь убежден, что ее надо привезти к нам, рассчитывай на мою помощь.
Она поцеловала его в лоб и, по своему обыкновению, шутливо взяла за подбородок.
Павел закурил. Ему стало грустно. Вроде бы выиграл… Грустно. Да нет, не выиграл… Все равно грустно. Если не хватит у него энергии, все ограничится лишь благими намерениями, то есть ничем. А если энергии хватит и… и… дружба, тепло, сердечность — прекрасно, но как это выдержать?
Он прикрыл глаза и, затянувшись дымом, увидел захламленную комнату Эрики, прожженную занавеску, постель, заваленную газетами и пластинками, один деревянный башмак у окна, другой где-то под кушеткой, хлеб с воткнутыми в него сигаретами. Запах окурков.
Встречаются во мраке корабли…
Слова… Насколько же они дешевле, легковеснее дел.
Он не раз уже задумывался, почему судьба никогда ничего не хотела решать за него. Друзья часто вспоминали разные случаи, когда что-то словно бы включалось вдруг и в результате они выезжали или не выезжали куда-то, поступали на тот или иной факультет, знакомились или избегали знакомства с той или иной девушкой. С ним ничего подобного не происходило. Любое дело он должен был сам начать и довести до конца (умно или глупо, верно или неверно) сам, на собственный страх и риск, под свою ответственность. Один-единственный раз случилось иначе: сейчас, в истории с Эрикой. Познакомился он с ней не по своей воле, и дальше все складывалось как бы помимо него — похоже, судьба и вправду решила взять на себя инициативу.
Примерно спустя неделю после разговора с матерью, возвращаясь из института, он увидел конверт в почтовом ящике. Что это? Эрика решилась ответить на его последнее письмо? Нет, почерк был аккуратный и ровный — не ее, и адресат не тот: Марии и Павлу Радванским. Павел взглянул на штемпель: Вроцлав. Значит, все же оттуда. В нынешней ситуации это могла быть только Сузанна. «Стряслось что-то», — подумал Павел и почувствовал неприятный холодок в сердце. С минуту он взвешивал письмо в руке, словно пытаясь угадать его содержание. Но тревожное чувство заставило его вскрыть конверт.
Не знаю, Павлик, твой ли отъезд тому причиной, или что-то другое, о чем я не имею ни малейшего понятия, но Эрика в течение последних двух недель стала абсолютно невыносимой, несравненно, неизмеримо хуже, чем когда ты был у нас. Представить трудно, каким топом она говорила со мной, что вытворяла. Не хочу, да и не в состоянии занимать вас подробностями. Ночью пришлось вызвать врача, думала, у меня инфаркт. До сих пор с трудом держу перо в руке. Устроив кошмарный скандал, она переколотила тарелки и выбила стекло в столовой. Больше так продолжаться не может. Для общей нашей пользы попытаюсь поместить ее в интернат, потому что одно упоминание о санатории вызывает у нее приступ ярости. Няня проливает слезы, но даже она поняла, что другого выхода нет. Эрика знает о моем решении, она объявила, что ее это устраивает: везде, где угодно, даже в аду, ей будет лучше, чем дома. Я уже написала об этом Олеку…
— Что за письмо? — из-за гладильной доски спросила пани Мария.
Вместо ответа Павел протянул ей бумагу. Она отставила утюг, пробежала страничку, а потом молча снова склонилась над блузкой. Оба не произнесли ни слова. Павел чувствовал: в молчании решается нечто такое, чего мать его сейчас страшно боится. Он подошел и поцеловал ее в мягкую щеку.
Она отставила утюг и села в кресло. Выглядела очень усталой.
— И что теперь? — спросила она.
— Что ты решишь.
Он смотрел на мать, на лице ее отражались противоречивые чувства.
— Ну что ж, придется помочь тебе, Павел. Когда ты за ней поедешь?
В этом была вся Маня.
Он слушал ее и кивал головой — бедной своей, полной смятения головой. Случилось то, чего он опасался: тогдашнего запала в нем уже не было. Нет, он не забыл об Эрике, он помнил и думал о ней, но тот священный огонь, на котором он готов был сжечь себя ради нее, понемногу угас. Не только мать боялась — он тоже боялся.
Впервые в жизни он в полной мере испытал нечто до сих пор не изведанное: терпкий вкус горечи. Ну ладно, она не обрадовалась ему — бог с ней. Это еще можно понять, он ведь и не ждал, что Эрика примет его предложение с восторгом; она вообще не из восторженных. Но тут ведь сопротивление, недоверие. И тон — насмешливый, злой. Уже звонок его был принят недружелюбно. Эрика отвечала односложно, а когда он сообщил, что собирается к ним приехать, заявила, что не имеет ни малейшего желания видеть его. Но это Павел свалил на прошлое: значит, она все еще травмирована и, несмотря на примирительное письмо, еще таит на него обиду. Надо отнестись к этому спокойно, постараться переломить ее недоброжелательный тон. «Надеюсь, моего желания видеть тебя хватит на нас двоих», — сказал он, вполне довольный собой. Наступила короткая пауза, и тут — он явно это почувствовал, мог бы поклясться, что не ошибся, — Эрика на другом конце провода показала ему язык. Не обескураженный этим, он попросил, чтобы она встретила его на аэродроме. Эрика что-то там буркнула, чего он не расслышал, и на том дело кончилось. На аэродром она не приехала.
Сузанна приняла его очень сердечно, но, узнав, зачем он приехал, объявила, что слышать об этом не хочет. Павел не верил собственным ушам. Они с матерью были убеждены, что ее обрадует такая перспектива — как-никак дочь будет жить у друзей, в обстановке заботливости и дружелюбия. Но Сузанна сказала, что их предложение ставит все с ног на голову, более того — рушит ее планы. Их вариант — лишь временное решение вопроса.
— Ну, выдержите с ней месяц, в лучшем случае — два. А что потом?
Павел не осуждал Сузанну. Видно, дошла до точки. Выглядела она больной. Бросалась в глаза ее нервность, странная манера поведения, запавшие глаза. Она сильно изменилась с тех пор, как он ее не видел, была какая-то пришибленная, не столь энергичная. И то, что она делала, вызвано было не целесообразностью, а нервной потребностью двигаться. Перекладывала какие-то вещи с места на место, барабанила пальцами по столу, по десять раз размешивала чай.
Павел пошел в кухню и поставил воду на плиту. Когда он шарил в холодильнике в поисках колбасы, послышался скрежет ключа в замке, хлопанье двери и вслед за тем тяжелые шаги Эрики. Первым его движением было побежать за ней, поздороваться, но он тут же овладел собой. Сейчас, при Сузанне, это не имело ни малейшего смысла.
Он вернулся. Сузанна сидела за столом в той самой позе, в какой он ее оставил.
— Слышал? — Она взглядом показала на комнату Эрики. — Мы вообще не видимся.
Он кивнул и подвинул ей бутерброды.
— Нет, я не буду. Ешь сам.
Она определенно выглядела больной.
Вскоре Сузанна ушла. Пойти к Эрике наверх? Нет, поздно, пожалуй, отложим на утро. Уж могла бы сама поздороваться с ним, коль скоро не изволила встретить.
Спал он плохо, уличный фонарь опять светил ему прямо в глаза, но не это было главной причиной бессонницы. Мешал страх, неуверенность, злое предчувствие. В полусне он прислушивался, не шастает ли Эрика, как обычно, ночью по дому, тогда бы он пошел к ней на кухню. Но стояла абсолютная тишина.
Когда он встал, Сузанны уже не было. Он страшно проголодался. Нервное состояние (экзамены, поездки) обычно вызывало в нем волчий аппетит, особенно на сладкое. В доме было тихо, он поставил замок на предохранитель (забыл попросить ключи), сбегал в кафе на углу и купил там десять пончиков. Четыре съест утром с кофе. А то ведь бог его знает, что предстоит днем.
Выпив кофе с пончиками, он поднялся наверх и с сигаретой во рту постучал в комнату Эрики. Она лежала на кушетке, бледная, встрепанная, некрасивая. Павел впервые видел ее с ненакрашенными ресницами. Они коротко поздоровались («привет!»).
— Можешь ничего мне не говорить, — обратился к ней Павел. — Я все знаю. Мы договорились с мамой, и я приехал, чтобы забрать тебя к нам, в Варшаву.
Он умолк. Эрика по своей привычке вскинула брови, но ни словом не отозвалась.
Переждав минутку, он спросил:
— Молчишь? Не хочешь?
И поскольку она продолжала молчать, прибавил:
— Послушай, ты в самом деле не хочешь, чтобы мы были рядом, Эрика?..
— Что такое? — губы ее скривились в иронической гримасе. — Значит, работа у тебя все же не вышла? Дополнительный материал понадобился?
Павел долго молчал.
— Ну, если так… — пробормотал он, наконец, очень тихо, изменившимся голосом. — Если так, то я и вправду, пожалуй, напрасно сюда приехал.
— А как?! — забился о стены голос Эрики. — Думаешь, я снова дам себя обмануть? Опять брехня? Опять переливание из пустого в порожнее?
«…На земле или на море. На земле или в небе. Эрика». Брехня. Переливание из пустого в порожнее. Проклятие! Выйти бы сейчас, трахнув дверями, как она обычно делает, и послать к чертовой матери всю эту психопатию.
Он подошел поближе.
— Повернись ко мне! — И так как она лежала, не меняя позы, повторил: — Слышишь, повернись ко мне. А теперь слушай: ты несправедлива и жестока. Я так обрадовался представившейся возможности убедить тебя, что ты тогда ошиблась… И дело было вовсе не в моей работе. Я верил, что смогу показать тебе иную жизнь (Эрика снова презрительно надула губы), иные отношения в семье, чем те, которые ты знаешь и в какой-то мере сама создала. Я хотел, чтоб у тебя были нормальные, спокойные условия жизни, и тогда мы могли бы дружить по-настоящему.
— Я сама ненормальная, и нормальные условия мне ни к чему, — снова прервала она, врастяжку произнося слова. — И уж кому, как не тебе, это знать, ты ведь достаточно наблюдал меня. Оставь ты меня, наконец, в покое, святой Павел, чертом подшитый, хоть ты оставь меня в покое! — И она снова отвернулась к стене.
Павел спустился вниз. Впервые в жизни он чувствовал себя совершенно беспомощным, не знал, что говорить, какие приводить доводы. Но после полудня снова поднялся наверх. Эрику он застал в той же позе, только пепельницы были полные («Мать честная, сколько же она курит! — мелькнуло у него в голове. — Буквально сигарету за сигаретой…») и надымлено — хоть топор вешай.
Разговор между ними, прерываясь, возобновляясь и снова прерываясь, тянулся почти до самого вечера. Ощущая явную гротескность ситуации, но словно бы заупрямившись, Павел в течение нескольких часов упрашивал, уговаривал Эрику. Не однажды, доведенный до крайности, он хотел вскочить и, оттолкнув стул, выбежать из комнаты, но тут же вспоминал ее лицо в кафе, ее слова: «Я должна была знать. Кто бы добровольно стал тратить на меня время? И зачем? Никому никогда не хотелось, не стоило, и так уж будет до самого конца». И снова садился и снова принимался убеждать. Прямо перед ним было ее лицо — неприязненное, насмешливое, искаженное злобной гримасой.
«Психические больные вызывают обычно не жалость, а антипатию — в этом их беда, — вспомнил он слова профессора Абламович, лекции которой очень ценил. — Психиатр или психолог обязан непрерывно контролировать такого типа реакции».
Теперь Павел не ощущал уже, что он борется за судьбу Эрики, он боролся как бы за себя — за свое призвание, за собственную душу, — вопреки себе, ибо всем своим существом жаждал проиграть, не везти Эрику в Варшаву, уступить ее упорству. Но покориться было нельзя.
Под вечер Эрика сказала, что она вконец измотана, ничего уже не хочет, только бы скорей прекратить этот разговор.
— Завтра скажу, что я решила, дай немного отоспаться.
Расстались они молча. Павел замертво рухнул на постель. На следующее утро, когда он делал себе завтрак, она вошла в кухню. Он вздохнул глубоко, словно собираясь нырнуть, и молча взглянул на нее.
— Ты выиграл. Еду с тобой. Уже собралась, — коротко сказала она.
— Порядок.
И продолжал готовить завтрак. Забавно! Так навоевался, а теперь, когда она уступила, не чувствовал ни малейшего удовлетворения. Мелькнуло лишь: «Надо Маню предупредить, надо тут же позвонить ей». Он взглянул на часы.
— Послушай, раз так, давай побыстрей. Поезд идет через час. А то вечерним хуже.
— Когда надо будет, зайди за мной.
И вышла из кухни, громко хлопнув дверью, а Павел принялся звонить в Варшаву.
Сузанна тоже уже не противилась. Примирилась со свершившимся.
— Замучит она твою мать, как меня замучила, — сказала она. — Но я уж ничего не могу. Помни, я предупреждала вас.
Павлу стало грустно. Хуже того — плохо. В таком настроении они переждали время до выхода на вокзал: он внизу, она наверху, Сузанна у себя.
Когда они выходили, он взял у Эрики чемодан. Она шла впереди, прямо к двери, не бросив даже взгляда на комнату Сузанны. От калитки повернула вдруг обратно. «Неужели? «— удивился Павел. Не тут-то было. Она исчезла на минуту и тут же вернулась с альбомом под мышкой.
