К началу октября несколько тысяч офицеров марионеточной армии, выловленных нашими бойцами или же добровольно сдавшихся в плен, те, кто еще в марте месяце командовал операциями и отступлением из северной части Первой стратегической зоны, были уже распределены по лагерям. За каждым из них стояла своя, отдельная жизнь с ее ошибками и преступлениями, у каждого же было свое отношение к происшедшему, то есть к поражению. Свершившееся уравняло их лишь в одном — так или иначе, но всем им теперь пришлось разделить судьбу рухнувшего режима.
Лагерь номер пять был отведен специально для бывших карателей — дело каждого из них трибунал уже рассмотрел, — тех, чьи преступления были особенно тяжки и чья деятельность в свое время отличалась особой активностью.
Было семь часов вечера. Бывший майор «коммандос», тот самый, с которым мы встретились в начале повествования, по пояс голый лежал ничком на тростниковых парах. На его спине, оседлав его, сидел лысый человек с крючковатым, похожим на хищный клюв носом и всей пятерней, как хозяйка опару, усердно разминал распухшее плечо майора. Майор чувствовал, как постепенно затихает поющая боль.
— Будет тебе с одним плечом-то возиться, — сказал он лысому, — давай принимайся за спину.
Лысый отпустил плечо, перевел дух, откашлялся и, растопырив пальцы пошире, с силой провел ими, всеми десятью сразу, сверху вниз по спине майора, от плеча до поясницы, а затем, также обеими руками, только теперь уже ребром ладони, принялся наносить по спине мелкие дробные удары. Сегодня целый день пленные перетаскивали бревна, и теперь майор с наслаждением прислушивался к тому, как расслабляется под массажем все его изнуренное усталостью тело.
Со стороны холмистой долины налетел порыв ветра, неся с собой пряные запахи трав и разгоряченной земли, проникавшие в барак через щели в бамбуковой стене.
— Во сколько нам завтра выходить? — раздался из дальнего угла хрипловатый, с заметным северным выговором голос.
— В шесть утра, — откликнулось сразу несколько человек.
Лысый — они с майором уже успели поменяться местами, и теперь он лежал ничком, а майор массировал ему спину, — приподняв голову, спросил:
— Что им на этот раз от нас нужно, не знаешь?
— Почем мне знать! — возразил майор.
Снова налетел порыв ветра. Тусклая самодельная коптилка — фитилек в банке из-под сайгонской сгущенки «Старик» — выбросила высоко вверх, чуть ли не прямо в лицо майору, язык едкой копоти. Майор отвернулся, чихнув пару раз, убрал падавшие на лоб длинные пряди волос и, продолжая массаж, обратился к сидевшему в глубине нар ко всем спиной человеку:
— Пожевать чего не найдется? Слышишь, старый барс?
«Старый барс» — это ему принадлежал хрипловатый, с северным выговором голос — усердно готовился к предстоящему назавтра походу, укладывая свои пожитки в вещмешок. Две трети рваной, местами склеенной вощеной бумагой циновки из пластика, которую он разложил в углу пар у самой стены, занимала груда всякой всячины: всевозможные бутылки, поржавевшие консервные банки, с десяток сырых клубней маниока — кусок вареного маниока был припасен у изголовья, — пила, штук пять старых книжек стопкой, американские солдатские фляжки, которых было особенно много, и прочая подобная дребедень.
«Старый барс», продолжая напихивать вещмешок, прихлебнул от одной из фляжек и, обернув потрепанное, с тонкой полоской усиков лицо, спросил:
Только поел и уже снова жрать хочешь?
— Да нет, это я так, просто чего-нибудь вкусненького захотелось… — ответил майор.
Лежавший под ним лысый, подняв голову, с сильным южным акцентом произнес:
— Ну и обжора же ты, майор!
«Старый барс» бросил кусок вареного маниока, майор поймал его на лету и, так и оставшись сидеть на спине лысого, принялся с наслаждением жевать, отщипывая по маленькому кусочку.
Раньше в такие вот ночи, подумалось ему, к его услугам была укутанная зеленью вилла в фешенебельном районе Хюэ, музыка, красивая жена, виски и большое разнообразие других хорошо охлажденных напитков. Может быть, если бы он не натрудился так сегодня, перетаскивая тяжелые бревна — подобной усталости он, кажется, еще никогда не испытывал, — ему не показался бы столь сладок вкус простого маниока. И счастье, и беда в нашей жизни, философически подытожил он мысленно, понятия весьма относительные и всякий раз обуславливаются вполне конкретными обстоятельствами. Всего каких-нибудь несколько месяцев назад, когда закончилось заседание трибунала, вынесшего ему окончательный приговор, он едва не свихнулся от радости, что ему дарована жизнь. Ведь только что казалось, что смерти никак не избежать, он уже и чувствовал-то себя мертвым, и вдруг — неожиданное воскресение, чудесное возвращение к жизни. Едва осознав, что будет жить, он понял, что все это время страстно мечтал только об этом. Он отлично понимал, что отныне его жизнь больше не принадлежит ему, теперь ею распоряжались его враги, и он не в силах был в этом ничего изменить, а думать о каком-то реванше и вовсе не приходилось, и все же он хотел жить, хотел жить несмотря ни на что, просто быть живым, его начинала бить дрожь, стоило лишь представить черное, неотвратимо нацелившееся дуло. Что же это, выходит, он просто-напросто оказался на поверку жалким трусом, он страшится смерти? До трибунала он молился в душе: все что угодно, лишь бы не расстрел, пусть всю оставшуюся жизнь ему придется рыть землю или таскать на себе бревна, даже тогда он будет счастливейшим из смертных. Но но прошло и трех дней после его перевода в лагерь, как он с удивлением заметил, что теперь уже его приводит в ужас мысль о тяжелой физической работе, которой здесь придется заниматься. А порой и того лучше — нет-пет да и возвращалась тоска но прежней счастливой и обеспеченной жизни. Сложна и неисповедима душа твоя, человече.
Он долго молчал, прятал глубоко внутри то, что нечаянно открылось ему в себе самом. Но потом однажды не выдержал и высказал все, прямо на одном из политзанятий. И там же, рассказывая о своем прошлом, вновь и вновь возвращался к человеку, с которым свела его судьба: он стрелял в пего, он ранил его, а тот сейчас воспитывал его сына. «Это он, и только он, заставил меня обо всем задуматься, разобраться в себе…» — волнуясь, снова и снова повторял майор.
На следующий день рано утром весь лагерь пришел в движение — начиналось переселение на повое место. Работы на лесоповале временно прекращались. Около сотни пленных, находящихся на принудительных работах, теперь должны были спускаться вниз, на равнину.
И вот в один из вечеров переход наконец был завершен. Нестройная колонна людей в серых в красноватую полоску одеждах подошла к месту своего назначения. Кругом лежали одни развалины: груды битого кирпича и искрошенная черепица — все, что осталось от некогда бывшего здесь города Куангчи. Наши бойцы уже разминировали этот район, и пленным теперь предстояло разобрать завалы обрушившихся зданий, расчистить центральные улицы и выкорчевать, выполоть буйствующую повсюду дикую зелень. Этот кусочек земли, так прославленный в боях и ставший символом мужества, за несколько лет успел превратиться в настоящие джунгли — сплошные, куда ни глянь, заросли диких бананов и тростника.
Комендантом в лагере помер пять был опытный политработник, в течение многих лет готовивший кадры для армии в военно-политическом училище. С семьдесят второго во главе одного из батальонов он принял участие в боях за город Куангчи. После восьмидесятидвухдневной жестокой схватки с «коммандос», десантниками и морской пехотой, засевшими в районе собора Чибыу и кварталов Лонгхынга, его батальон с северо-востока вошел в Старую крепость. В лагере сейчас было немало пленных из числа тех, кто также принимал самое непосредственное участие в боях за этот город — и те, кто командовал отступлением после первых атак пашей армии, и те, кто позже ходил в контратаки, подкрепленные мощной поддержкой американцев, их авиации и флота.
Сейчас и город, и крепость выглядели совсем по-иному. Комендант лагеря едва узнавал эти места. Вокруг царило непривычное спокойствие, тишина нарушалась лишь пением птиц и стрекотом насекомых в густых зарослях диких бананов, стоявших по обе стороны окружавшего крепостные степы рва. Не видно было и следов ран, нанесенных некогда осколками снарядов и бомб, — прежде раны эти ярко-красным зияли на темных, поросших лишайником крепостных стенах, а нынче уже успели и сами зарасти, затянуться теми же лишайниками и мхами. Стоявшие здесь вековые деревья казались совсем высохшими, но их прочно вросшие в землю корни были живы и свежи, и уже тянулись новые побеги и ветви, вычерчивая на фоне неба свои незамысловатые линии. И все так же текла внизу, у края бывшего поля брани, река Тхатьхан…
Пленные каждый день ходили на работы в город — разбирали разрушенные здания и завалы, и всякий раз они становились очевидцами одних и тех же картин, иными словами, свидетелями того, что за плоды принесла та пресловутая сила, какую дало им союзничество с Америкой. Рано поутру, едва рассветет, со всех окрестных деревень стекались сюда дети — худые и замученные, одетые в лохмотья и рвань, грязные; они несли с собой коромысла с непременным зацепленным за конец его мотком проволоки, на костлявых детских плечах болтались солдатские подсумки с завернутой в листья горсткой вареного риса или парой клубней маниока. Их голоса поначалу звенели среди развалин, потом постепенно затихали где-то в зарослях тростника или диких бананов, плотно укрывших здесь всю округу. Днем над тем, что когда-то звалось городом Куангчи, воцарялось безмолвие, но впечатление это было обманчивым, потому что вблизи развалин становились слышны тихие, словно щебет воробьиной стайки, голоса детей, доносившиеся откуда-то из-под завалов рухнувших стен, обвалившихся углов зданий. Часам к пяти-шести вечера дети, один за другим, снова показывались среди развалин, сейчас плечи их сгибались от тяжелого груза, они волокли на себе всякую рухлядь, годную, скорее, лишь на то, чтобы ее выбросить: куски ржавых рельсов, развороченные створки железных дверей, погнутую колючую проволоку, искромсанные и продырявленные во многих местах листы кровельного железа.
Первое, о чем спросил себя бывший майор «коммандос», ставший свидетелем этих картин, было: почему «вьетконги» не расстреляли его? Разве не этого заслуживал он всей своей деятельностью в армии, последним поступком — стрельбой из засады, да и несколькими побегами, последовавшими затем? Ведь если б в его руки или руки ему подобных попал такой пленный, с ним бы обошлись совсем по-другому. Значит, «вьетконги» не лгут, утверждая, что для них в их политике по отношению к побежденным главное — это перевоспитание личности, иначе, если бы это было неправдой, всех пленных, собравшихся в лагере номер пять, ждало бы только одно — смертный приговор.
В один из дней было особенно жарко. К вечеру, закончив работу, пленные вернулись к себе — в палатки, натянутые у подножья крепостной стены. Лысый, едва войдя в палатку, закашлялся, прижимая руки к груди. У него не все было в порядке с легкими. «Старый барс» протянул ему флягу с кроваво-красным зельем, которое он называл эликсиром жизни, — отваром, сделанным им собственноручно еще на лесоповале из диких, ведомых ему одному и найденных в окрестных джунглях кореньев. «Старый барс», северянин родом, был сноровистым мужичком, казалось, ничто никогда не застанет его врасплох, он сможет выпутаться из любой ситуации. В его вещмешке, гигантском по размерам, была припасена про запас прорва всего полезного, и бывший майор, хотя и относился к нему с предубеждением, тоже частенько у него одолжался. Все время, свободное от работ, «старый барс» только и делал, что копошился у своего вещмешка.
Пленные закончили ужин. Майор и лысый, прихватив свертки с одеждой, пошли искупаться. Осторожно ступая среди разбросанных в траве и покрывшихся мхом осколков битого кирпича и черепицы, они стали потихоньку спускаться к реке и тут увидели коменданта лагеря — он только что искупался и теперь натягивал на себя чистую одежду.
Идите сюда, здесь получше, — показал он им место, где только что купался сам, и, присев неподалеку на бруствер старого окопа, достал сигареты и закурил.
Затягиваясь, он огляделся вокруг. Неподалеку на самой вершине высоченной груды битого кирпича — здесь осыпался большой кусок старой крепостной степы — стоял мальчик. На плече он держал коромысло, к одному из концов которого был привязан лист кровельного железа, к другому — прилажен в проволочном кольце с десяток кирпичей. Ему нужно было спуститься вниз с этой кручи, но с такой ношей это нелегко было сделать, и он тщетно искал хоть какой-то проход среди густо опутавших здесь все лиан и колючек.
Комендант лагеря подскочил к нему, помог спустить его ношу, а лотом посадил его рядом с собой на бруствер. Мальчику можно было дать лет десять-двенадцать, у него были взлохмаченные, давно не стриженные вихры, темная с землистым оттенком кожа, такая же темная, потерявшая цвет, заскорузлая от пота и налипшей грязи, песка и глины одежда. Он вытер полой рубахи вспотевшее лицо, достал тоже серо-грязную пластмассовую фляжку и протянул начальнику лагеря:
— Воды попьете?
— Пет, пей сам!
И, подождав, пока мальчонка напьется, спросил:
— Где ты живешь, на том берегу или на этом?
— Мы городские, — солидно ответил мальчик.
— Ну а теперь-то где вы живете? — несколько удивленно спросил комендант.
— В деревне. — Лицо мальчика сделалось жестким. — Папа умер, давно уже, сразу после года Обезьяны. Они его просто до смерти забили! Тогда совсем немного до Тэта оставалось, я еще совсем малявкой был, на улице караулил, пока папа копал тайник, — мы ждали тогда наших бойцов.
— А после семьдесят второго вы, наверно, жили в Донгха?
— Нет, мы с мамой в Виньлинь бежали, а туда приехали, когда стрелять перестали. Потом вместе с беженцами из Хайланга ушли в Куангант, там маме землю под дом дали. Сюда мы уже почти год как вернулись, но от города ведь ничего не осталось, вот мама и попросилась пока к деревенским… Спасибо вам, дяденька, — сказал он, неохотно вставая, и, подняв спое коромысло с железом и кирпичами, зашагал по узенькой тропке, вьющейся среди развалин, и долго еще доносился сюда время от времени раздававшийся скрежет — это кусок кровельного железа на его коромысле но пути за что-то цеплялся.
Майор и лысый уже искупались и собрались подняться наверх. Комендант взмахом руки подозвал их и спросил:
— Вы не спешите?
— Нет, — ответил майор.
— Тогда присядьте, — он выложил на бруствер пачку сигарет, — покурите.
Они пристроились рядом, чувствуя неловкость и робея. Лысый потянулся к пачке, взял сигарету, понюхал — табак пах приятно. Лысый поскреб в затылке и со смущенным смешком признался:
— Давно таких не курил.
— Вы родом откуда, с Юга?
— Да, из Садека, край садов.
— А вы? — обратился комендант к майору.
— Из Тхыагхиена. Но родичи по материнской линии все в Куангчи.
