Общая тема четвертого, и последнего, цикла этих лекций — теологическая работа. Первый цикл был посвящен месту теологии, которое указывает ей ее предмет, второй — способу существования занятых ею людей, то есть теологов, третий — угрозе теологии, а вместе с нею и теологам. В оставшихся четырех лекциях нас будет занимать то, что надлежит делать, совершать, выполнять в теологии.
Две вещи из того, о чем мы уже говорили, следует прояснить сразу. Во-первых, любая теологическая работа может предприниматься и осуществляться только в тяжкой стесненности, порождаемой извне и изнутри, но предельно концентрированно и решительно — из ее предмета. Без суда и смерти и в теологии, — как раз в ней, — нет никакой милости и никакой жизни, а значит, без смирения (Demut) нет мужества (Mut), без склонения — распрямления, без познания того, что своей силой нам не устоять [1], - нет мужественных поступков. В то же время, — и это, во-вторых, — бодро приниматься за богословскую работу и продвигаться в ней надлежит потому, что в той тяжкой стесненности, в какой она только и может совершаться, также скрыта еще большая надежда, а значит, скрыт и ее побудительный мотив. Именно в суде здесь даруется и совершается милость; именно в смерти здесь пробуждается и осуществляется жизнь. Именно в смирении здесь можно и должно обрести мужество. Именно коленопреклоненный может и должен здесь подняться с колен. Именно в знании того, что своими силами нам не устоять, здесь можно и должно мужественно действовать. Нельзя не принять абсолютно всерьез и то, и другое, если теология обретает и сохраняет верность своему предмету — вопреки любому одиночеству и любому сомнению, примиряясь с тем, что ее искушает сам ее предмет. Перед лицом первого для нас здесь важно второе: за теологическую работу — в большой опасности, но в еще большей надежде — приниматься позволено и велено.
Но первым и основополагающим актом теологической работы, который, подобно продолжительному основному тону, переходит и в ее дальнейшие фазы, является молитва. Разумеется, эта работа изначально и непрестанно есть также изучение и, как целое, служение (это две ближайшие темы нашего дальнейшего рассмотрения); также несомненно, что она оказалась бы напрасной, если бы (этим мы впоследствии завершим) не была делом любви. Но, — и с этого мы должны начать, именно оглядываясь на грозящую ей опасность и скрытую в ней надежду, — она есть работа, которая не только начинается с молитвы и не только сопровождается молитвой, но в особенном и характерном смысле должна совершаться в акте молитвы. Вдумаемся: несмотря на то, что во время молитвы рукам подобает покоиться, а не двигаться, сама по себе молитва есть работа и очень серьезная работа. Таким образом, правило Ora et laboral [2]означает, — и это действительно в любом случае, когда речь идет о теологии, — не только то, что следует начинать с огаге и затем, в ходе laborare, походя продолжать молиться, но что laborare, труд как таковой, по самой своей сути должен быть также и orare, то есть таким действием, которое во всех своих измерениях, отношениях и движениях имеет образ и смысл молитвы.
Попытаемся осмыслить это в некоторых наиболее важных аспектах.
1. Правильная, полезная теологическая работа отличается тем, что совершается в пространстве, которое не только распахнуто навстречу окружающей жизни Церкви и мира (хотя и это тоже хорошо и важно), но прежде всего и главным образом освещено горним светом, иначе говоря, открыто со стороны неба, со стороны Божьего дела и Слова, и открыто к небу, к Божьему делу и Слову. Отнюдь не самоочевидно, что она совершается именно в этом пространстве, открытом в направлении ее предмета, ее цели, ее первоначала, а значит, и ее великой угрозы и еще более великой надежды, которая основана в нем. Ведь это пространство может оказаться закрытым, закупоренным и замкнутым как раз в этом направлении, а потому и лишенным света. Прежде всего и само по себе оно есть всего лишь пространство человеческих вопросов и ответов, исследования, мышления и речи. И найдется ли теолог, который вновь и вновь не поражался бы тому, что при всех своих, — быть может, весьма напряженных — усилиях, все более пристально вслушиваясь в Библию, все более чутко внимая Символу веры, голосу отцов и современников и в заповеданной ему открытости миру доходя до относительно правильных и важных открытий и высказываний, он все равно лишь вращается в человеческом, слишком человеческом круге, словно мышь в ловушке? Задерживаясь то на одном, то на другом и снова устремляясь вперед, он может касаться несомненно любопытных проблем и несомненно заслуживающих осмысления, даже волнующих открытий. Но сколь бы ни был он внимателен к делу, сколь бы ни был открыт для всего, целое, а значит, также и частичное, нигде по-настоящему не высвечивается, не принимает четких и устойчивых очертаний; нигде не становятся видимыми его единство, его необходимость, его благотворность, его красота. В чем же дело? Дело в том, что при всей этой работе, сколь бы ревностно она ни исполнялась, сколь бы далеко ни проникала вширь и вглубь, по существу теолог остается наедине с собой. Он совершает эту работу в пространстве, которое, к сожалению, закрыто именно сверху; не принимает оттуда света и не позволяет бросить туда свой взгляд. Что же можно и нужно в этом случае предпринять? В этом случае, очевидно, следует решительно применить особую меру: нужно приостановить этот бег по кругу, нужно установить и отпраздновать Субботний день — не для того, чтобы упразднить рабочие дни, не для того, чтобы уклониться от их задач, но именно для того, чтобы пролить на рабочие дни горний свет, которого им недостает. Как может совершаться такой субботний труд? Он может и должен совершаться в том, что теолог разом оставляет все свои усилия по уразумению веры, intellectus fidei, и обращается теперь к самому ее предмету как таковому. Но что есть это временное, — необходимое именно для его сохранения и продолжения, — оставление собственного труда и обращение к самому Богу, как не начало молитвы? Ведь любая молитва всегда начинается с того, что человек на время покидает себя самого и свое занятие, будь оно даже наилучшим и наиудачнейшим; оставляет его позади, чтобы вновь, — когда бы у него не было потребности в этом? — уяснить себе, что он стоит перед Богом, который в Своем деле и Слове есть его Господь, Судья и Спаситель, и что этот Бог Сам стоит перед ним, — вернее, Он властно, свято и милосердно, как великая угроза и как еще более великая надежда его дела, грядет к нему в Своем деле и Слове. Молитва начинается с того устремления, в котором человек взыскует и обретает новую ясность относительно того, что «Бог правит», — обретает не для того, чтобы бросить собственное дело или пренебречь им, но чтобы оно не осталось или не стало бесплодным; чтобы совершить его в просветленности, под владычеством и благословением Бога. С этого осознанного устремления, в котором начинается молитва, должна начинаться и теологическая работа. Если теолог хочет, чтобы она была ответственной и плодотворной, нужно добиться ясности относительно того, Кто ей угрожает и Кто одновременно есть ее надежда. Но вопрошание о Нем и поиск Его — всегда дело особого устремления, перед которым все прочие усилия (как будничные труды перед трудом субботним) должны временно отступить — именно для того, чтобы затем, обретя свое начало в этом особом усилии и поставленные им в правильную перспективу, они могли стать правыми делами.
2. Предмет теологической работы — это не нечто, в том числе не высшее или абсолютное нечто (будь оно «основой бытия» [3]или чем-либо подобным), но Некто: не «оно», а «Он», причем этот Он, этот Некто не в каком-то праздном и немом бытии-в-себе, но именно в Своем деле, которое как таковое есть также Его Слово. Задача теологической работы состоит в том, чтобы слушать Его, этого Некто, в Его Слове; чтобы себе самой. Церкви и миру отдать отчет в этом Его Слове. Но при этом теология должна, прежде всего и решительным образом, признать и подчеркнуть, что Слово этого Некто — не бесстрастное уведомление, но критический момент истории, общения между Богом и людьми, это обращение Бога к человеку. «Я Господь, Бог твой, Который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства; да не будет у тебя других богов пред лицем Моим» [4]. Только так можно произносить и воспринимать такое обращение, только так оно — Слово истины Божьего дела, истины Самого Бога. Потому и всякое человеческое мышление и речь в их отношении к Богу могут быть только ответом на Его Слово: не мышлением и речью о Боге, но человеческими мышлением и речью к Богу, которые вызываются мышлением и речью Бога к человеку, следуют за ним и отвечают на него. Они, это человеческое мышление и речь, были бы несомненно ложными, если бы обращались к некоему божественному «оно», или «нечто»: ведь Бог есть Некто, а не нечто; но они также могут быть ложными, во всяком случае, неподлинными (uneigentliches), если в третьем лице говорят о Том, Кому присуще говорить к человеку в первом лице и получать ответ во втором лице. Истинно и подлинно мыслить и говорить о Боге можно, только отвечая Ему, — а значит, явно или скрыто, эксплицитно или имплицитно, — только во втором лице. Но это значит, что теологическая работа, — чей покров мышления и речи в третьем лице всегда должен оставаться прозрачным, — истинно и подлинно должна совершаться как литургическое действие, как призывание Бога, как молитва к Нему. Являя такое положение дел, Ансельм Кентерберийский после первой формулировки своего учения о Боге, названного «monologion», написал вторую, превосходнейшую, и назвал ее «proslogion» [5], где все, что он мог сказать о существовании и сущности Бога, он действительно с начала и до конца излагает в форме прямого обращения к Богу, то есть развивает в форме цельной молитвы. Именно памятуя об этом, лютеранин Давид Голлац [6]еще в начале xviii века хотя бы завершал каждый параграф своей «Догматики» явным suspirium, молитвенным воздыханием. Теология, которая не держит неуклонно в памяти и перед глазами такого положения дел — этого отношения «Я» и «Ты», в котором Бог есть Бог человека, а человек есть человек Бога, — такая теология принимает несущественное за существенное и может быть только ложной. Правильная теология, помня о том, что Бог может быть объектом теологии лишь как действующий и говорящий субъект, имплицитно и косвенно, но неизбежно будет proslogion, suspirium, а значит — молитвой. Любые литургические движения [7]в Церкви начинаются слишком поздно, если сама ее теология изначально не есть литургическое движение, если она не начинает своей работы с коленопреклонения.
