Река Любляница Любляна, Словения, за неделю до озера Бохинь

В Любляне головной офис поселил меня в старый дом на холме в самом большом парке города – Тиволи. Дом этот здесь зовут Švicarija[13].

Смотрю на город сверху – и собираю его во взгляде, как конструктор. Холмы – те же сваи, на которых жили обитатели Люблянского болота тысячи лет назад, обустраивавшие дома на колах, вбитых в дно. Или ты вбиваешь сваи, или забираешься на холм, – по-другому на болоте никак.

Когда с детства живёшь на равнине и впервые поселяешься на холме – не сразу осознаёшь высоту, и вспоминаешь о ней, только выйдя из дома. Или когда зовут подняться на соседний холм Рожник[14]. Раньше там рассказывал истории писатель Иван Цанкар[15], теперь в его Мемориальной комнате лежат только галстук и бумажник. Го́лоса автора на холме не слышно, пусть пик и переименовали в Cankarjev vrh[16]. У холмов нет авторов, они всегда безымянны, даже если получили чьё-то имя. Наблюдаю, как люблянцы снова занимают пик после летнего затишья, сидя на вершине с бокалом радлера или пива, пока дети поглощают фланкат.

На закате приятно почаси[17] спуститься с пика. В бистро на первом этаже шумел какой-то литературный фестиваль. Ведущий представил поэта из Канады. Если я верно расслышала, его зовут Стюарт Росс[18]. Зал замолчал, когда он рванул.

Отец бреется. Теперь подробности.

Лезвие срезает щетинки

со щёк, подбородка,

из-под грохочущего

носа. Оно срезает ковёр

и шторы, срезает

кота Сильвестра

прямо с телеэкрана.

Мы, дети, плачем.

Лезвие срезает

коврик с нашего крыльца,

траву с газона,

деревья с нашего квартала,

о, плакучие ивы.

Отец идёт в офис.

Его босс гладит

своё гладкое лицо.

Клиенты охают и ахают.

Улицы голы

без машин. Одна планета

врезается в другую.

В упаковке снэков «Cheezies»

нет призов,

но в коробке с попкорном

«Pink Elephant»

маленькая наклейка или, может,

крошечный солдат с парашютом,

которого можно

бросить из окна

второго этажа. Смотри!

Он дрейфует вниз.

Он дрейфует на ветру.

Сойки и воробьи

смотрят с удивлением.

Вечер сбрил свет из парка Тиволи и завёл меня в дом. Дерево в лестничных пролётах скрипит так, что не понимаешь, где находишься, – там, в XIX веке, когда это ещё был гостевой дом, или здесь, когда идёшь по тёмным коридорам одна. Говорят, когда-то в отеле жил и Цанкар, но здесь, как и на холме, его историй не слышно.

Шум посуды из бистро залетал в моё окно на втором этаже и не стихал до последнего гостя. В дождь не разобрать, где грохот тарелок, а где осенняя вода. Но посуда билась громче ударных в песнях группы «Siddharta»[19].

Не заснуть в избе на восьмом ряду от Волги, когда ночью река так громко переворачивается.

Утром сентябрьский словенский туман помогает просыпаться медленно. Бродя по Тиволи, не сразу видишь, как со вчерашнего дня изменился мир.

Тиволи – не парк, а целая страна площадью пятьсот гектаров. В сентябрьской зелени уже заложена желтизна. Нет ничего, кроме тивольской двухсотлетней пустоты.

Чугунные собаки перед парковым замком молчат – у них нет языков, но они следят за мной. Ходили даже ложные слухи о том, что создавший собак австрийский скульптор Антон Доминик Фернкорн якобы застрелился из-за этой ошибки с языками, хотя скончался он – в психиатрической лечебнице. Не будь они немыми, псы облаяли бы любого, кто приблизится к замковой лестнице, – но, глядя на меня, молчат. Их лапы так напряжены, что дай команду – тут же сорвутся с места. Даю команду, но из их пастей вместо рыка слышен пар, они тихо идут за мной. Дойти до пруда на краю Тиволи и проведать птиц. Они прыгают с кувшинки на кувшинку и не смотрят на меня.

