Лоскутное одеяло поползло к полу, старушка накренилась:
- Достаток, батюшка, каждому люб.
Филин не слушал, как и всегда, редко придавал значение чужим речениям да откровениям, весомость числил только за приказами, причем отпечатанными на бумаге. Приказ есть этап жизни: или возносит или низвергает обычная бумажка, это не слова гневные на сборищах или разносные статейки в печати. Следить умно только за приказами в части персональных перемещений: тревожнее всего, когда копнули под верха, с коими ты ладил, тут жди беды, начнут жилы тянуть, иссекать всю грибницу, вдруг в одночасье оказавшуюся ядовитой.
От старушечьих рук струилось тепло или Филин надышал в каморке, нагрел многопудным телом крошечное пространство, его пьяно клонило ко сну и пошатывало. Если глазам верить, бабка молчала, но в мозгу, будто и в немоте чужая речь вливалась в уши, загоралось: семья твоя в безразличии утопла, никто никому не нужен, важны только деньги и в зависимости не лучше, чем в присутственных местах: прикинусь добрее - отец одарит... с супругом не лишнее поласковее, все же кормилец да и старость, не то что стучится в дверь, а уж разлеглась в прихожей кудлатым псом, такую махину и не ворохнешь.
Пахло давно забытым, наползавшим издалека лет... Ладан! сообразил Филин чуть позже, разглядывая свои руки, запихивающие в сумку бутылки с освященной водой; у ног на клочке газеты желтая воронка с влажным зевом от только что переливающейся жидкости. Филин поднимается, лезет во внутренний карман и... протестующий жест старухи, сразу - мысль цену набивает! - и еще одна, жадная - если станет сильно упираться, можно и не платить, должны ж люди добрые радеть друг другу; и совсем уж успокаивающее соображение: тут как тут Шпындро, все уладит, не в первый раз... Филин хотел пошутить при прощании, но встретился глазами с иконописным ликом и сглотнул нежданно скрутившее скоморошество, заметался, не зная, то ли целовать сухую руку, то ли церемонно раскланяться, то ли и здесь в каморке, будто вырубленной целиком из глыбы прошлого, не забывать, что он - начальник, по-своему вроде святого на выгнутой черной от времени деревяшке, начальник еще при власти, сам издающий бумажки-приказы, штопающие или рвущие чужие жизни.
Филин не рассчитал высоты косяка, пригнулся недостаточно низко и, споткнувшись о порожек, одновременно больно ударился макушкой о деревянный брус.
В смежной комнате на стародавнем шкафу ультрасовременные картонные коробки с сине-красными изображениями магнитофонов и телевизоров, коробки эти тут не уместнее, чем в первобытной пещере плита и кастрюли. Тут же Филин углядел сразу десяток одинаковых томов макулатурных изданий и повеселел: внучок тож хоть и под богобоязненной старушкой ходит, а жив тем же, что и все. Тут Филин прикинул, что связи Шпындро и Мордасова как раз и просвечивают посредством этих коробок, но в подробности вдаваться не стал. Одно несомненно: ребята хваткие, свое не упустят и соображение это легло самым важным, несущим камнем в фундамент дачи Филина.
Во дворе за колченогим столом Шпындро и Колодец бросали коробок: то плашмя шлепнется, то на ребро, то вздыбится на попа. Филина не заметили, предавались игре страстно. Филин не поверил глазам - в плошке из щербатой керамики мятые трояки, пятерки, рублевки. На интерес рубятся! Ишь ты... Филин отступил в темноту прихожей и, перед тем как выбраться на свет божий, кашлянул надрывно, благо кашель всегда ворошился в обоженном табаком горле.
Ступил во двор - ни коробка, ни денег в плошке, понадобилось-то всего одно мгновение.
Картина такая. Шпындро чиновно девственен, весь соткан из покоя, благонадежности и желания угодить, Мордасову упрятать хитрованство тяжелее, но тоже, зная колкую въедливость все подмечающих глаз, отводит их в сторону и, перехватив тоску Филина, зацепившуюся за край бочки с малосольными, тут же насыпал еще миску с верхом.
Видно Шпындро разобъяснил внучку, кто я, потеплел ощутимо Филин, борясь с недавним нервным напряжением, умял молниеносно три огурца, вынул папиросы, щелкнул новой зажигалкой. Мордасов голодно глянул на плоский блестящий квадратик, зло поджал губы. Пластиковый пакет с дарами исчез и Филин мог только догадываться, на чем поладили дружки.
Из дома раздался звон колокольчика. Мордасов вскочил, едва не перевернув огурцы, ринулся в дом.
Шпындро участливо интересовался:
- Ну как?
Филин пнул сумку с бутылками носком разношенного туфля.
- Денег, знаешь, не взяла.
- Какие деньги! - Шпындро аж подскочил, - все по дружбе, люди должны людьми оставаться.
- Колокольчик откуда? - Рука Филина плавала в миске с огурцами.
- Я подарил, чтоб бабуля его вызывала, если прихватит, случается и голоса нет сил подать.
Филин дожевал огурец, подставил лицо солнцу.
- Выходит потратила бабка на меня силенки из последних...
- Нам-то что... проехали, - утешил Шпындро.
- Это ты зря, - весомо, по-учительски определил Филин, - ущерб получается людям причинили.
- Ущерб компенсирован в полном объеме, - доложил Шпындро.
Филин объяснения принял.
- Раз так, значит так. - Рубанул ладонью по столу, давая понять, что стенания по старушке окончены. - Огурцы хороши, спроси, как рассол определяет, сколько смородинового листа, соли, чеснока, укропа, сколько держит, какие еще тонкости имеются.
- Непременно. - Шпындро уже шагал к машине и даже походка его, только что безмятежного дачника, под взглядом начальника стала внушительной и государственно важной.
Пока Шпындро-муж обхаживал Филина, Аркадьеву, его жену, Крупняков уже подвозил к своему дому; не доезжая трех кварталов, ухажер остановил такси, вылез и закупил пяток прозрачных целлофановых кульков с гвоздиками. Наташа Аркадьева прижимала цветы к груди и отражение их головок залепляло водителю зеркало заднего вида. Приехали. Крупняков выложил деньги на горб кардана посреди передних кресел, вышел из машины, протянул руку Аркадьевой.
Наташа еще сильнее прижала руку к груди и сдавленно усмехнулась от волнения: будто школьница, будто впервые в жизни; Крупняков великодушно не заметил смущения и подставил локоть крендельком.
Лифтерши, отставники и прочая приподъезная живность, как по команде опустили глаза, умудряясь все видеть не хуже, чем если б вооружились стереотрубой.
Солнце расцвечивало целлофановые обертки и настроение Аркадьевой ухало сверху вниз от хорошего к неважному и снова к хорошему.
Миновали смиренных соглядатаев на лавочках под козырьком, и Крупняков набрал код, щелкнул замок, предлифтовая прохлада вперемешку с запахами муниципально вымытых стен и ступеней окутала молчаливую пару.
Крупняков припоминал, убрана ли постель, и никак не мог восстановить картину сегодняшнего утра.
Наташа мечтала: хорошо, чтобы все уже было позади, она одна, не глядя ни на кого выходит из подъезда и стремительно направляется к стоянке такси за углом. Именно так; провожать себя Крупнякову она не разрешит. Деловых знакомиц не провожают, пусть думают, что они по делу заскочили, вот только цветы обнаруживали не обычные свойства ее визита к Крупнякову, правда спасал час визита, всего три, день в разгаре. Лифт спустился и скрипом тяжелых пружин амортизаторов напомнил о себе.
Крупняков не изменился: распахнул дверь в проволочной сетке с величественностью дворецкого, пропускающего гостей в тронную залу.
В лифте многозначительно оглядел Наташу Аркадьеву и почудилось, что Крупняков вознамерился поцеловать ее прямо в исцарапанной гвоздями кабине, его мощное тело стало клониться к ней, но Крупняков лишь пощекотал себе нос гвоздичными головками и мечтательно закатил глаза:
- Отменное мясцо! А?..
Меж передними верхними зубами Крупнякова красовалась широкая щель. Наверное, такие же щели у него и меж другими зубами, думала Аркадьева и в них сейчас упрятались кусочки отменного мясца. Губы ее тронула усмешка. Брезгливости Крупняков не углядел, а саму усмешку перевел в ранг ласковой улыбки, истолковав к своей пользе: нравлюсь ей все же. Соки, напитывающие его полнокровную натуру вскипели, выдав бурление красными пятнами на щеках и шее.
Переступив порог квартиры, Аркадьева замерла: знала, что часто штурм начинают прямо в прихожей, пытаясь подстегнуть себя и выдать отсутствие страстей за их взрыв, но Крупняков помог ей снять легкое пальто и за руку повел в гостиную, с накрытым заранее кофейным столом.
Значит, не сомневался, что приму приглашение. Аркадьева села, красиво вытянув ноги и отметив, что Крупняков слишком быстро отвел взгляд от приютившего ее дивана.
Да он смущается!
Стало смешно, и еще она подумала, что крупные мужчины теряются чаще мелких: мелкие сжились, смирились с неказистостью и давно похоронили смущение, иначе не проживешь, а вальяжные великаны, вроде Крупнякова, нередко мнутся и не знают, как подступиться, будто малые дети.
Крупняков вынимал старое серебро: ковшик для сливок, сахарницу, фруктовые ножи, щипцы для кускового сахара, которыми никто ни разу не пользовался, но которые и впрямь украшали стол; каждая вещь находила свое место мгновенно и свидетельствовала, что Крупняков учинял подобную сервировку сотни раз.
- Не хочу кофе, - Аркадьева нарочито медленно встала, нарочито медленно прошла мимо Крупнякова, едва задев его бедром, взяла вазу, наполнила на кухне водой, вернулась, расставляя в воде гвоздики и любовно отводя одну головку от другой.
Нежелание гостьи пить кофе повергло Крупнякова в смятение, сценарий рушился и перестроиться на ходу хозяин апартаментов, похоже, не успевал.
- Может выпьем? - Неуверенно предложил Крупняков.
- Не хочу...
- Что ж тогда? - Мощные руки разъехались в жесте недоумения.
Аркадьева видела, что Крупняков хочет приблизиться к ней и не решается. Еще бы! Она не из дурочек, что он таскает отовсюду, этих полу-студенток, полумолодых специалистов, изнывающих от скуки и непроясненности перспектив, вбивших в голову, что Крупняков живописец или композитор, или кто-нибудь другой из безбрежного мира неподдельного искусства.
Решив, что Крупняков получит свое, Аркадьева не отказала себе в удовольствии издевки: злость свою оправдывала тончайшими унижениями из тех, что ей приходилось переживать, сгибаясь перед сильными мира сего и, в особенности, их женами; Аркадьева ненавидела более удачливых, чем муж; судьбу таких, как муж, решали - поедет, не поедет; другие же решали сами, стоит ли им ехать, когда и куда и на сколько, такие люди заставляли Аркадьеву испытывать страх; роль веселой говоруньи с каждым годом давалась все труднее, и если промашки артистизма раньше восполнялись внешностью, то сейчас, уже предощущая увядание, Аркадьева металась, выбирая маску, обещавшую обеспечить, и дальше безбедное житье. Театр выездных не прощал ошибок и любая неверная реплика могла стать гибельной. Аркадьева ушла в себя, и Крупняков возликовал: женщина прислушивается к внутренним голосам, нашептывающим о Крупнякове разное, но по большей части привлекательное и сейчас пытается разобраться и вычленить важное, именно то, из-за чего она согласилась после недвусмысленно обильного обеда нанести ему визит.
Крупняков застыл посреди комнаты, как макет человека в натуральную величину, как робот, из которого вынули моторчик или обеспечили приводы, руки и ноги нелепо напряжены, глаза вперены в красивую женщину, которая умолкла так внезапно, не хочет ни пить, ни есть и вообще не ясно, чего добивается. Крупняков подумал, что, быть может, Аркадьева гневается из-за сделки с машиной, но сегодня машина не всплыла ни разу и вообще деловых разговоров не вели и всем поведением Аркадьева показала, что сейчас для нее Крупяков мужчина и только мужчина, и все, что связывало их раньше дела, купля-продажа, клиенты, разделы сфер влияния, рынки сбыта, - все это ушло, выпало за пределы сегодняшнего дня и ни на что не повлияет.
Аркадьева видела краем глаза кровать, где ее намереваются любить и пыль в углублениях резных ножек и застывшие пятна, - то ли варенья, то ли ликера, который Крупняков глотал прямо в кровати - на светлом ковре и еще она видела давно немытые окна, выглядывающие из-под тяжелых и также наевшихся досыта пылью штор, и трещины на потолке и подтеки по углам; и фигура владельца квартиры из нелепой превращалась в жалкую, смехотворную, постыдно пыльную внутри, как зевы бронзовых подсвечников в углах спальни.
Причуды воображения: Наташа одновременно с крупняковской квартирой видела мужа, суетящегося в аэропорту, его переговоры с таможенниками, его руку, размахивающую белыми листками деклараций, и каменное лицо молодого пограничника в будке паспортного контроля, и уходящий к самолету коридор-шланг, выплескивающий чету Шпындро в иной мир и... вместо люка в самолет, из которого выглядывало бы намазанное лицо стюардессы, Аркадьева упиралась глазами в приглушенных тонов чужую спальню, полную застывших шепотов и стонов, и вещей, переходивших из рук в руки под шуршание денег и все это оказывается предваряло таинство любви.
Аркадьева переставила вазу гвоздик с мраморного столика на середину кофейного, жест ее будто вырвал Крупнякова из оцепенения, он приблизился, обнял женщину за талию: Крупняков жарко дышал, тепло его тела накатывало парными волнами, глаза Крупнякова избегали глаз Аркадьевой, руки, имитируя ласки, вяло шевелились, как плавники: эти прикосновения вернули Аркадьеву к реальности, вырвали из мира выездных с их символикой и неоднозначностью, с десятилетиями выработанными ритуалами, приближавшими их к религиозной секте; она имела в виду не случайно выехавших раз в жизни или два, а тех, для кого поездки стали способом существования: предки китов из воды вышли на сушу, на суше стали млекопитающими и снова вернулись в воду; выездные начали, как все, и после долгих десятилетий эволюции превратились в особый подвид, также разнящийся от всех прочих, как кит - млекопитающее - от мыши.
Аркадьева тихо дышала, пестуя пустоту в себе: ни приязни, ни антипатии к перекупщику антиквариата не испытывала - ничего - и это было лучше, чем отвращение, и она боялась, что при шатком балансе взаимности, воцарившейся на крупняковском диване, мгновенно может вспыхнуть раздражение.