3. Теологическая работа тем отличается от прочих, — но, с другой стороны, в этом отношении может служить примером любой умственной работы, — что тот, кто ее выполняет, никогда не может беспечно исходить из уже решенных вопросов, уже полученных результатов, уже подкрепленных выводов; что он сегодня никоим образом не может строить на фундаменте, заложенном вчера, жить на проценты с накопленного вчера капитала, но вынужден каждый день и каждый час вновь начинать с начала. Воспоминание о вчерашнем дне может быть для него утешительным и ободряющим лишь постольку, поскольку оно есть воспоминание о том, что и вчера он должен был начинать и, как можно надеяться, начал с начала. В теологической науке продвижение вперед означает в очередной раз начать сначала. Очевидно, что перед лицом обращенной против нее радикальной угрозы иначе и быть не может: угроза достаточно сильна, чтобы вновь и вновь выбивать у теолога почву из-под ног, вынуждать его снова искать почву, на которую он мог бы встать, как если бы никогда не стоял на ней прежде. И в первую очередь, — пусть даже мы внимаем при этом свидетельству Писания, пусть опираемся в своем труде на communio sanctorum [8]всех времен и, разумеется, также на благодарную память об уже обретенном ранее собственном знании, — это не может быть иначе потому, что предмет теологии есть сам Бог живой, в Его свободной милости, Пастырь Израиля, который не спит и не дремлет. Если милость Его обновляется каждое утро, то она каждое утро вновь оказывается абсолютно не заслуженной милостью, за которую мы вновь должны благодарить и которой вновь должны жаждать. Поэтому любой акт теологической работы во всех ее измерениях (даже когда речь идет о мельчайшей проблеме экзегезы или догматики, о прояснении самого скромного фрагмента истории Церкви Христовой, но прежде всего при подготовке любой проповеди, урока или библейского часа) должен иметь характер некоей капитуляции (uebergabe): мы отказываемся от всех до сих пор осуществленных желаний, от всех до сих пор приобретенных знаний, а первым делом — от всех до сих пор практиковавшихся и мнимо-надежных методов, чтобы вновь бросить их в плавильный тигель и предъявить живому Богу, отдать их Ему, принести Ему как жертву всесожжения. Никогда и ни в чем теологическую работу нельзя исполнять иначе, кроме как вновь и вновь предоставляя свободному Богу свободно распоряжаться всем, что до сих пор было познано, добыто, совершено человеком; не иначе, как добровольно освобождая для Него место перед лицом всего того религиозного, нравственного и интеллектуального, культурного и духовного багажа, который приносит с собой человек; не иначе, как в сегодняшнем продолжении вчерашних достижений подчиняя Божьему попечению, усмотрению и расположению саму преемственность между вчера и сегодня, сегодня и завтра. Только в такой каждый раз заново совершающейся капитуляции теология может быть поистине свободной и радостной наукой. Если она не хочет впасть в склероз, в бесплодие, в сутяжническую скуку, ее работа ни на мгновение не должна становиться рутинной, автоматической. Но это значит, что и с этой стороны она должна быть молитвенным действием, и ее осуществление — лишь одним-единственным: «Не как Я хочу, но как Ты» (Мф 26:39). И это не в ущерб той бодрости, с какой человек может искать, исследовать, думать, во исполнение intellectus fidei раскалывать орехи или распиливать бревна; напротив, именно благодаря этому intellectus fidei является, остается и каждый раз вновь становится бодрым, свежим, интересным и полезным человеческим делом. Воистину это дело может совершаться и совершается с бодростью лишь тогда, когда оно состоит не в наращивании вооружений, но в бесстрашном разоружении, в капитуляции перед своим предметом, а значит, в молитвенном труде.
4. Мы подходим к пункту наиболее важному и практически, и по существу. Теологическая работа осуществляется в форме человеческих вопросов и ответов, поисков и обретений перед лицом дела и Слова Божьего. Что касается выполнимости этой работы, здесь встают две очевидные проблемы: одна — с «субъективной», другая — с «объективной» стороны. Обе проблемы взаимосвязаны и взаимообусловлены. Обе представляют собой проблемы живого общения между Богом и человеком, человеком и Богом и потому могут быть разрешены только в процессе истории этого общения, только практическим, но не теоретическим путем. С одной (субъективной) стороны, встает проблема пригодности и адекватности человеческого труда в этом деле. Приступают ли к нему с чистым сердцем, доброй волей, ясной головой и незамутненной совестью, которые соразмерны ему и одни только могут обеспечить плодотворность всего богословского начинания? Найдется ли теолог, который мог бы положительно ответить на этот вопрос иначе, нежели в следующем смысле: Божья милость достаточно могущественна для того, чтобы даже нечистое сердце, слабую волю, пустую голову и запятнанную совесть человека наделить способностью осмысленно спрашивать и отвечать, когда речь идет о Боге, о Его деле и Слове? Но явит ли ему Бог эту милость? И здесь встает, с другой (объективной) стороны, проблема присутствия Бога в Его самораскрытии, без которого даже самые серьезные вопросы и ответы относительно Него были бы беспредметны, а значит, напрасны. Опять-таки здесь возможен только один положительный ответ: Божья милость и в этом деле с Его стороны достаточно свободна и могущественна. Но станет ли она и в этом смысле событием? Очевидно, что и в том, и в другом случае милость не была бы милостью, если допустить, что ее можно ничтоже сумняшеся заранее предполагать и приписывать себе: мол, все обойдется, Бог раскроет человека для Себя и Себя для человека. Поскольку это событие есть милость, Бога можно только просить о ней, взывать к ее проявлению; она может быть только вымолена. И лишь тогда, когда теологическая работа начинается с этой мольбы, совершается в ней и снова и снова к ней возвращается, она может быть оправданной и плодотворной в отношении этих двух проблем. В этой мольбе мы просим о чуде-, о том, чтобы сам Бог отверз незрячие глаза и не слышащие уши человека для Своего дела и Слова; и о еще большем чуде-, о том, чтобы дело и Слово Божье не ускользнуло от глаз и ушей человека, но открылось им. Revela me de me ad te! [9] И еще: Da mihi, ut intelligam! [10]Так молил Ансельм, глядя на самого себя, а взирая на Бога, молил: Redde te mihi! Da te ipsum mihi, Deus meus! [11]При осуществлении теологической работы это двойное действие Бога необходимо «по всему фронту», и, — поскольку это действие в обоих направлениях может совершаться только как Его свободные милость и чудо, — необходима и эта двойная молитва. Но при правильном понимании она есть все же единственная молитва — та, которую мы уже вспоминали в конце пятой лекции: Veni, Creator Spiritus! [12]В своем пришествии, в своем движении снизу вверх и сверху вниз, Святой Дух, Он один, созидает открытость Бога человеку и открытость человека Богу. Поэтому теологическая работа живет молитвой и в молитве о Его пришествии; поэтому все ее вопро-шания, исследования, толкования и утверждения могут быть только формами этой молитвы. Теологическая работа, которая целиком находится под угрозой и целиком зависит от свободной Божьей милости, может быть успешной и полезной работой, служащей прославлению Бога и спасению человека только тогда, когда эта молитва оказывается услышана. Это подлинная молитва! И критерий ее подлинности заключается именно в том, что она совершается в убежденности (GewiBheit), что она будет услышана. Разве тот, кто творит молитву, кто просит Отца во имя Сына о Его Святом Духе, знал бы, что он делает, если бы его молитва была полна скепсиса? Именно убежденность в том, что молитва будет услышана, и есть та убежденность, в которой может и должна отважно начинаться и совершаться теологическая работа.
