Кирей не вошел – ввалился, и рухнул бы, когда б не Егор, плечо подставивший.
– Если вздумаешь помирать, – любезнейше предупредил царевич, – то давай в другом месте…
– Может, мне тут нравится. – Кирей на плече повис, и, мне почудилося, сделал это с преогромною радостью. А что, плечи у Егора широки, на такие не одного азарина повесить можно.
И сам он невысок, но кряжист, что твой дубок.
– Мало ли чего кому нравится… – пробурчал Егор. – Ты помрешь, а нам убирать…
Выглядел Кирей… да краше в гроб кладут. Коса растрепалася. Сам белый, но как-то неровно белый, с желтоватыми пятнами. Глаза запали. И с лица схуд, будто месяц его недокармливали. Идет еле-еле, больше по полу ногами шкребает, чем идет.
А пахнет от него… дымом пахнет.
Гарью.
Рубаха в подпалинах.
На шкуре ожоги россыпью.
– Эк тебя угораздило. – Еська с другой стороны зашел, приобнял азарина любя, да так, что Кирей зашипел.
– Аккуратней!
– Эт тебе надо было аккуратней, а у нас, уж извини, как выйдет… за целительницами послать?
– Нет.
– Зря… тебя исцелять многие готовы… Зося, не подмогнешь жениху.
– А…
– А ты молчи, болезный… развели тут. Один калечней другого… смотреть противно… – Еська помог Кирею сесть и, опустившись на корточки, принялся сапоги стягивать. – Зославушка… отдаю его в твои заботливые руки.
И подмигнул так, мол, не теряйся.
Кирей застонал и, на кровать рухнувши, веки смежил, за что и получил от Еремы затрещину.
– Не прикидывайся. Сумел нагадить, сумей и ответить…
– Я тебя ненавижу.
– Ага… взаимно, харя азарская. – Сказано сие было без злобы, скорее уж по привычке. – А ты, Зослава, не стесняйся. Ежели чего – поможем… подержим там…
Кирей вздохнул.
И левый глаз приоткрывши, на меня уставился.
– Живая…
– Живая, – подтвердила я. Поживей прочих буду. Вона, и звон в голове стих, и силушка в руках появилась, и любопытствие ожило.
– Здоровая… а я, Зославушка, помру, верно…
И застонал жалостливо-жалостливо. Когда б воистину помирающих людей не видывала, поверила б, что вот-вот отойдет, болезный. Сердце ажно сочувствием наполнилося.
Я Кирейку за руку и взяла.
– Больно?
– Ой, больно… моченьки нет терпеть.
Ерема фыркнул.
Еська захихикал… Евстигней подошел ближе, уставился на Кирея превнимательно, будто прикидывая, как его половчей запечатлеть. И представилася мне стена поминальная с Киреевой портретою в полный рост. Стоит он, горделивый, глаза пучит, и в каждой руке – по раку.
– Воды… – приоткрывши второй глаз, взмолился Кирей. – Дай водички…
Дам.
От дам… Егор самолично ковшик протянул.
И посторонился.
Кирей заерзал, верно, почуял неладное, но все ж решил помирать дальше. Глазыньки смежил, рученьки на груди сцепил. И дышит через раз. Глянешь на такого – хоть бери, обмывай да в гроб укладывай.
– В-воды…
Я и дала.
Цельный ковшик.
На голову. А после и ковшиком помеж рог приложила, спросивши ласково:
– Что ты творишь, интриган несчастный?
Интриганом его еще когда Еська обозвал. А я запомнила. Хорошее слово. Верное.
Кирей-то от воды разом ожил – не зря бабка говаривала, будто бы водица студеная супротив многих хворей помогчи способна. А уж ковшик осиновый и вовсе против дури – средство верное. Била-то я ласково, почитай, в четверть силы, хоть и крепкая у женишка моего голова, а все ему пригодится.
Авось когда и думать научится.
– З-зослава! – Кирей сел на кровати, руки ко лбу прижал. – Синяк же будет! Что я…
– Скажешь, что это не синяк, а след от смертельной раны, полученной тобою в бою за семейное благополучие, – отозвался Еська и на всяк случай шажочек к двери сделал. Уж больно гневно блеснули Киреевы черные очи.
– Будет, – подтвердила я, глядя, как пухнет помеж рогов шишка. Когда б я к ея появлению самолично рученьку не приложила б, то решила б, что третий рог пролупляется. А что, мало ли… Кирей-то не из простых азар, может, у них и положено, чем рогов больше, тем знатней. – Еще как будет, если ты мне кой-чего не объяснишь.
