В пустой комнате в торце стола, покрытого закапанной рыжими, бурыми, малиновыми пятнами скатертью, сгорбился внук, фотографию бабки разместил посреди стола, туда ж перенес, не сплескав ни капли, с верхом налитую рюмку, поставил перед морщинистым ртом бабули так, что концы ее платка, острые и длинные - точь в точь галстук гипсового пионера - подвязанные под жилистой шеей казалось вот-вот обмакнутся в водку.
Мордасов протер очки, нацепил их на блестящий нос, подпер кулаками подбородок, уставился в одну точку - в родинку под левым глазом бабули, в сами глаза заглядывать опасался, всегда в зрачках-точках жил укор и сейчас его могло только поприбавиться. Видела, с кем живу! Мордасов губ не разжал, знал, что бабуля и так все поймет. Видела Шпына, как ханку жрал, как девок всех объять норовил? Выездной. Нас - тебя, меня, всех представляет в миру. Проститутку видала, ба? Будто женщина-диктор с телеэкрана: приветлива, щедро улыбается, промыта, видела, ба, как промыта, вроде изнутри скребли. Боржом крутился, тепло и участие выжимал изо всех пор, каждую минуту подскакивал; так, Сан Прокопыч? Может подогреть, может то да это? Плачу я ему, ба! Во, корень зла где. За тепло приучились платить, вроде тепло - товар. Думаешь, они меня любят или ценят, а ведь каждому, здесь лакавшему, знаешь я как заработать дал? А если посодють?.. Да не гримасничаю... ты предрекала, один пойду, дружки в отскоке, у всех крыша - кто выездной, кто ответработник, кто вроде по науке неизвестной какой, кто педработник, один я жулик чистопородный. Не то чтоб себя жалко, а гноит душу несправедливость; все гладкие - говорливые, когда требуется, все обо всем в курсе и главное - мажут, мажут, мажут, верхних, нижних, средних, всяк на свой лад, одно не смекну: отчего по молве судя, один жулик, другой благородный человек? А скребани когтистой пятерней - оба по уши?
Мордасов припомнил сами похороны днем, как в вырытую экскаватором яму опускали гроб, как Настурция ревела станционным громкоговорителем, натуральная скорбь, не фальшивка! - а сейчас со Шпыном древнюю игру затевают... эх, закидали землей споро, а поцеловать бабулю решился только внук. Тут, как раз, все ясно: ни Рыжуха, ни божьи одуванчики, что приплелись на генеральную репетицию к погосту не сподобились. Боржомчику что ль чужую облизывать, или девке из парфюмерии? И прикорнула бабуля сейчас там в ночи под землей и холодно, и вздохнуть тяжко - воздух едва просачивается сквозь жирные комья. А вдруг нет души, как она верила? Тогда что?..
Мордасов налил в чистую кофейную чашку - до десерта не дошло опорожнил, заел эклером, с детства любил, любому жору предпочитал, так и повелось - кругом икра, балыки да колбасы, а ему эклер подавай.
И тут запас прочности Мордасова вышел, сорвало дверь, сдерживающую дурное, с петель, схватил Мордасов швабру и принялся колотить по стульям вокруг стола, видя на каждом того, кто только полчаса назад трамбовал обивку теплым задом. Крушил от сердца, не забывая, что мебель давно задумал сменить, и выходило облегчение, разметав стулья, глянул по верхам шкафов, где притаились короба картонные из-под аппаратуры, смел из все на пол, забрался на стол и сиганул в кучу картона, припомнив, каскадера сдатчика барахла, уверявшего, что безопаснее всего падать, как раз на картонные коробки.
Посреди комнаты на куче картона окунался в ночной покой Мордасов, сон скрутил вмиг при подмоге выпитого, усталости, переживаний, вымел сон все начисто из головы Мордасова, по губам гуляла блаженная улыбка человека, все сделавшего, как надо, и губы шевелились и, если припасть чутким ухом, различились бы слова одни и те же на протяжении всей ночи: вишь, ба, во с кем живу... вишь, ба, с кем... вишь, с кем...
На площади у обезглавленного монумента Шпындро и Настурция ловили такси. Настурция опасалась задрать голову, чтобы не видеть результатов расправы обозленного Стручка с пионером Гришей. Шпындро, напротив, взирал без страха: вандалы! надо ж и припоминалось милицейское - акция; и правы, разве не акция? Весь опыт Шпындро подсказывал, что подозревая козни врагов, никогда не прогадаешь. Всю жизнь провел среди профессиональных опасальщиков. Чего опасаешься, дядя? Не скажет, отмахнется, чур тебя чур! Зато давно усек каждый: опасаться чиновнику к лицу, украшает, опасение за мысль принимается, а мыслящий чиновник - штука редкая, а значит оценят, продвинут, при добротах, при выказанном покорстве и желании делиться, как бог повелел.
- Вандалы! - Шпындро притянул Настурцию, поцеловал в ухо, успел разглядеть, как редкое слово, возвеличило его в глазах Настурции: не жулик, прикинутый в тряпье, а человек вполне образованный, негодующий, видя безобразие, и нашедший единственно верное определение пьяному вероломству Стручка.
Шпындро уже начал тянуть к станции, туда, где чернели рельсы, бегущие во все стороны, когда с бывшей Алилуйки ныне Ударного труда, пронзил Шпындро - жадность взбурлила пенно, едва не захлебнулся негодованием насквозь выкатила нелегкая, зеленый огонек. Сколько отсюда набьет? Шпындро по-прежнему сжимал руку Настурции. Таксист подкатил по-кошачьи, подвел машину так мягко, почтительно, будто заранее сговорился с Игорем Ивановичем внести лепту в обольщение Настурции. Пришлось воспользоваться.
Уместились на заднем сиденье, голова Настурции подпрыгивала на плече Шпындро и, чтобы не видеть счетчика, больно цепляющего по глазам набором прыгающих цифр, Шпындро ринулся в пылкость, полагая, что прелюдия предрешенному кофепитию не повредит. Настурция отвечала вяло, Шпындро сообразил: пьяна, измотана и вовсе не настроена на один лад с провожатым.
По лесу в ночи Шпындро не ездил давно и сейчас в отяжелевшей голове протянутые к шоссе разлапистые ветви елей казались зловещими руками недругов, использующих внезапную госпитализацию Филина, чтобы преградить Шпындро выезд. Привлекательность Настурции померкла, стоило шевельнуться страхам за исход предстоящей битвы. Хороша страна назначения - вот что! Выпадает не часто даже ездунам-профессионалам, в такой стране на всю оставшуюся жизнь лоск наведешь, вроде дополируешь шероховатости, а там доживай, конечно, не без старческих невзгод - их даже для выездных никто отменить не в силах - но хоть не лязгая зубами от нищеты, не боясь сунуться на рынок с объемистой сумкой.
Добрались до Притыки в половине первого. Шпындро заплатил, вылез из машины, нежно поддерживая не слишком твердо ступающую Настурцию.
- Машину не отпускай! - успела выдавить пошатывающаяся женщина.