В молитве теологическая работа есть внутреннее, идущее по вертикали снизу вверх, духовное (geistliche) движение человека. В изучении же оно совершается к тому же внешним образом, идет еще и по горизонтали и представляет собой умственное (geistige), душевно-телесное, — если не сказать, плотское, — движение. Теологическая работа может совершаться только в неразрывном единстве обоих этих компонентов. Молитва без изучения была бы пуста. Изучение без молитвы было бы слепо. Теперь (как и подобает, во вторую очередь) мы рассматриваем теологическую работу как изучение.
«Изучение» в том смысле, который здесь важен для нас, означает деятельный, — притом серьезный, усердный, прилежный, — труд человека над определенной познавательной задачей, поставленной перед ним и перед другими людьми. Это участие в попытке ее решить, идущее от его собственного порыва и напора, осуществляемое в свободной склонности и радостной устремленности. Отсюда и узнается, кто есть studiosus и каков он, причем особенно studiosus tbeologiae, а кто нет. Ему и другим дано засвидетельствованное в Священном Писании и возвещаемое в communio sanctorum [1]всех времен и народов дело и Слово Божье; перед ним поставлена Евангелием определенная познавательная задача. Если бы она не была перед ним поставлена, или если бы он перепутал ее с другой задачей, — например, задачей философа, историка или психолога, — и подменил ее ею, он, хотя и оставался бы studiosus [2], но не был бы уже studiosus theologiae. he был бы он им и в том случае, если бы не был studiosus, то есть не принимался бы за эту задачу с тем особенным рвением, о котором мы говорили. Ленивый студент и как теолог — вовсе не студент [3]!
Следует заранее сказать еще о двух общеизвестных вещах, над которыми полезно поразмыслить. Во-первых, теологическая учеба, а значит, и это рвение не есть дело какого-то определенного и преходящего этапа жизни. Его формы могут и должны постепенно изменяться со временем, но человек остается stud, theott до самой своей смерти (Шлейермахер, случалось, и в старости подписывался именно так), — или он не был им никогда. Во-вторых, теологию изучают не для того, чтобы выдержать экзамен и открыть себе доступ к профессии пастора; и не для того, чтобы получить ученую степень с видами на академическую карьеру. Экзамен, если правильно рассматривать его с обеих сторон, — это дружеская беседа старшего студента теологии с младшими на определенные темы, представляющие несомненный общий интерес. И смысл этой беседы в том, чтобы дать младшим ее участникам удобный случай показать, были ли они до сих пор усердны в этом деле и насколько, в какой мере обещают быть усердными и в будущем. Реальная ценность добытой с наивысшими баллами ученой степени тоже зависит исключительно от того, насколько ее обладатель зарекомендовал себя именно как учащийся и насколько он и впредь сможет зарекомендовать себя так, чтобы именно в качестве учащегося оказаться пригодным также и в качестве учителя. Кто изучает теологию, тот делает это потому, что в связи со служением, к которому он призван, независимо от каких-либо практических целей, изучать ее необходимо, полезно и прекрасно. Потому что она так владеет им, что он может подходить к ней только как studiosus.
Изучение теологии нужно понимать как встречу (непосредственную или через книги) и осмысленное общение учеников с их учителями. Учителями, которые, в свою очередь, были учениками других учителей, а те, сами, будучи учениками, опять-таки имели своих учителей, — и так далее, вплоть до тех учителей, которые были учениками прямых свидетелей истории Иисуса Христа, приводящей к цели историю Израиля. Изучение теологии состоит в активном участии в деле широкого сообщества учащихся и учителей в школе тех непосредственных свидетелей дела и Слова Божьего, которые стоят все перед их лицом и перед лицом которых стоят все они. Таким образом, обучение, которое кто-то может здесь и сейчас проходить на лекциях, семинарах, практических занятиях или с помощью книг, это обучение может быть только первоначальным и предварительным, только вступлением в ту школу, в которой перед теми, кто сейчас в ней слушает и читает, многие уже слушали, говорили и писали, обретали знания, обменивались ими друг с другом, учились друг у друга и передавали свои знания дальше. Наконец, самое главное: это обучение может быть только введением в их общий источник и норму — в свидетельство Писания, которое и они уже когда-то, в свое время, своим способом и по мере своих возможностей пытались понять и истолковать. Изучать теологию означает сесть со всеми этими предшествующими студентами теологии, — не разбираясь с ними, а собираясь с ними вместе, — как подобает новичку, на заднюю скамью; настроиться и приготовиться их слушать (они всё еще говорят, даже если давным-давно умерли), чтобы через ими достигнутые и провозглашенные взгляды и усмотрения, через их ободряющие или отвращающие примеры испытать побуждение к собственному видению, мышлению и речи, в ответственности перед Богом и людьми. И, прежде всего, изучение теологии означает пройти уже пройденный ими путь, обратиться к тем истокам, из которых они уже черпали; усвоить ту норму, которой они покорялись, как могли, а значит, внимать самому изначальному свидетельству, которому они учились, становясь учителями, и которому покорялись и подчинялись, каждый сообразно собственному дару.
Таким образом, в первую очередь изучение теологии разделяется на основную беседу, в которой младший или старший студент, — как это уже приходилось делать тем, кто был до него, — должен прямо спрашивать, что именно могли бы пророки Ветхого и апостолы Нового Завета сказать миру, сегодняшней общине и ему самому как ее члену, — и на побочную беседу, в которой студент, будучи не первым, но, — в данный момент, — скорее, последним, кто стоит перед этим вопросом, должен в своем, ожидаемом от него ответе принять косвенные указания, а также и предостережения от всех старых, новых и новейших авторитетов, которые были до него, в виде их библейских комментариев и догматик, их исторических и практических исследований. Но пусть никто не вздумает принять эту побочную беседу за главную — и за деревьями не увидеть леса, перестать слышать за громкими голосами отцов Церкви, схоластиков, реформаторов и прежде всего современных профессоров эхо Божественного Откровения, звучащее в Писании! Однако пусть никто не считает себя также настолько духоносным или, скажем, настолько проницательным и мудрым, чтобы вести главную беседу по собственному усмотрению и обойтись вообще без побочной беседы с отцами и братьями! Излишне говорить, что изучение теологии, поскольку оно всегда должно проходить одновременно в этой главной и в этой побочной беседах, в их постоянном различении и постоянном объединении, требует исключительной бдительности, острого внимания и осмотрительности, но чтобы в маломальской мере овладеть ими и научиться применять их, не хватит и целой жизни. Теперь мы попытаемся одним взглядом охватить различные области и сферы теологии, чтобы рассмотреть так называемые «предметы», или «дисциплины», в ее изучении.
Очевидно, что в первую очередь нужно назвать библейскую экзегезу. Она не вполне совпадает с тем, что мы только что назвали совершающейся в теологии основной беседой: ведь слышание, понимание и утверждение библейской вести — не второстепенная предпосылка, а основная задача всего богословского изучения. Но чтение и разъяснение библейских текстов составляет самостоятельную задачу, и поскольку она встает каждый раз заново, то теология в первую очередь и в особенности есть наука о Ветхом и Новом Завете как собрании текстов, в которых община Иисуса Христа издавна призвана слышать голос изначального и неповторимого свидетельства о деле и Слове Божьем — истоке и норме ее учения и жизни. Но слышать этот голос в его оригинальности, многообразии и единстве она должна каждый раз заново, а значит, должна каждый раз заново прочитывать эти тексты, и для этого она нуждается в библейско-богословской науке. Ибо еще слишком многое могло быть услышано неточно, даже искаженно, или вовсе не услышано. Поэтому библейско-богословская наука должна каждый раз заново, беспристрастно и тщательно прояснять, что же там написано и что этим написанным сказано. При этом всегда должны действовать две предпосылки. Первую предпосылку эта наука вполне разделяет с любым историко-критическим исследованием, к области которых принадлежат и библейские тексты: для чтения и понимания этих текстов она тоже должна добросовестно привлекать все известные и доступные вспомогательные средства, правила и критерии лингвистики и стилистики, всемирной истории, сравнительной истории культуры и литературы. Но и вторая предпосылка этой науки сама по себе является историко-критической; только во всех остальных исторических исследованиях она далеко не общепризнанна, и потому в теологической экзегезе, для которой она существенна, ее приходится применять в определенной степени изолированно. Речь идет о той общей предпосылке, что наряду с другими текстами имеются и такие, которые, по мысли их авторов и по своим особенностям, могут быть прочитаны и объяснены только как свидетельство и провозвестие действительно или мнимо совершившихся посреди всей прочей истории действий и речи Бога, и если кто-то не хочет признавать за этими текстами именно такой характер, он не может вчитаться в них. Предпосылка, что есть тексты, которые сверх того, что они говорят как именно такие тексты, не сообщают ничего существенного, а только лишь несущественное. Во всяком случае, они не поощряют задаваться вопросами о тех фактах, которые стоят за их вестью, «намечаются» в их вести, не зависят от их вести и потому должны быть отделены от нее; они делают ответ на эти вопросы вообще невозможным. Тексты, высказывания которых либо наталкиваются на неверие читателей, то есть на умеренный или крайний скепсис, — в той мере, в какой те их понимают, — либо пробуждают в них веру. Если придерживаться трезвого историко-критического суждения, почему бы не существовать и таким, чисто керигматическим текстам, которые только в качестве таковых и могут подлежать интерпретации? Библейско-богословская наука предполагает, что такие тексты есть и что, в частности, в Ветхом и Новом Завете она имеет дело именно с такими текстами — текстами, чьи высказывания, как и высказывания всех прочих текстов, могут быть приняты к сведению, но которые могут быть по-настоящему поняты не иначе, как либо через отрицание в неверии, либо через принятие в вере. А значит, они могут быть истолкованы только в постоянной оглядке на этот их керигматический характер. Библейско-богословская наука работает не в пустом пространстве, а на поприще служения общине Иисуса Христа, основанной пророческим и апостольским свидетельством. Именно с этой стороны она приступает к этим текстам в ожидании, — не больше и не меньше, — что в них она встретится с этим свидетельством. Причем она (именно об этом идет речь в так называемом «герменевтическом круге») все-таки безоговорочно открыта вопрошанию: может ли, и если да, то насколько, в какой форме, в каких конкретных выражениях исполниться это ее ожидание, а значит подтвердиться тот исключительный характер, каким обладают эти тексты для общины. «Догматическая» экзегеза? Она является ею лишь постольку, поскольку отвергает догму, которая изначально воспрещает ей это ожидание, изначально хочет представить его исполнение как невозможное. «Пневматическая» экзегеза? Разумеется, нет, если она мнит, что способна распоряжаться Писанием, исходя из какого-то якобы присущего ей обладания Духом. Но она может быть названа таковой, если только принимает свободу, обоснование которой должно идти от самого Писания, — свободу обращать к нему вопросы о том самосвидетельстве Духа, которое слышится в нем.