— Я давно в армии и в разных местах бывал, но такой нищеты, как тут, нигде видеть не доводилось, — заметил комендант. — Здесь, в Куангчи, в основном бедный люд, на таких революция опереться может.
— Да, — тихо ответил майор.
— А из вас двоих кто-нибудь был тут, в крепости, в семьдесят втором?
— Нет, лично я не был, — поспешил заверить лысый, — Я тогда был в Тхыатхиене. Да вам это, наверно, известно.
— Ну а вы?
— Был… — ответил майор. — На западном фланге. Паше подразделение придали на усиление десантникам в самом конце операции…
Вдруг его охватил страх:
— Но про тот период я все написал…
— Нет, не думайте, что это допрос. — Комендант усмехнулся, протянул ему, вынув из пачки, сигарету, — Курите. Просто поговорим, с допросами уже покончено. Я ведь тогда тоже здесь был, до конца. Дело прошлое, но не мешало бы кое-что и припомнить. Мы с вами все трое — вьетнамцы, вот и поговорим просто как люди. В этих местах мы с вами недавно уже говорили — на языке пуль и снарядов, а вот по-человечески побеседовать пока не довелось.
— Поймите, — сказал майор, — тогда здесь мы были просто слепым оружием американцев!
— Хорошо, если вы сейчас это поняли. Кое в чем я с вами согласен, но ведь на деле все обстояло несколько по-иному. Я очень хорошо помню, что тогда все ваши части, оборонявшие город, и солдаты и офицеры, сравнивали себя чуть ли не с защитниками Ленинграда. Было такое?
— Нет, так говорили те, кто сидел в Анлоке!
— Но ведь большинство десантных и штурмовых батальонов пришло сюда как раз из Анлока. Так что, наверно, и вы к таким героям себя причисляли?
— На войне чего не бывает. Я совершил немало ошибок…
Комендант, видимо размышляя о чем-то, долго молчал. Потом он снова продолжил разговор:
— Наверняка вы слышали последнее выступление вашего президента и главнокомандующего Нгуен Баи Тхиеу, перед тем как он отрекся, а потом бежал на Тайвань. Я тоже его слышал — заявление было просто паническим. Понимаю, что вы с горечью приняли его отречение, оно лишало вас всяких надежд, но не станете же вы отрицать, что Тхиеу тогда верно выразил и общие ваши настроения, и общую позицию.
— Что вы имеете в виду? — осмелился задать вопрос лысый.
— Озлобление и недовольство своими американскими хозяевами, бросившими вас на произвол судьбы.
Майор поднял голову и после минутного раздумья сказал:
— Вы правы. Американцы большие прагматики. Если видят, что дело не выгорит, тут же сматываются. К семьдесят пятому ни их авиация, ни флот нас уже не поддерживали, и мы со своей миллионной армией оказались совершенно беспомощными, потому что привыкли — огневую мощь обеспечивают американцы.
— То-то и странно, что именно в семьдесят пятом, когда вы отступали, драпали, сметая все и топча друг друга, среди этой паники многие офицеры пребывали в недоумении: куда подевалось все, что было в семьдесят втором, — и боевой дух «защитников отечества», и сила удара? Ведь были такие настроения, верно?
Майор понял, что хотел сказать комендант.
— Продали отечество, торговали им и оптом и в розницу, и военные оказались не защитниками отечества, а обыкновенными наймитами. Я о многом передумал, многое понял…
— Думаю, далеко не все. В этой войне вашими противниками были не одни только солдаты армии Освобождения, а весь народ, все вьетнамцы. Американские советники чуть ли не по пятам за вашими офицерами ходили, даже в разгуле и попойках и то вместе были, готовы были любую вашу прихоть исполнить: послать Б-52 в этот квадрат — пожалуйста, в тот — пожалуйста, а вы, ничтоже сумняшеся, знай себе тыкали пальцем в карту, и американские бомбы и снаряды так и летели, так и летели… Семь миллионов тонн американских бомб сброшено над Вьетнамом — вот что вам надо крепко-накрепко запомнить! Вот она, ваша огневая поддержка! Жаль, что нельзя провезти вас хотя бы по этой одной провинции, показать, во что здесь превратились поля и деревни. Хотя зачем далеко ходить, достаточно на этот город взглянуть. Или на этих ребятишек, что каждый день появляются здесь и рады подобрать любую железку или хотя бы на треть уцелевший кирпич. Да, вам все это сотворить большого труда не стоило — достаточно было лишь глянуть на карту, а потом повернуться к советнику и бросить пару фраз на ломаном английском. Да хватит ли у вас духа осознать до конца, что вы тут натворили?!
— Я уже давно, — ответил майор, — неотступно думаю над тем, во что все это вылилось. Цепь ошибок…
— А ведь есть и такие, кто до сих пор не может избавиться от реваншистских настроений. Какое вы этому дадите объяснение?
— Мракобесы и идиоты, — выдавил из себя майор.
Лицо коменданта стало строгим:
— Так ведь и вы сами за последнее время не раз оказывались таким же, то есть, если воспользоваться вашим же выражением, мракобесом и идиотом. Да вам просто повезло, что все ваши побеги окончились неудачей. Пора наконец понять: если за целые десятилетня американцам ничего не удалось сделать, то вам, горстке, как вы сами сказали, мракобесов и идиотов, и подавно ничего никогда не удастся!
Невеселый этот разговор с комендантом лагеря заставил майора в очередной раз задуматься, одно за другим перебрать в памяти недавние события.
Он вспомнил ту ночь, когда уходил из кафе. Толстяк хозяин сказал, как повязать шарф: так, чтоб напоминало «девятку», иными словами — арканом на шее. Что, если б в ту ночь ему удалось бежать? Мысль о том, что это могло случиться на самом деле, почему-то не вызвала у него радости, стало, наоборот, жутковато. Тогда он действовал по хорошо рассчитанному плану, но в глубине души чувствовал, сколь зыбко, ненадежно и даже опасно все, что он замышлял. Им двигала какая-то слепая вера и слепая решимость, сейчас он не мог бы даже определить, что это было. Теперь-то он понимал, что тогда легко мог сделаться обычным бандитом, загнать сам себя в глухую лесную пору, в дремучие джунгли, стать бандитом-одиночкой, голодным и до предела озлобившимся, которого рано или поздно все равно бы нашли и поймали. Так, что ли, он собирался бороться с революцией? Он уже с ней боролся, боролся против нее много лет, несколько десятилетий прислуживал американцам, а революция — вот опа, она все равно победила!
Выходит, хозяин кафе, предавая его, тем самым оказывал ему большую услугу. Не случись так, наверняка давно бы уже рыскать майору по джунглям, как оголодавшему дикому зверю.
И чем больше он думал обо всем этом, чем больше вспоминал, тем настойчивее стучалась мысль: встреча с тем молодым высоким военным, что забрал Шипя, была предопределена позаботившейся о майоре судьбой. Нокаут в джонке избавил его от затягивавшегося аркана на шее. И, пожалуй, судьба позаботилась не только о нем одном — если так разобраться, то сколько парней, носивших солдатскую форму, смогли вернуться домой благодаря полной победе тех, кого раньше называли «вьетконгом». Что же касается его жизни, вернее, недавних ее событий, то они многим нынче могли бы послужить в назидание.
Работы по расчистке развалин были еще в самом разгаре, когда майору велено было собираться — его вызывал трибунал. И, как объяснил коменданту прибывший оттуда сотрудник, у майора хотели взять показания относительно его второй жены. Так майор узнал о том, что она жива, выяснилось и то, что она упорно не хочет сойти с раз намеченного ею пути.
Через полмесяца работы в городе были закончены. Пленных перебрасывали в другое место, предстоял пеший переход длиной в один день, за которым их ждал новый объект — «железка», холодящие взгляд темно-серые прямоугольники построек из гофрированных железных плит для американских аэродромов, голое, незащищенное место посреди поля, заросшего сорными травами, над которым лишь кое-где виднелись силуэты высохших, мертвых деревьев.
Шинь к этому времени уже совсем не отличался от других деревенских ребят. И пусть он не выглядел теперь таким ухоженным и чистеньким, как раньше, зато стал намного здоровее и самостоятельнее. Он загорел, сделался бойчее и проказливее, словом, превратился в такого же сорванца, как и все остальные мальчишки в деревне.
Был полдень. На поле «Подножие облачков» было многолюдно, как в праздник. Все здесь сегодня радовало глаз. Ревели тут и там ярким суриком выделявшиеся на черной пашне тракторы. Там, где не мог пройти трактор, тянули деревянные плуги черно-белые пятнистые буйволы. Дрозды, тоже черные в заплатках белых пятен, стаями кружились в воздухе, прыгали по свежим, жирным бороздам.
Шинь лежал, припав головой к земле, поросшей репейником, согнув одну ногу и подтянув ее высоко к животу, — перепачканные грязью штанины его некогда щегольских брючек были подвернуты до колеи. Он должен был изображать «убитого». «Убитому» полагалось закрыть глаза, и Шинь их потихоньку прикрыл. Разгоряченное, уставшее от беготни тело постепенно расслаблялось. Он прижался лицом прямо к колючей траве, глубоко вдохнул ее запах. До чего же здорово, оказывается, быть убитым! Как хорошо!
Но так он пролежал недолго, не смолкавшие вокруг шумные голоса жизни притягивали сильнее. Лежать неподвижно надоело, захотелось поскорее вскочить и снова куда-то мчаться. Шинь весь извертелся, а тут еще репейник начал колоться, прямо весь живот исколол, как будто целое полчище муравьев напало. И потом ему уже хотелось есть.
Шинь потихоньку открыл глаза. В лицо ему ударил яркий солнечный свет, он шел с неба, небо было высоко над Шинем и казалось далеким-далеким. Мальчик перевел взгляд: вот берег, за ним вода, как новенькая железка — такая же серая и блестящая. За ней снова земля, большая-большая, половину ее уже вспахали тракторы, другая половина — вся неровная, в воронках от бомб и в сорных травах. А тут вот тростники, выстроились в ряд и стоят, как столбы, прямо перед глазами.
Шинь еще немного полежал, стало совсем невмоготу — и валяться надоело, и уже очень сильно хотелось ость. Он приподнялся и сел.
— А ну ложись! Ты убит! — прикрикнул на него мальчишка в засаленной майке и линялых синих штанах, он стоял на пригорке.
— Я давно уже убит, не хочу больше, — заспорил Шинь.
— Лежи!
— А сколько еще убитым быть?
— Пока не придет вездеход или вертолет — подбирать трупы. Тебя первый раз в игру приняли, должен все по правилам делать. Убили, значит, лежи!
Мальчик в майке охранял большой участок, который «наши» только что отбили у «врага». «Главнокомандующий» поручил ему охранять трупы «американцев» и «марионеточных солдат» — один такой «труп» лежал перед ним, это был Шинь, еще четыре лежали на берегу реки, потому что отбитый участок тянулся до самого берега реки Виньдинь.
Увидев, как послушно Шинь снова улегся в траву, «часовой» смягчился и заговорил с ним:
— Я тебя что-то раньше не видел. Ты кто? Это не тебя, — вдруг вспомнил он, — бойцы привели?
— Ага, я с дядей Хьеном пришел…
— Тогда тебе надо играть за «наших», а то несправедливо получается. — Мальчик в майке осуждающе покачал головой. — Зачем же тебя убивать!
— А я не знаю…
— Ошибка вышла. Ладно, давай вставай!
Он подозвал Шипя к себе и торжественно вручил ому кусок высохшего ствола маниоки.
— Будешь часовым!
Шинь принял свой «автомат АК» и уверенной поступью прошелся по освобожденной земле.
А в это время «ударные соединения» выбивали засевшие на складах и тракторной станции остатки «вражеской» армии. Это был поистине сокрушительный удар, врага надлежало разбить в самом его логове.
Громкие крики ребят разносились над полем. «Та-та-та» — захлебывались автоматные и пулеметные очереди. Все подтянулись к складам. Их было очень много, этих мальчишек, и по одежде можно было сразу узнать, кто откуда приехал, где раньше был: этот, в яркой и пестрой одежде, вернулся сюда из лежавших южнее провинций, тот, вест, в зеленом или коричневом, приехал из ранее освобожденных зон. Они залегли за скирдами соломы и оттуда, пригнувшись, бросились вперед через складской двор. «Врага» загнали в помещение тракторной станции и во двор, где обычно ставили тракторы. Хунг, внук тетушки Кхой, «главнокомандующий» армией «наших», весь обвязанный «маскировкой» — зелеными листьями банана, вскарабкался на стоявшую там подбитую «тридцатьчетверку» и, подняв руку, точно у него была в ней труба, громогласно и продолжительно «проиграл» сигнал атаки и крикнул:
— Вперед! За мной, товарищи!
Ребята с громким «ура» ринулись следом за ним. Даже девочки, что с корзинками и метелками убирали один из углов двора при складах, и те бросились бежать вместе с ними.
За какую-нибудь пару минут «американцы» и «марионетки» были разбиты наголову. Несколько оставшихся в «живых» были схвачены, их повели на берег реки «на расстрел».
У Хунга, «главнокомандующего», была масса дел: он носился с места на место, раздавал направо и палево приказы, расставлял часовых, отправлял дозорных и погоню — надо было выловить остатки упорно не желавших сдаваться и разбежавшихся в разные стороны «марионеточных солдат».
Шинь так и стоял, как его поставили, часовым на поле, и сейчас он этим был очень недоволен: лучше бы он был вместе со всеми, там было так весело. А здесь только одни дрозды сновали, прыгали на высоких желтых лапах по земле и что-то поклевывали. Шинь, подняв свой «АК» на плечо, размеренным шагом ходил взад-вперед, как заправский солдат. Неожиданно станка дроздов с недовольным криком снялась с места и улетела. Мимо проходили «остатки разбитой армии», их конвоировал сам «главнокомандующий». Увидев Шиня, он удивился:
— Ты чего это? Тебя же убили!
— Ага, а я снова живой, — обрадованно сообщил Шинь. — Теперь я часовой!
Хунг замотал головой — это ему не нравилось.
— Ты кого стережешь?
— Американцев. Я теперь наш боец.
— А кто тебе разрешил?
— Такой… в майке!
Мальчишки, следовавшие за «главнокомандующим» почетным эскортом, завопили:
— Лазутчик!
— Шпион!
— Измена, в наши ряды затесался враг!
Шинь побледнел.
Весь трепеща, он умоляюще посмотрел на Хунга, взывая о помощи. Но Хунг решил показать свою беспристрастность — на войне как на войне, и нечего всяким поблажки давать! Шиню велели сдать «оружие» и поставили к «пленным». Но мальчишкам и этого оказалось мало, и вопли не унимались:
— Шпион!
— Связать его надо!
— Веди его сразу к реке! Расстрелять!
Матушка Эм ночью проснулась от плача. Она потрогала Шиню лоб, убрала прилипшие, мокрые волосы.
— Ну-ну, перестань! Чего ты? Небось кто-то днем тебя напугал, а, Шинь?
Из-под топкого одеяла послышались всхлипыванья:
— Меня убили!
— Ну, перестань, успокойся, маленький! Скажи, что с тобой!
— Да-а… Он меня расстрелял!
— Кто же такой?
— Хунг!