После звонка Павла пани Мария долго сидела не шелохнувшись, не кладя трубки. Итак, жребий брошен. До сих пор она все еще надеялась на чудо — что Павел вернется домой один. Ничего не поделаешь. Раз уж они приезжают, и притом через два часа, надо хоть как-то подготовить квартиру. Валено сразу же определить Эрике ее собственное «жилое пространство», чтобы она не распространялась по всей квартире. Это сразу положило бы границы ее разгильдяйству, которое — чего греха таить! — может, более всего пугало пани Марию.
Если пойти на работу, ничего не успеешь.
— Свершилось, Ядвига, — позвонила она приятельнице; почти двадцать лет сидели они стол в стол, их связывала дружба внешне сдержанная, но многократно проверенная. — Павел звонил. Приезжают.
— Когда?
— Сегодня.
— Так я и думала. Не тревожься и останься дома. Будь спокойна, я шефу все объясню. Делай, что считаешь нужным, и не нервничай. Жаль тратить энергию на то, что все равно неизбежно.
— Можно было как-то избежать.
— Ошибаешься. Нельзя. Раз уж Павел уперся, твой отказ испортил бы ваши отношения. К тому же… Ты ведь сама считала, что девочке надо помочь.
— Надо, но не такой ценой.
— Еще раз говорю тебе: не стоит думать задним числом. Свершилось. Впрочем, если тебе это окажется не по силам, пришлешь ее ко мне. Ты же знаешь — после отъезда Юрекова семейства места в Константине хоть отбавляй. Будет кому Беса отгонять, а Филип…
— Тебе еще не хватало…
— Какая ерунда! Звони, если что-то будет нужно.
Каморка за кухней (есть в ней шесть метров, как указано в ордере? Пожалуй, нет…) была забита чемоданами, какими-то картонками, бутылками, коробками, там же стояла корзина для грязного белья. Кое-что пани Мария отнесла в подвал, остальное водрузила на антресоль, корзину поставила в ванную. Потом она подмела и натерла мастикой пол, с дворником они притащили из подвала узкую кушетку, на которой раньше спал Павел, она накрыла ее покрывалом, положила пару разноцветных подушек, повесила занавески, на полочку в угол поставила горшок с ниспадающим плющом. У кушетки на табурете поместила лампу с соломенным абажуром и маленький транзистор, который они слушали иногда, если не было ничего интересного по телевизору. «Пригодился бы еще коврик, — подумала она, глядя на дело своих рук. — Где бы его раздобыть?» И тут вспомнила, что на антресоли спрятана вьетнамская циновка. Она сняла ее сверху и положила у кушетки. Критическим взглядом окинула комнату. Что ж, вполне уютная конурка.
Она и оглянуться не успела, как пришло время приезда «детей». С раздражением поймала себя на том, что именно так и подумала: «детей», и в душе посмеялась над своей наивностью. Они еще ей покажут… Она боялась Эрики, ее поведения, ее влияния на Павла, она боялась даже самой себя, напряженности, неестественности в своем поведении. Но самое страшное было потерять на… во всяком случае, очень надолго то единственное, что она имела и ценила более всего, — спокойствие и приятную атмосферу в доме.
Зазвонил звонок (она тут же узнала нетерпеливую руку Павла), и пани Мария с тяжелым сердцем пошла отворять.
В освещенном дверном проеме Эрика увидела маленького роста шатенку с пышными, заколотыми в большой узел волосами. Судя по высокому и не слишком худому Павлу, она, скорее, ожидала встретить женщину крупную и полную. Это хрупкое существо было полной неожиданностью. Но хотя мать Павла, вопреки ожиданию, оказалась не такой уж противной, на лице у Эрики не было и тени улыбки. Подала руку неловко, неприветливо, не глядя в глаза. Пани Мария поздоровалась с ней весело, но тоже вполне сдержанно. Слава богу, не хватало еще телячьих нежностей!
— Здравствуйте. Представляться друг другу не будем, правда? Раздевайтесь. Павел, внеси ее чемодан. Пойдем, Эрика, я покажу тебе твою… комнатой это трудно назвать, но другой у нас нет.
Эрика молча окинула взглядом веселую, старательно прибранную клетушку. Заметила все: плющ, радио. Сунула руку в карман и… черт, нет сигарет. А уж так нужны сейчас! Надо будет выскочить вечером, без сигарет — зарез.
— Часть вещей можешь положить в тот комодик. Остальное повесишь в нашем общем шкафу в передней, с левой стороны, я тебе приготовила там пару вешалок. Как доехали, хорошо? Поезд не очень был переполнен? Давайте-ка прежде всего напейтесь чаю. Пошли, дети.
«Дети, — подумала Эрика. — Ну, ясно… Началось. Не была ее ребенком и быть не намерена. Нужна мне ее милость, как же». Она неприязненно взглянула на мать Павла. Кисуля. Нет ничего хуже этакой преднамеренной слащавости. Само собой — подруга Сузанны.
Эрика без слова села за стол, но ни к чему не притронулась и в течение всего вечера не раскрыла рта. Выпила только чай, в котором отражалась висящая над столом лампа; светила она весело, «по-семейному», как бы с издевкой.
Ей страшно хотелось курить, но раз уж решила молчать, не просить же сигарету у Павла; когда он протянул ей пачку «клубных», она машинально, не успев подумать, отказалась и тут же горько пожалела об этом: ее буквально корчило от желания хоть разок глубоко затянуться. Павел взглянул на нее, но ничего не сказал, встал из-за стола и включил телевизор. Минуту они слушали известия, потом пани Мария обратилась к Эрике:
— Пойдем, Эрика, я помогу тебе устроиться в твоей клетушке. Располагайся в ней, как тебе удобно, я бы хотела, чтобы ты чувствовала себя тут не как дома, а просто дома. Вот твои ключи. Помни, нас целый день нет, и если ты забудешь их, выходя, то не сможешь попасть в дом; вот этот — от верхнего замка, этот — от нижнего, но поворачивать его надо в обратную сторону, словно закрываешь. Понятно?
Нельзя сказать, чтобы она была подчеркнуто любезна, тон самый обычный, дружелюбный, но и это разозлило Эрику. «Располагайся… дома…» Отвратная баба! И вдруг захламленная комната на втором этаже вроцлавского двухквартирного домика, комната, в которой она могла делать все, что душе угодно, представилась Эрике утраченным раем. Эх, схватить бы сейчас чемодан, оттолкнуть эту зануду, поймать такси и на вокзал! И чего ради она уступила, зачем согласилась приехать?.. Да просто уставшая была. «Завтра», — подумала она и тяжело опустилась на стул.
— Постель в кушетке. Ну, что ж не распаковываешься?
Вопрос был задан в лоб, что-то надо было ответить, но Эрика молчала. Не хотелось в присутствии этой расфуфыренной обезьяны вываливать свое мятое барахло. Минуту она колебалась, потом вдруг, не глядя на мать Павла, взяла свою сумку и все ее содержимое — бумаги, колготки, свитер, краски, кусок творожника — высыпала на чистую кушетку. Пани Мария не промолвила ни слова.
— Тебе, наверно, приятно будет искупаться, пойдем, я покажу, куда класть вещи в ванной.
Эрика тупо последовала за своей провожатой.
— Вот здесь твое полотенце, розовое, и розовая кружка для чистки зубов. Голубая — моя, желтая — Павла. Хочешь, напущу воды? Обрати внимание: душ не до конца закручивается. Рубашку кладу вот сюда.
Вода лилась из крана. Эрика — одна уже — вглядывалась в нее, сидя на низенькой скамеечке. «Розовая, желтая, голубая»… Ну и идиотка! Кружечки для зубов всех цветов радуги… Сорокалетняя кисонька. Не хватает еще полотенец с петушками или с белочками. И детской пасты «Яцек и Агатка». Она сидела не двигаясь, опустошенная, как бы полая внутри, невесомая — никто. С усилием, не вставая, расстегивала кофту, блузку, брюки. Пропотела, и это доставило ей какую-то горькую утеху. Вода распрыскивалась зелено и звонко. Эрика с наслаждением погрузилась в ванну и закрыла глаза.
Неожиданно ею овладело безмерное блаженство, какое она испытывала когда-то, зарываясь носом в юбку бабы Толи. Баба Толя теплой шершавой рукой гладила ее по щеке… Она повернула голову и прижалась щекой к ванне — не шершавой, гладкой, но тоже теплой.
Странное чувство — она словно бы и не она вовсе, а кто-то необычайно легкий, как ее погруженное в воду тело, кто-то уже оторвавшийся от одного места, но еще не принадлежащий никакому другому. Эта ванна была «ничейной землей», оазисом спокойствия, островом в океане. «Встречаются во мраке корабли…» Нет. Нет. Прочь. О чем они говорят? О ней? Подумала она об этом как-то пассивно, лениво. Пусть себе говорят что хотят, какая разница?.. «Увидишь, она научится убирать за собой». — «Помни, Павлик, мы должны быть чуткими к этой несчастной девочке». От телевизора доносился голос диктора.
В ванне она сидела долго, пока вода почти совсем не остыла. Потом, пожав плечами, вытерлась «розовым полотенцем» (Ох, идиотка, неужели она, Эрика, став взрослой, тоже будет прикидываться этакой святошей?) и надела ночную рубашку пани Марик. Можно было, правда, облачиться в свою «несвежую» пижаму, но ей понравилась эта, совсем не в ее стиле, отороченная кружевом, свободно ниспадающая рубашка. Она взглянула в зеркало. До чего не похожа на себя в этом воздушном нейлоне! Да еще с мокрыми приглаженными волосами. Надгробный памятник. Забавно.
Боже мой! Только теперь, протянув руку за сигаретой, она осознала, что позабыла выскочить за ними. Что делать? В отчаянии сгребла вещи в охапку и прошмыгнула в свою комнатенку за кухней. Теперь уж не выйдешь: и куда — неизвестно, и темно уж. Впрочем, кто его знает, который сейчас час и когда закрываются киоски? Черт побери! Единственный выход — проспать катастрофу. Из комнаты слышался разговор… Она свалила на пол вещи с кушетки, кое-как постелила и юркнула под одеяло. Постель была свежая, подкрахмаленная, приятная. Пахло мылом, прачечной и словно бы… Она зарылась лицом в подушку и почти мгновенно заснула.
Проснулась она среди ночи. В квартире тишина. Стала нервно шарить рукой в поисках сигареты и наткнулась на стенку. Что это, черт возьми? Мгновение спустя запах постели, гладкость рубашки напомнили ей, где она. Ясно, курева нет. И теперь уж не заснуть, хоть лопни. Если не закурит — спятит. Видит бог, спятит. Рот наполнился слюной. В груди ныло. Так мучиться до самого утра? За какие грехи? Она встала и потихоньку, на цыпочках, пошла в комнату, где они ужинали. Ей помнилось, что у тарелки Павла осталась целая пачка «особо крепких». Она протянула руку к столу, зацепилась за что-то и чуть не упала. Кто-то зажег ночник, и Эрика увидела, что она споткнулась об угол дивана, на котором лежит мать Павла.
— Прос… — и осеклась.
— Случилось что-нибудь? — спросила пани Мария, садясь на постели. — Или тебе что-то надо?
— Сигарет у меня нету.
Ничего не поделаешь. Сломалась. Выхода не было.
— Вон там они, на полке. — Пани Мария легла и, не говоря больше ни слова, накрылась одеялом.
И на том спасибо: не удивилась ее неожиданному вторжению, не стала читать мораль: сигареты, мол, вредят здоровью, а ночью положено спать.
Эрика взяла пачку и вернулась к себе. Наконец-то! Ох, наслаждение! Сидя на постели, она дымила, то и дело поглядывая в зеркало. Никак не могла привыкнуть к себе в этой воздушной рубашке, но ощущение было скорее забавным — это вовсе не она сидит тут, на постели. Эрика покачала головой, как киноактриса. Громко произнесла: I love you[3], погасила сигарету и скользнула под одеяло. Закрыла глаза, сохраняя в памяти свой образ в воздушной рубашке.
Мысли ее начали путаться. «Какая неприятная манера у матери Павла, — подумала она, — говорит тихо-тихо, не сразу и поймешь». И еще подумала, что…
Заснула.
Проснулась она поздно. Дома никого уже не было. На столе в большой комнате нашла записку:
«…Подогрей молоко и свари себе яйца. Свежий хлеб в жестяной коробке».
Эрика заглянула в кухню. На белом буфете стояла чашка, рядом прибор и сложенная салфетка.
«Свихнуться можно от этой культуры, — подумала она. — Что за несносная баба! Образцово-показательная».
Она съела завтрак, критически глянула на грязную чашку с тарелкой. Во Вроцлаве просто не заметила бы их, но тут все так блестело, было «на своем месте», и такой царил кругом порядок, что каждая вещь, оказавшаяся не там, где ей положено, резала глаз. Эрика небрежно сполоснула чашку и тарелку. И вдруг разозлилась. На все: на мытье посуды, на порядок в квартире, на пани Марию, на себя. Павла она как-то незаметно перестала принимать здесь в расчет.
Вернувшись в «комнату для прислуги», как мысленно она окрестила свою клетушку, Эрика выдвинула три небольших ящика комода и все свое барахло впихнула туда так, чтобы ничего не оставалось сверху. «Порядок так порядок», — насмешливо подумала она. Потом села на кушетку и закурила.