Вторая задача теологии относится преимущественно к тому, что мы назвали побочной богословской беседой, но без чего ни библейская экзегеза, ни исследования в других областях теологии были бы невозможны. Речь идет об изучении истории Церкви, ее теоретических и практических проявлений и исповеданий, а значит, и ее теологии, — о том пути, который прошло христианское познание, этот основополагающий элемент жизни общины, со времен пророков и апостолов и до сего дня. Несомненно, эта история на всем своем протяжении есть также мирская история, всемирная история, и потому она должна исследоваться тем же образом, что и эта история. Но столь же несомненно, что она есть та часть всемирной истории, которая преображена своей особой темой, — а именно библейской вестью, от которой она берет начало: история веры, неверия, лжеучений (Irrglaubens) и суеверия; история провозвестия Иисуса Христа и отречения от Него; история искажения и обновления Евангелия; история повиновения, которое оказывал ему христианский мир и в котором он явно или тайно отказывал ему. Перед лицом этого сообщества святых и грешников, в которое включена, в которое должна сама себя включить и любая ныне существующая община, история Церкви, догматики и теологии тоже составляет необходимый предмет теологических исследований. Одно условие их плодотворности состоит в том, чтобы с волнением и любовью, восприимчивой именно к подробностям этой великой истории, не упуская из виду ни одного ее светоча и ни одной тени, устремить взгляд сквозь все это и неуклонно удерживать его на concretissimum [4]этой темы. Если кто-то не знает и не держит перед глазами эту тему, может ли он понять и представить историю Церкви? Другое условие состоит в том, чтобы осуществлять замечательную программу Готфрида Арнольда [5]по написанию «беспристрастной истории Церкви и ересей» лучше, чем он сам, занявший (следуя с точностью до наоборот принятой до него обычной методике) позицию не за Церковь и против еретиков, а за еретиков и против Церкви. Богословская история вообще не должна стремиться вершить Страшный суд; она также не должна пытаться осмыслить историю общины в период между первым и вторым пришествием Господа сообразно какой-либо воспринятой ею философской идее, как это, в частности, попытался сделать великий Ф. Хр. Баур [6]. Она просто должна увидеть и показать, что — и до какой степени — и в этой истории всякая плоть была и есть как трава и как цвет полевой (Ис 40:6): в ней всё преходяще, но все-таки изначально и в своем устремлении к цели всё никогда не совершалось и по сей день не совершается абсолютно вне обетования прощения грехов, абсолютно вне упования на воскресение плоти. Радуясь со всеми радующимися и плача со всеми плачущими (Рим 12:15), она спокойно откажется от всецелого прославления здесь и от всецелого осуждения там, чтобы тем самым дать высказаться тем, кто жил, мыслил, говорил и действовал прежде нас. Когда богословская история изучается и разъясняется именно так, она вторичным и вспомогательным образом тоже служит собиранию, воздвижению и миссии общины в настоящем и в обращенности к будущему. И в этой перспективе теология тоже может ей помочь.
Название, ставшее общеупотребительным для обозначения третьей основной задачи теологии, — «систематическая теология», — есть деревянное железо — постольку, поскольку при изучении догматики и этики, о которых здесь идет речь, никоим образом нельзя приходить к построению и провозглашению некоей системы христианской истины, подлежащей выведению из какого-то одного определенного понятия. В общине не должны господствовать ни одно понятие, ни один принцип, но только Слово Божье, засвидетельствованное в Писании и живущее Святым Духом. Однако в этой посвященной Ему науке речь должна идти не только о том, чтобы принять Слово к сведению при изучении Святого Писания и обсуждении достигнутых прежде знаний. Оно должно быть осмыслено — и притом осмыслено упорядоченно, основательно (ordentlich), в своей внутренней взаимосвязанности, в той прозрачности и наглядности, с какой оно само являет себя. «Упорядоченно» — не значит так, как это на первый взгляд позволяет предположить слово «систематически»: включая, заключая и исключая. Упорядоченная догматика и этика не включает, не заключает и не исключает; напротив, она, подобно библейской экзегезе и церковной истории, является открытой и открывающей наукой. Действительно, в любом настоящем, по всему фронту, она ожидает и чает будущего осмысления Слова Божьего, которое будет лучше, то есть вернее, всеохватнее, глубже, чем доступное ей в каждый данный момент. Не может она претендовать на упорядоченность и тогда, когда она осмысливает и интерпретирует Слово Божье сообразно какой-либо так называемой общепризнанной философии или сообразно каким-либо — выдающим себя за действительные — пожеланиям, притязаниям и постулатам церковного управления. Она должна во всякое время трудиться упорядоченно постольку, поскольку в своем осмыслении Слова Божьего всякий раз точно придерживается им самим предписанного порядка, формы, архитектоники и телеологии, делая именно этот порядок зримым и действительным для своего времени, а значит, для пути познания, принятого в современной ей общине. Она мыслит свободно и призывает общину, со своей стороны, мыслить и говорить свободно — в пространстве той свободы, которая во всякое время дается ей Словом Божьим. Поскольку при изучении так называемой систематической теологии ожидается всякий раз новое познание этого порядка и обретение, удержание, расширение основанной на нем свободы, теология и в занятиях, связанных с этой задачей, означает служение общине и внутри общины. Она служит существенности и существенному обновлению, очищению, сосредоточению и уточнению тех высказываний, которые должны осуществляться в ее провозвестии.
Наконец, «практическая теология», — об этом свидетельствует ее название, — есть теология, переходящая в практику общины, а именно в ее провозвестие. Называя ее в последнюю очередь, мы не хотим сказать ни того, что будто, вслед за Шлейермахером, усматриваем в ней «венец» теологических исследований, ни того, что в ней нужно видеть просто факультативный привесок к прочим богословским дисциплинам. Если смотреть с точки зрения человеческого усилия как такового, здесь, как и везде, мы находимся на периферии; если же смотреть с точки зрения предмета, здесь, как и везде, мы находимся в центре существа дела. Особую проблемную область практической теологии составляет то, что сегодня несколько высокопарно именуют «речевым событием» и пытаются — совершенно ни к месту — выдать за основную проблему экзегезы, а то и догматики. Однако его место здесь, в практической теологии. Здесь встает вопрос: каким образом надлежит служить в общине, а через нее и в окружающем ее мире, человеческим словом — Слову Божьему, узнаваемому из того, как оно засвидетельствовано в Библии и в истории Церкви, и осмысленному в его нынешнем самопроявлении. Речь не идет о праздном вопросе, каким образом провозвестники Слова могли бы «подойти» к тому или иному человеку, «достичь» его этим Словом. Речь о том, каким образом они своим указанием на его, Слова, пришествие, могли бы исполнять обязанность служения этому Слову, которое «доходит» до каждого человека не иначе, как в своей собственной свободе и силе. Именно в этом состоит проблема речи, которую приходится вести тем, кто берется возвещать Слово. Она должна отвечать двум условиям: чтобы указать на Слово Бога к человеку, она должна иметь характер возвещения; чтобы указать на Слово Бога к человеку, — характер обращения. Она может быть речью провозвестия Слова лишь тогда, когда, исходя из источника своего провозвестия, она выражается предельно необычно, а исходя из своей цели — вполне обыкновенно. Когда она звучит празднично и буднично, сакрально и профанно. Когда она есть речь, пересказывающая историю Израиля и Иисуса Христа, и в то же время речь, вплетающаяся в жизнь и поступки сегодняшнего христианина и человека. Когда ее содержательно усваивают через экзегезу и догматику и формально научаются ей через общепринятую в каждую конкретную эпоху психологию, социологию и лингвистику. Когда она есть язык Ханаана и египетская, вавилонская, в каждый данный момент времени «современная» обыденная речь. Так как она должна указать на Слово, идущее от Бога к человеку, она всегда имеет уклон от первого ко второму (и ни в коем случае — наоборот); но никогда первое не существует без второго, как и второе никогда не существует без первого: всегда первое и второе! Чтобы искать и найти, выучить и применять эту речь, существенно необходимую для провозвестия общины в проповеди и беседе, молитве и евангелизации, мы изучаем также — и также на протяжении всей жизни! — практическую теологию.