Матушка Эм повернулась в сторону комнаты, где спала Кхой с внуками, и негромко окликнула:
— Хунг, ты спишь?
— Да не спит он, притворяется, — тут же ответил ей голос Кхой.
— Слушай-ка, Хунг, ты эти забавы брось! Что за расстрелы такие придумали! Вишь, как напугал доте, спать не может. Слышишь или нет, Хунг?
Хунг лежал тихо как мышка, голоса в ответ он не подал, хотя был далеко не робкого десятка. Просто не хотелось ему сейчас сознаваться и огорчать бабушку. Бабушку он любил больше всех на свете, просто обожал, да она и сама души в своих внучатах не чаяла, хотя постоянно на них ворчала. Хунг при ней был тихим, но в играх со сверстниками непременно оказывался заводилой и на глазах превращался в отчаянного сорванца. Однако стоило лишь ему вновь переступить порог дома, как он сразу же делался тише воды ниже травы, и на лице его, усыпанном мелкими прыщиками, появлялось какое-то отсутствующее выражение. При всем этом он был очень заботлив с младшей сестренкой и без понуканий делал любую работу по дому. Лап, сестренка его, была совсем еще несмышленышем — ей едва сравнялось три года. Эта симпатичная толстушка целыми днями крутилась возле расквартированных сейчас в их доме ротных кашеваров, льнула к ним, пела им свои нехитрые песенки и даже пыталась при этом танцевать, и солдаты тоже очень полюбили ее и баловали, как могли. Хунг все это сносил молча, старался по смотреть в ее сторону, но стоило ей протянуть пухлую руку с растопыренными пальчиками за плошкой вкусного риса с мясом, которым хотели подкормить ее кашевары, как Хунг очень сердито на нее зыркал, и малышка тут же испуганно отдергивала руку и отбегала подальше. Хунг сам стирал на себя и на свою сестренку, каждый день умывал ее утром и перед сном у колодца за домом. А совсем недавно, какую-нибудь педелю назад, он, сам еще восьмилетний малыш, один ездил в Виньлинь — бабушка поручила ему проведать ту семью, у которой они жили раньше в эвакуации, да еще повез с собой вещмешок, взятый взаймы у бойцов и набитый фруктами — апельсинами и грейпфрутами из собственного сада, — в подарок когда-то приютившим их людям. Вернувшись оттуда, он вновь приволок полный мешок, на этот раз в нем были семена для их огорода, свежий чайный лист, маниока и другие гостинцы — он никогда не отказывался от того, что ему предлагали.
— Хунг, к тебе обращаются, ты слышишь или пег? — прикрикнула на него Кхой.
Мальчик не ответил, по-прежнему притворяясь спящим. Он по опыту знал, что, если его бабка сердится, лучше всего промолчать.
— Вылитая мамочка! — начала свой ночной монолог тетушка Кхой. — У тебя язык отсох, что ли? Как воды в рот набрал, к нему обращаются, а он — никакого ответа! Тебе говорят, что молчишь-то?! Такой сопляк, а уже старших не слушает! А что за сорванец растет! Да нечему и дивиться, говорю же, весь в мамочку. Та, едва родила, десяти дней не прошло, как ребятеночка мне подкинула, а сама поскорее напялила лакированные танкетки да белые чулки, тоже мне, модница выискалась, не терпелось ей за торговлю приняться, заморскую солдатню ублажать! И в кого только такая уродилась, не пойму, нет, не в наш она род пошла, кроме денег, и знать ничего не желает. Для этой шалавы деньги — все! А до мужиков как охоча! Срам какой, кому рассказать только: детей бросить не постеснялась, за муженьком удрала! Где такое видано! Тоже мне, американку, видать, из себя корчит! Ну-ка, Хунг, поднимайся, достань из зеленого кошелька письмо, что твоя мамочка только что прислать соизволила. Три письма за все время, и стыда ни в одном глазу! Почитай-ка мне еще раз, послушать хочу. Да повнятней, а то вечно бормочешь что-то, точно каша во рту! Давай, не стесняйся, какой уж тут стыд, от родной матери письмо-то. Хотя ладно, ну тебя. Читали его мне уже, наслушалась, будет, все помню. Да разве такое забудешь? Да лежи ты, тебе говорят, лежи, не вставай. Уж как она в первом письме раскудахталась, писала: и долг-то она свой материнский и дочерний помнит, и к нам-то приедет. А теперь что выходит? Теперь-то она по-другому запела: времени нет, занята! Ишь ты какая! Опа нам, видите ли, дом этот дарит, что твой папаша построил! О господи, вот идиоты американцы, что сюда бомбу не сбросили! Самое-то место, куда бросать надо было!
Хунг покрепче зажмурился и прижался к кровати, как приклеился. Маленькая Лап, лежавшая рядом с бабушкой, тоже боялась пошевелиться. Подай кто-нибудь из них голос, и тетушке Кхой стало бы намного легче — ей главное было поговорить, излить душу. Однако внучата молчали, и ой ничего не оставалось делать, как вскоре тоже оборвать этот поток слов.
Матушка Эм, лежавшая без сна рядом с Шинем, раскаивалась в том, что окликнула Хунга. Сказать ничего нельзя, сразу целый сыр-бор разгорится. Кхой в последнее время совсем несносная стала, очень переменилась, раньше она просто другим человеком была. Целыми днями шпыняет своих внучат, а они-то в чем виноваты. Бедные дети, им и так без матери плохо, совсем еще малолетки, а тут еще эта постоянная ругань.
Матушка Эм подождала, пока Кхой выдохнется и умолкнет совсем, и рискнула сказать ей несколько слов в утешение. Кхой очень обрадовалась — наконец-то с иен заговорили. Она была очень обижена на дочь, и так ей хотелось выговорит вся, облегчить себе душу.
— Занята! Это она-то занята, видали! Некогда на собственных детей глянуть! Подумаешь, осчастливила — дом этот нам отказывает. Ну как все это стерпеть?
— Может, и правда некогда ей, всякое бывает…
— Некогда? А если некогда, так почему не написала, чем такая запятая враз стала?! Просто ей меня стыдно, мать, вишь, у нее деревенщина, серая, неотесанная! Ладно, пусть я деревенщина, да сама-то она кто такая? Кто ее родил, кто ее выкормил и выпоил?!
— Да нет, наверное, просто случилось что, о чем, может, и сказать тяжело.
— А что случиться-то могло? Не иначе как за американца длинноносого и пустоглазого выскочила, потому и написать стыдно! Или в тюрьму угодила за какие-нибудь проделки! А может, разбогатела так, что от своего добра отлучиться боится. Скорее всего, просто ей все здесь так надоело, что и носу казать не желает. Надоело в деревенской глуши сидеть да в земле ковыряться, вот и решила плюнуть на все, свить себе гнездышко где получше! Стыда на нее нет!
Матушка Эм молчала. Пусть лучше Кхой выговорится, может, ей полегчает. Сейчас-то она и слушать ничего не станет. Жаль только, что она в такие минуты начисто о внучатах забывает, плохо на них это скажется. А ведь она их очень любит. Конечно, права она, все вытерпеть можно: и голод, и холод, нужду самую крайнюю, а вот с человеческой неблагодарностью свыкнуться трудно. Ушли американцы, а столько тут всего за собой оставили, разве только одни разрушения? А нравы их, а их образ жизни? Много нынче таких, что все у них переняли. Бедняжка опа, эта Кхой, — вот ведь с какого бока это ее коснулось. Но ведь Нгиеты, муж и жена, вспомнила вдруг матушка Эм, вернулись же они сюда оба. Раньше тоже оставляли здесь старика отца да троих малолетних детей, а как только мир наступил, так сразу и вернулись. Как раз сегодня Нгиет по просьбе тетушки Кхой читал ей письмо дочери и сказал, что несколько месяцев назад случайно встретил ее вместе с мужем, они ехали на автобусе из Дананга в Сайгон и оба, по его словам, выглядели настоящими богачами. Дочка Кхой, одетая в моднейшее платье, в огромных темных очках, еще этак равнодушно заметила: не знаю, мол, что с моими там сталось, может, уже никого пег, бомбежки какие, шутка сказать — Б-52!..
Малыши заснули, а обе женщины долго еще тяжело вздыхали, ворочались с боку на бок, никак сои не шел. И матушка Эм, и Кхой две последние педели и ночью и днем работали в поле, засыпали воронки от бомб. Малыши питались кто где — Хунг готовил для себя и сестренки, а Шипя кормили ротные кашевары. Сегодня Кук велела, чтобы все пожилые перестали работать ночами, возвращались домой.
Ночью поднялся ветер. По листьям в саду перед домом пробегали неясные блики, словно падающая звезда на миг озаряла их своим светом, а потом они снова прятались в темноту. Со стороны ноля и от реки время от времени доносился рев тракторов. Матушка Эм, лежа рядом с Шинем, прислушивалась к этим звукам, похожим на ров танков, который раньше так часто приходилось ей слышать, и думала об Оу и о том, что та ей недавно сказала. Дочь хотела теперь жить отдельно — она хотела учиться, хотела уехать… Значит, снова будет далеко от дома…
Матушка Эм не спала, одна за другой одолевали думы. Ей вспомнились мощные, темные и жирные, дышащие жаром только что поднятые пласты земли. Сегодня на поле пришли почти все, смотрели, как работают тракторы и как оживает под ними поле. И по оттого собрались здесь люди, что не видели никогда трактора, нет, видели, раньше были у нескольких семей японские, и узкое заливное ноле ими можно было поднять, удобные были машины. Но тогда у каждой был свой хозяин, остальным от них пользы не было. Над своей-то делянкой матушка Эм привыкла мотыгой махать — наточит кузнец поострее, вот и все. В Чьеуфу таких большинство было, одна беднота. Всем миром и двинулись в Сопротивление, помогали ему, один только богатеи в стороне и стояли.
Вся жизнь так прошла, в таких трудах, думала матушка Эм, неужели и детям так жить придется? Нет, жизнь ее дочери будет совсем другой, иначе и быть не может, не будет же так продолжаться, как было еще при ее, Эм, дедах и прадедах. Разве для того все люди здесь, вся их волость да и вообще вся страна столько лет воевали, чтобы осталась прежняя жизнь, чтоб по старинке трудились от зари до зари да и нищими были, как раньше?
Все это ей не раз внушал Линь, ее будущий зять. Она понимала, что он прав. Опа и сама верила, что так будет. Они с Линем вообще хорошо понимали друг друга, и будущее им в их мечтах представлялось одинаково.
И вот скоро Оу уедет. Что же, ей опять одной оставаться? Она так мечтала, что дочь вместе с ней вернется туда, где раньше стоял их дом. Ведь не оставаться же здесь жить из милости у чужих людей? Ненароком и дочка Кхой вместе с мужем объявится, что тогда? В самом деле, не оставаться же навек в чужом доме.
Шинь вдруг застонал, засучил руками, чуть не ударив матушку Эм, она едва увернулась, а потом вдруг вскочил, но она успела его удержать:
Шинь! Ты куда? — Опа испуганно обхватила его, прижала к себе. Может, он испугался темноты? Она бормотала ласковые, успокаивающие слова и тихонько поглаживала его по спине.
Что случилось? — Кхой, только недавно задремавшая, тоже проснулась.
— Да этот чертенок, привиделось что-то ему, чуть мне но лицу не заехал!
— Кричал что-нибудь?
— Да нет, не кричал. А что?
— Так, ничего. Значит, до конца своих дней теперь с ним решили возиться?
— Не пойму что-то — не по нраву пришелся он вам, что ли?
Матушка Эм снова уложила мальчика, натянула на него одеяло и спустила с топчана ноги на холодный земляной пол. В саду раздавалось какое-то постукивание, словно колотушка в ночи стучала. Как была босиком, матушка Эм зашла за топчан, зачерпнула из стоявшей там корчаги пригоршню маниоковой муки. В той стороне дома, где квартировали кашевары, было тихо, они еще не вернулись. Матушка Эм прошла через веранду, полную заготовленного хвороста, и спустилась в сад. Некормленые куры, которых разводили кашевары, просунув в щель клювы, стучали но пустой консервной банке, подвешенной у курятника. Матушка Эм бросила им корм и, зачерпнув немного воды из бочки, налила в консервную банку.
Вернувшись, она с удивлением обнаружила в своей комнате Кхой — та стояла с зажженной керосиновой лампой в руках и, наклонившись над спящим Шинем, пристально разглядывала его. Свет лампы отбрасывал на стену огромную горбатую тень.
Итак, Банг был отстранен от должности и предстал перед судом. Теперь все только об этом и говорили. Кто мог думать, что на их волость ляжет такое черное пятно. А ведь как гордились раньше своим Чьеуфу — сколько вытерпели здесь люди и сколько подвигов совершили. Однако веру в новую власть это никак не подорвало. По-прежнему верили и Кук, и Зи, и остальным, тем, кто здесь ее представлял. Понимали, что власть ни при чем, все зависит от человека. Кое-кому это послужило и хорошим уроком — мало гордиться прошлыми заслугами и нечего ими себя успокаивать, ведь вон сколько предстоит сделать…
Новым заместителем назначили Зи. С этим известием к нему домой, в хижину на дюнах, пришел сам Вьен. Они были одного поколения, большинство их соратников погибло в этой войне, и не было ни одного, кто не побывал бы в тюрьме. Вьен тоже был местный, из Куангчи, хотя из другой волости, и знали они друг друга очень давно.
В этот вечер им было о чем поговорить, что вспомнить. Семья Зи давно улеглась спать, а они все сидели и говорили, говорили… Отчуждение, некогда пролегшее между ними из-за обрушившегося на Зи несчастья, было сломлено, и теперь беседовали два старых друга. Долго говорили о том, что в Чьеуфу до сих пор все равно что на передо-пои — столько неотложных и важных дел, столько трудностей и осложнений.
Зи поначалу стал было отказываться от нового назначения. Пет, объяснил он, личной обиде здесь не место, просто боится — давно уже на такой большой должности не работал, справится ли? Да и Срединная деревня, ее люди за эти годы стали ему очень дороги, хорошо было бы и дальше продолжать непосредственно помогать им. По Вьен объяснил, напомнил ему, что сейчас не время отказываться, работников и так не хватает, кому, как не ему, Зи, старому партийцу, позаботиться о народном благе?
Через неделю после того, как Зи приступил к своей новой работе, был решен один из самых неотложных, изрядно помучивших Кук вопросов — как распределить каркасы домов, что прислали с Севера? Решение, принятое Зи, было единственно верным: в первую очередь жильем следовало обеспечить сирот, а также семьи, потерявшие кормильца. Потом Зи взял огромный список, где значились остальные нуждающиеся, и принялся карандашом жирно вычеркивать тех, кто был в партии, — раз партийный, значит, и партийную совесть должен иметь…
— Нет, тут я права голоса не имею, — сказал Хьен. — Ты вон сама сколько времени думаешь, никак не решишься. С матушкой Эм хоть говорила?
— Пет, пока не говорила. Оу сама с ней разговаривала…
— Ну и как опа, согласна?
Понимаешь, согласилась! Очень уж она Оу любит!
Хьен задумался. Значит, Оу уедет учиться. Но как же Эм, не оставлять же ее совсем одну?