Хотя праздность вот уже несколько лет была ее стихией, здесь почему-то она была в тягость. Там «ничегонеделание» было иного рода: много места, можно взять блокнот, что-то нарисовать, послушать радио, поставить проигрыватель. Здесь, на шести квадратных метрах, она чувствовала себя словно в тюремной камере. Что с того, что клетка эта «кокетлива» и уютна. Здесь — чужое, там — свое. Здесь ты как на сцене, время враждебно к тебе, что с ним делать — неизвестно. Она включила радио. «Мариновать огурцы — целое искусство»… Привет. Вечером она забыла завести часы и теперь понятия не имела, сколько времени. Телевизор лучше не трогать, эта штука портится от малейшего прикосновения. Эрика подошла к окну. На дворе играли дети. Мальчонка лет пяти строил крепость из песка. Весь поглощенный этим занятием, он то и дело откидывал назад прядку волос, которая упорно спадала ему на глаза. В какой-то момент она чуть не влезла ему в рот, и рассерженный малыш состроил комичную гримасу. Эрика расхохоталась и тут же смолкла: испугалась своего голоса, своего смеха. Да и не до веселья ей сегодня. Давно уж она не смеялась вслух. Вдруг вспомнилось — она тогда была еще маленькая, — как они с Олеком пошли в зоопарк. Огромный гиппопотам медленно и долго раскрывал пасть, Эрика испугалась и заплакала. А Олек смеялся. И так громко он смеялся, что она перестала плакать и взглянула на него. А потом и сама рассмеялась (вот как сейчас), а потом они, держась за руки, бежали по дорожке и смеялись, и Олек купил ей сахарную вату. «Олек… тоже мне…»
Она поморщилась, внезапно расхоложенная. Отошла от окна. Минуту постояла среди комнаты, потом пошла к пани Марии, села у стола, открыла ящик и стала бездумно перебирать бумаги. Какие-то квитанции, страховой полис, несколько фотографий. Эрика посмотрела их, увидела карточку Павла — маленького. «Та», улыбаясь, держала его на коленях. Симпатичная мордаха была у Павла. Глаза чуть раскосые… На самом дне лежала пачка писем, почерк почему-то показался Эрике знакомым. Она взяла первое сверху.
Милая Марыся!
Спасибо тебе за доброе письмо, ты давно не писала мне, и я очень обрадовалась. Увы, у меня ничего хорошего. Обстановка накаляется с каждым днем. Находясь меж двух огней — Толей и Олеком, — я чувствую себя совершенно беспомощной. Собственно, единственный выход — отослать Толю в деревню, но сама посуди, как я могу это сделать? Живу в предчувствии надвигающейся катастрофы и совершаю глупость за глупостью.
Эрика бросила читать. Ей захотелось тут же уничтожить письмо, но она сложила его и вместе с конвертом сунула на дно ящика. «Совершенно беспомощна… Глупость за глупостью…» — мстительно подумала она. О, бумага все терпит. Вот уж никогда не была она беспомощной, напротив, всегда себя не забывала. Сплошной расчет и лицемерие. Друг животных и человека, образец трудолюбия, святая невинность, замученная дочерью-психопаткой… Дочь-психопатка, клинический случай, идеальный объект для исследований.
Эрика закрыла стол и вернулась в свою комнату. Тюрьма, черт подери, тюрьма, три шага вперед, три назад.
— Так и рехнуться можно, — громко сказала она.
Снова подошла к окну. Парнишка по-прежнему воевал со своею прядкой, а крепость его то и дело разваливалась. Он усердно загребал ручонками песок, который просачивался у него меж пальцев. «Замки на песке, — подумала Эрика. — Замки на песке… Боже мой, как жить, как тут жить…» И вдруг решила спуститься вниз, подойти к малышу, что-то сказать ему, услышать свой голос. Она подошла к двери, отворила… Чушь! Вернулась в комнату и, вытянувшись на кушетке, прикрыла глаза. Сперва ничего не видела. Потом всплыло лицо Павла. Глаза чуть раскосые, посаженные близко к носу. Как глаза Самойловой. Ей вспомнился фильм «Летят журавли». Она видела его в клубе, он тогда уже сходил с экрана. Целую неделю ходила на все без исключения сеансы, жадно всматриваясь в экран. Ее пленила игра Самойловой, атмосфера фильма. Что-то совсем ей неведомое и, однако же, близкое. Что-то такое, о чем она тосковала, что было необходимо ей.
Пани Мария захлопнула дверь лифта и с минуту постояла на лестничной площадке, медля отворять свою дверь. Ей пришло в голову — она улыбнулась при этой мысли, — что она испытывает нечто вроде страха, как в детстве, когда открывали бутылку с хорошо газированной минеральной водой: вдруг да выстрелит! Она повернула ключ в замке и осторожно приоткрыла дверь — нет, газ из бутылки, видимо, вышел, в квартире было совершенно тихо. Она сняла пальто, вымыла руки, заглянула в комнату — тишина. И наконец вошла в кухню. На сушилке вымытая посуда, единственный признак того, что кто-то был тут после ее ухода.
Дверь в комнату Эрики была закрыта. Как обычно, приходя с работы, пани Мария сразу же налила воду в венгерскую кофеварку — заварить себе кофе и тут схватилась за голову: боже ты мой, как могла она допустить такое! Не задумываясь, она постучала к Эрике, та мгновенно вскочила на ноги. Непричесанная, ненакрашенная, она выглядела иначе, чем вчера, было в ней что-то беспомощное, детское. Минуту они стояли друг против друга.
— Мне ужасно неприятно, Эрика! Простить себе не могу! Хотела позвать тебя кофе со мною выпить, и тут только дошло до меня, что я начисто позабыла о твоем обеде! Представляю, какая ты голодная, ведь вчера почти не прикоснулась к ужину. Приведи себя в порядок, а я на скорую руку что-нибудь приготовлю.
Не дожидаясь ответа (его, впрочем, и не последовало), она вернулась в кухню. Салат из помидоров, хлеб, колбаса, яичница.
— Ну вот, садись. Что тебе, кофе, чай?
— Все равно.
Все же какой-то ответ.
— Тогда я нам обеим кофе сварю. Ну иди же, а то яичница остынет. Я каждый день после работы кофе пью: давление у меня очень низкое, так что без кофе я не человек.
«Долго ли можно выдержать такой монолог? — подумала она. — Чертовски мучительно, а девочка, похоже, не намерена утруждать себя разговором».
«Девочка» и в самом деле не была намерена. Она вошла в кухню, села и молча принялась ковырять вилкой яичницу.
Пани Мария еще раз попыталась завязать разговор.
— Я вот думаю, как нам быть с твоими обедами? Павел ест в университете, я у себя на работе… А что, если ты будешь приходить обедать ко мне в столовую? Обеды у нас не блеск, но все же какой-то выход.
Молчание. На этот раз и пани Мария довольно долго его выдерживала.
— Я не намерена мучить тебя разговорами, — наконец сказала она, — но если ты так и не раскроешь рта, нам будет довольно трудно понять друг друга. Никуда не денешься, Эрика, о каких-то вещах мы должны договориться.
Тон был вежливый, но отнюдь не заискивающий. «Эрика». Как смешно звучит это в ее устах. «Эрика». «Эрика». «Нам будет трудно понять друг друга… Эрика». Можешь не сомневаться, нам и вправду будет трудно.
— А мне все равно, — решилась она наконец подать голос.
— Ну что ж, я похлопочу о талонах, а пока на пару дней оставлю тебе деньги. Вот, возьми, спрячь их. В нашем доме внизу какая-то женщина отпускает обеды за двадцать злотых. Кажется, вполне приличные.
Эрика не протянула руки за деньгами, и пани Мария положила их в передней у зеркала.
— Ну, ешь, уж очень ты копаешься со своей яичницей, — сказала она, не глядя на Эрику и продолжая следить за кофеваркой.
Ей не хотелось насильно втягивать Эрику в разговор. Несмотря на малоприятную манеру поведения, в беспомощности Эрики, в том, как она дулась, было что-то по-детски трогательное, и потому она не казалась пани Марии такой уж неприятной.
Эрика кончила есть и подошла к раковине. Пани Мария краем глаза следила, как она моет посуду, кое-как ополаскивая ее теплой водой, но замечания делать не собиралась. Во всяком случае, не сразу.
Она налила кофе, одну чашку поставила Эрике, другую — себе. В какой-то момент ей показалось, что молчание, царившее меж ними, больше тяготит Эрику, его навязавшую, но все же продолжала молчать. Было тихо, только с улочки за их домом доносился шум мусоровоза (откуда он вдруг взялся в эту пору?). Эрика пила, не поднимая глаз от чашки. Потом с трудом втянула воздух, буркнула что-то, что можно было расценить как «спасибо», встала из-за стола и тут же исчезла. Пани Мария проводила ее взглядом. Любопытно, что же будет дальше?
Какой смысл в такой жизни? Зачем она тут сидит? Ну ладно, вчера, сегодня, завтра… А дальше что? Каким должен быть ее день? Вылеживать на кушетке в этой клетушке? Глядеть в окно? Ждать их прихода, чтобы потом ни словом с ними не обмолвиться, а лишь смотреть, как они многозначительно улыбаются друг другу? Зачем они устроили такое? Зачем забрали ее? Каким правом притащили сюда и сделали узником? Время здесь стоит на месте и измеряется лишь растущей в пепельнице горкой окурков и светом за окном — слабый, поярче, снова слабый. Да, там она тоже лежала на кушетке, но там было все же иначе — внизу топталась няня, можно было сойти, взять что-нибудь на кухне, послать няню за творожником… А тут не чувствуешь себя дома; можно, конечно, пойти на кухню и самой что-нибудь взять там — их это только обрадует, — да неохота. Дом этот — тесный, упорядоченный, ладный и вежливый — раздражал, злил ее. Там она могла выйти, вернуться, за окном колыхались деревья, она знала каждый поворот на своей улице, дорогу в кино, а тут боялась нос высунуть из дома. Пугала ее и большая площадь, и Маршалковская, по которой, звеня, как на пожар, носились трамваи. Все угрожало, вызывая спазм в горле, тоску.
Ключи. Маленький — от верхнего замка, большой — от нижнего. Надо как-то переломить себя. Одеться, спуститься вниз, выйти на улицу, купить сигареты, распрямиться, передохнуть… Не сидеть же тут, как узник в ожидании помилования. Она набросила пальто, хлопнула дверью. И тут панический страх овладел ею. Надо же было сперва попробовать ключи! А если не сможет открыть? Она почувствовала себя абсолютно беззащитной, брошенной на произвол судьбы. «Комната для прислуги» стала вдруг утраченным раем. Подумать только, она даже не знает служебного телефона пани Марии! А если что-нибудь случится? Мысли метались в ее голове, как ошалевшие от страха воробьи, пока она билась с ключом, который никак не хотел влезать в скважину. Что такое, это же тот ключ… Сунуть его вверх ногами? Так, получилось. Вошла, захлопнула дверь изнутри.
Сбросив с себя пальто, она принялась бродить по квартире. На ночном столике пани Марии стояла фотография типа в лыжном костюме. Вероятно, отец Павла, глаза немного похожи. Лицо симпатичное. Мягче, чем у Павла. А это, надо полагать, школьный выпуск… Ну конечно, кудряшки, улыбочка, как у Алисы в Стране Чудес (в добрую минуту), белый воротничок. Услада этого дома — мамуся Павлюси, сладчайшая его Манюся… Глаза Эрики скользили по лицам: локоны, челки, улыбки. Вот она. Это она, темноволосая девушка, смотрящая на Эрику темными глазами. Стянутые в конский хвост волосы. Лицо открытое, даже… симпатичное. Эрика со странным чувством вглядывается в это лицо, которое потом стало тем, ненавистным. Как звали ее подруги? Суза? Сузка? Как она двигалась? Как смеялась? Злясь на себя, Эрика долго смотрела на фотографию матери. Знай она ее тогда, может…
В комнате Павла ни фотографий, ни безделушек. Как есть «научный работник». Папки, книжки, какие-то диаграммы. Единственная игрушка — стеклянный шар с «морским дном», кораллы, полипы. Подняв шар, она посмотрела его на свет. У нее когда-то был похожий, в нем падал снег. Баба Толя купила его на ярмарке в… Как же назывался этот смешной городишко, в нем еще такой большой костел был?
Вампир? Нет, Вампе… Вампежице! Дивной красоты костел и гигантские ступени, словно вырастающие из-под ног. Ксендз под балдахином, девочки бросают цветы, становятся на колени. Вампежице. Храмовой праздник. Ярмарка. Баба Толя. Когда это было?.. В другой жизни… Потом Олек закатил жуткий скандал, кричал на бабу Толю, как она смеет водить его ребенка по костелам… Да что там вспоминать, обычная история.
Кончив читать письмо от Сузанны, пани Мария перечитала последний абзац:
Почему только на расстоянии обретается истинный взгляд на вещи? Так мало времени прошло со дня ее отъезда, а я уже вижу, как плохо мне без нее. Я не сумела найти к ней подход, не сумела понять ее. А потом так все запуталось, что уж не было выхода. Изменится ли это когда-нибудь? Сможем ли мы найти путь друг к другу? Лишь время может тут помочь, на него только и уповаю. На время и на вас: может, пожив в нормальном доме, Эрика тоже придет в себя, перестанет быть резкой, напряженной, враждебной и требовательной, может, прекратятся эти ее неудержимые взрывы, маразм и неряшество. Захочет ли она когда-нибудь вернуться ко мне? Прошу тебя, Марыся, если ты сочтешь, что у меня есть какая-то надежда, — дай знать, я тотчас же приеду и сделаю все, что нужно.