В заключение заметка на полях относительно всего того, о чем мы сегодня говорили: при изучении теологии слишком бодрые и наивные умы — как справа, так и слева — могут и должны каждый раз заново открывать для себя, что в этом деле все обстоит несколько сложнее, чем им бы хотелось. А слишком меланхоличные и изощренные умы (тоже каждый раз заново!) могут и должны открывать для себя, что здесь опять-таки дело обстоит намного проще, чем они, насупившись, хотели бы его видеть.
Теологическая работа есть служение. Служение в общем и целом означает желание, действие и труд, в котором человек руководствуется не собственными интересами и не собственным планом, но интересами другого и его распоряжениями; труд, свобода которого ограничивается и определяется свободой другого; труд, честь заниматься которым тем выше, чем важнее для труженика не собственная честь, а честь другого. Именно таким служением, — будь то молитва, изучение или то и другое одновременно, — является работа теолога. Опять-таки согласно общему определению, она есть ministerium Verbi divini, буквально — «обслуживание Божьего Слова» [1]. Слово «обслуживание» напоминает о том, что новозаветное понятие diakonos восходит к понятию слуги. Теолог должен прислуживать величию Божьего Слова, которое есть сам Бог, говорящий в Своем деле. Нет лучшего описания свободы и почетности этого труда, чем удивительная картина из 122-го Псалма: «Вот, как очи рабов обращены на руку господ их, как очи рабы — на руку госпожи ее, так очи наши — к Господу, Богу нашему, доколе Он помилует нас» (стих 2). Теологическая работа есть сконцентрированный труд именно потому, что он направлен исключительно на свою цель. Именно в этой неотъемлемо присущей теологической работе направленности нам теперь и предстоит понять ее.
В ставшем знаменитым разделении церковного служения, произведенном Кальвином, «дьякон» занимает только четвертое и последнее место: в общине ему отведено «всего лишь» попечение о бедных и больных в общине. Дьякону предшествует «пресвитер», отвечающий за внешнее руководство жизнью общины; пресвитеру — «пастор»: общинный проповедник, наставник и пастырь; а над ними, в качестве первого в этом ряду, стоит «доктор», ex officio [2]призванный толковать и разъяснять Писание учитель церкви и в частности, разумеется, теолог. Несомненно, Кальвин мыслил это разделение не столь статичным, каким оно выглядит и как оно часто понималось и практиковалось. Но дело в том, что, согласно Евангелию, учителю Церкви, doctor ecclesiae, — а значит, и теологу, — в любом случае не только желательно, но и необходимо из первого мгновенно становиться последним — служителем, слугой, то есть «дьяконом» всех остальных. Как и наоборот: важно, что в Деяниях апостолов «служение» обоих «дьяконов» — мученика Стефана и некоего Филиппа — заключалось, как это кажется из текста у Луки, именно в изучении и толковании Писания. Ибо если теологическая работа и представляет собой особое служение, технически превосходящее все прочие, оно все же остается только служением, диаконией. Более того, оно ничего не стоит, если по-своему не является тоже попечением о бедных и больных общины. И наоборот: такого рода христианское попечение не было бы возможным без некоего минимума серьезной богословской работы.
Проводя разграничение, в дополнение к характеристике теологической работы как служения следует, прежде всего, сказать, что ею нельзя заниматься ради нее самой, как искусством для искусства. Кто всерьез занимается теологией, тот знает, что она со всех сторон полна искушений. Теология, особенно в форме догматики, — необычайно чарующая наука, поскольку она непреодолимо влечет к мыслительной архитектонике и потому к красоте. Чисто по-человечески, в своих исследованиях ясных, темных и двусмысленных персонажей и событий истории Церкви она в каждом пункте являет себя как в высшей степени волнующая наука. Таковой же она оказывается, когда в качестве экзегезы проявляет и скрупулезную наблюдательность, и отвагу воображения. Теология — такое начинание, в котором вопрос: ради чего? — слишком легко забывается. Да, его можно и нужно также перемещать на задний план, отодвигать в сторону. Невозможно заниматься изучением чего-либо, если человек считает, что на каждом шагу он должен знать и нетерпеливо спрашивать: что мне это дает? Что я с этого имею? Чем это похможет мне в общине и в мире? Как я скажу это людям, в особенности, современным людям? Кто постоянно носит в своем сердце и на устах подобные вопросы, кто никогда (или никогда всерьез) не увлекался богословскими проблемами как таковыми, но корпел над ними лишь для того, чтобы с помощью тех или иных решений продвинуться в том или ином деле, — тот ни в своих штудиях, ни в своей молитве не будет тружеником теологии, заслуживающим, чтобы его принимали всерьез. Несомненно, что и людям он не скажет ничего верного, не говоря уже о том, чтобы сказать самое верное. Человек способен к этому лишь тогда, когда не рассчитывает сразу же, как это можно практически применить там-то или там-то, а прежде всего силится сам обрести опыт чего-то верного. Заметим мимоходом, что для новичка в теологии было бы глупым, а то и опасным, если бы в свои быстротечные и невозвратимые университетские годы он, вместо того, чтобы всецело отдаться учению, суетливо кидался бы во всевозможные виды христианской деятельности, а то и оказывался уже обладателем какой-то церковной должности, как это принято в некоторых странах. Но это предостережение ничего не меняет в том отношении, что смысл, горизонт и конечную цель теологической работы составляет служение Богу и служение людям, а вовсе не свободно парящий гнозис, служащий лишь интеллектуально-эстетическому наслаждению теолога; или гнозис спекулятивно-мифологического толка, подобный гнозису великих и малых еретиков первых столетий; или гнозис историко-критического характера, вроде того, что в XVIII веке начал набирать силу как единственно истинная богословская наука и еще и сегодня, если не все признаки того обманчивы, намерен праздновать новые победы. Если за первым гнозисом скрывается возвещение чужих богов и поклонение им, то за вторым видом гнозиса человека подстерегает скепсис, то есть атеизм. Фр. Овербек [3]был по-своему прав, когда, пройдя до конца путь этого современного гнозиса и не испытывая никакого интереса к теологии как служению, он пожелал быть и называться сотрудником теологического факультета, но уже не в качестве теолога, а лишь, как это написано на его надгробии, в качестве «профессора истории Церкви». Если теологическая работа во всех своих дисциплинах, с каким бы блеском они ни разворачивались, не хочет быть бесплодной, ей необходимо помнить, — не всегда как о ближайшей, порой лишь как о самой отдаленной, но всегда как о своей высшей и подлинной цели, — о том, что она должна не только с той или другой точки зрения постигать, созерцать и осмысливать свой предмет, Слово Божье, но что речь идет о ее служении этому Слову, а значит, о диаконии.
