Дурацкий ресторан, он и не видывал такого никогда, а тоже своя епархия, все кипит - и певица, и вертлявые ребята истязают гитары, смертно мучают несчастные струны и не зря, оглушенные человеки сами из себя, будто раки из раковин вылезают, оставляют панцирь непереносимого в стороне и веселятся, будто и не понадобится снова вползать в натирающие, жмущие и тут и там хитиновые домики. Не зря ребята казнят инструменты, вроде как звуковой наркотик, как лекарство, сначала горчит, жжет, неприятно, но вот приходит облегчение и когда наступает перерыв в работе оркестра, становится неуютно, будто в разгар солнечного дня у кромки моря, когда тела разнежены и беззащитны, вдруг кто-то выключил светило, погрузил всех в темень и хлад и разгоряченные тела жмутся, недоумевая, что же произошло.

Всю жизнь я создавал дом - так что ли говорится? - крепил семью, тащил, копил, подличал по-разному и с разными, чего там, но разве думал я, что в награду за все унижения, за сотни и тысячи утренних приходов на работу в стужу и мороз, в жару и в хлябь получу на склоне лет пустую кухню, пепельницу, полную окурков, посвистывание и посапывание безразличных ко мне людей и отчетливое понимание - все зря, укрыться негде, никто не защитит и пожаловаться некому, а когда он падет - а падет непременно, раз уж сам почуял капкан, хотя стальные челюсти еще не защелкнулись, - возрадуются те, кого он прижимал до одурения и не по злобе, а по закону распространения прижимал со скоростью света.

Стрелки настенных часов сцепились на цифре двенадцать. Полночь, тишина, шушукают водопроводные трубы... Филин разжился с батареи еще одной пачкой папирос, разорвал бумагу грубо так, что ломаная линия разрыва исказила розоватую карту, пересекла речки и озерца и звездочку столицы и знаменитый канал. После первых затяжек, прихватил живот, Филин грузно двинул к туалету, отворил дверь, с ненавистью глянул на пластмассовые розы над туалетной бумагой и такие же пластмассовые ирисы, обвивающие ручку туалетного шомпола из жесткой щетины, рука поползла к ремню и тут сердце второй раз напомнило о себе в этот день. Филин, раскинув руки в поисках опоры, сдирая со стен пластмассовые розы, календари, вымпелы, с вытканными иностранными словами и лики розовогубых дев рухнул на стульчак крышки и замер от нутряного страха: все?.. или еще положено чуть-чуть...

Сидел долго, потеряв представление о времени, папироса погасла, пепел вымазал серым штаны, спину натирала выпирающая крышка сливного бачка.

Отпустило или нет?

Татуированная рука шарила медленно, боясь спугнуть затаившуюся боль, по карманам, раздобывая лекарство, попробовал крикнуть, но голос сел, язык не слушался и вышло сипение, едва перекрывающее гудение воды в недочиненном бачке.

Жена появилась из темени коридора внезапно. Слава богу, не успел задвинуть защелку: взирал Филин жалко, умоляюще, успевая представить, каков он сейчас со стороны в наработанном годами величии, смиренно сидящий на крышке стульчака и от обиды и беспомощности и понимания, что уже ничего поделать нельзя, защипало веки и тут вспомнилось, что последний раз так щипало, когда первую из дочерей вынесли из дверей роддома, а еще раньше, когда голос Левитана провозгласил Победу, пожалуй, других случаев не припомнишь - все, не упрекнешь в слезливости.

Супруга Филина всплеснула руками, до нее не сразу дошел смысл происходящего и завопила пискляво, истерично, так что Филину захотелось провалиться сквозь крышку в туалетный зев и лететь вниз, вниз, вниз, так никогда не достигая дна, как падают с захватывающей дух стремительностью в снах детства. Как маски в театре страны восходящего солнца, в коридоре забелели заспанные лица дочерей. Отец сидел, не шелохнувшись, понимая, что происходящее и смешно и страшно и все же больше страшно.

Скорая добралась не скоро. Два парня - один врач, другой медбрат приподняли стокилограммового Филина и перенесли на диван, после уколов полегчало. Врач звонил и записывал, узнал, кем и где работает Филин, а на утро его забрали в больницу.

Три женщины в опустевшем доме испытывали постыдное облегчение: ни одна не призналась бы другой, но то что было, то было.

Шпындро блаженно сопел в бескрайней кровати; Наташа Аркадьева среди ночи поднялась попить и на обратном пути заглянула в гостиную, в темноте подошла к стеклянной полке погладить фарфорового пастушка; Филин, пригвожденный, скрючился на крышке унитаза; Александр Прокофьевич Мордасов продолжал колотить кулаками по железяке, выглядывающей из-под лоскутного одеяла. Телефона дома у Мордасова пока не поставили, хотя всех уже промазал - вышла заминка - и до утра сообщать о кончине бабки было некому.

Час стоял Мордасов на коленях перед умершей или два - не узнать. Плохо ему было, Настурция видела, что Колодца корежит не на шутку, вся боль вперемешку с горечью выплескивалась наружу, не таился сейчас Мордасов, его рвало, но не от излишков пищи, а от желания очиститься от скверны, налипшей за тяжкие годы, и Настурция бегала с полотенцем, обмакивала вафельный край в ведро и обтирала Мордасову губы и грудь, приговаривая или думая, что приговаривает: "Ну не надо, Саш, ну не надо..."

К двум часам ночи Мордасов выплакался досуха, истребил себя всеми видами рыданий и похоже начало подкрадываться облегчение. Колодец встал, потянул Настурцию за собой в среднюю комнатенку, распахнул створки шкафа, выставил на стол подряд шесть нераспечатанных банок индийского чая. Настурция мало что понимала в происходящем, но молчала, напряженно глядя на Мордасова. Тот взял одну из банок, поднес к свету.

- Распечатанная?

Настурция пристрелянным взглядом скользнула по серебряной заклейке.

- Не-а...

Колодец покачал головой: ничего-то ты не смыслишь в жизни, подцепил крышку расписной коробки в магараджах и восточных красавицах ногтем, легко сорвал, блеснул целлофан упаковки. Колодец протянул распечатанную коробку Притыке:

- Возьми!

Женщина покорно взяла коробку.

- Как? - Мордасов тем временем распечатывал другую коробку.

- Чай и чай. - Настурция на миг убоялась: не двинулся ли Колодец умом, но глаз его сверкал хоть и утомленно, но вполне осмысленно.

- Чай и чай, - передразнил Мордасов, - ты потяжели на ладони, лишнего веса нет?

Обычная коробка, говорил взгляд Настурции. Колодец разорвал склееный целлофан, придвинул тарелку, высыпал горку черного чая, поверх горки расшвыривая чаинки плюхнулась увесистая пачка сотенных купюр. Тоже Мордасов проделал с остальными шестью коробками. Настурция присела на край скрипучего стула.

- Бабуле на памятник, - Мордасов сдвинул пачки, - тридцать штук, нет?.. - сморщил лоб, припоминая, - тридцать четыре, - протянул пачку с мизинец толщиной Притыке. - Возьми, купишь себе чего, без тебя не выдержал бы этой ночи.

Настурция не притронулась к деньгам.

- Бери, бери у меня не здесь, в других местах, да так, что не подкопаешься, знаешь сколько заквашено. А это на памятник и на поминки. Бери, даю тебе, а тешу себя, украсишь свой дом, утеплишь уютными вещами, может кто и клюнет на тепло, - смутился, - я не со зла говорю, пойми, хочу, чтоб у тебя устроилось. Себя даже и мысли нет предложить, хотя ты мне вполне, даже больше... У меня своя жизнь, я как жал, так и буду жать из каждого, из камня масло выжму. Меня теперь кто предостережет: ой, посодют тя, Сань? Никто! Сам присмотрю за собой.

Настурция оглядывала выпотрошенные жестянки, пестро разрисованные, на вес и впрямь обычные, обучил кто Мордасова или сам дошел...

- Памятник отгрохаю - закачаешься, уж я обговаривал, тут неподалеку есть мастерская - гранит, фото, то да се... мрамор утащат, и черта в ступе, только отстегивай. - Прижал кошелек, шитый бисером, к груди, - а отсюда, Настурция, с голоду подыхать буду, ни копейки не истрачу. Память! Буду глядеть и знать, что каждую бумажку трояковую прежде, чем сюда упрятать, бабуля разглаживала, разглядывала теплыми глазами и думала: внучку моему единственному, пусть полегче живет, чем мы жили, пусть... Мордасов махнул рукой, - добила меня бабка этим кошелем. Сволочь я! Притащил этого битюга, Шпындро нажал, гад, бабка с донышка силенки истратила. А зачем? Выходит сам ее в могилу спихнул. Са-а-м, тупая рожа!

Печальное отлетело в сторону и Настурция проявила себя, как женщина вполне практическая.

- А вдруг поинтересуются - откуда памятник царский? На какие шиши?

- Плевать! Машину толкну... - Мордасов и впрямь не боялся, - никто не спросит, кто сейчас кого спрашивает, есть, значит, есть и все... или эти выспрашивальщики сами не млеют, когда им губы медом мажут?

Из открытых окон, от земли тянуло ледяным ветром. Мордасов исподлобья поглядывал на каморку, где покоилось тело, порывался прикрыть одеялом верблюжьим, не сразу соображая, что бабушке уже холод не помеха. Деньги серели, обсыпанные длинными чаинками и Мордасов машинально ногтем сцарапывал высушенные до нитяной тонкости листики с аккуратно уложенных пачек.

Между ним и Настурцией топорщилась та пачка, что Колодец от щедрот, от возбуждения, сам удивляясь порыву - не жалел ни капельки - отписал Настурции. Притыка взять не решалась, хотя как раз сейчас, - а впрочем когда? - лишние не помешали бы.

Мордасов, как мужчина решительный, зацапнул сумку Настурции, раскрыл, деликатно отводя взор - мало ли, что неподобающее чиркнет по глазам - и швырнул пачку на тюбики помад, пудреницы, и подписанный Нина Ричи платок, о существовании коего модельер и ведать не ведал.

Колодец обмозговывал памятник бабке, и как назло в голову лез бронзовый Гриша-пионер с обломанным галстуком, при всей нелепости Гриши и привлекательное за ним числилось. Что? Приметность некая, стоял Гриша удачно, аккуратно посередке площади и каждый взгляд лип к нему неминуемо и в этом сила Гриши, как сообразил Мордасов, а значит, понадобится о месте захоронения позаботиться; отдельно по центру погоста выпирал, как на болотной глади пузырище газа, холмик с безымянной, как припоминал Мордасов, могилкой и смысл имеется сговориться, чтоб холмик отошел под могилу бабушки и тогда грядущий памятник не хуже Гриши-пионера займет место, завладеет господствующей высотой; а еще Мордасов обдумывал текст памятника, касательно формы надгробья - тут он принужден считаться со скульптором, хотя не без собственного волеизъявления, но надпись вершить никому не передоверит.

Бабке от внука! Нет... бабка грубо, тогда бабушке - слишком по-домашнему, бабуле тоже. Самому близкому другу от Мордасова, достойно, печально, но... не годится, какой же она ему друг? Самому близкому человеку?.. Уже лучше. Придумается в конце концов. Мордасов в приподнятости от недурного замысла улыбнулся едва и Притыка встрепенулась: может отходит от тяжести дурного?

- Ты че? - Настурция безотчетно копировала мордасовское че.

- Ни че! - В тон ответил Мордасов, сгребая пачки денег, водрузил одну на другую, будто видел в этот момент завершенный памятник на холмике как раз в центре кладбища.

Ступни Настурции затекли, забыла, что босая, стегануло ознобом, дрожью встрепенулись плечи - Мордасов тут же заметил - извлек в иноземельных наклейках бутылку.

- Помянем?..

Настурция промолчала, хотела напомнить про бальзамирование, слышала, вызвать надо, но от неуверенности, от холода, от того, что третью ночь не смыкала глаз, сил говорить не нашлось; обжигающая жидкость раскаленным гвоздем провалилась внутрь и стало легче, хотя и мучало сомнение: принято ли вот так сразу, среди ночи, поминально опрокидывать? Мордасов, как видно, и сам не знал, вообще-то ханку глушить не жаловал, в денежных делах голова хрустальной прозрачности требуется да и насмотрелся он пообгрызенных водчонкой мужиков: взять хоть Туза треф, хоть Стручка, хоть любого из братии его должников, но сегодня уж как пошло с утра - приезда Шпындро с начальником-битюгом. Заглатывал чин малосольные, как снегоуборочная машина сугробы. Спят себе безмятежно, не ведая о беде; Шпындро под боком своей купи-продай ненаглядной, начальничек?.. жуть и представить под чьим боком ему сопеть приноровлено. А-а!.. Колодец замотал головой, отгоняя дурное: нет бабки, хоть про гранит мысли, хоть про надпись, хоть про место, а бабки не вернешь. Сколько раз слышал: смерть да смерть, там ушел из жизни, до срока, здесь схоронили, а все думалось не всерьез, там где-то, у других-чужих, будто и невсамделишняя это штука, и прозевал ее приход в собственный дом.

Когда ж она завернула? Когда заползла в бабкину комнатушку, не убоясь лампадки и иконки? Когда он излагал про жулье торговое да выездных, будто шерочка с машерочкой в обнимку на танцах угрюмо милующихся - от необходимости, мужиков на всех не хватало - а все ж не отпускающих одна другую? Или когда требовал властно у Боржомчика добавить? Или когда Туз треф держал обличительный доклад с грустным запахом доноса? Или когда Шпындро танцевал с Настурцией, думая, что Мордасов не сечет, как выездной трется щекой о волосы Притыки? Или когда рассчитывался Колодец, про себя негодуя: "Ну, Боржомчик! Ну, намотал, сучий потрох, лишкаря! Ничего, ко мне на поклон заявишься, отольется непочтение в подсчетах... да кому Мордасову! Неужто Боржом наивно уверовал, что пьяный Мордасов трезвому не чета?"