Шпындро похолодел, все тонкости обхождения, все умения ухаживать отлетели, по-мальчишески взмолился:
- А кофе?
Настурция отступила на шаг, застыла в свете фонарей, выигрышном - или впрямь хороша на редкость? Шпындро окатило тоской: сорвалось, рухнуло... Когда Настурция начала говорить, Шпындро прозрел, господи, как же красит праведный гнев.
- Кофе тебе дочь Рыжухи сварит! Умелая по части кофе, свидетелей тыщи - подтвердят!
Шпындро проигрывать не любил - и кто любит? Но умел. Канючить не стал. Вяло махнул таксисту, да поздно, машина исчезла за ближайшим поворотом. Настурция юркнула в подъезд. Пусто, уныло... Шпындро зашагал по теряющимся в темноте улицам, проклиная Мордасова, Притыку, умершую бабку, недужного Филина, всю эту шатию-братию. Что наплести жене, заявившись среди ночи? Не хотел волновать ее?.. Не поверит. Можно и не оправдываться, молча бухнуться в постель и все, но накалять страсти сейчас в решающие дни, никак некстати.
Час Шпындро ловил машину, полчаса колесил, вошел в дом около трех ночи. Снял ботинки, в носках прокрался на кухню, не включая свет выпил бутылку боржома из холодильника, лакал из горлышка, направился в туалет; перемещаясь тихо, как тень, радуясь сноровке и беззвучию в квартире, может удастся соврать, что вернулся чуть позже одиннадцати. Разделся в гостиной, повесив одежду на спинку кресла, погладил матово мерцающего в ночи фарфорового пастушка, направился в спальню и только в кровати обнаружил дома никого.
Шпындро включил ночник: половина жены пуста, на пуфе ночная рубашка, на тумбочке крем.
Шпындро разглядел себя в трюмо - краснодеревная гордость Аркадьевой. Что ж приключилось? Воспользовалась его отлучкой? Не боясь, что позвонит, проверит или сообразив, что из-за города особенно не раззвонишься? И раньше ее художества замечал, но, чтоб не ночевать... и еще выходка Настурции, вызывающе принебрегшей им, давила. Дура! Шпындро подскочил. Если поеду?.. Поеду, чтоб вам всем... Дурища! Лишила себя... он перебрал флаконы на тумбочке жены, выгреб из ящиков дорогие нераспечатанные упаковки духов - для себя, для презентов, бог знает для чего.
Шпындро холодно перебирал, с кем бы могла загулять жена. Бессмысленно, не угадаешь... И все же Наталью отличало врожденное умение грешить с оглядкой, редкая способность балансировать на грани, не срываясь. Шпындро, кутаясь в халат, побрел на кухню.
Вдруг что случилось! Не интрижка - черт с ней, а настоящее, непоправимое, вдруг Наталья лежит сейчас в синеватом свете ламп, в операционной, над изуродованным телом склонились перебрасывающиеся односложно люди в шапочках и марлевых повязках, скрывающих нижнюю половину лица, плоть Наташи кромсают скальпели, рвут зажимы, терзают крючья?.. Игорь Иванович покрылся испариной, представил себя вдовцом, страшно: порушится раз и навсегда заведенный порядок... но и облегчение подмигивало: вдовец. Овдоветь не пагубно, наоборот, все пожалеют, может и одного отправят в забугорье, пусть утешится, а если без новой жены побоятся, тогда поиск, смотрины, компании и вдруг молодая женщина рядом и ни единого косого взгляда в спину. Вдовец! Взятки гладки, кодекс чести не нарушен. А если выживет калекой, потухшей, вздорной, с выкачанной недугом волей к жизни, повиснет мертвым грузом на шее Шпындро, тогда попробуй уйди, брось, откажись - сгноят!
К телефону?! Трезвонить?! Добиваться?! Умолять неведомых людей на другом конце провода?! Шпындро потащился к аппарату. Никогда еще не звонил по надобностям, покрывающим кожу мурашками. Наконец пробился: ответили ни да, ни нет, пусть перезвонит через час. Шпындро улегся, накрылся одеялом с головой, как малолетка, преграждая путь бедам, и затих в тяжком, не приносящем облегчения сне.
Проснулся от резей в животе, отодрал голову от подушки, не разлепляя глаз, на ощупь воткнулся в тапки, ссутулившийся, с мешками под глазами выбрался в коридор, в коридоре ходики на цепях - ампир, из дворца в Клагенфурте, находка Крупнякова - отбили половину седьмого утра, когда отворилась входная дверь. С ночи Шпындро от огорчения и перебора запамятовал обязательное - набросить цепочку. Аркадьева открыла дверь своими ключами и сейчас супруги смотрели друг другу в глаза.
- Привет, - Аркадьева смотрелась смертельно уставшей и старой.
- Привет, - Шпындро поежился, резь в животе отпустила, облегчение укрепило решимость... Лаяться не стану, приказал себе Шпындро, не испытав и крошечного укола ревности.
В то утро на работе Шпындро все судачили, что у Филина обширный инфаркт и скорее всего начальника отправят на пенсию. После полудня прояснилась таинственность поведения Кругова. Коллега Шпындро не выдержал, треснул... Кругов развелся и как претендент на выезд не котировался и в малой степени, теперь не один год отмываться. Вот отчего Кругов поражал спокойствием, обреченность примирила конкурента с неизбежным поражением. В тот же день к вечеру Шпындро посекретничал в кадрах: выяснилось, кроме него и посылать некого, выходило, Филин знал с самого начала, что выезд Шпындро неизбежен и тянул резину по привычке повелевать, чтоб подчиненный, не дай бог, не решил, будто так просто все - взял да поехал безо всякой благодарности. Шпындро не гневался, Филин разыгрывал свою партию, как по нотам, никто другой не повел бы себя иначе в их кругах.
В среду у ларька "Мороженое" Шпындро отоварился причитающимся даром фирмача и, когда отвозил тяжелую упаковку домой, мелькнуло, что именно этот вечер он уготовил для свидания с Настурцией... теперь ее отвержение ухажера значения не имело.
Теперь он ехал! Более ничего не интересовало.
Он ехал и ехал вскоре. С женой события недавней ночи не обсуждались. Шпындро уже успел предупредить Наталью, что надо собираться и сборы эти делали ненужными любые перепалки и выяснения: каждый знал, что привалил самый крупный выигрыш, остальное - мелочи, забудется, перемелется, выветрится из памяти бесследно.
Составлялось главное и в среду вечером чета выездных уселась за изысканный стол со свечами, отметили выигрыш. Шпындро размяк и хотел по-доброму, не поддевая, выспросить с кем же баловалась жена в ту ночь, но поймал себя на обнадеживающем - неинтересно! Он не прикидывался, а на самом деле не испытывал ни малейшего искуса, кто да что. Семечки. В преддверии открывающихся возможностей глупо портить себе кровь несущественным.
В четверг телефонно объявилась мать, Игорь Иванович укорил себя в сыновней черствости: за перипетиями последних дней вовсе выветрилось, что мать одна, болеет и только сын может облегчить ее участь.