Крупняков по воле божьей, по наитию не пережимал, ждал терпеливо, не допуская ложных шагов и тем приближая неизбежное.
Аркадьева глянула на часы - половина четвертого, время летело, час, другой и муж вернется домой, - суббота, жены нет, лишнее, тянуть глупо, она откинулась на спинку дивана и сбросила туфли легким, едва уловимым движением.
Боже, как все просто, пронеслось в мозгу Крупнякова, упрятанном под сводом мощного гривастого черепа.
Колодец попросил довезти его до станционной площади: если в магазинных угодьях оставалась без его надзора Притыка, Александр Прокофьевич Мордасов не находил себе место, будто оставил окоп на танкоопасном направлении.
Комиссионный стараниями Колодца работал, как отлаженная машина; стены в дранке, запыленные оконца, обшарпанные прилавки, давно немытые плафоны, свесившиеся с испещренного трещинами потолка еще в начале пятидесятых годов скрывали мощное стальное сердце динамо-машины, стараниями Колодца преобразовывающей его энергию и сметливость в деньги. Таких, как Шпындро, к Колодцу наезжало немало и он умудрялся разводить их так же легко, как опытный диспетчер составы на забитой станции: каждый выездной всовывался в каморку Мордасова один и в одиночестве исчезал, рискуя наскочить разве что на Туза треф, докладывающего о житье-бытье запойного мордасовского воинства или на Стручка, тайно стучавшего на Туза треф к вящему удовлетворению Колодца, понимающего, что все поставлено профессионально: безнадзорных подчиненных не имеется.
Сейчас Колодец изучал изрытый черными точками угрей затылок Филина цвета побуревшего граната. Над воротом пиджака Филина торчала засаленная петля вешалки, из чего следовало, что дома за Филиным не следили, при неловком движении качнувшегося к рулю беломорника Мордасов различил лопнувший под мышкой рукав и, в жизни не видев жену Филина и его дочерей и его дома, удостоверился, что годы заката Филин проживет без ласки и участия близких.
Шпындро принюхивался к смеси запахов в салоне - дух рассола, переслоенного горлодером Филина - прикидывал, исчезнет ли смрад через день или два или кислым привкусом зависнет над подголовниками на неделю. Машина катила медленно, будто скорый его покупатель-литовец, спеленутый Крупняковым, притаился под заросшим акациями забором и укоризненно наблюдал за продвижением намеченного к продаже авто по ухабам и рытвинам улиц, ведущих к обиталищу Мордасова.
Перед Настурцией на прилавке лежала раскрытая пудреница - в зеркале отражалось тонкое лицо с синевой под глазами и синими же глазами, будто принадлежавшими девочке пяти лет, невинными и готовыми полыхнуть восторгом в любой миг. Настурция растягивала губы, показывая зубы и чуть поворачивая голову, прикидывая, ровно ли лежит помада.
Пыль клубилась над площадью и петрушечные и укропные ряды, составленные из грубо сколоченных ящиков, уныло серели перед такими же серыми женщинами без возраста в одеждах различных, но безцветьем и безликостью напоминающих униформу.
Краем глаза Настурция видела часть площади; дверь в ресторан, дверную ручку, обмотанную тряпкой на месте уже многолетней выбоины в пластмассе; Стручка, привалившегося к облупленному бронзовому монументу тощего пионера, состоящего почти целиком из галстука, явно тяжелого для тонких ножек дитя и утягивающего отрока к постаменту с надписью "Юность - наша надежда"... Все, что виделось Настурции в зеркале пудреницы, не двигалось и лишь по втекающей в площадь улице с бывшим названием "Алилуйка" и с нынешним "Ударного труда" крался - иного слова не подберешь, так медленно все происходило, - грузовик.
По другой улице, "Мартовской", не требующей переименования или во всяком случае благополучно избежавшей его, так как кроме названия месяца ответственные лица не усматривали подвоха, к площади подбирался автомобиль Шпындро.
Филина одолела жажда, неизвестно как на колени ему скакнула бутылка из-под виски со святой водой, начальник Шпындро отвинтил пробку, кадык его, такой же гранатово бурый, что и затылок, запрыгал в такт бульканью. Шпындро отвлекся, машина как раз выскакивала на площадь, "Алилуйка" выплевывала на площадь грузовик и капоты машин стремительно сближались в неизбежности столкновения.
Настурция видела в пудренице, как сине-белое рыло самосвала подмяло легковушку, отшвырнуло в сторону, а само, неспешно, будто в воде, преодолевая плотную среду потянулось к бронзовому пионеру, поддало постамент и длинный конец галстука треснул, надломился, и как в замедленной съемке стал падать вниз, как раз на голову Стручку. Стручок видел все и мог бы, наверное, улизнуть из-под копьеразящего конца галстука, но давно смирившись с неизбежностью жизненных проявлений любого свойства покорно ждал, пока его пропитанная многолетними потами кепка примет удар гипсового куска.
Тишина... и вдруг заголосили укропные и петрушечные ряды, форточка над Настурцией ожила ором, продавщица вскочила, выронила пудреницу и, ужаснувшись, увидела - зеркало вдребезги. Быть беде!
Крупняков старался не замечать жену Шпындро и ждал, когда же окунется в знакомое ощущение, а именно: вот она подходит к входным дверям, сбрасывает цепочку, тянет на себя бронзовую, покалывающую финтифлюшками ладонь ручку, открывается площадка, шахта лифта в панцирных сетках кроватей сороковых годов, неловкие слова, поддельный поцелуй, хлопает дверь лифта, хлопает входная дверь - ушла! и облегчение снисходит на Крупнякова, развалившегося в халате и окидывающего ласковым взором вечную забитость своего жилья.
Аркадьева замерла у окна: хорошо, что хоть молчит, думала, станет балаболить, нарываться на похвалы, затеет дурацкий разговор о будущем или попытается утопить ее в смешках. Неловкости не было, пустая, но пристойная тишина, как после тяжелой болезни, когда приходишь в себя или как после невосполнимой утраты, когда скорбь на излете и все большую власть забирает смирение.
Из-под халата Крупнякова торчали белые, по-мужски не привлекательные ноги, на икрах голубели вены, вскользь разглядывая их, Аркадьева допускала, что Крупняков и в самом деле живал и мальчиком в золотых кудрях, слушающим сказки и вымазывающим пухлый рот шоколадом. Не мог же он сразу родиться спекулянтом, и она не могла, и муж не мог. Их сделали такими исподволь, постепенно, невзначай, но и то правда - они не сопротивлялись. Сказки горшковых лет Крупнякова! Эко куда ее занесло, а ее сказки, где неприметная кроха Наташа выбирала самых честных и чистых потому, что они всегда побеждали. В сказках! Хуже Крупнякова у нее не бывало, то есть не так уж он плох, но фальшив насквозь, без видов на исправление, встречались ей всякие-разные: изломанные, избитые жизнью, покореженные до неузнаваемости, но оставалось и в них что-то человеческое. Для того и близость, чтоб всплыло давно погрузившееся в ил, сдавленный толщей лет. Крупняков слабость в себе выжег каленым железом, как выжгли она и муж и те, кто их окружал. Осуждать легко, но что ж им делать? Однажды продав душу дьяволу, заявиться к нему и требовать душу назад. Глупо...
Крупняков тяготится бездействием.
- Вызвать такси!... - Смутился, подобрал ноги до того широко раскинутые на ковре.
Выпроваживает. Аркадьева осмотрела себя в зеркале. Сколько еще выдасться колобродить? При всех усилиях не больше десятка лет, а что такое десяток...
- Что такое десяток лет? - Смешливо тронула Крупнякова за плечо.
- Две пятилетки!
Аркадьева согласно покачала головой: верно, ни прибавить, ни убавить.
- Сказать, чего ты больше всего хочешь сейчас? - И не дожидаясь ответа. - Чтоб раскрылась дверь, сначала входная, потом лифта, потом хлопок одной и другой и ты один.
- Ну, брось, - неуверенно возразил Крупняков.
В чем не откажешь, умел натурально стесняться, будто смущение и впрямь обязывало его к добрым поступкам, но нет, дальше смущения, выраженного игрой мышц лица, дело не шло.
Аркадьева приблизилась: добить его? А почему бы нет, ее-то никто не щадил и среди тех, кто дружил с мужем пощада - слово дурацкое, да и куда ни посмотри - милосердие забито крест накрест неструганными досками, как окна заброшенных домов в деревнях. Аркадьева заглянула в глаза Крупнякову, поворошила волосы:
- Ничего тут нет особенного, я тоже после всего только и мечтаю: скорее бы ушел, кто бы ни был.
Крупняков смотрел на эту благополучную, устрашающе привлекательную женщину и объяснил себе, почему она ездит, а он нет: никаких тормозов, ни норм, ни страхов, он хоть изредка испытывает сомнения, а она нет, он слабак в глубине души, а она из железа, ее мир всего на двух китах: совесть - выдумка глупцов - раз, и все продается - два. Больше нет ничего.
Крупняков яростно накручивал диск телефона: занято, занято...
Аркадьева положила руку на рычаг аппарата: не надо, доеду сама... Вытянула гвоздики из вазы, стряхнула воду со стеблей прямо на ковер, несколько капель упало на ноги Крупнякова и побежали по рыжеватым волоскам.
- Проводить? - Голос звучал уверенно, хозяин приходил в себя, приподнялся во весь немалый рост, навис над хрупкой Аркадьевой. Она шла по коридору медленно, дотрагиваясь до тумб красного дерева с фарфоровыми статуетками, приподняла одну - пастушок играет на свирели под боком серо-голубой коровы.
- Подаришь?
Крупняков вспотел.
- Жалко? - Аркадьева уже приоткрыла сумку.
Крупняков сглотнул слюну, кивнул, выкроил подобие улыбки.
- Ну, что ты!
Корова с пастушком нырнули в кожаную сумку, щелкнул замок, алые ногти Аркадьевой расцветили бронзовую ручку входной двери.
Бронзового пионера посреди пыльной площади любовно называли Гриша: встретимся в пять у Гриши и рванем в Москву... приходи с трояком к Грише, обмозгуем... сидит бесстыжая у ног Гриши, таращится на высыпавших с электрички... заколку купила у цыганки, та прямо под Гришей торговала...
Гриша в неприкаянном безобразии своем и впрямь вызывал сочувствие и служил окрестным жителям вроде коллективного сына полка, тем более, что ни пить, ни есть не просил; извечная корзина жухлых цветов, поливаемая дождями и посыпаемая снегами ютилась у основания постамента, и Гриша имел все основания недоумевать: как же при таких-то жалких знаках внимания считать юность нашей надеждой; но Гриша молчал, бронзовое покрытие на одном глазу облупилось - у Гриши ко всем бедам еще и бельмо, правая рука его задрана вверх, пальцы сжимали несуществующее, как видно - горн, который исчез во времена, никем неприпоминаемые; лицом Гриша не лишен приятности и, если бы не галстук, упрямо тянущий мальчика к земле, мог бы сойти за симпатягу-подростка.
Ор, нависший над укропными и петрушечными рядами, мог вызываться как раз жалостью к Грише, а вовсе не судьбой легковушки, к тому же с московскими номерами. Без горна Гриша еще сохранял некоторое достоинство, но с обломанным галстуком крохи обаяния рассеивались и Гриша превращался в гипсовый лом, в хлам посреди и без того унылой площади.
После грузовика Шпындро так и не снял рук с руля и с ужасом видел, как кровь капает с лица Филина и пятнает светлые чехлы; Мордасов позади затих - или погиб? - предположил Шпындро, понимая, что столкновение на площади рушило все: выезд - раз, на корню изничтожало скорую продажу машины - два и вообще оборачивалось десятком непредсказуемых последствий. Как оправдаться? Чем обьяснить на работе, что в машине находились Филин-начальник, его непосредственный подчиненный и Колодец-Мордасов, мелкий ростовщик и крупный жулик. Что связывало этих троих? Давно ли? Прочно?..
Мордасов на заднем сиденье не потерял самообладания и сразу сообразил, что ор старух вызван не обломом галстучного конца, а кольцевой трещиной, побежавшей по шее Гриши и грозившей публичным отсечением головы пионеру-любимцу. Гибель Гриши средь бела дня по мордасовским прикидкам выходила штукой скверной, но Мордасов сразу усек, что роковой удар нанес грузовик, а Шпындро со страху, и, особенно маясь странностью своего экипажа, обстановки не чувствовал и допуская, что в столкновении вина его, совсем приуныл, когда шофер грузовика спрыгнул из кабины ловко, крепко встал наземь и не оставил надежд на опьянение.
Настурция Робертовна Притыка выскочила на порог комиссионного и ветер трепал ее платье и волосы и покрывал пылью дорогие ткани и шерсти, упаковывающие Настурцию, и губы ее были сжаты до бескровия, взгляд ее враз вместил Стручка, сраженного гипсовым обломком и валящегося на злосчастную корзину ручка засохших цветов да так неудачно, что корзинная ручка из гнутых прутьев расцарапывает щеку Стручка, расписывая красным. От недосыпа, от суматошных ласк, усталости, от невоздержанности в приеме крепких и коварных напитков воображение Настурции сыграло с ней злую шутку, и она очевиднее всех узрела, как голова Гриши задрожала и приготовилась покинуть бронзовые плечи в погонах пометных звезд. Настурция завизжала дико, на всю площадь и не из жалости к Грише, а понимая, что его бесценная башка добьет Стручка потому, что по всем законам естества выходило: при падении голове Гриши никак не миновать окровавленной головы Стручка и встреча двух лбов: гипсового и испещренного морщинами, станет для Стручка последним ярким впечатлением его жизни.
Ревела Настурция подобно реактивному двигателю: враз затихли торговки зеленью, звуки станции стыдливо упрятались под платформы и за бараки и в возникшей тишине сольный вой Настурции служил поминальным плачем пионеру Грише, сраженному наконец-то сине-белым рылом вероломного грузовика.
Настурция протерла глаза кулаком. Голова Гриши оставалась на месте, бронзовый взор, устремленный на станцию и за станцию видел светлое будущее без пыльных площадей и ясный горизонт и вообще все то, что полагается видеть пионерам, круглосуточно несущим вахту добра в парках и на площадях тысяч и тысяч городов.