Оп понимал, что хорошо, если Оу выучится на тракториста. Это не только ее мечта, об этом же мечтает Линь, да и работники такие в селе нужны. По все же, как быть с матушкой Эм? Эти несколько месяцев, которые бригада трактористов еще пробудет здесь, промчатся стремительно. По потом трактористы уедут, а с ними, значит, должна будет уехать и Оу.
— Наверное, выход один, — подняла голову Кук. — Линь еще побудет здесь, потом его имеете с саперами отправляют и Кхесань, ты знаешь. Так вот, он сам мне предложил, что за это время поставит матушке Эм дом, ей ведь выделили каркас. А потом я перееду к ней и останусь у нее жить.
— Да лучше просто и придумать нельзя! — обрадовался Хьен, — Умница твой Линь! Как я сам до этого не додумался?! Ай да молодец парень! Вот все и устроилось! Только ему самому делать ничего не придется. Спасибо за идею, а осуществлять ее будем мы — наши ребята из К-1. За один день управятся, я с Чатем договорюсь.
Он помолчал немного и, словно боясь, что Кук переменит свое решение поселиться с матушкой Эм, добавил:
— Мне кажется, вам с Линем неудобно там, где вы сейчас. Да и тебе чего одной оставаться, ведь он вот-вот уедет. А так вам обеим — и тебе, и матушке Эм — веселее будет. Оу с Линем тоже меньше беспокоиться о вас будут.
Кук кивнула:
— Да, наверное, это единственный выход…
Хьен понимал, что Кук делает это в память о Нгиа, из острого чувства сострадания к матушке Эм. Ведь из Срединной деревни, где будет дом матушки Эм, ей куда сложнее добираться в волостком.
— Если бы Нгиа остался жив, — внезапно сказала Кук, — ни у кого бы не вызвало удивления, что я живу с матушкой Эм… Ну да ладно, видимо, это действительно единственный способ сделать так, чтобы Оу смогла поехал, учиться.
— Мы с тобой оба в ответе за эту женщину… А о доме не беспокойся — я все улажу.
— Ну хорошо, я пошла…
— Пока! Завтра либо я, либо Чать, и общем, кто-нибудь из нас зайдет за матушкой Эм — пора свозить ее к старому дому…
— Ох, чуть не забыла, — спохватилась Кук. — Тебе письмо.
Она порылась в сумке, протянула ому письмо и ушла.
Едва взглянув на почерк на конверте, Хьен покраснел и посмотрел вслед удаляющейся быстрыми шагами девушке. Ему и не терпелось поскорее вскрыть письмо, посмотреть, о чем может писать ему эта интеллигентная и милая горожанка, и в то же время было почему-то жаль, что Кук ушла пот так быстро. Захотелось отце хоть немного побыть с ней.
А Кук, став в ряд вместе с другими женщинами, высаживала на отвоеванном у воронок поле рисовую рассаду. Зелень рассады преображала землю, долгие годы заброшенную, казалось, она заново возрождала поле к жизни, и пусть ею было покрыто еще не все поле, а лишь малая его часть, но это было для всех огромной радостью.
Кук стояла по колено в илистой грязи, привычными движениями втыкая в землю зеленые пучочки, и все же она чувствовала, что пальцы плохо слушаются ее. За долгие годы руки отвыкли от этой некогда столь привычной работы. По, несмотря ни на что, на душе было легко и радостно. Опа оглянулась и увидела, что и лица всех остальных, в ряд с ней идущих по полю женщин тоже светятся, согретые этой общей радостью.
Не смолкали оживленные голоса и смех. Близились сумерки, но люди и не думали оставлять свою работу. Стало известно, что из провинции в ответ на неустанные просьбы Кук о помощи вот-вот должны прислать более сотни пленных — бывших офицеров — засыпать воронки от бомб. И теперь торопились, чтобы успеть сделать остальные дела: засаживали последние оставшиеся делянки рисовой рассадой, черпали воду на поле…
Кук распрямила спину, оглянулась и увидела Хьена. Он стоял неподалеку, на краю делянки.
— А я думала, что ты к своим торопился… — сказала она.
— Пойдем пройдемся, мне нужно тебе кое-что сказать.
Они пошли к реке.
— Это письмо, первой начала Кук, — оно из Хюэ?
— Да, я познакомился там с одним стариком и его дочерью… Он профессор, но сейчас в народно-революционном комитете.
— А дочь?
— Ну, как сказать, просто обычная девушка…
— Ты уже прочитал письмо?
— Нет еще, успею. Слушай, к Чатю жена приехала с ребенком, проведать. Они там, у нас…
Ой, нм, наверно, у вас неудобно?
— Наоборот, только жена Чатя стесняется, что хозяйка все время и поле надрывается, а она, выходит, сидит сложа руки…
— Может, устроить их в моей бывшей комнате?
— А это можно?
— Почему нет? Конечно, это не очень хорошо, потому что там шумно. Вот что, давай лучше устроим их при пашем магазине, там есть пустая комната.
— Кто у них сейчас главный?
— Тьен, знаешь ее?
— Жена Ванга, что ли?
— Ну да, она самая! Я скажу ей, пусть освободят ту комнату от хлама. Там жене Чатя лучше будет. И Тьен рада будет.
Кук помолчала немного, потом осторожно спросила:
— Ты часто получаешь письма из дома, вообще с Севера?
— Нет, так же, как и во время войны…
Мать Хьена умерла рано, отец жил у сестры, тетки Хьена, у которой было много детей. В Ханое Хьен мало времени проводил дома, старался уйти к друзьям. Из дома, когда он был на фронте, писали редко — раз в год, а то и того реже. Обычно это были письма от отца или от старшей дочери тетки. Кук все это знала. Знала и то, что когда-то, едва Хьен появился здесь, в него без памяти влюбилась одна из местных девушек.
— Ты помнишь Кун из Западной деревни? Она была влюблена в тебя… — сказала Кук.
В памяти Хьена всплыло миловидное круглое личико. С тех пор как Кун погибла, прошло уже шесть или семь лет…
— А я вспоминаю тот день, когда Чать привез тебя на похороны Нгиа…
— Так это был Чать?! Я тогда вообще никого и ничего не видела…
— Еще бы, ты так переживала…
— Да, очень… Мне Нгиа рассказывал, что у тебя девушка в Намдине?
— Какая еще девушка?!
— Ну как же, она тебе еще письма писала, не помнить?
Хьен расхохотался. В те времена, когда шли ожесточенные бои за Куангчи, многие девушки-северянки писали на фронт. Ему попало письмо от десятиклассницы из Намдиня. Оно было так складно написано, что он не удержался и прочел его всей роте. Ребята настояли, чтобы он ответил, — такое замечательное письмо никак нельзя было оставить без ответа. И началась переписка, которая продолжалась несколько месяцев, при этом девушка писала каждую неделю.
— Ушли из крепости, и больше я ее писем не получал, — все еще улыбаясь, сказал Хьен.
— И адреса не помнишь?
— Лет, не помню. Давно это было. А ты-то что вдруг вспомнила?
Кук тоже улыбнулась в ответ на его улыбку. Хьен подумал, что он ошибался в ней — ему казалось, она занята только своей работой. А вот опа, оказывается, какая — просто обыкновенная девушка.
Ему вдруг показалось, что она очень похожа на Куи — тот же овал лица, такие же полосы… Конечно, они землячки, да и есть что-то особенное в них, этих девушках из Куангчи…
В тот вечер Хьен вернулся к себе поздно. Чать проводил совещание, жена его ушла навестить тетушку Кхой.
Хьен развернул письмо Тху Лап.
«Здравствуйте, Хьен. Столько раз собиралась вам написать и вот только теперь решилась… По странно, едва взялась за перо, как перед глазами возникло ваше лицо, и мне показалось, что мы с вами снова, как когда-то, у нас в гостиной…
Ох, как плохо вы знаете женщин! Наши юноши гораздо лучше изучили слабый пол и знают, как в каких случаях себя вести. Но что это я, не учить же мне вас! К тому же вы ведь столичный житель, так что многое наверняка вам ведомо и без меня. Прочитала ваше письмо, не сердитесь, но иногда мне хотелось смеяться. Уж больно много в нем наставлений! Хотя кое-что и натолкнуло меня на размышления. Жизнь вы понимаете правильно. Кстати, следуя вашему совету, я стала проще одеваться, и оказалось, это к лучшему — мне к лицу.
У нас начались занятия. Кроме того, я работаю. Зунг — помните его? — теперь в городском комитете молодежи. Остальные, те, кого вы видели тогда и нашем клубе, в основном учатся, кое-кто ушел и армию, некоторые стали работать. Так что не думайте о нас как о каких-то беспечных мотыльках — мы знаем, от чего и во имя чего надо отречься. Хочу вам похвастаться — десять дней назад меня приняли в Союз трудящейся молодежи имени Хо Ши Мина. Отец очень доволен.
Ко мне, просто проведать, приходила та женщина, монашка, с которой я познакомила вас в клубе. От нее я многое узнала, в частности, почему у вас, когда мы встретились в первый раз на пляже, была забинтована рука и чей это был ребенок. Надеюсь, теперь рука ваша совсем здорова. Пу, а мальчик, он по-прежнему с вами?
Одно время мне казалось, что я влюблена в вас. Это было сразу после того, как ваша часть ушла из города. Пе смейтесь надо мной, пожалуйста, мне так стыдно вам в этом признаваться. Вы ушли, а мне показалось, что опустел весь. мир. Я часто вспоминала вашу неожиданную грусть тогда, во время нашего разговора. Может, я что-нибудь не так сделала или не так сказала?
У меня много друзей. Это образованные, умные и чуткие молодые люди. Зунг за мной ухаживает. Я давно его зпаю и хорошо к нему отношусь, но чувство к вам — это было нечто совсем иное. Я очень часто вспоминаю вас. Наверное, мой отец давно уже обо всем догадался. Только мне не хотелось бы тревожить ваш покой. Я стараюсь, учусь и работаю. Когда бывает трудно — вспоминаю вас и ваши слова. Тогда откуда-то приходит уверенность, и мне становится легче. Кажется, я даже стала оптимисткой, во всяком случае, сейчас у меня куда больше веры в себя, чем раньше.
Есть к вам одна просьба — черкните мне письмецо. Я его так буду ждать! Простите за то, что исповедалась перед вами. Ваша Тху Лан».
Хьен дважды перечитал письмо. Красивый почерк, прекрасный слог, кажется, искренние слова. Славная девушка и смелая. Выходит, она сейчас нуждается в нем? Разве можно пренебречь таким чувством? Ну, а он сам? Нужно ли это ему самому и что будет в таком случае с ним? «Зунг за мной ухаживает…» Хьен вспомнил высокого юношу, красивого и мужественного. Видимо, не без его влияния приняла Лан революцию. Наверное, он давно любит Лан… Так что же делать ему, Хьену? Ответить на чувство Тху Лап или, наоборот, отойти в сторону и тем самым помочь Зунгу?..
Жена Чатя наконец собралась уезжать. На прощальный ужин пригласили Хьена, Суан Тхюи и Тьен, жену Банга.
Хьен и Суан Тхюи вошли как раз в тот момент, когда Чать, развернув свежую газету, хвастался перед женой:
— Ну-ка глянь сюда, кто это здесь стоит, не твой ли муженек?
Фотография в газете запечатлела смущенно улыбающегося Чатя. Рядом с ним стоял Хьен и еще несколько бойцов из К-1.
— А вот вам свеженькая, — Суан Тхюи вынул из своего планшета газету и протянул жене Чатя. — В дороге прочтете, там моя статья про вашего мужа.
Ужин оказался настоящей маленькой пирушкой: жареная утка, пиво, словом, давно не виданные яства.
— Где вы пиво достали? — спросила Тьен.
— Да в лавочке, там еще какая-то напомаженная дамочка торгует, — простодушно призналась жена Чатя.
— Тогда я пить не стану! — сердито сказала Тьен.
— Ну, если бы в твоем магазине, Тьен, было пиво, нам не к чему было бы бегать к «Льен Лан»! — пошутил Чать.
— Чать, да вы солдат или нет?! — не сдавалась Тьен.
Жена Чатя, ничего не понимая, растерялась.
— Вы, Тьен, отпейте пивка, а тогда я вам отвечу, солдат я или нет! — настаивал Чать.
Тьен взяла стакан и разом осушила его.
— А чего мне бояться, вот взяла и выпила… Эх вы, мужчины!
— Чего это «эх мы, мужчины»? — поинтересовался Чать.
— Ладно, хватит, не хочу больше говорить, — рассердилась Тьен.
— Тьен, — ласково сказал Суан Тхюи, — если ты за свой магазин переживаешь, то должен тебе сказать, что таких, как ты, мало. Видел я, как ты надрывалась, доставая керосин. Все у тебя постепенно наладится, не волнуйся, ты ведь многое можешь.
— Ладно, я пошла. Извините, если что не так. — Тьен решительно поднялась. — Спасибо за ужин, а вам, Суан Тхюи, за доброе слово.
— Мы тебя в обиду всяким «Льен Лан» не дадим, не унывай, — сказал Чать. — Воюй с нами, а мы, солдаты, тебя всегда поддержим!
— Ой, а время-то как летит, — воскликнула жена Чатя. — Слушай, муженек, пора собираться!
— Как это собираться! — возмутился Чать, который был уже чуть-чуть под хмельком. — У нас еще важное дело: мы Хьена не женили, а ты ехать хочешь!
— Ну, женить-то проще простого! — засмеялся Суан Тхюи.
— Хьен, приезжайте к нам в Куангбинь, я вам там быстро подругу найду, — заулыбалась жена Чатя. — У нас девушки красивые!
— Ой, нет, — спохватилась Тьен, — и у нас кое-кто найдется, кто очень даже Хьену подходит! Только пока — секрет!
Все вместе они вышли на шоссе ждать машину.
— Суан Тхюи, — отвел журналиста в сторону Хьен, — а я ведь и впрямь решил жениться. На Кук…
— Вот те на, а меня недавно один инженер просил с ней познакомить…
Хьен расхохотался:
— Ну и молодец вы, столько профессий сразу! Не окажется ли профессия свата самой доходной?!
Суан Тхюи не поддержал шутливого тона.
— Может, мне показалось, но у Кук к вам симпатия, — задумчиво сказал он. — Только вот что. Вам-то самому это как? Вы ведь из Ханоя, столичный житель. Конечно, вы человек скромный, простой, но все же?
— Что за ерунда! Здешняя жизнь мне по душе. И потом это любовь, а не принуждение, не перестройка самого себя!
— Вы ее действительно любите?
— Да, люблю…
— И хорошо все обдумали?
— Очень хорошо.
Суан Тхюи крепко пожал ему руку:
— Тогда спасибо! Я сам влюблен в этот край и в этих людей, а Кук — просто воплощение всего лучшего, что есть в них!
— Была одна девушка, которая любила меня. Мне тоже одно время казалось, что я влюблен. Но мы с ней очень разные. Я много думал и решил, что не стоит и дальше все запутывать, во всем должна быть ясность.