Туман уступает ясному дню, и собаки возвращаются на постаменты у замка, – только тогда замечаю, что тивольские воро́ны уже разбросали мусор из урн, велосипедисты заняли асфальт, садовник насвистывает, присев у клумб, а студенты на траве воют под гитару песню, слова которой с юности помнишь всю жизнь, даже когда остальное уже забыл. Старухи с сумками спешат на центральный рынок на потрёпанных велосипедах.

Через главную аллею парка – Плечниковый променад – ныряю в подземный переход, ведущий в город. В тоннеле женщина поёт на итальянском, не слыша, как ей кидают монеты. Голос исходит из стен, он вечен, и исчезает, лишь когда поезда проносятся по железнодорожной ветке на краю Тиволи.

Дорога в центр города идёт мимо Люблянской оперы, откуда когда-то было модно отправлять открытки друзьям. Репетиция в разгаре. Утренние голоса певцов превращают Цанкарьеву цесту в оперную сцену – совсем другая акустика, не похожая на тоннельную.

Когда долго живёшь один в новом городе, начинаешь искать друга, даже если он не нужен. А лучше реки друга нет. Каждый день я прохожу вдоль Любляницы, чтобы перекинуться с ней парой-тройкой слов. Набережные, устроенные Плечником[20], спрятаны под растрёпанными ивами.

Нравится думать, что название Любляница произошло от немецкого «Laibach» («медленная вода»), но и другая версия – о происхождении названия от имени Любовидъ, возможного основателя поселения на берегах реки, – красива и вечна, как человечий поход к воде. Впрочем, можно называть реку по-новому каждый день недели: она семь раз исчезает и возникает на поверхности, меняя имя.

Но Любляницу я ещё не чувствую как личную (даже частную) территорию, как, например, Волгу. Не на берегу Волги – а у меня на берегу. Не на берегу реки – а на моём берегу.

Волгую, когда никого нет: вода уходит от берега на сто двадцать метров и открывает ребристое нёбо реки. Никого. Разве что рыбак дёрнется вдалеке, козы упадут с яра или мотоциклист пронесётся. Рухнувшая пристань торчит из Волги скелетом динозавра. Когда сюда приезжали на метеоре, путь над водой был цел, и по нему можно было пройти.

Берег – всегда ожидание. Луна над рекой – точка дня.

По берегу Любляницы же иду – как по берегу только что созданной реки; у меня нет о ней воспоминаний.

Широкие ступени Трновской пристани, спускающиеся к Люблянице, как обычно, заняты, но я нашла свободный метр на этом каменном пляже.

Ивы рвались к воде – зелёные косматые звери, пришедшие на водопой. Вода делает города подвижными. Делает их вечными. Это она решает, где городу расти, а где – зарастать.

– Свободно?

Красный от бега брюнет в шортах сел рядом, вытер лицо майкой и поставил на ступеньку бумажный стакан.

– Молодёжь – как стая голубей. Сразу всё оккупируют, только крошку кинь. Бегать начал. Потное дело. Ну и дрянь этот спортивный коктейль.

Нико переехал в Любляну из Флоренции. Я несколько раз повторила ему название города, в котором родилась, но он о таком не слышал.

– Говоришь, как поёшь.

– Это волжское. Мы медленно говорим, напевно. Сколько лет уже здесь?

– Одиннадцать. Хотя словенского языка до сих пор не знаю.

– Почему не учишь?

– А смысл? Тогда я приехал сюда, как это сейчас называют, в саббатикал: решил отдохнуть от работы в страховой компании. Но саббатикал затянулся.

– Все помешались на этих саббатикалах. Мой бывший шеф так и не вернулся из него. Сказал, медиа – это не его. Открыл кофейню. Но ему пришлось возвращать корпорации те деньги, которые ему заплатили за год саббатикала.