Первым движением на замершей площади после столкновения расщедрился милиционер, он шагал от станции в сером мундире и серой же форменной фуражке и только малиновый околыш в сплошной серости напоминал след закатного солнца, проваливающегося в обложные тучи. Казалось, Гриша приободрился - появились свои.
Появление милиционера придало происходящему реальность. Шпындро наконец разжал пальцы, отпустил руль, тронул Филина за плечо:
Из-за спины донеслось мордасовское:
- Каюк?
Шпындро сжался, Филин молчал и в словах Мордасова слышалось вещее, ужасное: Шпындро убил человека... по его вине... погиб... ах да что там, видел Шпындро не могильный холмик над гробом Филина, не толстенную вдову и плач дщерей, размазывающих черные подтеки косметики по щекам, а видел Игорь Иванович тихую, уютную страну, с неизменно промытыми окнами и витринами, с неизменно улыбающимися - пусть и неискренне - вежливыми людьми; никогда теперь уже не пройтись вечером по сверкающим переулкам, заглядывая в уютные пианобары, где склонившись над роялем осыпает Шпындро джазом его молодости то старик с сивой бороденкой, то патлатая девчушка, то случайно забредший, как и Шпындро, посетитель; могильщики сгребали отвалы земли из предварительно отрытой могилы и ссыпали не на крышку гроба Филина, а на мечту Шпындро, заваливая комьями земли те самые, промытые до блеска витрины и пианиста, склонившегося над роялем, и столики с цветами не чета тем, что у ног Гриши - земля покрывала струны инструмента, высилась слой за слоем и уже не нужна палка, подпирающая плавно вырезанную крышку, покрытую черным лаком...
- Каюк?
Шпындро смотрел перед собой и не понимал, вторично ли вопросил Мордасов или злокозненный вопрос крутится в голове сам по себе и сшибает Шпындро мощными кулачными ударами. Сквозь лобовое стекло он видел приближение милиционера, на минуту замершего у покалеченного Гриши и тронувшего за плечо поверженного, ничком лежащего Стручка.
Филин не выказывал признаков жизни, кровь капала обильно и с каждой каплей Шпындро все меньше и меньше надеялся на благополучный исход: сковал страх, но через минуту-другую страх растает, вернее, освободит место желанию выкрутиться и тогда Шпындро пойдет на все ради уютного пианобара в далеком далеке, где никому и не снится бельмастый пионер Гриша, столько лет смотрящий за горизонт.
Станция ожила, Настурция выоралась, замолкла, с облегчением отметила, что с визгом выпорхнули, истаяли винные пары, полегчало.
На площади возникло яркое пятно. Рыжуха, переваливаясь, матрешкой вышагивала от станционного ларька, катилась в раскачку, как ошалевшая квасная бочка и шевелюра ее пламенела в серости окружения. Половина всевековой хны так или иначе напитала огнем редкие волосья Рыжухи и явление ее сейчас напоминало контрастом помидор поверх снежного покрова или белое блюдце на черном покрывале: Рыжуха выпадала из цветового однообразия площади и яркостью своей бросала вызов милицейскому околышу.
Шофер грузовика мусолил обломок гипсового галстука, милиционер приблизился, молча протянул руку, шофер покорно расстался с каменным обидчиком Стручка. Милиционер вертел обломок завороженно, как палеонтолог в раскопе берцовую кость доселе невиданного динозавра.
- Так... - милиционер вынул средней свежести платок и шофер решил, что сейчас страж закона обернет Гришин галстук и спрячет, но милиционер высморкался шумно, смешно потряхивая головой и упрятал платок.
- Я не... - начал шофер и осекся; милиционер поднял руку вверх: мол, помолчи, до поры.
Милиционер тыкал концом галстука в машину Шпындро, прямо в лицо Игорю Ивановичу - слов не слышно - Шпындро видел, как шофер грузовика согласно кивал, по всему выходило, милиционер на стороне грузовика.
Рыжуха наставила груди на сержанта, уперла руки в бока, будто ей недоплатили за кружку кваса, припечатала:
- Убиенные есть?
Милиционер вяло чиркнул взглядом сначала по Стручку, потом сквозь лобовое стекло по Филину: стекло не разбилось и с расстояния в четыре-пять метров милиционер отчетливо видел, что кровь хлещет у Филина из носа и вряд ли стоит опасаться худшего.
- Со станции медиков пригласите. - Милиционер - постовой, с автопроишествиями дела иметь не привык, через минуту оглядывания потрусил к телефонной будке выкликать по проводам собратьев.
Рыжуха опустилась на колени перед Стручком, приподняла расшибленную голову.
- Пьян?
Глаза Стручка кукольно распахнулись и снова закрылись:
- Если б! - Стручок вцепился ногтями в землю, пытаясь встать и завыл, запрокинув голову, угрожая пионеру Грише расправой. Стручок несилен в причинно-следственных связях и предпочитал ненавидеть прямых обидчиков: бронзовый Гриша, не подозревая того, оказался в опасности.
Настурцию Робертовну Притыку, переполненную высокопробным сочувствием, будто ураганным ветром сорвало с безобразного для глаз, но положенного на века крыльца, и фигурка в дорогостоящих одеждах рванула в эпицентр столкновения.
Шпындро в вялости растекался по сиденью, пропал: виделись потоки обличений, бумажным водопадом валились реляции, направленные милицией ему на работу, и каждая из них безжалостно расправлялась с Игорем Ивановичем; если Филин испустил дух, обеспечена отсидка: Шпындро мысленно извлекал себя из отутюженного костюма, как бело-красное крабье мясо из колючей в щетинках клешни, аккуратно развязывал галстук, снимал брюки, складывая их по стрелкам и вешая на спинку стула, как давно растерявший былой пыл любовник, разоблачался до трусов и неизвестная, но явно враждебная рука протягивала ему комплект тюремной одежды; Шпындро трогал задумчиво миллион раз стиранные облачения и начинал медленно примерять, завершающей деталью к стеганной не по размеру куртке отчего-то оказывался безобразный треух и в нем Шпындро выглядел хуже дворника Колымухина - от Колымы, как видно? по прозвищу Калым (гласные причудливо чередовались, как в давно забытом школьном правиле), убирающего снег у служебного подъезда Шпындро и по причине скаредности паркующихся автолюбителей лихо рассыпающего всякие мелкие гадости для чад возлюбленных - протертых, облеклеенных, облизанных машин.
Шпындро всегда про себя думал, что за существо такое Калым? Чем жив и каков его дом? И что в нем есть-имеется? И каковы мечты Калыма? И еще, какая женщина рядом с ним? И как она встречает его в его разъедающем глаза треухе? И вдруг тот же треух на стриженной по записи к золотым рукам голове Шпындро; хуже того - после определенно наплевательского сгребания снега Калым волен, как птица, а Шпындро сутки за сутками окажется в чужой власти и сколько этих суток ему предназначено? Четыре года или больше, или меньше? Он дал себе четыре года и, чтобы успокоиться, попробовал перемножить число суток года на четыре, не получилось; возникло давящее ощущение - много, бездонно много и уныло; и не из-за потакания корысти, не за сбор денег и златообразующих субстанций он садится, а за гибель Филина, которому и так, судя по серости лика, немного оставалось и никто бы не скорбел о его уходе в царство теней, но поскольку под локоток при наиважнейшем переходе Филина - не с работы на работу, заметьте, - его поддерживал Шпындро, то и сидеть выпадало ему.
Ах, Филин, Филин! Зачем же ты так? Ехали-то еле-еле да и грузовик с большей яростью обрушился на пионера Гришу, значит, не судьба Шпындро отправляться в театрально промытую страну, заказано проводить вечера за телевизором, поедая ненавистные продукты и прикидывая, чем угодить жене посла, а чем прямого начальника, расставляя силки нелюбимым коллегам, а любимых почти не водилось, силками приходилось обзаводиться в изобилии.
Там! Там!
Наивные думают, курорт! По незнанию, жестокий спорт с силовой борьбой - и все же не сравнить с морозным утром, с угрюмыми соснами, зажимающими просеку, по которой бредет Шпындро в треухе, а в Москве все течет, будто не было Шпындро никогда в жизни, а Кругов уютно обустроился в далеком далеке и губы его, касающиеся ободка бокала трогает мудрая усмешка и все уверены - Кругов умен и тонок и чувствует ситуацию, как никто, а Кругов в этот миг просто-напросто отчетливо видит Шпындро в треухе, бредущего по заполярной просеке; никогда никто не представит, что этот же человек на приемах в умопомрачительных костюмах, если его не терзал очередной приступ прикидывания серой мышкой, вышагивал по навощеному паркету прошлого столетия и отблеск пламени настоящих свечей - не пальчиковых канделябров плавал в его глазах.
Ах, Филин, Филин! И еще: Наталья получит долгожданную свободу, она и сейчас не обременяла себя условностями, а так... бог ты мой, блудница, да еще в роли мученицы. Шпындро представил, как жена пакует ему посылки, а приедет ли она к нему? Говорят, там есть гостиницы или наподобие, где муж с женой могут уединиться на денек-другой: Шпындро в своем треухе встречает жену, вряд ли сподобившуюся щадить его и потому, как всегда, разодетую, делает шаг навстречу, и другой шаг, и третий, и она знает не по догадке, а на все сто, что у него полгода, а может и год, никого не было, и оскорбительная жалость ее плотского участия щиплет веки заключенного, а когда все кончится, он снова напялит треух и вернется к себе в мир просеки и сосен, а она укатит в Москву до следующего раза, а может следующего и не будет вовсе, если вдова поневоле подыщет себе пару и к его возвращению уж может с другим мужем ринется за кордон докапливать ненакопимое; а когда освободят, путь ему один - прорабом на стройку или электриком, да он уж и не починит ничего; перегори пробки, приходилось вызывать домуправовских, а если повезет, определится бумажным инженером, специалистом по профилю, листай да подшивай в одной из многочисленных контор.
Думал ли так Шпындро или нет, никто не знает, во всяком случае мог думать, так как сидел тихо, боясь и тронуть Филина и взглянуть на него.
Колодец оснований для переживаний не имел ни малейших.
Человек на заднем сиденье! Отличная роль.
У Колодца сверкнуло в голове, что лучшего в жизни не пожелаешь: завидное амплуа - человек на заднем сиденье при полном удобстве, и случись что - ни в ответе, и опасность невелика, особенно, если упрятаться за спину водителя. Вот к чему стоит стремиться, не афишируя, конечно, как все важное в жизни, вот оно место вожделенное - человек на заднем сиденье.
По натуре деятельный Колодец не усидел, дернул руку, толкнул дверцу, и вывалился на площадь как раз в миг, когда Настурция подлетела к машине.
Настурция бросилась на шею Колодцу, и испятнала щеки, и шею, и подбородок пахучими помадными поцелуями.
- Ты че? - Колодец, впервые зацелованный Притыкой, ошалел и от столкновения и от проявления бурного участия. Что-то в этом есть... когда тебя так... искренне, без подтасовки, от нутра и Колодец постановил, что ближайший флакон духов оплатит Настурции; не датный - к Новому году там или дню рождения, или восьмомартовский, а внеочередной, от сердца.
Дежурно он ее промазывал, чтоб язык на привязи держала, но за порыв расплата особая.
Притыка выпустила Мордасова из объятий, и приемщик пожалел, что взрыв так скоротечен, внимание женщины сосредоточилось на Филине. Шпындро так и сидел, будто прилепленный к рулю. Настурция рванула переднюю дверцу и проявила неожиданную силу, обхватив Филина и вытянув грузное тело из машины. Колодец не помог, решительность и мощь Настурции сковали его и только, когда женщина уже начала бледнеть, пытаясь удержать тушу, бросился поддерживать. Шпындро не шелохнулся: что ему суета вокруг, он уже там, посиживает на голубых от мороза пнях, в безветрии, дымными пальцами уперты вверх к белесому небу тлеющие сигареты и две вещи реальны вокруг - холод и пустота и больше ничего.
Мордасов сорвал плед с заднего сиденья, швырнул в пыль, уложил Филина. Шпындро видел хамское обращение Мордасова с пледом и только усмехнулся внутреннему спокойствию: зачем ему теперь плед? и машина? и жена? зачем ему все?..
В дорогом платье Настурция, не раздумывая, бухнулась в пыль, обдирая колени об острые камешки, скрывающиеся в песке на площади. Мордасов еще раз уверился, что искренность Настурции необъяснима, устрашает, как все непонятное. Притыка рванула рубаху на груди Филина - пуговицы брызнули фонтаном, откуда столько на одной рубахе? - и перед торговками укропом и петрушкой, перед перепуганным шофером грузовика, перед Рыжухой, которая уже вернулась со станции с двумя бидонами кваса, перед Стручком, ушибленным галстуком и на карачках подползшим к машине Шпындро, предстала татуированная грудь Филина.
Жаль ее не видел Шпындро! Сразу б догадался: такие люди запросто не умирают. Настурция залилась краской, а уж она-то школу прошла, и это при ее гриме. Мордасов с академическим интересом изучал обилие нательных картинок и поразительную скабрезность ситуаций, намертво зачернилинных на груди пострадавшего. Две татуировки ближе к пупку сведены и напоминали о себе сморщенными шрамиками. Там-то что было? Колодец вспотел. Укропные торговки из богомольных крестились, и все забыли, что Филин вовсе не галерея, пусть и сомнительная, а умерший человек или почти умерший.
Настурция выхватила носовой платок - чистый шелк, опять успел отметить Мордасов, платок-легенда, как уверяла Настурция, подписанный лично Нино Ричи; позже Мордасов удостоверился, что таких платков больше, чем носов в стольном граде, и все же Настурция открывалась ему сегодня определенно неведомой стороной.
Бабка Рыжуха от полнокровия, не в силах совладать с обуревающим ее участием протянула бидон с квасом. Настурция отшвырнула крышку, обмакнула подписной платок в квас и обмыла кровь с лица Филина, с шеи, с груди, там, где кровь еще маскировала подлинную остроту сюжетов, наколотых на безволосой груди начальника.
Настурция потребовала у торговок зеркальце, приложила к губам Филина, только что смоченным квасом и торжествующе вытянула руку - смотрите! зеркальце помутнело: человек-галерея жил...
Шпындро не ведал, что зеркальце избавило его от просеки, от треуха, от голубых пней, не знал Шпындро, что Кругову так просто не уехать, не знал, что жизнь не кончена и борьба продолжается. Шпындро не сильно разбирался в терминах, но то, что происходило с ним, вызывало в памяти слова ступор, кома, удар...