Пани Мария задумалась с листком в руке. «Враждебная и требовательная». К кому относились эти слова? Уж во всяком случае, не к ее жилице. Та, что жила в ее доме, скорей напоминала мышь в мышеловке, птицу, бьющуюся в клетке.
Неряшества не было и в помине, впрочем, даже если б в ее комнате было не убрано, никто об этом не узнал бы, ведь Эрика, выходя, каморку свою закрывала на ключ, а ключ клала в карман.
Что за существо, о котором рассказывал Павел, писала Сузанна? Такой Эрики Мария никогда не видела. Прошло уж недели три, как она дала ей талоны в столовую, но они ни разу там не встретились, хотя — Мария проверила это — Эрика обедала. Значит, она явно избегала встречи. Что делала она целыми днями, угадать было трудно. Чаще всего, когда Мария возвращалась с работы, ее не было дома. А если была, они вдвоем пили кофе, обменивались парой ничего не значащих фраз, а потом Эрика либо скрывалась в своей комнатенке, старательно притворив за собой двери, либо снова уходила в город. Не только пани Мария видела, что Эрике плохо у них. Павел тоже понимал, что девочка мучается. Он неоднократно пытался заговорить с ней, что-то «наладить», но она увиливала, лишала его такой возможности. Когда они оставались один на один, она мгновенно испарялась из комнаты. Как-то вечером, когда они втроем пили чай, он решился взять быка за рога.
— Слушай, Эрика, во Дворце, говорят, идет неплохой фильм. Может, пойдем на восьмичасовой?
Она секунду колебалась, потом кивнула.
Они сидели рядом в темноте. С экрана слышались слова на непонятном языке. Толстая женщина с большой грудью прижимала к себе голову другой женщины, больной, а может, умирающей. Павел краем глаза смотрел на экран, видя одновременно руку Эрики на подлокотнике кресла. Девушки обычно кладут руку на подлокотник, когда ожидают, что… Но не она. Не Эрика. А что, если накрыть ее руку своей и погладить — осторожно, тихонько?.. Что она сделает? Разозлится? «Ты, Павел, совсем сдурел, что ли?» Или ничего не скажет, и он почувствует, что именно это ей и надо было? Тогда ему станет легче, исчезнет странная тревога, многодневный страх за нее.
Он снова взглянул на ее руку, и она показалась ему такой беззащитной, бездомной — ничьей, что его залила волна жалости к судьбе — заслуженной? незаслуженной? — этой девушки, которая и сама была несчастлива и никого не в состоянии была осчастливить. И там лишняя, и тут лишняя — бедная, несчастная Эрика. Бедный, несчастный ребенок. И, повинуясь внезапному душевному порыву, он прикрыл ее руку своей.
Эрика не отдернула руки и неприятного ничего не сказала, но все же он почувствовал, что порыв его не нашел у нее отклика. Рука ее как бы застыла, одеревенела. Чтобы как-то противостоять пассивной этой неприязненности, он слегка прижал ладонь Эрики. Она нехотя повернула голову.
— Перестань, Павел, у меня нет настроения шутить.
Кто-то громко зашикал сзади. Павлу стало неловко. Он медленно убрал руку. Воздух стал тяжелеть, сделалось душно. Раздался звук пощечины, мужчина взглянул на свою нанесшую удар ладонь, четыре женщины молча стояли подле него. Одна — с вытаращенными глазами, словно перед ней был дух святой. Потом она вдруг зашаталась и рухнула.
Все реакции Эрики нетипичны, думал Павел. И то, что она молчит, и то, что запирается в комнате, и тон, которым сейчас сделала ему замечание. Во Вроцлаве, несносная, вспыльчивая, наглая, она была, однако же, более непосредственной, естественной. А здесь перестала быть сама собой, словно из нее выпустили кровь. Не скажешь, что назойливая, враждебная, — просто чужая. И от него отмахивается, как от мухи.
…Подъехала «скорая помощь», два дюжих молодца ворвались в виллу, двигались они словно резиновые. Раз — схватили женщину за руки, за ноги, два — она уже на носилках, три — двери машины захлопнулись за нею… В чем дело, черт побери, в этом фильме? Откуда взяли, что он хороший? В чем дело, черт побери, с Эрикой? Почему она все время такая? Быть не может, чтобы прежняя обида так глубоко засела в ней — это был бы уж верх упрямства, свидетельство глупости, ведь она имела уже сто доказательств, что не в работе его тогда была суть. Как долго может такое продолжаться?
Он так глубоко задумался над всем этим, что, когда зажегся свет, ему даже в голову не пришло, что это конец фильма. Что-то, верно, испортилось. Ничего, однако, не испортилось, люди вставали. Он хотел даже спросить Эрику, о чем фильм, но это было бы слишком уж глупо. Поднимаясь, она уронила перчатки, он нагнулся за ними. Эрика повернула голову — прежним, знакомым ему движением — и не успела еще вымолвить слово, как он почувствовал в ней что-то от прежней Эрики.
— Зверюшка-помогушка?
Они застряли в толпе выходивших зрителей. Павел рассердился и вместе с тем обрадовался, что Эрика обрела свой задиристый тон.
— Не нравится? Что уж, и поднять нельзя?
— Ради бога. — Слова его немедленно вызвали у нее тот особый иронический тон, который приводил его в бешенство, но без которого Эрика, собственно, не была Эрикой. — Напротив, я тронута до глубины души.
Они вернулись домой, не разговаривая больше.
Но с этого дня что-то переменилось. Равнодушная к пани Марии, с Павлом Эрика явно стала занозистой и непрерывно вымещала на нем свое дурное настроение. Его присутствие вызывало в ней бессознательную, а может, и сознательную враждебность и желание досадить. Последнее слово должно было быть за ней. Душевное состояние Павла никогда не находило в ней понимания. Когда он говорил что-то серьезное, на лице ее была ироническая мина, когда шутил — гробовая. Его предложения всегда встречали насмешку, а дурное настроение вызывало приступ веселья. Последнее особенно раздражало Павла. Сперва он старался не подавать вида, но как-то, в отсутствие Эрики, взорвался:
— Ты заметила, что она вытворяет? С каждым днем становится невыносимее. Такой она даже во Вроцлаве не бывала. Не милость же она нам оказывает, в конце-то концов. Даже приблудная собака чувствовала бы большую благодарность к тем, кто ее приютил.
— В том-то и дело, что она не собака, к тому же, если ты помнишь, она вовсе не горела желанием ехать к нам.
— Но ведь согласилась, не силой же я сюда ее привез! А ведет себя так, словно мстит за что-то!
— Ты же сам говорил, что она больная девочка. Не для своего же удовольствия мы взяли ее сюда. А ради нее. В том, что ты говоришь, Павел, нет ни капли логики, и это меня более всего раздражает. Отсутствие логики — это почти то же самое, что отсутствие здравого смысла.
— Но… — Павел надулся.
— Нечего обижаться. Тебе хочется, чтобы было как в сказке. Ты входишь во дворец и освобождаешь спящую царевну, которая за это бросается тебе на шею…
— Спящую царевну… — пожал плечами Павел.
Скажет тоже Маня! Эрика на ложе среди роз, бледная, глаза закрыты, светлые волосы рассыпаны, тень смерти-сна на лике, а он будит ее поцелуем в уста…
— …а не девочку, которая нуждается в помощи. Личного удовлетворения в этом не ищи, напротив, затверди себе, что ты никто, орудие помощи — не более того. Конец — и точка.
— Помощи… Разумеется, я хочу ей помочь, но ведь мы же, черт возьми, отказались от покоя, от удобств, а теперь…
— Все это было заранее известно. Мне кажется, мы достаточно об этом говорили.
Павел снова надулся: вот и Маня против него. И после минутной паузы изрек:
— А чтоб ее! Пусть себе делает что хочет. Отныне перестаю обращать на нее внимание. Буду вести себя так, словно ее вообще тут нет.
— Это самое разумное, что ты можешь сделать. Ядвига…
— Ядвига. Твой оракул. Ну и что такое гениальное сказала Ядвига?
— Ты заразился от Эрики… Этот тон… Если хочешь знать, Ядвига предлагала забрать Эрику в Константин. Я лично ничего не имею против, но последнее слово за тобой. В конце концов, ее приездом, — Маня тоже чему-то научилась от Эрики, вовсе не у него, а у нее такой тон, — если я не ошибаюсь, мы обязаны тебе.
Помолчав (она, без сомнения, твердо решила сегодня доконать его), Маня добавляет:
— Жаль, что ты не записал на магнитофон аргументы, которые сам приводил каких-нибудь пару недель тому назад. Чего там только не было! Жизнь человека, гуманные принципы, психиатрическая лечебница, право на жизнь… Не много же нужно, чтобы рефрен твой изменился: тебе неудобно, ты раздражаешься, ты не можешь учиться. В конце концов, сегодня ты только себя жалеешь, а вовсе не Эрику, а я, противившаяся ее приезду, вижу абсолютно ясно, что мы не оказали ей ни малейшей услуги, более того, ей у нас ни на волосок не лучше, чем во Вроцлаве. Если рядом двое — один здоровый, а другой больной, то здоровый должен уступить. Перестань нервничать — надо уметь себя сдерживать — и веди себя так, будто все в полном порядке. Ты должен быть с ней приветлив и добр.
— Но она не позволяет.
— Значит, надо вести себя так, чтобы позволила.
— Айда со мной на площадь Спасителя, — сказал Худой Павлу. — Говорю тебе, мечта — не запеканка. На полчаса сажаешь в печь и — пальчики оближешь!
— Что ж я, один рубать буду эту запеканку? У меня, брат, солитера пока что нет. Это ты за один присест можешь пол-Варшавы слопать.
— Солитера у тебя, может, и нету, но и вкуса тоже. А воспитать его очень даже не мешало бы. Дело говорю, купи запеканку, а мать придет…
Со свертком под мышкой Павел отправился домой, и тут его осенило: почему бы не сделать сюрприз Эрике? До сих пор они состязались с ней в невежливости. А может, Маня права, может, знаки внимания с его стороны что-то изменят в ее поведении?
Вложив ключ в замок, он тут же, с порога, завопил:
— Эрика!
— Чего?
Голос, правда, не из самых приятных, но, считай, подфартило: в столовую еще не ушла.
— Здо́рово, что я поймал тебя. У меня сюрприз. Ты голодная?
— С чего это я должна быть голодная?
Ясно, раз он принес что-то поесть, она, разумеется, не голодная. Классика. Вот уж воистину талант…
— Я мировую еду купил. Накрой на стол, а я тем временем блюдо состряпаю.
— Зверюшка-стряпушка?
— И как тебе не надоест? А я-то думал, ты перестала быть зверюшкой-вреднюшкой.
— Ошибаешься.
Павел сжал зубы.
— Может, хоть накроешь, а?
— Разумеется, серебро и хрусталь к вашим услугам.
— Ну и причешись. Во Вроцлаве ты часами волосы щеткой чесала, а тут ходишь как стог сена.
— Вот именно.
— И приведи себя чуточку в порядок. Ты так выглядишь в этой пижаме, что у меня кусок в горле застрянет.
— Это тебе на пользу, ты и так слишком толстый.
— Зато тебе не на пользу, не к лицу она тебе.
— Как-нибудь перенесу и этот удар.
Эрика выходит из кухни, а Павел чувствует, как в нем закипает злость на Худого. Рыбная запеканка. Безмозглый осел, ей-богу. Он пытается зажечь духовку, она гаснет, вспыхивает, снова гаснет. Бабские фокусы! Только свяжись — обожжешься, это уж точно. Ну влазь же, чертовка! Форма никак не вставляется — ни вдоль, ни поперек. А этой — хоть бы хны, знай бродит призраком по квартире туда-сюда. Носит ее! Ну и жар из духовки! Тоже мне занятие…
— Эрика!
— Чего?
— Слушай, старуха, возьми-ка деньги, слетай вниз, вина купи. Чертовски хочется белого вина к этой рыбе.
— Держи карман шире.
— Не пойдешь, значит?
— Даже не подумаю. Ешь сам свою запеканку. За километр треской разит. Я в рот ее не беру. Убирайся-ка ты с нею подальше и не морочь мне голову.
Минута мертвой тишины, и вдруг Павел взрывается:
— Что ты хочешь этим выиграть, Эрика? Ну скажи, почему, почему, черт возьми, когда я стараюсь сделать тебе приятное, ты, как назло, такая?
— Это какая же? О чем ты? А какая я, по-твоему, должна быть?
— Не знаю. Другая, обычная. Я же, в конце концов, не сделал тебе ничего дурного. Думал, что познакомимся поближе, подружимся, все будет хорошо…
— А что, разве плохо? — Глаза ее стали огромными от удивления. — Да ты, никак, шутишь. Я уж тогда и не знаю, чего тебе надо. В самом деле, тебе плохо? А вот мне с тобой — чудесно! Морские сирены, световые сигналы, родство душ, обеды с вином… Может, скажешь, чего тебе от меня еще нужно?
