ВЫХОД ИЗ СЛУЧАЯ

ПАМЯТИ ДОЧЕРИ МОЕЙ ВАРИ



7 апреля, 13.16

«Тогда просто скажу: «Здравствуйте, я — Женя», — напомнила она себе еще раз. Подняла руку, нажала.

Звонок продребезжал и затих.

Никого…

В «глазок» из квартиры напротив все было видно. Мелко, как в перевернутый бинокль, но четко. Перед дверью Овчаровых стояла девушка в меховой куртке, верх под замшу, с капюшоном, сразу и не понять — искусственный мех или цигейка. Конечно, искусственный. Волосы светлые, прямые, а лежат пышно. Снова потянулась к звонку, но передумала. Медленно обернулась, пошла.

В «глазке» проплыло теперь лицо. Чуть вздернутый нос. Глаза — не поймешь, серые, что ли, не успела разглядеть. И темная родника на виске. Сначала подумалось даже — грязь. Нет, родинка.

Симпатичная…

Сама такая была, не хуже. А родишь — располнеешь, еще посмотрим.

Девушка уже спускалась по лестнице.

Ниже. Еще пролет.

Дверь в квартире напротив распахнулась бесшумно. Молодая женщина, большая и пухлая, едва запахнув халат, выскочила на площадку, слишком резво для своей полноты, к которой, видно, еще не привыкла, перегнулась через перила и проводила глазами девушку. Потом крикнула к себе в квартиру:

— Вася, ты встал?

— Встаю…

— Сколько можно спать? Уже час.

— А когда легли?

Вася возник в дверях. Тоже большой, но крепкий, без рыхлости, просто — большой. В майке и в спортивных штанах. Зевнул и докончил:

— Сама бы лучше легла, пока Танька спит…

— Ай, я уж привыкла за год. Высыпаюсь. К Овчаровым-то эта опять приходила, представляешь?!

— Представляю, — засмеялся Вася. — Вот тебе для чего «глазок». А то — сделай, боюсь. Ну, сделал..

— И хорошо, что сделал. Кого я этот год вижу? Тебя да Таньку!

— А тебе уже мало?

— Мало, конечно. Теперь хоть в «глазок» погляжу. Все-таки развлечение. Эта девушка, например, третий раз сегодня приходит. Интересно — зачем?

— Вот и спросила бы по-соседски, раз интересно. Мол — что и как, не надо ли чего передать…

— Нет, — она мотнула, как девочка, головой. — Сразу будет неинтересно. Окажется, что из ЖЭКа, насчет квартплаты.

— Овчаровы вперед всегда платят..

— Ну, окажется, агитатор!

— А чем плохо — агитатор?

— Просто не хочу спрашивать!

— Тогда не спрашивай..

Слова были теперь уже неважны. Он потянулся к ней. Она игриво отпрянула, чтобы он поймал. Ей казалось — легко, как девочка. А на самом деле ее большое, рыхлое тело, не привыкшее к своей полноте, просто неуклюже переместилось в пространстве лестничной клетки. Но со стороны никто на них не смотрел. И все было именно так, как она ощущала.

Она отскочила — легко, как козочка. А он, большой и сильный, все равно поймал ее ласковыми руками…

Входная дверь далеко внизу негромко щелкнула, выпуская девушку в меховой куртке.

Вверху на площадке двое самозабвенно целовались.


13.16–13.24

Машинист Павел Федорович Комаров шел через депо. Из ремонтной канавы навстречу ему вылез слесарь, присвистнул:

— Павел?! Ты ж вроде на выходном?

— С утра побыл, хватит..

— Горишь на работе, — засмеялся слесарь. Скрылся в ремонтной канаве, под брюхом вагона. Комаров миновал доску приказов. «Машинист 4-го класса Сумкин опоздал на смену без уважительной причины на шестнадцать минут». Разбор на коллективе, выговор с предупреждением. «Машинист Феофанов устроил скандал в общественном месте». Снят на три месяца с поездной работы, переведен пока удочником. «Машинисту 1-го класса Белых исполняется 50 лет. Чествование в 12.00 на Линейном пункте».

Приказы известные, не остановился.

День был рабочий, четверг, и время спокойное, тринадцать часов шестнадцать минут. Большинство составов на линии, но кое-где по канавам стоят, раз еще не пик. Возле шныряли ремонтники. Уборщица прошла на седьмую канаву, гордо неся швабру.

Головные вагоны стояли смирно, как коровы на электродойке. Сосали из шлангов воздух, пополняли тормозную-напорную магистрали.

Дежурный по депо Николаич сидел на лавочке, где написано «для курения», и грел в вечных валенках ноги. Рядом припрыгивал бригадир электриков. Он так курил, припрыгивая, будто — даже куря — бежал куда-то с делом и не терял рабочей секунды. Тут же вертелся Серега-удочник, совсем молодой еще парень.

— Как ноги? — спросил на ходу Комаров.

— Смердят, — охотно сказал Николаич.

— Это слово чего-то не то… — засмеялся Комаров,

— Еще какое то, — качнул головой Николаич.

Серега смеялся, задрав тщедушный кадык. Ему все здесь ужасно нравилось, в депо. Нравилась своя взрослость, признанная людьми. Показывать утром постоянный пропуск вахтеру — это нравилось. Нравились галоши и резиновые — диэлектрические — перчатки, выданные персонально, как спецодежда. Нравилось ежедневно расписываться в журнале, что он ознакомлен с правилами техники безопасности. Расписываясь, Серега раздувался от ответственности и старался писать фамилию понепонятней, с росчерком и завитушкой. Но пока не получалось.

— Тебя, что ли, выпустить? — сказал Комарову Николаич, сверяясь в своих бумажках. — Не, тебя нету…

— Есть. Заступаю вместо Тулыгина.

— Если заместо… — Николаич все же нашел в бумажках. — Ага, двадцать третья канава. А Тулыгин чего?

— Рожает.

— Сам, что ли? — развеселился бригадир электриков.

— Не, сам не умеет. Марья.

— Чего он умеет, Тулыгин-то, — сказал Николаич.

— Вроде уж им бы хватит, — отметил еще электрик.

— Самим виднее, — засмеялся Комаров. — Человек на земле никогда не лишний, пускай рожают.

— Тулыгину заступать, а Марья как раз, конечно, рожает, — сам себе ворчал Николаич. — Это уж у Тулыгина завсегда, ненадежный машинист. Я и говорю — ненадежный..

— А чего она днем-то? — вдруг сказал Серега-удочник.

— А когда надо? — Комаров прищурился с интересом.

— Я думал — ну… ночью, что ли…

— Он думал! — Бригадир электриков припрыгнул резвее, захлебнулся затяжкой. — Большой специалист. Соску об штаны вытри, думал!

— Так я тебя, Павел Федорович, выпущу, — сказал Николаич и, сидя, переступил валенками. — Смердят и смердят. Во сколько у тебя выход?

— Состав еще буду глядеть…

Комаров уже прошел дальше. Николаич сказал ему вслед — то ли просто подумал вслух, то ли в назиданье Сереге:

— Этот будет состав глядеть. Все, как есть, облазит. Не как некоторые — скок за контроллер и уже поехал. А потом на трассе прихватит, вот тебе и Случай…

Просторно, гулко было сейчас в депо. Сбоку от ремонтников — будто бегемот бил себя в диафрагму кувалдой. И ухал гулко. Но снова бил. И тонко что-то подвывало, шакалье.

Свой брат машинист попался Комарову навстречу:

— Паш, а собрание?

— Рвался, да не пустили..

— Подмена?

— У Тулыгина Марья рожает.

— Уже? — удивился машинист. Прикинул что-то в уме и захохотал громко. — Ну, Марья его допечет! Как ни вертись Тулыгин, а придется повышать классность. Иначе всех не прокормит.

— Это точно, — оценил Комаров.

Возле четырнадцатой канавы блестела наглядная агитация. Вагон тут был раскурочен ярко, в плакатах. Все отдельно — муфта, редуктор, тележка, двигатель. Изучай — не хочу. Блеск был свежий, праздничный. Но никто на него не льстился, шли мимо. Деповской художник топтался возле канавы вроде с раздумьем.

— Любуешься?

— Высоко повесили, — хмуро сказал художник. — Голову надо задрать, а народ ленивый.

Комаров теперь поглядел. Агитация блестела пышно.

— Нормально. Как в медчасти.

— Почему в медчасти? — обиделся художник.

— Ну, как у них там — почки, сердце, глотка в разрезе. Сильная наглядность — и сразу болеть не хочется.

— Ха-ха, — неохотно посмеялся художник. — Три ночи сидел…

— Теперь можешь спать: висит.

— Нет, высоко, — окончательно решил художник. — Перевешивать надо.

Пошел вдоль канавы прочь от Комарова, хмуро неся большой взыскательный нос и сутулые невыспавшиеся плечи.

На мойке состав принимал плановый душ.

Комаров пересек моечную канаву, как узкую — в одну канаву — осень: хмарь, дождь, зонта только не хватает.

Дальше, за мойкой, деповские ворота были открыты. В ворота вливалось солнце, тревожный весенний воздух, синь. Трудовая пыль так и плясала в этом широком, вольном потоке, а морда состава, которую достигало солнце, казалась унылой и грязной.

Где-то близко шла проверка дверей. Лязг и вселенский хлоп.

Ага, как раз на двадцать третьей канаве. Узкий и длинный машинист-приемщик будто свинтился из кабины навстречу Комарову:

— Порядок, можешь ехать.

— А чего было?

— Да ничего. Пономарчук принимал, так я проверил на всякий случай. Записано в журнале ремонта: двери вчера на закрытии заедало в третьем вагоне. Отладили, все — порядок.

— У меня время есть, — сказал Комаров. — Погляжу.

— Гляди, тебе ехать.

— Чужая машина, кабы своя..

— Свою, что ли, ты не глядишь? — фыркнул машинист-приемщик.

— На своей-то я и без рельсов уеду, — засмеялся Комаров.

— Матвеева снимают, слыхал? Приказ вроде уже подписан…

— Нет, не слыхал. Зашел в депо на минутку, газировки попить, а меня — в Трубу. Чего снимают?

— Как чего? — аж ввинтился в бетон приемщик. — Третий Случай с начала года в депо! Кого ж и снимать, если не зама по эксплуатации?

— Не больно-то начальство снимают, — хмыкнул Комаров.

— Смотря какое начальство. А Матвеева снимут, точно тебе говорю. Уже в Управлении подписали. Гущин будет.

— О, зять! — обрадовался Комаров. — Это хорошо, попользуемся служебным положением, это я люблю.

До длинного приемщика наконец дошло.

— Тьфу! — он даже сплюнул в сердцах. — Я-то, дурак, ему серьезно расписываю, а он-то…

— Дурак, только зубы скалит, — охотно закончил Комаров. Глянул на ручные часы. — Ого, набежало. И не заметишь за хорошей беседой. Пора принимать машину.

— Все ты давным-давно знаешь, — еще раз сказал оскорбленный в лучших чувствах приемщик. — Матвеев тебе старый друг, а Гущин вообще зять.

— Я же и говорю — зять…

Комаров был уже в кабине. Чуть тронул кран машиниста. Воздух с тягучим шипением полез из тормозной магистрали. Тормозные колодки дрогнули, будто нехотя, И прильнули к колесным парам, как им положено по инструкции.

Комаров шагал теперь вдоль состава. Шаг его был отлажен многолетней привычкой — не быстрый, не медленный, как раз такой, чтобы глаза замечали все. Главное — тормоза. Плотно ли прижались колодки? Плотно. Выходы штоков тормозных цилиндров? Так, порядок. Ага, этот токоприемник… Коснулся носком ботинка, чего техника безопасности, вообще-то, не дозволяет. Нет, в порядке. Ладно, дальше идем…

Когда вернулся, приемщик все так же стоял на прежнем месте.

— А ты почему же вышел, раз выходной?

— Ну, до тебя доходит! — засмеялся Комаров. — Марья опять рожает у Тулыгина, как не выйти.

— Мальчика снова родит, — убежденно и с завистью сказал приемщик, у которого было две дочки.

Комаров не услышал в кабине.

Дежурный по депо Николаич уже переступал валенками подле рубильника. Серега схватил свою удочку и теперь держал ее, как удава, за холку. Удочкой подают в депо ток составу на выход.

— Давай! — крикнул в окно Комаров.

Николаич двинул рубильником.

Красная лампа вспыхнула над двадцать третьей канавой. Звонок взревел, как сирена. И вдоль всей канавы зажглись красные лампы. Напряжение! Ворота депо медленно поползли, открывая путь. Но сигнал Комарову был пока красный. Ага, уже белый. Серега ткнул удочку второму вагону. Николаич свистнул один раз: движение на меня. Комаров ответил «тайфуном»: вас понял. Тронулся.

Искры полетели сверху в Серегу-удочника…


13.24

Контролер станции метро «Чернореченская» Аня Дмитренко отстояла час наверху, при контроле, замерзла и теперь сидела на нижней гребенке, возле эскалаторов, рассеянно и привычно пропуская народ глазами. Согревалась. Тут тоже, конечно, дует, вниз по наклону, по все же не так, как вверху. Не сравнить.