И ковшиком по ладони пляснула.
Для вразумления.
Кирей на ковшик покосился. На меня глянул. На царевичей. Вздохнул и шишку потер.
– Могла бы просто спросить…
– Я спрашивала.
Еще когда спрашивала, только он начал языком кружево вязать, словесей много наплел, да ни одного правдивого.
– И спрашиваю. Чего ты с Ареем сделал?
– Это не я с ним. – Кирей встал и отряхнулся, видать, совсем его водица излечила. Вона, стекает по космах, по лицу, по плечах. – Это он со мною! А ты еще и пожалеть не хочешь.
И руку, полосою ожога перечеркнутую, под нос сунул.
– Не дури, – говорю, от руки взгляд отведши, – а то ж хуже будет…
Болит небось.
Взаправду болит. Вона какой пузырь вздулся. Такой бы проколоть, а после повязку наложить с мазью, на соке чистотела сделанной. Пекучая. Зато чистит так, что ни одна зараза не возьмется. Хотя, мыслится, азарин сам такая зараза, что любая иная ему не страшна.
– Эх, Зослава, Зослава… нет в тебе жалости, нет понимания. – Он рученьку рученькой обхватил, качает. Глазки потуплены. Вид разнесчастный.
– Нет, – отвечаю. – Ни капельки. Зато есть…
И ковшик показала.
Сзади ктой-то заржал в голос, заливисто, куда там жеребцу.
– Да, Кирейка, выбрал ты себе невесту…
Это уже Егор.
Иль Евстигней? Не стану оборачиваться и думать не буду про тое, что ни одна нормальная девка не стала б себя вести, как я ныне. Стыд да позор!
И бабка б, доведайся, мигом бы за хворостину взялася.
Не лезь, Зослава, в мужские дела!
А я и не лезу… разве что краешком самым. Мне бы понять, что происходит. Ведь не примерещился же ж Арей, и огонь, и прочее. И если пришел, то, стало быть, не все ему равно, чего со мною творится? А коль не все равно, то…
– Говори, – и для пущей убедительности образу, я брови насупила и губу нижнюю выпятила, как то бабка робит, когда с дворнею разговоры говорит. Еще бы ноженькою топнуть, но, чуется, перебор будет.
– Говори уже, – поддержал меня Егор и Кирею тряпку бросил. – А то развел тайны на пустом месте. Будто иных проблем нет…
Еська кивнул и монетку выронил. Зазвенела та, полетела по полу, покатилась чеканным солнцем под самые мои ноженьки.
Кирей же тряпкою лицо отер, фыркнул, отряхнулся… и на руку подул. Я только глазищами хлопнула: был ожог и нет ожога. Опал пузырь, расправилась кожа, разве что красною осталась…
– Мне сложно огнем навредить. – Он усмехнулся и подмигнул, чем вызвал почти неодолимое желание еще разочек ковшиком приложить. Для вразумления. И симметрии. Симметрия, как учила нас Люциана Береславовна, в магических науках важна весьма. – Но у него почти получилось. Видишь ли, Зослава, я обещал вернуть ему огонь. И вернул. Но справиться с ним он должен сам. И честно говоря, хреновато у него пока выходит…
Руку он о рубаху потер.
И продолжил:
– Пока не справится, нельзя ему к людям. Сегодня вон лабораторию спалил… и это еще Люциана не знает, что своих игрушек лишилась.
И глазами на ковшик указал. А мне вспомнилося, что в лаборатории той одних черпаков с дюжины две было, из березы и дуба, из осины и клена, из редкого красного дерева, которое с той стороны моря везут. Медные, серебряные и даже из кости индрик-зверя.
Большие, как поднять обеими руками, и вовсе крохотные.
А еще котлы всяко-разные. Щипцы и щипчики. Весы найточнейшие. Гири свинцовые, литые на особую манеру. Шкафы со шкляною посудой. С фарфором…
– Вот, вот. – Кирей отжал косу. – Я ему, честно говоря, посоветовал схоронится на недельку-другую, пока она не остынет. А то ж не поглядит ни на магию, ни на устав. За свои черпачки шкуру живьем снимет и заместо коврика постелет.
И в этом была своя правда.
Туточки я понимала Люциану Береславовну всецело. Она, может, эти черпачки не один год собирала. Помню, как сама извелася, когда старые пяльцы треснули. Не могла на других шить, все мне неудобно было, мулько…
– А я его просил погодить… но нет, полез… не сдержался. Полыхнул. И снова полыхнет, если контроль утратит. А рядом с тобою он его утратит быстро. Мысли-то в голове не те…
Вот так, Зослава.