Настурция, подбодренная мутными показаниями зеркальца, перевернула бидон и окатила Филина квасом с ног до головы. Квасные потоки пронеслись по надутым щекам, по напоминающей ощипанную гусиную тушу шее, устремились к животу, купая в пенных струях русалочьи хвосты и оголенных мужчин с очевидными намерениями, касательно русалок, чья синева могла соперничать только с синевой неба над бездыханным начальником. Филин чмокнул, открыл на миг глаза и снова закрыл, не понимая, отчего лежит распластавшись на земле, отчего вокруг десятки неизвестных таращатся в испуге или восторге, отчего непонятная жидкость заливает нос и уши и щиплет веки.
Шофер грузовика незаметно, носком сапога сгребал в сторону осколки бронзового галстука, пытаясь отвести от себя обвинение в сознательном нанесении порчи пионеру Грише.
На коленях посреди площади изваяниями застыли двое: Настурция Робертовна Притыка и Стручок, прижимающий к груди неизменный кепарь, меж ними лежал облитый квасом Филин, боясь открыть глаза, считая, что он упился вдрызг и - самое страшное - не помнит, где и с кем. Женщина, склонившаяся над ним с пухлогубым, напомаженным ртом, доходяга с кепкой и приплясывающий по кругу кордебалет торговок с пучками зелени вместо вееров не оставляли сомнений, что Филин принял крупно, но помнились только малосольные огурцы, возлияние же выпадало из памяти напрочь и только видения полуживой старухи и угла с иконами и бутылей с водой, что звякали в сумке у ног Филина в машине, перед тем как он оказался распластанным на пыльной площади, несмело намекали на истоки происходящего; Филин боялся открыть глаза еще и потому, что, когда струи кваса достигли трусов и смочили промежность, он с ужасом подумал о худшем: неужели на глазах у всех? С мокрыми штанами? Он слышал, что такое случается с пьяными до беспамятства, но чтоб с ним... Старуха - ведьма замаскированная! - видно вместо святой воды умудрилась налить в пустые бутылки водку и колдовство ее оказалось как раз в том, что пилась водка, как вода, но валила с ног, подобно неразбавленному спирту.
От Алилуйки донеслось тарахтение мотоциклетных моторов. Конец, пронеслось под мокрыми от кваса сединами: худшего и представить не мог, посреди площади, с мокрыми штанами, на глазах у всего честного народа, да еще и с оголенной грудью; он, не открывая глаз, на ощупь погладил себя по вздымающемуся горой животу и замер, не находя рубашки.
- Жив! - Приговор укропных и петрушечных не подлежал обжалованию.
Двое милиционеров - один лейтенант - соскочили с мотоцикла, станционный постовой почтительно отступил в сторону. Молодцеватый, перетянутый портупеей, офицер с усиками в белых перчатках сразу вцепился в шофера грузовика. Шпындро так и не вылезал из машины. Шофер грузовика с тоской взирал на бронзового пионера Гришу и старался объяснить, что не нарочно и, пытаясь спасти вот граждан на легковушке (он уже предусмотрительно отказался от товарищей и перешел на граждан), отвернул, не успел тормознуть и чуть не уронил Гришу наземь, счастье, что только галстук отколупнулся, но это не беда... шофер уныло бубнил про бустилат и другие чудо-клеи, как раз для гипса, и с его слов выходило, что галстук у Гриши окажется после ремонта лучше прежнего и сам Гиша только выиграет вместе со всеми горожанами от, на первый взгляд, неудачного наезда.
Усики милиционера подрагивали в такт словам шофера; представитель власти не верил ни единому доводу злоумышленника. Постовой, на всякий пожарный, бочком откатился от покореженного Гриши: постовой недавно стал папой и понимал, что Гриша может, разваливаясь, внезапно осиротить дитя, и тогда уже никакой бустилат не поможет.
Чин с усиками дело знал, не прерывал шофера и само молчание чина нагоняло страху больше, чем любые угрозы. Чин протянул руку, и шофер покорно вложил свои документы.
- Бузников... Андрей Лукич. - Чин глянул жалостливо на бронзового Гришу, будто на брата меньшого, жестоко избитого хулиганами. - Бузников, вы понимаете, что натворили? - Взгляд на Гришу, на обгрызанный галстук, на трещину, опоясавшую гипсовую шею ниткой тонкого жемчуга.
Бузников молчал. Чин с усиками обвел присутствующих бесстрастным взором, остановился на Филине. Квас действительно предательски намочил штаны и в сочетании с татуировками на груди и напрасно приблизившимся Стручком, будто потерявшим дружка, зрелище выходило неприглядное.
Чин спрятал документы Бузникова и снова воззрился на пионера Гришу.
- Это акция, Бузников! - Усы чина дергались вслед движению губ и оттого слово акция припахивало костром. - Акция, Бузников, - размеренно повторил чин и по рядам торговок зеленью легким ветерком зашелестело: акция...
- Пили, Бузников? - Чин двинулся к постовому, сжимавшему обломок галстука, едва не угробивший Стручка. Бузников покачал головой. - Тем хуже, - чин взял гипсовый обломок, провел пальцем по рытвинам скола, будто раздумывая, не понюхать ли недавнюю принадлежность туалета бронзового пионера или отложить до лучших времен.
- Так... кто что видел? - Чин расставил ноги в сапогах и, не глядя на татуировки Филина, но явно успев их приметить, кивнул, не глядя на распластанного в пыли, - прикройте безобразие.
Желающие дать показания нашлись в изобилии; более всех встревала Рыжуха, как раз ничего и не видевшая; получалось единодушно: виноват грузовик. Чин приободрился, готовый к разноголосице, оттаял от простоты дела и унисона мнений.
Все твердили - виноват грузовик.
Шофер нездешний, а то, что Мордасов вылез из машины Шпындро, узрели сразу, Мордасов числился человеком с весом, к тому же большинство искренне жалело Гришу - частичку общественного уклада - и обстоятельства складывались не в пользу Бузникова.
Притыка промакнула Филина тем, что раньше числилось шалью с плеч Рыжухи, прикрыла голый торс рубахой, рукава свесились до земли и пыль, смоченная квасом, грязно запятнала манжеты.
Чин подошел к машине Шпындро, наклонился, козырнул, подвел итог:
- Вы не виноваты, товарищ.
И как раз то, что Шпындро не вылезал от страха, мысленно прогуливаясь по просекам своего будущего и покуривая - хоть и не курящий - на голубых пнях, свидетельствовало, что этот человек уверен в своей невиновности, не суетится, ведет себя достойно, понимая, что на нем греха нет. Формальности не заняли и десяти минут. Шпындро понял, что автобаза и Бузников возместят ему ущерб, как уж там поделят - их дело, обошел три раза машину, тыча в покореженные подфарники и указывая на вмятину на передней левой дверце, вмятина появилась недели за три до того, как Бузникова нелегкая вынесла с Алилуйки на площадь прямо к постаменту Гришы, и только тогда Игорь Иванович поинтересовался у Мордасова, указывая на Филина.
- Как?
- Порядок. - Колодец обхватил сзади Притыку и рывком поднял из пыли.
Бузников обреченно молчал, внезапно налетели тучи, начал накрапывать дождь, по лицу бронзового Гриши заструились слезы. Чин обратился к постовому:
- Этих двоих, - кивок на Стручка и Филина, - в вытрезвитель!
Рыжуха вскипела праведным негодованием, припомнилось, чуть что и ее дочку во всем винят, топчат, как оглашенные, завидуют, что промысел доходный, хоть и не почтенный; а ты поди послужи телом без отказа, да всякому кособокому да криворылому; вот люди, все б им валтузить невинных! - Дядька-то, - Рыжуха ткнула Филина валенком, не снимала их все четыре времени года, - из машины, потерпевший он!..
Чин взглянул на Шпындро. Из всех присутствующих тот производил самое надежное впечатление: мужчина сдержанный, с плавными движениями, из столпов общества - Шпындро уже успел всучить чину псевдопаркер и меж ними возникла приязнь посвященных. Игорь Иванович кивнул и, наконец, уразумев, что Филин жив и происшествие не наносит ущерба выездным планам, начал судорожно выказывать начальнику знаки внимания. Филина подняли с пледа, усадили на заднее сиденье и Колодец дал команду Притыке сгонять в баню, третий дом на улице Восьмого марта, чтобы отпарили Филина и вернули в доброе здравие; пока Филин отмывался в бане и приходил в себя, Мордасов заскочил в ресторан, повелел Боржомчику спроворить стол на четверых, сунул в нагрудный кармашек чирик-десятку и намекнул, чтоб стол накрыл, не жлобясь. Стручок пришел в себя и был отряжен на поиски собутыльников для мойки машины Шпындро.
Игорь Иванович поражался: на этой площади и окрест Мордасов вроде удельного князька, все знали его и он знал всех; и кабинет в бане для Филина выделили отдельный и, вверяя начальника банщику, Шпындро изумился, увидев, как ладно оборудовано банное помещение, упрятанное в стенах такой ветхости и дряхлой неприметности, что, кажется, кулаком ткни - развалится.
Через час за столом с белоснежной скатертью разместились четверо: розовый Филин, возродившийся из пепла страхов Шпындро, заново гримированная Притыка и хозяин застолья Мордасов. Колодец провернул все не без расчета, а поразведав, что за человек Филин: Мордасов мостил путь к приобретению для бабули лекарственных редкостей из-за бугра - для бабки ничего не жалел - и решил, минуя Шпындро, прорубить окно в Европу прямо при помощи Филина.
В знак особого расположения к пострадавшему начальнику Колодец отрядил к себе домой сопливого пацана за рублишко, чтоб тот притаранил кастрюлю с малосольными огурцами в добавку к ресторанной закуси.
Боржомчик лучился желанием угодить и то и дело дотрагивался до сальных волос, разделенных синюшно белым пробором: задания Мордасова следовало выполнять с блеском, всегда отольется прямой выгодой; отпаренный Филин с гладко зачесанными сединами и Шпындро, поднаторевший в значительности всех и всяческих оттенков привели Боржомчика в состояние тихого восторга, будто выпало ему принимать королевских особ: халдейская душа Боржомчика преодолевала пропасть от хамства к нелепейшему заискиванию в один прыжок, и сейчас официант, изгибаясь над Филиным, лил коньяк в неположенное время в кофейные чашки, будто кого могли обмануть нехитрые маскировочные уловки и как раз тайное - всем нельзя, а нам положено придавало трапезе после всех потрясений особенную терпкость, рисковость, тем более, что в разрезе штор, стянутых почти у пола бронзовыми кольцами виднелся посреди площади травмированный грузовиком бронзовый пионер Гриша, блестящий от быстро кончившегося дождя, с теперь почти незаметной трещиной на шее - результат сырости, притемнившей только что белый гипс.
Стол украшали цветы и Притыка. Филин ощутил то знакомое всем и редкое чувство, когда беспричинно любишь всех и кажется очевидным, что жизнь нескончаемый праздник, устраиваемый лично для тебя.
Дружки Стручка меж тем драили машину Шпындро на площади и постовой царил над ними и охранял их гражданский порыв, будто и не подозревая, что усилия этих покореженных жизнью людей увенчаются водочной благодарностью Мордасова или погашением долга, или внеочередным займом, да мало ли что мог властелин площади.
В окне комиссионного синела табличка "Учет" и такая же, по краткости одергивания, но уже желтая, болталась, прицепленная наспех к ручке входной двери.
Шпындро пригубил коньяк из кофейной чашки и не успела еще обжечь язык пахучая жидкость, как отставил неподходящее для коньяка вместилище, - еще возвращаться в Москву и после пережитого на площади пить в преддверии дальней дороги никак не следовало. Жалко! Колодец угощал... И еще Шпындро чувствовал уколы ревности: во-первых, от неприкрытого желания Мордасова прибрать к рукам Филина и еще от того, что Притыка, мгновенно определив, что в раскладке начальственных стульев и столов Филин переигрывает Шпындро, улыбалась краснорожему в татуировках с придыханием, и... глаза ее источали столько тепла, что даже Мордасов посмеивался про себя, уверенный, что подмышки Настурции вспотели.
Годами работая в комиссионном, Притыка с постоянством приступов лихорадки принималась обсуждать необходимость смены работы: вот подыщет себе другое место, должностишку не пыльную, престижную, в учреждении с табличкой при государственном гербе, отловит там себе привязанность, переплавит привязанность в семейный очаг и заживет особенной жизнью, как, небось, живет жена этого Шпындро, не зная, что значит лаяться с клиентами, каковы порядки в торге и как достается обильная, но нелегкая копейка.
Дурища, рассуждал Колодец, наматывая на вилку кус прозрачнейшего балыка. Дурища! Невдомек, что папенькой не вышла, темп жизненных устройств потеряла на самом старте, дочек да сынков заправляют на нужные места, когда еще под задом отпрысков тепло парты не остыло, а Настурция хочет скакнуть из тени бронзового Гриши да под герб с колосьями. Дурища! Одно слово. Мордасов опрокинул кофейную чашку, вылакал до дна и наколов взглядом Боржомчика издалека - тот только выползал из кухни - погнал к буфету. Не зря Боржомчик свою краюху кусает, вмиг сообразил, через минуту вышагивал по залу с четыремя новыми чашками кофе, на сей раз большими.
Филин пил коньяк, фыркая, откладывая в сторону изжеванную беломорину. Боржомчик засек простецкие папиросы, хватил из кармана забугорные, протянул на ладони, желаете?
Мальчишка! Филин пожал плечами, да он такими мог вымостить весь участок на своей даче да разве объяснишь, что игра с беломором не так и проста, как кажется.
- Это молодежь, - кивок на Шпындро, - предпочитает всякое-такое, непременно чужое, а мы старики, как присосались к окопам, уж только могила отучит, сорт переменит.
Шпындро смолчал: берешь, гад, как я, как все, гребешь - не брезгуешь, хоть беломор смоли, хоть трубку, хоть в мундштук засовывай. И есть же люди, верят - попадаются: взять Филина, костюмчик жеванный-пережеванный, ни единой вещицы оттуда, разит табачищем, весь в наколках, вроде как со времен то ли солдатского, то ли флотского братства, но в голову-то его кудлатую не взелешь, про дочерей мало кто знает, а им только давай-тащи, про дачу и вовсе раз-два и обчелся наслышаны, а смотрится убедительно, особенно, когда взгромоздится на трибуну такой скромник, ничего ему для себя не надо, делом только одним и жив. Ладно, папаша, развлекайся, как хочешь, спасибо дуба не врезал, пиши-прощай тогда дальние странствия: как прошипел из завистников один, кто и не припомнить: оторвать бы вас, сукиных сынов, от помпы, дензнаки качающей. И еще добавил: думаешь, тебе отчего хорошо? от того, что другим плохо, все завязано, Шпын, валютку-то для тебя отрывают от детей да матерей в худосочных городках, сплошь из мешанины кривых переулков и домов, с покосившимися стенками и дырявыми крышами.