И все же не один год Мордасов вечерами сиживал дома, внушая себе, что днем-то смерть ленится бродить - пыльно, шумно, электрички да машины болтаются взад-вперед, излюбленная ее пора - поздний вечер или ночь или ее исход и даже уговорил себя, что тянет бабка кроме обильного разнообразием питания - не скупился Колодец - еще и потому, что внук не оставляет зазора для визита смерти, только та сунется, а он тут как тут и надо ж было в этот вечер припоздниться: может расслабился, памятуя, что суббота, выходной и безглазая отдыхает, выработав норму по будням? И неожиданно от скорбного Мордасов перескочил к обыденному: третий день в пыльном оконце комиссионного болтались обманывающие народ надписи "По техпричинам!" "Учет" и прочее вранье и Мордасов прикинул: раз ночь погублена, а ему понадобится телефон для решения посмертных бабкиных проблем, предложить Настурции завтра, в воскресенье, работать. Начальство обожает работающих по выходным, узревая в этом порыв, всплеск энтузиазма и гражданскую серьезность и готовность - вот что главное - ринуться на лишения, нужны они или нет, не в том дело, сам факт примечателен, ради общего дела.

До рассвета покемарили чутко, не раздеваясь, Настурция на скособоченном диванчике, Мордасов в мягком кресле, вытянув ноги на стул с гнутой спинкой.

Утром засобирались на работу. Мордасов долго рассматривал бабку, Настурция почтительно замерла на пороге, не решаясь войти и лишь тревожась, как бы Колодец по второму кругу не нырнул в истерику. Обошлось. Повернулся Мордасов тихо с сухими глазами, подумав, вернулся к кровати, поправил подушку под лимонной головой в седом обрамлении, тщательно поправил, будто верил, что это важно.

Заварил питье, щедро засыпая в чашки из горок чая, так и горбящихся на клеенчатом столе; не труха, ароматный чай, настоящий - не для каждого-всякого; Мордасов пошутил:

- Еще болтают, деньги не пахнут! Вишь, как напитался их запахом чай? Нос аж ликует.

Ложка звякала о закопченный накипью фаянс, свет нового дня делал дом и все вещи в доме совсем иными, не похожими на самих себя всего лишь вчера: новые тени, новый цвет воздуха в комнатах и тишина по-настоящему гробовая в комнатенке бабки проводили черту между днем минувшим и наступающим.

Шли по улице не плечо к плечу, отстраненно, помятуя, с серыми лицами; колкие, недобрые глаза из-за заборов, молча вторгались в чужую жизнь, завистливо вычисляя: вот губит Мордасов еще одну и числа им нет.

Перед площадью в пыли улицы, как почудилось Колодцу, еще с вечера отпечатались следы протекторов машины Шпындро. Мордасов по-хозяйски ступил на площадь и... обомлел. Настурция позади пискнула и затихла. Туз треф не обманул - все вышло, как предупреждал.

Стадион в Лужниках и ярмарка рядом по выходным считались зоной прогулок Шпындро: места коренные с детства, каждый камень истоптан тысячекратно, к тому ж пивной бар перед входом на стадион полтора десятка лет, пока вовсе не переродился в шалман, а позже впритык к нашим дням в безликое кафе-мороженое, занимал Шпындро и его друзей; считалось особенным мужским шиком, приобретенным в студенческие годы тянуть пиво и поигрывать в картишки в своей неосновной, не рабочей, теневой что ли жизни, которая незаметно, а может и, напротив, рывком переродилась в подлинную.

Ссора с Натальей началась ни с чего, как дождь в разгар лета, только-только голубело над головой и вдруг хлынуло. Шпындро молча собрался, дорулил до забора стадиона; за отштукатуренными палками-брусьями ограды благолепно прыгали рабы тенниса и притеннисного мирка; оплел педали и руль хитрыми капканами, глянул на следы вчерашнего столкновения - все выплатят - и двинул к ярмарке.

Под железнодорожным путепроводом клубился люд меж шашлыками и беляшами на лотках; с шатких столов в розлив торговали бывшими иноземными напитками; с ядовитыми цветами пузырящихся пойл все пообвыклись, забыв в далеком далеке лет до дрожи захватывающие названия; меж унылыми жестянками-вместилищами использованных стаканов вились облачка мух, витали запахи распаренных человеческих тел.

Оживление под путепроводом носило необычный характер, наэлектризованность скупающих масс обрела заряд невиданный нового знака, доселе невиданного Шпындро. Кипение напоминало кадры времен гражданской при штурме товарняков или рассказы матери об эвакуации.

Орали разное. Шпындро привычно размыслил: дают! выбросили! Зажмурился, магазины полупустые, прохладные, изобильные, существующие будто только для тебя одного. Там! Меж роящимся смешением плеч, локтей, квадратных спин, крутых бедер, низких задов и Шпындро выросла незримая стена.

Шпындро лениво лизнул затейливо крученную голову привозного - из голландского порошка - мороженого, откусил вафлю стакана, сухую, в меру сладкую, как трубочки с кремом в пору его детства. Хотел прошагать мимо пусть их, хватают, штурмуют, рвут на части, ему-то что? - но кольнуло (как тут не верить в высшее, сложное, с суеверной боязливостью нет-нет да ворочающееся в каждом?), будто толкнул кто не сильно, но определенно и внятно окликнул - стой!

Шпындро заработал локтями, не глядя по сторонам, пробился к стене путепровода, раздвигая людей, как опытный пловец слои воды, не поднимая глаз, сосредоточиваясь единственно на прокладке курса и... замер, будто враз осознал, что гол - без лоскута, прикрывающего срам - среди одетых и глазеющих только на него.

На вешалках розовело, серело, мутно голубело - ходовые цвета - все в иностранных словах, будто вырванный наспех кусочек Гонконга или Аомыня. Шпындро знал цену этому товару, именно на таком он и его кристальные дружки с взглядом упертым сразу в будущее, взглядом, минующим мелкое и ненужное, замешивали кто с помощью жен, кто тещ семейное благополучие. Будто эра целая, если уподобить эру из десятилетий мощному зданию, укрепленному по наружной стене толстенными контрфорсами дрогнула на его глазах, кладка побежала трещинами предвещающими развал.

Э-эх-ма! Разлюбезный мой Гонконг, родная сторонушка! Что ж творится средь дня белого, люди добрые?..

Другому не перескажешь сокровенное, тут слов понадобится выставить солдатским строем тысячу, а может и десятки тысяч; пережил Шпындро зубодробильное в секунду, вихри противоборствующие взвились в голове, в пляске мелькающих лиц, сливающихся в одно насмешливое, виделась хулиганская ухмылка бронзового пионера Гриши со вчерашней пыльной площади, в руке Гриши горн издевательски трубил: конец? эре целой конец - и какой? - из дерьма золото плавили.

Тошнота муторно поползла снизу живота: может, от вчерашних угощений Мордасова, может, от увиденного... Небось, кровь отхлынула к ногам, Шпындро себя не видел, но знал - бледен, бел, как ладони, выпачканные школьным мелом. Рушились основы: нехитрая раскладка, но обильная выходом чистых денежных знаков. Восторгался Шпындро с детства этим ресторанным, дурацким - выход: выход бифштекса - двести граммов; выход отбивной - сто пятьдесят и, глядя на грошевую поделку на распродажах - там - сработанную на берегах теплых морей, руками недоспавших сопляков, сразу выскакивало в переводе на рубли: выход - стольник. Это позже его Мордасов переучил, вернее, склонил усмешкой от стольника к "Кате" перекинуться, хотя "Катя" отталкивала Шпындро приблатненностью и явно жульническим налетом.

Выход - сто пятьдесят, выход - двести граммов, выход - "Катя"... а выход Шпындро? Где он обозначен краснеющими во мгле буковками? Найдется, успокоил себя, не может статься, чтоб перепад исчез, раз перепад сохранится, водичка станет течь сверху вниз и крутить его мельницу, лишь бы перепад остался, а исчезни он и эре конец, замрет мельничный жернов и тогда...

...Тогда Мордасов войдет в пору зрелого цветения: деньги-то у сферы, у выездных только товар и порвется цепь якорной вязки - в каждом звене две распорки, чтоб звенья не перевивались, крепче не бывает. Но и сфере деньги куда вложить, не подвези товарную массу Шпындро? А перепад между тут и там - выгодная штука, перепад для иных матери роднее, может тайно и радеют неизменности?

Полтора года назад в бане за чаем вырвалось по оплошности: мол, жулик ты, Колодец, тот свекольно побагровел, похоже даже очки запотели от гнева и припечатал Шпындро - не бездарь Мордасов на выдумки: а ты - жулездной! Сумма двух понятий, смекаешь?

Шпындро руками махать не любил, ткнул вяло в оскорбительно хихикающую рожу, но привычка все взвешивать спасла, шепот предостережения издалека заполз в ухо: не губи, дурак, проверенный канал сбыта, гордыню усмири, у тебя профессия вся в этом - гнуться да лизать, миг всего унижения да и людей, укутанных по-римски в простыни за чаем и голых в парилке видишь впервые и никогда более не встретишь. Уймись!

Шпындро улыбнулся Колодцу, как высокому начальству, открыто, с трибунным задором и примирительно подытожил: придумщик, однако отец может тебя определить по части... махнул рукой, заел вареньем, запил жасминовым, и на следующий день поделился с сотоварищем по работе про жулездного; тот скривился, прошипел: распустили языки! Мало мы с тобой вложили в наши игры, мало горбатились, чтоб подобраться к... мотнул головой, будто боднул невидимого врага, на губах не произнесенное слово - корыто, зачем лишнее трепать? А глаза тухлые в искорках нехорошей решимости: мое не тронь! Положено!

Сейчас Шпындро не без содрогания мусолил глазом рукотворное море товара, обилием и броскостью вышибающим его из седла. Средина лета, закон разрешительный только и вылупился только в начале мая, а уж началось, чего творят, глядишь перекроют кислород, дай срок, наладят выпуск омег да роллексов, уж и музыка гремит по радио, не хуже, чем раньше из стереоколонок по углам квартирных мирков, для посторонних недоступных.

Беда и только! Выездных снивелируют, превратят в ничто. Так не договаривались! От дворянства, поди, откажись с легкостью и улыбкой на устах.

То ли скандал с женой, то ли вчерашний день, суматошный и бесконечный, то ли серо-розовое море и лес рук, протянутых к тряпью, объединившись, атаковали затылок тупой болью, будто лом вгоняли в основание черепа.

Вроде как замок реквизировали у Шпындро со вселенными владениями. Взяли и забрали земли, речку, что вьется меж лугов, ивы, купающие тонкие листья в водах, принадлежащих Шпындро. Вроде мелочь - штаны-варенки да рубаха с молниями и кнопками, а все одно, что по границам княжества ворожьи разъезды: готовятся, жди орды, зарящейся на чужое.

Вернулся Шпындро домой в дурном расположении духа, ненавидел себя и всех, казнился увиденным люто, одна надежда - неторопливы соотечественники, разомлели от ленцы, приправленной водочкой, годы попривыкли считать десятками, что яйца, да Шпындро не один при выгоде состоит, почитай скрытый класс, ну класс не класс, а прослойка; реформаторы помедлят, довольные упрутся по-чиновничьи, с остервенением, глядишь, время и потянется, а там... о смерти Шпындро думал редко и гневно, гнал мысли загробные взашей.

Тут и объявился телефонным треньканьем Мордасов и без смешков и обычных ернических заходов уронил, что бабка скончалась в ночь, и Шпындро не уяснил с разбегу: ему-то какое дело? Вроде в голосе Мордасова громыхнуло обвинение?.. А еще Колодец присовокупил про дополнительные неприятности, и Шпындро, с надеждой глядя на объявившегося вчера пастушка со свирелью - может, оградит, может, добрый амулет? - упился разъедающими домыслами: Мордасова повязали, прижали, вызнали, чем промышляет, и Колодец исписал снизу доверху жуткую бумагу под названием "протокол" и фигурировал в кривых строчках неоднократно в приглядной роли Шпындро, а в конце протокола Мордасов расписался, как на квитанциях затейливо и не экономя бумаги, однажды прослышав, что для чужого глаза размах подписи вроде как свидетельство размаха человека.

Жена стирала пыль, халат распахнулся, Шпындро увидел на бедре синяк, свежий, напоминающий чернильное пятно на промокашках его детства, никак впрочем не связав рваную синь на белой коже с появлением в доме фарфоровой безделушки.

Ну, кто станет вязать Мордасова в воскресенье? Чушь! развинтился, так случалось перед поездкой; на низком старте, мыслями давно там, а ноги-руки и тело, и голова еще здесь, и разорванность тела и духа, как казус, несусветная непонятность, и только через месяц или чуть более душа и тело объединятся в далеком далеке и воцарится спокойствие на годы, знай только лавируй в колонии, не нарушая неписанных законов, а Шпындро не первогодок, кожей чует, откуда ветер дует и следить за шаманством сильных мира сего в колонии даже не без неприятности для человека, поднаторевшего, знающего что к чему.

Шпындро не слушал Мордасова, так, тарахтение в трубке, не более, уделяя время обдумыванию встречи с фирмачом, мысленно распаковывая картонный ящик, извлекая бережно полимерные прокладки снежной белизны и предвкушая первый, самый сладостный миг, когда чудо, обернутое в пластик, вылезет на белый свет, ничуть не уступая чуду рождения дитя. Какое оно? Что принесет его появление? Шпындро точно не знал, каков дар, и незнание это содействовало буйству воображения и только смутно бубнил телефон вовсе не соответствующее его мыслям - поминки... поминки... поминки...

Шпындро мотнул головой, отгоняя наваждение:

- Какие еще поминки?

- Бабки. - Ответила трубка и Шпындро понял, что Колодец зовет на поминки умершей. Пришлось врать, изворачиваться, плести неудобоваримое, но ложь, как бег, только с первых шагов дается с трудом, а когда разбежишься, разогреешься, наберешь темп, льется плавно, сам поражаешься, как все складно нанизывается одно за другим.

- Отказываешься? - Плюнула трубка.

Шпындро понял: юлить не получится, умел Мордасов брать за горло.

- Нет. - Выдавил Шпындро. - А когда?

- Позвоню когда... - мордасовский голосок вытек из трубки и заместился раздражающе телеграфным пи-пи-пи...

Ну, сволочь, ну, гад! Мордасов замер в пыли, будто стальные подошвы его ботинок намертво приварили к стальной же поверхности, кровь от гнева бросилась в лицо, кулаки сжались.

Монумент обезглавленного пионера Гриши посреди площади устрашал нелепостью и совершить таковский суд мог единственно Стручок в гневе, в мареве пьянки, не разбирая, что гипсовый кусок галстука, хряснувший его вчера по башке, не злой волей бронзового пионера Гриши ринулся к земле, а ввиду мощного удара сине-белого капота.