Шпындро после вести о выезде подобрел, неуловимо стал напоминать Крупнякова, хотя уступал купцу антиквариата габаритами, замечалась медлительность и свет покоя в глазах, как у человека с твердым, обеспеченным будущим, не подвластным козням судьбы.
Состоялось основополагающее... В новом качестве Шпындро будто обретал крылья и воспарял над массами, над знакомцами, прикидывающимися, будто искренне рады и сгорающими на поверку от нутряного пламени зависти. Пусть их! И то сказать - обидно! Особенно тем, кто не различал, в чем же Шпындро превосходит других, какие-такие дарования за ним числятся. И зависть жгла тем глубже, чем очевиднее становилось: дарований никаких, разве что подторговывает лояльностью... Всегда верен не тем, кто прав, а тем, кто сверху. Торговец лояльностью... Пусть их, напридумывают всякое-разное лишь бы умерить злобу обделенных. Каждый ближнего-удачника норовит в грехе обвалять, как в куриных перьях, прикидываясь, будто вытянувшему выигрышный билет отроду писано грешить, а завидующий - святой. А если со стороны взглянуть?.. Окажется, те чисты, кому и не выпало прикоснуться к желанной грязишке, а то б еще почище Шпындро выкобенивали...
Под вечер сын навестил мать, проведал подарившую жизнь. Жалкая коммуналка с порога обдала стиркой, мебелью-рухлядью, прогорклым кухонным букетом, клопиным мором. Мать с трудом растворила толстенную в филенках створку - маленькая, седая, с просвечивающей кожей, в профиль напоминающая засушенный листок. Провела сына в комнату, усадила: посреди стола на скатерти блюдо с его любимыми пирожками. Мать всегда прощает! Шпындро откусил пирожок, просыпал на пол начинку, виновато улыбнулся. Мать еще не знает, что он выиграл, не знает, что сын - предмет зависти многих, обошел, обскакал, вырвался вперед - не остановишь.
На стенах комнаты, на тумбочках, за стеклами книжных шкафов пестрели заморские дары сына, дешевые, безвкусные, надерганные из фонда подарков для самых неприхотливых и ничего не решающих, а для матери и вовсе никчемных; штопор с затейливой ручкой, барометр в кожаном чехле, грошевый телефон-трубка. Когда дарил, не удержался, расшифровал: на рынке сто рублей! Мать всполошилась, прижала руки к груди - чур меня чур! зачем подношения дорогущие? Зачем напрягать бюджет сыновний, человека семейного в расцвете лет? Шпындро величаво млел: знай наших, щедрость и ему знакома.
Мать налила чаю, заварив из восьмиугольной опять-таки издалека вывезенной коробки.
- Хорош чаек? - Не утерпел сын.
Мать погладила чадо по голове, рука ничего не весила.
Жилье матери угнетало Шпындро: не зря жена не жаловала навещать свекровь, портилось настроение, неуспех прилипчив, предостерегала Аркадьева и муж соглашался, так и есть, кто ж сомневается. Визиты к матери тяготили, сын испытывал облегчение только покинув старый дом в центре города, выскочив из подъезда, откуда мальчиком-толстяком выкатывался годы и годы назад.
За поспешной трапезой Шпындро не утерпел, признался, что скоро уедет, что нервы ему трепали изрядно, что выезд всего лишь воздаяние за тяготы службы и даже зачем-то - по привычке отпираться - приплел про мизерные оклады в их системе; говорил будто оправдывался, будто и сам понимал как чудовищно нелепо соотносятся миры коммуналок и шумных международных аэропортов. Радовался выезду неприкрыто, мысленно уличал мать в непонимании; трудно давалось осознание разности восприятия жизни им мужчиной в соку - накануне выезда и ею - на склоне лет, оставшейся в одиночестве при сварливых соседях.
Мать радовалась, глядя на сына, сметающего с блюда, Шпындро в паузах меж беседами уминал пироги, не забывая стряхивать крошки с брюк на пол. Сытность проросла уверенностью, подстегнула желание удалиться, Шпындро поднялся, подошвы ботинок растирали по паркетинам начинку - яичный желток и листики капусты.
- Мама, я плохой сын... - хотелось обнять мать, прижать, выкрикнуть: я плохой сын, но я привезу тебе то, и то... смолчал, поняв, что матери в отличие от многих, как раз ничего не нужно и вещецентрическая завершенность рушилась, таяла привычная уверенность в необоримой ценности даров, приходило непрощенное прозрение: матери все эти годы нужен был он сам, а не его привозы. Скомканно попрощались, мать, забегая вперед, проводила до площадки, неловко облобызала; Шпындро молол про прелести страны назначения, про открывающиеся горизонты благополучия, про новую страницу и следующую ступень, не чая, как скорее скатиться по лестнице. Мать отступала к облаку коммунальных запахов, вырывающихся за порог квартиры, над седым узлом волос краснели, белели, чернели кнопки разнящихся числом нажатий звонков и Шпындро обостренным слухом, натренированным на службе распознавать едва шелестящие шепоты, различил явственно в материнском вздохе:
- Они... украли у меня сына...
Шпындро опасался рыданий матери, глаза пожилой женщины остались сухи, под грохот запоров массивной двери бывший жилец ринулся вниз.
Обезглавленный пионер Гриша понуро мок под дождем. К середине дня прибыли милиционеры на мотоцикле с коляской и пытались накинуть на Гришу мешок, полагая, что белый скол гипса с рваными краями особенно травмирует чутких сограждан.
Мордасов из комиссионного взирал на манипуляции стражей порядка. Со станции добровольцы из вечно ошивающихся в припутейных пространствах приволокли приставную лестницу, неловко приткнули к постаменту и сержант с серым, пыльным, будто вырубленным из плоти площади лицом, полез вверх. Предполагалось упаковать казненного Стручком пионера в мешок целиком, однако зев мешка оказался узок и вознесенная к небесам Гришина рука с горном положительно отказывалась прятаться в распяленную горловину. Милиционеры посовещались, даже ушлотерый Мордасов не представлял предмет обсуждения.
Настурция Робертовна Притыка на глазах сдатчиков мазала ногти лаком, растопыривала пальцы, дула на яркую малиновую поверхность, вытягивая губы в трубочку.
На пороге ресторана возник Боржомчик, припал к обмотанной тряпицей ручке входной двери и с выражением непроницаемости и отстраненным, напоминающим миг подачи счета клиентуры, изучал попытки милиции упрятать Гришу в мешок. Приставная лестница гуляла под тяжестью раскормленного милиционера, мешок проглатывал шею пионера, ложился жирными складками на плечи, а дальше не спускался - рука с горном портила замысел.
Мордасов заметил, как милиционер боязливо тронул руку с горном, будто проверяя, накрепко ли та сшита с телом, нельзя ли отломить ее и тогда скрыть останки монумента в мешке целиком. По качанию головы милиционера, по зло поджатым губам Мордасов сделал вывод, что руку так запросто не отломить, а добивать Гришу средь бела дня на глазах честного народа никто не рискнет.