— Но любовь…
— Что любовь? Сейчас есть, а потом спадет с глаз пелена, и нет ее! Тогда как? Разве так лучше: прозреть и увидеть, что ты заблуждался сам да еще ввел в заблуждение другого? Заметьте, после окончания войны многие стали эгоистами и далеко не так хорошо относятся друг к другу, как раньше. Кук я очень уважаю, у нас одинаковые взгляды, она мне очень дорога. Я считаю, что этого вполне достаточно, чтобы создать семью. Я много передумал и пришел к такому выводу…
— Ладно, поступайте как знаете, философию нам с вами сейчас разводить ни к чему. Только, думаю, вы заблуждаетесь. Любовь — это прежде всего сердечное влечение. А насчет того, что люди эгоистами стали, вы и вовсе не правы. Естественно, что теперь иные запросы — во время войны мечтали о том, чтобы перестали сыпаться снаряды и бомбы, а сейчас — и это совершенно естественно — каждому хочется жить получше. И так хватало и бед всяких, и нищеты. Другое дело — в хорошую жизнь сразу не прыгнешь! На то, чтоб рис посадить, деревню поднять, города отстроить, — на все это время нужно.
— Так что же, с индивидуализмом, по-вашему, и бороться не надо?
— Надо! Надо, только умеючи. Это очень коварный враг, он многолик, многое может разрушить, подорвать веру друг в друга. Мы с вами увидим еще много его проявлений. Кстати, и сейчас за примером далеко ходить не надо — вспомните Банга!
В деревне очень трудно что-либо скрыть, и — как и предполагали в свое время Хьен и Кук — очень скоро многие уже знали, кто этот мальчик, появившийся здесь вместе с ротой.
История эта обрастала подробностями, то одной, то другой, скоро вся деревня была в курсе событий, и теперь на всех углах судачили только об этом. Ничего иного и ожидать нельзя было: бойцы из К-1 и местные жители секретов друг от друга никогда не таили, да и мальчик — не иголка, что в стоге сена упрячешь. Поначалу об этом угнали всего человека два-три, но потом новость быстро разошлась по деревне. Дозналась про все, конечно, и Кхой.
Чать строго-настрого наказал своим бойцам молчать хотя бы при матушке Эм, о том нее просила односельчан и Кук. По, несмотря на это предупреждение, все же было очень тревожно: матушка Эм могла и сама обо всем догадаться, такое могло случиться в любую минуту, ей мог подсказать это косо брошенный на ребенка взгляд, любая неосторожная фраза, вскользь оброненное слово. Да и Кхой, как ни крепилась, не могла скрыть своей неприязни к мальчишке, а иногда даже и не считала нужным это скрывать.
Матушка Эм и впрямь уже начала кое-что подмечать и о чем-то, хотя пока еще смутно, догадываться. Если бы мальчик остался жить в роте вместе с бойцами и Хьеном, как раньше, в городе, может быть, все бы и обошлось. Но он оказался здесь, в доме, рядом с матушкой Эм, и это было опасно.
Кхой ужаснулась, когда ей стало достоверно известно, что мальчишка, которого она поначалу невзлюбила просто так, сама не зная за что, — сын того самого офицера, из-за которого погиб Нгиа. Придя от того, что узнала, в нескрываемый ужас, Кхой сразу стала бояться другого — как бы невольно, сгоряча не проговориться об этом, ведь каково тогда будет матушке Эм. Но, с другой стороны, такое всегда хранить при себе тоже было достаточно тяжело. Кхой не могла без раздражения смотреть на мальчишку, а когда видела, как нянчится с ним матушка Эм, ее распирало желание вырвать этого дьяволенка из ее рук и прогнать с глаз долой.
Все эти настроения — нечто такое, витавшее в воздухе, — и наталкивали матушку Эм на смутные догадки. Гибель сына болью и обидой отдалась в ее сердце. Она молча снесла все, но мучилась страшно. И теперь она чутьем поняла — с мальчиком этим что-то не так, ребята из К-1 что-то хотят от нее скрыть. Первый раз она ощутила это давно, и потом не раз уже ей на ум приходила догадка, страшнее которой не было ничего. Но она гнала ее от себя. В конце концов она все же решилась расспросить обо всем Хьена или Чатя, добиться от них ответа.
Подумав, она решила, что лучше будет поговорить с Чатем.
В тот вечер Чать как раз провожал жену и ребенка, приезжавших ненадолго навестить его. Они вышли к шоссе, подождали машины — батальон отправлял машины на север за товарами к новогоднему празднику Тэт, и они шли порожними. Посадив своих и простившись, Чать не спеша полем побрел назад. Здесь-то и подкараулила его матушка Эм и сразу, едва завидев его, решительно двинулась навстречу.
— Чать! — строго сказала она. — Ты должен сказать мне всю правду. Говори, я стану только слушать. Шинь — он чей, чей ребенок?
— Родителей потерял, вот и все, что я знаю… — как можно спокойнее ответил Чать.
— Да хватит тебе! Вы с Хьеном решили меня обмануть. Скажи сам, ну можно ли нам что-то друг от друга скрывать?
И в конце концов Чать вынужден был рассказать все, как было.
Теперь все было ясно, ясно как божий день, но что при этом творилось на душе у матушки Эм! Первым же чувством было — вот пригрела змею на груди, и, свернувшись клубочком, каждую ночь змея эта ложилась с ней рядом на ее деревянный топчан и засыпала, ласкаясь. Боль жгла сердце. Матушка Эм не могла не думать о том, кто убил ее сына, он все время являлся ей в ее мыслях в разных обличьях — то в одном, то в другом. Теперь все они собрались в одно — и она видела их в этом мальчишке.
Начинало темнеть. Откуда-то с поля летели неясные звуки. Солнце садилось, догорая на вершинах гор. На другой стороне реки, где-то почти у горизонта и темневшей там горной цепи словно только-только догорел огромный пожар, оставив на небе сверкающие золотистые полосы.
Матушка Эм, проработав весь день — а он сегодня выдался особенно трудным, — тяжело переставляя натруженные ноги, брела по полю. Здесь, в этой его стороне, пленные офицеры только закончили засыпать воронки от бомб. Груды свеженасыпанной черной земли тут и там темнели на поле, охваченные кольцами травянистых зеленых берегов, и чем-то напомнили они сейчас матушке Эм залегших в засаде вражеских солдат.
Неприятно, муторно было у нее на душе. Держа в руках ворох травы, ступила она на тропинку, обсаженную по обеим сторонам кустами тетау, и тропинка эта, ведущая к дому, тоже сейчас словно выглядела иной, мрачной и темной, в общем, не такой, как всегда. Хунг вместе с младшей сестренкой крутились у самого дома. Завидев матушку Эм, маленькая Лан тут же плаксиво спросила:
— А моя бабушка где?
Хунг удивленно воззрился на матушку Эм — она им ничего не ответила, даже не посмотрела на них, словно чужая какая-то стала. Она и вправду сейчас мало походила сама на себя.
В эту минуту из сада выбежал Шинь.
— Бабушка! — крикнул он и со всех ног кинулся к ней, посмотреть, не принесла ли она ему, как всегда, кузнечика или цикаду. Матушка Эм отскочила назад, чтобы не дать ему дотронуться до себя. На мальчика глянуло холодное, чужое лицо.
— Какая я тебе бабушка! — закричала она, искаженная гневом. И, швырнув на землю все, что держала в руках, шаг за шагом неотвратимо начала на него наступать.
Шинь, вконец перепуганный, замер на месте, и когда Эм схватила его за вихор и резким движением откинула ему назад голову, чтобы глянуть в упор в лицо, он заорал благим матом.
Только тогда она отпустила его.
Его плач словно привел ее в чувство. Она стояла молча, руки бессильно упали, казалось, она в этот миг лишилась последних сил. Тяжкий вздох вырвался у нее из груди. Долго еще она стояла так, без движения, потом, повинуясь повседневной привычке, наклонилась к ребенку и после минутной заминки — вот он, этот малыш, ее любовь и ее ненависть, — прижала к груди. «Замолчи, успокойся же», — уговаривала, утешала опа. Потом, как всегда, когда возвращалась с поля домой, взяла его на руки, отнесла к колодцу за домом, умыла чумазую рожицу, тщательно вымыла руки и ноги.
Детские слезы просыхают быстро. Часа не прошло, как приготовили ужин и сели поесть, а у Шиня от недавних горестей уже не осталось и следа, он снова, как всегда, за едой ныл и капризничал, не забывая болтать то про одно, то про другое.
Но с того самого дня — и тут матушка Эм, как ни старалась, ничего с собой не могла поделать — будто пропасть пролегла между ней и этим ребенком. Это был и он и уже не он, мелькали перед ней два лица — зла и добра, лицо убийцы ее сына и лицо ребенка, совсем малыша, так нуждающегося в любви, заботе и ласке.
Через несколько дней после этого тетушка Кхой через кашеваров, обосновавшихся в ее доме, попросила передать командирам К-1, что мальчика лучше было бы забрать в другое место. Кашевары видели, какая зловещая тишина нависла над домом, и тоже считали, что так будет лучше. Они же и передали матушке Эм, что Шиня решили у нее забрать и устроить вместе с бойцами одного из взводов.
Матушка Эм сначала со всем согласилась. Но потом разволновалась и не захотела отпускать мальчика. Все это время бойцы К-1, занимавшиеся разминированием полей, жили в одном из заброшенных блокпостов, прямо там же, в поле, и она, несмотря на обуревавшую ее сейчас неприязнь к Шиню, все же побоялась за него — он окажется почти без присмотра и начнет бегать один, а уж там-то все нашпиговано минами.
Так и остался Шинь в этом доме, и все пока продолжалось по-прежнему — он был постоянно возле матушки Эм. Она побоялась за его жизнь и сама себя обрекла на эту муку: постоянно печься о нем. Иногда, проснувшись среди ночи и увидев его сына, который лежал, прижавшись к ней, она вспоминала о Нгиа, и сама собой тянулась рука оттолкнуть этого мальчишку. Но уже в следующее мгновение она приходила в себя и чувствовала опустошение и тоску. За эти последние несколько лет она уже привыкла к постоянному присутствию рядом ребенка, ведь раньше с ней была То, и теперь сон шел от нее, едва она оставалась одна, только рядом с ребенком она чувствовала себя спокойно.
Вот так, ненавидя и любя, гоня его от себя и, наоборот, протягивая навстречу руку, она вновь приняла этого ребенка. А мальчику и невдомек было, каким унижениям и мукам подвергает он эту добрую старую женщину, невдомек ему было и то, что в сердце ее просыпалось повое к нему чувство, новая любовь пускала там свои корни.
Кхой исподтишка наблюдала за матушкой Эм. Сначала она попыталась внушить ей, что лучше всего отослать мальчика, но потом, после отказа, смирилась: что оставалось ей делать, кроме того как терпеть — ведь она приютила матушку Эм, не гнать же ее теперь из-за мальчишки. Хотя, глядя на этих двоих, она только мучилась, острее переживая собственные горести.
В то утро Хьен повез матушку Эм в Срединную деревню, туда, где жила она раньше, взглянуть на старый сад. Бамбуковый каркас дома, который распределила им волость, он уже перевез туда и поставил пока в углу сада.
Нгиа погиб, и Хьен чувствовал себя так, словно теперь пришла очередь его, Хьена, заменить сына Эм. Да и сама матушка Эм вот уже много лет относилась к нему как к сыну. Последнее время, правда, Хьен часто упрекал себя в черствости по отношению к ней, ведь это он привел сюда Шиня, и он не мог не видеть, как страдала теперь все узнавшая матушка Эм. К тому же во всей К-1 даже Чать — кстати, это ему принадлежало решение забрать мальчика и перевести к бойцам — не был так близок к матери погибшего командира, как он, Хьен. И все же по-другому он поступить не мог.
Хьену хотелось, чтоб матушка Эм поскорее прошла через это огромное испытание, через которое предстояло нынче пройти всем: встреча лицом к лицу с последствиями войны, — болезненное испытание, однако оно было неизбежно для всех после тридцати лет боев.
К этой мысли привели его те давние встречи на пляже, где они однажды туманным утром оказались вместе с Тхангом и Шинем.
Матушка Эм присела рядом с Хьеном на обломок фундамента старого дома.
— Чать мне много раз говорил, — начал Хьен, — может, и впрямь лучше, чтоб Шинь жил отдельно? Отдадите его?
— Куда это? — встрепенулась она.
— Мы устроим его во взводе Кьета. Там ребята хорошие, и его они уже полюбили…
Матушка Эм долго сидела молча, потом наконец сказала:
— Нет, не отдам!..
Хьен молчал, он не стал возражать, понимая, что она уже все для себя решила. Несколько месяцев назад, когда они только пришли сюда, у него не было и мысли о том, чтобы оставить мальчика с пей. Но сейчас он понимал, что лучше всего будет, если мальчонка и дальше останется там, лучше уж ничего не менять. Ему было очень приятно услышать то, что она дальше сказала:
— Я привязалась к нему. Да и скоро сюда возвращаться. В доме нужен ребенок, с ним как-то радостней…
— Я все же боюсь, — сказал он, восхищаясь щедростью этого женского сердца, — что всякий раз, глядя на мальчика, вы невольно думаете о Нгиа…
— Грехи отцов не падают на детей!
Она вновь помолчала немного, потом сказала невесело:
— Шинь — он всего лишь дитя малое, с него-то какой спрос?
Она вновь помолчала немного, потом сказала невесело:
— Слышала я, что скоро все бойцы, кто с Севера, обратно к себе уедут. Это правда, Хьен?
— Нет, мама, только те, кого семейные дела к этому вынудят. А так все мы тут и останемся. Ведь еще строить надо, а не только врага бить, верно? Сами посудите, дел сколько: взять хотя бы мины, от них пока лишь небольшую часть всего Куангчи очистили, и то на равнине.
— Да, сыпок, так хотелось бы, чтоб вы всегда здесь оставались!
Хьену пора было уходить. Матушка Эм оказалась наедине с тем, что когда-то было ее домом. Вот и пришли они, мирные дни. думала она, но отчего-то кажется, что все еще не кончилась война. Старый сад, как он зарос, какой стал темный и как в нем тихо! Буйные заросли диких бананов, тростники, окопы, воронки от бомб — вот и все, что осталось. Чудом уцелевший кусок старой соломенной кровли, валявшийся сейчас на земле, превратился в груду мусора, на которой росли какие-то колючие травы с бледно-желтыми цветами.
Где вы, лица близких, навсегда ушедших от нас?
И кто лежит здесь, навеки оставшись на этой земле?
Матушка Эм вдруг вспомнила нечто очень важное. Потихоньку двинулась она к тому месту, что пряталось раньше за домом, зашла в самые заросли. Здесь она огляделась внимательно, стараясь припомнить точнее, потом, опустившись на колени, стала руками снимать дерн и вынула показавшийся под ним квадратик доски. Это был старый тайник. Матушка Эм спустилась туда. Пахло плесенью, было сыро, холод пробирал до костей. В кромешной тьме она обшарила мокрые от сырости степы и вскоре нашла то, что искала. Через минуту она уже снова была наверху, со свертком в руках, обернутым бережно в кусочек нейлона и сверху для большей сохранности залитым воском:.