Третья машина — вниз — надсаживалась, считай, вхолостую: время непиковое, середина рабочего дня, кой-где только стояли по эскалатору. Худощавый парень в очках обнимал девушку, и очки его счастливо взблескивали, наплывая на Дмитренко. Маленькая старушка везла полную сумку и все время держала ее на весу, робко взглядывая на контролера сверху и напрягаясь всем телом. Дмитренко сама почувствовала, как напрягается ей в ответ, сказала по громкоговорящей связи:

— Бабушка, сумку-то поставьте, можно…

Старушка вздрогнула, завозилась, поставила.

Издали чем-то она походила на Буцукину Ольгу Сидоровну, из двадцать шестой квартиры, которая выручала Дмитренко с Антоном, иной раз и неделю сидела, если болел. А денег не брала. С Буцукиной Аня разговорилась случайно, вытряхая половик возле помойки. Она тогда уже все заборы увешала объявлениями и отчаялась кого-то найти. Хотела переходить уж в Службу пути, в обходчицы, чтоб ночная работа, а к утру всегда дома. Но Буцукина вдруг сказала: «Я, пожалуй, могу посидеть. Какая квартира?» Дмитренко сказала номер, но не очень-то обнадежилась. А наутро Ольга Сидоровна пришла, со своей собакой…

Ступени перед старушкой уже сложились для выхода. Она с трудом подхватила сумку, слабо улыбнулась Дмитренко:

— Спасибо, дочка.

Нет, вблизи сходства не было.

Дмитренко напустила серьезный вид, кивнула.

Теперь приближались сверху девочка в красном пальто, с косичками, и ее мама, очень похожая на девочку, только вместо косичек у нее были хвостики, небрежно перехваченные аптечной резинкой. Девочка стояла на полотне крепко и крепко держалась за мамину руку, так что тут не было беспокойства для контролера.

Снизу, от Дмитренко, наклон казался бесконечным, и эскалаторы плыли мерно и будто в небо. Чуть проглядывал над ними потолок вестибюля, беленный обычной известкой, но почему-то снизу он казался голубоватым, как небо. «Звезд только не хватает», — подумалось вдруг Дмитренко. Но тут сзади, из глубины станции, налетела на нее тугая волна, и Дмитренко привычно ощутила ее всей спиной — это состав разлетелся по второму пути из центра и стал теперь возле платформы, обдав контролера воздухом.

И сразу возник сзади шум, топанье, живое дыхание.

Чуть скосив глазом, Аня видела, как вырвался из пассажиропотока кряжистый дядечка с рюкзаком и лопатой в чехле. Первым скакнул на эскалатор и оглянулся победно. Всегда есть кто-то, кому и здесь позарез нужно быть первым. За ним уже заскакали другие. И Дмитренко, как всегда, подивилась этому тяжелому скоку толпы в таком простом деле, как шагнуть на эскалатор. Кто-то еще одолел по инерции несколько ступенек вверх своим ходом и застыл, будто задумался. И за ним застыли, в затылок.

Первая машина, которая одна работала сейчас на подъем, зашумела словно мощнее, довольная, что есть ей живая работа, не воздух возить, и полотно эскалатора, уставленное людьми — не так, конечно, как в пик, но все-таки почти тесно, — потекло мимо контролера Дмитренко, от нее, все выше, туда, где не то потолок, не то небо.

Там, за пределами метро, было сегодня чисто и солнечно, почти жарко. Смелые уже скидывали пальто на руку, молодежь вовсе ехала в платьях, в курточках, даже мелькнул короткий рукав. После теплой зимы выпал вдруг в Ленинграде прямо-таки жаркий апрель. На широких газонах вокруг станции метро «Чернореченская» густо лезла навстречу солнцу молодая трава, острая, будто иглы, набухали почки декоративных кустов, названия которых никто не знал, кроме узких специалистов, сох и звенел под ногами асфальт.

В кинотеатре-стекляшке, рядом с метро, уже мыли окна.

Перед станцией, по так называемой Круглой площади резво бежали машины, яркие после зимы, после тесных гаражей, в свежей краске. И казалось, что у них нет другой цели, кроме как нестись тут по кругу, что эти машины крутятся тут часами, просто гоняясь друг за дружкой и принюхиваясь к первой весенней пыли.

Возле самого метро бойко торговали мороженым.

Дворник метрополитена Ащеулова, плоская и угрюмая женщина, наблюдала эту торговлю с непримиримым лицом — одна была против. Она отвечала за чистоту вокруг станции, и она уже видела, что урн рядом с метро опять не хватает, урны стоят не там, неудобно для пассажиров, пассажиры, лениво пошарив глазами, бросают стаканчики из-под пломбира, обертки прямо на тротуар, на газоны, кто поделикатней — за газетный киоск, где пока тень. И еще несут торговать пирожки, тут уж вовсе к пику спасу не будет…

Толкнув всем телом дверь в вестибюль, Ащеулова большими шагами направилась прямо к начальнику станции Светлане Павловне Комаровой, тьфу, теперь-то — Гущиной. Раз Светка — начальник, пускай шевелит прической. Но кабинет был закрыт, и, похоже, на два оборота.

— Глухо, — сказала сама себе Ащеулова.

Возле контроля кассирша Марина Игнатьевна с милиционером Виктором разгружали от медяков АКП. Медяки звенели в мешочек. Виктор катал тележку с деньгами. Редкие пассажиры тыкались как раз в тот проход, где было сейчас нельзя. Контролер Зубкова, которая сильно любила власть, покрикивала со своего рабочего места:

— Сюда, граждане, проходите! Сюда!

— А начальник где? — ни у кого спросила Ащеулова.

— В Службу поехала, — объяснила кассирша. — На собрание.

— Всё собрания, а работать некому, — фыркнула Ащеулова. Но тут же договорилась с милиционером Виктором, чтоб передвинуть урны возле метро и еще парочку приволочь из сквера напротив.

— Телефон-автоматов опять людям мало, — сказал еще Виктор.

— Автоматы пусть слон волочит!

— Да я не к тому, тетя Валя, — засмеялся Виктор. — Просто гляжу — опять очередь, люди ждут.

— Нечего и звонить, — отрезала Ащеулова. С тем же непримиримым лицом проследовала обратно на улицу. Хоть мелькнуло в ней искушение: проехаться на эскалаторе вниз, вроде бы еще поискать начальника, и обратно въехать на эскалаторе. Изо всех развлечений дворник Ащеулова тайно любила детскую карусель с жирафами и эскалатор. Кабы жизнь иначе сложилась, чтоб училась бы в свое время, она бы работала только при эскалаторе и была бы счастлива.

Ага, пирожки уже продавали. Конечно.

Дворник Ащеулова близко подошла к лоточнице, сказала:

— Нарушаешь своей бумагой внешний вид станции!

— Да откуда бумага? — округлила глаза лоточница. — И не допросилась сегодня бумаги. В кулак, считай, продаю. Гляди!

— А без бумаги вовсе нечего продавать, — сказала Ащеулова.

Молодая девчонка в меховой куртке с капюшоном, которая жевала рядом, прыснула и едва не подавилась.

— Гляди, задохнешься пирогом, — сказала Ащеулова.

— Не-е, — девчонка мотнула головой, и капюшон на ней мотнулся.

— Вся повидлой вымазалась, — сказала Ащеулова.

— Где?

— Вон, висок…

Девчонка уже проглотила и теперь засмеялась звонко:

— Да это не повидло, это у меня родинка…

— Ну? — удивилась Ащеулова. — Куда такая?

— Для счастья, — объяснила девчонка серьезно.

— Ишь ты! — фыркнула Ащеулова.

Но ей девчонка понравилась, что была веселая, отвечала охотно и никуда не бежала. А то кругом все бегут, никого не тронь словом, бегут и на бегу лают..

— Жарко в куртке, — сказала еще девчонка.

— Ты бы шубу еще надела. Вон — солнце!

Поперечины перехода блестели в солнце свежим и черным. Народ от метро утекал больше вправо, где через три квартала была станция электрички. Народ уже вплотную думал о дачах, готовился.

Мимо контролера Ани Дмитренко тащили сейчас через нижнюю гребенку на эскалатор какие-то доски, едва вмещавшиеся в допустимые габариты метро, дефицитные белила в авоське, одеяло, спеленатое бечевкой так туго и часто, словно оно брыкалось, когда завязывали, всякий садово-огородный инвентарь. Важный мальчик, пыхтя, волок детскую раскладушку, и мать шпыняла его, чтоб волок аккуратно. Где-то вроде мявкнула кошка. Но кошку, значит, везли в закрытой кошелке либо хорошо за пазухой, потому что нигде ее не было видно. На всякий случай Дмитренко сказала по громкоговорящей связи:

— Животных воспрещается провозить, кроме птиц в клетках…

Антон тоже кошку просил, но Дмитренко купила ему черепаху. Это она была довольна собой, ловко вышло: и зверь в доме, Антону игрушка, и забот никаких — черепаха.

Девушка в синей кофте завозилась на эскалаторе, придерживая рукой возле груди, сдвинулась влево, быстро-быстро пошла вверх по ступеням. По тому, как охотно ее пропускали, со шкодливой невинностью оглядываясь вниз на Дмитренко, Аня определила, что кошка, значит, здесь, под синей кофтой. Но цепляться не стала, поскольку человек все равно на выход…

Поток вверх уже иссякал, до следующего состава.

Две женщины — пожилая и молодая — задержались еще возле Дмитренко, выясняя свои отношения.

— Теперь, конечно, «мама», «мама»… — громко говорила пожилая. — А чего же ты раньше думала? Теперь на носу лето.

— Я же думала, его с садиком вывезут, — быстро оправдывалась молодая. — Прошлый год вывозили. Кто ж знал, что не вывезут!

— Надо было знать, — жестко сказала пожилая. — Раз завела ребенка, значит обязана знать. А теперь попробуй сними…

Дача в этом году уже не нужна. Ух с каким облегчением вдруг осознала это сейчас Аня Дмитренко! Не нужно больше искать, копить от зарплаты всю зиму, вымаливать дни за свой счет, тащить на горбу продукты и улыбаться хмурой хозяйке. Не надо! Сын вырос, хоть и второй класс, нынче поедет уже в пионерский лагерь, и путевка — в Службе сказали, что на два срока, как и просила Дмитренко, — ему обеспечена. Останется один август, когда у ней как раз по графику отпуск…

Кто-то тронул ее за плечо, даже вздрогнула.

— Заснула, Анька?!

Уборщица производственных помещений Скворцова, сухая в кости, рослая, грубая и незаменимая для своего дела старуха, стояла сзади и близко смотрела в лицо Дмитренко немигучими глазами. Была у старухи Скворцовой такая способность глядеть в тебя не мигая гораздо дольше, чем люди могут даже на спор. И от этого взгляд ее тоже казался грубым, и немногие, хоть и начальники, его выдерживали, чтоб не поежиться.

— Скажешь тоже, заснула! — улыбнулась Дмитренко.

— А тогда проснись, глянь-ка на мою рожу…

Рожа как рожа. Лицо. Узкие скулы туго обтянуты смуглой кожей, морщин по возрасту мало, Дмитренко на себе каждое утро больше видает в зеркале. Глаза старухи Скворцовой в тяжелых веках черны, как угли, ярки, кажется, поднеси руку поближе — ожжешься, Блеск их сухой, горячий.

— Заболела, что ли, Сергеевна?

— Еще чего! Я заболею, дак за неделю предупрежу. А пыль, как на тротуаре, не видишь? Опилком, говорят, не мести, есть машина. Ладно. А она чего, животная, делает? Ртом собирает пыль и назад мне бросает в рожу..

— Механика надо вызвать, — успела вставить Дмитренко.

— А я чего говорю? Он премию получил и сидит! А она всю пыль обратно швыряет. И пассажирам в рожу! Пассажиры — телки, другой бы жалобу давно написал. А найдутся, напишут. Светка-то где, у себя?

Для старухи Скворцовой начальник — Светка, за глаза и так. Вместе работали на станции «Триумфальная» и сюда пришли вместе…

— Светлана Павловна в Службу поехала.

— А Матвеева?

— Вроде в дежурке.

— Тоже сгодится, — решила Скворцова.

Дежурная по станции метро «Чернореченская» София Ивановна Матвеева сидела в дежурке, одной рукой держала возле уха телефонную трубку, а другой крепко прижимала рычаг. Телефон давно уж молчал. Но Матвеева все еще жала на рычаг с силой и держала у уха трубку.

Опять звонил бывший муж Гурий Степанович Матвеев, и голос у него был нехороший, стертый. Сперва говорил вроде бы по работе, что опять у них в депо вчера Случай, проезд запрещающего сигнала. Это София Ивановна, конечно, знала, на станции «Новоселки» проезд. Сказал, что даже и ночевал в депо, готовит сдавать дела как заместитель начальника по эксплуатации. Это теперь Ирки Свиридовой забота, где он ночует, но София Ивановна промолчала, больно уж нехороший голос, пусть выговорится. Гурий почувствовал. Сразу спросил про дочь Александру, пошла ли сегодня на экзамен и как сдала. София Ивановна и сама еще не знала — как, но, само собой, пошла Шурка. У ней сегодня в техшколе последний экзамен на звание машиниста.

