ГЛАВА ПЯТАЯ ПОВЕСТЬ О ЛЮБВИ, СМЕРТИ И СТРАННОМ ПОГРЕБЕНИИ ГЕРЦОГИНИ ДЕ ГРИНЬИ

— Я не всегда жил в хорошем обществе, сударь, — начал г-н Эрбу, — и познакомился с ним уже тогда, когда от первоначального моего положения у меня осталось лишь воспоминание; часто помнил я об этом хуже, чем окружающие меня люди. Но я не хочу рассказывать вам, какими средствами я пользовался, чтобы выйти из мрака неизвестности, хотя это и могло бы быть небесполезным для молодого человека, только что вступившего на жизненное поприще. Ничего я не буду говорить и о ступенях, что привели меня из ничтожества, в котором я родился, до положения, в котором вы меня находите в настоящее время. Не собираюсь я перечислять вам и благоприобретенное мною состояние, ни объяснять вам обстоятельства, при которых оно было составлено. Подобное хвастовство было бы признаком плоского ума, которому доставляет довольно низкое удовольствие тщеславно выставлять напоказ богатства, перечень которых гораздо меньше имеет значения, нежели употребление, которое из них делают.

Надеюсь, если вы не закрывали глаз на то, что вас здесь окружает, вы не сочтете, что я без толку тратил свои деньги. Дом этот не слишком безобразен на вид, и думается, что порядок, заведенный в нем, и недурно приготовленные блюда, что нам подавали в столовой, не заслуживают упреков; теперь я мог бы провести вас в кабинет, там есть хорошие картины; но достаточно этого вида из окна на сад. Боскеты только что покрылись зеленью, и фонтаны блестят при луне, безупречно круглой и серебряной.


Г-н Эрбу сделал небольшую паузу и удобнее расположился в своем кресле.

— Я хочу рассказать вам, сударь, о давно прошедших уже временах. Но мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, что я буду стараться удивить вас контрастами или достигнуть романических эффектов. Я не гонюсь также за тем, чтобы настоящее мое богатство повысить в цене моею прежнею нищетою или представить вам все убожество былых дней для оттенения раззолоченности теперешних; но для того, чтобы лучше понять предстоящую повесть, соблаговолите мысленно перенестись из этих мест в места, где я родился.

Относительно своего рождения упомяну только о том, что по торопливости, доказывавшей уже тогда мою удивительную уверенность в судьбе, я появился на свет раньше определенного срока. Были до такой степени неподготовлены к моему несвоевременному появлению, что даже не запаслись пеленками, в которые обычно пеленают новорожденных. Меня завернули в кусок старого полотна, а так как дело происходило зимою и было холодно, то прикрыли меня еще отрезком попавшегося под руку генуэзского бархата чудного алого цвета, затканного сплошь золотом. Увы, сударь! В этом можно видеть не столько предзнаменование и залог будущей моей судьбы, сколько свидетельство о ремесле моего отца, так как добрый человек был не более как бедный обойщик. Он часто на дому заканчивал заказы, исполняемые им довольно искусно, так что в нашей лачуге иногда валялись куски драгоценнейших материй, вроде той, которая согревала мои маленькие закоченевшие члены.

Я не буду злоупотреблять вашей любезностью и вашим вниманием, не буду приводить никаких черт из моего детства. Одной вышеприведенной достаточно, чтобы показать, как бедно и скромно оно было. Пропущу я и то, что я был очень милым ребенком. Это способствовало тому, что родители мои без неудовольствия делили со мною хлеб, заработанный в поте лица. Как бы там ни было, пища, которую они мне предлагали, шла мне впрок, и я сделался полным и крепким, каким оставался в продолжение всей моей жизни. Первые шаги ничем особенным не отличались. В ряду мелких событий я подрос, и мне надели уже штанишки. Научился я, как и все, пользоваться своими руками, ногами, глазами. Наконец, я был в состоянии выражать свои мысли. Они были наивны и просты, вполне соответствуя моему возрасту. Так же естественно обратился я в шалуна, которому грозила опасность сделаться скороспелым бездельником.

Другими словами, мне было лет семь-восемь, как раз то время, когда начинает образовываться характер. Я был отличным представителем своего возраста. Вам случалось, наверно, не раз встречать на улице мальчишек, очень похожих на меня. Они отлично себя чувствуют в своих драных штанах и заплатанном белье. То в одиночку, то ватагой, они валандаются в канавах, бросают камнями в собак, бегают за экипажами, пристают к прохожим и разбегаются, только если на них замахнуться палкой и кулаком. Они — поистине городской бич; улицы загораживают своей возней, ругаются, дерутся. Таким-то вы и меня можете легко себе представить. Все, что по правилам полагается в таком возрасте, я исполнял неукоснительно и отличался от своих товарищей только тем, что слегка начинал задумываться о том, что в будущем меня ожидает. Должен признаться, что делал я это не исключительно по своему почину, но разговоры моих родителей относительно моей будущности зародили в моей голове мысли, которые там укрепились.

Действительно, они, мало стесняясь, говорили при мне о своих делах и еще меньше — о том, что имело касательство до моей маленькой особы. Таким образом я узнал, что настоящее мое состояние, которое было мне очень по душе, весьма непрочно. Я считал в порядке вещей, возвращаясь после шатанья, находить ломоть свежего хлеба и миску разогретого супа; поэтому я был очень обескуражен, когда услышал, что когда-нибудь придется это питание снискивать не кривляньем и повесничаньем, а чем-то другим. Мысль о какой бы то ни было работе сразу показалась мне невыносимой.

Отцовская профессия и скромный заработок, который она давала, нисколько меня не привлекали. Разумеется, материал мне нравился. Я любил куски материи, которые давали отцу для обработки. Я восхищался плотным и изящным тканьем, арабесками, цветами, красками и оттенками. Я восхищался шнурами, сплетенными искусно из одинакового или разноцветного шелка, аграмантом, бахромой. Отец мой пользовался ими с большой ловкостью. Особенно славился он уменьем располагать и комбинировать их так, чтобы они производили наибольшее впечатление. Он занимался драпировкой и обивкой мебели; но я испытывал досаду, видя, как он работает, сидя на скверной деревянной табуретке, своими уставшими и загрубелыми руками над прекрасной мебелью, и мне казалось более естественным хорошенько развалиться на ней, чтобы оценить вполне ее мягкость и эластичность.

Скоро я заметил, что большинство ремесл, которыми занимались наши соседи, приносили им не больше выгоды, чем отцовское, и что, кроме того, есть чрезвычайно тягостные и опасные профессии. Во время своих шатаний по улицам я имел случаи наблюдать их. Мне известны различные работы, над которыми трудится и старается мелкий люд. Видывал я труд кровельщиков и каменщиков, как они карабкаются на крыши домов, кроя их черепицей или железом, как, забравшись на лестницы, кладут кирпичи и замазывают их цементом. Я зажимал уши от топора плотников, пилы каменотесов, молотка кузнецов, бьющих по наковальне, и скрипел зубами, когда слышал визг рубанка. Я убедился, что для всех подобных работ нужны крепкие руки да спина, и не имел никакого желания заняться какою-либо из них. Через слуховое окно, случалось, видел я, как пекарь потеет у своей квашни и булочник у печи. Как у праздношатающегося, времени у меня было много, и я хорошо узнал, как кузнец, подняв лошади ногу, подпаливает копыто. У водоноса коромысло с ведрами оттягивает плечи; у возчика глотка надрывается кричать и руки сведет щелкать бичом. Думалось мне, однако, что существуют же положения, при которых вы можете расхаживать, задрав нос, в хорошем платье, с праздным и равнодушным видом, и которые не требуют такой затраты сил. Но насчет этого я имел виды самые неопределенные; я понимал отлично, что скоро пора будет перестать бегать по улицам, а придется засесть в мастерскую, лавку или ларек.

По слабости характера и непостижимой доброте своей, родители меня не торопили. Я подрастал; но всякий раз, как заходила речь о прекращении моего бездельничанья, я принимался плакать и жаловаться; это на них действовало, и я продолжал жить по-прежнему, с тою только разницей, что лохмотья, на которые я раньше не обращал внимания, стали мне казаться меня недостойными. Хотя я платья не берег, я постоянно требовал лучшего. Матушка из сил выбивалась, чтобы меня удовлетворить в этом отношении и водить меня чистенько. Искусная швея, она добивалась того, что одет я был пристойно. Я был очень горд своей амуницией, и нужно было видеть, как я посматривал на нищую рвань, что толпилась на приходской паперти. Однако у них было преимущество, что они могли сами себя кормить, прося милостыню, что в сущности такой же промысел, как и всякое другое ремесло. Поверите ли, сударь, я стал суетным, и смотреть на простонародье мне было противно. Господа и дамы больше пленяли мое зрение, а оно у меня было острое, и от него не ускользали никакие мелочи их костюма или наружности.

В это же время я начал замечать красоту женщин. Меня уже очаровывали цвет их лица, свежесть кожи, общая грациозность. При встрече с ними что-то неизъяснимое по мне разливалось. Мне было тринадцать лет, и, конечно, лучше было бы бросить лень и шатанье, когда матушка трудилась по дому, а отец без устали работал. Но, признаться, эта мысль почти не приходила мне в голову, а если и приходила, то ненадолго. По правде сказать, я как можно реже бывал дома и предпочитал бегать по улицам и развлекаться по-своему.

Неподалеку от места, где мы жили, находился довольно большой загороженный пустырь. Посреди дикой травы стояло там несколько старых деревьев, когда-то служивших тенистым приютом в саду. Находились там остатки развалившегося фонтана, из которого вода вытекала как попало. Я часто убегал в это пустынное место. В стене были отверстия, которыми я ловко пользовался. Я с удовольствием проскальзывал в это убежище, уверенный, что найду тут уединение и прохладу. Я ложился на траву и иногда спал там. Никому в голову не приходило меня тревожить. Я смотрел на это место как на свою собственность, и оно казалось мне таким подходящим к тому, что я там делал, что не представлялось возможным другое ему применение. Я был бы искренне возмущен, если бы кто пришел туда мешать мне.