– Фрол? – Еська монетку на ладони подбросил и поймал на мизинец.
– Помогает чем может. – Кирей повел плечами, и над ними поднялись белые клубы пару. – Но тут уж, сам понимаешь, или справится. Или нет.
– И как?
Кирей лишь вздохнул.
Выходит, не получается у Арея с огнем сладить. А я… я, дура длиннокосая, надумала себе всякого.
– Он пытается. И думаю, рано или поздно, справится…
А говорит-то без особой уверенности.
И я б хотела верить, что справится.
И буду.
И плакать не стану. Распоследнее это дело – по живому человеку, что по покойнику, слезы лить. Так что я носом скоренько шмыгнула, рукавом вытерла и спросила:
– А отчего молчал?
– Он не хотел, чтобы ты знала… но своя шкура мне чужой дороже. – Кирей шишку потрогал и, наклонившись, попросил: – Убери, а? Не позорь перед людьми.
А я что? Ничего.
Убрала.
И вправду, неудобно: азарский царевич да с шишкою на лбу…
В той день возвернулась я к себе в покои задуменная-призадуменная. И нисколько не удивилася, обнаруживши гостью позднюю.
– По добру ли тебе, Зославушка, – молвила Марьяна Ивановна.
Хозяин ее принял честь по чести.
Стол накрыл праздничною расшитою скатертью. Самовару принесть изволил. Чай духмяный самолично заварил и, ставши за креслицем, подливал в чашку, да не простую, из белого парпору, столь тонкого, что на просвет все видать. Я и не помню такой: по краешку ободочек золотой, сбоку – ружа малеванная. Дужка тонюсенькая, пальцами взять страшно.
Откудова взялася?
– И вам, Марьяна Ивановна, по добру, – я поклонилась, хотя ж… вот не ведаю.
Марьяна Ивановна – особа достойная, каковую в гостях принимать – честь. Да… все одно копошился под сердцем червячок.
Пришла.
И вошла, хоть дверь запертая была. Сама помню, как запирала.
Сидит.
Чаи пьет.
И глядит на меня, будто бы именно я тут даже не гостьюшкой, а просительницею.
– Присаживайся, Зославушка. – Марьяна Ивановна рученькою повела, и Хозяин кинулся исполнять повеление. Только кинул на меня извиняющийся взгляд: мол, может, и рад был бы не пустить, да что он способен супротив магички?
Я и присела.
И чашку с чаем приняла.
– Пей, Зославушка… пей… тебе сейчас пить надо много, чтоб отрава вышла. И кушать… отчего ко мне не заглянула?
– Да вот…
– С женихом, конечно, спорить – дело дурное, да неодобряю… вынес барышню без чувств, так ей самое место среди целителей, а он ее среди дружков прячет. Будто бы они помогут… – Она покачала головою.
Марьяна Ивановна говорила с укоризною, с сочувствием даже.
– Тебе повезло несказанно, что дым оказался не ядовит. А если бы вдруг отрава? Получил бы твой азарин мертвую невесту… хотя… – По губам Марьяны Ивановны скользнула улыбочка. Скользнула и исчезла, будто не было. – Что молчишь, Зославушка?
– Так не знаю, что сказать…
Не умею я со словами играться, как иные.
– Не знаешь… бывает… конечно, бывает… простой девушке такого жениха получить – удача великая… только если подумать, зачем азарину невеста-простолюдинка?
– Не знаю.
– И вновь не знаешь… никто не знает… ты, конечно, девушка видная. Кое в чем и завидная… но насколько? Обстоятельства, они имеют обыкновение меняться. Сегодня завидная, завтра и помеха… не слышала ты небось, но азарину предложили боярыню Радомилу в жены…
И замолчала, вперилась взглядом в лицо.
А я… я вот… с чегой-то мне примерещилося, будто бы Марьяна Ивановна добра? С того ли, что прошлым разом она со мною беседу ласковую вела? Иль с того, что позволила в прошлое свое заглянуть?
Секреты открыла.
Приоткрыла.
И верно, лишь те, которые сама желала открыть.
Ныне-то я разумею, что мои силы урожденные – сущая безделица супротив опыту магического, коего у Марьяны Ивановны не одна сотня лет за плечами.