– Физически не могу представить, что снова буду страхованием заниматься. В тридцать девять стал писать музыку к фильмам, рекламе – для этого язык не нужен. Здесь все говорят на английском. Вообще, я начинал учить словенский, но понял, что он мне не нужен. Не с кем на нём говорить. Словенцы живут семьями, чужаков редко принимают. Трудно влиться. Особенно после Италии.

– И каково это – столько лет жить в городе, язык которого не понимаешь?

– У меня нет потребности постоянно с кем-то говорить. По выходным мы с приятелем ходим выпить или на футбол. Общаемся на английском. С другим знакомым ходим по крышам и террасам – за пчёлами наблюдать.

– Пчёлы на крышах?

– В Любляне больше четырёх тысяч ульев на крышах. Какой толк от языка? Чтобы тосковать на нём? Помолчать я и на своём – итальянском – могу. Хотя одно словенское слово я запомнил – долго не мог понять их двойственное число. Midva. Если буквально, то мы два – мужчина и женщина.

– А если мы – две женщины?

– Medve.

– А мы тогда кто?

– Таких здесь называют «samotar». Одиночка.

– Ты как дерево из другой климатической зоны, которое высадили в местном ботаническом саду.

– Нет, я прижился, но под землёй корни уходят туда, откуда дерево выкопали.

– Почему тогда в Италию не возвращаешься?

– Если пожил в Словении хотя бы несколько недель, она тебя держит. Можно уехать, но будешь о ней думать. Не знаю, в чём дело, но я часто вспоминал Любляну, и успокоился только тогда, когда сюда переехал. Мне здесь нравится. Город как большая пешеходная зона. Ничего не происходит. Нет времени, нет ожиданий. Может, в моей жизни настал такой период, когда мне нужна Словения. Знаешь, в юности нужен был Нью-Йорк, но я так туда и не попал. Студентом был – хотел жить в Берлине, даже почти переехал, но не сложилось. А теперь Нью-Йорк мне не интересен, Берлин стал другим. Рано или поздно в жизни каждого наступает Словения. Любляна похожа на чужую семью, в которой всё хорошо, когда ты приходишь в гости. Хочется возвращаться туда снова.

– Пока однажды не придёшь в гости без приглашения и не застанешь семью в растянутых трусах.

– Поэтому меня в гости и не зовут. Сама надолго здесь?

– Головной офис прислал делать интервью. Большой проект. Не так муторно, как раньше, когда работала райтером криминальных новостей. 14 тысяч криминальных новостей за несколько лет. Приезжает кто-нибудь в город, говорит: как в этом месте красиво, как в том – хорошо. А я в ответ: в этих местах по весне тела двух женщин нашли. Оставаться там не хотелось. Когда езжу по городам, по крайней мере, не знаю, на какой улице кого убили.

– Могут послать куда угодно? Или ты сама выбираешь, куда ехать?

– Выбираю города, в которых есть большая река, море или океан.

– Плетёшь свою водную паутину?

– Бегу с берега. Матрос невидимого корабля.

– А я бегаю по берегу. Двенадцать километров вдоль Любляницы. Побежали?

– Бегать – скучно. Люблю ходить. Могу идти без остановки несколько дней подряд. Движение не даёт ни к чему привязываться. Как только остановишься – сразу привыкаешь к месту, к запахам, к цвету домов.

– Когда-то же придётся остановиться. Дети есть попросят, или ещё чего.

– В этой невесомости быстро жить невозможно. Люди рожают детей прямо в космос, и те летят непонятно куда. Делают кесарево. Никто не хочет, чтобы там всё разверзлось. Чтобы вселенная взорвалась. Все хотят просто пустить петарду на заднем дворе. На безопасном расстоянии.

– Людям нравится бежать.

– Бег был нужен человеку, чтобы убегать от хищника. Не хочу убегать, хочу просто идти. Не думаю, что время – это прямая линия, с которой мы не можем свернуть. Я хочу – сворачивать, задерживаться в тени, в переулках.

– Что, если, когда захочешь вернуться из переулка к главной дороге, её уже не будет?

– Куда она денется?

– Водой смоет.