Павел даже не повернул головы. Ненависть — вот единственное, что он чувствовал к ней в эту минуту.
— Ничего я тебе не скажу! — прошипел он. — И вообще ничего уже тебе не скажу. Все имеет свои границы. И не обращайся больше ко мне… ты… змея. Пустая затея.
— Какая жалость, — тихо и очень внятно говорит Эрика. — Боже мой, какая жалость, столько самопожертвования, такое самоотверженное стремление окружить бедную, несчастную Эрику сердечной теплотой, создать ей идеальный дом — и все понапрасну. Бедная, несчастная Эрика хотела бы только одного: выйти отсюда раз и навсегда, убраться восвояси, хлопнуть дверью и чтоб ноги ее больше здесь не было! Слышишь?
Воцаряется тишина.
Павел молча подходит к плите, гасит ее, тряпкой вынимает запеканку и вместе с формочкой вываливает в мусорное ведро. Потом идет в комнату и, не затворяя двери, набирает номер.
— Алька, ты?
(«Алька», — думает Эрика, и сердце ее начинает колотиться. Он как-то говорил о ней. Прежняя его девушка.)
— Слушай, извини за вчерашнее. Я зря погорячился.
(«За вчерашнее. Значит, было какое-то вчера. Ко всему прочему, было еще какое-то вчера…»)
— Ну не сердись, старуха, приходи в «Иву». Нет. Нет. Переменилось, я свободен.
— …
— Когда? Сейчас. Я буду там минут через пятнадцать, не позже.
Эрика словно вросла в землю. Она слышит, как Павел, насвистывая, идет в ванную, потом в переднюю. Окликнуть бы его, сказать бы: «Не надо, не ходи, я знаю, из-за меня все, я изменюсь, погоди, потерпи еще чуточку» — но она молчит.
Секунду она стоит в нерешительности. Потом хватает телефонную книжку. Нужно, нужно найти эту проклятую «Иву». На «И» «Ивы» нет. На «кафе»… Да это же, наверное, в другой книге. Справочное бюро. Одной рукой натягивая брюки, Эрика другой набирает номер. Занято, как обычно. К чему ей эта «Ива», она сама толком не знает. Нужна, и все тут. Эрика до крови закусывает губу. Все было бы иначе, если бы она не кидалась как идиотка, что ей стоило надеть брюки, пройтись гребенкой по волосам, не хамить так…
— Справочное.
Далеко уйдя мыслями от нужной ей информации, Эрика запинается:
— Будьте любезны, я хотела спросить… кафе… кафе…
— Какое кафе? Я же не дух святой, — выпускает в нее заряд «вежливости» девица из справочного.
— А я вовсе не подозреваю вас в этом, — срывает Эрика злость на телефонистке. — Мне нужно кафе «Ива».
— На какой улице?
— Не знаю.
— Я, что ли, должна знать?
— Прошу вас, мне очень нужно, поищите, пожалуйста!..
— Минуточку. Маршалковская, тридцать шесть. Подходит?
— Да, наверное, раз недалеко отсюда.
— Номер телефона…
Но Эрика кладет трубку, а спустя пять минут уже сбегает вниз по лестнице. Счастье, что в последний момент захватила ключи. Зачем она идет в «Иву» — одному богу известно, но одно ей ясно: не пойти она не может. Внезапно Эрика резко сворачивает. В подворотню. Впереди, всего в нескольких шагах от нее, медленно идет Павел. Видно, заглянул куда-то по пути. Эрика наблюдает за ним. Вид у него отнюдь не воинственный. Сгорбился, грустный какой-то… Бедный Павел, добрый, милый Павел. Почему она невыносимо вредная с ним? Была, есть и будет. Все, что встретилось ей в жизни, все, что встретилось… «Павел!» — зовет она его так громко, что люди на улице должны были бы обернуться, но нет, никто не оборачивается, ведь Эрике лишь мнится, что она зовет его, на самом деле она молча следует за ним, к тому же на порядочном расстоянии. «Павел, дорогой, милый, прости меня…» Но никто ничего не слышит, люди не слышат, не могут услышать даже отчаяннейший крик души. Дождь припустил сильнее, Эрика поднимает лицо, дождевые капли смешиваются на ее лице со слезами раскаяния, стыда, отчаяния.
Внезапно Павел сворачивает. Затворяет за собой дверь. Эрика останавливается и читает вывеску: «Ива».
Забавно. Она-то думала, что знает все разновидности несчастья, а тут оказалось, что существует некая ранее совсем ей неведомая. Они видятся, как виделись раньше. Павел ведет себя очень естественно. Но когда во время ужина Эрика пытается поймать его взгляд, это никогда ей не удается. Павел разговаривает, порой бывает весел и забавен и все равно словно бы отсутствует. Даже когда сидит и читает книжку — словно бы отсутствует.
Часами лежа на кушетке, Эрика смотрит на золотой шпиль Дворца культуры. Зажжется на нем солнце или не зажжется?
Если зажжется, то, может, хотя бы те двое придут в Саксонский сад.
Ко всем ее терзаниям прибавились еще и «те двое». Она заметила их недавно, сидя на скамейке. Они шли полуобнявшись, как ходит множество пар, множество парней и девушек. Но Эрике сразу бросилось в глаза что-то отличное от других, хотя она не смогла бы объяснить, что именно. Они прошли мимо и сели на соседнюю скамейку. Эрика незаметно наблюдала за ними. Не могла, просто не могла отвести глаз.
Девушка положила голову на плечо парню мягким движением, словно бы с целью сделать ей, Эрике, больно. Она встала, чтобы уйти и больше не видеть их, но, проходя мимо скамейки, не выдержала, взглянула. И тут глаза ее встретились с глазами девушки. Встретились? Нет. Не встретились. Девушка, правда, подняла глаза, но Эрику не увидела, хотя и смотрела в ее сторону. Взгляд ее погружен был в себя… и в того, кто рядом, — начисто выключенный из внешнего мира. Ничего не существовало вокруг — ни парка, ни людей, ни вчера, ни завтра. Жизнь замыкалась этой минутой, прикосновением к плечу любимого и потому давала ощущение спокойствия, безопасности, счастья.
Она видела их несколько дней тому назад, но ни на минуту не переставала думать о них. Чувство было такое, будто те двое обокрали ее — показали, а потом забрали что-то принадлежавшее им. Но в иных обстоятельствах это «что-то» могло принадлежать и ей тоже. Мысли как молнии вспыхивали и гасли, делая явным то, о чем раньше ей и не снилось: достижимость счастья, возможность взаправдашнего существования. Такого, когда жизнь есть жизнь, а не сон и не бессмысленное гадание: отразится ли солнце (нет, конечно) на шпиле Дворца культуры? Все это было так близко и вполне могло касаться ее, если бы… Что — если бы? Если бы она была иной. Но она была такая, какая была: клейменая, проклятая, одинокая, совсем одинокая.
Мглисто. Пронизывающий холод. Эрика подняла воротник пальто и втянула голову в плечи. Уж давно пора было встать и пойти домой. Кто в такую погоду выберется на прогулку в парк? Уж конечно, не те двое, которых она столько дней безнадежно тут поджидает.
«А что, собственно, такое надежда?» — подумала Эрика, и ей припомнилась вычитанная где-то фраза: «Надежда — двигатель жизни».
Ей вот совсем неведомо это чувство. Может, потому и жизнь ее не заладилась, кривыми тропками пошла.
Разве ждала она весну, чтобы увидеть набухшие, лопающиеся каштановые почки? Или зиму, чтобы порадоваться первому белому пушистому снегу? Разве ждала она бабье лето, теплые осенние деньки, когда желтеют и рыжеют листья? Никто никогда ничего не дарил ей — нечего было. Разве что помощь из жалости… Как Павел. Но только это, ничего более, потому она и пренебрегла его даром. Что-то сломилось в ней с той минуты, у «Ивы». Много раз собиралась она, вернувшись домой, войти к Павлу, извиниться, убедить его, что им обоим надо вычеркнуть из памяти тот мрачный, недобрый период жизни, сложить оружие. Она даже готова была признать себя побежденной. Но потом раздумывала. Потому что знала: стоит Павлу равнодушно взглянуть на нее, когда она войдет в комнату, — и слова застрянут у нее в горле.
Наконец она встала и направилась к выходу, давя башмаками комочки грязи.
Когда, глядя в окно на первый снег, пани Мария со стесненным сердцем думала о близящихся праздниках, ей не приходило в голову, что праздников этих боится не только она, но и Эрика и Павел. Разумеется, каждый на свой лад. Пани Мария привыкла к тому, что Павел уже много лет подряд сразу же после сочельника уезжал с товарищами в горы. Но на этот раз, думала она, Эрике, с детства лишенной «домашнего тепла», полагалось бы устроить нечто вроде настоящего праздника. С другой стороны, пани Мария очень устала, у нее осталась неделя от отпуска, которую надо было использовать до конца года, и, говоря по совести, она предпочла бы камни толочь на дороге, чем печь маковники и пироги и проводить праздники с Эрикой. Особой антипатии она, в общем-то, к ней не питала, но отдавала себе отчет в том, что Эрика ее, пожалуй, не любит. Правда, в последнее время она немного обтесалась и вместо прежних «не хочу», «не пойду», «не люблю» отметала каждую попытку инициативы гораздо более деликатным образом: ссылкой на головную боль, затянувшимся молчанием; так или иначе, перспектива провести с ней один на один всю праздничную неделю никак не улыбалась пани Марии. Уже сочельник — преломление облатки, слова, при этом сказанные, которые для них с Павлом обычно были поводом для ласковых шуток, теперь, при свидетеле — печальных глазах Эрики, глядящих на них с завистью, с насмешкой, — сочельник мог стать чем-то очень неприятным.
Эрика думала о том же. Из года в год праздники приводили ее в отчаяние. Она ходила по Вроцлаву и, словно самой себе назло, словно желая растравить свои раны, заглядывала в окна, в которых зажигались елочки. И хотя с возрастом она все больше понимала, что сияющая разноцветными огнями елка вовсе не гарантия того, что людям, сидящим в комнате, хорошо и весело, мысли этой старалась не допускать. Теплый свет, тени на стенах, порой и пение — все это очаровывало ее, и, вглядываясь в чужие жилища, она чувствовала себя андерсеновской «девочкой со спичками» — обездоленной, замерзшей, одинокой, почти смакуя при этом свое одиночество, отчаяние, несчастье. Родители, думала она, дедушка с бабушкой, брат, подарки под елкой, белая скатерть. И она — сидящая с няней у телевизора. (Сузанна уже несколько лет уходила в праздники на дежурство, но Эрике никогда не приходило в голову, что и она, верно, от чего-то хотела себя избавить.) Здесь, в Варшаве, ситуация была иная. Эрика чувствовала: если пани Мария что-то и устроит в праздники, то исключительно ради нее, из жалости, из сострадания к ней. И хотя настоящий сочельник был ее давнишней мечтой, мысль о том, что она получит его как дар, как милостыню от людей, с которыми ее ничто не связывает, казалось ей чудовищной. Каждый вечер во время ужина она, содрогаясь, ждала разговора на эту тему, в тысячный раз придумывая отговорку. И в конце концов придумала: скажет, что ей неловко перед няней и потому праздники она должна провести с ней. И хотя знала, чем это будет для нее, решила и в самом деле поехать на пару дней во Вроцлав.
А Павел? «Душевные» переживания Павла были не так уж сложны. Он чувствовал, что негоже уезжать, оставив усталой Мане праздничный подарочек в лице Эрики. С другой стороны, ему чертовски хотелось в горы, куда они с Худым ездили ежегодно, с незапамятных времен состязаясь друг с другом, кто больше совершит за день спусков в долину. В прошлом году Худой здорово его обскакал, в этом — ему предстоял реванш, и шансы явно были: куплены шикарные французские слаломные лыжи и сам он вполне в форме. К тому же собирались ехать и Марта с Мартином — мировые ребята. И почему, собственно…
Ну, а почему, собственно? Она в последнее время вполне приемлемая, совсем даже ничего, не так раздражительна, задирается меньше. А это сразу решило бы столько проблем…
— Куда ты так упорно смотришь, Маня? — спросил он мать, которая все еще стояла, прижавшись лбом к стеклу.
— Я всегда любила первый снег. Подумать только, перед войной по Варшаве еще на санках ездили… Как-то мы с дедушкой катались на саночках в Аллеях.
— По которым рыскали волки и медведи.
— Осел!
— А я не люблю, когда ты старишь себя.
— Я не старю. Просто вспоминаю. Лучше всего думается, когда смотришь на огонь, текущую воду или на падающий снег.
— А о чем ты думаешь? — И тут же сам себе ответил: — Впрочем, я знаю.
— Тем лучше. Ну и что же?
— Я тоже уже думал об этом. Такого свинства я тебе не сделаю. Возьму ее с собой в горы. Тут, правда, есть несколько минусов…
— И один очень большой плюс: я спокойно поеду к Ядвиге и в самом деле отдохну.
— Ты хотела сказать иначе. Не «в самом деле отдохну», а «отдохну от Эрики». Что, не так?
— Так.
— Тем более забираю ее.
Пани Мария оторвалась от окна.