Проводя разграничение, следует сказать и другое: коль скоро теология должна служить — Богу в Его Слове, как Господу мира и общины, а тем самым и человеку, которого Бог любит и к которому обращается, — она не должна господствовать ни над Богом, ни над человеком. В первой из наших лекций мы уже слышали о подобающей ей скромности-, в конечном счете, она объясняется тем, что теология призвана служить. Эта скромность не исключает, но подразумевает, что теологическая работа может и должна совершаться в спокойной уверенности в себе. Нигде не написано, что племя теологов должно ползать, подобно червю, не смеющему, как поется у Гайдна в «Сотворении мира», оторваться от земли. Если оно не стыдится Евангелия, то не должно и ни перед кем извиняться за свое существование и оправдывать свое дело никакими онтологическими обоснованиями и прочими апологетическими или дидактическими ухищрениями: ни перед миром, ни перед общиной. Теологическая работа, именно как служение, должна совершаться с поднятой головой — или не совершаться вовсе! Но нельзя ею заниматься и для того, чтобы в общине или в мире, перед внешне менее учеными и искушенными в деле Евангелия или, — это, наверно, главное, — перед другими теологами предстать умником и всезнайкой, одержать над ними верх и вновь оказаться первым. Требуя от теолога служения, Слово Божье не позволяет ему (не говоря уже о том, чтобы требовать!) потрясать этим Словом, чтобы предстать перед всеми простецами intra et extra muros ecclesiae [4]более понимающим и превосходящим их в этом деле, изображать из себя некий авторитет. Это означало бы, что теолог мнит желательным и возможным владеть этим Словом, а значит, и предметом своей науки. Но тогда Слово перестало бы быть предметом этой науки; тогда все начинание теолога стало бы беспредметным и потому бессмысленным. Действительно, «слушающий вас Меня слушает» (Лк 10:16); но это не означает учреждения некоего «папства книжников», как выразился однажды А. Шлаттер [5](schlatter). Ибо те, кому адресовал свои слова Иисус, несомненно, не были торжествующими попиками и тем более — коронованными или некоронованными папами, но были людьми, которые по приглашению Иисуса сели на самое скромное место за Его столом, чтобы в лучшем случае Он Сам их поднял и опять-таки Сам пересадил на более почетное место. «Всезнайки» и «умники» в деле Слова — это именно те люди, которые видят, что Слово распоряжается ими, а не они им; что они должны служить ему, а не оно должно служить им и содействовать в осуществлении их явных или тайных притязаний на власть, даже если таковые рождаются из самых благих намерений. Эти люди понимают: может случиться так, что кто-нибудь малый в общине (вроде знаменитой «старушонки» [6]!) либо некий странный чужак или посторонний в каком-либо важнохм отношении может лучше разбираться в том, о чем идет речь, нежели они со всей их искушенностью во всех дисциплинах, и что вместо того, чтобы их научить, они смогут научиться от них. Пока же они делают все, что от них зависит, предаваясь молитве и учению: с поднятой головой — молодцы, способные радоваться своему занятию, — именно потому, что совершаемое ими они должны совершать в особой, только им данной свободе и в особой, только им подобающей чести быть диаконами. Им вверена именно эта диакония, непритязательная, как все прочие, — диако-ния их малого богословского знания.
Но что означает это высказывание: смысл теологической работы есть ministerium verbi divini — служение Слову Божьему? Будем всегда помнить о следующем: как дело Божье есть Его свободное дело благодати, так и произнесенное в этом деле Слово есть Его свободное слово благодати. Свободное, потому что это Его собственное, собственной силою звучащее и создающее себе слушателей Слово, которого ни человек, ни община, ни теология не могут присвоить, воспроизвести и повторить. Часто цитируемое краткое резюме ко второй части из первой главы Гельветского Исповедания [7], составленного Г. Буллингером: praedicatio verbi dei est verbum dei [8], - не является уравнением, а в соответствии с контекстом означает: «Когда сегодня Слово Божье… возвещается (annuntiatuf) в Церкви, мы верим, что при этом возвещается и воспринимается верующими само Слово Бога (ipsum dei verbum)». В этом единстве, которое должно быть узнано верой, одно дело — Слово, произносимое самим Богом, и другое дело — возвещающее это Слово слово человека. О пресуществлении первого во второе или второго в первое не может быть и речи. То, что в действительности может и должно совершаться со стороны человека, есть annuntiatio, возвещение Слова Божьего. Именно о его возвещении, в котором оно само призвано отразиться и отозваться, идет речь в praedicatio: именно в этом, вообще говоря, заключается смысл служения, в частности, богословского.
Особое служение теологии Слову Божьему, — которое все-таки нужно отличать от всего остального, что совершается в общине, — лучше всего описать следующим образом: в отношении проповедования, наставления и душепопечительства, которые не есть ее дело или не являются им непосредственно, теология должна ставить вопрос об истине, чтобы определенным образом с этой стороны прояснить это дело, в чем оно, безусловно, нуждается. Распоряжение Словом Божьим не находится в ее власти и не может быть ее задачей. Ее задача — содействовать всему церковному провозвестию как свидетельству второго порядка в том, чтобы оно стало как можно более чистым зеркалом Слова Божьего, его как можно более ясным эхом. Ведь это свидетельство второго порядка никогда и нигде не может быть столь совершенным, чтобы его не нужно было больше ставить лицом к лицу с вопросом об истине.
Например, вовсе не само собой разумеется, что христианская община в своей жизни, во всех своих начинаниях и учреждениях, должна служить Слову Божьему, а не Слово Божье должно служить ей, вкупе со всеми ее начинаниями и учреждениями. Теология призвана постоянно и всеми способами напоминать об этом общине.
Далее, вовсе не само собой разумеется, что связь церковного провозвестия со свидетельством Ветхого и Нового Завета не только признанна, но и практически действенна и таковой останется. Теология должна постоянно напоминать общине об этой связи и поощрять ее к освобождению от любых других связей.
Далее: то, что община должна возвещать миру, есть Слово Божье, а не одно из многих, существующих в мире и каждый раз заново вторгающихся в общину слов; причем это Слово есть обращенное к человеку, всерьез направленное к нему Слово, — в конечном счете, как свободное слово Божьей милости. И в действиях и бездействии, речи и молчании общины оно слишком легко может с той или другой стороны ослабиться, замутниться, подвергнуться отрицанию. Обязанность теологии — внести сюда ясность со всех точек зрения.
Провозвестие Слова Божьего может утратить свое средоточие и свои очертания в общине еще и потому, что перестанет прямо и отчетливо пониматься и провозглашаться как Слово Бога, произнесенное в истории Израиля и Иисуса Христа. Теология призвана помочь общине тем, что она, со своей стороны, сосредоточенно и всеохватно провозглашает его именно как такое конкретное Слово.
Церковное провозвестие, когда оно совершается должным образом, с необходимостью проходит по тому уклону, который неоднократно упоминался в этих лекциях: сверху вниз, из светлой жизни Бога — в мрак или полумрак коллективной или индивидуальной человеческой жизни. Теология призвана показать ему пример этого движения, сделать его значимым и желанным — как закон и свободу intellectus fidei. Церковное провозвестие может страдать, с одной стороны, от излишней многогранности, нездорового расширения, а с другой стороны — от столь же нездоровой однобокости и узости тематики: в первом случае это происходит вследствие либеральной размягченности и распыленности, во втором — вследствие конфессионального, а также библеистского или литургического окостенения и замкнутости. Перед лицом той или другой опасности, а как правило, — перед лицом их обеих одновременно, теология должна призывать к сосредоточенности и открытости. Церковное провозвестие всегда и везде, более или менее явно, определяется также местными, национальными, региональными, классовыми и расовыми традициями и распространенными предрассудками, не говоря уже о случайности и произвольности ситуаций, определяемых чисто индивидуальными факторами. Сопротивляясь им, теология призвана стоять на страже чистоты христианской вести и отстаивать ее вселенский, кафолический и универсальный смысл и характер.
Где ведется теологическая работа, там всегда, — в некотором здоровом напряжении к ходу и протеканию церковного бытия, никому не в угоду и никому не во вред, но непременно, коль скоро эта работа своим критическим вопрошанием служит Слову Божьему, — по всем этим и подобным линиям необходимо достигнуть ясности. По жизни и деятельности любой Церкви (будь то национальная или свободная Церковь! [9]) заметно, проводится ли в ней такое прояснение, а значит, ведется ли в ней теологическая работа или нет, принимает ли она служение теологии, или же весь собранный в ней народ или народец, все его епископы или другие руководители в некоей мнимой духовной витальности и уверенности придерживаются того мнения, что они могут обойтись без теологии, могут не хуже, а возможно, и лучше прожить без нее. Может случиться, что в этом последнем случае христианство и так называемое образование разойдутся, — разрыв, против которого столь страстно предостерегал Шлейермахер! Но может быть, этого и не случится, а если и случится, то это будет не самым плохим из того, что могло бы произойти. Плохим, — более того, наихудшим, — было бы, если бы без диаконической помощи теологии вопрошание об истине вообще заглохло бы в христианстве, а вследствие этого и сама истина, — о которой надлежит вопрошать, если хотят ее узнать и исповедовать, — отделилась бы от христианства. Ответственность теологической работы в пространстве Церкви велика. Но не менее велика и ответственность Церкви за то, чтобы в ее пространстве совершалась серьезная теологическая работа.