– Построю плот.

– И что будет, когда твои реки, моря и океаны закончатся? Поедешь по второму кругу?

– Есть ещё озёра.

– Мне нравится Бохинь – самое большое озеро Словении. Оно особенное.

– Дед говорил: будет выбор – всегда выбирай озеро, не реку; на реке слишком неспокойно. Ему пришлось перенести дом с берега Волги на восьмой ряд у леса, чтобы тот не сполз в воду. А я наоборот – вдоль рек хожу.

– Разве нет никакой другой дороги, кроме дороги вдоль воды?

Вспомнив, что знает несколько русских слов, Нико повторял «спасибо», «революция» и «пожалуйста». Третье он произносил исключительно как «пожалу́йста».

– Стала замечать, что мне теперь интереснее разговаривать с незнакомыми людьми.

– Мне тоже, – сказал он.

И мы отвернулись друг от друга.

Нико надел наушники и побежал вдоль Любляницы, задев бумажный стакан. Белая жижа потекла по ступеням в реку. Через пару минут Нико вернулся и предложил сходить на крышу отеля, где его друг держит ульи. Тот уехал и попросил его присмотреть за пчёлами.

Мы поднялись на крышу тринадцатиэтажного отеля у парка Tabor, откуда город выглядел незнакомым. Рассматривая эту многослойную застройку, сложно представить, что в 1895 году тогдашний Лайбах пережил сильное Пасхальное землетрясение.

Город по-словенски – «mesto», а любое место понятнее, когда смотришь на него сверху. Сверху Любляна – другая: белые дома с красными крышами сменяются многоэтажками, переходящими в вершины Юлийских Альп, на которых осел то ли снег, то ли туман. Внизу молчат остатки римской крепостной стены, напоминая о давно стоявшем здесь городе Эмона. Убежище от большого мира, Любляна затаилась в межгорной котловине, по которой летят голоса, ударяясь о холмы.

Стоя наверху, Любляну во взгляде не уместить – можно лишь зачерпнуть. Пока не спустишься, не услышишь, о чём внизу говорят, – может, аккордеон прочищает горло, может, новые ботинки стучат громче старых. Внизу же бродишь по равнине и не поднимаешь головы. Теперь твоё дело – смотреть на Любляницу и двигаться вдоль неё.

В котловине маршруты проложены так, чтобы ни один ребёнок не потерялся. А если он и обернётся вдруг на вершину, стоя на Петковшково набережной, – его окликнет мать, возьмёт за руку и переведёт через Тройной мост. Если ребёнок ещё не умеет ходить по Тройному мосту, он может свернуть на любой из шестнадцати других. Научится переходить реку по одному мосту, а там и остальные освоит. У каждого жителя Любляны в запасе должно быть умение переходить реку хотя бы по одному мосту, иначе придётся идти вброд. А если идти устал, в центре тебя подхватит зелёный «kavalir» – то ли электромобиль, то ли огромный жук, готовый подкинуть до рынка.

– Никогда не любил виды сверху. Зачем смотреть на что-то сверху? Город ведь не создавался для того, чтобы на него сверху смотрели. Людям обязательно надо забраться повыше и посмотреть на человечество с высоты… Можно подумать, они там не себя увидят, а кого-то другого. Или откроется тайна, с которой они смогут вернуться вниз и жить по-новому.

– Может, они, наоборот, пытаются убедиться, что всё так, как они и представляли? Сверху видно, как всё устроено.

– Зачем это видеть? Когда я ем рыбу, я не хочу видеть её кишки.

Нико протянул мне сетку.

– Вот этот – мой, – показал он на крайний улей в ряду. – Ну, как – мой. Я пока ещё только учусь.

– Часто сюда приходишь?

– Если хочется поговорить по-итальянски.

– Они понимают?

– Умеют слушать.

В сетках мы были как космонавты, высадившиеся на крыше.

– Много в Любляне пчеловодов?