«Все-таки своего добилась», — сказал будто с завистью к дочери.

«Добилась», — сухо подтвердила София Ивановна.

Но тоже не удержалась — больно уж нехороший голос, так и скребет по сердцу, как-никак двадцать один год вместе отжили с Гурием. Теперь спросила сама:

«Сын-то как, здоров?»

«Славик здоров, ничего..»

Имя еще такое дали мальчишке — слабое, будто котячий писк: Славик. Это уж Ирки Свиридовой, конечно, выдумка, Гурий бы выбрал проще. Когда-то мечтал: Егор. А то — Славик! Может, от имени еще эта жалость, которой София Ивановна стеснялась теперь в себе, скрывала, словно бы стыдное, ото всех на станции и даже от дочери Александры.

Гурий сразу свернул разговор:

«Узнаешь, как сдаст, так хоть позвони…»

«Ладно», — пообещала.

Едва положила трубку, снова звонок. Машинист-инструктор Гущин разыскивает свою жену Светлану Павловну. Видно, к большому спеху — пятый раз за эту смену звонит и все ищет.

«А Светлана Павловна вроде не возвращалась…» — «Не возвращалась? В Службе говорят — нету…» — «Значит, вот-вот подъедет…» — «Значит», — сказал Гущин, как отрубил.

Этот разговора не тянет, молодой, растущий по службе, некогда…

Только уставила глаза в график, опять телефон. Местный.

«Дежурная Матвеева слушает..»

«Снова я, Соня, — голос бывшего мужа Гурия будто замялся в трубке. — Вечером будешь дома? Я бы зашел». — «Зайди, адрес знаешь. А чего случилось?» — «Надо поговорить…» — «Говорить вроде не о чем». — «Найдется…» — «Не об чем говорить, Гурий Степаныч».

Что-то вроде еще сказал, но София Ивановна уже нажала рычаг.

Тихо прошел уход Гурия. И снег в тот вечер падал тихий — будто на цыпочках. Тихо ложился на белый берет Софии Ивановны, на брови, на лицо, и лицо уже было влажным, словно от слез. Ложился на никлые плечи Гурия, на его чемодан. Люди шли навстречу веселые, тащили коробки с тортами и елки, потому что близок был Новый год. София Ивановна провожала Гурия до метро. И было странно идти с ним рядом, как обычное дело — в отпуск, например, едет, и знать, что последний раз так идут, слитно, шаг в шаг…

Нет, она его не держала. Сама начала окончательный разговор, хоть он еще маялся, еще не решил, курил ночью в кухне, тихонько входил к Шурке в комнату и подолгу стоял над ней, спящей и взрослой уже дочерью, будто над маленькой. Но в тот вечер Шурки не было дома: ушла в лыжный поход, чтобы и Новый год встретить в лесу, тоже — мода. Так что сидели дома вдвоем.

София Ивановна знала, конечно, про Ирку Свиридову, дежурную по станции «Университет». Но до того вечера ничем не выдавала, что знает. А тут сказала просто: «Уходишь, что ли?» Гурий дернулся, словно его ударили. Но глупости не сказал — мол, о чем это ты, к чему. «А ты как считаешь?» Тоже глупость, конечно, — как жена считает. Но София Ивановна его поняла: «Иди, чего ж на двух стульях…» Вот тогда он сказал, беспомощно, как она у него не слыхала раньше: «Она меня любит, Соня…» И эта печальная простота его слов резанула ей сердце. Жалко сделалось Гурия, себя жалко. Первые годы просил: «Будь, Соня, со мной поласковей!» Гладила черные волосы, сильно, будто вжимала в голову. Но молчала. И сейчас ей нечего было ответить на его простоту и печаль…

Тихо прошел уход Гурия. И на станции не говорила — кто знал, тот знал. Но с расспросом не лезли. А сон пропал. Длинные ночи лежала на широкой постели, глядела во тьму, слушала, как шуршит под окном последний автобус, как торопливо стучат последние чьи-то шаги по асфальту мимо. Как ребенок плачет за стенкой и его уговаривает высокий мужской голос. Потом вовсе делалось тихо. Снег неслышно падал на улице, и от него была из форточки щемящая влажность. И не думала ничего, просто лежала без сна до утра. А потом день тянулся тягуче и вяло. Перед сменой снова не вышло заснуть, хоть лежала честно,

И с такого дня заступила в ночь.

Ночь была сложная, четырнадцать мотовозов. Готовили к сдаче новый участок, и мотовозы волокли туда рельсовые плети, шпалы, бетон. Что-то еще тащили. Приказы диспетчера сыпались один за другим. И в четыре часа двадцать две минуты, когда рабочая суматоха уже стихала, София Ивановна отправила на перегон мотовозы навстречу друг другу. Сама приняла приказ, что со следующей станции сюда вышел, и тут же сама другой навстречу отправила.

Мотоеозник по правильному пути увидел, что сигналы ему навстречу перекрываются, вовремя остановился, сообразил…

Мотовозник был молодой, кривоногий, словно бы целую жизнь скакал на толстом коне. Свадьба у него вот-вот намечалась. И София Ивановна — на разборе в Службе и потом «на ковре» у начальника метрополитена — неотступно думала, как бы она глядела в глаза той девчонке, его невесте. И будто слышала, как та девчонка плачет, сиротски, тоненько. И как кричит его мать. И еще что-то, такое же страшное. А мотовозник стоял «на ковре» у начальника, крепко расставив кривые ноги, говорил звонко, счастлив был сейчас, что проявил рабочую бдительность и весь был живой…

София Ивановна и теперь, когда встречает его, глядит на него с нежностью, что он живой, кривоногий и громкий.

А наказание — перевод с блок-поста узловой станции в дежурные на «Чернореченскую» — София Ивановна после всех своих мыслей приняла даже с благодарностью, согласно кивала, пока зачитывали приказ. Главный инженер Службы Кураев, вредный мужик, глядя, как она все кивает, счел нужным еще раз сказать, что после такого грубого Случая, несмотря на весь стаж и опыт, вернуться обратно на блок-пост ей будет непросто, Кураев сам — лично — ей устроит экзамен и будет придирчив. Но София Ивановна и ему благодарно кивнула. А когда Ксана Комарова, диспетчер, попыталась заикнуться насчет «особых причин личного характера», София Ивановна поглядела на Ксану так, что та прикусила губу. Это никого не касается — личные причины — и не может быть оправданием, знала София Ивановна твердо.

Иначе какой порядок в работе, где у каждого каждый день свои причины…

С тех пор, почти уж два года, София Ивановна заступала в свое дежурство на станцию «Чернореченская», тихую станцию, где поезда, отстояв свои тридцать секунд, резво бегут дальше — нет ни стрелок, ни тупиков, ни начальства. Привыкла к «Чернореченской», будто век тут была, к черному ее кафелю вдоль путей, к красноватому панно в торце, где — посильно — изображены были вроде речка, и вроде берег, и вроде солнце, похожее на остывающую глазунью, к красной мраморной плитке ее толстых, как слоновьи ноги, колонн.

Дверь в дежурку с шумом раскрылась, пропуская уборщицу производственных помещений Скворцову.

— Механика надо к машине звать!

София Ивановна наконец положила трубку.

— Позовем, коли надо.

Механик, ответили, только что выехал на станцию «Площадь Свободы», по срочному вызову, будет к пятнадцати ноль-ноль.

— Ишь, по срочному! В буфет, змей, поехал, — сразу решила Скворцова. — Мужик без супу не может. А мы как же будем кормиться, София Ивановна? Плитки-то запретили.

— Вчера отобрали под расписку.

— Одна дура из розетки забыла вынуть, а все страдай, — сказала Скворцова. Прошлась по тесной дежурке, щупая каждую вещь глазами цепко и немигуче. Журнал «По учету пропуска в тоннель работников метрополитена под напряжением», давно и смирно лежавший с краю стола, упал ей под ноги.

— Ты на часы погляди, Сергеевна!

Стенные часы по дежуркам недавно были задействованы в электросеть, и теперь каждые пять секунд раздавался их вздох, негромкий, но с шелестом и противностью. Никак не привыкнуть.

— А чего с ними?

— Плохо глядишь, — засмеялась София Ивановна. — Висят! Думала — может, свалятся. Вон журнал-то от твоего взгляда упал!

— Я к вещам как раз добрая, — сказала Скворцова. — Меня вещь любит. — Сунула палец к решетке электроотопления, отдернула и решила вслух: — Тут живо спекется. В мундирах. Раз варить негде, теперь будем печь.

— Тоже небось нельзя, — вздохнула София Ивановна.

— Приказа не было, что нельзя, значит — можно.

— Разве что, — улыбнулась София Ивановна. — На гребенке хоть дать подмену, пока не пик. Пускай наверх в столовую сбегают…

— Иди, — разрешила Скворцова. — Я тут приберусь, картошку спеку, после уж — за платформу. По-старинному буду месть, опилком, — опилком вернее.

София Ивановна, все еще улыбаясь, шла через станцию.

Из тоннеля навстречу дежурной вырвался будто вихрь. Она машинально придержала рукой красную шапочку. Но шапочка стояла на волосах крепко, по форме, была пришпилена. Поезд выскочил из тоннеля, словно за ним гнались, пробежал вдоль платформы, стал точно у контрольной рейки, именуемой в быту «зебра». Дружно клацнули двери. Пассажиры, задевая друг друга и шаря кругом будто незрячими, только еще из вагона, глазами, сворачивали к эскалатору, обтекая Матвееву.

На нижней гребенке сидела тихая Аня Дмитренко.

— Иди, Анна, обедать, — сказала дежурная.

— Да вроде только пригрелась…

— А я посижу на теплом, — сказала София Ивановна.


13.27

Состав стоял теперь перед рампой. Горел красным полуавтоматический светофор Нв-5, входной на станцию «Новоселки» со стороны депо.

Машинист Комаров сидел за контроллером чуть развалясь, как любил. В позе его не было никакого рабочего напряжения, а сквозила, наоборот, небрежная вальяжность, которая по первости, двадцать четыре года назад, даже тревожила машиниста-инструктора. Шалай тогда был инструктор, теперешний начальник депо…

«Как сидишь на рабочем месте, Комаров?» — сразу, вместо «здрасьте», сказал машинист-инструктор, влезая в кабину. «Нормально, Игорь Трифоныч!» Короткие рыжеватые ресницы, которых было у Комарова так много, что они казались длинными, как опахало, вскинулись навстречу Шалаю с открытым дружелюбием. Глаза из-под опахала тоже чистые, с зеленью и без задних мыслей. Но рабочего напряжения и в глазах не было. А позу свою, почти нахальную, машинист Комаров не переменял ни одним движеньем.

«Сидишь, как на лавочке», — хмуро сказал Шалай. «По инструкции, Игорь Трифоныч», — улыбнулся Комаров. Навстречу Шалаю блеснули зубы, крепкие, самую малость чуть выступающие вперед, отчего улыбка Комарова казалась упрямой, а выражение всего лица — даже и без улыбки — было строптивое. «Разве чего нарушил?» Машинист-инструктор глянул с пристрастием. Нет, нарушений не было. Правая рука Комарова чутко покоилась на кране машиниста, что есть пневмотормоз, левая — на контроллере.

Но все-таки было что-то такое в этих руках, беспокоившее инструктора как нарушение…

Ага, руки лежали — словно сами так выбрали. Не чувствовалось в них конкретного рабочего напряжения, а была вроде бы сласть жизни. Вроде бы машинист Комаров изо всех движений, доступных для рук, выбрал именно эти: левая — на контроллер, правая — на кран, и теперь получал сплошное удовольствие на рабочем месте.

«Нет, не нарушаешь, — неохотно признал инструктор. — А как-то вольно…» — «Это мне удобно, Игорь Трифоныч. — Комаров обрадовался пониманию. — Мне же смену сидеть, вот я так и сижу, чтоб удобно». — «Ну, сиди», — хмуро согласился Шалай, хоть поза машиниста, которую тот не изменил ни на йоту, все равно казалась ему нахальной: другие — большинство машинистов — подбираются при инструкторе в струнку, все же начальство.