Наконец, представители власти успокоились, накрыв шею и плечи злосчастного предводителя из страны счастливого детства. Бравое тело с мешком вместо головы продолжало трубить, напоминая закутанного с головой в капюшон средневекового монаха или палача при исполнении. На мешковине обляпанной масляным суриком читалось КООП, но по странным причудам случая первая буква и последняя стерлись от времени и краснели только две буквы О, напоминая два нуля туалетных обителей.
Мордасов сквозь стекло встретился взглядом со Стручком, крадущимся от галантереи по направлению к квасной бочке Рыжухи с определенным намерением залить квасом жар, испепеляющий внутренности, а может и разжиться у толстенной квасницы глотком самогона: та бутыли не продавала на вынос, а держала под юбкой, давая хлебнуть втихаря, один хлебок ценился не много не мало рубль. Судя по блеску глаз, Стручок рублишко в загашнике припрятал.
Мордасов вернулся к квитанциям. Мотоцикл затарахтел, переваливаясь по-утиному, запрыгал по колдобинам, обдавая пылью торговок зеленью, те чертыхнулись и тут же принялись окунать посеревший товар в банки с водой.
До перерыва оставалось полчаса. Мордасов гневно воззрился на очередь, сдатчики опустили глаза, привычные к голосу-кнуту выслушали мордасовское: закругляемся, граждане! бланки ёк, не на чем писать, подвезут после перерыва. Ложь, обоюдно очевидная, служила верно, спорить с Мордасовым, тем более потрясенным горем недавней утраты, никто не рискнул. Мордасов в гневе мог огулять таким матом, что одежда словно начинала дымиться, будто кто ткнул в ткань непритушенной сигаретой.
Магазин опустел. Мордасов вынул белый лист, поманил Настурцию, начал втолковывать, каким видит памятник бабуле. Скульпторы тож не святым духом питаются, объяснял Мордасов, мне тут ребята понашуршали про ваятелей, с ними надо глаз да глаз, возьмут, подберут каменюгу, может и придорожную, лишь бы размерами подходяща, подшлифуют и нате вам, памятник.
- Мне фуфло не втюхаешь! - Мордасов гневался натурально на пока еще не найденного скульптора.
Настурция согласно кивнула: само собой, не втюхаешь...
- Не знаю, одну голову в платке пусть ваяют или по пояс залудить, а может в рост заказать, навроде бюста на родине героя.
- Тут от цены зависит, - ввернула Настурция.
- Еще б, - поддержал Колодец, - цена всему голова, накормишь художника по камню от пуза деньгой, он те хоть из скалы целой вырубит. Я читал... в Америке скалы огромные на них деревья растут, может и альпинисты лазают, настоящие горы и прямо на склонах вырублены фигуры, видно аж черт знает откуда.
Мордасов примолк, и Настурция подумала, что приемщик сожалеет, что нет поблизости подходящих скал и нет навыка у скульпторов, ему доступных, рубить в скальных породах барельефы, иначе б не поскупился для бабушки.
- Да-а... - Настурция развела руками, протяжное да-а могло означать что угодно. Мордасов видно и впрямь перелетел к скалам, воображение работало на полных оборотах, и когда Туз треф проскреб снаружи стекло, Колодец и не услышал, любуясь на веки вырубленной в скале бабулей. Неприятный звук царапания по стеклу оторвал Мордасова от раздумий и видений, сквозь пыльную прозрачность маячила физиономия Туза. Мордасов знал, что Туз при полном пропитии воли и прочих человеческих достоинств чудом сохранил такт и умение не тревожить по пустякам. Мордасов припомнил, что дал Тузу задание узнать через сторожа исполкома, что намерены делать с обезглавленным Гришей в дальнейшем; судьба бронзового пионера волновала Мордасова и ввиду вроде бы личной его ответственности за случившееся Стручок его кадр - и еще потому, что вид обезображенного Гриши смущал, портил Мордасову настроение, припорашивал не нужной хандрой денежные расчеты и, в конечном итоге, выводил Колодца из состояния равновесия, ценимого им превыше всего.
Настурция по команде Мордасова скинула крючок с петли. Туз, поражая блеском черных кудрей, а еще больше трезвостью, замер на пороге.
- Ну, чё? - Мордасов процедил нехотя, явно сожалея, что его оторвали от созерцания скалы.
Туз числился агентом классным - ни единого лишнего слова, ни говорильной преамбулы, набивающей цену проведенному разузнаванию, только результат и молчок потом.
- Снесут, - Туз прикусил язык, глядя на расфуфыренную Настурцию и убоявшись собственной краткости под непонятно отчего гневным взглядом Мордасова, натужно уточнил, - вскорости...
- Это как вскорости? - Эх черт, ушло видение скалы, а на ней, будто самим божеством выбитое изображение бабки. - У нас вскорости резиновое. То ли год, то ли жизнь, то ли день... все вскорости.
Туз к дознанию подготовился на славу, пальцы ершили смоляную шевелюру:
- Уж бульдозер подогнали, так он сломался, не крутятся гусеницы, вот починят и...
Мордасов поморщился: как-то не так представлял последние часы бронзового пионера, конечно хотел, чтоб его не стало, не восстанавливать же, но, чтоб бульдозером, наподобие мусорной кучи. Эх, Гриша, друг ты мой стародавний! А с другой стороны постамент крепок, иначе как бульдозером не уговоришь.
- Ты вот чё, - Мордасов наставнически потряс указательным пальцем, чтоб проследил, как монумент сгребут, если горн уцелеет, мне доставь, - и уловив удивление в зрачках Туза треф, пояснил, - не понять тебе! Для памяти, я в школу пацаном шерстил туда-сюда и каждый раз завидовал этому парню неживому - у него горн. Дудит себе на всю ивановскую. Эпоха, Туз. Понял - нет? Сколько их горнило на разные голоса да под разными небесами? Эпоха. Пусть напоминает мне о прожитом, не мной, бабкой. Скажи бульдозеристу, чтоб горн уберег, пусть отломает перед сокрушением. Хочу иметь горн дома, чтоб душу бередить для памяти и тоски. Про ухо бронзового пионера Мордасов умолчал, зачем Тузу знать лишнее? Горн и ухо, Туз, правда жизни, они всему свидетели, всем художествам... Куски правды выходит. В мире-то все правду-матку узнают из газет на следующее утро, а мы из книги через пятьдесят лет, может потому самый читающий народ. Правду-то всем хочется потрогать, хоть цепочкой слов бегущую, хоть живьем, вроде горна. Проследи, чтоб чин чинарем вышло. Думаю, бульдозерист в положение войдет. Он же не отчитывается поштучно: вот нога, вот рука, вот горн, хотя у нас случается - не приснится. С меня бутылка. - Мордасов царским жестом, вялым и властным отпустил Туза.