— Вот ведь интересно, — сказала она. — Этой девочке всего шестнадцать лет, а я не знаю другого человека, который так бы менял мою сущность. Ты не представляешь, до чего я скованная с ней: говорю не то, что хочу сказать, делаю не то, что хочу сделать. Трудно передать, старик, как это мучительно. Может, поэтому я так мечтаю немного побыть без нее. Когда ты ей скажешь?
— А ты не заметила, что она стала кроткой, как овечка? Безропотно принимает все со всеми вытекающими последствиями, не говоря уж о том, что поехать в горы отнюдь не значит принести себя в жертву.
Он подошел к телефону.
— Худой, послушай-ка, у меня к тебе дело. Позвони на лыжную базу, ты там как у себя дома, и скажи, что нам еще одна койка нужна. Не помню, говорил ли я тебе, у нас живет сейчас дочь маминой приятельницы… Надо взять ее с собой.
— Цыпочку подцепил? — заинтересовался Худой.
— Та еще цыпочка. Говорю тебе, без пяти минут родственница. Моя старуха устала, в праздники ей возиться неохота, вот я и должен изъять девочку из ее биографии.
— Красивая хоть?
— На любителя.
— А ты любитель?
— Нет.
— На черта тогда нам такая цыпа на базе?
— Отцепись, старик. Говорю, надо взять ее, значит, надо. Пусть тебя это не заботит, они с Мартой загорать будут, так что обе бабы с плеч долой.
— Эрика, ты последнее время такой паинькой была, что я решил за тебя один вопрос.
Эрика вскинула брови.
— Забронировал тебе место на праздники на лыжной базе в горах. Поедешь с Худым, еще там с одними и со мной.
Долгая пауза. Потом Эрика спросила:
— Для чего?
— Ни для чего. Ты не представляешь, как там здорово и… А что? Не хочешь ехать? Неохота тебе?
— Охота или неохота — не знаю, потому что никогда в горах не была. А раз уж ты забронировал, то и говорить не о чем. Но дело в том, что у меня лыж нет и…
— А я-то уверен был, что у тебя и «металлы»[4] и «альпины»[5] есть. Глупая, за кого ты меня принимаешь? Я завтра обо всем договорюсь с одной нашей девицей. Она не едет и все шмотки тебе отдаст.
— Не забудь, что у меня тридцать девятый размер обуви.
— Она тоже не малютка.
Анекдот, ну прямо как в книжке! «Она наклонилась и нежно погладила его вьющиеся, блестящие волосы». Волосы у Павла были черные и жесткие, Эрика сидела не двигаясь, странная улыбка блуждала на ее губах.
— Ну, ты рада? Вот возьми, я тут записал, что тебе надо сделать. И еще — для всех пятерых придется выстоять за билетами, а то у нас времени нету. О’кей?
Мысль Эрики работала, как оказалось, в непредвиденном направлении; изумленный Павел услышал вопрос: удобно ли оставлять пани Марию на праздники одну? Сильно же она продвинулась!
— Удобно, — рассмеялся он. — Она поедет к Ядвиге и будет счастлива хоть немного отдохнуть от нас.
Минутная тишина, а потом… Нет, это настолько неправдоподобно, что нелепо даже писать об этом. Эрика «взяла себя в руки» и назло себе, пани Марии, Павлу, всему белому свету назло вдруг поцеловала Павла в щеку.
— Спасибо тебе, чертов ты корабль, — сказала она и вылетела из комнаты.
— Корабль? — переспросила чуть погодя пани Мария. — А теперь кто спятил?
Но потрясенный Павел не нашел что ответить.
Колеса мерно выстукивали ритм.
Эрика глянула было в окно, но уже совсем стемнело, едва различались контуры пробегавших мимо деревьев. Время от времени сноп искр вспыхивал за окном. «А Павел говорил, линия электрифицированная», — подумала она, но ничего не сказала. В стекле отражался профиль сидящей напротив девушки. У нее смешно двигался подбородок, ни дать ни взять маленький верткий звереныш. «О чем это она?» Эрика стала прислушиваться к пулеметной очереди слов.
— …Поругались мы тогда с этим бугаем, пасмурно было, я выскочила с базы, надела лыжи и — вниз. Хотела просто напугать его, да обледенело все ужасно, ну меня и понесло, а уж за первым поворотом чистый лед пошел, нипочем не остановиться. И вдруг — бац! Проволоклась мордой метров этак двести, а потом это вот колено… Одним словом, крупно повезло, теперь никогда не смогу уж ездить по-человечески. Но бугай-то порядочным оказался, часа два меня искал и нашел ровно в двенадцать ночи. Выпили мы с ним из фляжки, встретили Новый год, ну а потом спасатели — и все дела… С тех пор мы и ходим парой. Скажешь нет, Мартинек?
— Ходим, — иронически процедил Худой, но никто не обратил на это внимания.
— А тебя хлебом не корми, только потрепаться дай, — сказал Мартин, словно бы ворча, но Эрика почувствовала, хотя они не напоминали «ее» пары, что им, пожалуй, хорошо вдвоем.
Как бы она хотела чувствовать такую вот сердечность, доверие, дружеское участие ну хотя бы к Павлу. Но покамест всего лишь хотела, значит, это не более чем фикция, некое соглашение, которое она заключила сама с собой. Почему в ее жизни все складывается иначе, не так, как у других людей? Почему у каждой девушки есть парень, она может прижаться к нему, вот как сидящая напротив Марта? Почему другие люди где-то постоянно проживают, всегда на своем месте, не нуждаются ни в чьей помощи, не ждут никакого чуда — какие есть, такие есть: настоящие. Встречаются, им хорошо, да просто они вместе. Только она никогда, ни с кем, нигде не дома, везде словно бы одолженная, неестественная, чужая.
Худой, сидящий у двери, прервал ее раздумья.
— Сыграем, Павел? — И бросил на столик колоду карт.
— Разве что с духом святым. Марта же не играет, забыл? — пожал плечами Павел.
— А ты не играешь? — Худой взглянул на Эрику.
— Немного, — тихо ответила она. И, увидев необычайное удивление в глазах Павла, процедила полунасмешливо, глядя ему в глаза: — На что-то ведь пригодились мои игры в индейцев на чердаке.
— Ну, прекрасно, — потирая руки, сказал Худой. — В случае чего, подсобим, как тебя там, имя у тебя больно уж тарабарское, ни за какие коврижки не запомнишь. Все лучше с бабкой, чем с дедкой, — сострил он.
Начали.
Эрика играла с Худым против Павла и парня Марты. Она была напряжена — хотела выиграть. Взглянула в карты: семь пик и вообще — чудо карта. Ее бросило в жар.
— Две пики, — объявила она.
Павел даже присел. Может, эта глупышка просто не понимает, что значит выйти на игру, объявив две пики?
Он спасовал, Худой поднял игру до трех без козыря, а Эрика без дальних слов заказала малый шлем в пиках. Худой выложил свои карты и сунул нос в Эрикины. Она терпеть этого не могла, но тут смолчала. Играла живо, четко. «Хоть бы выиграла, — думал Павел, — хороший был бы признак». В какой-то момент она благополучно поймала короля червей и сыграла большой шлем.
— Тю, тю… — Худой присвистнул одобрительно. — Айда старуха!..
Эрика была полностью удовлетворена.
Следующим раздавал Худой. Марта заглядывала в карты Мартина, опершись подбородком о его плечо. Когда пришел черед раздавать Павлу, Эрика, охваченная шальной какой-то мыслью, сделала то же самое: полушутя, полусерьезно прижалась лицом к его мохнатому свитеру.
— Не вышел номер, — сказал Худой, когда они ставили в холл свое снаряжение. — Дали нам две двухместные и одно место в общей. Забирайте двухместные, мне один черт.
— Я попробую еще заглянуть в дирекцию, — буркнул Павел.
Худой взял рюкзак Эрики и пошел вперед. Она медленно следовала за ним. Впервые в жизни была она на лыжной базе. Крики, суматоха, шум, все суетятся как шальные, но тепло, приятно, словно бы ты — нигде и в то же время везде. Они прошли мимо стайки девушек в экстравагантных куртках, мимо парней в свитерах или в майках; где-то что-то приколачивали, эхо в каменном доме многократно усиливало звук.
Худой остановился, повертел ключом и отворил дверь.
— Здесь. Здо́рово? А?
— Здо́рово, — сказала она.
И, рухнув на постель, подумала, что все это неправда. И горы, и снег, и этот каменный дом, и комната, и то, что она говорит «здорово», и то, что сейчас вот она выложит свои вещи из рюкзака и эта маленькая комнатка с двухъярусными койками, покрытыми клетчатыми пледами, будет принадлежать ей.
Худой в нерешительности стоял у порога, наконец, запинаясь, сказал:
— Ну, я пойду, пожалуй.
Она не стала его удерживать.
…Эта маленькая комнатка с двухъярусными койками, покрытыми клетчатыми пледами, будет принадлежать ей. Комната на двоих, она с Павлом, как Марта с Мартином, А с Б… Только она никогда до сих пор ни с кем. «Вместе с Павлом», — снова подумала Эрика; наконец-то она, хотя бы для видимости, перестанет играть роль нежелательного свидетеля чужой любви, чужих дел, чужой жизни.
Скрипнули двери. Она уселась на постели, но это опять был Худой.
— Чего тебе? — спросила она, разозлившись, что он прервал ее мысли.
— Павла ищу, — сказал он, продолжая стоять.
— Его нет еще.
Худой не уходил.
— На лыжах с нами пойдешь? — спросил он.
— Не знаю.
— Чего не знаешь? — возмутился он. — Такая житуха тут, а она еще думает. Условия просто мировецкие.
В эту минуту вошел Павел и одобрительно оглядел комнатку.
— Здо́рово тут, правда, Эрика?.. А ты чего? — обернулся он к Худому. — Смотри, там жуткая толчея. Если сразу место не займешь, как бы тебя не вытурили.
— Дай-ка сигаретку, а то у меня нет, — глядя куда-то в угол, сказал Худой.
— Ты что, спятил?! — Павел даже глаза выпучил от изумления. — Я же сию секунду сам у тебя пачку стрельнул, чтоб свой рюкзак не открывать.
— Вот именно, я последнюю тебе отдал.
— Последнюю? Да ты что, старик? Мы же с тобой на вокзале по шесть пачек взяли, забыл?
— О господи, чего ты ко мне привязался? Дашь, наконец, сигареты или нет?! — вспыхнул Худой.
Павел лишь молча пожал плечами и вынул пачку из рюкзака. Худой спрятал ее в карман и, буркнув что-то, вышел.
— Вот придурок! — Павел взглянул на Эрику. — Я же собственными глазами видел: у него пачек десять в боковом кармане рюкзака.
Когда она проснулась, было уже совсем светло. Косой солнечный луч падал через окно прямо ей на одеяло. Эрика глянула вниз, койка Павла была старательно заправлена клетчатым пледом.
«Крепко же я спала, — подумала она, — не слышала даже, как он вышел». Ей стало не по себе, что она одна. Как же дальше? Где и когда здесь кормят завтраком, она не знала. Сев на постели, Эрика подперла голову рукой.
А интересно, что там за окном, ну-ка… Мать честная, что за красотища! Белое, голубое, искристое, кислородное, черт побери… Слов не подберешь — и бог с ними, со словами! Она стояла у окна, глядя, как с сосульки медленно скатывается удлиненный, дрожащий опал. Сперва круглый, потом овальный — кап… и тут же образуется новый, круглый, овальный, каап…
— Ты что, еще в постели? — Марта не признавала стука. Впрочем, может, здесь, на базе, так принято? — Вставай же, глупая, солнце — чудо, айда загорать. Как подумаю, что из-за этого дурацкого колена в жизни не смогу больше с горы спуститься… Ну же, двигайся, экая ты копуша, я уже шезлонги взяла, позже мы бы фиг их получили, а ребята мне велели опекать тебя.
Она уже подвязывала себе тесемкой волосы на макушке.
— Ты тоже так сделай, старуха, а то выгорят.
«Или да, или нет», — подумала Эрика, но ничего не сказала.
Они в мгновение ока съели свой завтрак и улеглись в шезлонги на лужайке за базой. Эрике ясно было: вести себя надо так, словно то, что здесь происходит, — для нее будни; никаких вопросов, ничего похожего на удивление, виду не подавать, что все тут для нее — неожиданность. Впрочем, с Мартой невозможно было и слова вставить. «Хочешь пахты?» — и тут же протягивала ей кружку. Эрику скоро утомила ее болтовня. Она пыталась выключиться, но голос Марты мешал ей погрузиться в ощущение счастья. Ближе к полудню что-то промчалось, прошмыгнуло рядом, взвихрив столб снежной пыли, и Худой остановился в сантиметре от шезлонга Эрики.
— Ловок же ты, братец, — рассмеялась Марта.
— Пошли, Эрика, я за тобой приехал. Марта у нас травмированная, но тебе-то чего дурака валять, когда снег такой.
Положение было не из легких, и Эрика решила отбиваться.
— Я даже не знаю, где мои лыжи.
— Зато я знаю. Это лыжи моей сокурсницы, они знакомы мне как собственный карман. Ну, пошли.
— Ты что, балда, не видишь, что ей неохота? — через плечо спросила Марта.
— Откуда такая уверенность?
— Это чувствуется, братец, к тому же хамство бросать меня тут одну, — запротестовала Марта.
— Того и гляди, похитит кто-нибудь…
— Вот именно.
— Что же она, сторожить тебя обязана? Пусть Мартин тебя сторожит.