И сказать вроде нечего. Шалай потянулся за сигаретой. «Можно вас попросить, Игорь Трифоныч?» — легко и дружелюбно вдруг сказал Комаров. «Ну?» — повернулся Шалай. «Не курите в кабине. Я в дыму ничего не соображаю, могу влететь в стену». Помощник — Гурий Матвеев — давно уже трясся, навалясь грудью на ручной тормоз, зажимая рот рукавом. «Тьфу тебя!» — с чувством сказал машинист-инструктор. Сигарету так и выкинул на пол, раздавив в пальцах, но не закурив. И на первой же станции их покинул…

«Пашка, он, говорят, злопамятный», — предупредил Гурий, отхохотавшись. «Не, он толстый…» — «Какой же — толстый? — заступился Гурий. — И при чем толстый-то? Ребята, которые с ним в Москве работали, говорили — зверь, все помнит, годами». — «А чего помнить? — удивился Комаров, притушив хитрый блеск в глазах рыжеватыми, густыми до черноты ресницами. — Я дыму правда не выношу, я же с мамой вырос, у меня мама не курит». — «Ой, не могу! — хохотал Гурий. — Как же ты меня-то выносишь?» — «С очень большим трудом», — сказал Комаров серьезно. Гурий враз перестал смеяться. «А чего ж ты молчал?» — «Из деликатности», — серьезно объяснил Комаров. «Иди к черту», — обиделся Гурий.

Состав плавно вписывался в кривую. Тоннель мягко— как глубина в затяжном нырке — летел им навстречу. «Попроси другого помощника», — сказал Гурий, закуривая. «Поздно, — вздохнул Павел. — Раньше надо было глядеть. А теперь я все уже выбрал: жену, профессию, вот — напарника. Менять не буду». — «С Ксаной, значит, равняешь, — хмыкнул Гурий, но был доволен. — И жену не будешь менять?» — «Не буду, — кивнул Комаров, — меня так мама учила». — «Несовременно», — хохотнул Гурий. «Комаровы один раз женятся». — «Ишь ты! И насчет напарника — мама?» — «Не, сам додумался…»

Станция уже брезжила впереди, как рассвет. И открылась вдруг ярко. Пассажиры смирно стояли вдоль платформы. Редко кто лез тогда к краю, за контрольную линию. Новый еще был транспорт для Ленинграда — метро. И дисциплина была потуже — как своим, так и пассажирам. А может, уже кажется издалека. Нет, не сравнить.

Поезд причалил торжественно, будто лайнер. Гурий молодцевато выскочил на платформу, проследил посадку. Жена Ксения подняла на отправление белый диск. И сама вытянулась от великой старательности за этим диском — тоненькая, в новом, с иголочки, кителе, в белых перчатках. Красная шапочка празднично светилась над белым, детским еще лицом. Яркие губы прикушены от старательности. Помощник громко, чтоб все слыхали, возгласил: «Гото-ов!» С молодцеватым раскатом. «Т-91 зеленый», — сказал Гурий громко. «Вижу зеленый», — громко повторил для контроля Пазел.

И состав отплывал торжественно, будто лайнер.

В тоннеле Гурий сказал: «Плохо ты выбрал. Я ведь в помощниках не засижусь». — «Да ну?! — удивился Комаров. — Я-то надеялся до пенсии вместе ездить». — «До пенсии сам не будешь. Надоест». — «Буду, — сказал Павел. — Не надоест, я такой». — «А я за себя не ручаюсь», — засмеялся Гурий. «Ничего, маленько еще поездим», — успокоил Комаров. «Давай поездим». Гурий открыл дверь на ходу, швырнул на путь «Беломор». «Засоряешь тоннель…» — «Ничего, путейцы подымут». — «А сам в киоск побежишь». — «Нет, — Гурий мотнул башкой — шестьдесят с чем-то размер башки. — Все, бросил курить». — «Так, сразу?» — подначил Павел. «Сразу. Характер давно проверить хотел. Есть у меня характер или нету». — «Нету, — сказал Комаров. — Ну, на одну неделю, может, и хватит».

Гурия с того раза хватило на двадцать два года. В позапрошлом только он опять закурил, когда от Сони ушел, из дому. Тут уж сорвался и теперь смолит, как чугунка…

Машинист Комаров усмехнулся в кабине и скосил глаза влево, где прежде стоял помощник. Никого, конечно. Четвертый год работа на трассе в одно лицо, а до сих пор иной раз вскинешь вот так глаза и вроде себя обманешь — может, стоит? Не Гурий, хоть кто-нибудь. Вдруг прямо физически хочется услышать рядом живой, теплый голос, кинуть простую шутку и засмеяться кому-то в ответ, не самому себе. Просто увидеть вблизи лицо, в котором шевелятся свои, незнакомые тебе, мысли. Может, даже чужие, неприятные для тебя, когда думаешь про помощника: «Хоть бы ты помолчал минутку». А сам между тем рассеиваешься, и смена летит быстрее.

Ну, это под настроение…

Нв-5 все еще горел красным, что-то долго. И солнце шпарит. Комаров высунул голову из кабины. Шпарит, будто июль. Мать-и-мачеха густо лезла по насыпи к рампе, вдоль путей, — самый железнодорожный цветок, знаком с детства. Еще пару дней тепла, и уже распушится. Рельсы блестели черным. По пешеходной дорожке возле забора целеустремленно катился кругленький инженер техотдела Мурзин, и лысина на нем тоже блестела.

— Эй, гляди — провод!

Кругленький Мурзин резво подпрыгнул, сделал ножками в воздухе и приземлился на том же месте.

— Реакция в порядке, — оценил Комаров.

— Павел?! Напугал. Как маленький, честное слово…

— Доверяй, но проверяй. Нас вон перед каждой сменой проверяют.

— Надо вас проверять, — вздохнул Мурзин. — У вас в составе полторы тыщи, а сознательность всякая…

— Забыл, как сам ездил? А полторы не влезут, нам чужого не надо, своего хватает.

—| Влезут, если приспичит. Семь вагонов вам сделаем — сразу влезут. Я все помню. А сознательность другая была. Скажешь — нет? Чтобы опытный машинист да как вчера Голован? Скажешь — нет?

Кругленький Мурзин качнул головой с осуждением. Но шеи у него не было, и получилось, что он весь качнулся, будто потеряв равновесие. Покачался и стал. Сверху, из кабины, вышло смешно.

— Голован мужик ушлый, — сказал Комаров.

— Но Федьку твоего я тоже не разделяю, он дыму еще не нюхал, — пояснил Мурзин обстоятельно. Он был человек обстоятельный: бульон в термосе брал когда-то с собой на трассу, по часам кушал в кабине, чтоб не испортить желудок, и каждая котлета была у него заворочена в свою, промасленную бумагу. А нажил язву, пришлось уйти с линии. — Хоть, конечно, кабы не Федор, так и прошло бы вчера Головану, шариком…

— А вам надо — шариком? — прищурился Комаров,

— Кому это — нам? — обиделся Мурзин. — Я, что ли, начальник? Федька шум поднял, а Матвеева снимут, машинистам же хуже…

— Снимут, так не за то, — сказал Комаров. — Не снимут!

— Раз вылез Случай, снимут. Приказ уже есть…

— Ты его видел?

— Приказ? Мне черновик не показывают. Я все утро в депо на разборе. Только вернулся в отдел, из техшколы звонят — срочно на экзамен. Бегу трусцой…

— И я не видел, — сказал Комаров. — Значит, не снимут.

— Интересная логика, — хмыкнул Мурзин.

Тут с восьмого этажа административного корпуса, где блок-пост, возник, будто с неба, квакающий голос дежурной, окреп и разнесся по громкоговорящей связи на все депо:

— Тридцать первый! Вы почему стоите? Тридцать первый маршрут!

— Это вроде я, — сказал Комаров.

Быстро поднял стекло в кабине, глянул вперед. Полуавтоматический светофор Нв-5 был зеленый. Зевнул сигнал с разговором!

Комаров угнездился в рабочем месте: ногу — на педаль безопасности, так удобнее, чтобы не уставала, отпусти машинист педаль — сработает экстренный тормоз, правая рука привычно легла на кран машиниста, левая — на ручку контроллера.

Давай, лошадка!..

Ладонью Комаров привычно ощутил ласковую шероховатость контроллера и, как всегда, порадовался покорной ему силе машины. Хорошо вроде идет, легко…

А домой так и не позвонил. Пусть думают, что гуляет. Впрочем — кому сейчас думать? Дома один дед Филипп, и у него свои дела. Светка ночевать не осталась, — что бы ни было, Гущин ей муж. Унеслась вроде к мужу, а ночует, выходит, у бабушки. Ладно, это потом.

Федор с утра в техшколе. Вообще неизвестно, где ночевал. Дед Филипп сообщил, что дома, просто рано ушел. Но сообщил об этом рядовом факте почему-то три раза. И покашливал в руку, как всегда, если Федор нашкодит, а дед Филипп за него зализывает. Уж дед Филипп-то внука не выдаст.

Ксана — сама дежурит. Ксанин голос он сейчас услышит в тоннеле, четкий голос поездного диспетчера, в котором личного ничего нет и не может быть…

Состав плавно всосался в рампу.


13.27

В центральной диспетчерской тихо. У каждой трассы тут своя комната, называют «круг» или «радиус», кто как скажет. Стены обшиты специальной панелью в дырочку, которая приглушает звуки, окна выходят в глухой двор, где нет развлеченья для глаза, и по коридору почти на ходят: тупик. Из глубины, через пять этажей и еще глуб-же, доходит в диспетчерскую как бы мерный гул. Это шумит внизу на станции «Триумфальная» эскалатор. В пять тридцать утра, когда после ночи запускают машины, этот гул врывается в уши как штормовой прибой, раздражает диспетчеров. Но сейчас, среди дня, он уже едва различим, привычен.

Во всю стену висит схема трассы «Новоселки — Порт». Пульт огромен, трехстворчатый, будто шкаф. Однотонность его расцвечена кнопками, красными, белыми, черными, глазками повторителей светофоров. Пломбы висят, как сережки. Но все равно на пульте поместились только крупные станции — «с развитием», где есть тупики или переход на другую линию. Остальные — только на схеме. Состав возникает на пульте как из небытия, идет его предвестником желтый пунктир. Вот он сменился красным… Уже поезд…

График разложен перед диспетчером на столе, где все расписано по секундам. Кому прибыть, куда.

— Диспетчер!

— Шестнадцатый, тянетесь!

— Я шестнадцатый…

— Поторопитесь!

— Понятно, диспетчер…

Со станциями диспетчер связан селекторной связью, разговоры идут на магнитофонную ленту. Можно потом прослушать. Команду дал опрометчиво — потом не откажешься. С машинистами — только радиосвязь.

— Диспетчер! Диспетчер!

— Вас слышу. Какой маршрут?

— Диспетчер…

Фонит, врывается скрежетом, вовсе уходит куда-то вбок. Радиосвязь пробивается из тоннеля грудью. Никак не пробиться.

— Я диспетчер, слушаю.

— Диспетчер, девятому требуется инструктор!

Прорезался наконец.

— Понятно. — Голос Ксаны Комаровой точен в пространстве, как линия, нет у него ни предчувствия, ни эмоционального послесловия. Сказал, передал команду и отошел в сторону. — Линейный!

— Я линейный, — тотчас откликнулся оператор Линейного пункта, где всегда дежурят машинист-инструктор, резервные машинисты и где вообще для машинистов на трассе центр.

— Линейный, девятому нужен инструктор!

— Понятно, диспетчер. Пусть задержится у «зебры» на «Триумфальной». Будет инструктор Силаньев.

— Понятно. Девятый, задержитесь на «Триумфальной», подсядет Силаньев.

— Понял, диспетчер!

Сразу повеселел, раз понял.

Тихо стало в диспетчерской, только часы пощелкивают. В наступившей тиши Ксана Комарова теперь услыхала за пультом вроде бы сдавленный писк. Опять. Ксана вздохнула. Поежилась. Сказала в никуда громко и даже чуть-чуть с металлом:

— Нина, двадцать седьмому пора задавать в депо…

За пультом все стихло. Но никто не показался.

— Ревешь? — Ксана встала. — Ладно, реви, я сама.

Тут, как и рассчитывала Ксана, из-за пульта вылезла боком оператор Нина Тарнасова.

— И ничего не реву, — говорила Нина, а слезы так и катились по толстым и добрым ее щекам. Между тем, оттеснив Ксану от пульта, Ника уже задавала кнопками двадцать седьмому маршрут в депо. — Больно надо реветь! А только ты скажи, как я буду жить?

— Как хочется, так и будешь. Сколько уж говорили!

— Да никак мне не хочется. Не представляю — жить без работы. Ну, проснусь я утром и дальше чего?

— В кино пойдешь…

Ксана, честно говоря, и сама не представляла.

Поездной диспетчер в свое дежурство полновластно отвечает за движение на круге, недаром пенсия в пятьдесят. Вон шкаф у двери стоит и доверху забит инструкциями — Служба пути, Служба сигнализации и связи, Служба подвижного состава, Служба движения. Это все диспетчер обязан знать. И приказы от такого-то числа, и дополнения к приказу. Весь алфавит потратили, а в конце еще приписано: «И др.» Не хватило букв. После спокойного-то дежурства домой придешь и первым делом — долой из сети радио, магнитофон, телевизор. Чтобы было тихо, муж молчал и дети играли беззвучно. Полежишь с полчаса в тишине, тогда — ничего, опять человек.