Настурция нахохлилась: не понять Мордасова ни в жизнь. На черта ему горн? Бульдозеристу бутылку? Из-за обломка невесть чего. Цвет ногтей получился знатный, так и ест глаза и удлиняет пальцы, подчеркивая их тонкость.
- Зачем тебе горн? - Настурция любовалась пальцами, от восторга распирало - хотелось говорить и говорить, обратить внимание Мордасова на свои распрекрасные, ухоженные руки и тем усовестить его, думающего о несусветном - горн в дом! - когда жизнь так коротка и так редко случается, чтоб лак пришелся в масть. - Зачем тебе горн? - Теперь Настурция любовалась ногами, обтянутыми черными чулками, и втемяшивала себе клятвенно, что Рыжухиной дочери таких колготок не видать хоть умри. Пусть у Настурции этого товара скопится - потолок подпирай.
Мордасов намазал бутерброды красной икрой слоем в палец толщиной, протянул Притыке.
- Зачем горн? Зачем?.. Лопай. Святая душа, ни памяти, ни трепета прожитых лет. Одними прикосновениями живешь. Горн для меня символ, поняла? Вроде креста церковного, символ мученичества может тысяч и тысяч, может мильона, а для тебя труба дудельная и более ничего. Замуж тебе пора, Настурция.
Притыку расцветило розовостью.
- Пора.
Про мученичество слушать не хотелось, было и прошло, да и с ней, не с ее близкими, чего теперь, люди приврать здоровы, преувеличат, раздуют... Каждому собственное неудобство и есть кара нестерпимая, Настурции при ее статях да красах время коротать за пыльными стеклами комка, вроде рыбки в немытой молочной бутылке, где на самом донышке вода, разве не мученичество?
- Замуж... - робко обронила Притыка, - где же взять такого, чтоб...
Мордасов купался в собственных рассуждениях, и его распирало, но не от восторга - ему светиться изнутри особых поводов не имелось - а от нахлынувшего ощущения всеобщей исторической обусловленности и еще от осознания, что и впрямь бронзовый пионер понавидался в своей жизни, не дай тебе господи, и рыжухиной дщери - альковной воительнице - не снилось, хоть все угрюмо веровали: ее путь по жизни и есть знаменитые огонь, вода и медные трубы... В товарных вагонах, в теплушках, сколоченных по виду до Рождества Христова, на запасных станционных путях пережидали отправки люди, а точнее тени, отпечатки существ, из жизни выдернутые без объяснений и знавшие наверняка, попал в жернова - выскочить не моги. Мордасов детячьими глазами рассматривал серую копошащуюся массу, сбившуюся к черной дыре, образованной сдвинутой вбок вагонной дверью, измалеванной краской, исчерченной мелом похабщины и норовил взгляд просунуть между ног конвоира и углянуть, что за люд такой тысячеротно дышит во тьме вагона.
Паровоз вдалеке тоскливо пускал дым к серым небесам, поперхивал сиплым гудком, дрожь, будто от натянутого кашля пробегала по вагонам, лязгая сцепками, дверь дощатую закрывали, набрасывали заржавленную по диагонали тянущуюся железяку и состав трогался; Мордасов маленький подолгу провожал красноглазый хвост состава, пока дьявольские зенки не скрывались за поворотом и сладкие ощущения далеких мест и неизвестных укладов жизни в смеси с дорожной всячиной сосали под ложечкой; пионер Гриша устремлял горн к высям заоблачным и дудел, дудел, немым приветом провожая случайно застрявших на станции, и Мордасов понуро брел домой и сбивчиво шептал бабке, что на путях опять видел без счета дядек в вагонах, и бабка молча крестилась, и расширенные глаза святых в красном углу напоминали глаза, иногда мелькающие в глубине теплушек и Мордасов подозревал, что есть тайная связь между длиннолицыми, изможденными людьми на иконах и теми, кому вслед приветно и деловито дудел бронзовый пионер, и связь эта нерасторжима; с тех еще пор поселился страх в душе мальчика, изламывая, изъедая душу, превращая Мордасова незаметно шаг за шагом в того, кем он стал.
После работы Шпындро заехал в придворный гастроном поблизости от дома с западными календарями и мелкими подношениями директору, в покровительстве коего сейчас нужды не было. Полумрак, сутолока, все раздражало в торговом зале, перед броском за бугор терпежу не хватало. Магазин, полный чавкающей под ногами жижей, непотребными консервами, хамством, ухмылками продавщиц, довольных недавней - скрытой от посторонних глаз - дележкой в подсобках, встречал обыденной пустотой прилавков и такой же пустотой глаз стоящих в очередях. Шпындро дал ознакомительный круг. Голяк, ничего... На овощном прилавке торговали бананами. Неприметная, до прозрачности молодая женщина скользнула взглядом по желтым гроздьям, потянула сопливого мальчугана, рвавшегося к громоздящейся сладкой желтизне в сторону. У Шпындро дом ломился снедью и заехал он только за хлебом. Борение безденежной матери и чахлого отпрыска разыгралось на глазах Игоря Ивановича.
Мать тащила от прилавка, сын к ящикам, прибывшим издалека; тонкая ручонка превзошла силой; продавщица лениво, с брезгливостью наблюдала за разыгравшимся противоборством. Малыш победил: мать, пряча глаза, выдавила под прокурорским взором продавшицы:
- Два взвесьте...
- Чего два? - Продавщица щадить не желала. - Два кило?
- Два банана, - женщина погладила голову сына и сжала губы, глаза ее заледенели решимостью крайнего отчаяния и загнанности. Продавщица взвесила два банана, женщина заплатила и мальчик вцепился в заморские плоды.
Шпындро купил буханку рижского, на выходе снова налетел на пару мать с сыном. Мальчик жадно глотал, вымазал щеки и губы липкой тюрей подгнившего плода.
Завтра вечером Шпындро улетал года на три, а если повезет, лет на пять. Завтра он очутится вне пределов досягаемости раздражающе нелепых картин и твердокаменных буханок.
Вечером, после сытного ужина, наблюдая за упаковкой вещей, за беготней жены, Шпындро размягчился. Обрывки впечатлений дней прошедших и событий недавних копошились, не давая избавления перевозбужденному мозгу. И не вспомнить, где и кто убеждал, может ложно, может искренне: куда б человек не уезжал, приезжает к себе, страна прибытия - он сам. Мелкий и пакостный оказывается в стране мелкой, в окружении людей пакостных; великодушный и честный - в стране открытой и великой. Место жительства не во вне, а внутри каждого. А еще Шпындро восторгался наступившим и неискренне жалел всех, кто остается: Колодца и Настурцию, Крупнякова и Филина, жертву смешной романтичности Кругова... все они, как фигурки карусели, все крутятся вокруг Шпындро, он - ось, они - вертящиеся лошадки, верблюды, ослы и теперь примутся ожидать его возвращения. Отъезд переводил Шпындро в другую категорию, перекрашивал краской избранности. А еще неожиданно вынырнул из памяти Гущин, тож возможный конкурент, не такой как Кругов, но все ж... вспомнилось, как на собрании годичной давности Шпындро долдонил, добивал Гущина...