Дрожащими руками она развернула его. Это были бу маги, одни — напечатанные на машинке, другие — написанные от руки, многие листки сопрели и теперь рассыпались от простого прикосновенья. Вместе с бумагами в свертке этом оказались и два знамени — красное с золотой звездой посредине и еще одно — с серпом и молотом, вышитыми белыми нитками, его она сама вышивала много лет назад, сама же и спрятала сюда, в этот тайник, в шестьдесят девятом году, когда враги устроили здесь «белую зону». Из тех, кто просил ее припрятать эти бумаги, нынче в живых остался один лишь Зи.
Матушка Эм развернула каждый листок, разгладила каждую складочку на красных полотнищах, испещренных пятнами — словно само время оставило на них следы огня и крови. Был в этом свертке, в самой его середине, меж двух красных полотнищ и портрет Хо Ши Мина: рисунок, сделанный фиолетовыми ученическими чернилами с фотографии, на которой Хо Ши Мин был снят во Вьетбаке перед возвращением в столицу в сорок пятом году.
И хотя чернила сейчас уже выцвели, все еще можно было хорошо разглядеть лицо — редкую бородку, худые, запавшие щеки и ясный взор глаз.
Матушка Эм взяла листок в руки, вышла на светлое место и долго рассматривала его. Слеза скатилась вниз на рисунок: «Бак[23], вот и стало свободным наше Чьеуфу, и твои дети вновь вернулись сюда. Счастливые пришли к нам дни, но тебя пег больше с нами!»
Повсюду собирались воедино семьи, встречались после долгой разлуки родственники, лились слезы радости, а в добротном каменном доме тетушки Кхой царило уныние: матушка Эм уже пачинала потихоньку собирать свой нехитрый скарб. Скоро будет готов ее дом, и она вернется в свою деревню.
Кхой места себе не находила. За три года, что прожила у нее Эм, они привязались друг к другу. Сейчас, глядя, как Эм перебирает вещи, Кхой разве что слезами не обливалась. Да и завидовала тоже: вон сколько семей воссоединилось за это время, а ее дочь по-прежнему носа казать не желает. Письма и те писать перестала. А вот теперь Кхой еще одно испытание предстоит: через каких-нибудь несколько дней уедет матушка Эм, и останется Кхой одна-одинешенька в этом постылом доме, а на руках двое внучат. Теперь ни от кого не услышит она ободряющего слова, ни в ком не найдет поддержки, как находила ее у Эм…
Было утро. Со стороны поля «Подножие облачков» доносился равномерный гул — работали тракторы. Взошло солнце. На поле потушили костры — люди работали всю ночь, разравнивая землю, — и через заросли бамбука, живой изгородью окружавшего деревню, стали видны тянущиеся вверх тоненькие струйки дыма.
Старый Нгиет, тоже всю ночь прошагавший за плугом, глянул на своего буйвола, поощряюще похлопал его по спине и передал вожжи сыну. Вдохнул полной грудью запахи свежевспаханной земли, вынул фляжку, глотнул самогону и побрел к себе в деревню.
Память о прошлом — подбитый танк — еще стоял почти в центре деревни. У старого Нгиета невольно сжалось сердце — вспомнились последние годы, подорвавшаяся на мине внучка… Здесь и нашел его Зи, который тоже пришел в Срединную деревню. Они постояли молча возле танка, йотом вместе решили обойти округу.
Жизнь налаживалась. Возрождалась и Срединная деревня. Бойцы из К-1 уже полностью очистили ее от мин. Земля звала людей вернуться, и люди возвращались сюда, семья за семьей, хотя деревня и была еще во многих местах пока что больше похожа на джунгли, настолько все заросло.
Первым делом теперь надо было расчищать сады и огороды, участки под жилища, ставить дома. Ни бомбам, ни времени не удалось стереть с лица земли примет прошлого. Какое запустение здесь ни царило, как ни изменилось все, а все же отыскивали люди безошибочно то место, где когда-то стоял их дом, и за два-три дня ставили времянку. И вот уже стали слышны в Срединной такие привычные звуки, как плач детей по ночам, стук песта в ступе, обрушивающего рис, загорелись яркие огоньки керосиновых ламп…
Зи и старый Нгиет продолжали обходить деревню. От одной деревенской улочки шли они к другой, ведя неторопливую беседу. Собственно говоря, больше был слышен хрипловатый голос старого Нгиета. Он рассказывал о сыне, о том, как его забрали в солдаты и как с этого начались их беды. Сколько их пришлось пережить…
— Самое главное, надо во время больших перемен оставаться верным самому себе, оставаться человеком, — заметил Зи.
Они подошли к дому Нгиета. Двор был аккуратно подметен, домик, хотя и маленький, всего в три комнаты, выглядел аккуратным и чистым.
Зи выпил предложенный ему чай, поблагодарил и отправился дальше. Пройдя через огороды, он подошел к другому дому — возле него стояла хорошенькая девочка и держала на руках маленького брата.
— Мама дома? — спросил Зи.
— Нет, на работе.
— А отец?
— Папа спит, он велел всем говорить, что его пег дома…
Зи, размахивая пустым рукавом, решительно пересек небольшой дворик, устеленный сухими стеблями маниока. Это был дом Банга. Вчера поздно ночью прибегала Тьен, умоляла повлиять на мужа, уговорить его остаться в деревне. Банг был осужден условно на два месяца и решил уехать куда-нибудь подальше на заработки. Тьен уверяла, что если он это сделает, то непременно пойдет по плохой дорожке. Зи чувствовал, что она права.
Банг валялся на кровати и глазел в потолок. Услышав шаги, он поспешно натянул одеяло и укрылся с головой. Зи потоптался нерешительно — не лучше ли уйти, но потом рывком сдернул одеяло. Банг молча смотрел на него. Потом сел и сделал удивленные глаза:
— Ох, дядюшка Зи, это вы!
Он кликнул дочь и велел приготовить чай, но Зи остановил девочку, протестующе замахав рукой:
— Нет, нет, чай нить не буду, только что у старого Нгиета напился! Я на минутку…
Банг прятал глаза. Он похудел и был весь какой-то поблекший. Казалось, он стал старше лет на десять.
— Как идут дела в волости? — спросил он, пытаясь выкарабкаться из неловкой ситуации, но только яснее стадо видно, что храбрится он из последних сил.
— Ничего, помаленьку, — охотно откликнулся Зи. — Слышал я, что ты собрался в другое место, работу подыскивать?
— А что мне еще остается делать? — ответил Банг, не поднимая глаз.
— Я пришел к тебе как друг. Конечно, у тебя есть «хонда», может, ты решил, что займешься торговлишкой или еще чем, но…
— Это Тьен вам сказала? — перебил его Банг.
— Да, она. Попросила поговорить с тобой. Слушай, Банг, что было — то было, но я почти вдвое старше тебя, да и пришлось пережить гораздо более тяжкое испытание. Об одном хочу тебя спросить: почему не хочешь остаться, заняться тем же трудом, что и твои односельчане? Да, тебе стыдно. Но излечишься ты от этого стыда, только если останешься здесь, знай это. Да и о жене подумай, она недавно родила, на кого ты их всех оставишь?
— Ничего, выживут! Судите сами, как мне тут остаться, ведь на меня пальцами будут показывать — вор!
— Тебя судили, ты свое получил. А жизнь тебе длинная предстоит, снова на ноги встанешь. Если хочешь знать мое мнение, ты не только за свою жену и малолетних детей в ответе — ты в ответе еще и за себя.
— Из партии выгнали, с работы тоже, чего уж теперь, ни перед кем я не в ответе…
— Ага, значит, только партийные и еще ответственные работники должны свою ответственность понимать? А простой человек, он что же, без совести прожить может? Подумай, что говоришь. Выходит, без партбилета и должности и человеком не надо быть?
Банг покраснел:
— Я такого не говорил!
— Если моего совета не послушаешь, то так в конце концов действительно последнюю совесть потеряешь. Повторяю, я пришел к тебе как друг, говорить такие вещи горько, но только опасаюсь я, что ты на скользкий путь станешь. Не нужно тебе никуда уезжать, одна беда от этого приключится. Люди у нас хорошие. Сколько ты с ними вместе перестрадал, вспомни! Неужто войну забыл?!
Как раз в этот момент во дворе раздались женские голоса, и в дом вошла Кук, а с ней несколько девушек, которые вместе с Бангом работали в волостном комитете.
— Говорят, ты еще вчера вернулся? — как ни в чем не бывало спросила Кук.
— Позавчера… Тошно мне, глаза бы ни на что не глядели, вот и валяюсь второй день подряд…
Банг спрыгнул с кровати и позвал дочь вскипятить чай.
— Ну что, — продолжал он, — и вы туда же, уговаривать меня пришли? Дядюшка Зи меня уж ругал, ругал!..
Линь и Оу встретились возле трактора. Был обеденный перерыв.
— Как тебе работается, малышка? — спросил Линь.
— Нормально, потом расскажу. Вот я тебе приготовила лекарства, на фельдшерском пункте дали, а кое-что ребята из К-1 добавили. Возьмешь с собой. Что тебе еще дать? Ах да, одежду…
— Да ты что, на фронт меня собираешь, что ли, или в заграничное путешествие? — расхохотался Линь. — Спасибо тебе, малышка. Все есть у меня, да и потом я ведь не один буду…
— Береги себя. Я так боюсь! Ну что за занятие ты себе выбрал!
— Пе бойся! Расскажи, как работается?
— Ой, несколько раз уже бросать собиралась!
— А что тебе приходится делать?
— Да все одно и то же. На подсобной работе, ужас как надоело!
— Но это же начало, потерпи! Я вижу, у тебя все руки поцарапаны, исколоты…
— Да ерунда, трудностями меня не испугаешь. И все же что бы ты сказал, откажись я поехать учиться?
— Ты не откажешься!
— Значит, не хочешь, чтоб мне стало легче?
— Так ты ведь у нас сама ни перед чем не спасуешь!
— А ты знаешь, когда мы сможем пожениться в таком случае? Когда я закончу учебу, а это будет не раньше, чем года через два. Трактористы так говорят: чтобы настоящим мастером дела стать, надо два года, не меньше, потратить!
— Но мы же с тобой еще совсем молодые! Эх, и замечательная будет у меня женушка! На тракторе, в красной косыночке, прямо как на плакате! А я стану мины из земли вынимать перед твоим трактором!
— Как? Ты и тогда намерен этим заниматься?!
— Так точно! Работа у меня такая! Знаешь, сколько еще в нашей земле мин? Пока всю не перерою, не остановлюсь!
Малыш Тханг, санинструктор К-1, все последнее время — после достопамятного обеда «по-японски» вместе с Шинем в ресторанчике на одной из многолюдных улиц Хюэ — провел в самых глухих уголках джунглей.
Похоронные команды — согласно плану, разработанному в верхах и спущенному на исполнение в региональные войска, — действовали повсеместно, начав свою работу в горных районах, чтобы затем постепенно спуститься вниз, в долину.
Поиски и эксгумация останков погибших бойцов, перевозка останков сами по себе были достаточно тягостным и к тому же нелегким делом. Для этого необходимо было тщательно прочесать джунгли повсюду, где когда-то шли бои: все места схваток с врагом, все пути-дороги, по которым прокатилось антиамериканское Сопротивление. И однако, никак нельзя было не заняться этой работой сейчас, в дни наступившего мира, — настоятельно требовала этого память, глубочайшая благодарность людская к сынам своим, отдавшим жизнь за отчизну.
Похоронная команда насчитывала до ста человек — ею непосредственно руководил заместитель начальника политуправления округа — и разделялась на отдельные небольшие команды. Одним предстояло вернуться на места боев и опорных баз на западе провинции, другим — в джунгли, прочесав их от Виньлиня до Куангчи и Тхыатхиена, третьим — пройти длинный путь по обеим, восточной и западной, сторонам Чыонгшона. И командиры, и бойцы, отобранные в похоронную команду, сами были непосредственными участниками гремевших здесь некогда боев и хорошо знали местность, они же и хоронили тогда своих однополчан.
Группа, в которой был Малыш Тханг, за это время обследовала немало мест, скрупулезно и терпеливо ведя свой поиск, сверяясь с картами и со своей памятью, и находила оставленные захоронения: одни — рядом с некогда стоявшими здесь военно-полевыми госпиталями, другие — возле оборонных укреплений и ключевых позиций врага пли же неподалеку от наших старых баз снабжения. Они проследовали уже таким образом через Кхесань, Донгчи, 241-ю высоту, последним этапом были низинные джунгли Кокавы и Пещеры Упавшего Слона…
Прошел год мира, и нынче старые джунгли казались куда более дремучими, чем прежде, бойцов повсюду встречала плотная, неподвижная тишина. Война, что несколько десятилетий подряд нарушала покой этих мест, ушла, спустившись с гор в равнины и города. А здесь навсегда остались лишь те, кто отдал ей свои жизни. Не счесть, во сколько слоев листья лесные покрыли лицо земли, чтоб снова сегодня зеленели деревья, дышала свежестью, полнилась жизнью родная страна…
Три с половиной дня по кручам, по горным тропам, тем, что протоптаны были когда-то ими лее, а сейчас все заросли травами, сносили бойцы на себе все, что удалось им найти, вниз к тележной колее, где ждали их «газы», пока не погрузили наконец свою скорбную ношу на две машины с наглухо закрытыми брезентом кузовами. «Газы» двинулись вперед и вскоре уже запрыгали, заплясали на новой, выложенной большими камнями и не успевшей еще утрамбоваться дороге. За перевалом увидели и людей, тех, кто только что проложил эту дорогу, — их было много, и все молодежь; сидя на корточках, прямо на дороге, они дробили камни, старательно постукивая кайлом. Увидев машины, они сошли с обочины, и «газы» промчались меж двух шеренг этих насквозь пропыленных и пропотевших парней и девчонок, провожавших их веселыми голосами и смехом.
После полудня картины вокруг начали меняться: горы и джунгли попятились, отступили назад, уступив место вереницам холмов. В пейзаже что-то уже было от равнинного края. Вдоль дороги, на плоских крышках от круглых корзин, разложенных у самых зарослей пустившего бледно-сиреневые пушистые кисти тростника — сейчас они чуть поблескивали под закатными лучами, — была разложена на просушку арековая копра. У конца спуска бросалась в глаза лысина на склоне холма: там трава была скошена, и у самой дороги поставлен ряд домов — мазанок с соломенной кровлей. «Газы», перед тем как спуститься к броду через широкий пересекавший дорогу ручей, остановились у арки, за которой начиналась территория поселка. Тханг, сидевший вместе с остальными бойцами — их всего было около двадцати человек, — на последней, третьей машине, увидел, как от первой машины, где был командир, к ним спешит автоматчик. Это был кто-то чужой, не из их команды. Пришлось потесниться и дать место новым попутчикам: их было двое — автоматчик и какой-то высокий мужчина. Машины тут же снова двинулись в путь, началась болтанка и тряска — ехали через брод, ручей был широкий. Автоматчик, пристроившись на груде лопат, сваленной у борта машины, велел сесть и мужчине.