А уж если Случай…

Год копишь — за минуту отдашь, такая работа. Составы стоят один за одним по трассе, не объедешь друг друга в тоннеле и в сторону не свернешь, не шоссе. Счет идет на секунды, под угрозой Его Величество График. И крути, диспетчер, как можешь. Только быстро. Целый город ждет твоего решения. Ну, об этом, конечно, не думаешь, кто там ждет. А про график — это уже в крови. Чтобы быстро и войти в график, не допустить сбоя.

Ночью, в своей постели, вдруг слышишь: «Диспетчер, стою!» — «Что? Какой маршрут?» Вскочишь как ошалелая, сердце бьется — бум, бум. Вроде — на всю квартиру. Павла бы не разбудить, тоже со смены. Сна — ни в одном глазу. «А если бы восемнадцатый сразу взять в первый тупик? Так. Пассажиров высаживаем на «Чернореченской» и обернуть по «Площади Свободы». Да, но первый же занят…»

Тьфу, не отключиться.

Шлепаешь среди ночи в кухню, сил нет даже халат накинуть, руки-ноги как гири. Кран подтекает тихонько. Дед Филипп подсвистывает во сне. У Федора опять из комнаты свет, снова читал и заснул с книжкой, говори не говори. Воды хоть попить, просвежиться. Тьфу, чашка брякнула. Сразу выскочил Павел: «Ксана, что?!» — «Вон, разбила чашку…»

Лицо у Ксаны жалобно вытянуто, губы разом припухли и сложились будто для плача. Самой смешно, что в сорок четыре года можно так вот с ничего распуститься. И сладко вдруг распуститься, когда Павел рядом, в домашнем тепле, — аж губы дрожат…

«Любимая моя чашка», — голос тоже чужой, с дрожанием.

Никто не узнал бы сейчас поездного диспетчера Ксению Филипповну Комарову, которая в работе идеально ровна и умеет себя поставить — с машинистами, при разборе в Службе или в депо.

Сбоку кажется, что умеет.

Утром, со свежими силами, сядет штук восемь умных голов разбирать твой Случай, несколько часов отсидят, переругаются, магнитофонную ленту сто раз прокрутят, измусолят график, и потом их, конечно, осенит: не так надо было действовать, а лучше бы вот эдак. Полминуты бы выиграли, если бы эдак. Может, даже минуту! Так что диспетчер тут вчера… гм-гм… не совсем. Надо было оперативней. Хоть и не готовилась к благодарности, прими выговор.

Ксана давно научилась принять с улыбкой…

Павел и черепки уже сгреб в ведро. «Это к счастью, — смеется. — Идем, простудишься». — «Все равно не усну», — упирается Ксана. И самой смешно, что капризничает, как девочка. И сладко покапризничать Павлу, ему одному в целом свете, ощутить себя вдруг слабой, безвольной, опереться на его силу. «А кто говорит — усни? Будем сейчас разговаривать, только лежа».

Павел укладывает ее, подтыкает с боков одеяло. Сам ложится рядом, лицом близко к Ксане и подбородок на сжатые кулаки, как он любит. Ужасно неудобно на кулаках, но ему удобно. «О чем разговаривать?» — «Сейчас придумаю…» Павел морщит лоб, морщин у него еще мало, почти что нет, и лицо не стареет. Короткие рыжеватые ресницы густы и отдают по-прежнему в черноту. И глаза — днем зеленые — к ночи тоже чернеют.

Ужас как Ксане нравится это лицо. Просто неприлично вот так любить собственного мужа после двадцати четырех лет совместной-то жизни, смешно кому сказать. И зачем говорить.

«Ты чего так смотришь?» — улыбнулся и челюсть выдвинул. Ух, сразу какой драчливый, прямо петух. Федор так же умеет выставить. «А я вроде в тебя влюбилась..» — «Не может быть!»

Павел смеется громко. Ксана уже сидит на постели, глаза блестят, тоже смеется, швыряет в него подушку. Павел кидает в ответ. Подушка со шмяком валится на иол. Серый кот Пяткин, молодой, с молодого и крепкого сна, прыгает за подушкой, вцепляется, треплет ее за ухо. Пяткин нервно горбатит спину, шерсть стоит вдоль спины, как грива.

«Хвост! Ксана, погляди — хвост!»

Хвост у Пяткина распушился и похож сейчас на хозяйственный ершик, которым дед Филипп отмывает бутылки из-под молока.

«Ну, Пяткин, зверь…»

Ксана хохочет в постели.

Тут в дверях возникает Федор — могучие плечи, выше Павла чуть ли не на голову, голубые трусы в цветочек, заспанный и босой: «Родители, бога побойтесь! Третий же час!» — «Как сам в подъезде стоишь, так не а счет…» — «Так это же, па, другое», — пухлые, в Ксану, губы разъехались широкой улыбкой, но подбородок все еще выпячен. «Как раз то же самое», — смеется Павел.

И дальше Ксана не слышит. Вдруг вырубилась.

«Вроде заснула. Тише, — говорит Павел шепотом. — Собачья работа у нашей матери. Ты как считаешь?» — «Собачья, — шепотом согласился Федор. — Но как-то я ее без этой работы не представляю. Вроде привык с детства». — «Я тоже вроде привык».

Оба смеются понимающим шепотом…

Этого Ксана уже не слышит. Но сама для себя знает, конечно, давно заметила, что минуты особой близости с Павлом, детской доверчивости и доброты выпадают всегда после трудной смены. Чем труднее, тем Павел ближе потом. И в остальные дни хорошо у них дома — мирно, гладко, заведенным порядком. А Ксане иногда кажется — слишком гладко, сердце иной раз схватит: «Ох, слишком!» Павел ровен, молчит, улыбается, но глаза его не темнеют нежностью, когда Ксана рядом, а просто в них ровный свет.

Иной раз надумаешь про себя — уж лучше Случай! Накличешь, а их и так хватает. За пультом, конечно, ничего не помнишь — ни дома, ни Павла. Взрыв. Усталость. Но потом эта близость, которая искупает для Ксаны все, горячая, жадная, детей будто нет, будто еще не родились, а есть только Павел — шепотом смешные, ласковые слова, как когда-то, сухие твердые губы, огромная чернота зрачков, вздрагивающая в полумраке, близко…


— Ты же меня не слушаешь!

Ксана разом вернулась в диспетчерскую.

Пульт привычно мигал, часы щелкали, все телефоны пока молчали, уже давно не пик и еще не пик, минимум составов на линии. Оператор Нина Тарнасова — пятьдесят один год, пятьдесят четвертый размер кителя, юбка все равно едва-едва налезла, оптимистка в жизни, одинокая без семьи — сидела в служебном вертящемся кресле, оборотясь к диспетчеру Комаровой широким, добрым лицом, и глядела страдальческими глазами.

С первого мая ей оформляли пенсию, — три недели, считай, осталось работать.

— Прости, Нин, задумалась о своем.

— Конечно, всем уже надоело, я понимаю…

— Да при чем — надоело! — Ксане было жаль Нинку, добрую, верную, еще неизвестно, как без нее, шестнадцатый год в одну смену, рядом. И поэтому она говорила твердо, вроде даже сердилась: — Нельзя же так себя изводить! Ты что, помирать, что ли, собралась? Нет, просто будешь свободная девушка, сама себе хозяйка. Тебя, что ли, гнали? Отговаривали, наоборот. Ты сама решила.

— Сама, — тупо кивнула Нина. — Ночную смену совсем не могу переносить, чего жe решать…

— Знаю, что не можешь. И пик тоже не можешь, так?

— Так, — тупо кивнула Нина. — Утренний — устаю…

— Все правильно. Поживешь в свое удовольствие.

— А как? — тупо сказала Нина. — Вот ты говоришь — утром в кино, например. А вечером?

— Вечером — в театр. Лето впереди, поедешь к племяннице, давно ведь хотела. Речка, солнце…

— Больно я ей нужна!

— Воспитала, почему ж не нужна?

— Может, и нужна. Ну, съезжу, вернусь. А потом?

— Диспетчер!

Вызывает по селектору станция «Площадь Свободы»:

— Разрешите подняться в кассу?

— Поднимитесь, «Площадь Свободы», — разрешила Ксана. — Потом и придумаем. Только не нужно себя настраивать. Тьфу, селектор!

Ногу-то не сияла с педали, голос вышел на трассу. Сразу зазвонил телефон. Один, второй. Ксана взяла городской, кивнула Нине на местный.

— Ой, Ксения Филипповна, а мы вас слышим! — Голос Брянчик, дежурной по станции «Лигогжа», разом наполнил ухо веселым стрекотанием. — Я только не поняла, чего мы придумаем…

Ксана слушала, чуть отставив трубку. Горластая будет невестка, не заскучаешь. А ведь будет, хоть Федор пока молчит, все идет к тому. Последнее время Федор, правда, дома сидит, занимается, программа большая сейчас в техшколе. А может, поссорились. Федька вроде смурной.

— Я сперва подумала, это — нам. Потом вижу — ой, это не нам. Надо, думаю, позвонить Ксении Филипповне..

— Спасибо, Люда, я уж сама спохватилась.

— Ой, пожалуйста!

Вежливая, значит, будет невестка…

Нина меж тем все говорила по местному телефону:

— Да, конечно… Нет, это случайно… Учтем обязательно… Нет, спокойно… Сегодня «Хроники» нет… Сразу же, обязательно, Владлен Генрихович… Нет, не повторится..

Положила наконец трубку и объявила весело:

— Кураев! Представляешь? Хитрый черт, ничего не пропустит.

— А он-то откуда? — удивилась Ксана.

— Звонил с «Новоселок». Блок-пост небось метелит после вчерашнего.

— Хорошо живем, — засмеялась Ксана. — В «Хронике» чисто, никаких происшествий, начальство довольно, и его начальство начальством довольно, а внизу, само собой, раздолбон. Интересно, как они Жорку-то с блокпоста уберут, если ничего не было?

— Уж найдут причину. Не волнуйся, запишут…

— Можно, девочки?

Роскошная женщина Инна Гордеевна Кураева, диспетчер Второго Круга и председатель цехкома, явила себя в дверях, красиво прошлась на длинных ногах и притормозила у пульта. Инна тоже, конечно, в форменном кителе, но китель был умело заужен, что надо — подчеркивал, будто случайно, и гляделся, совместно с юбкой, почти нарядно. Заграничная водолазка белела, словно лебяжья шея, и еще усиливала эту праздничность. Волосы начинались у Инны высоко над белым и чистым лбом, ниспадали, плавно текли на плечи.

— Профсоюзное собрание, девочки, в шестнадцать ноль-ноль.

|— Знаем. А чего будет?

— Разные вопросы, — засмеялась Инна. — Как мои туфли?

Новые туфли были на Инне Кураевой, явно не наши: носок заужен, но не совсем, уже без платформы и перетяжка на самом подъеме.

— Легкие?

— Как пух, — сообщила Инна.

— Почем?

— Не знаю. И не хочу даже знать. Французские. Кураев привез из Москвы. Специально надела, чтоб вы завидовали.

— Завидуем, — подтвердила Ксана.

— Мне все равно не налезут, — сказала практичная Нина Тарнасова. — Нечего и завидовать. Твой Кураев сейчас звонил.

— Чего ему? — без интереса спросила Инна.

— Ксанка по селектору не отключилась, делал втык. Как проезд запрещающего — так тихо, хвостом залижут, а тут — за три слова втык. Представляешь?

— Ужасный зануда! — засмеялась Инна. — Нет, правда, девочки. Прямо не понимаю, как это я с ним живу!

— И неплохо вроде живешь, — улыбнулась Ксана.

— Неплохо, — кивнула Инна.

При Инне можно хоть как ругать главного инженера Службы движения, к которой относятся и диспетчеры. Не передаст, никогда не использует, за это Инну любили. С самим-то не приведи бог столкнуться, тут жди всякого. Обходителен внешне, привет передаст и мужу, и детям. А потом прочтешь про себя в приказе, как вчера с дежурной Татарской.

Она в ночь заступила на «Площадь Свободы». И там были работы на третьей стрелке. Татарская оградила участок, записала в журнал как положено. И в дежурке сидит. А Кураев среди ночи вдруг ссыпался на голову. Тоже пил чай с Татарской, шутил. Вместе пошли по станции. «Вроде работы на третьей стрелке?» А то он не знает! Прошли туда. Татарская прямо ахнула: один фонарь плохо, видать, закрепила. Упал. Ну, скорей поставила. Кураев еще успокаивал — ничего, мол, упал, бывает. Еще чаю попил. Передал мужу привет.

А утром вышел приказ по Службе: «дежурной Татарской снять тридцать процентов премии за некачественное ограждение работ на третьей стрелке и ослабление бдительности во время ночного дежурства». И проработать Случай с коллективом станций, чтобы неповадно было…

— Это просто подлость! — Нина разгорячилась, рассказывая. — Ну, увидел — скажи в глаза, чтобы человек знал!

— Я уж ему говорила. — Инна махнула рукой. — Почему, говорю, ты такой подлый? А у него одно: «Должен быть порядок!» Ну, раз порядок любишь, тогда мой посуду, чисти картошку. Моет. Чистит.