Уронил достоинство советского человека...
Гущин прошлой весной влип в картинно фламандском городке, среди каналов, забитых катерами, яликами и яхтами. Трое мужчин били женщину. Вмешался Гущин. Двоих уложил, третий Гущина швырнул оземь. Прибыла полиция - участок, бумаги, подписи, известили посольство. Гущина отозвали. Вдруг арканили? Уязвим стал Гущин, вдруг склонят к...
Уронил... достоинство... не оправдал...
Шпындро послушно обличал, как все с фанерной трибуны, не веря в праведность своего гнева и подогревая его. Может и переусердствовал, даже Филин - тогда в расцвете могущества - выныривая из клубов беломорного дыма, покривил губы: ну ты, брат, того, перебрал в затаптывании, думаешь в таких делах перебора не случается?..
...Уронил... достоинство...
Шпындро достоинство никогда не ронял, в кармане лежали два билета, меньше суток осталось до вылета в страну назначения.
Фарфоровый пастушок благостно свистел в бархатной тиши вылизанной гостиной, сжимая свирель, примостившись у ног сытой буренки.
- Сколько ж ты отдала за пастуха? - Неожиданно уточнил Шпындро.
Жена забыла первоначальную ложь, отъезд вымел несущественное, Аркадьева бухнула, не подумав:
- Нисколько! Крупняков подарил.
Шпындро знал, что Крупняков так просто ничего не дарит, но сейчас ложь жены и обстоятельства, предшествующие подарку уже значения не имели. Шпындро накрепко затвердил: нельзя выиграть в главном, не поступившись в мелочах.
Факт отъезда предшествующее перечеркивал, открывал белый лист и не оставлял места хандре. Шпындро умел радоваться предстоящему: сознательно воскрешал дрожью окатывающие картины походов на овощные базы, унылых ездок в колхозы, гэобразных женщин, в три погибели согнувшихся на картофельных полях, ранние вставания ни свет ни заря зимой в лютый мороз, когда до начала работы приходилось добираться на курсы языка в заводском клубе постройки неудобного Мельникова. Худшее осталось позади, впереди тихие радости пребывания в местах ласковых: кто не отведал - не расскажешь, кто вкусил - и сам знает что почем.
Шпындро летел не в пески, не в горячие испарения ярчайшего солнца, не под свист пуль, летел в страну, забывшую про войны бог весть как давно, в страну, более напоминающую театральную сцену или промытую, без единой пылинки фарфоровую композицию вроде пастушка со свирелью.
Штора мягко упиралась в залаченный пол краденого паркета, половицы широкие, сохранившие рисунок спила, центр выложен темными породами дерева подобно дворцам. Утомленный город засыпал, в щели между штор, напоминающей прогал меж передними зубами младенца, светились огоньки близлежащих домов.
Такие же искорки чужого уюта видел сейчас Крупняков, такие же - Филин с больничной койки и его дочери на диване, поджавшие ноги и высматривающие в мелком рисунке стен, обклеенных привезенными Шпындро же в прошлый набег обоями, свое предназначение.
Настурция в однокомнатном рае принимала знойного ухажера, не веря даже притворно в слова его уверений и радуясь только тому, что еще нужна кому-то и по-прежнему грея душу готовкой. Мордасов дома расшвыривал проекты памятника бабуле, эскизы валялись на столе стопкой и под ножками стола, и под креслом, и под шкафом, и под колченогой этажеркой. Мордасов корил себя за убожество измысленных памятников, никак не удавалось ухватить нужное. Крепкие зубы грызли кончик карандаша, язык слюнявил колпачки ручек - Мордасов разрисовывал эскизы многоцветно, не забывая обрамлять памятник мелкими зелеными точками густо - трава и ярко красными редко - цветы. На веревке во дворе полоскалось выстиранное Мордасовым лоскутное одеяло бабки; на кусках ткани различались и небеса в звездах и при полной луне, и деревья в снегу и геометрические узоры и лодочки на гладях вод, и смешные фигурки, водящие хоровод на протертой до дыр ткани.
В десятом часу вечера Мордасова вынесло из дома, ноги притопали на площадь, где укрытый мешком ожидал своей участи бронзовый пионер. Мордасов скучал, не видя лика Гриши, и только по горну, по привычным коротким штанишкам, по складкам рубашки восстанавливал черты, виденного десятилетиями лица. И в безлюдье внезапно присмиревшей станции Колодец вдруг сделал открытие: ба! бронзовый пионер точь-в-точь Шпындро, похож до неправдоподобия, прямой нос, этакая бодрость в лике, уверенность, что все сложится хорошо и еще лучше, будто гипсовую отливку вершили, имея перед глазами Шпына в детстве. И обретался Шпын, как и бронзовый пионер, среди нас и, если монумент похоже подводили под бульдозер, то Шпын оставался, будто заступая на пост бронзового трубача и напоминая зрячим и слышащим, что все еще может вернуться: времена горнов, аккуратных костюмчиков, гор хлопка, повсеместной яровизации и здравого смысла, прихлопнутого намертво, будто мощной пружиной безжалостной мышеловки.
У телефонной будки тенью скакал Стручок в неизменном кепаре. Мордасов порылся в карманах, отыскивая двушку. Стручок запустил лапу в брючную бездонность, выгреб горсть меди на ладони. Мордасов набрал номер Шпына, попрощался, сказал: ну я... жду... вложив в это последнее признание ни один контейнер, набитый доверху выгодным в перепродаже товаром, и трубка проскрежетала искаженным до неузнаваемости голосом отъезжающего: ну... жди, жди... и многоточия оба расставляли так умело, так обоюдопонятно, что Мордасов даже вспотел от уразумения такой общности помыслов.
Колодец толкнул дверь ресторана, пересек чадный зал, плюхнулся за стол для особо приближенных. Боржомчик выпорхнул из кухонных пространств, неизменно согнутый, вихляющийся, добрый лицом и ледяной глазами. Мордасов назаказал деликатесов, пить не решился, от питья тоска удесятерялась и башка трещала поутру, а завтра предстоял День возвращения и хватку в подсчетах терять резона не имело.
- Слышь, - Боржомчик растянул нитяные усы поверх губ так стремительно, что показалось, смоляные волоски вот-вот выскочат за щеки. Гришу-то снесут!
Мордасов не изумился, подумал только: плохо, когда многие посвящены тайна тускнеет, к тому же работа Туза треф по разузнаванию уже не казалась сверхтонкой и мучало одно: чего ему дался бронзовый монумент? будто родней, чем эта гипсовая чушка и нет человека на земле.
- Одзынь, - хамски пресек официанта Мордасов, не задумываясь о последствиях выпада, как каждый, набитый деньгами при общении с менее удачливым, но не менее алчным.
Скука душила Мордасова, снова пересек зал, разглядывая подгулявших девах, втиснулся в окропленную всеми поселковыми кошками будку и хваля за щедрость Стручка, - отвалил пригоршню двушек, придется скостить сумму долга, - набрал номер Настурции. Мордасов вознамерился пригласить Притыку на ужин, пообещав оплатить такси в оба конца; никаких видов не имел, а просто жрать в одиночку опротивело после смерти бабули.