Ну, сволочь! Мордасов аж задохнулся. Туз треф не обманул вчера, доложил, что в темноте Стручок пер мешок с круглившейся в мешковине ношей, а прижатый к забору Тузом выкобенивался, хрюкал полупьяно и уверял, будто уворовал с платформы товарняка на станции тяжелющий арбуз, а когда Туз потребовал предъявить арбуз, отказался наотрез.

Сволочь, пьянь беспробудная, арбуз значит?! Упер среди бела дня - еще и вечерний сеанс не кончился - Гришину голову. Чтобы что? Воспросил себя Мордасов. Чтобы кромсать невинное лицо ударами молотка, чтобы утопить в пруду или закопать в канаве? Чтобы что? Мотив каков? Мордасов успокоился, чуть искоса увидев, как Настурция скрестила руки на животе и подобно торговкам зеленью с чувством, не поддающимся описанию, взирает на Гришу без головы, в таком виде и Гришей не являющегося, и могущего быть кем угодно.

Ну что я, перевел дыхание Мордасов, что я, сын мне что ли Стручок, брат, сват, что я? Никто же не вызовет меня на родительское собрание, не обвинит; ваш ублюдок свинтил, видите ли, голову красе и гордости пристанционного архитектурного ансамбля; и все же невиданная выходка да еще без консультации с Колодцем попахивала бунтом, непокорностью безмерной, такое может прорасти опасной болтливостью, далее и справедливостью слов ныне покойной: посодють тя, Сань!

Милиции не видно, а значит власти еще не уведомлены о расправе с Гришей. Мордасов видел, что все наблюдают за ним, как-никак хозяин площади явился: ронять достоинство негоже. Колодец кивнул Настурции и двинул к комиссионному, стараясь не замечать скол на месте столько видевшей и слышавшей головы несчастного пионера.

Висячий замок скрипуче поддался повороту ключа. Мордасов цепко узрел, как встрепенулись торговки и тут же в месте влияния улицы Ударного труда в площадь появился Туз треф. Проспиртованный не хуже зародыша в медвузе Туз треф и тот не избежал потрясения - при свете ясного дня расправа с Гришей виделась деянием болезненно удручающим: особенно разжалобила Туза вознесенная к небесам рука. Колодец секундно глянул на Туза, и надсмотрщик опрометью метнулся к комиссионному.

Мордасов втолкнул Туза треф в затхлую подсобку, взгромоздился на стол и, повелев Настурции наблюдать за развитием событий на площади, принялся делиться опасениями с Тузом:

- Вчера Мусор про кусок галстука определил - акция! А голова? Это тебе не галстук. Стручок-вонючка возьми и скажи, что это ты его подучил, Туз! Тогда что?

Туз треф молчал почти всегда, слова и в добутылочной спортивной жизни давались ему с трудом, а уж после падения в винную пучину больше трех слов вогнать в предложение Туз, хоть пластайся, не мог.

А кудри блестят, меж тем отметил Мордасов, изучая собственное отражение в зеркале: волосы неопределенной масти, жидковатые, а Туз будто нарифлененный или нацепил парик из конского волоса, удивительно.

- Я сколько живу, - Мордасов сцепил руки, - такого не слышал. К примеру, Стручок в отместку заявит, что я его науськал, поди докажи, что мне Гриша никогда, ну никогда, ни в чем не мешал. Отмойся потом, когда заляпают. И главное, сволочь, спер бы что путное для продажи под водяру, но... голову Гриши. Кто за нее что даст?

- Никто! - Блестящие кудри Туза мотнулись по впалым щекам.

Мордасов поднялся: разброд и шатание в его гвардии - тревожно; выходка обозлит начальство, вроде и не велика потеря, давно смеялись над Гришей, но смеяться - одно, а голову с плеч долой - другое, Гриша символ, тут шутки плохи. Столько хлопот: и бабка, и похороны, и поминки, и товара нереализованного горы и куражиные люди дали оптовый заказ на технику - голова кругом. Мордасов тронул собственную, лобастую: его-то еще кумпол на месте? Бабуля! Вот с такими сволочами жить приходится. Ну чем ему, псу поганому, Гриша помешал? Стоял и стоял полвека и еще простоял бы столько, а может и больше, помажут цементом, пройдутся бронзовой красочкой и дуди себе в горн, предвещая, каждому, что тому хочется.

- Кто еще видел, что Стручок голову пер?

Туз пожал плечами.

- Дуру не ломай, - грозно навис Мордасов, - пасть разевай, раз спросил.

Туз треф с видимым усилием собирал обрывки мыслей и соображений, пытаясь придать им краткость, избежав бессодержательности, губы его по-стариковски шевелились и казалось необъяснимым, что бескровный, хилый Мордасов может нагнать страху на могучего хоть и в прошлом мужика.

Мордасов прикидывал свое: позвонить ли в милицию? С одной стороны, сигнал благонамеренных граждан... вроде б зачтется. С другой?.. Почему первым звонит именно Мордасов? Может рыло в пуху? А вдруг кто опередил в сигнальном рвении хозяина площади? Менты в курсе силовой раскладки на площади и в пристанционных пространствах - и неинформированность Мордасова вкупе с нерасторопностью - повод усомниться в могуществе Колодца, четкости его руководства вверенными владениями. Обезглавленный Гриша ранил Мордасова в самое сердце, порядки поколеблены, решения не находилось и Мордасов перешел в наступление, спасаясь конкретным:

- Кто еще видел?

Туз вздрогнул.

- Никто!

- А ты? - Въедливо уточнил Колодец.

- Я... не-а, - Туз, как загнанный в сортире школяр с сигаретой, замотал головой, принося уверения - всем ясно липовые - в дальнейшем некурении, - не-а...

- Ну ты, предположим, не видел. А Стручок вдруг сам на себя наклепает, болтать начнет: бахвалиться по пьяни?

- Дурак он, что ли? - Неуверенно возразил Туз. - Мордасов поморщился. - Ему бутылкой перед носом посимафорят, он подтвердит, что рельсы третьего дня собственными зубами перегрыз, а металлическую труху заглотнул.

Туз согласно кивнул: поведение Стручка прогнозировалось с трудом.

- Ладно. - Мордасов ребром ладони провел черту по пыльному столу. Ты да Стручок не в счет. Мозги у вас уже в растворе, взвесь, суспензия вроде, оба в отвал, а если кто другой видел?

- Сквозь мешок? - Неожиданно нашелся Туз.

Но и Мордасов не вчера родился.

- Сквозь мешок! - Передразнил, скроив гримасу. - До мешка. Когда Стручок елозил у постамента, срывал голову да в мешок пихал...

Туз напрягся, скулы закаменели, скрежет туго работающей мысли передался Мордасову, приемщик почтительно примолк, решимость Туза найти выход не вызывала сомнения и стержень человеческий казалось утраченный все же блеснул во взоре затравленных глаз под вороными кудрями.

Настурция махнула призывно с наблюдательного пункта у окна, Мордасов в три прыжка оказался рядом. У ограждения монумента, почти касаясь передним колесом чахлых цветочков, синел милицейский мотоцикл.

Уже легче, подумал Мордасов, звонил - не звонил, поезд ушел. Милиционеры, молча взирали на Гришу, как на образец исполнения долга головы нет, а рука с горном не дрогнула, трубит страдалец, не взирая на жестокости судьбы.

- Хана, - процедил Мордасов, приблизился Туз, выдохнул убедительно и как всегда кратко.

- Пусть докажут!

И в самом деле. Мордасов перевел дыхание. Чего завелся? Пусть докажут! Прав Туз. Может она, голова то есть, сама от вчерашнего удара грузовика свалилась с плеч бронзового пионера? А куда исчезла? Бог весть, разве за всем уследишь. Мордасов повеселел, хотел приказать Тузу тащить Стручка сей момент для допроса первой степени с пристрастием, но догадался, что лучше отправиться дворами к Стручку и прознать, куда тот определил чертову голову, надежно ли заныкал.

Мордасов вышел на крыльцо, раскланялся с милицией, и вместе с правоохранителями, вместе с торговками, вместе с Рыжухой и Боржомчиком, мышью просунувшим мордочку в дверь ресторана, взирал на бывшего Гришу без головы, каждый бывший, хоть живой, хоть... - и на лице Мордасова, как и на других физиономиях, читалось осуждение, непонимание, возмущение: есть же прохиндеи, носит же земля-мать придурков...

Милиция укатила. Будь что будет. Мордасов тычком вытолкнул Туза на порог, предварительно расспросив, как добраться до хибары Стручка, чтоб быстро и незаметно. Маршрут отыскался подходящий и скрытный, через семь минут, тщательно проверяя, не сечет ли кто за ним, Мордасов ввалился в избенку Стручка, наполовину вросшую в землю, изжеванную временем до неправдоподобной ветхости.

Стручок в сапогах возлежал на столе с думкой под головой и, - кто б подумал? - нацепив очки, читал газету.

Стены хибары голы, бесприютно здесь, как на сквере голубой осенью и только прикнопленный шелковый портрет Сталина украшал жилище Стручка. Мордасов перевел взгляд на газету, поразился ее желтизне - вспомнил лик умершей, ему о похоронах хлопотать, а не бегать в помойные норы; в очках Колодец видел дай бог. Стручок мусолил газету сорок седьмого года, кроме стола в комнате ничего, по углам свалены кипы газет, ими же подоткнуты щелястые окна, они же, сложенные в одном из углов слой на слой, служили и ложем и библиотекой Стручка.

Мордасов подошел к серому шелковому портрету, тронул ногтем усы. Стручок отложил газету, оживился, содрал очки, сунул в нагрудный карман рубахи.

- Вовремя отлетело. Все ругают теперь... Дурни! Порядок имелся. Водки залейся, цены вниз всяк март скок да скок. У меня брат в охране лагерной служил, мужик - кремень, прынципиал, божился - только враги народу сидели и более никого. Вот чешут языки: в каждой семье, в каждой семье... У меня в семье никто не сидел. Брат видывал разное, как враги юлили, выгораживали себя, клялись в верности... Много повидал человек. Жаль, спился брательник вчистую, смену времен не пережил что ль?..

Мордасов брезгливо отпихнул ноги Стручка вбок, постелил газету, присел на край стола.

- Голова где?

Стручок взглянул на Сталина, будто советуясь врать-не врать, сознаваться добровольно или как...

- Какая голова?

Мордасов схватил его за грудки, притянул рывком, перегаром окатило, будто из ведра плеснули в лицо.

- Тварь поганая! Какая?! Я те щас рыло натру!

Стручок вырвался, подобрал ноги к животу, поверх колен - поза кучера, шмыгнул носом.

- Уже настучали?

- Голова где?

- Где ей быть. На месте значит, может впервые в жизни на месте, при полезном деле.

Мордасов наотмашь ударил Стручка по лицу. Тот утерся, смешком изошел, по-ребячьи хрюкнул:

- Не больно!

Сколько ему лет? Мордасов сощурился, примеряясь, небось, сам и есть тот охранник, наплел всячины, дурак, а отмазку от лихого дела не забывает блюсти, еще и за медалью полезет, начнет трясти перед носом. Сколько ж таких по городам да весям?

- Голову найдут, отмотаешь по полной выкладке. - Мордасов погрозил кулаком. - У нас зря не содют, сам уверял и брательник твой, сукин сын, спившийся, тож свидетель вполне достойный.

- Ну ты чё? - Стручок зачекал, подстраиваясь под Колодца, выхватил из-под думки замасленный кепарь, натянул низко, почти скрыв глаза, приободрился, кепарь ему заменял кащееву иглу, будто вся сила Стручка да и жизнь в кепаре таилась.

Мордасов рявкнул так, что голос сорвал, с хрипа зафальцетил обезумевшим петухом:

- Голова где, псина вонючая? Семья! Никто не сидел! - Молниеносно соскочил со стола и принялся душить Стручка, удивляясь собственной ярости.

Стручок обмяк быстро и Мордасов, убоясь - еще придушит - разжал руки.

Пьянчуга сложил газету неторопливо, положил поверх стопки таких же изжелта ломких, приложил палец к губам.

Мордасов замахнулся. Стручок отскочил к дверному проему без двери, юркнул в темноту, мгновенно появился перед Мордасовым с ведром квашеной капусты, поверх перевернутой ведерной крышки в качестве гнета возлежала голова пионера Гриши.

- Вот! - Торжество Стручка не знало предела. - Сказал - при полезном деле! Уже сок дала. Я, между прочим, только квашеной и питаюсь цельную зиму. По осени натаскаю качанов с полей, бери - не хочу, шинкую по мере надобности и ведрами заквашиваю - и еда, и закусь - такого гнета в жисть не имел. Сок жмет лучше любого каменюги, опять же красиво. - Стручок огладил чубчик Гришиной головы, зацепил щепотью капусту, протянул Мордасову.

- Испробуйте, Сан Прокопыч! Засол оцените, имею секреты по части клюковки, прочих ягод и разных добавок.

Стручок застыл с протянутым локоном длиннорубленной капусты. Мордасов пожалел впервые, что не верует, а то б перекрестился. Сволочуга! Надо же, удумал. Головой пионера Гриши из капусты сок жать. Если заявятся искать, сразу же налетят и тогда... Да что тогда? Осадил себя Мордасов, не вылез бы на свет божий промысел процентщика, а так, гори все синим пламешком.

- Лопата есть? - Губы Мордасова, серые, как у вытканного шелком Сталина дрогнули.

Стручок метался по хибаре, семенил кривыми ножками; там, где нормальный мужик обходился шагами тремя, Стручок умудрялся распорядиться шестью-семью, бегал, по-гусиному выдвинув голову вперед и заложив руки за спину, как повелось во времена серого человека с серыми шелковыми губами. Стручок возникал в рассохшемся дверном проеме, как черт из табакерки: то просунет козырь кепаря в то, что осталось от горницы, то исчезнет, будто дымок, будто отродясь его, Стручка на земле не водилось. При исчезновениях Стручок подавал признаки жизни грохотом железяк и наконец явился с кайлом, покрытым ржавчиной с деревянной ручкой из сучковатого дерева.

Лагерный сувенир. Точно. Мордасов слабо смекал в земляных работах, может и заменит лопату, может и нет...

Стручок размахивал кайлом.

- Мы его разотрем в порошок, - примеривался пьянчуга к гипсовой голове, как ловчее расколоть, - в мелкую труху порубим и копать нет нужды, сыпанем ровным слоем по-за грядками, может чуть землицей прикидаем поверх и вся недолга.

Стручок отложил кайло, прижал ладони к гипсовым ушам Гриши, трепетно приподнял голову с ведра капусты, уготовив ей место на газетной куче в углу.