Мордасов хмелел быстро и сознательно и все же догнать Филина ему не удавалось, тот занырнул в опьянение сразу, будто с вышки десятиметровой сиганул, зажмурившись: будь что будет. Притыка хлебала глотками мелкими, но частыми, язычок так и мелькал, будто кошка молоко лакала. Филин хрустел огурцами, мычал, хмыкал, зрачки его, будто на нитках, мотало в разные стороны: то ли почудилось, то ли впрямь жаркая коленка Настурции щенячьей мордой тыкалась в брючину филиновского костюма.
Шпындро не хотел, чтоб Филин нализался, а перечить боялся, так, смехом сказанул - может по тормозам? - но поддержки не нашел и утерся, и сыпал анекдотами, веселил честную компанию и сожалел, что сидит напротив Притыки, а не рядом. Мордасов повелел Боржомчику выставить грибы, а с грибами коньяк вроде не шел и сообразительный Боржомчик притаранил бутылку лжеминеральной, заправленной лучшей жидкостью под грибы.
Филин повел носом, веско обронил:
- Мешать, стало быть, нацелились, - и тут же Шпындро, - доставишь домой, к дверям приставишь!
- Нет вопроса. - Шпындро подмигнул Настурции, но его игривость не дошла до осовевшей женщины, тем более, показалось ей, что подстольные рыскания ее колена увенчались успехом и снова возникло видение учреждения при гербе, со ступеней ведущих, в котором ей не выпадает более видеть ненавистного Гришу при галстуке с его бельмастым глазом и тщедушной фигуркой, вроде молящей избавить его от тягот пионерской жизни, скучно протекающей у всех на глазах.
Мордасов подозревал, что Филин не воспринимает его всерьез и потому ринулся в обсуждение проблем внешней торговли, считая в душе, что торговля хоть и в комке, хоть на мировой арене - все одно, торговля и есть, законы коммерции общие и неделимые, остальное мелочи. Колодец плел насчет валютной змеи, плавающих курсов, а когда воткнул насчет диверсификации производства, Филин поперхнулся, икнув и Мордасов решил, что пронял-таки начальничка, не сообразив, что у того всего лишь опенок пошел не в то горло. Филин оглядывал Мордасова, как говорящего зверька, с любопытством, впрочем не фиксируясь долго на прыщавом лице в очках, а все более прикидывая, отчего так печет колено Притыки, не зря так жмет, обязательно прорастет просьбой такой жим, а просьбы вгоняли Филина в уныние, сразу превращали праздник в толчею будней, когда все требовали, требовали, ныли, а особенно зловредные еще и стращали.
- Вся ваша торговля сплошь надувательство! - Изрек Мордасов, специально обостряя ситуацию, не имея резонов поддержать свою мысль, а только решив поддать чистоплюев побольнее.
- А ваша? - Примирительно хрипанул Филин.
- И наша тоже! - Притыка истерично взвизгнула и Мордасов порадовался за себя, что еще не мертвецки пьян, так как сразу подумал: дурища! дал же бог рожу, а мозги зажал. Настурцию повело. - Это я вас от крови обмыла и картинки ваши тоже.
- Какие картинки? - Грибок с тонкой ножкой соскользнул с губы Филина, плюхнулся на скатерть, расползаясь масляным пятном.
- Такие картинки, - не унималась Настурция, - развеселые, ну... где в общем... - последние проблески разума удерживали Притыку от подробного описания картинок и тут встрял Мордасов:
- Картинки у вас на груди, так сказать, детородные, а проще похабель.
Филин замычал, наколол вилкой упавший на скатерть гриб, прожевал, и кадык его мощно дернулся: сгинул гриб в утробе Филина.
- Маслята что ль, не хуже огурцов! Огурцы и грибы тоже бабка ваша святит?
- Грибы не святят, - парировал Колодец.
- А огурцы? - Филин расхохотался, стал неверными пальцами растегивать рубаху на груди. - Картинки, значит, говорите. А вот поглядим сейчас... М-да... Сюжетцы там есть право слово радикальные. Я правильно выразился радикальные? - Вперился в Шпындро.
Как единственный трезвый в пьяной компании Шпындро являл собой смесь раздражения и величия, а еще неотступно преследовал вопрос: зачем я здесь? Шпындро кивнул, но Филин уже утратил интерес к подчиненному, зато колено Притыки начинало занимать его все более.
Мордасов пьянел скачками: от веселости к нетрезвости, от лихорадочной активности в угар, из угара в полубеспамятство: до чего ж они противные все! разве только Притыка еще ничего, хоть и дура, а эти-то гуси начальничек с холуем-подлизалой - мнят о себе, будто и впрямь подпирают державу плечиками, один жирными, другой цыплячьими, а то что карман набивают сверх меры, так вроде как им положено! Положено! Мордасов ловко сунул руку между судками, цапнул безо всякой там вилки прозрачный кусок балыка, про вилку в таких оказиях - касательно доставания кусков рыбы с блюда - он еще помнил, а только нарочно решил пальцами рвануть, платит-то он, а раз так...
- Почему вам положено? - Промазанные рыбьим жиром губы Колодца прыгали, смешно дергая уголками.
- Что положено? - Филин усилием воли догадался, что вопрос ему адресован.
Шпындро тосковал, снедаемый трезвым расчетом: не дай бог вспыхнет пьяный скандал и Мордасов, обличая Шпындро, вывалит про их коммерцию все без утайки Филину, не то, чтоб удивит начальника - кто теперь чему удивляется? - а вложит в короткопалые лапищи мощное оружие против Шпындро, да еще накануне выезда и тогда дойку Филин поведет разбойную, отбросив не то чтобы деликатность, но даже и тень таковской.
- Все положено! - Мордасов уцепился за дужки очков и холодок пластмассы слегка остудил жар, распирающий изнутри. - Все вам положено! Шастаете туда-сюда, зависит от вас всякое-разное, подписями сыпете. Чего вы такого улучшили или продвинули? Смазали народным золотишком счета буржуйные, а товар оттэда, вон, повсюду в снегах гниет, взять хоть нашу станцию, сколько ж добра сгинуло, то-то Гриша-пионер и в сушь без дождя похоже слезьми исходит. За что вольница такая, житуха пуховая? Не вижу никаких таких отличий, ни широты взглядов, ни цепкости ума и... даж за стол, к примеру, я заплачу...
Лицо Филина вмиг окаменело - фу, ты, дурная мысль! Еще не хватало ему платить и взгляд из-под узкого лобика чиркнул тревожно по Шпындро: Игорь Иванович мгновенно впился глазами в бронзового Гришу на площади, будто проверял заинтересованно, уцелел ли пионер-бедолага после всех передряг сегодняшнего дня; Шпындро всегда таскал с собой сумму и мог бы на паях с Колодцем осилить стол, но финансовая поддержка Мордасова, по собственной инициативе затеявшего эти посиделки, никак не входила в планы Шпындро, хотя... широким жестом оплаты стола Шпындро мог, конечно, размягчить Филина, но возникал вопрос: достаточно ли трезв начальник, чтоб впоследствии упомнить, кто платил, и не случится ли так, что жертва Шпындро камнем канет на дно болота, никто и не заметит, а глупее ничего не придумаешь.
Че попер? Вдруг осадил себя Мордасов. Че им мои обличения. Не хуже меня все про все знают, занесло некстати, про лекарство бабке и забыл вовсе, вбивал же себе не раз, не два - сначала дело, потом питье, нет же, попутала нелегкая, преступил зарок, подлезь теперь к коробочкам с затейливыми надписями на таблетках, несущих жизнь, пусть недолгую, любимой бабке. Мордасов с досады опрокинул подряд два стакана минеральной, кликнул Боржомчика, велел организовать стакан воды и умолк, надеясь, что колено Притыки растворит осадок от его, Мордасова, дурного поведения: Колодец давно приметил, как ноги Настурции - вольно или невольно - главное выигрышно для Мордасова, отвлекают Филина от тягот жизни, ее суетности и гадости, и мелочных расчетов, превращая начальника в существо уверенное в себе, значительное и умиротворенное.
Мордасов решил молчать и Шпындро молчал, и Филин тоже, только Настурция, хоть и слов не говорила, лучилась той неведомой женской энергией, что проявляется у представительниц слабого пола в окружении мужчин, в добром застолье при вкусной еде и обильном питье; Притыка млела - одна за весь свой пол здесь представлена, а мужиков трое, и каждый на свой лад примеряет ее себе в спутницы.
- М-да! - Филин по-хозяйски мигнул Боржомчику, мол, тащи кофейные чашки с коньяком, чего простаивать зря. Мордасов подтвердил кивком обязательность выполнения прихотей седоголового мужика; Боржомчик видел эту тушу впервые в жизни и мог поручиться, что долго еще не увидит, знал: Мордасов обрабатывает клиента для своих нужд... Шпындро, не ведая, как потечет застолье после выпада Мордасова, счел за благо ринуться в туалет. Шел Шпындро твердо и спокойно, ему и полагалось так - ни капли в рот не взял, Боржомчик же не следил, кто пьет за обильным столом Мордасова, кто манкирует и благоговейно взирал на пружинно вышагивающего Шпындро, который по прикидкам официанта должен был принять не меньше бутылки армянского розлива персонально, к тому ж без всяких там разбавлений чаем и прочими наполнителями; с Колодцем Боржомчик не баловал... и так сплошь дуралеев, им чаек спитой стрелецкой замажешь и что твой Камю идет, только успевай глаза закатывать, выписывая счет.
Хорошо худшего не излил, утешал себя Мордасов, давно готовился вывалить Шпындро раздумья зимних вечеров, когда кругом тишина и лишь редкие снежинки садятся на бронзового пионера Гришу. Вот, Шпын, как у нас в газетах пишут, мол, там у них военно-промышленный комплекс имеется, генералы и воротилы, значитца, денежки по-свойски делят, нами всех попугивают, а вот я так тебе скажу, Шпын, у нас тоже имеется комплекс! Знаешь какой? Момент! Вдохни поглубже! Излагаю. Комплекс жулико-выездных. Повязанных накрепко, почитай до смерти, вы тряпки да железки тащите, мы здесь народ обворовываем и вам платим ломовые цены за притащенное оттуда. Вишь и Мордасов внес свою лепту в политэкономю. Нам без вас некуда деньги деть, а вам без нас негде их - дензнаки то есть - взять. Выходит, мы повязаны общим интересом да еще каким. Наши девки торговые все в вашем щеголяют, а ваши мебеля краснодеревные, абажуры, вазоны, и прочее оплачено нами уворованными. Круг и замкнулся, но вот что обидно, мы вроде в жуликах прилюдно числимся - не шмыгай носом, не морщи лоб - а вы вроде, как цвет нации и это, Шпын, огорчает, нет социальной справедливости, не потому мне досадно, что меня жуликом считают, а потому, что тебя нет. Равенство нарушается, брат, да ты не сердись, я не со зла, а так анализирую окружающую действительность; может, когда в учебниках займу хоть одну строку: комплекс Мордасова - жулики и выездные - ну, и потом учителя скажут детям, мол, дорогие крошки, вывелось у нас такое уродливое явление, слава богу недолго продержалось, всего-то жизнь одного-двух поколений, для ее величества истории тьфу! растереть и забыть, но видели бы вы, детки дорогие, как несли себя выездные жулики, как ног под собой не чуяли, будто парили над землей и только такие, как бронзовый Гриша, все видел и все понимал и терпел, и молчал, не от трусости, а зная, что еще не настало время рухнуть этому комплексу, не создались предпосылки и общественная необходимость, и Гриша терпел; и все же, Шпын, терпеть - одно, а делать вид, будто ничего не понимаешь, совсем другое, и держу я эту речь вовсе не по злобе или желая тебя обидеть, а напротив - для укрепления нашего братства и для того, чтоб проникся ты верой - нет разницы между нами, нельзя одному быть чуть более жуликоватым, другому чуть менее, жулик он жулик и есть, вроде как дерево, возьми сосна, маленькая или большая, разве не ясно, что маленькая сосна вырастет в большую и никогда в клен, порода-то одна; и все это сказал я тебе, Шпын, только борясь за уважение к себе с твоей стороны. А то обидно! Возьми, два волка бок о бок сидят в клетке, рядком: про одного говорят - лютый зверюга, пощады не жди, а про другого, вот, мол, из него собака вывелась, лучший друг человека и тэ пэ, а волки-то - братья родные, одного помета и тот, что зверюга лютый, и тот, что прадедушка разлюбезного домашнего пса. И не говори мне про врачей наших, в песках пустынь спасающих народы мира, и про инженеров, возводящих плотины и порты, есть и такие, но мы-то знаем, про каковских речь держим. Спасибо тебе, Шпын, за участие, за внимательное слушание и там, в далеком твоем далеке, скупая на корню лабуду из Гонконга и Тайваня, всегда помни: деньги в оплату за твои поставки и я, и Настурция, и Боржомчик, и все мы уже имеем, нам никаких кредитов для товарооборотов не надо и ждем мы вас с распростертыми объятиями и торговаться не станем, одна просьба - не говори только, как тяжко вам там было, как тосковал ты и как не хватало тебе памятника Пушкину и золотых листьев на Бульварном кольце...
Мордасов поднял глаза на Филина, седая голова склонилась к Настурции; из глубин памяти Мордасова всплыло киновидение: пьяный белый офицер, кафешантан, девица с разрезом до пупа и офицер красавец-малый шепчет: "Зиночка, сожжем мосты! Жить надо страстями!" Кажется, так или примерно так, и ничего не слыша от гудения в голове, от обломков только, что прочитанного монолога для Шпындро, сетуя слезно, что монолог этот обречен на погибель, испустит дух так и не тронув ушей Шпына, цепляясь за край стола, чтобы не рухнуть на пол, Мордасов выкрикнул на весь зал:
- Сожжем мосты! Жить надо страстями!
Филин опешил, отвалился от Настурции и в этот момент из туалета, где внимательно изучил все настенные мудрости - сохранил привычку еще со студенческих лет, забавные попадались речения - выбрался Шпындро, как раз под хлесткие выкрики Мордасова: сожжем мосты... жить надо страстями!..