Настурция охнула от неожиданного звонка, лепетала явно с оглядкой.
- Не одна, что ль? - Спросил, как выстрелил Мордасов и ответа не понадобилось: кишка тонка у Настурции его обвести вокруг пальца. - Значит развлекаешься? - Мордасов шмыгнул мокреющим носом, как в детстве, втягивая противную зелдень в себя. - Чего звоню-то, надо б потолковать, - охота приглашать вмиг испарилась, и не поедет, небось, уж оба под парами и может впервые Мордасов представил Притыку раздетой, а с ней тип, которому Колодец щедро приписал самые мерзкие черты, свалив в кучу и плешивость, и беззубость, и потливость, и нос крючком, и малый рост, и кривые ноги... Тут кофтюлю приперли - новье, деньги сразу требуют. Взять иль обойдешься?
Настурция скомандовала взять и, только повесив трубку, Мордасов сообразил: как же завтра предъявит несуществующую кофту. Долго не скорбел, повинится, мол, увели пока звонил, может свалить на Боржомчика, предварительно уговорившись с официантом о неразглашении секрета.
И снова Колодец уперся взглядом в бронзового пионера, тащило к монументу необоримо; похоже тени Стручка и других пьянчуг, в темноте не различимых, плясали по дощатым стенам строений. Мордасов замер у постамента, задрал голову: сейчас такие, как пионер, подросли, как раз вершат судьбы других, назначают, лишают, переводят, награждают, направляют таких, как Шпындро страну представлять и горна у них нет, и штаны давно скрывают щиколотки и все же сходство с бронзовым дударем поразительно бессмысленностью существования что ли? - и увидел Мордасов сонмы начальников, облепивших державу, будто трухлявый пень опенки, сколько же их выросло из коротких штанишек и, отбросив горн, красные галстуки и стыд, копошатся по своим надобностям. Мордасов ухватил осколок кирпича и в сердцах швырнул, угодив как раз по мешку; осколок отскочил неудачно, больно чиркнул Мордасова по уху. Сопротивляется, гад, Мордасов, подобрал камень поувесистее, занес руку и, будто уперся в чужое, предостерегающее шипение:
- Мус-с-с-ора!!
Стручок вторично - начал с монет - спасал за сегодняшний вечер. Камень выскользнул из пальцев Мордасова, шмякнулся в серую пыль. Сзади затарахтело. Колодец обернулся. Милиционеры, знал обоих, подкармливал по мелочи. С ладони хрумкают, как щенки. Еще не занаглели.
- Мое вам, - буркнул Мордасов и не удосужившись услышать ответное приветствие властей, вознегодовал. - Угробили памятник, суки. Кому мешал? Стоял себе и стоял. Вроде украшал по мере сил. Варвары! Шелупонь!..
Милиционеры с мотоцикла не слезли, оценили одобрительную тираду начальника площади и не проронив ни слова, в тарахтении движка, двинули к станции.
- Крушить - не строить! - орал в догон Мордасов, проклиная себя за потерю достоинства. От монумента не отступил. Камень так и отдыхал в пыли. Мордасов подобрал орудие мести, примерился, швырнул и... не рассчитал сил - перелет случился - раздался сдавленный крик, метнулась тень, вопль Стручка всколыхнул стоячий воздух.
- За что, Сан Прокопыч?!
Ух ты, незадача! Не извиняться ж... Мордасов прикрикнул:
- Подь сюды, тля!
Стручок обежал монумент, завибрировал вьюном, поводя головой на манер индийской танцовщицы. Мордасов оглядел пострадавшего внимательно, оценивая ущерб - ни кровинки, ни ссадины, прикидывается, пьянь, но может удар пришелся по темени или другой важной части тела. Мордасов фокусником облапил сам себя, протянул смятый рубль:
- На аптеку! Подлечись.
Как раз на хлебок у Рыжухи! Человек все-таки Сан Прокопыч, немо возликовала душа Стручка, а еще подумалось: так бы и стоял под монументом, принимая на себя чужие каменюги, лишь бы по рублю прилипало после каждого метания.
- Чё стоишь? - рявкнул Мордасов. Стручка сдуло одномоментно. И снова Мордасов напротив монумента, будто двое в рыцарском поединке. Ни домой вернуться, ни в ресторан возвращаться: никуда не хотелось и дежурить посреди площади глупо. Я есть - никто, а имя мне - никак! Мордасов припомнил, что стол его в ресторане уставлен яствами, все одно плати, и двинул в кабак. Народ страждущий загудел, уже прогрелся основательно, оркестр безбожно перевирал, но веселье, хоть и натужно, набирало обороты.
Мордасов засиделся допоздна, всех, особенно красоток, провожал глазами и жевал, жевал... Боржомчик непроницаемый, вовсе не тронутый тенями усталости споро убирал со столов. Меж тарелкой из-под языков и судков хрена порхнула бумажка счета. Мордасов вяло развернул - цифра никак не вязалась со съеденным, тем более что Колодец и капли не пил.
- Ты чё? - Мордасов ткнул в карандашные завитки. Боржомчик огладил усы указательным пальцем.
- За поминки с тебя причитается.
- А-а! - Мордасов согласно кивнул и впрямь забыл, извлек знаменитый свой бумажник, отшпилил булавку, нарочно выудил на свет божий толстенную пачку, зная - для Боржомчика зрелище не из легких. Чичас отслюним, про себя приговаривал Мордасов, щупая нежно кредитки. - Тебе розанами-чириками или зеленью?
Боржомчик пожал плечами.
- Собаку тебе надо завести.
- Зачем? - Наконец Мордасов сосчитал, выровнял края тонкой пачки, придвинул официанту.
- Гложет тебя одиночество, плохуешь, брат, я ж вижу: звонить бегал, метался у ног Гриши, камнем его огулял, я из кухни все вижу. Душа мается. А так - пса за поводок, чешешь, ему след в след, он замер, ножку задрал и ты тормознул, стоишь, приводишь в порядок мысли, опять же воздух...
Колодец слушал вполуха, чего зря трепаться.
- Лишнего не намотал? - Мордасов верил Боржомчику, усомнился для порядка, хотел вернуться к деньгам, так-то вернее, чего философию разводить и без того муторно. - Я ж тоже не рисую, кручусь, аж самого не углядишь, навроде волчка, лихо запущенного.
Боржом сгреб скатерть, упрятал причитающееся.
- Слышь, мне тряпье для бабы нужно. Закажи своему Шпыну?
Мордасов поднялся.
- Только через год. Копи копейку. Шпын отжимает на совесть, из его жмыха слезинки масла не выдавишь. Усек?
Боржомчик кивнул.
- Значит собаку?.. - хихикнул Мордасов. - Может и жену, и дитя. А сгребут?
- На свой кошт примешь?