И вот однажды летом, пробродив, по обыкновению, полдня и проглазев на проезжающие кареты, я направился к любимому месту.

Красивые лошади, изысканные туалеты, разнообразная пестрота толпы, собравшейся, чтобы себя показать, всячески стараясь выставить себя как можно лучше, так на меня подействовали, что я совсем позабыл про ломоть хлеба, что я спрятал в карман, чтобы закусить. Дойдя до пустыря, я вытащил свою горбушку и с аппетитом принялся ее есть, запивая водою из фонтана. Я так насытился, что, видя вечер близким, решил не возвращаться домой. Все виденное мною за день погружало меня в приятнейшую мечтательность, так что я лег на спину, чтобы лучше наслаждаться тем, что воображение приведет мне на ум. Воздух был тепел и сладостен; через ветки, колеблемые легким ветром, было видно, все в звездах, небо. Я прислушивался к шелесту листьев, как вдруг заметил, что к нему примешиваются звуки музыки. Мало-помалу они выделились из общего шороха и одни завладели моим вниманием. Поверите ли, сударь, я слушал и чувствовал слезы на глазах. Они подступали все сильнее и сладостнее, и я не старался их сдерживать.

Я бы провел так всю ночь, если бы внезапный звук шагов не заставил меня вздрогнуть; кто-то кроме меня проник в пустырь. Я очень испугался и вскочил на ноги как раз вовремя, а то на мое распростертое тело наткнулся бы посетитель, лицом к лицу с которым я очутился. Его заставило отступить мое неожиданное присутствие, которое его, по-видимому, смутило так же, как я удивился его появлению. Названный гость был невысоким господином, полненьким, одет он был в черное и в руке держал флейту. Мой рост его, очевидно, успокоил, и он очень вежливо осведомился, что я делаю в такой поздний час в этом заброшенном месте. Что касается до него, так он часто сюда приходит играть на флейте при луне и в молчании ночи размышлять о своем искусстве… В подобной обстановке он лучше всего может судить о правильности своего дыхания… Сказав так, он без стеснения уселся на траву и запел на своем инструменте. Вблизи музыка его была еще прекраснее. Я снова почувствовал, что глаза мои наполняются слезами. Он заметил мои вздохи и, прервав игру, спросил меня о причине. Я ответил, что звуки флейты — единственная причина. Казалось, он был очень доволен моим ответом и задал мне несколько вопросов, после чего он пожелал узнать, как я зовусь, сколько мне лет, кто мои родители и не приятно ли было бы мне научиться, подобно ему, исполнять разные арии. Он прибавил, что как раз ему нужен ученик, что он принадлежит к труппе музыкантов, которые по приглашению дают концерты, что, в случае у меня обнаружатся какие-нибудь способности, он постарается найти им применение, так что я скоро буду в состоянии оказывать ему помощь. Закончил он свою речь сообщением, что зовется он Жан Пюселар и живет у Трех Ступеней. Так что в конце концов из этого пустыря я вышел, сударь, вместе с мастером Пюселаром, который поручил мне нести его флейту. Нес я ее, как сами можете полагать, будто она была из чистого золота.

Пюселар этот был превосходным человечком. Беря флейту в руки, он становился серьезным, как никто, и играл, опустив глаза с большой важностью; но, как только инструмент был спрятан в футляр, он делался веселеньким и шутливым и легко приходил в радостное настроение. Я каждое утро ходил к нему на уроки с большим жаром. С первых же уроков он соблаговолил высказать мне, что мною доволен. Он обещал мне, что если я буду продолжать с таким же усердием, то могу не то что сравняться с ним, но не слишком пристыдить такого учителя, как он. И на самом деле я сделал такие быстрые успехи, что в довольно короткое время научился не только разбирать ключи и ноты, но был в состоянии прилично исполнять свою партию в небольшой труппе музыкантов, которых мэтр Пюселар водил с собою по домам, чтобы оживлять ариями с вариациями трапезы или играть для танцев тем, кто любит это развлечение.

Этих занятий было недостаточно для моих стараний. Я беспрестанно стремился усовершенствоваться в своем ремесле. Эти старания возбуждали восхищение отца моего и матери. Они не уставали меня слушать. Матушка, скрестив руки, благодарила небо, даровавшее ей такого сына, а отец кивал головой от удовольствия, на минуту переставая натягивать материю и набивать галуны. Еще лучшее впечатление произвело, когда я стал приносить кой-какие деньги домой. Мэтр Пюселар давал мне их, когда бывал мною доволен, что случалось довольно часто. Мои родители начали не на шутку находить превосходным, что не принуждали меня ни к одному из занятий, к которым я выказывал такое отвращение, раз я сам выбрал себе почетное и прибыльное ремесло. В околотке на меня перестали указывать пальцами как на лентяя и бездельника; наоборот, я сделался каким-то чудом в глазах соседей. Я был горд новым своим положением и корчил из себя уже человека со значением, так что, проходя с флейтой под мышкой мимо нашей приходской церкви, я каждый раз бросал несколько копеек в деревянные чашки нищих на паперти. Я их знал всех по имени, и они издали приветствовали меня тоже по имени, чтобы выманить милостыню. Этот народ знает, как приятно быть выделенным из общей массы и что имя, которое мы носим, кажется нам значительнее, будучи произнесено другими и передаваемо из уст в уста, хотя бы то были изголодавшиеся пасти вместо звонкой глотки Известности.

Тем временем мэтр Пюселар, мой учитель, продолжал давать мне уроки. Один за другим он передавал мне секреты своего искусства. Однажды вечером мы решили пойти упражняться на пустырь, о котором я упоминал. Мы предвкушали удовольствие, как при луне будем перекликаться один с другим; но, когда мы пришли на намеченное место, к нашему удивлению, оно оказалось все перевороченным. Большинство деревьев было срублено. Часть почвы перекопана рвами. Место нашего уединения было испорчено и уничтожено, так что мы ни с чем должны были вернуться обратно.

На следующий день первым делом я постарался узнать о причине таких перемен. На мои расспросы смеялись и удивлялись, как я не знаю, что герцог де Гриньи, которому это место принадлежало, решил его застроить. Работы не только начались, но герцог даже отдал приказание вести их с возможной быстротой. Эта неосведомленность лучше всяких слов может вам служить доказательством, насколько мои музыкальные занятия держали меня вдали от всего и насколько внимательнее я прислушивался к звукам флейты, чем к уличным слухам.

Вам может показаться, сударь, что известие об этой постройке должно было бы быть для меня безразлично и что в нем не было ничего такого, что могло бы меня заинтересовать дольше, чем на минуту. Однако это оказалось не так. Я часто об этом думал, и не протекало дня, чтобы я не посещал этого места. То оно приходилось по дороге, то я делал крюк из любопытства, объяснений которому я не искал, и подолгу простаивал, наблюдая, как работают. Спешность работ была достойна удивления. Очевидно, герцога де Гриньи очень слушались, и лучше было исполнять его волю, так как плотники и каменщики не жалели труда. Так что постройка подвигалась на глазах.

Особняк герцога де Гриньи обещал сделаться прекрасным зданием, вполне достойным такого важного лица. Герцог де Гриньи иногда сам захаживал удостовериться, точно ли сообразуются с его намерениями. Однажды я увидал, как он выходил из кареты. Это был человек средних лет, полнокровный и крепкий. Он без страха перелезал через балки и бревна, чтобы во всем дать себе отчет. Я слушал, как вдали раздавался его голос, и пошел домой только после того, как он обратно сел в карету.

Я продолжал оставаться довольным своей участью и сопровождать моего учителя, мэтра Пюселара, повсюду, куда ему было угодно водить меня. Наша маленькая труппа очень хорошо исполняла арии, которые выбирал с тонким вкусом мэтр Пюселар или сам сочинял удивительно талантливо. Он умел придавать им соответствие с блюдами, которые подавали на стол. Были арии для супов, для второго, для жаркого, для сладкого, и все они отлично подходили. Последние особенно бывали удачны, и, должно быть, было истинным наслаждением откусывать тающее печенье или брать в рот душистый торт в такт с нашей музыкой. Я исполнял свою партию с большим прилежанием, не отвлекаясь ни смехом гостей, ни стуком посуды и рюмок. Иногда, впрочем, на минуту я приходил в волнение и дыхание мое становилось менее правильным, когда ко мне оборачивалось какое-нибудь женское лицо или соседи начинали шептаться, глядя на меня. За обедами часто встречались красивые лица, которым вино придавало смелости. Они рассматривали меня благосклонно, так как в пятнадцать лет наружность у меня была свеженькой, но строгий взгляд мэтра Пюселара возвращал меня к моим трелям и репризам.

Но во всякое другое время, кроме концертов, у мэтра Пюселара характер был уживчивый, и, как я уже упоминал, он не прочь был повеселиться. Часто он предлагал мне пойти развлечься и, считая, что музыка располагает к сладострастию, удивлялся моей скромности. Эта моя сдержанность внушила ему даже менее лестное обо мне мнение, чем это было с самого начала. Он предполагал во мне больше пылкости. Так что, по его словам, я хорошо делаю, что ограничиваюсь своим положением исполнителя и не пытаюсь сочинять. Для последнего необходима пламенность ума и искра изобретательности, которыми, по его мнению, я не обладал.

Возвращаясь домой однажды вечером, я задумался над его словами. Я любил бродить так по молчаливым, темным и пустым улицам, и редко случалось, чтобы я прямо дошел домой, не заходя к особняку герцога де Гриньи. Несколько недель уж как он был кончен, но еще никто в нем не жил. Высокий черный фасад его приводил меня в восхищение. Накануне еще я долго стоял, рассматривая колонны портала; они выходили на квадратную площадь, так что можно было отступить, чтобы лучше иметь общее впечатление, — и я был восхищен прекрасными тенями, рисовавшимися на мостовой от света полумесяца, выглядывавшего из-за крыши. Но в тот вечер, о котором я вам рассказываю, небо было облачным и ночная тень так глубока, что я с сожалением вспомнил о вчерашнем. Так я шел, опустив голову, как вдруг на углу переулка неожиданное зрелище заставило меня поднять глаза.