— Порядок! — хмыкнула Ксана. — Тогда уж для всех должен быть один порядок. И в большом, и в малом.

— Нет, чай-то он зачем с ней хлебал? А потом — нате!

— А он, Ниночка, считает, что отношения должны быть простые, демократичные. Дают чай — надо пить. А при чем тут стрелка? Зануда он!

— Нет, я не понимаю…

— Как будто я что-нибудь понимаю, — сказала Инна, вставая. — У него и дети зануды, все трое.

— Твои, между прочим, дети, — вставила Ксана.

— А я что, отказываюсь? Петька игрушки мочалкой моет, с мылом. Димка с утра на бумажку записывает, чего днем сделать. Наташка алгебру за обедом читает, для удовольствия, как детектив. Вы когда-нибудь видели, чтоб я алгебру за обедом читала? И не увидите!

Дверь за Инной закрылась.

— Тридцать первому задала на выход?

— Уже ползет. Вон, появился…

— «Университет» тоже можно отдать на местное.

— Пожняева подмену на контроле дает, предупреждала..

— А, забыла.

— Интересно, как мы на тридцать восемь пар перейдем? Они же у нас не полезут, — сказала Нина рабочим голосом. И вдруг — дальше, без перехода: — Надо было ребенка от Мурзина родить. Сейчас бы кончал первый класс. И была б не одна…

— Спохватилась. Я диспетчер! Слушаю, «Университет». Да, можно еще на полчаса, потом возьмете на местное.

— Просто подумала. Вспомнилось вдруг…


Ксана тоже помнила. Очень их тогда Мурзин забавлял, всю диспетчерскую. Звонил аккуратно в начале смены: «Мурзин беспокоит, извините. Просто хотел пожелать вам и вашим товарищам спокойного дежурства». — «Сейчас позову товарищей!» — «Если это удобно». Сроду сам Нинку не спросит, а так, измором. «Удобно. Нина, тебя!» Нина говорила в трубку небрежно, как не говорила ни с кем: «А, это ты?.. Ничего… Как обычно… Даже так? Ну, жди, если хочешь».

После смены Мурзин ждал под лестницей. Из диспетчерской спускались гурьбой. Мурзин смешно делал навстречу короткой ножкой, вроде — общий поклон. Нине всегда припасал цветочек, хоть была зима. Нина брала небрежно, шла к дверям, не глядя. Кругленький Мурзин катился за ней впритык, как пришитый. Даже в высокой шляпе был Нине чуть по плечо. «Наша-то Корабеля!» — «Ой, девочки, присушила!» — «А если это любовь?»— «Не говори, подруга…»

А вскоре жена Мурзина написала в партком. Заварилось дело. Нина ходила черная, хоть пока и не вызывали. Главный диспетчер — Шалай Майя Афанасьевна — собрала кой-кого под большим секретом: «Сгрызут Нинку! Тут выход, по-моему, один. Нужен срочно холостой мужчина, лучше — не с нашего производства. Меня как руководителя спросят. Я — большие глаза: Тарнасова? А Мурзин при чем? Да, есть у ней человек, такой-то и такой. Нет, давно уж. Все диспетчера знают». — «Ловко, — оценила Инна Кураева. — Даю мужчину! Разведенный, сорок два года, хирург из военно-медицинской. Подходит?» — «А согласится?» — «Если я велю? Как миленький». — «Только быстро, — предупредила Шалай. — Сегодня же». — «Будет», — заверила Инна.

В шестнадцать ноль-ноль уже стоял возле проходной, при народе. Шагнул готовно Нине навстречу, скромно осклабился, взял под локоток. Нина слегка дернулась, но пошла рядом. Втолковали ей все-таки. Этот был видный, выше Нинки, подполковник, знай наших. Даже руку ей вознес на плечо, честно работает. «Дисциплинированный», — хмыкнула Ксана. «А ты как думала? — засмеялась Инка Кураева. — С ними без дисциплины нельзя».

Месяц он Нину тогда встречал, примелькался у проходной. Кое-кто уж пошучивал: ну, как подмена? Всех уже знал по имени, будто свой. Нина с ним даже была в театре, это уж сверх программы — вдруг позвал. Мурзинская жена забрала назад письмо из парткома. Ну, Нину скорей обрадовали. Нина сразу сказала Инне Кураевой: «Все. Скажи, чтобы не ходил больше». — «А может, Ниночка, пускай ходит? — осторожно предложила Кураева. — Ты ему вроде нравишься, а?» — «Нет», — сказала Нина. — «Как хочешь», — сказала Кураева. И в тот же вечер подполковник медицинской службы сгинул от проходной навеки.

Но что-то за этот месяц, видно, произошло между Ниной и Мурзиным, потому что Мурзин больше не появился. Так никто и не знает — что…


— Струсил тогда твой Мурзин. Было б об ком жалеть!

— Нет, он не струсил, — сказала Нина серьезно. — Ты его не знаешь. Он как раз не струсил. Он жену пожалел. Это ты можешь понять?

Ксана не успела ответить. Звонил городской телефон.

— Комарова, — и голос Ксаны сразу смягчился. — Ну, как ты? Нет, могу говорить. Розы? Какие розы? А, розы…

Ксана представила деда Филиппа, как она его сегодня ночью застала в ванной, и засмеялась. Щуплый, хохлатый, с тоненькой шеей и в толстом синем белье, дед Филипп аккуратно сидел на краю ванны, точно птица на жердочке, и коричневыми пальцами перебирал в воде белые розы. Крепкий розовый дух стоял в ванной густо. Кот Пяткин, нервно поводя носом, сидел на ванне с другого краю и мохнатой лапой силился достать до воды. Не доставал и злился, спина у него стояла щеткой.

Вечером Ксана никаких роз не видела. «Федька, что ли, принес?» — «Не, — дед Филипп смущенно покашлял куда-то в рукав. — Это я купил». — «Так, — оценила Ксана, сообразив. — И чего ты с ними тут делаешь? Отбеливаешь? Или отмачиваешь?» — «Который продал, сказал — положить на ночь в холодную воду», — объяснил дед Филипп, покашляв. «Так ты бы в таз их пустил. В ванну-то зачем? Сколько их, тыща?» — «Семь», — сказал дед Филипп. И вдруг вроде испугался: «Мало, что ль, Ксанка?» — «Много, успокойся». — «Который продал, сказал — все так берут, пять, семь». — «А который же тебе продал?» — «Черный, с усами. На Владимирском рынке». — «Вот уж это он тебе наврал — за такую цену одну сейчас берут и то плачут». — «Всю жизнь работал, могу купить». — «Да я разве к тому? Давай в таз переложим». — «Не, пускай так. Просторней..»

И вот теперь, слышала Ксана в трубку, эти розы пропали. Кто-то утром, пока дед Филипп ходил в гастроном, пустил на них кипяток.

— Почему обязательно Павел? — засмеялась Ксана. — Может, Федька? Ну, Федька, конечно, ангел, он не может. Ну и брось расстраиваться. Купи еще, раз она их любит. Конечно! Деньги в серванте, слева. Купи, купи. Ты один, что ли? А Павел? Понятно, к матери. А он же в депо собирался. Не пошел? Не знаешь, понятно…

Положила трубку и подняла на Нину смеющиеся глаза.

— Чего там? — спросила наконец Нина.

— Вот ты ноешь, ноешь. Жизнь кончена, то да се. А выйдешь на улицу, за угол свернешь и ещё человека встретишь. На одном Мурзине, что ли, клином? Еще и замуж тебя, может, выдадим…

— На пенсии? — хмыкнула Нина.

— На пенсии, — Ксана легко кивнула. — У меня вон отец влюбился. И смех и грех, честное слово.

— Дед Филипп? — Нина ахнула.

— Ага, — Ксана все кивала. — Дед Филипп, он самый.

— Так ему ж под семьдесят!

— Семьдесят второй, — гордо сказала Ксана.

— Самое время, — засмеялась Нина.

Но почему-то вдруг у нее отлегло от сердца.


13.31

Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — производил посадку на станции «Новоселки», начальной станции трассы «Новоселки — Порт». Народу было немного, но еще бежали. Время пока есть.

Комаров не спеша вышел на переходной мостик, взял себе расписание на полкруга. Да, еще есть две минуты пятнадцать секунд.

На мостике стоял машинист Зеньков, который работал сегодня на маневрах. Унылое лицо его, похожее на миску для салата: где лоб и подбородок — раньше были ручки, чуть оживилось навстречу Комарову. Слегка шевельнулись губы.

— Не спрашивай, сам скажу, — остановил Комаров. — Плакат скоро привешу себе на грудь: «Тулыгин рожает. Встал в честь такого события на внеплановую трудовую вахту». Ты это хотел спросить?

Зеньков медленно улыбнулся.

Улыбка сделала его лицо еще более унылым, даже вроде бы скорбным. Губы снова зашевелились молча.

— Погоди, Витя, я сам скажу. Нет, я за тебя не хочу поработать на маневрах. И не рассчитывай! И никто не хочет поработать на маневрах. Всем они так же осточертели, Витя, как и тебе. У меня тоже послезавтра маневровая смена. Буду вертеться. А что делать, Витя? Родина требует. Ты ведь это хотел спросить?

— Это, — сказал наконец Зеньков.

Тут Комаров некстати вспомнил, как Зеньков лет семь назад сдавал в техшколе экзамены, и от смеха его прямо качнулое на мостике. Комаров был тогда в комиссии…

Никому, кроме машиниста-инструктора Силаньева, курсант Зеньков вообще ни одного экзамена сдать не мог. А тому сдавал так. «Значит, Витя, — говорил Силаньев любовно, — вот у тебя в билете написано: горит на пульте красная лампа РП и еще зеленая. Видишь?» Зеньков облизывал губы и через силу кивал. «Ну, и что же это у нас значит, Витя?» Зеньков облизывал губы. «Ну, Витя, не зажимайся!» — поощрял Силаньев. «Это значит, Дмитрий Никитич…» — шепотом начинал Зеньков. Но дальше уже даже шепота не было, а просто шевелились бескровные губы. Начальник депо Шалай, который был председатель комиссии, багровел, хрустел пальцами и мрачно глядел в окно, мимо курсанта.

«Витя у нас блокадный ребенок», — говорил Силаньев любовно. Начальник депо, громыхнув стулом, вставал и быстро выходил из аудитории. Слышно было, как в коридоре он распекал уборщицу. «Этим и успокоится, — говорил Силаньев. — А ты, Витя, давай! Мы люди свои». Витя опять облизывал губы. «Значит — красная и зеленая лампы», — втолковывал Силаньев. «Тогда, Дмитрий Никитич…» — вроде бы оживал Зеньков. И снова умолкал навсегда. Тут уж подпрыгивал на стуле терпеливый Мурзин из техотдела, тер платком лысину.

«Ну, конечно, Витя, совершенно верно — сработало реле перегрузки. А раз зеленая лампа, значит…» — «На этом вагоне», — шептал наконец Зеньков. «Ты же знаешь», — расплывался Силаньев. И уже всей комиссии: «Зажимается. Но вы же его в кабине видали?! Бог!» Комиссия облегченно вздыхала, соглашаясь с инструктором. Да, в кабине Зеньков был бог, выходил из Случаев быстрее всех в группе. И, будучи еще на практике, пока машинист Першов чухался, когда у него сорвали стоп-кран, выскочил в салон и прямо за рукав успел уцепить пассажира, который сорвал и уже намылился. Если б не он, пришлось бы тогда Першову платить за подковку состава из своего кармана.

В кабине у Зенькова была реакция…

Сейчас он спокойно ждал, пока Комаров отсмеется, и в глазах его, если приглядеться, было даже удовольствие — видеть, как хорошо, от души человек смеется.

— Не обижайся, Витя. Вспомнил, как ты экзамен сдавал.

— А когда я на вас обижался, Павел Федорыч…

Это вдруг сказалось у Зенькова легко.

По мостику к ним почти бежал молодой маневровый Ляго, прозываемый в депо Лягвой. Широким ртом и общей членистоногостью он и правда походил на лягушку. Прозвище свое даже любил, купил куртку болотного цвета и артистично квакал. Мог квакнуть и посреди собрания, что всех весьма оживляло. «Общественное сознание у тебя, Ляго, пока что дремлет», — выговаривал ему инструктор Силаньев. «Да просто скучно, Дмитрий Никитич, — беззлобно оправдывался Ляго. — Шалай как начнет пугать, я сразу сплю». — «Спать ты у нас горазд», — соглашался Силаньев.

Осенью, когда социологи проводили анкету в депо, Лягва в графе «ваше любимое занятие» так прямо и написал: «Спать утром подольше». Он был машинист толковый, но к смене мог примчаться впритык, немытый-нечесаный. И ссылался всегда однообразно: «Опять будильник подвел!» Поэтому в свой день рождения, на прошлой неделе, Ляго их получил в подарок шесть штук. А седьмой будильник, самый могучий, Силаньев ему торжественно вручил на Линейном пункте под общее гоготанье масс. Теперь Ляго всем предлагал эти будильники, три штуки уже пристроил куда-то на сторону. Ибо в депо, чтобы шутка длилась, все панически отказывались.