Боржомчик нечаянно задел локтем солонку - белый порошок просыпался у ног Мордасова. Ух ты! Скверная приметища, и впрямь сгребут.
Выбрался на воздух. Все Шпыном интересуются. Мордасов, не спеша, шествовал домой; центральная фигура Шпын, любимец системы получается, доверенное ее лицо, взбрело б кому в голову допросить Мордасова про художества Шпына и его братанов, ух и навидался их Колодец, лютый народец, торгуются, Матерь Божия, ни Притыке, ни Рыжухе, а сдается и ее дочурке шаловливой не снилось. В торговле Мордасов знал толк, главное, чтоб по лицу лишнего не прочесть, но часто при непроницаемости сердце комиссионщика ухало: крепко цену держали выездные, подвинуться, опустить планку ни-ни, все под прибаутки, да анекдоты, да всякое-разное...
Вернулся Мордасов за полночь, стелить поленился, лег на диван, укрылся высушенным лоскутным одеялом бабули; от промытой, продутой ветрами ткани пахло травами и покоем. Заснул Мордасов быстро, и на лбу его не обозначилось ни единой морщинки, а если б кто склонился к лицу ничем ни примечательному, разве что отсветом хамоватости, то заметил бы струйку слюны, сбегающую на подбородок.
Такси в аэропорт заказал самолично Шпындро, не передоверяя жене столь важное. Чемоданы и сумки выстроились в коридоре, в одном кармане отечественные деньги за перевес, валюта, в другом билеты, паспорта, ручка. Наталья отчиталась за предотъездную распродажу. Перед нырком за бугор в семье распродавалось все носильное. Ушло вмиг: через подруг, подороже через Крупнякова, остатки через Мордасова и Притыку. Выручку жена положила на свой счет, и Шпындро испытывал чувство малоприятное, будто в детстве сильный избивает слабого и вырывает любимую игрушку.
Напольное зеркало отражало хозяина квартиры в рост, отшлифован на славу: достоинство во взоре, седина на висках, умудренность в скорбных складках губ, легкая - без вызова - печать неверия в каждом жесте и готовность понять вышестоящего, что бы тот не предлагал. Зеркало, похоже, подсвечивалось изнутри, все отчетливее видел себя Шпындро, все больше нравился: жизнь получалась и получилась; хватало мозгов понять, что ему хорошо именно потому, что плохо несметному числу - ратям ратей - других менее удачливых, живущих во второсортных городах да и в столице обретающихся по низшему разряду. Могло и ему не повезти, а вот повезло. Корить себя не за что. Не он устроил все это, он только воспользовался случаем, оказался нужнее многих, увертливее, умнее, наверное... хотя какой тут ум?.. он не обольщался - ни тонкости мысли, ни многознание в расчет не принимаешь вовсе.
Подвалило со стартом, подсобили с начальным рывком, а дальше, как по рельсам катишь и катишь.
Мать Шпындро занарядили стеречь добро, не взирая на сигнализацию. Ограбление виделось беспредельным кошмаром. Лучше всего не покидать квартиру круглосуточно, ма, хотел втолковать сын, но холодильник не набьешь на три с половиной сотни суток; заточение в одиночке, набитой блистательным скарбом отпадало.
...Последние поцелуи, всхлипы у лифта, фальшивое тепло в глазах жены, шарящих по чемоданам и сумкам - не забыто ли самое важное? - неловкие похлопывания, смазанные лобзания, объятия...
Таксист любезен, глаз наметан: видит кого и по какой надобности доставляет. Ленинградское шоссе, нырок под землю у пенала на развилке с Волоколамкой, ежи на выезде из города, поворот направо под указатель Шереметьево-2... бесшумно раздвигающиеся матовые двери, нежный перезвон, разноязычные дикторские сообщения, смешение народов, костюмов, носильщики, подторговывающие тележками, жрицы любви в ритуалах проводов и встреч, особенный дух предбанника в мир иной. Таможня, взвешивание поклажи, паспортный контроль, путепроводная кишка, твое кресло под номером, означенным на билете.
Самолет вырулил на взлетно-посадочную полосу. Замер. Взревели двигатели, махина дрогнула, не решаясь начать бег, и пошла, пошла...
Пилот напомнил себе, что преждевременный подъем на большой угол, задирание носа приводит к росту лобового сопротивления, следовательно, к существенному увеличению взлетной дистанции, пилота волновали своевременность и темп подъема передней ноги...
Шпындро волнения покинули - из салона не вытянешь, улетела птичка. Лениво поглядывал в иллюминатор. Жена рядом запустила руки по локоть в сумку, перебирая неведомое.
По пыльной площади подмосковного поселка полз бульдозер, и Мордасов прилип к окну, желая обозревать уничтожение бронзового пионера.
Шпындро сетовал, чуть подтрунивая над собой: жаль, выручка от распродажи легла не на его счет.
Армированное, тысячекратно проклепанное, дико ревущее чудище оторвалось от земли.
Шпындро косился на уплывающие назад разноцветные заплаты полей, лесов, дачных участков, пустошей. Как раз под брюхом самолета серела неузнаваемая с высоты пыльная площадь, еще хранившая куски краски с капота машины, задетой грузовиком, подкравшимся с бывшей Алилуйки, ныне Ударного труда; по засохшим колеям грязи полз бульдозер с явно враждебными намерениями касательно бронзового пионера.
Мордасов не сомневался: с первым ударом бульдозера в постамент закончится важная пора его жизни.
Настурция Робертовна Притыка не желала услаждать взор казнью посреди площади.
Мордасов прижался к стеклу в подтеках от давних дождей, глубокие трещины побежали по аляповатому бронзовому покрытию, монумент с мешком на шее и плечах скорбно качнулся, будто желая зацепиться за небо, и рассыпался в прах.
Двойника бронзового пионера самолет увлекал в высь. Выездному расплата не грозила. Безгрешный Шпындро - краса анкетных граф, гордость личных дел и компъютерных памятей - возносился к небесам, оставляя далеко внизу горку искрошенного гипса; глыбу гранита на заднем дворе пятистенка, отобранную Мордасовым на памятник бабуле; магазинчик на площади, ресторан и станцию; продырявленного инфарктом Филина; фарфорового пастушка, обретенного в оплату за ласки его жены; одинокую мать на посту; неустроенную, гибельно стареющую Притыку; антикварного царька Крупнякова; неожиданно взбрыкнувшего, возалкавшего свободы Кругова...
Безгрешный Шпындро улетал с легким сердцем, как случается от песни веселой, оставляя внизу неразличимые точки-строения, фабрички и заводики, клубки дорог, штрихи мостов и переправ, следы дымов над трубами, лужи, озерца, холмы в редколесье, оставляя внизу дом, где появился на свет, пору тяжкой жизни и борьбы не слишком ясно и вполне ясно за что, оставляя бегунов за счастьем, только грезящих финишем, уже достигнутым Шпындро. Безгрешный покидал теряющиеся в бескрайности пределы, изгоняя из памяти суетное и вздорное, оставляя лишнее, несущественное и всех нас грешных...