Окна в особняке де Гриньи все были освещены, а на площади ливрейные лакеи держали зажженные факелы. Они сопровождали раззолоченную карету и уже почти въехали в ворота, как вдруг, чего-то испугавшись, быстро попятились. Сильные животные чуть не встали на дыбы от страха. Двигаться вперед они не хотели. Лакеи с факелами суетились, что еще усиливало беспокойство лошадей, так что в конце концов дверца открылась, и я увидел, что на землю соскочил господин, в котором я тотчас признал герцога де Гриньи, и, обернувшись, протянул руку даме, чтобы помочь ей покинуть карету в опасности. На ней был длинный плащ и бархатная маска, которую она сняла с лица, как только почувствовала под своими высокими каблуками твердую почву, что сделано было ею весьма легко и свободно. После чего она огляделась вокруг.

Ах, сударь, вообразите себе свежее, почти детское лицо, прелестный овал, очаровательный рот, превосходный цвет кожи и тончайшие пышные золотистые волосы! На ней было платье из серебристого шелка, затканное цветами и ветками, а в руках она держала большую алую розу, которая при свете факелов, казалось, сочилась кровью. Между тем герцог де Гриньи опять предложил свою руку герцогнне, и, оставив карету с бешено бьющимися лошадьми, они направились, ко входу; при этом герцог поднял руку, словно делал пояснения свое& супруге, и они исчезли из моих глаз.

Я оставался на месте, ошалелый, ошеломленный. Когда я притер в себя, площадь была пуста. Кареты не было. Только два факела догорали в железных кольцах, куда их всунули по обе стороны закрытых дверей. У розы, которую держала герцогиня, осыпалось несколько красных лепестков, казавшихся каплями алой крови на голой и молчаливой мостовой.

Г-н Эрбу на минуту остановился. Его широкое лицо горело, словно от отблеска тех, когда-то горевших факелов, все освещенное старинными воспоминаниями. Он глубоко вздохнул, словно человек, запыхавшийся от бега — далекого и без передышки — в глубь прошлого, и продолжал следующим образом:

— Свадьба герцога де Гриньи с барышней де Барандэн была странной историей. Она была очень молоденькой, когда на нее обратил внимание герцог и влюбился безумно с первого взгляда. Он сам был не стар, не безобразен и очень богат, так что, когда он открыв родителям барышни де Барандэн свое намерение жениться на их дочери, они были ослеплены такой несоразмерно блестящей перспективой. Каково же было их удивление, когда при сообщении ей об этом она вместо того, чтобы захлопать в ладоши, побледнела и лишилась чувств. Сначала они подумали, что этот обморок можно объяснить неожиданной радостью, но вскоре принуждены были отказаться от такой мысли, когда дочь им призналась, что втайне любит знакомого молодого дворянина, по фамилии де Серак, и что они уже поклялись друг другу в верности. Этот господин де Серак был соседом, по имению с госпожою де Барандэн, причем у обоих поместья были небольшие. У господина де Барандэна был ветхий замок вблизи такого же, не лучше, где жило семейство де Серак. Господин де Барандэн вот уже несколько времени как покинул это местопребывание, пригодное только для того, чтобы заживо похоронить себя во всеобщем забвении, и поехал выдвинуться при дворе. Там-то барышня де Барандэн снова встретилась с молодым де Сераком, с которым она в детстве играла и который тоже искал счастья в Париже. Фортуны, капризной богини случая, он там не встретил, но другая богиня предстала пред ним в лице барышни де Барандэн.

Барышня де Барандэн не решилась открыться в своей любви, так как господин де Серак был беден. Они поджидали для этого какого-нибудь счастливого случая. Предложение герцога не дало возможности им дольше ждать.

Мало было надежды, что родители барышни де Барандэн пожертвуют господином де Гриньи в пользу господина де Серака. Но слезами и мольбами она достигла того, что герцога де Гриньи предупредили о состоянии ее сердца, на что господин и госпожа де Барандэн согласились очень неохотно, но барышня де Барандэн очень рассчитывала, что это сообщение охладит пыл господина де Гриньи, что он сообразит, что любовь его не может быть разделена особой, так откровенно во всеуслышание объявляющей, что она любит другого. Господин де Гриньи принял все это без волнения и просил передать барышне де Барандэн, что он ни в коем случае от нее не отказывается и сделает все возможное, чтобы доказать это. Он действительно это и сделал по-своему. Через некоторое время он подошел во время игры в мяч к господину де Сераку, затеял с ним ссору и вызвал на дуэль. Местом поединка был выбран как раз пустырь, принадлежавший герцогу де Гриньи. Борьба была упорной с обеих сторон, противники выказали храбрость и пыл недюжинный. Господин де Гриньи был тяжело ранен, а господин де Серак убит.

Поведение барышни де Барандэн при данных обстоятельствах было более чем странным. Она выслушала без всяких признаков волнения, кроме страшной бледности, известие о смерти господина де Серака и спросила только, по правилам ли происходила дуэль. Ее удостоверили, что все произошло со строжайшим соблюдением обычаев. После этого она долго молчала, наконец с величайшим спокойствием объявила, что, так как воля Божия проявилась на господине де Сераке, то она, барышня де Барандэн, не может противиться тому, чтобы та же воля осуществилась и по отношению к герцогу де Гриньи, и выйдет за него замуж, раз этого от нее желают.

Это решение немало удивило людей, знавших положение дела. Много толковали относительно причуд женского сердца. Более рассудительные полагали, что если кончина господина де Серака произвела впечатление на барышню де Барандэн, то она не осталась равнодушной и к тому, что господин де Гриньи рисковал при этом своею жизнью. Таким образом она как бы доказывала, что любовь она ценит выше, чем любовников, и что ей дороже возможность быть любимой, чем судьба того, кого она любила. Находились и такие, которые уверяли, что барышня де Барандэн была попросту особа расчетливая и открыто делала то, что другие для приличия скрывали. Подобную откровенность скорее одобряли и считали, что, в конце концов, свою нежность по отношению к господину де Сераку она достаточно доказала, предпочитая его, бедняка, господину де Гриньи, и что, наконец, при жизни он имел столь прекрасные знаки любви, что после смерти ему не в чем ее упрекать.

Господин де Гриньи был очень рад узнать о таковом расположении по отношению к нему барышни де Барандэн. Он проклинал рану, мешавшую ему лететь к ногам его красавицы. Он ни минуты не думал, что в глубине души у нее может быть неприязненное к нему чувство за смерть господина де Серака. Разве он не был готов заменить для нее покойного? К тому же господин де Гриньи был так уверен в своих достоинствах и в преимуществах своего происхождения, что не сомневался в том, что честь быть его избранницей заставит барышню де Барандэн позабыть о небольшой неприятности, которую он ей причинил. Счастье быть герцогиней де Гриньи стоит того, чтобы отказаться даже против воли от скромной участи быть женою мелкого дворянина. Таким образом, пред алтарем барышня де Барандэн получила обручальное кольцо из тех же рук, которые так ловко отправили на тот свет молодого господина де Серака.

Хотя этому браку предшествовали только что рассказанные мною события, так что он мог казаться довольно странным, господину де Гриньи, по-видимому, не приходилось раскаиваться. К тому же он по многим причинам мог быть доволен: прежде всего потому, что жена его была красавицей, затем потому, что она оказалась превосходной супругой.

Так и следовало быть, потому что герцог де Гриньи, который до сей поры, несмотря на свое богатство, не считался щедрым, быстро распростился с обычной своей скаредностью. Не только он ни в чем ей не отказывал в смысле платьев и украшений, но он первый ее уговаривал не скрывать, чего бы она могла пожелать, чтобы быть прелестнее и изысканнее всех на свете. Он одобрял все издержки, которые ей приходили в голову, и осыпал ее самыми дорогими подарками. Ничего не было для нее слишком дорогого — ни пышнейшие платья, ни самые сверкающие драгоценности. Правда, она еще более увеличивала их цену прелестью своего лица и всей фигуры. Изысканности эти придавали ей большую красоту, а она обладала способностью, ей одной свойственной, что все, что было на ней надето и принадлежало ей одной, казалось еще прекраснее. Покойный господин де Серак не узнал бы в этой светской даме, пышно разодетой, скромной барышни, руку которой он оспаривал у герцога де Гриньи.

По желанию ли жены, или из любезности, но господин де Гриньи вскоре объявил, что находит особняк, где они жили близ Арсенала, слишком тесным, и высказал намерение построить другой, приятнее и удобнее. Через короткое время стало известно, что он решил соорудить нечто достойное блистательной особы, внесшей в его дом столько блеска и счастья. Место для нового жилища скоро было выбрано. Герцогу де Гриньи как раз принадлежал обширный и весьма пригодный для его цели кусок земли — тот самый, на котором был убит бедный господин де Серак. План господина де Гриньи осуществлен был быстро. И когда, как я вам уже сказывал, я увидел однажды вечером, как он с герцогиней выходил из кареты при свете факелов, они в первый раз вступали во вновь построенный дом.


Г-н де Брео начал живо интересоваться рассказом г-на Эрбу.

— С этого вечера, сударь, вся моя жизнь, все мои мысли сосредоточились около этого особняка де Гриньи. По каким бы улицам я ни шел, они незаметно приводили меня к тому же месту. Едва я взглядывал на его портал, сердце мое начинало биться. Не проходило дня, чтобы я не приходил смотреть на него. И влекло меня — не как прежде — не смутное любопытство, но непреодолимая сила. Иногда во время музыкальных упражнений, сидя в своей лачуге, я вдруг чувствовал, что дыхания у меня вдруг не хватает и одеревеневшие пальцы тяжелеют на флейте. В эти минуты некий демон овладевал мною. Я на середине бросал каденцию и бежал стремглав к особняку де Гриньи. Случалось, подобное же безумие охватывало меня в то время, как я вторил мэтру Пюселару, и только уважение к нему удерживало меня, чтобы не бросить его и не помчаться к роковому месту. Ум мой болезненно был этим занят, и успехи в искусстве моем приостановились. Господин Пюселар жалел о моей рассеянности, но не угадывал ее причины. Часто он с горечью говаривал о кажущихся способностях, которые открываются у молодых людей, но на деле оказываются лишь пустыми надеждами, опровергаемыми слишком скоро. Но, будучи человеком вежливым, он выражался обиняками, смысл которых я отлично понимал и на которые у меня не находилось ответа.