Растолочь голову кайлом Мордасову на ум не шло. Кощунство?.. Колодец оглядел не подозревающую о расправе голову гипсового пионера. С другой стороны, чтоб скрыть следы похоже и неплох замысел: не все пропил под кепарем Стручок, верней, человеческое-то все растратил, а страх животный, страх попасться засел глубоко - реками водки не вымоешь. Мордасов глянул в окно: улица пуста, задворье хибары не просматривается чужим глазом.

- Тащи! - Повелел, и Стручок с готовностью прижал к груди Гришину голову, прижал бережно, как необыкновенной красоты и ценности вазу, с нежностью провел по Гришиным волосам острым, заросшим щетиной подбородком, так как руки Стручка всецело занимала поклажа.

Мордасов прихватил кайло и ринулся вослед Стручку. Пьянчуга выискивал на дворе место поудобнее; на мягкой земле - ясное дело - колоть не с руки. У облупленной сортирной будки на стыке с чужим участком валялся осколок бетонной плиты, неизвестно для какой надобности притащенный Стручком.

Оба, не сговариваясь, оценили плиту за крепость, - судьбой уготована служить эшафотом Грише.

Стручок присел на корточки, опустил голову на пупырчатый бетон, отступил шаг назад, залюбовался композицией; вкупе с бурно росшим чертополохом и чудом уцелевшими тремя золотыми шарами, как раз обрамляющими Гришину голову, выходило глаз не оторвешь, будто продуманный скульптором ансамбль: золото головы и серость плиты дополняли друг друга и трем золотым пятнам шаров казалось предопределено влиться в общий замысел посмертного оформления.

Мордасов вспомнил бабку, лежащую во хладе под лоскутным одеялом, предстоящее прощание, похороны, поминки, пригрезился памятник на вершине холма. Голова на плите и боле ничего? Не нравился Мордасову такой поминальный вариант; бюст куда ни шло, но голова, да еще бронзовая напоминала такую же на Новодевичьем - круглую, как мяч, из-за коей, как болтали, будто на десяток с лишним или сколько там лет, кладбище прикрыли.

Стручок поплевал на ладони, растер, завертелся, примеряясь к кайлу.

- Вчерась я никому ничего дурного... прогуливаюсь... и вдруг бац-хрясь и обломок галстука по башке, шибанул аж дух перехватило. Ну, думаю, мальчонка, даром не оставлю. Что ж за времена... каждого-всякого огуливать по башке?.. - Мордасов слушал околесицу, молчал, мысленно желая, чтоб на пустынном соседнем дворе так никто и не появился; на шум разбиваемой головы могут и выскочить. Стручок, будто приговор зачитывал. Ну, думаю, Гриша, пионер наш площадный, ну я тебе... Нельзя спускать оскорбления! Раз слабину выкажешь - взнуздают до смертного часа. Опять же престиж. Мы никому не позволим умешиваться... и тэпэ. Выждал вечер, прикидывал-то: голову с плеч сниму, как чугунок щей со стола, ан нет, трещина обманная была, глубокостью, только понаружи бежала, и сидела голова крепко... и так и сяк, на станцию за зубилом снырял, грузовик ятить его душу, не мог понаддать круче, двигатель, что ли слабый или задел касательно... Может и лучше? А то б меня не галстуком, а всей башкой озадачило! Почитай жизни писец.

- А зачем тебе жизнь? - Не удержался Мордасов, озираясь по сторонам, одно утешало, заборы частые, привалены по низу хворостом и листами толя с улицы бронзовую голову и не разглядеть.

- Жизня?.. - Стручок плевал на ладони и растирал, растирал и плевал, пока Мордасов не сообразил, что пьяница таким манером руки моет, а вовсе не готовится к трудам. Колодец поморщился.

- Давай, жизня, трепало прикрой и руби! - Мордасов ступил шаг-другой в сторону, прикидывая, куда брызнут осколки гипсовой головы.

Стручок с готовностью ухватил кайло, размахнулся, не рассчитал силенок, тщедушную фигуру повело в сторону, железяка пролетела мимо Гришиной головы и шмякнулась о бетон. Стручок взвыл от боли, завертелся на месте, в облаке жуткой ругани и как раз нарушая планы Мордасова бесшумной по возможности казни.

Колодец сам бы распорядился кайлом, не торопясь и сложностей не усматривая, но вдруг кто подглядит? Засвидетельствует? Тогда пиши пропало. Мордасов влепил затрещину Стручку и вой нового оскорбления слился с воплем прежней боли. Мордасов стащил кепарь с сальных вихров и заткнул Стручку пасть. Тот подергался и затих на груди Мордасова.

Во картина! Мордасов отпихнул Стручка, вроде, как сын блудный припал к отцовской защитительной плоти. Канитель затягивалась. Стручок видно сообразил, что сам Мордасов по соображениям высшего порядка ни за какие коврижки за кайло не возьмется и мизерная власть над Мордасовым полыхнула в пропитых до бесцветной голубизны глазенках. Стручок поднял кайло и со смирением вот-вот расцветущим непокорностью, попросил:

- Капустки б принес, Сан Прокопыч, и кружку рассольцу!..

Мордасов торговаться не стал. Притащил на щербатой тарелке капусты и в алюминиевой, сплошь из вмятин, кружке рассолу.

Стручок пил жадно. Взошло солнце. По лбу невозмутимого Гриши ползали ядреной зелени навозные мухи. Стручок вернулся к кайлу, на сей раз соразмерив размах с силенками и легонько тюкнул гипсового пионера как раз по центру головы, чуть выше чубчика. На прическе забелела рваная царапина, а в остальном украшение монумента, краса и гордость, всему венец - голова ущерба не претерпела.

Мордасов начал нервничать, на соседней улице затарахтел мотоцикл черт знает, частный или правоохранительный? Колодец метнулся к прогнившей мешковине у фундамента, накрыл бронзовую голову, обернулся, заслоняя спиной не предназначенное нечаянным взорам.

Стручок запихал последние щепоти капусты в рот, языком вымыл тарелку, обтер о рубаху, довольно пожал плечами.

- Соль определяю, как бог. Ни крупинки лишку, и недостачи нет. Самое то! - Глянул с жалостью на Мордасова. - Сымай мешковину. Михалевский мотоцикл чихнул. Будь спок, обозлился я, сейчас уконтрапупим в момент!

Игорь Иванович Шпындро скорчился в одном конце овального стола, его жена в противоположном. По воскресеньям обедали в гостиной. Мейсенская супница, расписанная дамами в ярких нарядах и кавалерами в завитых париках дымилась, распространяя вокруг запахи приправ, вывезенных из разных далей. Предвиделось мясо, по центру стола в пузатой сплетенной бутылке темнело вино, густое, красное до черноты, из подношений фирмачей. Бокалы сияли, серебро не уступало дворцовому. Начинался обед специалиста средней квалификации.

Шпындро ткнул пальцем скатерть, попытался прощупать клеенку под полотном, волновался: не грозит ли столу ущерб. Стол и стулья из цельного дерева, резные - Николетта четыре - гарнитур не подступись. Жене удалось растащить его на части, то есть чете Шпындро - стол и стулья, остальное людям с Кавказа. Распиливание подобных гарнитуров по сложности напоминало военную операцию немалых масштабов. Увлечение Аркадьевой прошловсковой рухлядью проходило, хотелось нового, прочного...

Наталья разлила суп. Оба знали, молчанию срок еще часа два-три, к вечеру безмолвие обоих утомляло и скандал тихо уползал под бархат штор, отороченных тяжелыми кистями.

Сумбур царил в мыслях Игоря Ивановича: неожиданное и грозящее пустой тратой времени приглашение на поминки к Мордасову; море разливанное самодельного товара на ярмарке в Лужниках; звонок одной из дочерей Филина с натужной скорбью сообщившей, что отца увезли в больницу. Больница! Случись затяжное пребывание начальника там и выезд Шпындро осложнялся. Осложнение выезда по тягостности ни с чем не могло сравниться, и Шпындро решил прервать молчание, не дожидаясь вечера.

- Филин слег. - Серебряная ложка скребнула по дну антикварной тарелки.

Наташа Аркадьева не хуже мужа понимала, что значит звонок сувки филинской дочери. Опасность слишком явна, слишком велика, чтобы топить семейную солидарность в мелких раздорах. Фирме предстоял выезд - супердело - и единство решало если не все, то многое.

- Что Кругов? - Наташа отломила хлеб.

- Не знаю. - Шпындро тронул губы салфеткой. - За ним кто-то стоит. Концы запрятал - не ухватишь. Кругов - жох, цену этой поездки знает не хуже меня. Спокоен... и этим добивает. Если за ним... - Шпындро кашлянул, - тогда и трепыхаться смешно.

Аркадьева отпила вина. Много лет назад соперника мужа с женой принимали в их доме, много лет назад Аркадьева увлеклась, но теперь это не имело ни малейшего значения; в их кругах понятие дружба - отвлеченное и те же самые люди, что сиживали десятки раз за обильными столами, вне служебных стен топили друг друга на работе именно ввиду значительной осведомленности о подробностях личной жизни другого. Дружить взахлеб считалось опасным, непредусмотрительным, но и держаться бирюками недальновидно, потому и приходилось оттачивать умение балансировать на грани хлебосольства и скрытности: многие преуспели в непростом мастерстве и чета Шпындро более других. Сейчас Аркадьева прикидывала план разведывательных действий: как вызнать истинные намерения Кругова?

- Ритка Кругова давно мечтает о песцовом жакете. - Аркадьева капнула супом на скатерть, промакнула пятнышко салфеткой.

- Ну и что? - Шпындро не проявил интереса.

- Можно позвонить, предложить ей меховые каналы, у меня есть один человек по шкуркам, все легальное, отменного качества.

Шпындро пожал плечами: жакет, конечно, повод к звонку, но жена Кругова не меньше его собственной натаскана, утечки ожидать глупо, все прошли одну школу жесткого отбора и жены выездных изощренностью не уступали мужьям.

- Пустое... - Шпындро с досадой уперся в высыхающее пятнышко супа, он ел аккуратнее, промахи жены за столом всегда раздражали. Если Филин загремел надолго, Шпындро остается без прикрытия, а вложено уже немало, особенно обидно, что болезнь Филина на руку Кругову. Только непосвященный думает: вызвали человека, предложили и поехал. Игорь Иванович проходил предвыездной обжиг не раз и впитал намертво заповедь: не ступил на трап самолета - не уехал, да и с трапа случалось уводили...

- Звонить Круговым не надо. Подумает, я растерян и... не ошибется. Зачем мне своими руками взращивать его уверенность. - Шпындро перешел к мясу. В среду, даст Бог, завладеет подношением фирмача: что там? Грядущее приобретение грело, отвлекало от дурных мыслей. Получить не так захватывающе, как размышлять в канун одаривания о цене подношения, о том, как оно украсит твой дом или расширит возможности и чем выделит тебя среди остальных; еще перед получением к приподнятости примешивался страх, горчил вкраплением тревожного, придавал моменту, предшествующему встрече у ларька мороженого, терпкость.

- Бабка-знахарка, святительница воды для Филина, скончалась. Шпындро так и не представился предтече Мордасова по женской линии, не видел лоскутного одеяла, угла в иконах, помнится, не входил в дом и внезапная смерть, вернее то, что ему пришлось узнать про нее и поместить в свою память, казалось досадным нарушением порядка вещей, вкраплением чужеродного, вносило смуту в мысли, как невозможность припомнить фамилию, вертящуюся на кончике языка, но так и не всплывающую.

- Колдунья... Я в них не верю. - Аркадьева думала о вчерашнем грехопадении, о мистическом переплетении в мире различных обстоятельств: вчера в объятиях Крупнякова, когда она зажмурилась и прикусила губу от странной смеси восторга и отвращения, ей привиделась черная птица с распластанными крылами и запах одеколона Крупнякова и запах старой мебели и многочисленных вещей в неубранной квартире, приправленный запахом увядающих - никто не поливал - цветов на подоконниках напомнил кладбище: запах смерти! И, пожалуйста, назавтра она узнает, что смерть пришла не к ней, но к людям ей известным пусть и неблизко, пусть и вовсе едва. Суеверие Аркадьевой питалось благополучием и частым бездельем, она глянула случайно на фарфорового пастушка и будто пронзило - за спиной играющего на свирели мальчика на пятне зелени у ног коровы сидела, сложив крылья, черная птица.

- Что с тобой? - Шпындро привстал, изображая участие, бледность жены и впрямь поразила.

- Голова закружилась.

Шпындро за миг до дурноты перехватил взгляд жены, направленный на пастушка, обманула, не двести пятьдесят и не триста, наверное, все пятьсот, всегда лжет, а потом сама переживает переплату; так ей и надо, в другое время Шпындро вскипел бы, а сейчас только болезнь Филина занимала его, двумя сотнями больше двумя меньше... рушилось предприятие на много десятков тысяч и пастушок, пусть и приобретенный по неслыханной цене, не мог его уязвить, испоганить настроение больше, чем хворь, свалившая начальника.

Крупняков в халате возлежал на диване, середину высокой спинки венчал резной дворянский герб. Крупняков любил приврать о графском происхождении, о белых офицерах в роду, о растоптанной и разбросанной по городам и весям семье. Врал вдохновенно, пользуясь тягостностью, а чаще невозможностью для большинства порядочных людей в глаза осадить лжеца, издевки жулья не трогали - не ленись припудривать себя, не ленись курить фимиам, повтори ложь раз, два, сотню и, устав отбиваться, ее примут.

Зазвонил телефон. Крупняков трубки не поднял, купался в воспоминаниях о вчерашней встрече; не напрасно заказал кабак, не напрасно угрохал субботу, пренебрег священным ритуалом бани; все отлично, если б не утрата пастушка... Как он не нашелся, маху дал, слабину выказал, к старости пошло?.. Пастушок сам по себе мелочь, но факт тревожил - его переигрывали на его же поле. А с другой стороны, сколько же он выкачал из четы, особенно в начале их набегов, пока еще не заматерели лихие наездники-выездники, да и сейчас Крупняков считался первым консультантом семьи Шпындро в вопросах ценообразования, во всем, что касалось серьезного товара - ни каких-то там плюющих музыкой железяк, а вещей на века, не утрачивающих своей ценности и притягательности для человека никогда.