Шпындро сжался. Так и есть, разыгрался скандал, сейчас польется грязь: укрыться в туалете? Глупо, лучше к столу, выслушать все, как есть, а если получится, отвести удар или смягчить, или обратить все в шутку выпито ого-го - пообещав Мордасову компенсацию.
Время летело неостановимо и уж на сценку выползли оркестранты, расставили микрофоны и завыла пристанционная певичка; Настурция потянула на танец Филина, уронившего в ухарском рывке в положение стоя салатницу, взревели бас-гитары, Мордасов кричал, не переставая: сожжем мосты! А Боржомчик перехватил на полпути перепуганного Шпындро и шепнул: "Не бойтесь, все схвачено!" Стало легко и просто.
В танце Филин переставлял ноги с трудом, будто отяжеленные пушечными ядрами, топтание грузного тела и кружение его напоминало медведя на задних лапах да еще с завязанными глазами. Настурция ничего не замечала сейчас ни Филина, не Шпындро, ни Мордасова; ни единый мужчина в мире, как таковой, не занимал ее, она желала только одного - опору в этой жизни, не важно каких статей, сколько лет карабкающуюся по жизни, не важно какой комплекции и цвета волос, а только надежную, за спину которой можно укрыться, как за спину мамы, обхватив руками подол и тыкаясь носом в теплые ноги.
Мордасов церемонно придвинул стул Шпындро. Игорь Иванович сел, снеди ощутимо поубавилось, особенно в части балыка, Шпындро густо намазал хлеб маслом и водрузил последний янтарный кусок. Неужели что болтнул Колодец? Неужели открыл Филину их игры тихие? Неужели?.. Мордасов при заметном опьянении умудрялся сохранять вид неприступный, даже таинственный, украдкой огляделся, не видит ли кто и подтянул молнию на ширинке.
Шпындро обтер рот крахмальной салфеткой:
- Трепанул лишнее? - Ненадежен Мордасов, да и кому можно довериться в этой жизни, полной светлых идеалов и дурных людей. Краем глаза Шпындро засек человека, бочком вошедшего в ресторанный зал и перебросившегося парой слов с бьющим от нетерпения копытом Боржомчиком.
- Че? - Мордасов положил руку на плечо Шпындро, неожиданно нежно погладил по щеке, по уху, будто любимую. - Не боись! Мы ж в одном комплексе, сосны, волки, братство нечистых на руку...
- Ты про что? - Шпындро вяло отстранился.
- А тя разве не ввел в курс дела?.. Ну да... - Колодец хлопнул себя ладонью по лбу. - Комплекс Мордасова, значитца, я открыл...
- Пить хватит, - по-отечески заметил Шпындро и отодвинул кофейную чашку от приемщика, хотя повсюду уже в открытую стояли бутылки коньяка время запрета вышло. Боржомчик, как видно ценящий традиции, продолжал подтаскивать коньяк в кофейных чашках, к тому же официант понимал, что поголовный-поштучный учет чашек значительно затруднен, не то, что выпитых бутылок, и его грели предвкушения выписки счета.
Человек, вошедший в ресторанный зал, поразил Шпындро лаковой чернотой кудрей; Игорь Иванович естественно не мог предположить, что прибыл с тайным сообщением Мордасову Туз треф.
Наташа Аркадьева принимала ванну, пена пузырилась под самым подбородком, на полке для флаконов и кремов, не отражаясь в затуманенном паром зеркале, матово поблескивал фарфоровый пастушок и коровенка, вырванные у Крупнякова. Аркадьева терла спину и затылок жесткой щеткой и неотрывно гладила глазами то бока коровы, то кафтан пастушка, то свирель тонюсенькую в обрамлении ярких губ. Муж задерживался, и Аркадьева выговаривала себе за поспешность отбытия: могла б и поощрить Крупнякова участливой болтовней после всего, а с другой стороны хорошо, что она по всем приметам давным-давно дома, будто и вовсе не выбиралась в город и, когда заявится муж - неизвестно откуда! - ее погубленная суббота должна если не усовестить его, то по крайней мере размягчить, что само по себе давало определенные козыри. Как использовать их конкретно, Наташа Аркадьева не думала: козыри всегда пригодятся.
Запомнится Крупнякову их встреча не страстями, не томлением, а именно бесцеремонным уводом пастушка, что ж, Аркадьева не алчность свою тешила, а пеклась еще и о том, чтоб воспоминание Крупнякова не стало прочим среди равных, чтоб отличалось глубиной переживаний, а то, что Крупняков не на шутку переживал утрату пастушка, сомнений не вызывало.
Предметы в ванной, будто страницы исторической книги напоминали о том или ином периоде пребывания в далеком-далеке и как любое прошлое навевали грусть, но и грели, зримо убеждая, что из всех мыслимых прошлых ей с мужем удалось урвать наиподходящее.
После ванной Наташа освободила пространство на стеклянной полке у телевизора под пастушка, несколько раз передвигала его по стеклянной поверхности, примеряясь, где же истинное место нового приобретения и, наконец, нашла пристанище меж китайскими вазочками, прописала постоянно.
Зазвонил телефон, Крупняков нежно выспросил, как доехала.
- Как? Отлично!
Наташа ласкала бок фарфоровой коровы и едва касалась ногтем тонюсенькой свирели. Крупняков верещал влажным голосом, пытаясь придать ничего не значащим словам очарование многозначительности. Аркадьева слушала, не перебивая: имеем право за свою статуэтку; в завершении Крупняков заверил, что давно ему не было так хорошо и все прочее, в общепринятых выражениях, впрочем, не скатываясь за грань явной пошлости.
Грузовик с площади укатил. Постамент бронзового пионера Гриши подперли с двух сторон бревнами, после дождя торговки зеленью уже не вернулись, и вечером, когда Туз треф крался к ресторану на доклад Мордасову, ничто не напоминало о дневном проишествии, разве что Рыжуха в сотый раз бухтела, пересказывая любопытствующим, как обломок гипсового галстука огулял Стручка по самой маковке и - хотите верьте, хотите нет, если б не его ложно меховой кепарь с сальной пропиткой, скакать бы Стручку с дырой в башке.
Шофера грузовика отпустили, оформив необходимые бумаги; на губах у него, кроме горечи, запеклось от нашептывания самому себе колющее словцо "акция" и еще искренняя жалость к покореженному пионеру: сам шофер ликом напоминал бронзового Гришу и мог только радоваться, что возраст украшающего площадь строителя светлого будущего, как бы стоит на месте, повзрослеть Грише не удастся, а значит и не удастся прознать, каково оно барахтаться в жизни, каково на брюхе ползти по ее рытвинам и ухабам меж полей, поросших не полевыми колокольчиками, а колокольчиками радиотрансляции, нагло серебристыми, умопомрачительно постоянно уверяющими ползущего, как ловко у него все получается и как близка цель.
Рыжуха по причине жары квас сторговала еще к трем и даже, залив в бочку два ведра воды и тем разбавив мутную жижу на дне, сторговала и доппаек, уверяя придирчивых, что квас не жидок, напротив свежак, не загустел, потому и кажется, будто водянистый. Дома Рыжуху никто не ждал, дочь с промысла не приходила вторую неделю - у дочери с подругой в Москве квартира имелась, снятая в складчину, там и несли службу ночную; Рыжуха, как мать и женщина, переживала, но смирившись с неизбежностью происшедшего, переживания старалась умерить из-за бессмысленности их, утешая себя скорым явлением блудной дщери на побывку, на отдых - только дурачки да завистники думали, что промысел в неизменном дурмане, дыму да скачках с машины на машину не изматывает до нутряной дрожи; на побывке Рыжуха отпаивала дочь парным молоком с пирогами домашней выпечки, а после трапезы дочь вываливала на стол, крытый клеенкой, улов, и Рыжуха с умилением взирала на необыкновенные вещицы и всякие финтифлюшки, назначения коих и смутно не угадывала, а когда дочь царственно протягивала ладонь, приговаривая - тебе, мать - смущалась, махала руками в робком протесте.
Рыжуха видела, как Туз треф проскользнул в ресторан, его изъезденная мужская красота, блеснула неожиданно в мертвенном свете фонаря уколола Рыжуху мыслями о несуществующем зяте-красавце, о дочери, обласканной не в погашение произведенных кавалером трат, о внуке и всем таком для многих обыденном, а для других - нелепица, вроде паровоза без крыльев, летящего по воздуху; приснилось ей однажды в жару в дреме за красной бочкой: паровоз запросто парил в воздухе, поражая необыкновенной паровозьей легкостью, а из чрева квасной бочки неслось, нарастая, крещендо: наш паровоз вперед лети!.. и он летел так всамделишно, что Рыжуха дернулась в поту и локтем зацепила кружку под трехкопеечную заливку, звон стекла об асфальт пресек полет паровоза и чудные слова - наш паровоз вперед лети! смолкли вместе с мелодией и вместо дивного полета перед Рыжухой замаячил дружок Стручка на костылях, потерявший ногу по пьянке под маневровиком и требующий квасу для залития нутряного огня и праведного негодования от того, что неизвестная Рыжухе сволочь толкнула пиво налево.
Итак Туз треф театрально пересек столб фонарного света и тихо притворил за собой перевязанную тряпкой, будто раненную дверную ручку. Если б не Боржомчик, Туза в зал не пустили бы, но официант, будто полководец с холма, как поле брани узревал орлиным взором весь зал и сразу смекнул, что Туз треф ввалился не рассиживать в гульбище, а в розыскном зуде по Мордасову. Боржомчик волок Туза меж столиков, тягостное зрелище не вписывался укутанный в лохмотья Туз в веселящуюся пригородную буржуазию с наехавшими из Москвы ценителями местной ухи и возможности искупаться глухой ночью с дамами в темном пруду, что снимало множество проблем разом; чутье подсказало Шпындро, что надо ускорить отъезд из кабака тутошнего, во-первых, и отъезд во враждебную даль, во-вторых и в главных. Аркадьева уже выла от очередей, и Шпындро уверяя дружков на службе, будто не сильно тяготится неустройством отечественного быта, ловил себя на мысли, что уверения его звучали с каждым разом все фальшивее.
Туз треф наклонился к Мордасову и зашептал.
Настурция, обвив Филина, танцевала яростно, будто перед атакой или явной погибелью другого свойства: жалела себя нестерпимо и время, текущее уже годы и годы меж пальцев без смысла, сейчас капало на чудо-ноги в убойных туфлях обжигающим расплавом невозратимости; разящий табачищем Филин, будто и произносил приговор, будто и сам значился приговором: ничего не изменить!
Лицо Мордасова и без того не лишенное лошадиных черт вытягивалось все более от слов Туза треф; наконец приемщик матерно прервал осведомителя и тычком руки отправил вон.
Филин доставил к столу виснувшую на его шее Настурцию, нес легко, как в молодости: господи, до чего же затравили домашние, жена-уродина в пуделиной прическе, дочурки неискренние в доброте и лютые в злобе; Филин погладил Настурцию, желая ободрить, мол, ничего, все устроится, такая красавица, вспомнил о своих и осекся. Ничего не устроится! Беда не снаружи подстерегает этих девок, что его наследниц, что эту за столом, беда у них внутри гнездится, вроде наново крашенной машины с насквозь проржавевшим кузовом, для глаз - загляденье, а пальцем ткни, сыпется труха. Филин хлебнул коньяка, слабо узнавая людей вокруг, и только Шпындро связывал с реальной жизнью, и Филин пытался припомнить, что за такой прием и, хотя питейные приемы уже отгремели, вышло их время, может, какой внеочередной, исключительный задали с горячительными напитками, но кто и где, убей бог не вспомнить; одно не вызывало сомнений: Шпындро маслит Филина, улещает, обхаживает, оно и понятно - отъезд предвиделся нешуточный. Только б сердце не подвело и вспомнил сразу в страхе: валидол и нитроглицерин в другом пиджаке, хоть и рассовал повсюду, а этот-то заштатный костюмчик, как раз и не снабжен целебными помогами. Филин потянулся к беломору - отвлечься от дурного. Нога Настурции с белым полным коленом уже не искала его брючины и похмельно, разочарованно подумалось: все проходит - годы, любовь, уважение близких, миги радости, и только остается, как недостижимый пик альпиниста-фанатика проклятая дача - последнее дело жизни, крест на его совести, верная путевка в ад.
Туз треф исчез тенью. Боржомчик, чуть трепеща, положил перед Колодцем линованный клочок. Счет. Мордасов вытянул бумажник, отцепил английскую булавку, успел заметить: как ни пьяны гости, все догадались отвести глаза, будто ничего не происходило, будто сидели за так... Четыре зеленых легли одна на другую. Мордасов прихлопнул их ладонью: эх черт! а снадобья для бабули?! из-за лекарствий весь сыр-бор, наклонился к Филину, и, забыв напрочь имя-отчество начальника, проворковал:
- Я б позвонил вам по небольшому делу, - и, заметив испуг в глазах Филина, уточнил, - понадобится еще заехать к бабуле, даже волшебство за один раз не срабатывает.
Ах, вот где меня носило, с радостью восстановил происшедшее Филин. Это ж Шпындро и притащил сюда в пригород к знахарке, войдя в мое положение; утром все шло без затей: участок подмосковный, бочка с малосольными огурцами, бабка под лоскутным одеялом, и внучок ее хитрован немалый, и святая вода в бутылках из-под виски. Вот она дружба народов! В шотландские прямоугольные бутылки заливают нашу российскую, освященную серебром или крестным знамением или что там бабка вытворяет? На все пойдешь, когда тело, будто не твое, а вся боль вокруг как раз вроде только тебе предназначается... Э-эх! А потом поехали домой и вроде выезжали на площадь, а тут грузовик попер навстречу синерылый и поддал, как следует, и Филин потерял сознание. Или не потерял? Ну как же... лежал в пыли, а эта с круглыми коленками прыгала вокруг и мочила пузырчатой гадостью с кислым запахом и рубаху на нем разодрали и увидели русалок в непристойных позах, а еще там крутилась милиция. Фу, черт, может красные околыши зафиксировали татуированные темки? Да нет, чушь - моя грудь, что хочу то и ворочу, то есть накалываю, а ведь случалось, на пляже жена рядом стеснялась лежать, и он все больше загорал на животе и спина лупилась и уж когда невтерпеж становилось, припекало до дурноты, скрещивал руки на груди, прикрывая, как получится, прелести синеколотых девок и шагал к морю, а вот баню не с каждым мог себе позволить, есть люди - не понимают, хотя в его окружении таких мало водилось, все больше в наколках, но он шибко лишнего разрисовал... и чего этот, кто платил, хочет от него, видно надо расщедриться визиткой, он вытянет ее медленно, не отрывая глаз от Шпындро, если не след визитку выпускать из рук, Шпындро предостережет жестом ли, движением глаз.