Достаточно было мне увидеть особняк де Гриньи, как исчезал весь стыд и упреки совести. Он представлялся мне местом необычайным. Я испытывал зависть к людям, туда входившим и выходившим оттуда. Они казались мне отмеченными чем-то, что отличало их от остальных смертных. Количество этих избранников было значительно, так как у герцога и герцогини де Гриньи была многочисленная челядь и бывало порядочно посетителей. Выходили из экипажей роскошно одетые господа и дамы, но не занятность этого зрелища заставляла меня простаивать у ворот особняка де Гриньи, а надежда на какое-то другое событие, одна мысль о котором приводила меня в крайнее волнение.

Герцогиня де Гриньи выезжала иногда из дому отдать визиты, то одна, то в сопровождении мужа. Она всю карету озаряла светом и блеском своей красоты. Ах, сударь, это прямо чудо, что меня двадцать раз не переехала ее карета… Увернуться в сторону я бы никак не мог, в таком восхищенном столбняке я находился. Я стоял неподвижно, уставившись на это чудесное лицо, и долгое время спустя, когда оно уже исчезло, я оставался вне себя, ничего не видя. Таким образом я изучил его во всех подробностях. Я знал точный цвет рта, строение кожи, и с каждым разом это прелестное зрелище восхищало меня все более и более.

Так что жизнь я вел одновременно полную волнений и крайне однообразную. Один день отличался от другого лишь тем, видел ли я герцогиню де Гриньи, или был лишен этого счастья. Все остальное представляло смутную неопределенность, где я действовал, не отдавая себе отчета в своих поступках. Подобное состояние могло бы долго продолжаться. Всю зиму я так дежурил, и ничто меня не могло удержать от этого странного безумия — ни грязь, ни лед, ни снег. Нужно было иметь такое крепкое здоровье, как у меня, чтобы не слечь от этих ожиданий, во время которых ничто не в состоянии было меня отвлечь.

Я стал замечать, что вот уже несколько недель, как герцогиня выезжает по большей части одна. Красота ее осталась прежней, но выражение как-то изменилось. У нее был уже не тот застенчивый и скромный вид, придававший ей столько очарования. Теперь она бросала вокруг взгляды довольно высокомерные и смелые. Я не старался объяснить себе этой перемены, я только восхищался новой прелестью, как вдруг случайно мне сделалась известной причина этого изменения, и об этом стоит рассказать.

В один прекрасный день господин Пюселар, мой учитель, был приглашен к господину де Бертоньеру, позвавшему к себе гостей и пожелавшему повеселить их во время трапезы музыкой. Мэтр Пюселар предупредил меня, что я понадоблюсь, и увещевал меня не поддавться рассеянности, о которой он очень скорбел. Я обещал ему быть внимательным и исполнять свою партию более уверенно, чем обычно. Все шло превосходно, и мы так старались, что, по-видимому, нами остались очень довольны. Во время минутного отдыха, чтобы не впасть в мечтательность, я стал прислушиваться к разговорам вокруг. Кто-то из гостей упомянул про герцогиню де Гриньи — и она стала предметом общей беседы. Я весь обратился в слух и не проронил ни слова, тем более чтр господа эти говорили во весь голос. Давно прошло то время, когда герцогиня де Гриньи могла считаться примерной супругой… Это заявление было встречено смехом, доказывавшим если не справедливость его, то по меньшей мере — что оно никого не удивило настолько, чтобы его стали опровергать. Слухи эти были, очевидно, достаточно распространены, раз их можно было так открыто повторять.

Значит, грешки герцогини были так общеизвестны, что могли служить предметом застольной болтовни. Герцог де Гриньи ничего об них не знал и не выказывал никаких признаков ревности по отношению к своей жене. Наоборот, еще на днях он принял при дворе новую должность, которая часто будет держать его вдали от супруги. Доверчивость де Гриньи усиливала веселость гостей.

Да, вот что, сударь, я неожиданно услышал: госпожа де Гриньи заводила романы с кем угодно… Я задыхался; в лицо мне бросилась краска гнева и негодования, потому что все слышанное мною казалось мне клеветою, чудовищным оскорблением, за которое хотелось сейчас же наказать. Я готов был броситься и задушить этих гостей. Вот была бы картина, сударь: музыкантишка вроде меня вдруг налетает с кулаками на почтенных людей! Было бы забавное зрелище — подобный защитник репутаций и новоявленный герой! Ничего подобного не произошло, сударь. Как справедливо, что очень скоро в этом мире приучаемся мы не быть тем, чем хотели бы! Вместо того чтобы выступить в качестве мстителя за добродетель, что бурлило внутри меня, я всем показал себя лишь послушным помощником господина Пюселара; по первому знаку своего учителя я снова принялся извлекать из флейты чистые звуки, хотя дыхание мое еще прерывалось от волнения, от которого сердце мое так сильно билось, что я слышал даже сквозь одежду его стуки.

Этот вечер оставил во мне после себя странное чувство. Я вынес из него отвращение к человеческой злобе, и те, которые так оскорбляли особу, казавшуюся мне чем-то вроде божества, казались мне худшими людьми, каких только можно себе представить. Конечно, пустые их речи не были в состоянии поколебать моего представления о герцогине де Гриньи. Разве недостаточно было видеть ее проезжающей в карете, чтобы убедиться в ее добродетели? Даже сама смелость, замечаемая в ее лице, не была ли доказательством высокомерного пренебрежения к обвинениям, вся низость которых была ей, конечно, известна? Итак, все способствовало укреплению во мне почтительного восхищения по отношению к этой даме, которым я был преисполнен, и тем не менее, поверите ли, сударь, кое-что в моих мыслях подверглось изменению.

В мои думы о госпоже де Гриньи, которым я охотно предавался и которые имели характер почтительного восхищения, начали закрадываться и другие помыслы, для меня самого не совсем ясные, но беспокоившие меня. Они приходили внезапно, помимо воли, и я не мог ни предотвратить их, ни избавиться от них, тем более что облекались они в живые и соблазнительные формы. Я часто наблюдал за лицом и туалетом герцогини, зрелище это ласкало мои глаза, но я не воображал себе ничего больше того, что видел. Дело пошло совсем по-другому после наглых слов, которые при мне были произнесены. Они подействовали на мой ум помимо моей воли. Я начал понемногу, незаметно для себя приходить к заключению, что пышное убранство герцогини скрывает такое же тело, как у всех женщин. Сначала эта мысль появилась бегло и неопределенно, на один миг, и задержался я на ней ровно настолько, чтобы поспеть отогнать ее, но возвращалась она так часто, что скоро я свыкся с тем, что было в ней дерзкого и смелого. Я не избегал ее, как следовало бы. Напротив, я вызывал ее в себе, так что в конце концов малейшие подробности ее стали мне привычны. Дойдя до этой точки, я пошел и дальше. Да… у этой прекрасной дамы есть тело, как у всякой другой, и это тело служит не только для того, чтобы носить на себе материи. Оно имеет еще иные применения, о которых я знал только понаслышке, не соображая точно, в чем они состоят; тем не менее я был уверен, что герцогиня позволяет другим вольности, малейшая из которых показалась бы мне чудесной. Свои губы она предоставляла поцелуям. Поцелуями покрывались ее руки и плечи. Она не только допускала это, она сама отвечала на поцелуи. Это, по крайней мере, было мне известно. К этому приходят с женщинами, и от одной подобной мысли я был вне себя. Легко можете себе представить, что такие размышления, благодаря моей молодости, в одно и то же время и возбуждали и смущали меня, так что я то предавался им с восхищением, то с ужасом отгонял их от себя. Я ненавидел самого себя за то, что на минуту поддался клеветническим наветам. Разве все россказни о герцогине не были ложью и выдумкой? И внезапно та, которую я только что воображал себе с невероятной фамильярностью, снова отдалялась и делалась тем, чем и не должна была бы никогда переставать быть для меня, — самой добродетельной дамой в королевстве.

Тем не менее, несмотря на доводы рассудка, волнения мои не уменьшались. Я плохо спал и потерял аппетит. Все время, что мог я урвать от работы, бродил я около особняка де Гриньи. Дня мне не хватало на это похвальное занятие, и я посвящал ему часть ночи. Я следил, освещены ли окна или свет потушен, я караулил, когда она выезжает и возвращается обратно. Должен признаться, что я не заметил ничего особенного, что подтверждало бы то, что открыто повторялось уже в народе, а именно, что герцогиня пускает к себе в дом любовников, что их много и они часто меняются. Эти слухи меня мучили. Я бы хотел собственными глазами проникнуть через толстые стены особняка. Я мечтал под каким-нибудь предлогом пробраться туда. План этот был одним из излюбленных моих мечтаний. Я придумывал тысячу махинаций — все неисполнимые. Я жил все время в лихорадочном состоянии, рассеянный ко всему окружающему.

Как ни был я слеп, с течением времени пришлось мне заметить, что странное мое поведение заставило господина Пюселара изменить свое отношение ко мне, что отозвалось и на его обращении. С того вечера как мы с ним встретились при луне на пустыре, где теперь возвышается особняк де Гриньи, он выказывал ко мне живейший, неослабевавший интерес, и я многим был ему обязан. Он дал мне флейту в руки и научил ею пользоваться. Как только я был в состоянии прилично применять свои способности, он принял меня в свою труппу и дал таким образом средство к существованию. Но теперь он гораздо реже прибегал к моей помощи. Вполне естественно, что терпение его истощилось, так как постоянная моя рассеянность мешала мне выказывать и то малое искусство, что я приобрел; конечно, он не хотел рисковать и боялся, что я буду причиной нестройности в его оркестре. Действительно, слишком часто я или вступал не вовремя, или фальшивил, что самым неприятным образом нарушало унисон. Так что не раз, прощаясь со мной после концерта, он не приглашал меня участвовать в ближайшем. Наоборот, он старался тайком от меня назначать остальным музыкантам место следующей встречи. Они сговаривались потихоньку и держались от меня в стороне.