— Павел Федорыч! — издалека еще кричал Лягва.

— У меня есть, — замахал руками Комаров. — Мне не надо.

— Да я не о том, — Лягва даже запыхался и был сейчас серьезен. — Павел Федорович, вы слышали?

— Слышал. А что?

— У Голована талон отобрали. Он сразу — на Федьку. Такой скандал Федьке в депо устроил! Я думал уж — драка будет. Я бы не выдержал, а Федька молчит, как стенка.

— Значит, нервы крепкие, — сказал Комаров.

— Я Голована не защищаю, — начал Ляго с жаром. — Проехал — значит проехал, нечего на нахалку брать, отвечай по форме…

— Как ты, Лягва, да?! — сказал вдруг Зеньков.

— Так его, Витя, — засмеялся Комаров.

В декабре было такое дело. Ляго ставил состав в первый тупик на станции «Порт», и вдруг у него в головном вагоне — вагон 2048 — сработал экстренный тормоз. Лыски большие, подковались сразу две секции.

При проверке состава в депо никаких неисправностей не нашли. Все в норме! А тормоз, однако, сработал. Мнение комиссии было, что Ляго, значит, расслабился в тупике, благо конец смены, механически убрал ногу с педали безопасности, отпустил педаль — и пожалте: экстренный. Лягва сперва уперся — нет, он все помнит, не отпускал. Но на него поднажали. Что же тогда другое? Подковка-то денег стоит. И немалых. И Случай вроде повис. Так поднажали, что Лягва сам засомневался. А черт ее знает, эту педаль, дело секундное, может — действительно, состав-то в порядке…

Признал свою вину, получил запись в формуляр, из зарплаты — вычет, все как положено. Но даже мягче, чем могло быть, потому что, как отметил зам по эксплуатации Матвеев на общем собрании: «Машинист Ляго при разборе Случая вел себя хорошо. Отпустил педаль — так и говорит: отпустил». А Лягва через несколько дней в разговоре с инструктором Силаньевым и Комаровым, который был у Ляго наставником, вдруг сказал: «Все-таки я эту педаль не отпускал. Я просто теперь уверен. Не мог отпустить! Домой в автобусе еду, вроде — дремлю. Очнусь перед своей остановкой, а нога затекла. Это я ее в пол вжимал, будто педаль. А ведь спал! Смех… Нет, не мог отпустить». — «Поздно теперь говорить, — сказал Силаньев. — А, как считаешь, Павел?» — «Не знаю, — сказал Комаров. — Можно попробовать, хотя вряд ли…»

Зам по эксплуатации выслушал Комарова молча. «Не в вычетах дело, Гурий Степаныч. А молодой все же машинист, переживает серьезно, не ожидал даже от него. Как бы нам с ним в этом вопросе…» — «Только меня-то не агитируй! — рассердился Матвеев. — Сам же признал, Случай списан, состав проверили». — «Может, все-таки еще раз?» — «Там какой головной-то?» — «2048…» — «Помню, — кивнул Матвеев. — На автоведении к обороту сорок секунд опоздания привозит, хоть как простукан. Это я помню». — «Именно, что он». — «А педаль тут при чем?» — «Шут ее знает, — сказал Комаров. — Но все старшие машинисты от этого 2048 шарахаются, сам знаешь». — «Вот тебе и дам». — «Давай, напугал, — подумаешь!»— «Ладно, раз так переживает, еще проверим…»

При вторичной проверке на обкаточной ветке вагон 2048 дал такой же Случай, как вышел с Ляго. «Кратковременное замыкание в педали безопасности», — признали теперь. Машинисту Ляго деньги — назад, выговор — долой. Стал опять Ляго и чист, и весел, просыпает к смене.

Начальник депо Шалай, когда вышел после отпуска и вник в эту историю, прямо побагровел: «Гурий Степаныч, как же ты так, дал — снял, деньги, выговор? Роняешь себя как руководитель!» — «Но раз машинист оказался прав…» — «Он тебе вкрутит — прав! Дай волю, так они всегда правы. В тупике отпустил, конечно. Неорганизованный машинист! А на обкатке совпало». — «Нет, я сам катал». — «А хоть бы и так? Случай-то был закрыт? Закрыт!» — «Пришлось открыть…»

Шалай похрустел пальцами: «Теперь ты еще перед ним извинись». — «Уже извинился», — сказал зам по эксплуатации. «Во-во. А завтра к тебе еще пять шуриков придут в кабинет, мол, они ягнята. И перед ними ты извинишься?» — «Извинюсь, если виноват», — сказал Матвеев спокойно. «Вот они тебе на шею и сели». — «Ничего, шея толстая». — «Гляди, твоя шея…» Но это начальник депо сказал уже вяло, так, по инерции.

Снова, всем телом, до глубины, ощутил он равнодушие ко всему, как было весь этот год. Равнодушие и глухую неприязнь. К депо, к машинисту Ляго, к заму по эксплуатации — ко всему. «Делай как знаешь», — махнул тяжело рукой…

А Лягва с тех пор всячески старался выразить Комарову свою лягушачью симпатию. Подменил Комарова на Новый год, хоть у самого была девушка. Павел это принял, сам искал подмену. У матери — при полном отсутствии бзиков — один бзик все-таки был. Матери нужно, чтобы за новогодний стол сели всей семьей и обязательно в полном составе. Тогда, считала мать, год пройдет счастливо: все будут живые. Мать с блокады так понимала счастье — живые. И Павла заразила этим смешным суеверием.

Федька в этом году отдельно хотел встречать, в компании и с Людкой Брянчик. И Ксана уговаривала: «Пускай идет! Чего же все с нами? Двадцать лет парню». Но Павел против обыкновения уперся. Нет, дома. Ксана и та удивилась. Даже Ксане не объяснил суеверное свое прямство. Глупо и объяснять. А чтоб все были. Вместе.

«Сроду ж не уходил! А тут — один раз!» — «Это, Федя, праздник семейный, — потихоньку от Павла втолковывала Ксана. — Видишь, папа переживает». — «Сроду не видел, чтоб он по такой ерунде переживал!» — «Значит, папе это почему-то не ерунда. Зови Люду к нам…» — «Да, пойдет она!» — фыркнул Федор. Так и перевалил в Новый год, выставив подбородок. Людка Брянчик действительно не пришла, хоть Федор раза четыре звонил, уговаривал. Обиделась.

Может, с того и поссорились, кто их знает…

Глупо, конечно, сделал, что не пустил Федьку.

И Лягву, выходит, не пустил к его, Лягвиной, девушке…

— Костя, как твою девушку звать? — вдруг спросил на переходном мостике машинист Комаров у маневрового Ляго.

От неожиданности Лягва осекся на полуслове, смешно шлепнул толстыми губами, глянул остолбенело и уж потом засмеялся:

— Сима, Павел Федорыч. А чего?

— Ну, и как у вас с Симой?

— Нормально, — расплылся Лягва. — Заявление подали. Я чего о Федьке хотел сказать, Павел Федорыч…

— Время, Костя! Вернусь с баранки — скажешь.

В кабине Комаров привычно глянул на пульт. Все лампы, какие нужно, горели исправно. Уселся. Вроде пора. Еще чуть-чуть…

В зеркало на платформе Комаров видел всю станцию со своего бока, где посадка. Старушка бежала с сумкой, и сумка била ее по ногам. Уже скрылась в вагоне. Недалеко, вровень со вторыми дверями, сидел на скамейке мужчина в плаще. Из карманов туго торчали газеты. Одну газету мужчина читал, неловко отставив руки с листом. Губы шевелились, как он читал, морщились брови, аж судорога пробегала через лицо. То ли так близко принимал к сердцу новости мира, то ли читал про себя самого и был не согласен.

Это ощущение Комаров помнил — как читать про себя самого. Осенью новый сотрудник многотиражки Хижняк вдруг накатал очерк про Комарова. И читать было странно, будто раздеваешься при людях, что уже мало приятно, и одежда к тому же вовсе вроде не та, что сам надел утром. Чужая и противно шуршит. Комаров, конечно, сам виноват. Не ахти что он тогда рассказал Хижняку, отделался шуточками. Хижняк в общем-то не наврал, но кое-что накрутил, как у них водится. Вышло, к примеру, что Комаров от великой своей сознательности одним из первых перешел на автоведение, на работу в одно лицо. А Комаров был как раз против. На спор с Гурием Матвеевым перешел, чтоб попробовать без помощника и убедиться, что это липа.

Заразительно люди читают. До того увлекся, кругом не видит.

— Дядя, поехали! — крикнул в окно Комаров.

— Да, да, конечно…

Даже не поглядел, кто кричит. Поднялся, читая, и так же — носом в газету — проследовал в двери вагона. Исчез с глаз машиниста. Хоть выходи в салон, спрашивай, чего там в газете…

Еще пара показалась от входа.

Бегут. Толстые. И держат друг друга за палец. Раз за палец держатся, значит вместе не скучно. Уедут следующим, уже время.

Комаров нажал кнопку закрытия.

Но толстая пара тут как раз разделилась. Он скакнул вперед, успел сунуться в двери, припер их плечом и теперь кричал ей:

— Лапочка, поторопись, я держу!

Лапочка, переваливаясь, поспешала. Вот она, пассажирская страсть, — уехать именно с этим, который уже отходит, будто другого не будет вовеки. Как это кричала в час пик кондукторша, когда еще жили на Моховой и когда еще водились кондукторши? Ага: «Не вешайтесь, молодой человек, не вешайтесь! Повеситься вы всегда успеете!» Но там хоть интервал был, полчаса иной раз прождешь автобус. А тут — минуты.

Тоже бы крикнуть сейчас что-нибудь. От души.

Просто включим радиоинформатор, программу «пик»:

— Граждане, не держите двери, не мешайте отправлению поезда…

Экспрессии маловато, зато надежно. Этот голос не сядет. Своего-то и на день не хватит, если всем орать.

Лапочка наконец поспела. Запоздало шамкнули створки.

Трогаясь, Комаров вспомнил еще старушку, которую они с помощником чудом сохранили живой. Метр до нее едва был, не больше.

Давнее дело. Старушка, абсолютно дремучая, прибыла в город с Московского вокзала. Заплатила пятак и доверилась подземке. Но поезд у ней ушел перед носом. Время позднее. Да кто-то из встречных пассажиров, походя, еще бросил, смехом: «Все, бабушка! Пёхом теперь до следующей станции — опоздала». Дремучая старушка задрала юбку, спрыгнула с платформы, благо безлюдно, сняла за собой кошелку и пошагала по шпалам в тоннель. Тоннель был светлый, — свет уж позже убрали, чтоб не слепил машинистов, — чистый, рельсы блестели, и идти было, как старушка потом объясняла, даже приятно…

Ее счастье, что заметили вовремя, успели остановить.

Теперь таких дремучих старушек, пожалуй что, нет. Больше вроде не слышно. Вывелись. А бешеное пассажирское нетерпение — бегом! сломя голову! вовсе без головы, но именно в этот! — даже, пожалуй, растет.

Все, двинулись. Секунда в секунду…


13.31

Редактор многотиражки Мурашкин сидел за своим столом, подперев руками немолодое, щекастое, бабье лицо, и устало водил глазами за литсотрудником Хижняком, который вышагивал перед ним по кабинету, высоко поднимая длинные худые ноги, раскачиваясь и выбирая куда ступить, будто вокруг были непролазные лужи, а не паркет.

— Ну, дальше… — устало сказал Мурашкин.

— Дальше? — Хижняк вроде замер. Казалось, что он сейчас задерет одну ногу, сложит ее под мышкой, как под крыло, и будет стоять посреди кабинета, словно цапля на кочке, острым носом выклевывая по углам лягушек. Нет, снова пошел. — Может, не надо дальше, Анатолий Васильич?

— Давай, — редактор кивнул, — все ж интересно.

— Ничего интересного, — покривил острыми плечами Хижняк. — Сюжета, по-моему, нет, притянуто за уши, характеров тоже нет, язык, я извиняюсь, убогий, как отчет с собрания…

— Отчет ты, кстати, не сдал, — вставил к слову Мурашкин. — У нас не журнал «Вокруг света», сам знаешь. На одном интересном не выживешь.

— К вечеру сдам. Хоть не вижу смысла ― нет материала для размышления. Информации бы вполне хватило.

— Двести строк, — уточнил редактор. — Газета с дыркой не выйдет. А рассказ, значит, не показался…

— Да какой это рассказ!

— Графомания?

— Ну, этого я не сказал, — усмехнулся Хижняк.

— Конечно, — редактор захохотал, щеки его колыхнулись, и вовсе стало видно, как много щек, старое лицо, бабье. — Ты деликатно выражаешься, изо всех сил деликатно.

— Стараюсь, — сказал литсотрудник.

Он наконец присел. Длинное тело его казалось извилистым от худобы. При суетливой подвижности тела взгляд Хижняка был цепок, настойчив, даже, пожалуй, назойлив. И непонятно, что дрожало в коричневой глубине— сочувствие или насмешка.