Пастушка можно рассматривать, как вложение в предстоящую поездку авансированные платежи - бескорыстного старого друга, к тому же не обойденного прелестями увядающей - увы! вчера убедился в печальном - жены. Мечется бедняжка, синдром закрывающихся перед носом дверей. Время безжалостно кромсает женщин, особенно достается недавним львицам, не знавшим отказа, с мужчинами время обходительнее, может зная, что самого времени мужчинам отпущено меньше.

Крупняков достал блокнот-портсигар с серебряным карандашом, углубился в дебет и кредит операции: только цифры и вертикальные линии, отделяющие приход от расхода - ни слова или имени, за каждой цифрой эпопея: люди, переговоры, лица, темпераменты, встречи в ресторанах, шепоты у стоек баров; объем работ огромен и, судя по цифрам, возрастает день ото дня.

Может позвонить... ей? Как ни в чем не бывало, со Шпындро поболтать о том о сем. Надут муженек, приподнят на постамент выезда и невдомек бедолаге, что скука благополучных семей непереносима, иногда калечит более нищеты и тогда на выручку приходит Крупняков.

Крупняков отложил блокнот, блаженно вытянулся на диване; любил побаловать себя дневным сном да и ночной не подводил. Холеная рука подоткнула полы халата, натянула плед и через минуту храп долбил обивку дивана, простеганную обтянутыми узорным бархатом пуговицами.

Пионер Гриша погибал мужественно. Стручок отбивал куски и Мордасов вздрагивал каждый раз, будто вот-вот брызнет кровь. Гипсовая голова умирала медленно, как все отжившее, замшелое, цепляясь - единственно волей, руки-то остались на площади - изо всех сил за возможность еще взирать на суетный люд, окидывать постамент, площадь взором гладких глаз без зрачков. Голова агонией отталкивала и одновременно взывала к жалости.

Стручок увлекся, кепка сползла набекрень. Если голова заваливалась вбок, Стручок непременно поправлял ее, ставил посреди бетонной плиты и продолжал свой очистительный труд: похоже все беды, обрушившиеся на это существо, отзывались яростью похмельных ударов.

Мордасов отвернулся; если бы в школе его загнали в угол вопросом, что вечно на земле? Не задумываясь, ответил бы: пионер на площади. Тогда весь мир Мордасова дальше границ городка, скорее его центра и станции, не простирался, и ребенку весельчак Гриша с горном казался памятником не мальчику доброму и деятельному, - а может злому и с ленцой, а именно воплощением вечности, потому что люди вокруг то попадали в тюрьмы, то переезжали на другие места жительства, то умирали и только бронзовый пионер оставался порукой незыблемости, даже тогда, когда две безобразные гипсовые вазы для анютиных глазок при входе на перрон исчезли в одну из зимних ночей, окатив всех недоумением: кому понадобилось?

- Размельчил, - подобострастно доложил голос Стручка.

Мордасов обернулся: на бетонной плите белой горкой с золотистыми блестками бронзовой краски высилось то, что столько лет было головой на площади. Колодец кивнул на трухлявый мешок. Стручок вмиг сообразил - а болтают, мозги пропиты! - ссыпал гипсовый прах в мешок, сиганул к сортиру и, низко склонясь над дырой, бросил мешок в выгребную яму, чавкнули нечистоты.

Мордасов отметил, что вокруг бетонной плиты-эшафота крошки в бронзе могли навести пытливый ум на подозрения, велел Стручку вымести дочиста, проследил сокрытие следов до конца и только поняв, что видящий сквозь землю не восстановит подлинную картину гибели головы, полез в боковой карман, отшпилил булавку, протянул трояк.

- Благодарствую... выпить - выпью - вот те крест - поминовение незабвенного героя. - Стручок скорбел: все проходит, исчезают люди из плоти, из камня, из бронзы, их места занимают вовсе другие, не поминающие ушедших, а если и пытающиеся разобраться в чем-то, неизменно плутающие в несерьезном, в сиюминутном, в непонимании подлинности происходившего десятилетия назад. Ничего такого скорее всего Стручок конкретно не думал, а ощущал томление, трудно пересказываемое словами: гибель пионера, еще до войны вставшего посреди площади, знаменовала конец эпохи, именно той, предназначенной для Стручка и его поколения, а значит и его время шло к концу и бронзовый пионер Гриша безмолвно и терпеливо станет ждать возвращения Стручка и всех тех, кто ребятней бегал у ног Гриши по площади, не ведая, не предполагая детским умишком, какую жизнь уготовано осилить.

Солнце растолкало облака, в траве блеснуло - Мордасов стремительно нагнулся, прикрыв спиной находку, упрятал в карман.

Стручок нырнул в хибару, через минуту вернулся с ведром капусты, сел на лист фанеры, подпертый двумя столбиками кирпича, и, греясь на солнце, принялся уплетать, зачерпывая рассол ладонью, струйки стекали к подбородку, прокладывая бороздки на немытой шее, уползали под линялую рубаху с разноперыми пуговицами и ободками петель, истертыми до белизны.

Мордасов смерил Стручка изучающим взглядом, и тот посчитал своим долгом заверить:

- Молчанку обеспечу, дружкам ни-ни... не сумлевайся, Сан Прокопыч. Стручок хотел (видно по глазам) еще добавить успокаивающее, но капуста отвлекала и солнце пекло все сильнее и в совокупности разрозненные эти движения природы лишали Стручка охоты к болтовне.

- Живешь не по-человечьи, - неожиданно уронил Мордасов.

Стручок замер, так и не донеся янтарный капустный лист до обветренных губ: можно б слепить себе оправдание из всяких-разных оговорок, междометий, охов-вздохов, да зачем? Стручок впихнул хрустящий лист, прожевал, не торопясь: не по-человечьи! а кто по-человечьи, да и как?

Колодец мрачно двинул к калитке, целиком погруженный в предпохоронные думы.

За время отсутствия Мордасова Настурция сколотила инициативную группу - комитет для похорон, включив в число ее членов людей не пустых, со связями: Боржомчика, отловленного на кухне ресторана, подружку из парфюмерии, Туза треф для курьерских надобностей и бабку Рыжуху для приличествующей численности похоронного комитета, а также для бесперебойного снабжения квасом засевших у телефонов.

Боржомчик быстро обговорил похороны, отвалил деньги - Колодец вернет - отрядил добытчиков за водкой для двух механиков, что пригонят экскаватор, иначе каменистый грунт грызть-долбить в десять лопат целый день; формальности с властями утрясла парфюмерша, позвонив на дом девице из загса, сообщила о кончине и получила заверения - в понедельник с ранья все оформится в лучшем виде.

Настурция вызвонила в Москву по части снеди для поминок и она же снеслась с батюшкой для утряски отпевания, когда Мордасов вернулся, дел особенных не осталось.

Колодец церемонно поблагодарил участников и помощников, громыхая запорами, извлек из закромов коньяк в матовом пузыре и разлил в расписные хохломские деревяшки-рюмки, дружно поругали чужеземный напиток за жесткость, отдав дань родным коньячным букетам, дружно выпили.

Мордасов временно распустил комитет до надобности, указав лишь, что похороны состоятся в понедельник без проволочек и сразу после - поминки. Боржомчика Мордасов отдельно уполномочил пригнать пару халдеев на подмогу Настурции и парфюмерше. Все катилось без заминок и Мордасов порадовался крепкой смычке друзей: новая порода людей вывелась - отмываясь за грехи будничной жизни, в беде творили чудеса.

Для себя Мордасов решил: кто из оповещенных на поминки не явится, отпетый человечишка, конченный, Мордасову - не друг.

Рыжуха утопала на станцию, не забыв под шумок, пользуясь всеобщей расслабленностью и сумятицей сшибить у Настурции из колготочных запасов для дочери, обещавшей сегодня навестить родительницу после недельных трудов в стольном граде, хотя воскресный вечер для промысла не из худших.

Остались вдвоем: Мордасов и Притыка. Молчали. Туз треф в постоянной готовности маячил за пыльным окном на пыльной же площади...

- Не приезжали нюхачи? - Мордасов кивнул на обезглавленного пионера. - Не выспрашивали народец, кто да что?

Настурция помотала головой. Жалела Мордасова, под глазами залегли синие круги, нос еще более заострился, кожу и без того серую в розовых следах бывших прыщей и вовсе прозеленью тронуло. Мается, за уход бабки себя винит, казнит по-напрасну, и для отвлечения Мордасова от дурных мыслей Настурция, похорошевшая от коньяка, радующаяся про себя, что организм еще не подводит по-крупному, справляется, несмотря на безбожное к себе отношение, постучала длинным ногтем по стеклу, указывая на центр площади.

- Думаешь они его снесут или новую башку приварят?

- Гипс не приваришь. Хотя раствором приляпать получится. - Мордасов и сам радовался отвлечению от тяжелых раздумий. - Моя б воля, я снес. На черта он нужен? Уродливый парень стоит, дудит полвека. С какой целью? Че на него смотреть: удовольствие или напоминает нам о хорошем? Я б снес. К тому ж одну голову заказать, небось, мастерские не примут к исполнению и потом все равно так, чтоб не заметно, не приделаешь, обязательно шов останется, да и цветом в масть не попадешь. И люди-то не забудут, что голова чужая - заимствованная. Смешливые рассказы посыпятся. Лучше снести...

- А на его месте? - Настурция и сама в беседе отдалилась от дурного и глаза ее уже по-вечернему сияли, как случалось в компании мужчин, выказывающих вполне зримую приязнь.

- Не знаю. - Мордасов горько улыбнулся. - Я б поставил памятник Шпындро. В отлично сшитом костюме, при галстуке, взгляд - черт с ним, как у Гриши покойного - устремлен за горизонт, безо всяких там горнов, при тонкой папке. А чё? - Мордасов оживился. - А че? Герой нашего времени! И надпись: равняйтесь на маяки.

Настурция - впечатлительная особа, тут же представила скульптурный ансамбль, - уже и не сдерживала смех, живо видела Шпындро во весь рост на площади.

- И тоже золотом обмазать?

- А чё? - Мордасов, передохнул: впрямь умница Настурция, сняла напряжение, а может коньяк облегчил участь? Мордасов полез в карман. Пусть будет такого цвета, преемственность поколений. - На ладони у Мордасова лежало целехонькое гипсовое ухо пионера Гриши, бронзовое с толстой мочкой. Настурция ойкнула, ухватилась за платок, зашлась смехом.

- Где... где взял?

Мордасов кивнул на Туза треф.

- У егойного дружка Стручка. Откололось и лежит в траве, круглится, будто гриб диковинный. Прихватил на память. Положу в коробку, коробку в погреб под картошку, а если взгрустнется, достану и нашепчу Грише в ухо, мол, так и так, что порекомендуешь? Столько лет друг другу глаза в глаза, почитай близкие. Может подсобит - подкинул ухо на ладони, - примета времени, Настурция, минет пора, никто не поверит, что такие торчали повсюду, а я в коробку руку запущу, за ушко да на солнышко. Не верите?! Вот! До сих пор сияет, так отполировался чужими взглядами до сноса, зимами и летами, в миры и войны, в голод и достаток. Выходит ухо Гриши вроде кусок времени застывшего, а не каждому выпадает впослед событий, давно ушедших прикоснуться ко времени, помять его в руках, погладить, пылинки сдуть.

- Зря ты институт бросил. - Настурция посерьезнела. - Излагаешь заслушаешься.

- Изложенцами земля полна, - возразил Мордасов, - рукастые повывелись, и честность - редкая птица краснокнижная, навроде дрофы или американского журавля. Кругом жулездные или плоть от плоти их. Мы-то с тобой жертвы, у нас выхода не было, а у них был. - Мордасов кивнул на площадь, будто Шпындро во всем величии уже высился там. - У них был! А они монету клепают, мирок себе отгородили, затхлый, но для прочих запретный.

- Завидуешь? - Настурция сжала виски, пригнула голову к столу: чего зря бередить? Не изменишь...

Мордасов поперхнулся:

- Зря ты про зависть... У академиков тож свой мирок, но те мне завистью глаза не застят. У них головы, как шкаф, идеями ломятся, мозговитые, я-то свой шесток знаю, им не ровня. А жулездные чем от меня отличны? В грудь бьют и спекулируют - верой, не барахлом! - почище моего, у них барахло от веры производная. Знаешь, что это - производная?

Настурция честно призналась, что нет, после восьмого сбежала из школы и сразу в комиссионный, а тут производная...

Мордасов умолк. И чего его так бесит Шпындро? Дался ему, раздражителем засел в печенках. Нежели всякие-прочие судьбы определяющие цену ему, Шпындро то есть, не знают? Отчего Колодец - властелин площади мечен неверием окружающих от рождения, нет ему очищения, всяк при случае шпыняет, если деньгой не заткнешь, а за глаза? Поливают почем зря. Разве он не знает, как об их брате молва затачивается, что бритва опасная правится о ремень. Ну его к лешим, Шпындра. Мордасову мир не переделать, он свои банки с чаем продолжит набивать, может с дамой, отвечающей тонким движением души, судьба сведет, так и проживут безбедно, а там - нырь! - к бабуле под памятник, что поставит благодарный внук.

Воскресными вечерами квартира Шпындро наполнялась тенями и шорохами. Аркадьева зажигала свечи, тихо баюкала музыка, супруги думали о своем.

Наташа Аркадьева упоенно калькулировала доходы, не зная, что быть может именно эта страсть роднила ее с Крупняковым. Шпындро выкладывал мысленно же рядком все обстоятельства грядущей поездки, группировал их, тасовал, переставлял, как иные любят переставлять мебель в поисках совершенства компановки, передвигал, окидывал единым взглядом то всю ситуацию, то самый тревожный ее фрагмент.

После красного вина голова тяжелела, тянуло в дрему, возникало чувство, смахивающее на неудовлетворенность, этакое гаденькое сомнение в себе и своих успехах: гнать его в три шеи Шпындро почитал святой обязанностью вроде истребления тараканов, один-два завелись, вовремя не уничтожил, век не избавишься.

Зря допил последний бокал. Щипало веки. Профиль жены на фоне штор зловещ, губы поджаты в издевке, тело напряжено в постоянной готовности к истерическому спектаклю. Шпындро вспомнил о дочери: устроена, слава богу, тож за выездным, из новой генерации, вовсе бестыдные, мы такой алчностью не выделялись, маскировались; нововыездные совсем уж без руля и ветрил...

Наташа Аркадьева случайно в этот же миг обратилась к дочери, с чувством человека, знающего, что беды не миновать, обескураженно смирилась, что вскоре станет бабкой. Бабкой! Не такой, как бабка неизвестного ей почти Мордасова, умершая прошлой ночью, но уже переведет ее время в категорию людей, едущих к последней станции.