Это секретничанье меня не особенно огорчало: занятый всецело тем, о чем уже говорил вам, я не тяготился свободным временем. Я пользовался им для того, чтобы бродить около особняка де Гриньи. Лицезрение герцогини волновало меня все более и более. При виде ее кареты у меня дрожали поджилки и выступала испарина. Часто я принужден был идти домой и ложиться на свой матрац.

Однажды я так валялся, предаваясь своим думам, как вдруг в мою дверь тихонько постучали. Вошел мэтр Пюселар. Я целую неделю его не видел. Он сел со смущенным видом и сказал, что действительно все это время во мне не нуждался, но что, если я хочу, сегодня вечером я могу пойти с ним и Жаком Сегэном давать концерт в дом, куда он ходил уже несколько раз с Сегэном и Ван-Кульпом. Сегэн и Ван-Кульп были обычные сотоварищи мэтра Пюселара. Сегэн играл на скрипке, а Ван-Кульп — на лютне. Последний, будучи нездоров, не выходил несколько дней из дому. Тогда мэтр Пюселар вспомнил обо мне.

Когда я согласился на предложение, мэтр Пюселар понизил голос. Он признался, что сначала у него были колебания насчет меня; я ему казался слишком молод, но в конце концов в пятнадцать лет можно уже не разбалтывать секретов. Он взял с меня клятву не говорить, куда мы пойдем, прибавив, что в наших общих интересах будет помалкивать. Я обещал, что не буду нарушать молчания. Он сказал, что в конце концов мне хорошо заплатят, и ушел, прося не опоздать к месту встречи и одеться чистенько.

Я явился в условленный час на место, указанное мне мэтром Пюселаром, который вскоре пришел с Сегэном. Их таинственность возбудила мое любопытство. Они дали мне знак следовать за ними. Ночь уже окончательно наступила. Преданный обычным своим мечтаниям, я не обращал внимания, по какой дороге мы идем, как вдруг, после многочисленных поворотов, мэтр Пюселар остановился перед потайной калиткой, проделанной в высокой стене, за которой можно было различить деревья сада, тотчас же признанного мною за сад при особняке де Гриньи. Я сразу начал дрожать всем телом, покуда мэтр Пюселар тихонько вставлял ключ в замочную скважину и убеждал нас не шуметь и ступать осторожнее.

Мы прошли мимо нескольких групп деревьев по простой аллее между загородей из кустарников. В конце аллеи на круглой площадке журчал фонтан. Вода стекала в бассейн. Вдали дом де Гриньи представлялся темной и спящей громадой. Мы подошли к нему. Мэтр Пюселар постучался в маленькую дверцу, она открылась, и мы очутились в темном коридоре. Мы спустились вниз на несколько ступеней. Мэтр Пюселар подталкивал меня в спину.

Мы вошли в блестяще освещенный зал, где был накрыт стол. На нем находились блюда и вина, а сбоку — рядышком два стула. Мэтр Пюселар расставил нас в ряд, а сам поместился у стола. Мы ждали. Сердце мое билось. Ах, сударь, оно забилось еще сильнее, и я думал, что оно совсем разобьется, когда я увидел, что в залу вошла сама герцогиня де Гриньи в изящнейшем наряде; золотистые волосы ее были чудесно причесаны, грудь открыта. За нею шел граф де Бертоньер. Что делал он в такой поздний час у графини? Что делали мы сами? Что означал этот тайный ужин? Тем временем они сели за стол. Сегэн настраивал скрипку. Мэтр Пюселар и я попробовали свои флейты. Я думал, что не найду дыханья для звуков. Но удивлению моему тут еще не настал конец.

Вообразите себе мое состояние и положение, в котором я находился. Герцогиня, как только села за ужин, принялась громко смеяться. Она часто подносила ко рту свой бокал и сама наливала графу де Бертоньеру. Тот был молод и красив, но я не мог прийти в себя от его манер и разговора. В ответ на его двусмысленности и даже сальности герцогиня откидывалась на спинку стула с разгоревшимся от вина лицом, и, вместо того чтобы сердиться на некоторые жесты и вольности, она только пуще хохотала. Оба, по-видимому, забыли о нашем присутствии. Мэтр Пюселар как ни в чем не бывало продолжал играть на флейте, я следовал его примеру, сам не знаю как, не спуская глаз с представлявшегося моим взорам зрелища.

Господин де Бертоньер скоро окончательно напился. Он принялся буянить, бить посуду, кричал и пел во все горло. Иногда этот сумасшедший шум прорезывал хохот герцогини. Полуобнаженная, распустив волосы, она побуждала к буйству. Лицо ее, раскрасневшееся не от стыда, а от сладострастия, казалось лицом вакханки. Щеки горели, как во время оргий. Ах, сударь, как она была прекрасна в этом грубом бесстыдстве, вся пылающая развратом!

Мэтр Пюселар перестал играть. Было слышно, как вино выливается из бутылочного горлышка. У меня зуб на зуб не попадал. Я прислонился к стене, чтобы не упасть.

Мне казалось, что потолок на меня обрушится, в голове и ушах страшно шумело. Я смотрел на герцогиню; мало-помалу глаза ее расширились и приняли выражение ненависти, мести и дикой радости. Меня пронзил этот взгляд, мимо меня направленный на кого-то, чье появление, обнаруженное мною, когда я внезапно повернул голову, заставило меня отскочить в угол комнаты, в то время как господин де Бертоньер, сразу отрезвев, выпрыгнул через окно в сад.

На пороге взломанных дверей стоял герцог де Гриньи. Свет падал прямо ему в лицо. Я узнал его скорее по черному парику, голубой ленте и темному платью, чем по чертам, которые необыкновенная бледность превратила в восковую маску. В высоких сапогах со шпорами, в руке он сжимал рукоять охотничьего хлыста. Кто мог ему донести? Впоследствии я вспомнил про нездоровье Ван-Кульпа, но в данную минуту я был в полном недоумении от происходящего и в ужасе от того, что будет.

Герцог сделал шаг вперед. Жена его сделала то же самое. Она больше не смеялась. Она поправляла спустившийся чулок. Обнаженная белая грудь ее выпадала из расстегнутого корсажа. Герцог и она смотрели друг на друга. Вдруг она еще ниже наклонилась, смочила пальцы в луже вина, что краснела на полу, и брызнула в лицо мужу; тот вытер капли отворотом рукава. И я услышал, как герцогиня произнесла слова, смысл которых я понял только позднее: «Ты отомщен, Серак!»

Свист бича прервал ее. Плетеный ремень полоснул белые плечи, оставив на них красную полосу. Хлыст свистнул второй раз. Герцогиня не двигалась, будто обратилась в статую. Удары посыпались без промаха. Герцог де Гриньи наносил их изо всей силы. Плетка рвала материю и бичевала тело. Герцог ступил назад и обеими руками сжал рукоятку. У герцогини на этот раз вырвался ужасный крик, и она упала ничком.

Теперь она на полу без памяти выла от боли. Господин де Гриньи оканчивал свое ужасное занятие. Он сорвал оставшиеся лоскутки платья и наступил сапогом на истерзанное тело. Он не переставал бить… Длинный парик подскакивал за спиною. Герцогиня больше не кричала. Герцог грубо, ногой перевернул это окровавленное, недвижное и голое тело, потом нагнулся, закрутил вокруг руки золотистые кудри, и я видел, как он поволок за собою окрашенную пурпуром добычу и исчез за потайной дверью, через которую и вошел.

Я наблюдал за этой сценой, онемев от страха и ужаса, из своего угла. Ветерок, проникший в открытое окно, оживил меня и высушил пот на лбу. Мэтра Пюселара уже не было. Я был один. Прислушался — все тихо. В коридоре темно. Я взял один из горевших еще факелов и нашел дорогу, по которой мы пришли сюда. На дворе была темная ночь. Большие черные облака кучились в небе. Я снова прошел аллею из кустарников и добрался до фонтана. Он по-прежнему струил воду в бассейн. Я сел на камень и заплакал. Потом вышел из сада и вернулся домой. Я заболел горячкой. Когда я поправился, я узнал, что мэтр Пюселар покинул город, Сэгэн тоже, равно как и Ван-Кульп. Флейта сделалась мне ненавистной; я снова, как прежде, принялся бродить по городу и бездельничать. Родители приписали это болезни и думали, что у меня голова не совсем в порядке. Я стал очень молчалив и ни с кем не разговаривал.


Г-н Эрбу умолк на довольно продолжительное время. Г-н де Брео из уважения не нарушал молчания и ждал, когда г-н Эрбу найдет возможность продолжать свой рассказ.

— Герцог де Гриньи, — снова начал г-н Эрбу, — казалось, был искренне опечален смертью своей жены, последовавшей около четырех месяцев после описанных мною событий.

С того времени господин де Гриньи не перестал выезжать из дому и возвращаться, как обычно, у всех на глазах, но герцогиня не сопровождала герцога, что, впрочем, и прежде случалось, а оставалась у себя взаперти. Когда у него спрашивали, почему ее больше не видно вместе с ним, он отвечал очень просто, что доктора предписали ей не выходить по причине холодов, что от простуды у нее пропал голос, так что не слышно, что она говорит.

Родителей герцогини, поехавших ее навестить, не приняли, но на следующий день они получили от нее письмо, где она подтверждала известие о своей болезни, прибавляя, что она воспользуется этим временным уединением, чтобы подумать немного о спасении души. Добрые люди успокоились и не обратили достаточного внимания на почерк, которым было написано письмо и который мог бы им показаться не совсем похожим на почерк герцогини де Гриньи, порадовались, что дочь их имеет такие мысли, так как до них тоже дошли слухи насчет ее поведения, и, не придавая им слишком большой веры, они все-таки подумали, что недурно было бы, если бы благочестивое настроение госпожи де Гриньи положило конец этим сплетням. Господин де Гриньи с видом откровенности и добродушия рассказывал о том, что совершенно неожиданно жена его пристрастилась к домоседству. При случае он даже подшучивал над этим, но с оттенком некоторого почтения по отношению к особе, так хорошо использовавшей телесные немощи для духовного усовершенствования.