— А Эрику Павел, — отрезала Марта, но Худой сделал вид, что не слышит, и потянул Эрику за рукав.
— Ну пошли, спящая ты царевна!
Начинать, однако, было непросто. Хотя Эрика раньше и пыталась ходить на лыжах, она ежеминутно падала, ноги отказывались повиноваться, разъезжались в разные стороны, не слушая «приказов мозговых центров», чего требовал от нее Худой. Но Худой все же хвалил ее, уверял, что она способная.
— А главное — настойчивая, и это скажется, вот увидишь.
Когда они уже кончали обедать, явился Павел, встрепанный, раскрасневшийся, в превосходном настроении.
— Ты куда подевался, обалдуй? Смотрю — нет тебя. Я еще три раза спустился в Горычковую, а ты в это время где-то распутничал.
— Вовсе не распутничал, — злорадно сверкнула глазами Марта. — Он твою Эричку ездить учил.
— Какую еще «мою»… — начал Павел и вдруг осекся.
Худой кротко взглянул на него.
— Ну, значит, мою, — быстро согласился он. — Тем более я имел право учить ее.
Все рассмеялись, Павел, чуть помедлив, тоже.
— Что я учил ее, это ладно, трепло ты этакое, — Худой сделался важным. — Главное, я научу ее!
Он сдержал слово. Эрику «гонял» в хвост и гриву по два часа ежедневно, но через неделю она уже свободно спускалась вниз, совсем недурно делая повороты.
Павел выходил из себя от злости.
— Ты что, совсем от лыж отказался, идиот несчастный? Я сегодня на Ольчиской был… Это же такое… — захлебывался он от восторга. — А он с девицами по пологим скатам для новичков шастает.
— Ничего подобного, мы в долину спускались, а к тому же… привезли-то ее сюда, чтобы научить, верно?
— Может быть. Но почему именно ты?
Худой комично сморщил лоб.
— Да потому что ты этого не делаешь, — сказал он. — Надо же помочь ей.
Павел подобрался, ища, как бы ему уесть Худого.
— Ты, верно, и в бридж играешь, чтобы ей помочь, хотя она все время тебя обыгрывает.
Худой с нескрываемым сожалением посмотрел на Павла.
— Она меня обыгрывает! Осел, ты даже не заметил, что мы с нею с самого начала против вас играем. Пустая твоя башка!
— Да кто ты такой, чтоб голову крутить девчонке, ведь ей всего шестнадцать лет! — пошел в наступление Павел.
— Я вовсе не кручу, — Худой буквально обезоруживал. — Это она мне закрутила…
Павел взглянул на него, словно бы сомневаясь, все ли шарики у него на месте.
— Эрика? — сказал он. — Эрика тебе голову крутит?
— Не знаю, крутит ли, — подтвердил Худой, — но закрутила, это факт. До чего чудесная девка, в жизни такой не встречал…
— Какой — такой? — разозлился Павел.
— Что ты там понимаешь! Мировая, и все тут.
А Эрика и вправду была «мировая»; впервые в жизни у нее было такое чувство, будто раздвинулась невидимая завеса, постоянно отгораживавшая ее от мира и от людей. Было ей тут хорошо и весело — и с Худым, и с Мартином, и даже с Мартой. Перед ними она не играла никакой роли. Хотела — говорила, хотела — молчала, могла быть такая или этакая, и все принимали это как что-то естественное. Когда после целого дня, проведенного на воздухе, опьяненная им, она вечером садилась за карты, то прямо перед собой видела кроткие глаза Худого, чувствовала на себе его теплый взгляд.
— Ну-ка возьми себя в руки, Бруннер, зададим им сегодня жару, чтоб они до завтра не поднялись.
— Клёво, Бруннер, только не торопись…
Но суть была не в этом теплом взгляде. И не в том, что Худой явно был неравнодушен к ней, и не в том даже, что это также явно злило Павла.
Не в этом было дело. И не в солнце, не в искрящемся снеге, не в пахте, которая очень пришлась ей по вкусу, и не в том, что она уже съезжала с Каспрового Верха, ни в чем из того, что было ощутимо, осязаемо, зримо. Дело было совсем в другом: тут, в этом месте, где все как-то менялись, она тоже перестала быть сама собой, тоже изменила облик. Освободилась от тяжести, от которой до сих пор тщетно пыталась избавиться. Стала одной из сотни девушек, бегающих по лыжной базе в шлепанцах либо в расшнурованных ботинках — Анка! Барбара! Ирена! — стоящих в очереди за кофе — Иза! Тереза! — болтающих что-то, смеющихся, — самых что ни на есть обычных. Боже, как чудесно суметь раствориться в других, перестать быть Эрикой, наконец перестать быть самой собой!
В тот день они совершали спуск втроем. Впервые она пошла на лыжах с Павлом. Он ничего ей не сказал, но и замечаний не делал — это уже говорило само за себя. Теперь они стояли перед входом на базу. У Эрики немного дрожали ноги, но она была довольна, раскраснелась. Павел, глядя на копну ее волос, вспомнил вдруг задымленную комнату, монотонное, болезненное движение щетки — и что-то вроде радости или гордости толкнулось в сердце. Худой отстегнул ей лыжи и пошел ставить их в холл. Она вытащила сигарету, но Павел рывком отобрал ее и сунул в карман.
— А тому, что сразу после спуска не курят, он тебя не научил?
Эрика еще больше обрадовалась, почувствовала себя как-то уверенней, свободней, не сознавая, что причиной тому — ревность Павла.
Вечером Павел пораньше ушел к себе в комнату. Уселся на постели и задумался. Чудно, что здесь, на базе, он до сих пор почти не занимался Эрикой. А Худой тоже штучка, однако!
Ощущая потребность хоть какого-то общения, он потянул ручку ящика, в котором Эрика держала свои вещи, уверенный, что уж тут-то она наверняка осталась верна себе, и сейчас под ноги ему вывалится все его порочное содержимое: грязные тряпки, колготки, мятые кофты, рваные лифчики. Но то, что он увидел, настолько поразило его, что он даже свистнул. В ящике лежал его учебник «Агрессивность в период созревания»! Он открыл страницу, заложенную разогнутой скрепкой: «Предмет наблюдения: А. Г. четырнадцати лет, дочь разведенных родителей. Интеллигентная. Способная. Нарушения…» Несколькими страницами дальше опять торчала скрепка: «Если у ребенка последовательно развивается агрессивное отношение к окружению, надо прежде всего обратить внимание…»
В эту минуту дверь отворилась и в комнату вбежала Эрика.
Увидев учебник в руках у Павла, она остановилась как вкопанная:
— Кто тебе разрешил рыться в моем ящике?
Павел нисколько не смутился.
— Лучше скажи, кто разрешил тебе изучать мои учебники?
Эрика рассмеялась. Ну и дела! Даже не надулась, поймав его с поличным.
— А знаешь, это чертовски интересная литература.
— Настолько интересная, чтобы возить ее с собою в горы?
— А я боялась, что дома кому-нибудь в руки попадет… — Она улыбнулась.
— Ты прочитала? Все?
— И не раз. Меня это очень развлекает.
— По у тебя здесь и времени-то нет «развлекаться».
— Кто же знал, что так будет.
— Не думала, что у тебя тут появится ухажер?
— Ты что, Павел?
— Не притворяйся, не притворяйся. Ты же ни на минуту одна не остаешься.
— Очень даже ошибаешься. Вчера днем, лежа в шезлонге, я даже придумала себе тест на невропатию.
— Сама?
— Ты же мне не помогал…
— Каким образом?
— Отвечала себе на разные вопросы из твоей книжки.
— Но, Эрика, потом же подсчитать надо, ведь ответы эти только в сумме…
— Без подсчета тоже видно. У меня свой способ. Вот видишь, тут я писала ответ за себя, а тут за тебя. Известно, что ты человек нормальный, как… как…
— Как брюква, — подсказал Павел не слишком поэтичное сравнение.
— Ну, скажем, как кольраби. Значит, так: есть такой, к примеру, вопрос: «Что ты предпочитаешь — действовать или планировать?» Я пишу: ты — действовать, я — планировать. И сразу знаю, что здесь о’кей. «Легко заводишь новые знакомства?» Ты — да, я — нет. «Часто ли чувствуешь себя усталой без особой на то причины?» Ты — нет, я — да. «Отвечаешь на письма сразу?» Ты — да, я — вообще не получаю писем.
— А хоть на что-нибудь мы реагируем одинаково? — спросил он.
— Почти нет.
— Какие там еще были вопросы?
— Тебе же они известны лучше. «Предпочитаешь идти в кино или читать интересную книжку?» «Бываешь ли ты иногда так расстроен, что не в силах выносить некоторые резкие и пронзительные звуки?»
— Я тоже не выношу некоторых звуков. Видишь, что-то общее у нас все же есть.
— «Часто ли тебе кажется, что ты ни на что в жизни не способен?»
— А на это как ты ответила?
— Ну а ты как думаешь, Павел?
Они рассмеялись.
— «Бываешь ли ты порой враждебен к людям, которые вообще-то тебе приятны?» Ну, хватит играть, чертовски спать охота.
Взобравшись на свою койку, она вдруг услышала голос Павла:
— Послушай… А может, мы завтра побродим с тобой по горам? Ты же, собственно, нигде тут не была.
— А Худого спрашивал? Он собирался с самого утра что-то…
— Так уж он тебе необходим? Без него ни шагу?
— Да нет, но…
— Сами пойдем, — отрезал он.
Эрика вдруг вспомнила, что ей надо что-то вытащить из рюкзака, и спустилась вниз. Она стояла нагнувшись, в пижамной кофточке и в коротких штанишках. Впервые он увидел ее ноги, очень красивые. Ему вспомнилась Сузанна, подкорачивающая юбку своей помощнице: «У нее такие красивые ноги, а она вечно прячет их…» Интересно, знала ли она, какие красивые ноги у ее дочери?
— Как это сами? — возразила Эрика. — Что же, спину ему показать?
— Зачем спину? Просто погулять отправимся. Можно нам, нет? Беру это на себя.
Она подняла на него глаза: на обветренном смуглом ее лице они казались еще светлее, больше. Как-то само собой он протянул к ней руки и сказал:
— Иди сюда.
И тогда она, тоже не раздумывая, подбежала и уткнулась горящим от ветра лицом в его мохнатый свитер. Минуту они стояли молча. Эрика не думала ни о Павле, ни о себе, перед глазами ее маячила та пара из Саксонского сада; жест той девушки, ее тоска по такому вот жесту. «Наконец-то… наконец…» А Павел чувствовал какое-то необычайное волнение, пальцы его запутались в ее волосах.
«Такие мягкие волосы и такой твердый характер», — мелькнуло у него в голове, и еще он подумал, что это безумие и что свершается оно само собой, без его участия, а он только не хочет, не может противиться.
Они брели по колено в рыхлом снегу. Ночью нападало его с полметра, деревья покрылись белой шапкой, при легчайшем дуновении ветра с них сыпался снег.
День был сумрачный, воздух насыщен тяжелым запахом хвои. Эрика устала, но ни за что на свете не призналась бы в этом Павлу. Он шел впереди, ни разу за все время не оглянувшись.
Утром, когда Худой постучался к ним в комнату, чтобы сказать Эрике, что он идет смазывать лыжи и будет ожидать ее перед домом, Павел небрежно бросил:
— Эрика сегодня с тобой не пойдет. Я хочу показать ей горы, она же тут впервые.
— Я с вами, — быстро нашелся Худой.
— О нет, тебе, наконец, представится случай хоть немного потренироваться. Я не могу считать своим соперником человека, который за десять дней едва ли четыре раза спустился с горы.
Худой пожал плечами.
Когда они выходили, он подошел к ним.
— Слушай, Павел, только не форси, прошу тебя. Я говорил со спасателями, есть опасность обвала.
— Обвал в январе! — Павел постучал себе по лбу жестом, полным сострадания. — Ты бы, браток, придумал что-нибудь более правдоподобное.
Но сейчас, оглядываясь по сторонам, он подумал, что Худой, пожалуй, не соврал. Снегу нанесло в этом году — сила, а теперь мороз ослаб, громадные нависи виднелись на всех остроконечных уступах. Он понимал, что идет слишком быстро, подозревал, что Эрика устала, но очень не хотел спрашивать ее об этом. Так хотелось, чтобы она сама вдруг сказала: «Павел, может, передохнем минутку?», чтобы первая обратилась к нему, хоть о чем-то его попросила. «Ну и гордыня…» Идя на несколько шагов впереди нее, он припомнил — как на киноленте — тысячи различных кадров: их знакомство, рисунки в ее альбоме, забавное море с изогнутыми волнами, разговор (и конец этого разговора!) в том проклятом вроцлавском кафе, руку, которую она так странно, как чужая, убрала в кино из-под его руки, рыбную запеканку, разные ее слова, жесты, потерянные взгляды, странное, угрюмое молчание.
Собственно, ничего особенного не произошло, да что там говорить — ровным счетом ничего не произошло. Минуту он нежно прижимал ее к себе, даже не целовал («И как мне это не пришло в голову!» — удивленно подумал он), но почему-то Эрика, бредущая сейчас за ним по снегу, под хмурым, тяжелым, погасшим небом, никак не совмещалась в его сознании с той девушкой, о которой он только что думал. Была кем-то иным. Более близкой… Или далекой… Более знакомой или более чужой… Одним словом, кем-то совсем иным.