– Это Ильюшечки сестрица. Ей намедни пятнадцатый годок пошел. Конечно, маловата она для жены, а вот для невесты – самое оно, – продолжила Марьяна Ивановна, чаек прихлебывая. И чашечку держала так аккуратненько, двумя пальчиками. Мизинчик оттопыривала.
Платье на ней богатое.
Ткань с переливами, скатным жемчугом расшитая, да цветами, да птицами.
На плечах шаль лежит пуховая, с кистями.
И глядится Марьяна Ивановна взаправдошнею боярыней.
– Конечно, приданого за девицей не дадут, но Кирей и сам богат без меры. Что ему золото? Но другое дело, что Радомила, как ни крути, царской крови. И брак с ней упрочит собственные его позиции. Не все азары стремятся с Росским царством воевать. Много найдется и таких, которые решат, что худой мир лучше доброй свары. Пей чаек, Зославушка. И вареньица возьми.
– Если б Кирей пожелал, я б ему перстень сразу возвернула, – только и сумела я промолвить. А Марьяна Ивановна вновь усмехнулася, дескать, глупости ты, девка, говоришь.
– Конечно, но…
Она отставила чашечку, провела пальчиком по жемчугам.
– Видишь ли, Зославушка, в верхах не принято помолвки рвать. Сказанное слово не возвернуть… это ж как признать, что ненадежно оно.
Киваю.
Чаек пью.
Думаю… пытаюся думать, поелику от мыслей ли, от дня нынешнего тяжкого, но в голове вновь гудение появляется.
– Бросил одну невесту, как знать, не отправит ли прочь и другую. Ты мне симпатична, Зославушка…
И в глаза глядит.
А у самой-то блеклые да холодные, вымороженные будто бы.
– Потому и хочу тебя предостеречь. Осторожней будь.
– Думаете, Кирей меня… – слова несказанные в горле комом стали.
Кирей… он-то всякого натворить способный. И какие такие мысли в голове его рогатой бродют, мне того не ведомо, однако не права Марьяна Ивановна.
Не причинит он мне вреда.
Да и не нужна ему Радомила, будь хоть пятижды царских кровей.
Успокоилося сердце этим, а Хозяин поближе банку с медом подвинул, утешая. И внове потупился: видит, до чего неприятна мне нынешняя беседа, и гостья, но что уж тут поделаешь.
– Думаю, если с тобой вдруг произойдет несчастье, он не сильно огорчится. Конечно, сам руки марать не станет, это не в его характере и позорно. Но, с другой стороны, кто ты, и кто Радомила? С тобою он поспешил. – Марьяна Ивановна чашечку на стол возвернула, ручкою рученьку огладила, а я и заприметила, что пальцы ее ныне сделались белы и холены, что у молодой.
Странно.
– Зелье, – она мой взгляд заприметила. – Ты себе, Зославушка, не представляешь, на что способен талантливый зельевар. Вот взять хотя бы нашу Люциану… конечно, негоже о других спленичать.
Ага, не для того ли она явилася?
Яду принесла.
Гадючьего. Целебного.
– Ей небось пятый десяток пошел, а выглядит, что молодая… и выглядеть так будет. И я, каюсь, грешна… всецело омолодиться уже не выйдет…
Ей не седьмой десяток, и не восьмой, небось сотню разменяла, а то и две.
– …но по мелочи себя побаловать… отчего б и нет? Ты пока сама молода, не понимаешь, до чего скоротечна красота…
И рученьки в рукава широкие спрятала.
Вот диво… я ж ни словечка не сказала. Охота молодиться? Пущай. Не мне судить. Вот не у нас, в Барсуках, в Конюхах соседних, баба одна живеть. Семерых народила, годков сменяла немало, а все себя девкою мнит. На ярмароке давече видала ее. Лицо набеленное. Щеки нарумянены. Брови угольками выведены густые, над носом смыкаются. Не брови – крылья ласточкины. Волосы зачешет гладенько да отваром луковой шелухи выполощет, чтоб, значит, седину прибрать.
Они опосля того рыжиною отливают.
Лент в волосья наплетет.
И срамно, и смешно, и главное, что сама-то она смеху в том не видит ни на грошик.
А тут руки… и красивые… может, будь я посмелей, поспытала б, что за зелье такое чудодейное, а там, глядишь, и прикупила б для бабки.
– Люциана у нас по молодильным кремам большая специалистка… все думает, что если стареть не будет, то Фролка к ней вернется. – Марьяна Ивановна улыбалась, а из глаз-то холодок не ушел. – Забыла уже, как сама когда-то носом воротила. Мол, нехорош… звания простого, холоп откупленный. Куда ему до боярской-то дочери. А годы прошли! И что? Понадобилась кому дочь боярская? Одна живет. Бобылкою. Родня-то ей кланяется, магичке превеликой, да все одно за спиною посмейваются. Не помогла ей магия мужа отыскать.