– Больше трёхсот. Ульи стоят даже на здании «Radio Slovenia». Ставят на крышах, на террасах жилых домов, в садах. Этот отель – самая высокая точка с ульями в городе. В Любляне всегда что-то цветёт. Медоносы. Липа, каштаны, подсолнухи. Видела словенскую карниоланскую пчелу?

Достав из улья рамку, Нико подошёл ко мне.

– У карниоланских пчёл короткая шерсть и длинный язык. Для клевера пригодится. Трудолюбивая. Её ещё называют sivka[21], или гризли. Из-за коричневой расцветки и серых волосков.

– Не ужалит?

– Нет. Они спокойные. Возьми одну.

Нико посадил пчелу мне на руку. Та не двигалась, потом медленно поползла к локтю.

– Мой дед держал пасеку у дома. Он ведь избу переносил с яра на зады не только чтобы та в Волгу не рухнула, но и чтобы пчёлами спокойно заниматься. Чтобы соседей не жалили. Потом пчёлами занялся и отец.

Пчела подлетела к моему плечу.

– Ты ей нравишься.

Пчела уже перебралась на шею, разгуливая по татуировке с мостом в том месте, где задралась сетка.

– Чего она хочет?

– Хочет понять, можно ли тебе доверять.

Теперь пчела устроилась на сетке напротив глаз и замерла.

– Она не может ужалить через сетку?

– Нет.

– Почему она не двигается?

– Никогда не видела такого зверя, как ты.

Вернувшись на руку, пчела поползла по ладони. Щекотало что-то гигантское и неизвестное. Кулак машинально сжался – и гризли ужалила меня.

Бег по крыше – слабый ответ пчёлам, прогонявшим меня из своей квартиры.

Пчела впрыснула под кожу не яд, а каштановый мёд. Мёд резкой, а потом ноющей боли. Он густел, его аромат уводил, утешал.

Мы спустились в город, Нико купил мне мазь.

– Ты первая, кого на моих глазах ужалила карниоланская пчела.

– Испортила репутацию гризли. Теперь придётся переносить ульи на восьмой ряд от Любляницы.

…В центре Любляны ароматы меняются быстро. Больше всего запахов слышно в пятницу вечером, когда на площади Погачар работает «Открытая кухня». Люди стекаются к стендам с жареным мясом, запах которого, подуй ветер, донесётся и до соседних городов. На огромных сковородках дымятся куски и лапы разных размеров, а повара зазывают попробовать.

Человек утоляет жажду охоты, которая лишь притворилась исчезнувшей, когда люди покинули леса. Все эти тысячелетия она только крепла.

На «Открытой кухне» скворчали то ли голоса, то ли чевапи, и были уже неразличимы, если только кто-то не рассмеётся от запотевшего бокала белого вина. Компания справа отмечала день рождения и передавала друг другу куски жареного лосося.

– Вам то же, что и вашим друзьям? – повар щипцами переворачивал стейки на метровой жаровне.

Выхватив из его рук тарелку со стейком, я отошла от компании и села у стойки.

Запах лосося сводил с ума, но тошнота быстро с ним расправилась. Я оставила рыбу нетронутой и удрала с площади.

Но и на другом берегу Любляницы пахло жареным. Этот запах стоит в центре любого города столетиями, накапливаясь от мясных лавок, рыбных рынков и праздничных площадей.

Напрасно я свернула на Трубареву улицу, полную едален. Пьяная девушка танцевала, включала песню на повтор, делала вдох и снова захлёбывалась в танце. Человечество спасёт песня, которая никогда не кончается. Её можно включить заново, и всё повторится снова. Аромат арабской кухни переходил в запахи индийской. Съев вегетарианские ньокки и захватив с собой фалафель, я пошла наугад туда, где не пахло жареным.

Боль от укуса пчелы появлялась каждый раз, когда сгибалась ладонь. Я выпрямила пальцы.

Возвращаясь ночью в дом на холме через Тиволи, чувствуешь, как парк стирает всё, за день услышанное внизу на улицах Любляны. С равнины на вершину, где стоит твоя кровать, взбираешься уже в полной тишине.

Загрузка...