Ну и характерец, однако! Скорей с ног свалится, но чтобы первая голос подала — дудки. Павел остановился.
— Отдохнуть не хочешь?
И вдруг рассмеялся. Эрика так запыхалась, что даже ответить была не в состоянии.
— Почему ж ты не сказала? Мы бы посидели.
Он снял куртку и положил ее на ближайший пень.
Минуту было тихо, Эрика тяжело дышала, сердце ее билось где-то в горле.
— Закурим? — наконец с трудом произнесла она.
— Минут через десять. Передохни немного.
Тон был властный, необычный, она подняла на него глаза, но он смотрел куда-то вбок и тоже был какой-то другой, незнакомый.
Они шатались по горам почти до трех часов.
Уже у самой базы встретили Худого.
— Я боялся за вас, ослы. Эрика ничего не смыслит, но ты-то! — с возмущением обратился он к Павлу. — Эгоист, только о себе и думаешь. А того не учитываешь, что она в горах пока что ноль без палочки и за ней следить надо. Сегодня-то ведь будь здоров как опасно.
— Ну, знаешь! — возмутился Павел. — Я, между прочим, тоже не намерен погибать под лавиной. А поскольку я, как ты утверждаешь, эгоист, то если б угрожала опасность…
И вдруг, не сговариваясь, они с Эрикой расхохотались. Худой посмотрел на него, на нее, резко повернулся и ушел.
А они постояли еще минуту, глаза их встретились.
«Люблю ее», — подумал Павел.
«Нет, не люблю его», — подумала Эрика.
— Пики, — объявила она.
— Без козыря.
— Три пики, — выскочил Худой. Должно быть, карта у него была хорошая и он хотел не прекращать торговли, чтобы сыграть более высокую игру.
В эту минуту к ним подошла Марта.
— Павлик, карты советую отложить. К тебе гости.
— Отцепись. — Павел сидел спиной ко входу. — Какие там еще гости, когда они прут на малый шлем!
— И все же советую…
Было в голосе Марты нечто такое, что заставило всех обернуться; мертвая тишина воцарилась вдруг за столиком. Эрика не поняла, в чем дело, но увидела направлявшуюся к их столику красивую девушку в белом кожушке и (это в горах-то!) в замшевых сапожках на котурнах.
Один только Худой ничего не заметил и потому обозлился:
— Ну, в чем дело? Что это, бридж или чижик? Что ты сказала, Эрика?..
И тут увидел, что Павел, положив карты на угол столика, встает. Худой обернулся, сжал губы.
— Спокойно, Бруннер, — наклонился он к Эрике. — Спокойно, ясно?
Понимала — не понимала — понимала — знала: то, что происходит, угрожает спокойствию нескольких дарованных ей дней.
Павел с девушкой уже были у столика.
— Привет, Алька, — приветствовала ее Марта.
А Павел, обращаясь к Эрике, сказал:
— Познакомьтесь, моя сокурсница.
— Откуда ты взялась тут, Алька? — удивленно спросил Худой.
В голосе его не слышалось восторга.
— Как это откуда? — неприязненно вставила Марта. — По Павлику стосковалась.
По ней тоже видно было, что Альку она не переносит.
— Угадали, я приехала Павку навестить. Он обещал вернуться пораньше, но, как видно, обязанности няньки по отношению к «трудному случаю», который пришлось увезти из дома, чтобы не похабить маме праздники…
Секунду стояла тишина, потом раздался звук пощечины, потом с шумом упал стул, послышался глухой, шлепающий топот расшнурованных ботинок.
Глядя на Павла, Алька держалась за щеку.
— Ты, хам!.. — начала было она, но смолкла.
Павел стоял бледный, как стена. Между бровями у него появилась продольная морщинка.
— Как ты смела? — сказал он таким сдавленным голосом, что только Алька услышала его слова.
— А откуда мне было знать, что это она и есть?
— Не лги. Она была в твоей куртке, в твоих штанах. Ты знала, что я тут с ней, а остальные тебе знакомы. К тому же я как-то показывал ее тебе. Ты знала, как важно мне было дать ей передохнуть хоть немного. И все же приехала, чтобы все нам испортить. Из глупой, идиотской ревности. Убирайся, чтобы глаза мои вовек тебя не видели.
— И не увидишь. «Нам!» Может, не столь уж идиотская была моя ревность, если «вам» испортила. Ты обманывал меня. С тех пор, как появилась в Варшаве твоя дурацкая, взбалмошная подопечная.
Павел двинулся было к Альке, но Худой схватил его за руку.
— Оставь, времени жаль.
Павел стиснул кулаки, так что косточки побелели. Секунду постоял еще, а потом вылетел из зала, хлопнув дверью с грохотом, достойным Эрики в лучшие ее времена.
Она как ветер мчалась вниз по лестнице. «Обязанности няньки по отношению к трудному случаю». Вот она, правда. Вот почему Павел пригласил ее ехать с ним в горы. Где же они, черт возьми, ведь сюда их поставила! Ага, порядок. Что-то грохнулось, она надела лыжи тут же, у базы, и, с силой оттолкнувшись палками, проехала несколько метров до места, где начинался подъем на Карчмиско. Было жарко, она стянула куртку. «Ее», — мелькнуло в мыслях, и в ту же секунду она швырнула куртку в двух шагах от вытоптанной тропки.
Все это она делала почти машинально, в голове не было никаких мыслей, кроме одной-единственной: спешить, скорей, скорей, только бы подальше от базы, от них, от Павла, от этой позорной измены. Мало того, что он устроил ей во Вроцлаве, так еще один сюрприз приготовил — эту расфуфыренную идиотку. Его девушка. Впрочем, какая разница — его, не его. Важно лишь то, что Эрика услышала из уст этой Альки. То, в каком свете представил ее Павел. Уж этого-то Алька выдумать не могла. Эрика упала, поднялась, почти не заметив этого. Только бы дальше, быстрей, только бы ни за что на свете не попасть к ним в руки. Хотя кто там будет догонять ее… «Разве что Худой», — пришло ей в голову, и она решила ускорить шаг, но восхождение было трудное, после утреннего похода она не успела еще толком отдышаться и теперь уже сильно запыхалась. Вряд ли им придет в голову, что она, ни разу еще не спускавшаяся по лыжной трассе, решилась съехать вниз, к Кузницам. «Нет, конечно», — успокаивала она себя. К тому же все деньги у Павла, значит, ему известно, что у нее нет ни гроша ни на поезд, ни на ночлег.
К счастью, было не слишком темно. Снег порошил еле-еле, и дорога немного просматривалась. Наконец-то… Карчмиско. Она знала, что отсюда ведут три дороги: нормальный спуск по лыжной трассе, спуск в Ольчискую и третий, обозначенный зеленым знаком. Если они вообще пустятся на поиски, им разумеется, придет в голову и трасса. Но сперва они будут искать ее близ базы, склада, может, в комнатах… Время есть. Итак, трасса.
Она набрала в легкие воздуху, крепко стиснула ладонями палки, наклонилась, согнула колени и ринулась вниз. Пустая в эту пору трасса едва заметно мелькала меж темными колоннами деревьев. Она неслась, и в душе ее странным образом смешались беспредельное отчаяние и наслаждение этой безумной ночной ездой. Чуть погодя, однако, езда стала уже автоматической и с удвоенной ясностью вернулась сцена: их столик и вторжение Альки. Все они прекрасно знали, что Алька — девушка Павла. Знали. Как же, должно быть, хихикали над нею все это время… Только теперь ей припомнилась фраза Худого: «Это лыжи моей сокурсницы, они знакомы мне, как собственный карман». Ему тоже было известно, что Алька — девушка Павла. «Потому он и приударил за мной, бедной психопаткой, о которой вынужден был позаботиться в праздники его товарищ, чтобы мамуся могла отдохнуть». Она наскочила на ухаб, затормозила, потом снова прибавила ходу.
Снег сыпал все гуще, видимость с каждой минутой портилась, трасса стала почти неразличимой меж деревьев. С трудом минуя их, она, собственно, действовала без всякого смысла. Ведь хотелось ей совсем другого: закрыть глаза и бахнуться головой о ближайший ствол, один раз, но хорошенько, раз и навсегда, потерять сознание, и чтоб больше оно не вернулось. Покончить с глупой своей жизнью, неудавшейся от начала и до конца. С самого начала до самого конца.
Мысль, что вчера в это время Павел держал ее в объятиях, казалась ей невыносимой. Она ненавидела его сейчас гораздо больше, чем Сузанну, чем кого бы то ни было на свете. Не ту девицу, глупую злую куклу, — на Альку ей было наплевать, — а именно его, Павла. Он подло обманул ее. Ясно, ему хотелось провести праздники с Алькой, но не мог же он оставить ее, Эрику, на мамусиной шее, вот и пришлось таскать ее с собой. Так он все и объяснил этой кретинке в комиссионных сапожках, уверив ее, что вернется как можно скорее. Вот уж, должно быть, развлекались они, когда она давала ему эти свои старые доски, широченные брюки и куртку с нашитыми заплатами. «Самый шик», — припомнились ей слова Павла. Ну да, он все одолжил «у одной сокурсницы»; о любой другой спокойно сказал бы: у Галины, у Янки. Не видеть бы его никогда больше. Никогда. Хорошо, что она вышвырнула эту вонючую куртку. И так тепло, а заработать воспаление легких совсем чудесно. Она снова упала и снова поднялась, почти не чуя этого. Только бы дальше, быстрее, только бы — никогда в жизни. Деревья кончились, тут где-то был поворот.
В Кузницах она будет примерно через час, автобусом доедет до станции (в кармане сдача от кока-колы, которую они пили днем), а потом будь что будет, как-нибудь перебьется. Но тут трасса стала вдруг резко круче, и Эрика неожиданно набрала скорость. Она согнула колени, но силы все убывали. Ледяные кристаллики секли ее по лицу, приходилось закрывать глаза. От стремительного спуска спирало дыхание, она словно бы перестала существовать — вся сконцентрировавшись в необходимости удерживать равновесие.
Что было сперва — крик, а потом сухой треск или наоборот? В сознании напоследок запечатлелась торчащая вертикально лыжа, нога, неестественно задранная кверху, взметнувшийся в воздух снежный фонтан. Потом верхушки елей как бы откачнулись назад на фоне светлевшего неба.
Он вбежал в комнату и с облегчением перевел дыхание; все лежало на месте — ее пижама, рюкзак, умывальные принадлежности, шарфик на спинке кровати. Но тут в дверях показалось ожесточенное лицо Худого, и, прежде чем он открыл рот, Павел понял: дело плохо.
— Лыж нет.
— Быть не может. Пойдем проверим.
— Нечего проверять, я знаю, куда она их поставила.
Спустя мгновение все снова были внизу.
— Надо разделиться и обыскать все вокруг. Ты иди на Карчмиско, — сказал Мартин. — Худой к Быстшицкой, я обойду все места близ базы. Ничего с ней не станет, но простудиться может. Впрочем… впрочем…
В этом «впрочем» заключалось то, о чем подумали все.
— А я говорю вам, она спустится лыжной трассой! — выкрикнул вдруг Худой то, что все боялись произнести вслух.
— Не спустится. — Павел хотел сказать это твердо, но голос его пресекся. — Она ведь без гроша. Все наши деньги у меня в кармане, у нее нет даже на автобус.
— Значит, поедет без денег, — уперся Худой.
— Кто ее знает лучше — ты или я? — спросил Павел.
— Если ты… — Худой задыхался, — то… то… Алька — скотина, факт! Но не из пальца же она все это высосала. Что-то ты должен был ей сказать.
— Неправда! — выкрикнул Павел. — Неправда, это она из ревности… Мне и в голову не приходило, что она может быть такой стервой! Я говорил с ней об Эрике, но…
— Не будем терять время, — прервал Мартин. — Разъезжаемся, сбор тут.
Поиски оказались безрезультатными. Никаких следов они не нашли. Ничего.
— Хватит валять дурака, — сказал Худой. — Я иду на спасательный пункт. Пусть ищут.
Спасатели, коротко посовещавшись, двинулись в путь. Худой и Мартин — с ними, Павел решил ожидать здесь. Кто-то ведь должен остаться на месте. В дом он не вошел, а, как безумный, принялся ходить вокруг. Через час он позвонил на железнодорожную станцию, не оставлял ли кто там лыж, но сторож ничего не знал, все было закрыто: тишина и покой.
Он снова вышел на улицу. Задул порывистый ветер. Павел дрожал от холода, обходя базу. Теперь он не сомневался: случилось что-то ужасное, непоправимое, и он никогда в жизни уже ничего не сможет объяснить ей, так и будет до самой смерти винить себя. Верно, под горячую руку он сказал что-то Альке, а она в удобный для себя момент не преминула воспользоваться этим… Нет, он не заблуждался на ее счет, всегда замечал в лице ее что-то жестокое. «На все способна», — вспомнились ему слова Марты. Но надо же было случиться такому именно сейчас, когда Эрика, наконец, поправилась, когда они, наконец, начинали понимать друг друга! Теперь, когда она начинала жить, когда…
Он видел перед собой ее глаза, ощущал мягкость ее волос.
— Павел! — настиг его вдруг пронзительный крик Марты. — Звонили из Кузниц. Есть! Нашли ее на лыжной трассе.