— Извините, — тихонько сказал тот, послушно последовав приказу и осторожно, чтоб кого не толкнуть, пробираясь к месту.
Тханг обернулся на это «извините», повнимательнее глянул на высокую фигуру и мгновенно, едва увидев лицо, узнал его — это был бывший майор «коммандос». За последние месяцы он сильно сдал — похудел, постарел, серая в красноватую полоску одежда висела на нем мешком, однако непокрытая голова была все так же черна и удивляла густотой шевелюры. Прежде острый взгляд глаз нынче выглядел по-иному — в нем стала видна затаенная боль, теперь он был обращен словно бы внутрь себя.
И сразу, в тот же момент, удостоверившись, что это именно он, Тханг вспомнил о мальчике и о тех днях, что оказались для его родной роты К-1 последними днями войны.
Переехали брод, и дорога стала намного лучше, но тут же появилась другая напасть — стадо коров не спеша переходило в разных местах шоссе. Две передние машины, идя на малой скорости, непрерывно гудели, и все же несколько раз водителям пришлось остановиться, чтобы рукой оттолкнуть упрямые рога, норовившие боднуть дверцу кабины.
Наконец осталось позади это стадо, и «газы» набрали скорость. Тханг сидел на рулонах материи, уложенных вперемежку с лопатами. Потихоньку подбрасывало на ухабах, почти все бойцы задремали, свесив головы на грудь, и теперь спина и заросший затылок бывшего майора «коммандос» просто лезли Тхангу в глаза, мозолили их. Итак, сейчас в третий раз судьба сталкивает его с этим, думал Тханг, и так же, как в первый раз, он видит майора лишь со спины.
Майор сидел, крепко ухватись рукой за борт, и, отвернувшись от всех, смотрел на пробегавший мимо пейзаж. Перед мысленным взором Тханга сразу возникла другая картина — в сгущающихся сумерках он вместе с бойцами санитарного дозора гонится за майором и его женой по коридору второго этажа. Да, если бы тогда не мальчишка, подумалось Тхангу, дал бы автоматную очередь, и теперь ничто не кололо бы глаз! Остался бы от майора сейчас лишь бугорок длиной в метр, а внутри — череп да кости, белеющие в черной жижице на дне ямы!
В то время как Тханга одолевали эти гневные мысли, майор неотступно и с тем же, наверное, накалом злости думал о своей жене, даже желал ей примерно того же, и как можно скорее. Он не знал, где она нынче, но по вопросам в трибунале отлично понял, что она идет по старой дорожке. Мысль о том, что, скорее всего, она стала сейчас наложницей целого братства лесных бандитов, терзала его нещадно. У него было время хорошо изучить характер своей жены, и потому все основания считать, что сейчас она еще злее, коварнее и, может статься, оттого еще соблазнительнее.
Ему сделалось очень тоскливо. Он понял, что всю свою жизнь она только и делала, что стремилась на ком-то паразитировать — прежде это был он, теперь это просто бандиты, и ничто ее не смутит, как не смутил, верно, и тот позор на корабле.
Примерно часам к трем пополудни машины въехали в городок Донгха. По пути командир разрешил подобрать еще многих попутчиков, среди них была пара молодоженов, ехавших сюда погостить.
Городок этот, год назад кое-как поднявшийся из развалин, сейчас поражал своей суетой, многолюдьем и шумом — здесь было много проезжих и шла бойкая торговля, оптом и в розницу. Как грибы выросли палатки, торгующие съестным, и харчевни, двумя плотными рядами они обступили дорогу. Хозяева их в большинстве были южане. Большой и богатый рынок ломился от обилия наваленных грудами товаров. Здесь толкался разный люд — солдаты, возвращавшиеся с Юга, командированные, ехавшие по делам с Севера; сюда стекались вереницы набитых людьми автобусов, шедших в эти края из Виня, Ханоя; а из Сайгона, Нячанга и Дапанга подходили машины, доверху груженные самыми разными товарами. Кругом была суета, давка, лихорадочное оживление, тут раздавались звонкие песни Бить Льен, там звучал грустный, хватающий за душу голос Кхань Ли[24]. Пыль поднималась столбом, толкались перекупщики, делавшие свой «бизнес», неподвижной стеной стояли длинные вереницы машин разных марок. И все торопились, спешили поскорее попасть сюда, чтобы тут же побыстрее убраться отсюда. Этот городок — он лежал меж двумя реками: Хьенлыонг и Тхатьхан — и прежде был обращен в руины, враг оставил его лишь после семьдесят второго — нынче не играл уже такой роли, как прежде, стал всего лишь точкой на карте, местом недолгих встреч, и никому не хотелось подольше остаться в нем, хватит того, что именно здесь пришлось надолго задержаться когда-то, более двадцати лет назад!
Машины остановились в начале улицы у поворота к рынку. Тханг, видя, что бывший майор его не узнал, не стал его ни о чем спрашивать. Автоматчик и майор поблагодарили за то, что их подвезли, и пошли к перекрестку. Молодожены, как и все остальные, подсевшие по дороге, тоже сошли и тут же направились к одной из харчевен.
Едва бойцы спрыгнули на землю, как к ним, льстиво улыбаясь, подскочили девицы в ярких, кричащих одеждах. Они с любопытством поглядывали на крытые брезентом машины:
— Нет ли чего на продажу, ребята?
Командир — по званию он был капитан, но сейчас гимнастерка была без петлиц, — балагур и шутник, обивая о край тротуара присохшую к подошве брезентовых башмаков глину, оглядел предприимчивых девушек и добродушно сказал:
— Привет, милые! Как дела, как здоровьишко? Как торговля идет? Кстати, что покупаете-то?
— Что предложите, то и возьмем!
— А мы все уж распродали! Вот парней моих, ежеле пожелаете, могу вам продать, только они и остались! Рискните, дорого с вас не возьму!
Торговочки, державшие уже наготове крышки от круглых корзин, в какие здесь клали мелкий товар, прыснули. Командир взял у одной из них куклу:
— А может, сменяемся?
— Товар-то у вас какой? Чего таитесь!
— Да что вы, девчонки, не видите, что ли, что эти парни только из джунглей?
Какой-то мужчина лет под пятьдесят, с лицом, изборожденным морщинами, в старой, вконец изношенной одежде, когда-то бывшей защитного цвета, и его семья — довольно молодая жена и трое маленьких детей — подтащили кучу всякого багажа: коробок, картонок, свертков и узелков — и как ни в чем не бывало принялись все это наваливать на брезент, которым был затянут кузов первого «газа». Затем, велев своим караулить добро, мужчина нацепил на бок планшетку и подбежал к командиру:
— Помогите, прошу вас, войдите в мое положение, мы вот уже два дня ждем попутной машины, столько затрат, здесь такая дороговизна, а нас вон видите сколько…
Командир участливо посмотрел на его измученное, мокрое от пота лицо:
— Да мы тут недалеко едем, каких-нибудь пару километров еще…
— Вот и все так, лишь бы сказать! Да разве я не вижу, как у вас все аккуратно брезентом укрыто и завязано, разве не понимаю, что эти машины для долгой дороги снаряжены!
— Вам куда, собственно, нужно?
— Я семью перевожу в Дыкфо, в Куангнгае. Я тоже канбо[25], у меня и орден Сопротивления есть, все как положено. Если не верите, вот мои документы, смотрите сами. Да мы вас не стесним, в кабину проситься не будем, только что в кузове посидеть. Понятно, раз военные машины, значит, и груз военный везут. Мы ничего не тронем, не беспокойтесь…
Его монолог был прерван появлением двух военных из госбезопасности с красными нарукавными повязками. Поздоровавшись с командиром колонны, они отвели его в сторону и стали что-то говорить ему вполголоса. Командир внимательно их выслушал, потом они простились, пожав ему руку и извинившись, на что он громко сказал:
— Что вы, товарищи, вы абсолютно правы, все, что вы говорили, верно. — И тут же крикнул: — А ну, ребята, по машинам!
И «газы» один за другим потянулись к мосту на выезде из городка. Когда проезжали перекресток, Тханг заметил давешнего автоматчика и бывшего майора «коммандос»: они все еще сидели, по-видимому ждали кого-то, коротая время в чайной, где перед входом было натянуто полотнище белой материи. Оба помахали вслед машинам.
Взгляд, брошенный с моста назад, открывал облупившуюся, всю в грязи и трещинах заднюю стену рынка. К сваям домов, стоящих прямо в воде, прибились отбросы и мусор. Зато по обе стороны была полноводная и широкая река, на дне которой нашли свое последнее прибежище немало вражеских катеров, а сейчас она привольно несла вдаль свои солоноватые воды под высоким и чистым небом. Поодаль от моста, там, где начинались поля, виден был буйвол, тянущий плуг, и идущий за ним мужчина в трусах и соломенном ноне. По обоим берегам реки, тут и там, виднелись клочки полей, хотя берега были очень неровными, все в буграх, колдобинах и дыбящихся останках подбитых катеров.
На мосту было огромное множество машин, людей — навстречу друг другу тянулись их нескончаемые вереницы. «Газам» похоронной команды нужно было побыстрее покинуть город — этого требовали элементарные правила гигиены, — но развить скорость здесь было совершенно невозможно, и грузовики, затертые среди других машин, двигались сейчас еле-еле, тихо и плавно неся на себе над общей толчеей останки погибших бойцов. А вокруг в непрестанном движении бурлила, кипела неумирающая жизнь, пусть пока еще не устоявшаяся.
Дом матушки Эм был уже готов — над ним хорошо потрудились бойцы из К-1, Хьен и Линь. Через пару дней Линь уехал, и Кук сразу перебралась туда. Оу жила в общежитии для трактористов — так было намного удобнее: ведь работу начинали чуть свет, а возвращались за полночь — и приходила навестить Эм только в субботу вечером.
И зажили матушка Эм и Кук, точно одна семья — мать и дочь, настолько близки стали они друг другу после всех тревог и утрат, что выпали на их долю.
С ними жил Шинь. Матушка Эм ощущала острую необходимость в присутствии ребенка в доме — последние годы рядом с ней всегда была маленькая То. Теперь, когда То уехала к родителям, ее место занял Шинь. Матушка Эм привязывалась к нему все больше и больше. Она тревожилась, когда он подолгу где-то пропадал, играя с ребятами. Дом без него казался ей пустым и холодным. Если, вернувшись с поля, Эм не заставала Шипя, она садилась во дворе и ждала его, перебирая в памяти прошлое. Перед ней вставали лица близких, тех, кто не вернулся с войны, лишения и тревоги тех лет, и на лицо ложилась печать страдания. Кук, вернувшись домой, не раз заставала ее такой — одиноко сидящей у открытых дверей со скорбным лицом. Кук понимала, что матушка Эм не может и никогда не забудет прошлое, потому что никому не дано стереть из памяти подобные воспоминания. Кук и сама не могла ничего забыть и не забывала, но находила отдушину в работе, в которую уходила с головой.
А работы было много. Полмесяца назад, к примеру, не хватило рисовой рассады, и Кук вместе с Зи сбились с ног, пытаясь ее как-нибудь раздобыть. Потом началось нашествие мышей — они съели все высаженные семена бобовых. Кук ругалась, плакала, теряла надежду и потом вновь обретала ее, потому что не одна она со всем этим сражалась. В конце концов общими стараниями, после поездок в другие провинции, нашлись и семена, и рассада. И хотя все предельно устали, но долгожданная цель была уже близка — поле «Подножие облачков», столь дорогое сердцу и вскормившее много поколений, скоро обещало вновь зазеленеть, а потом и накормить людей досыта.
«Только бы сейчас не свалиться, — думала Кук, — только бы выстоять. Дальше будет немного легче. Надо держаться изо всех сил, поле боя не оставляют…»
Смеркалось, когда автоматчик и бывший майор «коммандос» вышли из Донгха и двинулись в южном направлении, поначалу держась шоссе номер один, а затем свернув на довольно широкую, усыпанную щебенкой дорогу, которая и вела к «железке».
Безликие постройки, унылые и мрачные — их было несколько десятков, — с плоскими, крытыми толем или рифленым железом крышами, тесно лепились одна к другой возле протестантского собора — высокого под зеленой крышей здания из обожженного кирпича, и все это было точно напоказ выставлено прямо среди голого поля. Над «железкой» поднималось электрическое зарево. Дорога у въезда была заасфальтирована, внутри тоже все было либо залито асфальтом, либо выложено теми же плитами, из которых были и сами строения.
Американцы ушли, бросив здесь эти склады, так и оставив их стоять посреди заброшенных, превратившихся в целину полей. А для местного сельского люда складская зона оказалась навсегда связанной с неприятными, трудно стирающимися из памяти впечатлениями от чуждого по самому своему духу и способного вызвать лишь гадливость образа жизни, культивируемого в этом обществе сверхизобилия, чьим детищем стали полчища агрессоров. Невозможно было забыть такое: совсем юные девушки, вьетнамки и филиппинки — обслуживающий персонал и проститутки, — с лицами, на которых написано было одно лишь бесстыдство; святые отцы-протестанты, раздающие детям у стен храма майки с намалеванными на них бородатыми патлатыми физиономиями в темных очках; устрашающе огромные паркинги «джипов», сверкающих белой краской, или громадных «доджей»; американские солдаты, излюбленной забавой которых было либо спустить портки и с диким ржанием выставить напоказ свои доблести, либо пугать детвору «трюками» со вставной челюстью, так и летавшей туда и обратно у гогочущего рта; деревенские дети, покалеченные или мертвые, с черепами, пробитыми банками консервов, которые солдатня, тоже ради забавы, знай себе расшвыривала во все стороны с «доджей», на бешеной скорости вылетавших из «железки».
В первые же минуты в «железке» бывшему майору стало не по себе, он почувствовал на душе какую-то тяжесть, и ему захотелось как можно скорее убраться из этого мрачного места. Неожиданно на память пришло, что он уже однажды, очень давно, был здесь. Почудилось, что чья-то невидимая рука намеренно вновь привела его сегодня сюда, чтоб провести по старым следам. Широка и раздольна земля эта, но так велика его вина — пусть даже он уже учится думать совсем по-другому, — что, наверно, ему суждено отныне, где он ни ступит, всюду встречаться с собой прежним.
Было уже совсем поздно, почти ночь, когда он предстал перед комендантом лагеря и отчитался за прошедшие дни. Ему показали его место в одной из построек под железной крышей, выделили рабочий инструмент. Лагерь пока обосновался здесь — засыпали воронки от бомб на том самом поле, что жители Чьеуфу привыкли ласково называть «Подножие облачков», и многим из заключенных, бывших офицеров, было над чем призадуматься, глядя на энтузиазм, охвативший здешних сельчан, возрождающих свою жизнь. Очень медленно, мучительно трудно меняются такие люди, но как не задуматься, если изо дня в день видишь десятки и сотни людей, плотным кольцом окружающих воронки от бомб, чтобы дружно засыпать их, и если знаешь к тому же, кто нанес эти раны?