Напольные часы отбили семь вечера, гул долго плавал, путаясь в ножках горок, отталкиваясь от диванов и секретеров красного дерева, пока не затих в углах, испещренных бликами неверного пламени свечей.

Шпындро мял газету, складывал, разглаживал, пытаясь прочесть хоть одну заметку, хоть абзац или строку - не получалось. Досада неизвестного происхождения мешала сосредоточиться. Похоже досада произрастала из пустоты внутри, от холода не низкотемпературного, а от холода ввиду отсутствия движений души. Ничего не хотелось, возникало подозрение в обделенности. У каждого свое таилось - чужим ни глянуть, ни тронуть. У Мордасова - бабка; у Филина - дочери, У Настурции - мечты на устройство жизни, нежные, как подснежники: у Наташи Аркадьевой - любовники. Только у Шпындро не имелось тайного стержня, к которому крепилась бы вся его жизнь, выяснялось: армирован он единственно выездом и возможностями, открывающимися при этом. Лиши его синего паспорта навечно, дай красный, как у всех и... и... Уроки словесности в школе, преподавательница из бывших, старушонка с мягкой плавной речью, вовсе не такой, что в ходу сейчас, такая програссировала бы: и... адовы муки покажутся... и тут Шпындро присовокупил от себя... щекотанием пяток.

Легли рано. Спальня походила на съемочную площадку из жизни кинозвезд, там, далеко, куда так рвался Шпындро. Сон скрутил быстро и отпустил к четырем утра. Шпындро до семи ворочался, время от времени поглядывал на циферблат: светящиеся точки черного круга мертвенной зеленью напоминали глаза Филина при вспышках гнева, теперь, наверное, тусклые, выдающие хворь немолодого тела.

Из-под одеяла Шпындро выбрался один, выпил чай: кухня утром, такая уютная по вечерам, походила на камеру пыток, предметы стояли не на привычных местах и освещение выхватывало как раз то, что следовало бы скрыть: пыльный совок и обгрызанный веник, шелуху лука между плитой и мойкой, разлохмаченную половую тряпку у батарей - сколько раз приказывал выбросить - пакеты картошки рваные, из щелей посыпающие матовый мрамор оба гордились полом кухни - струйками засохшей земли.

После бритья, разыскивая одеколон, Шпындро задел стеклянную полку и едва предотвратил роковое падение фарфорового пастушка на пол, сжал безделушку, с ненавистью посмотрел на спальню, выскочил из дома, шарахнув дверью, и тут же пожалел: вдруг отлетит побелка с потолка или треснет дорогая лепнина под висящими на цепях коридорными светильниками.

Филин не подвел: в понедельник утром вызов в кадры перехватил дыхание, ожидание поездки ворохнулось в Шпындро вполне различимо, торкнулось ножками, как егозливый плод в утробе.

В кадрах водилась пугающая порода людей, смахивающих на Филина кряжистостью, наколками, косолапыми короткобедрыми ногами, но в отличии от Филина, поражающими еще сумеречностью, шутки здесь в обиходе не числились, королевствовало в заваленных папками кабинетах молчание и шорох бумаг.

Кадровики с вызванными не распространялись, не сверлили пронзительными глазами пришедшего, а раз припечатав взглядом - кто прибыл и как посмел нарушить важность течения дел неимоверных? - извлекали на свет божий дело: переворачивали страницы и молчали, молчали и переворачивали... и решали-то не они вовсе и до решения еще много воды утечет, но навредить могли, помочь вряд ли - да и кому взбредет в голову помогать? - но тягомотиной, нерасторопностью, мастерской чиновной затяжкой могли сгубить любого.

Пальцы-коротышки ласкали пронумерованные листы, как касаются струн или клавиш нежные пальцы виртуозов, но не в попытке исторгнуть звуки, а единственно желая нагнать страх, исторгнуть дрожь в напряженно сидящем через стол человеке, а тем самым доказать свою нелишнесть в этой жизни.

Шпындро не волновался. Дело держало на плаву уверенно, все в нем честь по чести: комсомольская юность с обязательным обиванием порогов молодежного райкома, овощные базы с распитием - впрочем не означенном в деле - на морозец; учебы актива за городом; не слишком деятельные, но изрядно шумные студенческие отряды; положенная учеба - языки, шлифовка профнавыков, первые робкие выезды...

На этих страницах не нашлось места ни Колодцу, ни пакетам с десятипенсовыми ручками, ни купле-продаже машин, ни консультациям Крупнякова, ни бурной коммерческой деятельности жены; с этих страниц Шпындро представал таким, каким его желали видеть - на памятник в рост еще не тянул, но строгость бюста на родине героя уже проглядывала.

Дело держало на плаву, слепое от рождения или ослепленное намеренно теми, кому Шпындро привозил и впихивал, поначалу смущенно улыбаясь, а позже даже с ледком во взоре: куда денутся, не откажут же, само в руки катит.

Кадровики тож люди и сумеречность их вовсе не означала: не тронь! не беру! я другой породы, вовсе нет, к ним требовался особый подход, вроде другой, - объездной - дороги, чтоб добраться в одно и то же место и Шпындро эту дорогу наездил давно и знал - препятствий не предвидится.

Обе стороны безмолствовали веско и, если бы молчание имело цену и могло экспортироваться, сейчас Шпындро и кадровик заработали бы стране немалую сумму поставкой молчального товара высокой пробы на мировые рынки.

Молчание кадровика поражало непревзойденной непредсказуемостью последующего шага и разнообразием мимических приемов, в гамме чувств, простирающейся от сострадания - оба понимали наигранного - до подозрений во вся и всем мощным тоном звучало вымогательство, как у каждого тертого чиновника воителя, прокемарившего годы и годы под время от времени меняющимися портретами.

Как и Филин, человек через стол от Шпындро ронял: му... бу... г-м... и прочие невнятные звуки, которые могли ничего не означать, а могли вмещать столь многое, что и подумать страшно. Уши Шпындро привычно вбирали нечленораздельное; Игорь Иванович сохранял спокойствие и старался смотреть на кадровика ласково, хорошо зная: чиновник только прикидывается, что ему безразлична физиономия сидящего напротив, а на деле исподтишка внимательно наблюдает за человеком, чья судьба на решающем перепутье.

- Му... - Шпындро закинул ногу на ногу.

- Бу... - Шпындро придвинул стул и распрямился.

- Г-м... - Шпындро сцепил пальцы и чуть склонил голову.

Кадровик дотащился до последнего листа, поднял глаза - Шпындро сиял приветливостью, впрочем, не забывая о почтении - ткнул в картонную обложку, закрыл дело, посмотрел на жирно выведенную фамилию, начальное "ша" которой напоминало вилы и снова начал листать с первой страницы.

Шпындро молчал, ему причиталось выслушать еще порцию или две му, бу и г-м; торопиться некуда, и Шпындро мысленно прокручивал акт передачи подношения фирмача, а также прикидывал, куда пригласить Настурцию, чтобы выглядело солидно и не слишком обременило финансово.

Наконец кадровик бегло пролистал дело, решительно захлопнул и одарил Шпындро специфической улыбкой, одновременно бодрящей и устрашающей - плод многолетних усилий. Шпындро улыбнулся по видимости радужно, кристально, без примеси угроз или двусмысленностей, что тоже давалось годами тренировок.

Кадровик поднялся, оторвался от стула и Шпындро, пожали друг другу руки и Шпындро заметил у основания толстого большого пальца кадровика такую же русалочку - сильно уменьшенную, совсем кроху - что предавалась безобразиям на груди Филина. Смешно: будто всех людей, от коих так или иначе зависел Шпындро татуировал один и тот же умелец. В благожелательности кадровика проглядывала немалая работа Филина, и Шпындро посетило облегчение: выходило, не зряшни его вложения и хлопоты.

Из кадров Игорь Иванович вернулся пружинной походкой и только непроницаемое лицо Кругова поганило настроение: догадывается - откуда я или нет? Поболтали с Круговым о чепухе, сел за рабочий стол, предусмотрительно усыпанный деловыми бумагами, как раз в необходимом количестве, чтоб не заподозрили в безделье - во-первых, и в том, что не справляется, завален выше головы - во-вторых.

Трепыхнулся внутренний телефон, Кругов цапнул трубку, кивнул и вышел, у Шпындро екнуло сердце. Вдруг туда же? Признак скверный, если кадры сначала потянули его, а потом Кругова: жизненный опыт подсказывал выигрывает всегда последний из приглашенных и Шпындро представил, как сейчас его конкурент и кадровик - немалый начальник и член бюро перемывают косточки Шпындро.

Через пять минут - не срок, чтоб опасаться худшего - Кругов вернулся. Шпындро отпустило: плохо, нервы расшатались, колотило, будто минут за десять перед встречей с фирмачем, скрытной, не предназначенной чужим глазам; Шпындро знал, что дрожь ломает круто, но не длительно; когда он вышагивал к ларьку-мороженое, страхи отлетели, как в институте - дрожь била перед дверью аудитории, где принимали экзамены - а когда вошел, а тем более вытянул билет, страх исчезал: будь что будет...

Шпындро посетовал, что прихватило Филина, выказал участие с тем непременным налетом позволительной издевки, с которой давно знающие друг друга коллеги судачат о начальстве. Кругов выразил сожаление и Шпындро громко на всю комнату отметил, что если отбросить мелочи - кто без недостатков? - Филин мужик что надо и оставалось только сожалеть, что Игорь Иванович не может только знать, передаст его слова Филину или исказит или вовсе верноподданническое признание Шпындро умрет в Кругове. Скорее всего умрет! Что поделаешь? Кругов - не дурак поднимать акции Шпындро безо всякой выгоды для себя.

Может кто другой подсобит-протелеграфирует наверх? Шпындро скользнул взглядом по сотрудникам, нахохлившимся над столами в немой попытке симулировать немалый труд.

Еще раздражали предстоящие поминки. Не пойду! Зачем они мне? Кто меня осудит? Я в глаза не видел старуху, другое дело, что Мордасов может взъяриться. Шпындро давно взял за правило: не буди лихо... черт его знает, Мордасова, вдруг шлея под хвост захлестнет, - возьмет и нагадит да и как, канал сбыта - надежный и оперативный - Колодец незаменим, а еще Шпындро не сомневался, что стол Мордасов отгрохает будь-будь, и если отправиться без машины, можно хряпнуть от души, расслабиться, к тому же на поминках непременно отприсутствует Настурция и тогда отпадет необходимость обременительного ужина в Москве: как ни крути, Шпындро выпадут проводы Настурции в Москву, а там, быть может, подфартит напроситься на полночный кофе и получалось, что посещение поминок - не пустая трата времени, а, напротив, экономия денег - обольщающий ужин рассасывался. Шпындро посветлел. Кругов подмигнул лучезарному лику и в невинном движении века Шпындро снова узрел недоброе и, чтобы не ухнуть в никчемное самокопание, предпочел вернуться к заключительной фазе поминок, а именно к проводам Настурции.

Вот они вышли из дома Мордасова, дошагали до площади, вот покореженный монумент пионеру - Шпындро еще не в курсе участи гипсового Гриши - и тут возникает заминка: заарканить такси в тьмутаракани в последний час не легко и возможно удастся резонно обосновать привлекательность поездки на электричке - исключительно для выигрыша времени - а на вокзале в Москве Шпындро отлавливает такси и везет Настурцию к ней домой, заранее предупредив жену, что после возлияния на поминках мордасовской бабки предпочитает отсыпаться у Колодца - чего зря накануне выезда нетрезвым шастать по ночным улицам, подвергая себя опасности, а утром на работу двинет прямо от Мордасова, оговорив опоздание часа на два под общепринятым медицинским прикрытием, которому давно никто не верит всерьез и которое всегда срабатывает безотказно.

Шпындро тут же отзвонил Мордасову и уточнил день поминок. Вторник. Весьма удобно: сегодня вечером банкет с фирмачами, с одним из них он условился на среду для передачи дара, а вечер вторника посвятит себе и Настурции и тогда в среду не понадобится рваться между ужином с Притыкой и приемом заморского дара.

На перерыв Шпындро шел в добром расположении духа: миновал шептунов-перекурщиков, у коих меж зубов не застревало ни единое слово, особенно, если доверяющий тайное, многозначительно подносил палец к губам, мол, секрет, и желтопальцевых тружеников, долгие, безвозвратные годы проведших у батарей в коридорах, и в затаенных углах тогда несло, как мутно стремительные потоки в половодье. Через них Шпындро, случалось, запускал нужную информацию, всякие пробные шары, но сейчас Игорь Иванович всего лишь приветливо кивал рядовым и взводным выездной рати, отчего-то уверовав, что полночный кофе в апартаментах Настурции - дело решенное.

Над пельменями Игорь Иванович замер, капнув любимой горчицей на край тарелки: не звонил матери, забыл, мама нездорова, а он... ах, крутня, крутня.

Филин раздавленной лягушкой корчился на больничной койке: пугали провода, внезапные приходы медсестры, инъекции в безмолвии. Нестерпимо тянуло курить, хотелось отдалить час прихода врача-женщины лет тридцати пяти как раз из тех, что всю жизнь завораживали Филина, войдет в палату, задерет ему рубаху и уткнет стетоскоп в русалок, обласканных знойными ухажерами, мирно проживающими на груди и брюхе Филина вот уже столько лет. Филин сгорал от стыда, удивляясь неизвестно откуда взявшейся робости. Если б врач пошутила или как-то дала понять, что русалки Филина - дело житейское, с кем не случается по молодости, по глупости, но врач молчала, внимательно слушала и водила чуткой кругляшкой по вызывающим русалочьим формам, не выказывая удивления, будто у каждого, кого ей выпадало обследовать, такая же галерея на груди.

Жена уже ушла, оставив полагающуюся передачу, дочери еще не появлялись и Филин живо представил, как сестры, переругиваясь утрясали расписание посещений любимого родителя. Курить хотелось нестерпимо.

У меня инфаркт?

Врач молчит, только водит прохладным зевом, вбирающим шумы и хрипы филинской груди, едва касаясь испещренной наколками кожи. Так и не выстроил дачу, не успел, а даже если бы успел - поздно, здесь все приходит слишком поздно. Не помогла старуха загородная, да он толком и не успел припасть к ее водице. А вечер выдался вчера редкостный. Девица льнула, напоминая давние годы и не припомнить, когда он так веселился в последний раз, одно точно: тысячу лет назад; и вот расплата, силенки на исходе, вся жизнь просочилась сквозь щели кабинетного паркета.