В заключение — один вопрос (и он может быть не более чем вопросом). Будучи служением в общине, теологическая работа косвенно есть также и служение в мире, потому что задача общины — возвещать Евангелие миру. Но не есть ли она также прямым служением миру? Не оказываются ли те разъяснения, к которым она вынуждена прибегать в своем служении, mutatis mutandis также значимыми для человеческой культуры вообще, — например, для смысла и развития других человеческих наук? Не нуждаются ли в ней искусство, политика, даже экономика? Не должна ли она нечто сказать им и стать им полезной? Так это или нет — здесь можно только спрашивать-, осмысленный ответ может исходить не от теологии, а только от тех наук, о которых идет речь. Но может быть, что предмет, занимающий теологию, осознанно, полуосознанно или неосознанно способен восприниматься, — по крайней мере, как проблема, — также extra muros ecclesiae [10], что кое-что можно в случае удачи издалека увидеть в философии, хотя она и не стремится к тому, чтобы заняться этим «кое-чем» всерьез. К этому можно относиться скептически или с полным почтением, но сам факт, что среди многого другого и наряду со многим другим, что интересует людей, можно пытаться заниматься также и теологической работой, — этот факт напоминает: помимо всех человеческих желаний, деланий, мнений и знаний, наряду с ними и вопреки им, можно говорить также о деле и Слове Божьем как о пределе, основании и цели, как о причине движения и покоя всего этого. Если и в окружении общины, — очевидно, не без связи с ее провозвестием, — существует более или менее отчетливое осознание предмета теологии и потребность в его прояснении (предположить такое нам никто не мешает), то и сегодняшнее, и будущее существование теологического факультета, из которого некогда вырос собственно университет, может оказаться явлением, имеющим смысл [11].
В довершение того, что было сказано о теологической работе в этом четвертом цикле наших лекций под заглавиями «Молитва», «Изучение», «Служение», необходимо отважиться указать на то начало, благодаря верховенству которого все названное и призвано стать добрым делом, угодным Богу и полезным человеку, и без содействия которого оно никогда не сможет стать таковым. С необходимой для этого отвагой мы уже завершали подобным указанием три предыдущих цикла. Цель первого цикла составлял Дух, цель второго — вера, цель третьего — надежда. С разных точек зрения речь всякий раз шла об условии богословской науки, которое она способна познавать лишь постольку, поскольку оно задано ей самим ее предметом, и к которому она может относиться только как к свободно врученному ей дару, только с благодарностью. Но и в благодарности она должна быть полна решимости обратить этот дар в дело, во всякое мгновение сознавая, что если ее работе не придано это conditio sine qua non [1], то, будучи даже во всем прочем совершенной, она с необходимостью будет и останется холодной, бесплодной, мертвой и недоброй. Как мы слышали до сих пор, в счет идут только дух, только вера, только надежда.
И вот теперь, с особой точки зрения, принятой в этом последнем цикле, мы еще раз взглянем на основное условие теологии, определяемое ее предметом, от него принимаемое и его освобождающей властью непрестанно подлежащее выполнению. Отважимся утверждать: теологическая работа тогда (и только тогда, но тогда — непременно!) есть доброе дело, когда она может и решается совершаться в любви. Скажем еще раз: только любовь идет в счет. Но идет поистине. Любовь созидает, утешительно писал Павел; и еще: любовь никогда не перестанет, она всегда пребывает вместе с верой и надеждой (но «любовь из них больше»!), даже когда все прочее прейдет (1 Кор 13:8,13). Но тот же Павел предупреждал: познание само по себе, познание in abstracto, богословские усилие и труд как таковые не назидают, а надмевают. И еще: даже если бы он, апостол, очень умело говорил языками человеческими и даже владел бы языками ангельскими, а любви не имел, то был бы медью звенящей и кимвалом звучащим (1 Кор 13:1). И если бы он имел дар пророчества, и знал все тайны, и имел всякое познание и всякую веру, без любви он был бы ничем (1 Кор 13:2), вовсе ничем! Нас предостерегают и утешают: сколь бы серьезной ни была наша молитва, сколь бы основательной и всеохватной ни была наша учеба, сколь бы ревностным ни было наше служение, без любви теологическая работа осталась бы жалким бумагомаранием и переливанием из пустого в порожнее. К ней можно приступать, ее можно и должно совершать и вести к цели как доброе дело, только принимая и осуществляя свободный дар любви. Об этом — в завершение не только этого четвертого цикла, но и всего «Введения в евангелическую теологию» — нам предстоит теперь сказать еще несколько слов.
Возможно ли при слове «любовь» не думать, прежде всего, об эросе, столь высоко воспетом в учении Платона? «Любовь» как эрос есть (в общем) могучее желание, влечение, вожделение и стремление, в котором тварное существо ищет самоутверждения, самоудовлетворения, самоосуществления, самосовершенствования. Ищет в своем отношении с чем-то другим, то есть в том, чтобы приблизиться к нему, завоевать его для себя, забрать его себе, с максимально возможной однозначностью и окончательностью присвоить его себе. И «любовь» (в частности) как научный эрос есть то же самое желание в его интеллектуальной форме: порыв, в котором человеческое познание дает увлечь себя своим предметам и спешит им навстречу, чтобы соединить себя с ними и их с собою, чтобы заполучить их в свое владение и в свою власть, чтобы наслаждаться ими.
Без научного эроса, — вспомним о том, что было сказано об изучении как таковом, — также нет никакой теологической работы, поскольку она, безусловно, есть также интеллектуальное, а по своему физическому субстрату и витальное человеческое движение. Что касается ее предмета, которого вожделеет человек ради собственного самоутверждения и самосовершенствования, то богословско-научный эрос издавна осциллировал и до сих пор осциллирует: в самом деле, он может быть преимущественно (или даже исключительно) обращен на Бога, а может быть преимущественно (или опять-таки исключительно) обращен на человека. Познающий субъект может интересоваться в первую очередь Богом или в первую очередь человеком; взирать прежде всего на Бога или прежде всего на человека, овладевать и пользоваться — и в этом смысле познавать их — прежде всего Богом или прежде всего человеком. Если в целом в античной и средневековой теологии научный эрос преимущественно сосредоточивался на первом, теоцентрическом направлении, то в целом в новейшей, определяемой Декартом теологии он преимущественно сосредоточивается на втором, антропоцентрическом направлении. И то, и другое не лишено основания в предмете теологии, потому что в нем действительно идет речь и о Боге, и о человеке. Но вот прийти, исходя из этого, к такому раздвоению, к такому осциллированию, к такому колебанию между тем и другим, какое обнаруживается в истории богословско-научного эроса, было бы невозможно. Точно так же не предмет теологии, а скорее сущность научного эроса повинна в том, что кто — как теолог — покорствует ему и понуждается им, тот примечательным образом может начать блуждать: вчера — в полях идеализма, позитивизма или экзистенциализма, сегодня — для разнообразия — в полях Ветхого и Нового Завета, а завтра (кто знает?), с тем же успехом, — в полях антропософии, астрологии или спиритизма. Разве не может здесь что угодно стать «интересным» и настоятельным «делом»? Так что научному эросу как таковому, когда он вступает на поле теологии, свойственно постоянно подменять ее предмет другими предметами, путать его с ними. И лишь его природой нужно объяснять тот факт, что, когда он является мотивом теологической работы, тогда любят и пытаются познать Бога не ради Него Самого и человека не ради него самого, но и Бога, и человека — ради вполне понятного и глубочайшего интереса богословствующего субъекта, а значит, ради его любви к самому себе.
Не будем обманывать себя: эта любовь, использующая и Божество, и человечество и потому вожделеющая их, тоже всегда имеет место в теологической работе, потому что существа, которые делают эту работу, всегда состоят из плоти и крови! И не нужно думать, будто можно и должно отрицать, что такого рода любовь внутри человеческой ситуации, — скажем, наконец, как особый феномен духов- ной жизни человека, — тоже имеет свое достоинство, силу и значимость. По правде говоря, это немалое дело, когда люди считают, что они могут и должны любить, а значит, и познавать Бога или человека — либо Бога и человека — ради своего собственного интереса.
Но вот чего ни при каких обстоятельствах нельзя допустить: нельзя полагать такого рода любовь тождественной той любви, которая делает теологическую работу добрым делом и без которой она не могла бы ни стать им, ни оставаться им. Говорить об эросе, что он данным нам Святым Духом излился в наши сердца, что он «созидает» и «никогда не перестанет», что нас с ним ничто не разлучит (ведь наша смерть, по крайней мере, точно сделает это), на одном дыхании называть его вместе с верой и надеждой, вместе с ними называть его пребывающим, когда все прочее преходит, — все это (не говоря уже о безвкусии подобных сочетаний!) возможно лишь для того, кто настолько слеп или дерзок, что упорно говорит не о том, что имеют в виду Павел и Новый Завет в целом, произнося эти и подобные слова.