Филин достал прямоугольный картон, где значилось, кто он есть и чего достиг, медленно протянул Колодцу, Шпындро в этот миг удумал протанцевать с Настурцией и маневр с подстраховкой у Филина не удался - пришлось вручить визитку Мордасову. И черт с ним! Ну позвонит, ну скажу - через неделю, а потом - еще через неделю, а потом еще раз, так и сойдет на нет, не впервой. Филин, наконец, раскурил папиросу и живительная струя - сила привычки - прочистила мозги, и дача встала, как соседний стол, живьем каждая доска видна, каждый кирпич фундамента и приплясывающий Шпындро не предполагал, что Филин накрепко увязал его, Шпындро, отъезд и завершение дачи и только наблюдательный Мордасов заметил особый блеск в желтоватых глазах, и природу этого блеска приемщик ни с чем не перепутал бы.
Шпындро танцевал с Притыкой у кромки эстрады; лабухи привычно терзали струны, певица медленно передвигалась по серпу в серебряных звездах от предшествующих новогодних увеселений, волоча шнур микрофона и украдкой поглядывая под ноги: мягкая партнерша Настурция, податливая, руки доверчиво лежат на его плечах, запах тонких духов чуть кружит голову, растворяя мерзкое окружение и оставляя двоих в танце наедине. Шпындро слегка потерся щекой - жаль брился утром, небось отросла щетина! - о щеку Настурции и движение это сразу сблизило, будто заключили сговор в тайне ото всех и никто уже не в силах им помешать. Музыка приглохла, вбирая гомон застольных кутежей, и погруженные во мрак стены уплыли в стороны, очертания лиц и предметов растворился и лишь запах духов и живое человеческое тепло оставались рядом; Шпындро теснее прижал Настурцию и еще раз потерся щекой, женщина, едва тронула его шею губами и затихла.
Как и каждый мужчина, Шпындро поиграл в любимую мечтательную игру про начало новой жизни с новой привязанностью: вот они разменялись и съехались, вот обставляются совсем по-иному, вот покупают всякие-разные вещи, вот машину, и, наконец, смыв недоверие, рожденное недавним разводом Шпындро - обождут год, два или три - и наконец, одаренные прощением, ринутся в отъезд в дальние страны; Игорь Иванович там уже совсем с другим человеком, присутствие коего не раздражает, не заставляет умолкать на дни или недели, не принуждает корежить себя, изображая то добытчика, то весельчака, то умницу, то невесть кого, лишь бы не хуже других. Прокручивая с невиданной скоростью обустройство новой жизни, Шпындро даже оставил место двум-трем мелким размолвкам, как раз для триумфа последующих бурных примирений, явственно свидетельствующих, что на этот раз накрепко, обоих спаяло, свело навсегда. Кто не играл в такую игру под вечер в танце, под накатывающими волнами звуки музыки и обещающими неведомые радости запахами неизвестных духов!
Притыка в своей жизни таких мысленных игр отыграла быть может больше всех: противоположнополые коллеги по игрищам в воображении хоть малость верили в их реальность, Настурция как раз тем и превосходила прочих, что знала наперед: чистая фантазия, хоть и заманчивая и ласкающая, хоть и неизменно лгущая, а все равно притягательная. И играла всегда, будто впервые.
- Встретимся, - согласилась Настурция и улыбнулась, зная что слова эти из нереальной, неизменно распадающейся на осколки игры и все же не согласиться не могла.
Мордасов, пользуясь отсутствием Шпындро, пытал Филина.
- А что, Шпын, специалист? Игорь Иванович то есть?
Филин запустил лапы в седины, расшевелил желтоватые космы, протрезвел, глянул в глаза Мордасову: изгиляешься или как? Колодец потыкал остриями вилки подбородок. Опасаясь, что немое обличение лжедостоинств Шпындро Мордасову не по зубам, Филин, чтоб никаких сомнений не имелось, кивнул презрительно:
- Специалист, а как же! Все они там специалисты...
Ишь, смекнул Мордасов, каждый себя пытается выгородить - все они там! - а сам Филин, будто на другой планете с заоблачных высот так сказать взирает и поражается потихоньку, кто же и за что подобрал этаких басурманов, свел в одних стенах и теперь еще надеется на пользу.
- Я бы смог у вас работать? - Колодец отложил вилку.
Филин помнил, что платил этот парень и бабка его как никак выказала ему, Филину, участие - чего зря обижать? - и решил подбодрить приемщика:
- Смог бы, если б подучился...
- Как Чапаев? - Расплылся Мордасов. - Подучиться, Петька, надо, и фронтом смог бы...
- Вроде того, - согласился Филин и, не на шутку трезвея, стал выискивать Шпындро среди танцующих.
- Ответственная у вас работенка? - не унимался Колодец. Его отрезвление не брало.
Филин перешел в наступление:
- А ты-то где трудишься? Чем пропитание добываешь?
- Я? В комке!
Филин мог бы прикинуться, что не знает про комок, изобразить недоумение из-за мудреного словца, но он хорошо знал из уст дочерей, что за зверь этот комок и знал, что дочери и жена изучили там все ходы и выходы и телефоны добрых и слегка небескорыстных оценщиц и многое другое, что Филин высокомерно не вносил в опись своих дум, но без чего не проживешь по нашим временам.
- Значит в комке. А не боишься - посадят?
- От тюрьмы да от сумы... - хохотнул Колодец, - а вы боитесь?
- Я? - возмутился Филин, - ты не заговаривайся, парень, я воевал, знаешь ли...
- А это при чем?
- При том! - Филину показалось, что Мордасов норовит заглянуть за ворот рубахи к русалкам, пришлось скрестить руки на груди защитным пляжным приемом.
- Воевали-то когда, а дают, подносят, то бишь, сейчас, - Колодец запихал в рот пучок укропа, переживал тщательно и пояснил, - я не про вас лично, я вообще, в том смысле, что плоть слаба, а соблазн велик - бабка внушала. Диавол, это бабуля так его величает - диавол - он переменился сейчас сильно, серой не разит, копыта не углядишь, хоть тресни, и кончиком хвоста себя не выдаст ни в жизнь. Теперь диавол в основном скрытно всучивает деньгу должностным лицам и выходит выполняет волю божью, в смысле - надо делиться.
- Ты чего плетешь? - Филин засмолил папиросу и успокоился: пьян шельмец, несет околесицу.
- Вы человек бывалый, хочется поделиться, - Мордасов то и дело забрасывал в рот то маслинку, то травку, то грибок, - сирота я, некому вразумить, ни отца, ни старшего брата, ни наставника из тех, что по телевизору стадами бродят наподобие антилоп в Африке, а в жизни мне не попадался ни разу.
- А ты берешь? - Филин решил проучить наглеца, к тому же облегчить душу, найдя собрата по греху.
- А как вы думаете?
- Думаю?.. Берешь!
- А как полагаете отвечу?
- Скажешь, что нет.
Мордасов залучился восторгом:
- Вышла ошибочка, начальник. Не в масть! Беру, сукин сын, и со всех, и всегда, принцип у меня такой. Но... не вру же, что не беру, а другие-то скрытничают, даже среди своих ваньку валяют, вот что обидно до слез... Шпын берет, к примеру?
Переход к персоналиям возмутил Филина:
- Он - честный, работящий мужик, между прочим член... - Филин махнул рукой, и подумал: есть в словах Мордасова обезоруживающая правда, есть, никуда не денешься. Приемщик берет, выныривая из глубин нищеты, а наследные принцы - сколько их навидался Филин - берут по причинам положенности и непроверяемости. Кто заподозрит, что сам бог в сговоре с диаволом, как бабка этого хрена изволит выражаться. И все эти полупьяные бредни никак не могли поколебать решимости Филина отжать Шпындро досуха, наоборот озлили еще больше; хорошо Мордасову, ему жить и жить, даже если пяток лет оттягает в зоне, выйдет, а еще молодой, а Филин чашу-то испил, почитай донце видно, ему нельзя промахнуться и раз Шпындро в его руках, вернее думает, что в его руках, должен откупаться, и сам Филин забрасывал наверх, а как же? тоже ломал голову, как ловчее обтяпать, не простое дело - не глупцам всучиваешь, осторожникам великим, тут спасуешь, неверный вираж заложишь - пиши - пропало; голова так гудит не от работы - работа что, течет и течет нешатко-невалко, да и оценивают ее как раз те, кого ты обласкиваешь снизу. Значит, весь успех жизни, карьеры, продвижения единственно от умения ласкать, а ласки у каждого на свой манер, как в любви, никто не открывает собственных секретов, подсмотренных за жизнь; отписать бы книжицу "Тысяча и один способ дачи взяток, гарантирующий полный покой высоких договаривающихся сторон".
Где там Шпындро? Мнет подпившую деваху, во черт, так же и его дочерей жмут да трут, время суровое - что война? - там тяжко да определенно, а здесь все время, будто ствол уперт под волосья на затылке, а когда потянут спусковой крючок, не знаешь; может через секунду, может и никогда, а нервы гудят, стонут, как телеграфные провода в снежные бури да лютые ветры. И дошел Филин до высокого поста, его уже не проверяют или так исподволь, что и не заметишь и удержаться бы до конца, не сорваться на прямой, ведущей к ленточке с надписью - пенсия, а там дача, чтоб отстроилась и... жди приближения конца, пять месяцев с мая по октябрь под солнышком какое никакое есть, остальное время в холодах, не греясь мыслью - проскочил! - а скольких разворотило, в клочья разнесло до срока и не про войну речь, про мирные баталии.
- Значит, берешь! - Рявкнул Филин, - берешь, дурак, так молчи! Нашел чем хвастать. Не верю, не берешь, и я не беру, и Игорь... - присовокупил для значительности, - Иванович, больше болтовни, любят люди лясы точить, особенно бездельные, как не выходит что, не клеится, как турнули или не потянул, сразу щепотки по сторонам ползут - берут! берут! Враки все, если и берут, один на миллион.
- Значитца, чуть меньше трехсот человек, - бодро ввернул Мордасов, и впрямь для нашей империи не цифра - смехота.
- Ты вот что... - Филин грозно приподнялся, кольнуло сердце, швырнуло назад, прижало к спинке стула и, уже соразмеряя силы, ценя каждое слово, выдохнул: - Зови танцора, ехать пора.
Вымытая до блеска машина Шпындро темнела у дверей ресторана. Вышли вдвоем - Филин и поддерживающий его за локоть Шпындро.
- Дружок у тебя... - протянул Филин и крякнул на полуслове от укола в сердце, подчиненный сжался, думая, что в молчание, разом окатившее, Филин намеревался вложить столь многое, что и за час не перескажешь.
В Москву направились по той же улице, что выехали на площадь, и Шпындро в полумраке почудилось, что на овальном пыльном пятачке перед станцией что-то изменилось, а что не понять, машина вползла в ущелье меж дощатыми заборами, до шоссе медленно катили в молчании.
Шпындро прикидывал: в понедельник приедут двое фирмачей подписывать контракт, долго тянулись притирки да прикидки; долго, изворотливо, кропотливо и неизменно, Шпындро наводил верхних людей на принятие нужного решения. Выгорело! Теперь ему причиталось. Он и еще двое коллег - допглаза - пригласят фирмачей на банкет, вроде не щедрый, из расчета десятка на нос, но стол будет ломиться, а потом фирмачи предложат продолжить в валютном баре; тут-то один из купцов и шепнет, улучив минуту, когда вокруг лишних не окажется, мол, подвез вам скромный сувенир. Это Шпындро и так знал, все упиралось в передачу дара, незаметную для посторонних глаз. Но он не новичок, в банкетный вечер и не думай брать причитающееся, хорошо с фирмачом контракт не впервой, так что Шпын скрипнет, почти не разжимая губ: "На нашем уголке, завтра в четыре". Днем машин на улице дополна Шпын доберется на такси и фирмач тоже, у киоска с мороженым передаст поклажу и разъедутся в разные стороны. Каждый раз Шпындро боялся, но не отказываться же, тем более, что до того, как взял в руки - еще не брал, а через миг, как выхватил - уже мое. Мало ли откуда? Купил только что с рук. У кого? Да разве отыщешь, в городе-то миллионы бегают.
Контракт Шпындро выгрыз королевский, и подношение катило немалое, боролся не за страх, за совесть, вот они рычаги экономические, чего говорить, а ручки-зажигалки - мелочовку, что фирмач всучит на банкете прилюдно для отвода глаз, все честь по чести сдаст, как и положено, у игры свои правила, отработанные годами и нарушать их не гоже.
Филин дремал, поклевывая носом в наклонах к лобовому стеклу.
День случился суматошный и все же Шпындро считал, что такие дни запоминаются как раз своей необычностью, и в целом Филин должен, просто обязан оценить самоотверженность сотрудника, угробившего законную субботу единственно ради блага любимого начальника.
Мордасов с Настурцией покинули ресторан через задний ход, минуя подсобки, так и не увидев площади. Колодец не намеревался тащить Притыку к себе, мужских расчетов не имел но отпустить ее в таком виде домой, одну на электричке - преступление; позднота, машину не отловить, а его дом - вот он, рукой подать.
Настурция сбросила туфли и шлепала по песку в чулках, зная, завтра выбросит, и новые натянет, и вся недолга, зато ноги отдохнут. Колодец вел ее бережно: неплохая в сущности бабенка, неудачница, как многие, но тут уж не его вина, да и чья, не очень ясно. Мордасов икал, каждый раз оправдываясь, и Настурция серьезно кивала, мол, прощаю, принимаю извинения, хоть и ясно, что икота не украшает.
Из-за штакетин заборов доносилось потявкивание, гасли окна, городок погружался во тьму; когда добрались до дома Мордасова, сквозь занавески не пробивался ни лучик. Мордасов пропустил Притыку вперед, размышляя, где уложить ее на ночь и неожиданно почувствовал стеснение в груди, особенную придавленность в темноте окон. Александр Прокофьевич выпустил локоть Настурции и, чертыхаясь, разбрасывая метлы и дребезжащие ведра, ринулся к дому.