На самом деле герцогиня не только скрывалась от посторонних взглядов, но дома даже слуги ее не видали. В ее комнату был вхож только господин де Гриньи, уносивший ключ от дверей в кармане. Герцогиня не прибегала к помощи служанок во время одевания и, говорят, сама делала постель в виде эпитимии. Господину де Гриньи, по-видимому, новый образ жизни герцогини казался вполне приемлемым; можно даже было заметить некоторое влияние на него самого, так как прежде он позволял себе время от времени быть грубым и предаваться гневу, теперь же сделался самым кротким и терпеливым в мире человеком. Эту перемену заметили и люди, терпевшие раньше от его вспышек. Теперь были довольны, что от них избавились, и, подозревая, что до некоторой степени они были обязаны этим его жене, были ей за это благодарны. Так что пришли к убеждению, что слишком скоро поверили сплетням, распускаемым злыми языками про госпожу де Гриньи, и что нужно это загладить. Нет ничего непостояннее, как общественное мнение, в смысле репутации, и госпожа де Гриньи, только что всеми осуждаемая, вдруг сделалась безупречной женщиной; как раз в разгаре общего расположения внезапно распространилась новость, что герцогиню нашли в кровати мертвой и наскоро созванные врачи могли только констатировать смерть, не зная, чему приписать столь непредвиденное и горестное событие. Скорбь об этой смерти была всеобщей, и никто не сомневался, что герцог де Гриньи был неутешен.

Набальзамированное тело герцогини было в полной сохранности. Единственную странность представляло несколько не совсем заживших рубцов. Герцог, проливая слезы, объяснял, что это следы бичеваний, которым в порыве покаяния предавалась госпожа де Гриньи. Люди, которым эта подробность сделалась известной, увидели в пламенном желании герцогини карать самое себя доказательство того, что она получила, наверное, какое-нибудь предзнаменование близкой кончины, потому так неожиданно и бесповоротно удалилась от общества. Герцог разделял это мнение. Со своей стороны он добавлял, что часто уговаривал жену умерить свое суровое рвение, но она и слушать ничего не хотела, в таком религиозном порыве находилась; как пример, он приводил странное завещание, найденное после нее в бумагах. Она выражала волю, чтобы тело ее отвезли в имение родителей, где она родилась, добавляла, чтобы перевозили его без всякой торжественности и чтобы никакой процессии не было кроме семи нищих из ее прихода, в засвидетельствование того, что хоронят останки не мирской светской дамы, а смиренной грешницы перед Господом Богом.


Г-н Эрбу вздохнул.

— Всего ужаснее в этой смерти герцогини де Гриньи не то, что я вам уже сообщил, а то, что хочу еще рассказать, а именно, с какой дьявольской изобретательностью герцог де Гриньи задумал выполнить последнюю волю своей жены и обратить духовный порыв в чудовищную комедию. Ненависть должна была бы прекращаться со смертью того, кто нам ненавистен, но герцог де Гриньи и за гробом преследовал ту, которой он не прощал желания по-своему отомстить за убийство обожаемого возлюбленного. Он должен был удовлетворить свою обиду, как насытил свой гнев и ярость. К ударам хлыста, которыми он терзал тело виновной, к яду, с помощью которого он завершил тайком свое дело, он прибавил нечто, о чем мне следует рассказать вам, сударь, хотя едва ли мне удастся передать весь нелепый и издевательский ужас всего этого.


Г-н де Брео усугубил внимание, и г-н Эрбу продолжал следующим образом:

— Герцог с лицемерным сокрушением сообщал окружающим волю герцогини по поводу ее похорон и объявил, что он решил в точности согласоваться с желанием, ею высказанным. Сначала подумали, что от скорби у него помутился рассудок и что это не более как странность, свойственная первым минутам горя, но развиться которой не дадут здравые соображения. Но от таких предположений пришлось отказаться; очень скоро убедились, что герцог действительно намеревается выполнить то, что говорил. Тщетно родители госпожи де Гриньи хотели противостать тому, что замышлял их зять. Они выставляли ему на вид всю непристойность подобного обращения с дорогим прахом, чтобы везли его по дороге с такими убогими провожатыми. Они упорно старались его убедить, но он заткнул им рот, отдав приказание сейчас же найти ему в приходе семь нищих, предупредить их, что от них требуется, и держать наготове. После чего он отвернулся от господина и госпожи де Барандэн.

Добрые люди находили, что не стоило иметь дочерью герцогиню, раз она будет покоиться в глуши провинции и совершит туда путь в названной обстановке, которую она сама выбрала, но которая жестоко оскорбляла их самолюбие, — потому что оно действительно сильно было задето процессией, приготовляемой герцогом.

В Париже нет недостатка в нищих и голышах. Их толпами можно встретить на улицах; пропитание свое они снискивают где могут, и их больше чем нужно протягивает руку на папертях. Там у них постоянные места. Они стараются тронуть благочестивые души видом своих уродств. Многие, за неимением природных уродств и болезней, пускают в ход поддельные, которые они делают тем более безобразными, что они от них не страдают и что служат они для возбуждения сострадания. Таким образом, нищета обращается в ремесло. Орудиями служат им раны и рубища, а так как средства эти не дороги, то и людей, занимающихся подобным промыслом, находится не малое количество. Так что герцогским посланным нетрудно было заручиться тем, что ему было нужно, и нанять семь молодцов, которые в своих рваных лохмотьях должны были изображать свиту той, которая была прелестнейшей и богатейшей из женщин.

Между тем молва о странных похоронах довольно быстро распространилась и дошла до моих ушей. Со времени смерти госпожи де Гриньи я жил в необыкновенном состоянии духа, где были смешаны чувства горечи и ужаса. Как! Это тело, роскошную красоту которого я видел в ту короткую и роковую ночь, гниет обезображенное! Теперь его везут неведомо куда и заточат в гробницу! Почему мною не были изведаны, как господином де Бертоньерем, его ласки и прелести? Эта мысль оставляла в уме ужасающую обиду и жгучее сожаление. Так что я испытывал непреодолимый соблазн присутствовать при предстоящей церемонии; может быть, при виде, как опускают в землю то, что было герцогиней де Гриньи, я освобожусь от жестокого желания, жало которого меня преследовало, и найду забвение, приличествующее этим событиям, отравленное воспоминание о которых могло быть для меня только пагубным. С другой стороны, надругание, которое мстительный супруг хотел присоединить к своим жестокостям, налагало, казалось мне, на меня обязанность не покидать той, которой я так восхищался. В эти минуты герцогиня переставала для меня быть полуобнаженной женщиной, застигнутой врасплох во время прелюбодеяния; она снова делалась благородной дамой, какой я ее видел однажды вечером, выходящей из кареты при свете факелов перед подъездом особняка де Гриньи, и образ которой я сохранил запечатленным в своем сердце. Ее-то я и хотел сопровождать до могилы и почтить своими слезами.

Приняв такое решение, я стал думать о средствах его выполнения. У меня оставалось немного денег, заработанных на концертах мэтра Пюселара. С этими сбережениями я и направился к церкви, где герцогские слуги производили свой набор. Я с давнего времени знаком был со всеми нищими с паперти; этим самым я иногда и давал, проходя, мелочь. Между ними был некто Жан Ракуйо. На лице у него была короста, что делало его достаточно безобразным, но не приводило в дурное расположение духа, потому что по вечерам он ее соскабливал, а наутро делал новую. Наловчившись в таких проделках, он снискивал себе пропитание. Я не сомневался, что этот молодец одним из первых нанялся на должность, о которой я говорил. Я не ошибся. Сейчас же я сообщил ему свой план. Дело шло попросту о том, чтобы он в данном случае уступил мне свое место. Он был очень удивлен моей просьбой, но не видел никаких препятствий к подобному обману. Так что на предложение он согласился, хотя и не понимал, какое мне удовольствие тащиться за гробом; но деньги убедили его, и даже он стал находить, что так будет очень хорошо. Мы столковались. Он обещал мне одолжить свои лохмотья, нужные для моей новой роли, и изобразить на лице у меня коросту так же искусно, как он делал на своем. Загримировав меня таким образом, он предупредил товарищей о замене; мне оставалось только пойти к особняку де Гриньи под вечер, — и никто ничего не заметил.

Когда я явился к особняку де Гриньи, я был очень взволнован. Меня послали к месту, где уже собрались мои товарищи. В низкой и темной зале смутно копошились тени. Не успел я туда войти, как чуть не задохся от дурного запаха, хотя я и привык к зловонию, исходившему от лохмотьев, которыми меня снабдил добрейший Жан Ракуйо. Мне не дали долго раздумывать над неловкостью своего положения: два лакея меня грубо схватили, один набросил на меня что-то вроде длинного развевающегося платья, другой сшиб у меня с головы шляпу и напялил картонную корону. Взбешенный и озадаченный, я только что хотел спросить, что все это значит, как принесли свет, и я мог оглядеться.

Что за зрелище, сударь! Я готов был сбросить с себя шутовское платье и бумажный венец. Какого странного карнавала оказался я участником! Одного за другим я узнавал актеров и понял лицемерного и отвратительного зачинщика всего этого. Первыми бросились мне в глаза Жан Гильбер, горбун, и Люси Робин. Лицо ей разрисовали ярко-розовой краской, как свиное рыло, через расстегнутый лиф видны были ее груди, как тыквы, и, раскачиваясь худым и костлявым телом, она приподымала юбку над башмаками с большими бантами; на рыжих и нечесаных космах была гирлянда из цветов; вырядившись таким манером, она жеманилась вызывающим образом. Горбун же, весь в черном, таскал за собой плоский мешок. Далее — Шарль Лангрю, одетый в желтое, в каске со свивающимися змеями и с нашитыми на спине языками. Толстый Клод Лардуа, в красном, опирался на алебарду рядом с Жаком Рагуаром, сплошь обмотанным веревками, на которых были повешены сосиски и колбаса, — и, наконец, огромная Жюстина Лекра, страдающая водянкой, словно набитая пухом, кривая и лоснящаяся, со всегда полусонным лицом. У каждого на шее висела надпись, какую и мне надели; на моей золотыми буквами было написано: Гордость; на других я прочитал: Любострастие, Скупость, Зависть, Гнев, Чревоугодие, Леность. Ввиду того что герцогиня де Гриньи выразила желание быть погребенной как простая грешница, герцог и решил дать ей в качестве свиты фигуры, олицетворяющие самые грехи.