В коридоре шаги, Филин натянул одеяло, приткнув казенно пахнущий край к подбородку, будто убедив себя, что не даст оголить картинные грудь и брюхо, хоть режь.

Вошла старшая. Филин кивнул дочери, села на край кровати, говорить уже много лет по-человечески не выпадало, то один огрызнется, то другая рявкнет. Его дочь! Надо же, плод любви. Филин тяжело вздохнул: ах если б курнуть, ничего не надо, ни вчерашней павы, ни даров Шпындро, ни дачи, только б беломорину и клуб дыма, чтоб пополз внутрь.

Сердце не беспокоило, но на вопрос дочери болит ли, Филин ответил утвердительно, сам не зная, зачем соврал. Все равно их отношения не изменишь, слишком наворочено, всей жизни не хватит их поправить, а той малости, что осталась и подавно...

Филин хотел шепнуть: раздобудь покурить, но остерегся - не принесет, к тому же такой просьбой он сразу потеряет в ее глазах - не может противостоять желаниям, как и она, тогда по какому праву орет, если дочь возвращается под утро, чем он лучше, и даже, если б решился на утрату привилегии выволочек ради папирос, ради всего единственной беломорины и тогда отношения не восстановишь, уже миновала пора, когда общая тайна, вроде запретного курения, могла б объединить. Узы родства перемолоты в прах, и то сказать, топтал девку как мог, но для ее же блага, не ради удовольствия: хотел, чтоб все вышло, как по-писаному: выездной муж - уж и наметил тот, тот и тот - благополучная жизнь, а ей видишь ли нравиться должен, как объяснишь, что без копейки взвоешь при самом что ни на есть красавце.

Старшая сувка подобрала красивые ноги, старалась сидеть спиной к окну, так, чтобы свет мутного дня не падал на разрисованное лицо, чтоб черты его тонули в тени, лишь бы не раздражать отца. Полный, натужно дышащий человек бесспорно ее отец; в незапамятные времена обнял ее мать и случилась сувка и девушку любили, и наряжали в яркое и привозное и фотографировали по поводу и без повода, а потом возникли первые трещины, побежали, завертелись и рухнули симпатии, доверие, все-все, что связывает с людьми, давшими тебе жизнь, единственно общим стало глухое раздражение и постоянное обоюдное недоверие. Дочь не могла превозмочь безразличия, и не старалась и Филин благодарил ее мысленно: хватило ума не устраивать спектакль скорби и на том спасибо.

Совка выдохнула, что с утра объявился Шпындро, волновался, узнавал, не надо ли чего.

Вот, кто сгорает в искреннем участии, усмехнулся Филин, Шпындро, будь такая возможность, ежеминутно бомбил бы больницу звонками, справляясь о состоянии здоровья начальника; удивится же Шпындро, узнав, какая складка на деле, но это когда еще всплывет на свет божий, а пока...

Дочь поставила в тумбочку сверток, подчеркивая особенным дрожанием ресниц, что это не из рук матери, а ее личная передача.

- Хочешь курить?

Робости в ее голосе Филин не слышал уже с десяток лет, молчал, вцепившись в край одеяла и пытаясь не взорваться - запах дорогущей парфюмерии наполнял палату, густея с каждой минутой.

- Хочешь курить? - повторила дочь, лязгнул замок сумки, появилась пачка "Беломора".

У Филина выступили слезы, щелчок дамской зажигалки, дочь отвернулась, терпеливо ждала, пока отец наслаждался папиросой... окурок выбросила в форточку, тщательно проветрила, смочила вафельное полотенце, повесила на спинку стула, пачку папирос упрятала под матрас у изголовья, извлекла флакон духов и горьковатый запах забил следы дымного смрада.

Вот для чего она так надушилась, подумал Филин, и снова защипало глаза.

Поминки у Мордасова могли соперничать с коронацией среднего монарха: балычок - янтарная слеза, киндзмараули грузрозлива; водка - белое вино согласно Стручку - хоть залейся, хунгарский салями, маслины мелкие, иссиня черные для знатоков, икряка красная и черная, лососевые от нежно розовых, как лепестки гладиолусов до алых с прожелтью, обилие трав, стебли черемши с двухцветный деловой карандаш толщиной, фиолетовый чеснок и еще закуски южного происхождения, перепавшие Колодцу после деловых контактов с куражиными людьми.

Настурция притулилась рядом со Шпындро и грусть ее, и хлопотливое выбегание на кухню никак не затушевывали очевидное: она рада Шпындро, рада, что он рядом, и как ни прискорбно, но чужое несчастье позволило этим двоим встретиться раньше оговоренного срока, разве не судьба...

Шпындро знал в лицо кроме Мордасова и Притыки еще Боржомчика, припомнив, как переломленный пополам официант метался меж столов в субботний вечер. Собралось человек двадцать.

Официальная церемония еще не началась.

Соседи Шпындро с исступлением обсуждали, где вкуснее отобедать, назывались приличествующие места, сыпались доводы и контрдоводы, со стороны казалось, эти люди никогда не ели досыта или только что пережили голодные годы. Названия ресторанов, как кодовые слова, как особенные пароли срывались с их уст. Недавние обеды и вновь открытые кабаки с их плюсами и минусами обсуждались так рьяно, так пенно с выбрызгом слюны, как не спорят творцы, отстаивающие достоинства - мнимые или подлинные - своих детищ.

Во главе стола, раскинув руки по обтянутому скатертью торцу, будто желая сжать стол, в черном пиджаке и таком же галстуке мрачно восседал Мордасов. Глаза его перепрыгивали с блюда на блюдо с салатниц на судаки с соусами, губы едва заметно шевелились, будто Мордасов проверял, не упущено ли самое важное, время от времени ронял односложно:

- Грибы!

И Настурция вспархивала из-за стола.

- Бастурма!

И выбегала другая девица, еще более Настурции притягивающая взоры: пепельноволосая, гибкая, сидевшая рядом с бесформенной толстухой с жидкими космами, густо крашенными хной. Шпындро не знал, что на поминках, отложив вечерненочные промыслы, присутствовала собственной персоной дочь квасницы, отпрыск Рыжухи бесспорно превосходила всех женщин застолья во много крат.

Наконец Мордасов поднялся, воцарилась тишина. За окном тявкали псы, от станции доносился свистящий вой электричек, детские писки и взрослые выкрики неслись из соседних дворов. Мордасов молчал и неожиданно для всех примолкли псы, унеслись электрички, даже дети смолкли, как по команде, и опустилась мертвая, иначе говоря, гробовая тишина, как нельзя более подходящая моменту. Мордасов нервничал и это удивляло Шпындро: Колодец никогда не терял выдержки, славился стальной хваткой и деньги вышибал отовсюду, выжимал досуха, не в последнюю очередь благодаря стойкости духа.

- Умерла Мария Игнатьевна, - Колодец обвел присутствующих взглядом и сообразил одновременно со Шпындро, что никто никогда не знал, каковы имя-отчество бабушки Мордасова, Колодец оценил выдержку и такт поминальщиков, набрал воздуха и уточнил, - умерла моя бабуля.

Губы его скривились и, чтоб публично не разрыдаться, он вцепился в рюмку водки и, опрокинув ее, долго не отрывал хрустальную чарку от бескровных губ.

На комоде в цветах черно-белый портрет Марии Игнатьевны, перед фото в багетной рамке наполненная до краев рюмка. Пальцы длинные и короткие, ухоженные и в заусенцах, тонкие и толстые ухватили рюмки с белым вином и ждали команды Мордасова. Колодец, в который раз переживая утрату, соображал медленно и тогда пепельноволосая женщина, сотканная из решимости, приправленной злостью лихой, с хулиганской бесшабашностью, провозгласила:

- Помянем добрую душу Марь Игнатьну!

Выпили, зазвенели приборы, Шпындро наклонился к Настурции, шепнул, кивая на пепельноволосую:

- Кто это?

- Проститутка, - обыденно выдохнула в ответ Притыка, пользуясь голодным оживлением.

- Как? - не понял Шпындро, хотя вовсе не считался наивным. - Какая?

- Валютная! Господи, неужто не ясно. Балыка положить? - Настурция прильнула теплым бедром к Шпындро и тот оттаял, хотя за миг до этого обозлился: компашка! впрочем, знал, куда шел, и стол, если по справедливости, компенсировал с лихвой любой моральный урон. После первой гости ели активно, но с налетом приличия, не забывая хранить скорбное выражение лиц.

Мордасов рассматривал жующие физиономии с любопытством, как дитя, впервые попавшее в зоопарк, зверей. Мордасов сам не ел, но орлиным взором следил, чтоб всем подкладывали, и Боржомчик одновременно гость - ровня всем - и в то же время профессионал успевал обласкать каждого, не допуская оголения тарелок.

Сосед уронил блестящую маслину на брюки Шпындро. Игорь Иванович опустил глаза и увидел черное пятно.

- Звиняйте, - весело повинился набитый названиями ресторанов сосед Шпындро.

Шпындро кивнул, едва заметно, без приветливости. Настурция посыпала пятно солью, Шпындро показалось, что она задержала ладонь на его ноге.

Произносили поминальные слова, из коих Шпындро узнал, как рос Мордасов, как покойная содержала внука, не имея средств к существованию, как не пренебрегала любым заработком, лишь бы вывести внучка в люди. Так и рубанул тот, что пометил брюки Шпындро пятном: вывести в люди!..

И вывела! Шпындро ел, методично уничтожая белую рыбу с ближайших блюд и успевая приметить, что из вкусненького притаилось в отдалении.

Мордасов отодвинулся от стола, поднялся, подошел к комоду, поправил цветы, обрамляющие портрет, замер спиной к столу, и все видели, как по натянутой ткани пиджака пробегают, сотрясая Мордасова, волны дрожи.

Пепельноволосая взглянула на Шпындро и улыбнулась. Игорь Иванович единственный напоминал здесь ее клиентов - промытый, солидный, знающий себе цену.

Проститутка? Шпындро улыбнулся в ответ. Подумаешь, не волком же на нее, чего крысится, если не знать, вполне достойная женщина, вполне можно увлечься. Если не знать! А если знать? Шпындро дотронулся до узла галстука. Чисто теоретически тоже можно, да и практически: одна такая, другая этакая, есть отталкивающее скорее в самом слове, а если слово спрятать, похоронить, то женщина как женщина, борется за себя, как умеет, и держится на плаву дай бог. Если б в паспорт шлепали штамп, а так, поди узнай, кто есть кто. Сегодня проститутка, завтра скок замуж, а послезавтра выбирай любое амплуа: хоть на выезд - страну представляй, хоть в депутаты, хоть пионеров холь-лелей...

Поминальная братия загомонила, зажевали активнее, руки бесцеремонно мелькали над столом, глаза блестели, рыжее страшилище с торчащими протравленными хной вихрами толстыми локтями вляпывалось в верхушки салатов и громко ойкало в притворном смущении.

Мордасов исключительно пил, к еде ни-ни, маслинки в рот не забросил. Настурция тревожилась: Колодец застольную меру большей частью соблюдал, но сейчас, похоже, сорвало с тормозов.

Шпындро подносил регулярно, но без жадности, спешить некуда, пепельноволосая вовсе не пила: работа не позволяет, прикидывал Шпындро, ремесло не из легких - горячий цех, всегда в форме, в добром настроении и здравии, легкая на подъем, улыбайся, хихикай или наоборот напускай на себя ледяную неприступность, актерствуй, что есть мочи - себе не принадлежишь.

Игорь Иванович бросил с беспокойством взгляд на ободранное кресло, у телевизора поверх протертых задами его неровностей покоился пакет с шариковыми ручками, притащенный Шпындро для пуска в оборот - поминки поминками, а дело делом - лишняя сотня, и еще Шпындро переводил взгляд с коробок из-под импортной техники, пылившихся под потолком на платяных шкафах и забитых абонементным дефицитом книжных полках. Мордасов давно наставил Шпындро - коробки никогда не выбрасывай, без них хана при толкании, только если чайнику запаришь, даже стишок напел на мелодию "нам песня строить и жить помогает..." "...новый коробок каждому делу пупок!" Смысл поначалу ускользнул от Шпындро, а потом все стало прозрачно - прав Колодец.

Мужчины-поминальщики в основном краснели, знать, выпивка шла на пользу, Мордасов же серел до неправдоподобия и глаза его, невыразительные под очками, почти слились с лицом.

Настурция тревожилась не ясными Шпындро обстоятельствами, только позже догадался, что его переглядывания с пепельноволосой от Настурции не укрылись: Шпындро порадовался, давно не баловался ревностью, приятная штука, когда не ты, а тебя, особенно, если безмолвно бьются две красотки, женщины любому прихотливцу небезразличные; после очередной рюмки Шпындро решил, что со зла Настурция произвела миловидную, ухоженную женщину напротив в проститутки. Если по чести сама Настурция святостью не отличалась - Мордасов понакалякал - именно поэтому Шпындро уверился, что сегодняшнее ночное кофепитие в уюте Притыки - а что у Настурции гнездо обустроено по всем правилам, не сомневался, как никак комиссионщица, не кандидат никому не нужных наук - обещало сладиться.

В этот же вечер по настоянию мужа - извивы судьбы прихотливы - Наташа Аркадьева отбыла к Крупнякову. Шпындро знал, что у Крупнякова неплохие контакты с Круговыми, и, не давая жене конкретного задания, заслал ее для общего прощупывания: вдруг Крупнякову что известно о подпорках Кругова, а если неизвестно, пусть жена наведет толстогубого хомяка, подтолкнет к прощупыванию. Шпындро томился незнанием истинной картины противоборства с Круговым, тревожился не на шутку. Опасения его возросли тем более, когда так некстати угодил в больницу Филин. Шпындро оставался без прикрытия, не зная кто стоит за Круговым - ситуация опаснейшая. И хотя все эти годы Шпындро устраивал "нужники" - приглашал к обильной трапезе нужных людей и у него хватало и без Филина кому бухнуться в ноги, все ж выход из игры ключевой фигуры рушил планы и, отрядив жену к Крупнякову, отличавшемуся умением знать все про всех в достаточно замкнутом мирке, Шпындро боролся за выезд, а значит, за себя всеми посильными средствами.