От воздуха, от камешков, покалывающих нежные, оттертые в банях подошвы, Настурция быстро протрезвела, рванулась вслед за Мордасовым, влетела в прихожую, вытерла по привычке, будто в грязных сапогах, ноги о половичок и кликнула Колодца. Молчание. Притыка ткнулась в один темный проем, в другой и вдруг вошла в комнатенку с едва тлеющей лампадкой в углу.
На коленях, сжимая восковую руку бабки, застыл Мордасов, по лицу его текли слезы.
Шпындро сгрузил Филина у начальственного дома в мелкий светлый кирпичик, не поленился подняться с Филиным на лифте, довел до самых дверей и, несмотря на усталость - в оба конца километров полтораста, столкновение, обильная трапеза - лучезарно улыбнулся, нажимая на кнопку звонка и юркнул в лифт, чтоб не попадаться на глаза филиновой жене.
У подъезда налетел на младшую дочь Филина, - каверзную сувку, знал ее в лицо, та его не приметила, тиская красавца с брезгливым выражением лица.
Мне-то что, гори вы все синим пламенем, Шпындро плюхнулся на сиденье, положил руки на руль: нет, не зря угробил день, когда ехали в лифте, Филин с трудом ворочая языком меж обветренных губ, заключил: "Ты мужик ничего, поедешь. Это я сказал!"
Подъездная дорожка блестела невысохшей влагой, от кустов тянуло сыростью. Шпындро приткнул нос машины к самой стене, ловко уместив корпус меж двух жирных белых линий - его законное место.
Наташа Аркадьева услышала шум лифта, раскрыла толстый журнал посередине - пусть видит, интересуюсь, не то что он; запахнула халат, прикинула тактику: вести себя как ни в чем не бывало или дуться.
Тихо отворилась дверь, шаги по коридору и вот он стоит, смотрит ей в затылок и рваная тень его бежит по стене, ломается по ажурным столикам, пластается по ковру и почти полностью накрывает абажур с тяжелыми, вручную скрученными кистями, под абажуром, уютно поджав ноги, расположилась Аркадьева: собачиться не хотелось, говорить тоже, вяло обернулась, кивнула, надеясь, что полумрак комнаты хоть какое-то выражение придаст ее лицу.
Муж вышел, послышалось возня в спальне, открывались-закрывались дверцы шкафов, громыхали выдвижные ящики, звякали то ли молнии, то ли ключи от машины, брошенные в серебрянную с вензелями коробку.
Шпындро вернулся в гостиную, приблизился к жене. С ней он поедет, с ней, а не с Настурцией, и ни с какой иной женщиной, их дом неделим, союз не расторжим, у себя в квартире они против друг друга, а вне ее стен оба против всех, иначе не вытянуть ни ему, ни ей. Они дополняли друг друга не сказать идеально, но бесспорно, удачно; у них не семья, а дело, общее дело, фирма в конце концов, процветающие фирмы никто по своей воле рушить не станет.
Игорь Иванович без труда выхватывал из вещного обилия новые приобретения и сейчас не проглядел самого важного: фарфорового пастушка под боком коровенки, сжимающего свирель алыми губами.
- Сколько? - Шпындро опустился в кресло, пошевелил затекшими пальцами кистей.
- Двести. - Следы усталости на лице Аркадьевой хорошо вязались с появлением статуэтки - пришлось побегать, за так ничего не достается. В семье считалось, что вкус - монополия жены. Муж не спорил, какая разница, лишь бы разумное вложение.
- А если честно? - Шпындро выпростал ступни из тапочек, потянулся, тронул в задумчивости пастушка. Такие вещи всегда реальны, пастушка и завтра можно потрогать и послезавтра и продать, если вздумается, это сама жизнь, а Настурция... попробуй вспомнить ее тепло или запах ее духов фикция не более - и что она щебетала и как целовала его и терлась о его колючую щеку. Жена молчала, Игорь Иванович дружелюбно - пастушок приглянулся - повторил:
- А если честно?
- Если честно?.. - Вздох, движение плеч, встрепенулись ноздри, извиняющаяся полуулыбка, все же банкир муж. - Двести пятьдесят. Подумала: стою не меньше суперцентровых, а что бы муж выдал, признайся я, откуда статуэтка? Скорее всего ничего, решил бы, что грубо шучу, а если б и поверил, то и тогда не сильно закручинился. Дело есть дело - она тоже пользовалась его понятиями - без жертв крепкого дела не сколотишь.
- Двести пятьдесят?.. - Шпындро протянул руку к пастушку, поразмыслил не без издевки: Мордасов за стол, никому не нужный в горе-ресторации, выложил с ходу немногим меньше, Настурция определенно перебрала, и Шпындро старался не думать, куда поволок ее Колодец, в конце концов не его проблемы, в танце небезразличные друг другу они сговорились на вторник и тут озадачило: не исключено, что во вторник состоится передача заморских даров, а он предложил Настурции встретиться в пять и поужинать в укромном месте с отменной кухней. Рушилось давно заведенное. Если назначить встречу фирмачу не в привычные четыре, то когда? Ехать на свидание с Настурцией, не закинув поклажу домой, не резон, в багажнике воздаяние держать грех, еще колупнут во время мления за десертом с Притыкой. Неудачно совпало. Или условиться с фирмачом на банкете в понедельник на среду, да купцы прилетают обычно дня на два-три не больше и на последний день - среду откладывать самое важное не позволительно.
Шпындро вздохнул: пастушок - двести пятьдесят. Дар, который ему тащили издалека, - не меньше трех тысяч по скромным прикидкам; сколько ж, если пересчитать на пастушков: больше отделения, хотя и далеко не взвод. Усмехнулся. Жена перевернула страницу журнала.
Шпындро считал чтение занятием не то чтоб никчемным, скорее пасмурным и - что уж явно - пожирающим время. Он еще раз прокрутил мысленно, как развести Притыку и фирмача и еще раз порадовался своему спокойствию, понимая, что Колодец не отпустит Настурцию домой в таком состоянии, а под одной крышей, после загула, в ненастную ночь сам бог велел... его не волновало возможное или неизбежное соитие тех двоих, его подлинная жизнь здесь, среди пастушков, остальное привнесенное: не станет же кто-нибудь в зравом рассудке ревновать к волнам, к пирсу, на котором нежился год или два назад, так и Настурция для Игоря из иной жизни, из жизни, текущей рядом, но бесконечно чужой; добрая женщина, не выгоревшая дотла изнутри, скрытно отогревающая надежду на устройство личной жизни в укромном уголке под сердцем, но... общая для всех, как море, как пляж, как цветущие магнолии.
Сейчас Шпындро занимали два обстоятельства, вернее два человека: Филин и Кругов - конкурент по предстоящему выезду - причем по мере прояснения намерений Филина, тактика Кругова становилась все более настораживающей; первое впечатление, что Кругов пустил все на самотек, но Шпындро знал: ставки слишком высоки - годы и годы обеспеченной жизни и, если Кругов делал вид, что сопротивляться не намерен, значит припас козырь покруче туза и задача Шпындро как раз и состояла прознать, что за карта в рукаве опытного не менее его самого Кругова, из какой колоды карта и можно ли ее перебить.
В минуты, отделяющие поворот в темноте к стене от включения ночника, когда супруги молча лежали на спинах, Аркадьеву посещали бередящие мысли: так ли она живет? и чем все закончится? Не хуже других знала, что есть вовсе другие люди и они посмеиваются над успехами четы Шпындро-Аркадьевых и что она не пожалела бы ни злата, ни каменьев, чтобы эти люди приняли ее всерьез и, понимая никчемность таких мечтаний, и то ли от ущербности, запрятанной в бездонные глубины, то ли от смутной боязни приближающейся поры увядания, то ли от сумбура мыслей и неприученности думать и расправляться сомнениями, не касающимися купли-продажи, приобретений, вызнавания цен рынка и других коммерческих трепыханий, засыпала Аркадьева тревожно, ненавидя это время суток, когда деятельная натура ее теряла способность пусть на минуту перед погружением в сон прикрыть бесконечной чередой конкретных поступков - пошла, позвонила, потребовала, настояла, добилась, припугнула - то страшное в себе, чему названия она не знала, и что волновало ее все чаще и беспощаднее.
Шпындро колебаний жены не ведал, умел отметать постороннее напрочь и вцеплялся в главное мертвой хваткой: Кругов, друг ситный, что же ты заготовил в качестве домашнего дебютного задания, кто держит с тобой совет, сколько ты готов вложить в надежде окупить вложения, не блефуешь ли ты, браток, не нагоняешь ли напрасного страха величественным бездействием, может и нет за тобой никого, ни души, некому плакаться, пустыня безразличия?..
Смертная ночь длилась тягостно. Мордасов не выпускал руки мертвой бабки, слезы уже просохли, а рядом на коленях сжалась притихшая Настурция. Вот ведь как все заканчивается. Мордасов поправил сивый завиток на лбу умершей, надеясь в душе, что отошла та без страданий, порукой тому улыбка, застывшая на губах, мягко разведенные уголки рта, плакал Александр Прокофьевич еще и потому, что на груди бабки близ впадины внизу тощей шеи в перекрученной коже обнаружился широкий бисерный кошелек с деньгами Колодец никогда не знал про него - сколько там? Боялся думать о смехотворной малости, и выходит бабуля копила всю жизнь, крохи сгребала согнутой ковшиком ладошкой, чтоб оставить внуку то, что он мог сшибить в день или в два, а богомольная душа крупинку к крупинке подбирала все сумеречные годы и цена денег потеряла для Мордасова смысл. Кому повинишься, что и драл-то со встречных-поперечных безбожно ради бабки, покупая самые дорогие лекарства, скармливая старухе не нужную и не отодвигающую старости икру всех цветов, и жадность Мордасова замыкалась не на нем самом, хотя и себя Колодец не обделял, но имела целью выкупить бабку любой ценой из рук, плату не принимающих, как ни велико подношение. Взять Настурцию, думал Мордасов, какой я в ее глазах? Жуток, переполнен алчностью, как переспелый плод соком и то правда, выпрыгивал из нищеты ужасающей, уверовал сызмальства: допустит колебания, годами понадобится гривенники складывать в бутылку из-под шампанского, чтобы через черт знает сколько лет огрести две или три сотни и возрадоваться тому, не подозревая, что они твои собственные, тобой и вымороченные у жизни копейки, чуть - на годы! - подзадержавшиеся.
Настурция извелась: что говорить в такие минуты и как утешать? Молчать непотребно и, наверное, надо удумать истинно утешительное, без червоточинки фальши, но что? Трогать Мордасова, сжимать пальцы, утирать слезы, гладить, накрывать бабку, суетно метаться по комнатушкам... Ошеломляюще - знала Притыка неизвестно откуда - ни она, ни Колодец, дожив до жеребячьих уже лет, смерти не видели ни разу, так вышло - не видели, а уж оба навидались дай бог.
Мордасов бережно стянул бисерный кошелек с груди под лоскутным одеялом и, когда крохотные разноцветные стекляшки прикоснулись к его пальцам, понял, что никогда - сколько ему не отмерено - в этой жизни не появится у него человека преданнее, безропотной опоры и в зле и в добре и в каждом его дыхании - пусть и смрадном, человека, который заранее хоть на столетия вперед готов простить все, чтоб ни натворил Мордасов. Он-то знал это всегда и знал, что после сметри бабки станет еще хуже, злее, беспощаднее, а было ли куда катиться ниже.
Мордасов сжал кошелек. Теперь один, навсегда, до упора...
Замочек кошелька раскрылся сам без участия рук человеческих, расползлись плохо сцепленные никелированные шарики и там в сафьяновом зеве трояки, пятерки, редкие десятки... Господи! Мордасов припал к груди бабки и зарыдал дико, животно, кулаки до крови молотили стальной брус, с крепящейся к нему панцирной сеткой.
Филин горбился над кухонным столом - по левую руку пачка беломора, по правую ложка. Дымился суп, жена крупно нарезала бородинский хлеб. Филин отколупнул зернышко тмина, одно-другое, отодвинул тарелку в сторону.
Жена несколько раз плавно тянула на себя дверцу распираемого запасами холодильника, внимательно изучала уставленные банками и мисками, усыпанные свертками полки, будто надеясь высмотреть на рифленых поверхностях ответы на бесконечные вопросы.
Из комнаты доносилось вялое переругивание дочерей. Филин закурил, измождение на его лице проступало все отчетливее с каждым мигом, будто узоры на оконном стекле под яростным напором мороза.
- Суп остывает. - Жена присела на край табуретки: и не представишь, как она непривлекательна сейчас в его глазах, но никто - тут сомнений нет - не может противиться течению времени.
- Суп... - Филин дотронулся до тарелки, как до предмета, увиденного впервые в жизни. - Сожжем мосты! - Отчего-то припомнилось ему и он повторил с нажимом. - Сожжем мосты!..
Жена снова сунулась в спасительный холодильник и, не оборачиваясь, так, что Филин видел ее жирную спину и вовсе ушедшую в плечи шею, вздохнула:
- Тебе плохо?
- Плохо. - Клуб дыма, еще клуб и снова: - Плохо...
- Прими... вот, - жена протянула серебряную облатку.
- Не так плохо. - Изжеванный окурок плюхнулся в пепельницу.
- А как?
Филин ответил, но слова его потонули в визге дочерей. Снова резиново зачавкала дверца холодильника, снова глава семьи закурил. За окном лил дождь, падая на листья цветов на подоконнике, грязноватыми струями, напоминая заплаканные лица дочерей.
Жена, оцепенев, глазами, полыхающими искорками безумия, впилась в опустошенную пачку папирос; Филин курил зло, жадно, одну за одной, будто задался целью добить себя и непременно быстрее. Улеглись дочери, уползла в спальню жена, а он сидел и припоминал события сегодняшнего дня: казалось, не с ним все приключилось, не к его ноге прикасалось колено молодой женщины и не его она обмывала - квасом что ли? - лежащего на мягком пледе из машины Шпындро. Плед в пыли на площади! Можно только догадываться, как скрипел зубами аккуратист, помешанный на вещах, маньяк тряпья Шпындро. И все же этот парень поехал с ним за город облегчить хворобы, не за так, ясное дело, по расчету, но и все прочие, как бы ни прикидывались, мостят каждый как может дорогу к успеху, дело обыкновенное, и сам Филин жил так, и все кого он знал, чьи руки жал, за чье здоровье пил, кому отписывал поздравительные открытки, кому звонил в другие города, а то и страны... Шпындро такой, как все, время лепит людей, хотя неискушенные самонадеянно полагают, что сами свивают время в жгуты. Как бы не так...