Говорила Марьяна Ивановна, взгляду с меня не спускаючи. Слухаю ли?
Слухаю.
Хоть и не надобно мне это.
– Фрол-то помнит, как сватался… хотя и сам бобылем живет. Мужик хороший, к слову, крепкий. Не свиристел, что некоторые…
– Кто такая Любанька?
– Что? – На щеки Марьяны Ивановны краснотою плеснуло. – Откуда ты…
– В лаборатории… – Ох, не люблю я врать, да и не умею, оттого и страшно: вдруг да поймет Марьяна Ивановна про лжу. – Проходила… слышала… про Любаньку.
– Когда?
– Сегодня, – сказала я и языка прикусила.
Ежель и дальше начнет меня Марьяна Ивановна выспрашивать, то как бы не сболтнуть про волшбу Елисееву! Ой, дура я, дура… что мне до Любаньки?
И до Люцианы Береславовны.
И до прочих, которые в верхах сидят.
– Забавно… вот смотришь на тебя, Зославушка, и видишь девку простую, бесхитросную. – Руки вновь из рукавов вынырнули, белые, гладкие, с пальчиками тонкими. И нет на тех пальчиках ни перстней, ни колец, что дивно, поелику и ожерелье на шее Марьяны Ильиничны лежит хомутом, с жемчугами да бурштынами, и серьги в ушах тяжеленные покачиваются, и браслеты сияют… а колец нет.
Отчего?
Или зелье чудодейное металлов не любит.
Та же Люциана Береславовна сказывала о взаимодействиях всяких. Может статься, что золото с серебром всю магию молодильную на нет изведут.
– А вопрос задашь, так и не знаешь, чего ответить… Любанька – племянница Люцианы. Была у нее сестрица младшая… тоже в магички метила, да даром ее Божиня обделила. Зато красоты отсыпала меру и еще с полмеры. Но с той красоты не вышло ничего хорошего. – Марьяна Ивановна пожевала губами, будто бы раздумывая, что и как мне сказать. – Понесла девка. А от кого – неведомо… домой ее отправили с позором. Родня-то в ужас пришла. Батька их горячего норову был, даром что старой закалки. Будь его воля, велел бы камнями забить, как с распутными девками на его молодости поступали.
Я покачала головой.
Вот ведь… отчего так? Распутничают вдвоем, а как отвечать, то девка виновная? Я и у жреца спрашивала, он только закашлялся и велел не лезти умом своим коротким в вещи, каковые для бабьего разумения не подвластные.
– Но от роду отказал. Велел из дому гнать. Пусть живет как знает, а его не позорит. Люциана сестрицу пригрела. Ей-то батька давно указом не был. Помню… приходил, ругался, а она ему так с холодочком: мол, сам не доглядел, нечего на других пенять. После того до самой его смерти не разговаривали. Люциана сестрицу в городском доме поселила. Обычному человеку-то в Акадэмии делать нечего… целителей нашла. И сама наглядывала, как минута случалась. Да выпало так, что срок у Светозары на лето выпал. На ночь многолунную, которая раз в пять лет случается. Этою ночью травы особую силу имеют, и сколько б ни хранились, сила не уйдет.
Это я ведала.
Сама с бабкой ходила в позатым годе.
Ночь-то и вправду особая, и силу травы за седмицу до нее набирать начинают. А после седмицу держат. И энти две седмицы травники не пьют, не едят – собирают, разбирают, сушат. Каждая травинка особого подходу требует. Одни на солнце сушить надобно, другие – в тени, но на ветерке. Третьи – тени глубокой требуют. Четвертые и вовсе сушить нельзя, но только соку гнать.
– Кто ж знал, что девке непраздной в голову взбредет? Не по нраву ей пришелся целитель, сестрицею нанятый. То ли груб был, то ли недостаточно учтив, то ли просто дурь втемяшилась, что загубит и ее, и дитя… а еще девка-холопка задурила, что, мол, есть на рынку бабка, которая так роды принимает, что роженица и вовсе боли не чует. И рука у нее легкая, и сама-то знающая, и грамота царская имеется, что баба сия – не просто так, а целительница… вот Светозара и поверила. Как почуяла, что срок настал, так не за целителем послала, а сама тишком из дому сбегла. К знахарке той.