На площади собралась большая толпа, когда, наряженные таким манером, мы вышли из особняка де Гриньи, чтобы сесть на повозки, на которых нам предстояло ехать. Соседи пришли подивиться на ту, что, презрев мирскую пышность, хотела, чтобы провожали ее одни бедняки. Такое отречение нравится простонародью; оно видит в этом знак смирения и доказательство, что мы отличаемся от него только по условиям жизни, а не по существу. Они любят, когда и мы признаем равенство всех перед лицом смерти, и они одобряли герцогиню де Гриньи за то, что, умирая, она вспомнила про общий для всех нас удел. Но, когда они увидели наше появление, на минуту они были поражены. Им было бы понятно, что за телом знатной дамы идут семеро нищих, так как перед правосудием Божиим она сама не более как нищая, просящая его о милосердии. Но что они могли подумать о представившемся их глазам зрелище? Почувствовали ли они все его неприличие и издевательство? Я не ручаюсь за это, но при нашем появлении пробежал глухой ропот, заставивший поднять голову герцога, стоявшего в глубоком трауре за гробом своей жены, уже водруженным на дроги.

Минута была странной, сударь. У меня мелькнула мысль, что в нас запустят камнями и стащат с нас наши тряпки. Факелы, высоко поднятые слугами, ярко освещали все наше скоморошество. Я уже поднес руки к своей короне из золотой бумаги, как вдруг посреди наступившего молчания раздался взрыв смеха, за ним другой, третий, пятый, десятый, рты раскрылись, лица побагровели; переходя от соседа к соседу, смех заразил всю площадь, женщин, стариков, мужчин, детей, факельщиков, наконец, нас самих.

Да, сударь, Сластолюбие, изображаемое Люси Робин, и горбун Жан Гильбер — Скупость — надрывались от смеха, Шарль Лангрю — Зависть, толстый Лардуа — Гнев и Жак Рагуар, олицетворяющий Чревоугодие, — держались за бока, у Жюстины Лекра — Лености — трясся огромный живот от хохота; все хохотали, кроме герцога де Гриньи, который не смеялся и дал знак кучеру трогать в гущу толпы, забывшей, что за нашим маскарадом таится тем не менее подлинное лицо смерти.


Г-н Эрбу перевел дыхание и продолжал:

— Повозка, на которой я находился, следовала непосредственно за дрогами, где помещался гроб герцогини де Гриньи. Четверо герцогских слуг с факелами верхами ехали за ним по неровной мостовой, на которой он ужасно колыхался. Я не мог еще прийти в себя от нашего отъезда. Этот смех, эти крики звенели еще у меня в ушах. Мне было жарко. Я вытер пот с лица и вспомнил, что на мне корона. Мало-помалу вспомнил и роль, которую я исполнял в этом мрачном фарсе. Мне сделалось очень стыдно, и, чтобы отогнать мысли, я огляделся вокруг.

В глубине повозки сидел толстый Лардуа рядом с толстухой Жюстиной Лекра; на передней скамеечке вместе со мною — Жак Рагуар: Гнев, Леность, Чревоугодие и Гордость путешествовали в компании. От отвращения у меня перехватило горло, и я стал смотреть в дверцы. Улицы, по которым мы проезжали, были почти безлюды. Повозка катилась все время по скверной мостовой. Иногда прохожий останавливался, пораженный странной нашей процессией, и исчезал во мраке.

Наконец мы выехали из Парижа. Факелы освещали придорожные деревья. Мы встречали кареты, которые уступали нам дорогу. Я слышал, как чертыхались кучера, слышал свист кнутов и в ответ ругательства герцогских лакеев. Мои спутники сначала молчали, потом начали переговариваться. Языки у них развязались. Лардуа — Гнев — вытащил из своих тряпок бутылку вина. Они вели беседу не стесняясь. Я думал, что, полные событий, свидетелями которых им пришлось быть, они о них и будут разговаривать; но, к моему великому удивлению, они толковали об уловках своего ремесла, о ссорах и всяких мелочах своего жалкого существования так же спокойно, как если бы они находились на паперти с чашкой в руках, а не участвовали в необычайном приключении, толкнувшем меня в их общества. Об этом они не обронили ни слова. Я последовал их примеру, и, пока они болтали о своих делах, я молча сидел в углу.

Хорошо, если бы так продолжалось во время всего пути и мне не пришлось бы вам рассказывать о гадостях, при которых я должен был присутствовать и от описания которых я бы охотно вас избавил!.. Между тем мы продолжали наш путь; дорога была неважной, и на ухабах мы валились один на другого. Рагуар пользовался случаем и щипал при этом Жюстину, которая негодовала и давала ему отпор. Вдруг весь цуг остановился, одна из лошадей у погребальных дрог упала и порвала постромку. Когда ее подняли, оказалось, что она охромела. Старший лакей объявил, что мы дотащимся до первого постоялого двора, где постараемся добыть новую лошадь.

Скоро мы добрались до деревни. В гостинице все спали, но мы принялись колотить в двери и подняли весь дом на ноги. Трактирщик показался у окна в вязаном колпаке. При виде факелов и карет он несколько смягчился. Он подумал, что имеет дело с каким-нибудь именитым путешественником, и поспешно спустился отворить нам.

Нельзя описать его остолбенения при виде нашего маскарада. Пришлось старшему лакею серьезно объяснять ему, что мы — грехи герцогини де Гриньи, которую мы сопроваждаем к месту последнего упокоения. Этот непристойный шут гороховый так задурил голову дворнику, что тот, ничего не поняв из того, что ему тут толковали, счел за лучшее низехонько раскланяться и пригласить на кухню тех, кого он учтивейшим образом называл «господами грехами».

Сами понимаете, что, как только зажгли свечи, все потребовали вина. От герцогской щедрости у всех карманы были полны звонкой монетой. Представляете себе, какой поднялся шум и гам? Собственного голоса не слышно было, и уж что делалось, глаза бы не глядели! Толстая Жюстина, сидя на коленях у Жака Рагуара, опорожняла свой стаканчик. А Люси Робин легла на стол, и ее накачивал вином Шарль Лангрю. Сами лакеи разошлись и пили за здоровье герцога. Вытащили трубки и закурили, так что дым над нами стоял облаком. Присоединились к ним и кучера и стали щелкать бичами над головами у всех. Странность общей картины усиливалась еще от мишурного блеска наших костюмов, так что случайные постояльцы гостиницы, потревоженные от сна нашим шумом, спустились, чтобы с порога залы позабавиться нежданной потехой.

Наконец меня стало мутить от вина и табачного дыма, и я вышел на двор освежиться. От освещенных окон гостиницы на землю падал беглый фантастический свет, и этот деревенский кабачок, в оконных рамах которого вырисовывались причудливые тени, напоминал преисподнюю, где мы были бы очень уместны в наших убранствах и дьявольских облачениях.

Не имея желания возвращаться в это пекло, я скрылся в одной из отпряженных карет. Там размышлял я о своей злополучной затее, но тем не менее испытывал громадное желание довести ее до конца и проводить до места упокоения гроб герцогини. Увы, сударь! Звон стаканов, разлитое вино приводили мне на память другое пиршество, более изысканное и более чувственное, и я снова увидел в полуобнаженной прелести ту, что лежала теперь меж четырех тесных досок, колыхаясь на каждом ухабе и сопровождаемая оскорбительной свитой, которою в виде издевательства после смерти снабдил ее тот, чье имя теперь выкликивалось крикливыми и хриплыми голосами.

Занималась заря, когда решили продолжать путь. Лакеи шатались и едва могли попасть в седла. Со мной в повозку на этот раз сели Люси Робин, Шарль Лангрю и Жан Гильбер — Любострастие, Зависть и Скупость. Все трое были до того пьяны, что сейчас же уснули. До конца жизни не забуду, сударь, сколь отвратителен был их сон, прерываемый икотой и рычанием. Робин была особенно мерзка. Смокшее от вина платье прилипало к худому ее телу, и вокруг закрытых глаз ясно обозначились кровавые круги. Уже совсем рассвело, и при дневном свете она казалась еще ужаснее.

Утро обещало быть превосходным. Дорога шла среди прекрасно возделанных полей и лугов, покрытых легким туманом, который с наступлением дня мало-помалу рассеялся. Мы ехали вдоль речки, текущей под ивами то ровно, то по камушкам. Я дышал здоровым и чистым воздухом. Я хотел бы выскочить из повозки, зачумленной от грязи и спертого воздуха, где Робин спала разиня рот и Лангрю с Жаном Гильбером храпели вовсю. Да, сударь, я хотел бы вырваться, пуститься бежать по траве, сбросить свою позолоченную корону и выкупаться в этой свежей и прозрачной воде. В первый раз за долгое время я вспомнил о своей флейточке, чистой и звучной, из которой я извлекал когда-то мелодичные ноты. Отчего ее не было со мною? Я бы растянулся под деревом и музыкой подражал бы журчанию вод и щебетанию птиц.

К трем-четырем часам пополудни мы должны были добраться до местности, которую в своем завещании герцогиня де Гриньи обозначила как место, где она желала, чтобы упокоилось ее тело, покрытое землей, по которой еще ребенком она бегала, играя с господином де Сераком. У Солиньяна дорога сворачивает к замку господина де Барандэна. Было уже два часа, а мы все еще не добрались до этого городка. Когда мы выехали из гостиницы, никто из кучеров и лакеев не потрудились спросить, по той ли дороге мы едем, так как от ночных возлияний голова у них была не в порядке. Расспросы отложили они до ближайшей деревни; скоро она показалась в глубине долины. Достигши, мы услышали звуки музыки и, выехав на плошадь, увидали, что жители были заняты танцами под липками при звуках волынок и тамбуринов.