Наташа Аркадьева вошла в квартиру Крупнякова не без подъема. На тумбе красного дерева в коридоре, с которой она сдернула фарфорового пастушка, отчетливо серела пыльная метка - Крупняков, предполагая, что Аркадьева заявится скорее раньше, чем позже, оставил отметку, уготовив ей роль немого укора.

Аркадьева позволила снять с себя легкое пальто, тронула пальцем пыль на полированной поверхности красного дерева. Крупняков притянул гостью к себе, поцеловал в затылок под волосами. Аркадьева передернула плечами, вырвалась, прошла в гостиную: сегодня визит по делу и заходы Крупнякова только раздражали.

Крупняков готовился, при его почти легендарной скаредности, не на шутку - стол не большой, но вполне картинный обилием снеди, будто сию минуту перекочевавшей с прилавков центрального рынка. Крупняков помнил пристрастие Аркадьевой к соленьям и южным фруктам.

Гостья отметила, что небольшая китайская ваза, которой она уже не раз восхищалась, предусмотрительно припрятана - исчезла, на остальной антиквариат, слишком помпезный и безумно дорогой, даже ей не пришло бы в голову покушаться.

Крупняков, обезопасив себя от повторного раскулачивания, сыпал сплетнями, фамилии великих, почти великих и вовсе невеликих не сходили с его уст.

Аркадьева внимала, не перебивая, прикидывая, что перекупить из вещей в гостиной, более напоминающей запасник музея, после возвращения из предстоящей поездки; расставлять по местам в своей квартире еще не преобретенное всегда пленяло Аркадьеву и открывало перспективу: чем еще себя радовать? Искренним отношением подруг? - она-то знала им цену, расположением стародавних друзей? помилуй бог, о таком в их среде давно забыли, если с имярек случалась служебная неприятность, если человек оступался, приговор не заставлял себя ждать, проигравший, будто прокаженный, навсегда исчезал из поля зрения; о помощи и думать не могли, не то, чтоб ждать ее на деле. Кроме вещей, пустоту души жене Шпындро заполнить было нечем и все годы в Москве меж отсутствием в далеком далеке Наташа Аркадьева истово отдавала поиску: себя, успокаивая, считала собирателем, любителем раритетов, но будучи женщиной не без юмора в минуты откровения признавалась себе же: скупщица, не более.

Крупняков молол без устали, Аркадьева выжидала: пусть выговорится, дойдет до изнеможения, тогда без нажима к делу. Кругов - что да как, попытаться вызнать, какие люди окружают конкурирующую чету, - может заарканили необычайно весомого покровителя? - Круговы тоже немало приобретали посредством Крупнякова и числились в постоянных клиентах.

Слова Крупняков ронял все реже, увеличивались паузы, будто последние песчинки высыпались из узкой горловины песочных часов. Наконец Крупняков иссяк, обнял Наташу за талию, она не противилась, лениво отщипывала виноградины в полпальца длиной, душистые, обволакивающие язык пахнущей солнцем сладостью. Крупняков ел некрасиво, не так, как муж, но тоже несовершенно, выручала его только медлительность, а так изыск в колдовстве Крупнякова над столом не просматривался и совсем уж тускнели легенды о дворянском происхождении.

Аркадьева добила не слишком увесистую гроздь, отрезала пол-персика безупречной работы серебряным ножом с якобы крупняковской монограммой и перешла к делу. Безралично выспросила, давно ли видел Крупняков чету Круговых и чем те живы и отчего жена Кругова вовсе исчезла, а Наташа меж тем не забывает о ее хлопотах и мечтах, о песцовом жакете и даже раскопала меховщика, вполне приличного и вовсе недорогого, хотя... Аркадьева улыбнулась: чего Круговым экономить? Крупняков понимающе кивнул. В их кругах считалось хорошим тоном многозначительно улыбаться за глаза, оценивая финансовые возможности многолетних друзей, - все скрытники великие и все упакованы дай бог.

Крупнякова голыми руками взять удавалось немногим, сейчас барин владелец квартиры в центре все больше убеждался, что Аркадьева заявилась не для цементирования уз и продолжения амуров, хотела выведать и Крупняков уже знал что: жену Шпындро интересовали Круговы - нехитрая загадка, как раз преувеличенное безразличие выдавало Аркадьеву. Девочка моя, Крупняков сжевал оставшуюся половину персика, видно Кругов и твой благоверный вырвались на финишную прямую: как вы боретесь за выезды, однако, сладкое видно предприятие - грести, как жулики, а числиться в миру, как незапятнанные, хрустальные индивиды. Крупняков, как немногие, знал цену копейке, той, что высекаешь из бесчисленных звонков, сотен контактов с малоприятными, а подчас темными личностями, только через десяток, а может и более лет, когда очерчивается, утрясается проверенный рынок и дело более менее отлаживается, открывается форточка, так про себя определял Крупняков возможность стабильного выколачивания денег. Сколько ж трудов он вогнал, потов, страхов в открытие форточки, а Шпындро гоголем подъезжал к аэропорту, попивал в баре кофе с пирожными и через резиновый рукав вышагивал достойно с гордостью; а прижми Шпындро, загони в угол, залопочет, заблеет, что оклады мизерные, в забугорье лишнего стакана прохладительной себе не позволишь и держится он за свое место скорее по привычке; сколько ж понаслышался одинаковых песен Крупняков точь-в-точь эстрадный репертуар - не отличишь одну от другой под страхом смерти. Крупняков повеселел: его форточка, раз открытая, не зависела от прихотей начальства, Шпындро или такие, как он, для себя всех таковских Крупняков считал взаимозаменяемыми, нет разницы какова физиономия поставщиков, лишь бы подтаскивали, главное - выездные боятся шума больше, чем Крупняков, им огласка страшнее лютой казни, а раз так, Крупняков, снискав репутацию дельца, обеспечивающего полнейшую скрытность коммерции, пользовался в мире выездных немалым почтением.

Значит Кругов, - отметил не без злорадства Крупняков, - сейчас поиграем, поводим на туго натянутом поводке, не то чтоб хотелось мстить за безвременную экспроприацию фарфорового пастушка, а наказать за бесцеремонность казалось справедливым.

Поминки миновали стадию соблюдения приличий: хватали со стола суетно, бесстыдно, пили без повода, не прикрываяся словами участия, толкались, орали, шумно, не пытаясь понизить голос, сыпали анекдотами, никто не замечал фото старушки, обрамленное живыми цветами.

Свиньи, истинный бог, Мордасов мрачнел не из-за открывающейся картины - другого и не предполагалось, а все же непотребство поражало. Настурция жмется к Шпындре совсем уж внаглую, Боржомчик подщипывает на ходу чужую жену, Рыжуха сметает жратву подчистую, едва не вылизывая блюда и производительность ее челюстей посрамила бы снегоуборочную машину. И только дочь Рыжухи вела себя пристойно, вот те и проститутка, господи, как все перепуталось, как разобраться, где кто и чего стоит. Шпын держится, сказывается тренаж многочисленных приемов и послепереговорных убаюкиваний души и тела, но жрет, подлец, и пьет, не стесняясь, частит с подливанием, будто с каждым глотком прикидывает выгоду: вот еще рюмаш на халяву проскочил, вот другой, вот третий... Скверно, бабуля! Мордасов покосился на портрет, одно утешало: половина поминальщиков смылась, еще четверо собирались, а Рыжуху с ее греховодным побегом да Шпына с Настурцией он выставит без церемоний. Усталость охватила Мордасова, знал до тонкостей, какой оборот примут события, но... надо, положено, не поймут, если зажать поминки, да и завернул посмертное веселье от сердца в память бабки и чтоб еще один вечер без ее пригляда скоротать, не рвать душу.

Дочь Рыжухи поднялась, окинула питейножрачное поле брани насмешливым взором и, чуть отступив, потянула мать. А чё? Мордасов выцелил через очки пепельноволосую, не худший представитель державы, вести себя умеет, не мельтешит, видно, силушка за ней числится и Мордасов без труда догадался какая. Рыжуха оглядела с недоумением непомерный живот, будто увеличившийся еще вдвое и поддержала его снизу руками, похоже опасаясь, что стоит ей подняться, брюхо оторвется и шмякнется оземь, не выдержав собственной тяжести. Неужто и дочь не сейчас, через десяток-другой годов превратится в такое же чудище или... а мне чё? Мордасов опрокинул рюмку, заметив как Шпын шепчет на ухо Настурции: сговариваются, определенно, мне чё? А зачем скрытничают, будто меня не хотят обидеть, а то я не понимаю или взревную или чё...

Шпындро не прозевал прощания с Рыжухой и ее дочерью, обогнул стол на рысях, поцеловал руку пепельноволосой. Настурция сквозь неверно фокусирующий глаз узрела согнутую в поклоне спину Шпындро, а над его головой высокую грудь, тщательно уложенные пепельные волосы. Настурцию, будто кнутом огрели: никогда никто не целовал ей руку, пропади пропадом этот миг - на ее глазах мужчина из придуманного мира, по ее представлению лучшего из всех возможных, смиренно целовал руку проститутке. Настурция скрючилась, встретилась глазами с Мордасовым, сквозь затуманенные стекла его очков прочла: вот так, мать, а ты чё хотела? Могло и показаться, что Мордасов мысленно поддержал Притыку, все происходящее сейчас напоминало театральное действие и придумано, и реально, и когда Настурция краем глаза углядела, как Шпын сунул пепельноволосой визитку, то для облегчения решила, что уж это ей точно привиделось пьяным глазом и ничего такого не было, через минуту Шпын образовался рядом, покорно ухаживал, выспрашивал невзначай, не пора ли отвальную принять и честь знать.

Мордасов тоже визитку заприметил: ну и сволочь, Шпын, что ж он так роняет Настурцию, все ж баба не из последних и собой не торгует, все больше по любви, по сердоболию, по теплости не оприходованной женской души. Мордасов вцепился б в глотку Шпына, вытолкал бы за дверь, надавал по роже, никого не боясь, но кроткий взгляд бабули с фотографии удерживал и как ни мизерно тлела трезвость в смятенном внуке, держала в узде крепко: нельзя! Люди собрались выказать почтение, скорбь, а то, что в разнос пошли, на то и выпивка в минуты, припахивающие могильным тленом, когда каждый волей-неволей хоть и впрямую, хоть в обход выспрашивает себя: а мне когда? сколько еще куражиться отпущено? И чтоб не отвечать, и умные, и глупые, и стальной воли, и слабаки, что упиваются своей слабостью истовее, чем иные силой, предпочитают не отвечать, гнать бередящее и затуманивать мозг привычным дурманом.

Боржомчик выносил блюда на кухню, вел себя теплее многих и Мордасов поразмыслил: все оттого, что ему плачу, нанятый, за мзду соблюдает порядки и все же не грех ему подкинуть, жалеть не расчет, только Боржомчик скромной деловитостью своей напоминал Колодцу, что водятся еще люди на земле с человеческой начинкой; пусть оплачено деньгами Мордасова это утешение, а все равно примиряет с окружением. Мордасову еще жить и жить, а как, да с кем? тут, как со сроками смерти собственной - лучше вопроса не расслышать.

Мордасов, тяжело опираясь на растопыренные ладони, с трудом отдирал себя от стула, встал, покачнулся: присутствующие затихли, Рыжуха с дочерью замерли на пороге. Больше всего на свете Мордасов желал бы матерно, грубо до невозможности обляпать их всех обвинениями и страшными ругательствами, орать непотребное, обвинять в жутком, высказывать такое, что ни примирение, ни прощение невозможно вовеки и не боязнь потерять этих людей - на кой дьявол они? - а лишь только благоговение перед бабулей и не слишком твердая уверенность, что та наблюдает за внуком, невозможностью для Мордасова причинить и крохотное страдание той, что сплошь в страданиях прожила жизнь, удержали Мордасова, хотя по лицу его бродили красноречивые тени и скулы свело так, что Шпын подобрался и раза два зыкнул на приоткрытое оконце, видно оценивая, можно ли сигануть на улицу, если Колодец разбушуется. Мордасов отлепил ладони от скатерти, прикрыл ими лицо, будто надеясь, что гнев впитается в ладони, стряхнул напряжение, как воду при утреннем умывании, и начал, весомо роняя каждое слово:

- Низкий вам поклон. За уважение... за время, выкроенное из вечной нашей беготни... за слова пусть искренние, пусть фальшивые, она разберется, - кивок на фотографию. - Вы, возможно не любите меня, я, возможно, вас, но есть в жизни человека два пункта, величие их и для смрадной души необозримо - рождение и смерть... и получается...

Откуда это? Шпындро расслабился, пользоваться окном не понадобится, небось вычитал где слезливо мудрое Колодец. Шпындро мыслью узрел, как Мордасов, будто представленный к отчислению школяр, зубрит чужие слова, пытаясь выкрутиться. Шпындро и предположить не мог, чтоб в мордасовской голове водилось такое, думал там только цифры, товарная номенклатура да корысть. Шпындро таких слов не нашел бы скорее всего, а с другой стороны может когда и ему приспичит, хотя Мордасову не приспичило - это ясно, за столом не было ни единой души, а может, и в поселке и в стольном граде ни единого человека, к мнению которых Мордасов прислушивался и ценил бы, однако для кого-то говорил он все это. Для себя? Или для умершей? Может Мордасов допускает, что речь его услышат наверху и ему зачтется? Вот уж смехота, уж если про рождение и смерть думать, то пред явлением на свет чернота и после ухода тоже сплошь чернота и оттого живет, как живет, а не иначе.

Мордасов тихо завершил свое или чужое, бог знает, но внимающих проняло, размягченные души с охотой выжали слезу из покрасневших от дыма и выпитого глаз. Рыжуха с дочерью исчезли, будто растворились, общее помокрение век и торжественность Мордасова отрезвили подгулявших поминальщиков, а может протяжный, почти волчий вой электрички напомнил о неблизком пути до дома, и все заторопились не сговариваясь, повскакивали, каждый подходил к Мордасову, целовал и шептал неслышные остальным слова утешения; Колодец кивал и видно ему нестерпимо хотелось стереть с лица следы чужих слюнявых губ да значительность момента не позволяла; в завершение обряда целования Настурция внесла свой вклад в грунтовку мордасовской физиономии мощными тычками густо намазанного помадой рта и только Шпын пожал руку - не лобзаться ж с Мордасовым в самом-то деле - и веско уронил, что, мол, держись, старина, мы народ крепкий, все сдюжим и Мордасов успел подумать, что крепкий-то крепкий, но отчего всегда дюжить, а жить-то когда, бабуля?

Загрузка...