Прошла неделя. Все это время бывший майор в поте лица своего, равно как и все остальные, трудился на поле «Подножие облачков». И вот как-то раз, закончив обивать заступом большой ком земли, майор распрямился, и тут у него все поплыло перед глазами: в группе солдат, подходивших со стороны деревни, он увидел знакомую высокую фигуру и в то же мгновенье узнал это столь памятное ему лицо. Это был тот самый «вьетконг». Тот самый, с упругой походкой и юным, как у студента, лицом. Тот, кто нокаутировал майора в лодке, тот, кого майор ранил, и, самое главное, тот, у кого оставался Шинь. Радость охватила майора — наконец-то теперь отыщется след его сына.
Его обдало душной волной, ноги стали как ватные, он хотел броситься к этому человеку, но не посмел этого сделать, не посмел даже окликнуть. Но ничего, пусть, главное он уже знает — этот военный сейчас здесь, и оба они проливают пот на одной и той же земле. Так пусть же землица эта станет местом его, майора, возвращения к нормальной жизни! А днем ли раньше, днем позже — но ведь они все равно встретятся, встретятся непременно, майор был в этом твердо уверен.
Несколько дней подряд он выслеживал Хьена, как не так уж давно Хьен выслеживал его самого.
И вот в один из вечеров, когда Хьен сидел у себя и работал, отворилась дверь и на пороге показались двое: комендант лагеря и стоящий за ним заключенный, бывший майор «коммандос». О встрече этой договорено было заранее.
Комендант лагеря, обменявшись с Хьеном парой фраз о том, как идут дела в волости, отодвинул в сторону стул и закурил. Дальше он только молчал, слушая разговор Хьена с майором.
— Шинь сейчас здесь. — Хьен пристально посмотрел на майора, который, скрестив на груди руки, сидел напротив него, чуть поодаль от стола. — Рано или поздно мальчик будет возвращен родителям. Сейчас его приютила одна добрая женщина. Но об этом я расскажу потом, прежде хочу выслушать вас.
— Что же я могу вам сказать?
— Высказаться начистоту, сказать все, о чем вам, может, труднее всего говорить.
— Что ж, хорошо, я скажу… Все, чем я жил раньше, сплошная ошибка, принесшая немало вреда. Сейчас мне хотелось бы лишь одного — стать другим, чтобы иметь возможность тихо и мирно трудиться, жить и воспитывать сына. В марте, когда вы отбили приморскую зону, после того как было объявлено о прекращении огня и остальные вышли сдаваться, мы с женой, забрав с собой сына и прихватив автомат, бросились на террасу второго этажа одного из офицерских коттеджей. Меня сжигала ярость, желание отомстить…
Тут он запнулся и лишь немного погодя смог продолжить:
— Но последнее время, эти последние несколько месяцев, я жил с тайной надеждой на то, что когда-нибудь все же доведется встретиться с вами, вот так, как сегодня, и повиниться… Конечно, всего, что было, и не расскажешь, но хотя бы вам, лично вам, открыто сказать о том, известном вам случае…
Он снова, во второй уж раз, замолчал, видимо для того, чтобы набраться духа и закончить свою исповедь. Хьен подкрутил фитиль фонаря, стало немного светлее, потом, передвинув свой стул, сел рядом с комендантом лагеря.
Майор не отрывал глаз от языка пламени, взгляд его был мрачным, казалось, все отступило куда-то далеко-далеко и нет ничего на свете, кроме этого огонька.
— В тот день мне казалось, что еще немного — и я рехнусь, так все во мне клокотало. Едва прекратилась стрельба, как под покровом спускавшейся темноты изо всех щелей поползли наши — солдаты и офицеры — сдаваться. Этого оказалось достаточно, чтоб довести меня до белого каления. Меня душила ненависть не только к вам, а ко всему людскому роду вообще, и в первую очередь к тем, кто так покорно и трусливо шел на середину двора, чтоб сложить оружие и сдаться в плен. Вот когда я осознал, что все копчено, потеряно безвозвратно! Если бы в тот момент я мог сбросить на все это атомную бомбу, я бы не задумываясь это сделал. Меня мучило желание разом всем отомстить. Я нажимал на гашетку, ненависть придавала мне силы, чтоб наказать эту покорную толпу, которая, как мне казалось, заслуживает лишь одного — смерти.
Слова признания лились одно за другим, монотонные, произносимые без всякого выражения. Майор не смотрел на лица своих слушателей, и нельзя было понять, куда обращена эта его тирада — то ли к огоньку фитиля, от которого он не отводил взгляда, то ли просто к себе, но сам-то он знал, что все говорит лишь одному Хьену.
— Когда я задержал вас в Хюэ, вы, насколько я помню, упомянули о каком-то офицере десантных войск? — спросил Хьен, и в голосе его звучала с трудом скрываемая неприязнь.
— Он человек неплохой, поверьте, хотя и достал мне лекарство, чтоб помочь покончить счеты с этой жизнью. Боялся, что мое дальнейшее пребывание в этой юдоли может повлечь за собой новые кровопролития.
Хьен усмехнулся:
— У всех: и у тех, кто хочет помочь вам снова начать жить, и у тех, кто хотел помочь умереть, — одинаковое желание сделать жизнь лучше.
— Вот уж действительно! — согласно кивнул комендант.
— А известно ли вам, сколько жизней унесла в тот вечер ваша «атомная бомба»? Конечно, откуда вам знать! Еще когда мы стояли в Хюэ, к нам приходила, и мы провожали ее на могилу, жена одного из ваших солдат, убитого тогда вами. — Хьен в задумчивости повертел в руках стоявший на столе фонарь и продолжил: — Здесь, в этом селе, когда-то жил парень, наш товарищ и боевой командир. Его вы тоже убили. Он был мне самым близким другом…
Майор переменился в лице. Его била дрожь.
— Мать этого человека сейчас здесь. За две войны она потеряла шестерых сыновей. Он был последним. И его унесла пуля, выпущенная вами уже после того, как бой был закончен.
Майор не смел поднять глаз даже на огонек фитиля, он совсем низко наклонил голову и смотрел только на свои руки.
— Что же мне теперь делать?
— Теперь-то вы уже ничего сделать не сможете, — тихо сказал Хьен. — Одно хочу вам сказать: женщина, что сейчас приютила вашего сына, — мать нашего погибшего командира. Вам, наверное, трудно это понять? Конечно, такое осмыслить вам не под силу. Однако это чистая правда. Та самая женщина, у которой подобные вам убили шестерых сыновей, именно она растит нынче вашего Шиня, дитя того, от чьей руки погиб ее последний остававшийся в живых сын. Не верите? Поражены? Что ж, объясню поподробнее. Случилось так, что мы привели Шиня сюда и вынуждены были обмануть эту женщину, сказав ей, что он потерялся. Она очень любит детей. В тот день Шинь простыл, у него поднялся небольшой жар, но она испугалась, что мы, солдаты, не сможем ухаживать за ребенком так, как это нужно, и настояла на том, чтобы отдать его ей, ну а потом он так у нее и остался. Сейчас она уже знает, кто он. Знает! Ей известно, что он — сын убийцы ее сына! И все же она решила оставить его у себя и продолжает заботиться о нем.
Майор спрятал лицо в ладонях, пальцы впились в надбровные дуги, в скулы, ввалившиеся щеки.
Хьен поставил стул на прежнее место и снова сел напротив майора. Спокойно и тихо он продолжал:
— Комендант лагеря сказал мне, что вы местный, из Куангчи. А знаете ли вы здешних людей, эту землю, на которой вы родились? Американцы принесли вам и другим вам подобным материальное изобилие, сунули в руки оружие и впридачу вдолбили, что жить надо по волчьим законам. Да какое там волчьим, хуже, волк не отнесется к сородичам так, как вы относились к своим соотечественникам: быдло, заслуживающее лишь того, чтоб быть уничтоженным, исчезнуть с лица земли! Разве не так американцы смотрели на наш народ, когда сбрасывали над нашей землей бомбы, делали «белые зоны»?! Однако они здорово просчитались! Но — баста, вы сами во всем признались, и это уже много, это значит, вы осознаете вину. Я это понял. Хочу кое-что добавить, уясните себе еще вот что: и вас, и Шиня давно бы не было в живых, но тогда, на той лестнице, только Шинь уберег вас от автоматной очереди. Не будь ребенка, и она неминуемо бы вас прошила. Но не будем пока об этом, вам все равно не понять за один вечер, что же это за штука — жизнь. Для этого нужно время. И нам нужно время — засыпать ров, надвое разделивший вьетнамцев, тот самый ров, что выкопали американцы. Да, мы, коммунисты, те, к кому вы питали смертельную ненависть, занимаемся сейчас тем, что залечиваем раны войны, нанесенные и земле нашей, и сердцам людским. Ведь и судьба вашего сына тоже искалечена войной…
И немного помолчав, Хьен задал вопрос:
— Так как же быть с Шинем, с вашим сыном, брошенным вами как нечто, мешавшее уносить ноги?
Майор отнял от лица руки, стали видны глубокие царапины от впившихся в кожу ногтей:
— Мальчик мой… — судорожно простонал он.
— Мы не хотим заставлять вас вытерпеть то же, что мы выносили кряду несколько десятилетий, — вмешался комендант лагеря. — Само собой разумеется, сына вам отдадут только тогда, когда истечет срок заключения, но весьма вероятно, что в самом скором времени вы сможете просить о том, чтобы мальчик провел с вамп несколько дней.
Хьен, согласно кивнув, добавил:
— Шинь может и впредь, на то время, пока вы будете в лагере, оставаться на попечении женщины, о которой я говорил. Да и не место ребенку на этой «железке»!
В ту ночь майор спать не мог. Да он и не пытался уснуть, даже ложиться не стал. Сколько ни приставали к нему с расспросами и лысый, и «старый барс», они ничего от него не добились. Мысли его витали вокруг злополучной «железки» — вот она, смотрите же, мертвая кожа, пустая личина, оставленная на этой земле вояками, с позором убравшимися восвояси. В те времена, когда он, майор, впервые попал сюда, он исповедовал иную философию — право сильного — и ужасно этим кичился. Сейчас, подумав об этом, он содрогнулся, вспомнив одновременно незабываемую картину: корабль с беженцами, хаос и паника, морские пехотинцы, сбрасывающие его в воду как отбросы, как мусор. И вот теперь этот мусор прибило сюда, к мертвой коже, скинутой американцами, перед тем как несолоно хлебавши вернуться к себе. Так и просидел он всю ночь, дожидаясь рассвета. Чтоб потом выйти в поле, к земле и к солнцу, пойти в село — к сыну своему, к своим землякам.
Позже, когда вырастет, мальчик поймет, чему обязан он своей жизнью, что пришло вместе с теми первыми послевоенными днями.
А пока он хорошо свыкся и со своим новым домом — они вместе с матушкой Эм и Кук вернулись в Срединную деревню, в поставленный заново дом, — и с этим селом и округой, полными дыма от взрывов, воронок от бомб, буйных зарослей и детей, прежде совсем незнакомых и теперь торопящихся поскорей подружиться друг с другом.
И война, и мир, будоража детское воображение, порождают новые игры. Поначалу Шинь целыми днями вместе с ватагой новых приятелей носился по зарослям на той стороне пруда, где стоял подорванный танк. От их беготни пыль поднималась столбом, и откуда-то из этой пыли неслись громкие крики и топот ног. С веселыми воплями они устремлялись к танку и в мгновение ока облепляли его от гусениц до башни:
— Победа! Враг разбит!
Но так, беспризорными, они проболтались всего несколько дней, а потом всех детей матери и отцы, занятые работой, отвели в детский сад, что устроили в их деревне: только-только поставленный домик из бамбука, крытый соломой. Теперь уже негде было носиться и «бить врага», и дети тотчас занялись новой игрой — сейчас они строили дом. Для начала, как это было у взрослых, нашли «мины», засыпали «воронку от бомбы», стали жечь мусор и ставить «фундамент», потом вырубать дикую зелень. Игрушечный дом удался на славу — из веток бамбука, ствола маниоки, сухих листьев банана и всего, что только смогли они еще натаскать. И внутри все было так, словно дом и впрямь всамделишный — новомодный, точь-в-точь как зал для собраний, что построили взрослые…
В то утро Шинь в детский сад не пошел, остался дома. Матушка Эм сказала ему, что сегодня он увидит отца.
Мальчик резвился как мог, радость переполняла его. Он ждал, он ничего не забыл, он помнил отца. А матушка Эм, прибираясь в доме, подметая в саду, вызывала в памяти страшные лица — лица убийц, палачей, кровопийц, которых она повидала немало на этом веку. Многие из этих зверей родились и выросли здесь, в их деревне, иные явились сюда из других мест, но все они были убийцами, профессиональными палачами, изощрявшимися в своих пытках, хотя у одних это зло было написано прямо на лицах, у других спрятано под личиной благопристойности. Еще немного — и она увидит его, того, кто убил ее Нгиа. Ох, как бы хотелось схватить нож да вонзить в него по самую рукоятку или разрядить в него автомат! Но Хьен много говорил с ней, сказал, что этот убийца уже на пути к раскаянию, что он многое понял. Он хочет начать жить сначала и стать человеком. Он хочет взглянуть на лицо своего ребенка. И нельзя снять все повинные головы, расстрелять всех убийц и злодеев. Надо терпеливо переделывать их, помочь им вернуть человеческий облик. Так велит партия, и матушка Эм помнила это.
Яркое полуденное солнце выглянуло из-за серых туч и осветило все поле.
Хьен, возвращавшийся от своих бойцов, встретил матушку Эм у околицы, у зеленых бамбуковых зарослей, живой изгородью окружавших деревню. За руку она вела Шипя. Все, кто был неподалеку на поле, тоже увидали ее, распрямили спины, оставив работу, и стали смотреть ей вслед. Трактористы, чужие здесь люди, и те повысовывали головы из кабин.
В самом конце поля, на оставшейся пока нераспаханной полоске земли, у только что засыпанной воронки комендант собрал пленных.
Матушка Эм и мальчик медленно двигались в том направлении. Хьен шел следом за ними. Облака, пролетая над полем, на миг закрыли собой солнце, и поле сразу насупилось, стало угрюмым, но тут же вновь засияло солнце, и поле заулыбалось под ним.
Подошли. Матушка Эм краешком глаза глянула на толпу пленных у другого края воронки. Люди в серых в красноватую полосу одеждах молча стояли, стянув кепи, зажав их в руках и наклонив головы. Среди этой притихшей толпы, исчадий зла, матушка Эм вдруг узнала его — прижав руки к груди, к ним кинулся высокий мужчина. У ног старой женщины и ребенка он упал на колени и уронил голову низко на грудь.
Матушка Эм не вымолвила ни слова, не сделала и попытки его разглядеть. Лишь по ее лицу, изборожденному морщинами, пробежала судорога, и тут же явственно проступила на нем глубокая боль.
— Ступай к отцу, — едва слышно сказала она, и видно было, какого труда стоят ей эти слова. Но маленький Шинь испуганно цеплялся за нее, и тогда она сделала шаг вперед и, протянув руку, подняла майора с колен.
Дрожащей рукой она взяла его огромную руку, лишь мельком глянула на него и вложила в эту огромную лапищу податливую теплую руку ребенка.
— Держите!
А в этот момент где-то в самом конце «Подножия облачков» тяжело ухнул взрыв — повседневностью ставший голос изничтожаемой мины.