Ряд наших повозок удивил несколько танцующих, а когда они увидели верховых лакеев, то посторонились, чтобы дать дорогу. Акробаты и актеры приостановили свою работу. Кто пил, не допил бутылки. Когда мы очутились посреди всего этого народа, удивление на лицах сменилось заметною радостью, и один из сельчан, казавшийся вроде ихнего старшины, вежливо раскланялся перед старшим лакеем. При взгляде на наш маскарад добрым людям пришло в голову, что мы — труппа странствующих актеров, и выборный из них пришел нас просить показать свои таланты на их деревенском празднике. Пришлось их вывести из заблуждения и признаться, что компания наша совсем не та, за что они ее принимают, и что нам не до танцев и представлений, что в большом сундуке, что едет перед нами, — не костюмы для переодевания, а тело герцогини де Гриньи, которое нужно кратчайшим путем доставить до места вечного упокоения.

Тут-то мы и узнали, что ошиблись дорогой и что нужно пересечь наискосок, если мы засветло хотим доехать до замка господин де Барандэна. Известие это в повозках было встречено с большим неудовольствием. Седоки жаловались, что они очень устали от дороги. У них пересохло в горле, а вид бутылок только возбуждает жажду. Так что дальше мы тронулись, сделав большой запас, к большому соблазну всех этих добрых людей, крестившихся, когда мы проезжали мимо них, причем у них мелькала мысль, что, быть может, мы — полоумные, которых везут в какой-нибудь сумасшедший дом и которым для удобнейшего выполнения этого намерения придумали роли, подходящие по роду их безумия.

Меж тем, по мере того как мы продвигались прямой дорогой, указанной нам, характер местности изменялся. Природа становилась дикою, высокие скалы меж кривых деревьев чередовались с песчаными, бесплодными равнинами. В самых возделанных государствах встречаются такие неблагодарные места, которые могут приводить в отчаяние трудящихся людей незначительностью результатов от их трудов. Местность, где мы находились, мало-помалу начала нам казаться ужасной, тем более что сумерки придавали ей странный вид и все предметы принимали несвойственные им очертания. Люси Робин перестала пить, и Шарль Лангрю выбросил пустую бутылку через дверцы кареты. Что касается Жана Гильбера, он все склонялся под тяжестью своего горба и бормотал молитвы беззубым ртом. Я сам поддался неприятному впечатлению, особенно усилившемуся, когда мы въехали в аллею высоких кряжистых дубов, кривые ветки которых, казалось, нам угрожали и под покровом которых было темно, как в узкой, длинной пещере.

Дорога эта кончалась бедной деревушкой, скучившейся вокруг маленькой церкви. Вдали видны были остроконечные башни от замка господина де Барандэна. Неприветливый был вид, сударь, у этого старого жилища с его постройками и башнями; окружен он был зеленоватою водою, где мрачно он отражался. Довольно обширные службы высились в некотором расстоянии. Лягушки квакали в поросших тростником рвах. Летучие мыши чертили темный воздух. С трудом я мог поверить, что из этого непривлекательного места могло произойти привлекательное златокудрое создание, превратившееся из барышни де Барандэн в герцогиню де Гриньи. Покуда я размышлял об этом, лакеи старались у замка докричаться. Держа зажженные факелы, они подняли страшный шум у подъемного моста. Наконец у окна показалась какая-то странная фигура. Это был седой человек, казавшийся очень недовольным, что его потревожили; так что, когда старший лакей прокричал, что от него требуется, человек грубо ответил, что им от господина де Барандэна распоряжения не получено, что людям, ему неизвестным, дверей он не откроет и что, если мы будем топтаться там у рва, он нам сумеет доказать, что нет никакой выгоды находиться от него в таком близком расстоянии. При этих словах он навел на нас свой мушкет и, без всякого сомнения, выстрелил бы, если бы назойливые негодяи не отскочили и не спрятались за кареты. В это время деревенские жители, привлеченные криками и светом факелов, прибежали к нам на помощь.

Узнав, что в гробу нашем барышня де Барандэн, они очень этим опечалились. Герцогиня в память дней, проведенных ею в этих местах, присылала обильные пожертвования. Добрые крестьяне эти уверили нас, что от замкового смотрителя ничего не добьешься и что, если с ним продолжать переговоры, он снова примется за пальбу. С другой стороны, по их словам, деревенский священник в отлучке и вернется только завтра, а у него с собой ключ от церкви. Остаются только службы, где можно найти пристанище. Они предложили принести туда корма для лошадей, а для нас соломы. Утром священник вернется и совершит погребение, относительно которого герцог де Гриньи не сделал никаких распоряжений, так же как и господа де Барандэн не озаботились, чтобы тело их дочери принято было надлежащим образом в замке. В глубине души они не могли простить ей сумасбродного завещания, сумасбродно выполненного герцогом, и смиренномудренной причуды истлевать в провинциальной глуши, отправясь туда в сопровождении компании грехов в маскарадных костюмах.

Г-н Эрбу умолк. Г-н де Брео хотел поторопить его с окончанием, но тот сам продолжал:

— Нам пришлось расположиться в конюшне, сохранившейся лучше других полуразвалившихся построек. Втащили в какой-то сарай дроги с гробом герцогини. Солома, которую нам дали деревенские жители, к счастью, оказалась сухой, но такими же сухими оказались хлеб и сыр, которыми они нас снабдили. Съев несколько кусков, я растянулся на спине и закрыл глаза. Крестьяне нам оставили два больших роговых фонаря. Они кое-как освещали конюшню. По временам я открывал глаза. Я видел, как вповалку лежали участники нашей странной поездки. Маски храпели. Неподалеку от меня покоилась Люси Робин рядом с Лардуа. Чревоугодие, Зависть, Гнев, Леность, Сластолюбие и Скупость спали, один другого крепче. Жюстина Лекра и Жан Гильбер, горбун, лежали бок о бок. Глаза у меня снова закрылись, веки стали как свинцовые.

Не знаю, долго ли я спал; проснулся оттого, что зашуршала солома. Немного погодя поднялся Жан Гильбер и вышел тихими шагами. Горбатая тень прогримасничала по стене и исчезла. Через минуту я увидел, как Жак Рагуар сделал то же самое; потом все успокоилось. Маленькая летучая мышь все прилетала к огню от фонаря. Лошади глухо били копытами о землю. Жан Гильбер и Жак Рагуар не возвращались. Так прошло некоторое время, как вдруг я вздрогнул от подозрения. На четвереньках я дополз до двери.

Ночь была темной, но звездной. Я медленно вдыхал воздух. Глаза мало-помалу привыкли к темноте. Через минуту я заметил слабый свет у поворота стены, за которым как раз находился сарай, где стоял гроб герцогини. Я медленно направился в ту сторону. Мокрая трава заглушала мои шаги. Я еще ступил вперед и вышел на полный свет… и вот что, сударь, я увидел:

Жан Гильбер, горбун, с факелом в руке стоял перед гробом, на который Жак Рагуар поставил ногу, Чтобы взломать гробовую крышку, он воткнул туда острие алебарды, входившей в состав костюма Гнева для Клода Лардуа. Рагуар пользовался им как ломом. Время от времени он пыхтел от усилия. Горбун пальцем указывал ему, в каком месте следует нажать, то поднимая, то опуская факел, от которого по земле шевелились страшные тени. Негодяи, надеясь, что на герцогине, без сомнения, надеты какие-нибудь драгоценности, задумали украсть перстни и подвески, которые, по их мнению, не могли не украшать столь именитую покойницу, и, чтобы вырвать их от могилы, не остановились перед отвратительным предприятием. При виде этой кощунственной работы я почувствовал омерзение. Я хотел позвать на помощь, но ни звука не вышло у меня из горла, и я остался недвижно, без сил, без слов.

Они продолжали свое гнусное занятие. Доски трещали от нажимов. Я отчетливо видел каждое их движение. Мало-помалу крышка начала поддаваться. Я онемел от ужаса и едва дышал от любопытства. Та, которою я так часто восхищался в ее нарядах, которую я видел полуобнаженной в ту ужасную ночь, одна мысль о которой приводила меня в трепет, та, останки которой я сопровождал до этого места в постыдном маскарадном костюме, она, сударь, готова была предстать предо мною в последний раз в погребальном убранстве. От этой мысли, сударь, холод проникал до мозга костей.

Вдруг крышка отскочила, и Рагуар упал навзничь. Жан Гильбер бросился вперед; высоко подняв факел одной рукою, другою он стал шарить в открытом гробу; я видел, как двигалась его длинная рука. Горб придавал ему вид паука, чудовищного и свирепого. Рагуар тоже наклонился над гробом и вытягивал оттуда что-то вроде золотой кудели, навив на кулак; это он тянул волосы герцогини.

Я хотел накинуться на негодяев и споткнулся о большой камень. Не помню как, я бросил его под ноги Жану Гильберу, который выпустил факел из рук. Рагуар глухо крикнул. Я слышал их дыхание. Они пробежали мимо, не заметив меня, и скрылись в ночном мраке. Факел на земле трещал, угасая.

Мои руки так дрожали, что я едва мог схватить его. Медленно я приблизился. Герцогиня лежала в гробу, покрытая таким тонким саваном, что все формы ее тела были заметны. Смерть не лишила ее гибкости. Она лежала на боку; я не видел ее лица, а только распущенные пышные косы, которые, казалось, тянулись ко мне, хотели обвиться вокруг рук, колен, окружить меня бесчисленными извивами. Они росли и приближались. Они были из золота, из пламени… Привлекали, как клад, сияли, как костер…

Догоревший факел обжег меня, я тоже его бросил; золотые косы угасли.

Я отскочил. Как добрался я до конюшни, где стояли лошади, сам не знаю. Когда я пришел в себя, я уже несся по полю, уцепившись за гриву лошади. Край неба белел от зари. Топот копыт раздавался у меня в ушах. Я был не бог весть каким наездником, так что нужно приписать чуду, что я так долго продержался на лошади. Она метнулась в сторону, и я свалился. Головой я стукнулся о пень, и только много часов спустя люди графа де Рагьера подобрали меня и, давши подкрепительной настойки, отвели к своему господину, думая его позабавить странной личностью, размалеванной, как скоморох, и одетой, как карточный король.

Загрузка...