Ясно, что отнюдь не случайно слово «эрос» и соответствующий глагол вовсе не встречаются у Павла и в остальных текстах Нового Завета. Новозаветное слово, обозначающее любовь — это агапе. Из контекста, в котором оно встречается, однозначно следует, что им обозначается движение, направленное прямо в противоположную сторону, нежели движение эроса. Правда, любовь в смысле агапе, — и в этом ее единственное сходство с любовью-эросом, — тоже есть тотальное взыскание другого, но такое взыскание, при котором любящий никогда не сочтет его источником свою собственную потребность, но только дарованную, ему самому изначально чуждую, совершенно новую свободу для другого. Сам по себе он не должен был бы вовсе любить другого и не любил бы его, — но он может любить и в этой возможности любит. Будучи свободным для другого, он любит его, а значит, любит не наугад, не блуждая, не распыляясь, но собираясь. И будучи свободным для него, он не ищет его для самого себя — как средство, потребное ему для собственного самоутверждения и самосовершенствования. Любящий ищет другого только ради него самого. Таким образом, он не хочет завоевать его и обладать им для себя, чтобы наслаждаться им и своей властью над ним. Он не подступается слишком близко к его свободе, а поскольку он уважает также свою свободу, он лишь, со своей стороны, пребывает совершенно свободным для него. Он любит другого бескорыстно, ничего не желая от него; он не хочет вознаграждения от него. Он хочет лишь быть рядом — для другого; лишь вручить, отдать ему себя, подарить ему себя так, как ему самому была дарована возможность любить его. Если любовь-агапе и взыскует, она взыскует не корыстно, но, — «давать блаженнее, чем принимать», — взыскует другого суверенно. Суверенно именно потому, что нацелена и направлена не на суверенитет любящего, но на суверенитет любимого. Итак, любовь как агапе, — повторим еще раз вслед за Павлом, — «долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего… Сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (1 Кор 13:4–7). Агапе так относится к эросу, как Моцарт к Бетховену. Как их можно спутать? Преодолевая любые споры и умничанья, преодолевая любую торговлю, агапе является абсолютно позитивной устремленностью к другому.
И тут можно оставить открытым вопрос о том, не было ли бы и для других наук полезным, если бы ведущим мотивом их стремления тоже был не эрос, но агапе. Для теологической работы такая иерархия жизненно необходима и потому обязательна. Хотя в теологической работе и невозможно просто так подавить и устранить этот интерес познающего человеческого субъекта, этот порыв, в котором он дает познаваемому предмету, в его самовозвышении, увлечь себя и сам устремляется ему навстречу, эрос должен быть в ней не господствующим, но только служебным мотивом. В ней вожделение и желание овладеть своим предметом будут во всяком своем проявлении иметь смысл только первого необходимого толчка в направлении к нему. Эта попытка должна будет затем смириться с тем, что в соответствии с предметом, в обращенности к которому она была предпринята, ей придется отступить перед совершенно иной попыткой; что в ней она будет не только очищена и поставлена под контроль, но преобразована и как следствие — интегрирована в нее. Не с научным эросом как таковым, но с его господством непременно должно быть — и будет — покончено в теологической работе. В противоположность познающему человеческому субъекту и его эросу, господствующей в теологической работе любовью может быть только основанная в подлежащем познанию предмете новая и чуждая агапе.
В самом деле, предмет теологической работы един, и это воспрещает ей не только блуждание и распыление во всевозможных глубинах, высотах и широтах, но и то раздвоение, в котором она, как это столь часто случается, склоняется то в сторону Божественных, то в сторону человеческих симпатий, поддаваясь воздействиям то с той, то с другой стороны. Ее предмет есть единый истинный Бог — не в Его самости и независимости, а в Его единении с единым истинным Человеком, — и единый истинный Человек — опять-таки не в Его независимости, а в Его единении с единым истинным Богом. Ее предмет есть Иисус Христос, а значит, история исполнения Завета (Bundes) между Богом и человеком — история, в которой свершилось — и свершилось единожды и на все времена, превзойдя все остальное, — что великий Бог, в изначально присущей Ему свободе, явил такую жертвенность и самоотдачу, что стал Богом малого человека; но в Нем свершилось и то, что малый человек, в Богом данной ему для этого свободе, явил такую жертвенность и самоотдачу, что стал человеком великого Бога. Предмет богословского познания есть это событие Союза (Bundesgeschehen), и в нем — связующая человека с Богом и Бога с человеком совершенная любовь. В ней потому нет страха, она потому изгоняет страх (1 Ин 4:18), что в ней Бог возлюбил человека ради него самого, и человек возлюбил Бога ради Него самого; потому что с обеих сторон присутствует не потребность в другом, не желание и вожделение его, а только свобода бескорыстно быть друг для друга. Присутствует изначально свойственная Богу свобода для человека и дарованная человеку свобода для Бога; присутствует агапе, которая нисходит и в то же время, силою этого нисхождения, восходит, и та, и другая — нет, эта единая — в равной суверенности.
Но коль скоро предмет богословского познания — Иисус Христос, а значит, совершенная любовь, только она может быть господствующим и формирующим первообразом и принципом этого познания. Что по отношению к своему предмету оно никогда не может быть ему равным, но всегда несовершенным, неадекватным познанием, побуждаемым разного рода необузданным и необращенным эросом, — это уж так устроено здесь и теперь, в состоянии и в ходе theologia viatorum [2], которые с очевидностью simul justi et peccatores sunt [3]. Но это не значит, что можно уклоняться от господства или формирующего воздействия совершенной любви, проходить свой малый путь по другому пути, нежели указанный ею. Напротив, богословское познание, богословская постановка вопроса об истине и ответ на него будут совершаться хорошо только в той мере, в какой они per speculum [4], пусть даже мутном зеркале, сделают зримой жизнь и власть совершенной любви. Богословское познание, как opus operantis [5], постольку будет добрым, угодным Богу и человеку, спасительным для Церкви и мира делом, поскольку в отношении к opus operatum jesu christ [6]оно есть, остается и каждый раз заново становится свободным для той свободы, в которой Бог бескорыстно отдал себя человеку и которой Он наделил человека, чтобы тот опять-таки бескорыстно отдал себя Богу. Будучи евангелическо-теолотческим познанием, оно должно осуществляться не в желании, не в постулировании и не в требовании, но только в признании и подтверждении того, что ему заранее дано в этом его предмете как его собственный прообраз. В этой направленности, которая подчиняется, следует, отвечает совершенной любви, при всем несовершенстве отображая ее, заключается то, что с некоторой сухостью может быть названо деловитостью теологической работы во всех ее дисциплинах. В этой деловитости она старается и стремится, — вспомним еще раз ключевые слова нашей первой лекции, — быть скромной, свободной, критической и радостной наукой.
Но действительно ли она такова? Что она становится и является таковой, этого люди, ею занимающиеся, не могут присвоить себе. Как не могут присвоить, приобрести своим трудом, добыть себе Святого Духа, веру, надежду. Решающая предпосылка теологической работы есть в то же время, радикальным образом, ее предел. И хорошо, что это так. Ибо это означает, что занимающиеся ею повсюду должны всматриваться в то, что превыше их самих и превыше их дела, — именно для того, чтобы хорошо делать свою работу. Это справедливо и применительно к совершенной любви, с точки зрения которой мы сегодня еще раз попытались рассмотреть решающую предпосылку теологии. Эрос, в том или ином его виде и в той или иной интенсивности, можно предположить в ком угодно, агапе — ни в ком.
Любой человек, в том числе и любой теолог, где бы и когда бы он ни жил, может принять и реализовать ее лишь как дар. Эта любовь — «во Христе Иисусе, Господе нашем» (Рим 8:39). Она присутствует там, где Он присутствует, действует и говорит. И поскольку Он есть наш суверенный Господь, постольку о ней будет верно повторить сказанное Лютером о Слове Божьем: Оно — тот «блуждающий ливень», который ныне проливается здесь, чтобы потом пролиться уже не здесь, но в другом месте. Отсюда следует, что богословское познание всегда может в большей или меньшей степени совершаться, — а значит, быть добрым делом, — только в такой любви. О Нем, в Ком эта любовь обладает Божественной и человеческой истинностью и действенностью, будет также справедливо сказать, что кто призывает имя Его, тот будет спасен. А это значит, что, прольется на него ливень или нет, он может жить, трудиться, молиться, учиться, служить, воспринимать, мыслить, говорить и, в конце концов, однажды умереть — с этим обетованием: что совершенная любовь (представляется ли она ему более или менее явной или скрытой) — это то небо, которое простирается и над ним.
Обращаться к ней, руководствоваться ею в своем малом познании никогда не будет напрасным, если человек знает, где ему нужно ее искать. Она пребывает в Том, в Ком исполнился Завет между Богом и человеком. И пусть теологии приходят и уходят, пусть в теологии оказывается то больше, то меньше света: солнце не скрывается за облаками, оно скорее торжествующе сияет над ними, — оно и тогда все равно останется «златым солнцем» [7]. Знать о совершенной любви как о conditio sine qua non [8]подлинной теологии, в любом случае, — даже если человек может лишь вздыхать о ней, — лучше, чем о ней не знать. Одно знание о ней, — а человек, в конечном счете, для того и делает теологическую работу, чтобы знать о ней, — достаточный повод, чтобы присоединиться к хвале, возносимой Богу, Богу Завета, который сам есть Любовь, в том известном месте старой церковной литургии, слова которой станут нашим заключением [9]:
Gloria Patri et Filio et Spiritui sancto,
Sicut erat in principio et (est) nunc et (erit) semper
Et in saecula saeculorum!