— Зря вы мне свои рассказы даете, Анатолий Васильич..

— Для тонуса, — усмехнулся редактор.

Когда Мурашкин читал эти рассказы Заиньке, она плакала, и никто не видел, какое у ней было при этом лицо. Какое прекрасное у ней было тогда лицо! Из-за Заиньки Мурашкин не уехал в свое время на Камчатку, куда рвался, закончил финансово-экономический институт, который не любил, позже уже переучивался заочно и только в пятьдесят два года занялся наконец делом, к которому тянуло всегда. Редактировал газету, писал, не мог не писать, зависим был от своих писаний, как от болезни, мучился ими. Каждый раз, давая литсотруднику Хижняку новый рассказ, мучительно ждал, что уж теперь-то — на этот раз! — коричневые глаза, в которых что — непонятно, влажно потемнеют и будто расширятся на узком лице, длинный нос потрясенно дрогнет и Хижняк скажет наконец: «О-о-о!» Нет, не сказал…

Редактору самому было не совсем ясно, почему ему нужно, чтобы именно этот парень, которого он знал каких-нибудь восемь месяцев, нескладный и длинноногий, взятый им на работу считай что с улицы, сказал «да». Но вот нужно было! И слова Хижняка, грубые своей категоричностью, совсем другие, чем ждал каждый раз Мурашкин, раздражали редактора, вызывая в нем забытое, почти мальчишечье, упрямство, желание спорить до хрипоты, доказывать и даже кричать, задевая за самолюбие, вдруг бегать по кабинету наискосок, как мальчишка.

— Ты на Камчатке был, Вадим Андреевич? — вдруг спросил Мурашкин.

— Нет еще. Но буду…

Раздражала эта спокойная уверенность, что он всюду будет, о чем ни спроси, будто мир постлан цветастой лужайкой под ноги литсотруднику Хижняку. Хотя вроде бы уже побыл, за семь лет сменил четыре места работы, далеко от Ленинграда, и сюда вернулся не с полной торбой, без победного стяга, раз пошел внештатным в многотиражку. Штат ему Мурашкин потом уже выбил, когда убедился, что стоит.

— Больно ты уверен, — хмыкнул редактор.

— Я как раз человек неуверенный. Просто люблю окраины.

— Экзотику, что ли?

— Можно и так понять, — улыбнулся Хижняк. — Неплохо бы тогда уговориться о терминологии, но это— длинное дело.

— Ну, у нас экзотики нет, у нас производство.

— Тут вы как раз ошибаетесь, Анатолий Васильевич!

— А конкретней?

— Конкретней не хочется.

Категоричность ответа, объяснить которую литсотрудник даже не захотел, будто зависла в кабинете. Хижняк сидел ссутулясь, раскидав по ковру худые длинные ноги, руки у него тоже длинные, обезьяньи. А лицо было спокойное и с улыбкой. Непонятная эта улыбка опять раздражила редактора. Он, собственно, вызвал Хижняка, чтоб обрадовать. Сегодня утром Мурашкину наконец удалось убедить жилищную комиссию, Хижняка внесли в список вне очереди. Но разговор как-то так повернулся, что редактор до сих пор не сообщил литсотруднику эту новость. А теперь и вовсе решил, что сейчас говорить не будет. Не хочется. Спросил только:

— Ты где сейчас живешь, Вадим Андреевич?

— Снимаю комнату.

— У тебя ж родственники?

— Есть, — кивнул Хижняк. — Я там прописан.

— Тесно? — понимающе подсказал редактор. И уже открыл рот, чтобы рассказать о комиссии. Но не успел.

— Да не в этом дело, — Хижняк засмеялся. — Меня собака там покусала, пришлось уйти…

— Очень интересно, — хмуро сказал редактор. — Тебя, значит, собаки не любят. Это причина.

— Собаки меня как раз любят. Просто эта собака уже полюбила другого — мою тещу…

С вокзала Хижняк прямо поехал к ней, как всегда. Был уже почти час, но окно у тещи светилось, поздно читает. Хижняк взлетел на третий этаж, позвонил один раз, как чужой. За дверью сразу возник быстрый и мелкий топ, будто козий. Приглушенный голос: «Да погоди ты, постой!» И шаги Ольги Сидоровны, легкие, тоже мелкие, но уже ее. «Кто там?» — «Воры!» — громко рявкнул Хижняк. «Вадик, чучело!» — ахнуло за дверью. Дверь распахнулась. «Всю лестницу перебудишь!» — «Да тут одни кошки».

Хижняк ворвался в прихожую, сбросил рюкзак, пихнул чемодан под вешалку, освобожденно хохотнул и простер руки. Длинными руками облапил хрупкую тещу, наклонился над ней, задышал в волосы, прижался носом к ее волосам — седым, чистым, легким, вдруг почувствовал себя рядом с ней маленьким мальчиком, который вернулся домой наконец, как всегда обрадовался этому чувству, удивился, что не она его родила, и примирился с этим привычно.

Что-то меж тем тянуло Хижняка внизу за штанину и вроде сопело. Хижняк лягнул ногой. Раздался оглушительный визг.

«Чучело, ты же его убьешь!»

Маленький глянцево-черный пес на точеных ногах, мягко гремя о паркет когтями, танцевал у него за спиной. Пес танцевал возбужденно, с припрыгом, но молча. Нос его насборен был в складку. Зубы, белые, будто сахар, блестели из-под черной, чуть приподнятой большим гневом губы. Многоцветная кошка с рыжим отливом, Кристина Вторая, старая приятельница Хижняка, глядя на него сквозь, бесшумно и тщательно повторяла фигуры песьего танца, явно выражая псу задушевную солидарность. За Кристиной Второй с мелким писком, тыкаясь друг в дружку носами, торопясь и. безнадежно не поспевая на поворотах, катились три огненно-рыжих котенка…

«Ух ты!» — Хижняк в восхищении присел на корточки.

Пес сразу остановился и страстно потянул носом. Кристина Вторая замерла, распушась. Котята попадали друг на дружку и верещали, барахтаясь.

«Познакомься, Вадим, это Маврик, — торжественно объявила теща. — Мавр, это мой зять».

Глянцево-черный песик грациозно переступил передними лапами, протяжно втянул носом, но руки не подал.

«Не нравлюсь…» — притворно вздохнул Хижняк. «А кому ты можешь понравиться? — сразу сказала Ольга Сидоровна, быстро включаясь в игру, как меж ними велось. — Я — исключение». — «Ах, как это точно», — затряс головой Хижняк.

И опять почувствовал — остро, как приступ: да, это его дом, хоть он бывает тут редко, проездом, в отпуске, но именно это — его дом. Мягкий круг торшера. Старый письменный стол школьной учительницы, заваленный и сейчас тетрадками, хоть теща давно на пенсии. Книжки в частых закладках. Смеющаяся девочка с бантом на голубой стене — его жена Варвара. Котята, которые все разбирают ноги и никак не могут разобраться. Узкая кушетка со старомодным валиком, где можно лежать молча, закрыв глаза, если тебе так нужно. Лежать. Думать. Слушать легкие ненавязчивые шаги маленькой женщины, которая тебе теща. Была, есть и будет. Или нужно вообще ехать в гостиницу и явиться при галстуке и с визитом?

Но этого Хижняк все равно не мог.

Как это, оказывается, важно — взрослому человеку иметь на земле место, где он ощущает себя маленьким, где любят его не за что-то, а просто — потому что любят. Или это уже сантименты? Между прочим, совсем не такое плохое чувство, как принято говорить вслух. Или так жгуче вспыхивает внутри только потому, что сейчас можно это потерять? Вот сейчас…

«А ты чего же без телеграммы?» — «Чтобы страшнее».

Нет, не поэтому. Он и раньше так чувствовал…

«Ну и как вы там?»

Глянцевый Мавр цокал теперь перед Хнжняком почти добродушно. Кристина Вторая бесшумно и тщательно вылизывала свой хвост. Котята наконец разобрали ноги и теперь следили за ее туалетом с напряженным вниманием.

«А почему ж он не лает?» — сказал Хижняк с повышенным интересом. «Такая порода, — засмеялась Ольга Сидоровна. — Я сама сперва думала — не немой ли. В ветлечебницу с ним ходила». — «Что ж это за порода такая?» — хмыкнул Хижняк. «Карликовый пинчер. Ну конечно, не совсем чистый. Мама слегка грешила. Это нам не важно, ведь правда, Маврик?»

Мавр яростно заплясал перед хозяйкой.

«До шести месяцев они вовсе не лают. Да и лаять нам не на кого. Верно, Маврик? Зато все решительно понимает…»— «В точности как я, — засмеялся Хижняк. — Все решительно понимаю, а написать не могу — чтобы так, как я это понимаю». — «Ты как раз можешь», — вдруг серьезно сказала Ольга Сидоровна. «Нет, пока не могу…» — «Ничего, потом сможешь». — «Очень сомневаюсь», — сказал Хижняк. «А ты не сомневайся, — она легонько шлепнула его по плечу. — Я в тебя верю, значит сможешь. Руки вымыл?»-«Я в вагоне мыл, — заскулил Хижняк. — У меня чистые…»

Пока он плескался в ванной, Ольга Сидоровна перетащила из прихожей вещи. Стол был уже накрыт, крепкий, как Хижняк любит, чай янтарно поблескивал в очень белых чашках. Сели друг против друга.

«А вещей чего столько? — между прочим сказала теща. — Опять книги?» — «Не совсем». Хижняк поперхнулся. Отодвинул чашку.

Тут уж как ни оттягивай, а когда-то надо…

«Мы ведь, теща, с Варварой допрыгались, должен — увы — сказать». — «Опять тебя выгнали?» — «Нет, мы все-таки разошлись…»-«Так, — сказала она, помедлив. — Значит, все-таки разошлись. Так. Собственно, нового и нет ничего. Можно было предположить, я давно уж заметила…»

Голос се чуть дрогнул. Хижняк поднял глаза.

Теща сидела за столом очень прямо. Крепко держала чашку двумя руками, будто держалась за эту чашку, чтобы не упасть. По щекам ее быстро бежали очень крупные для мелкого лица слезы, скапливались в уголках маленького твердого рта. Теща моргала, силясь их удержать. Но слезы все катились.

Хижняк рванулся к ней через стол длинными руками:

«Ольга Сидоровна!»

Теща отпрянула, стукнула узеньким кулачком по столу: «Черти вы все-таки!»

В тот же миг глухое ворчанье, которое было уже вокруг Хижняка, прорвалось тонким, всхлипывающим лаем. Хижняк почувствовал резкий укол в левой щиколотке. Дрыгнул ногой. Глянцево-черный кобелек Мавр, мелко лязгнув зубами в воздухе, отлетел в сторону и закрутился на месте. Кристина Вторая уже стояла с ним рядом, задрав хвост трубой и солидарно пушась.

«До крови», — удивился Хижняк, задирая штанину. «Маврик, фу! — прикрикнула теща. — Ишь, заступился! А ты как думал? Знай наших! — Слезы еще блестели, но она уже смеялась. — Мавр, чучело, это свой! Йод на столе, Вадим…»

Дверь второй комнаты растворилась. Заспанный мальчик в длинной рубашке и с большими ушами стоял на пороге, щурясь:

«Баба Оля, я уже выспался…» — «Здрасьте — выспался, — засмеялась теща. — Второй час ночи! А ну давай обратно в кровать!»

Прошла следом за ним в темную комнату. Мавр процокал туда же. Кристина Вторая проструилась бесшумно. Слышно было, как все они там шушукались, мальчик прыгал в постели. Наконец затих.

Теща прикрыла покрепче дверь.

«Еще кто-нибудь есть в квартире? Говорите прямо!» — «Никого больше нет, всех видел, — засмеялась теща. — Это Антон. Я ж вам писала, помнишь? Через подъезд живут, двенадцатая квартира. Мать сегодня в ночную смену, в метро работает. Ну, вожусь иногда. Забавный». — «Ты всегда найдешь с кем возиться, я тебя знаю…» — «От вас с Варварой внука не дождалась, так что молчите». — «В большой науке какие внуки», — хмыкнул Хижняк.

Можно уже опять говорить, как меж ними велось, он это чувствовал. И даже какая-то сонная усталость была во всем теле, что вот все-таки можно опять, несмотря на… и была пустота до звона.

«Да уж вы люди сильно занятые, — сказала теща со спокойной иронией. — Друг от дружки устали, где вам. И что Варвара?» — «Заканчивает статью, что мидии живут четыре-пять лет, а не двенадцать-четырнадцать, как считали…» — «Не думает из Верхних Камушков уезжать?..»— «Вроде не думает, у нее тема еще года на три. Она письмо написала, вот, держи, толстое».

Хижняк глядел, как теща читает. Чуть шевеля губами, задерживаясь на отдельных словах, будто выверяя их на предмет ошибок по старой учительской привычке.

«Понятно, — сказала теща, закончив. — Беспокоится, чтобы я тебя не обидела. Ты, мол, не виноват, и никто не виноват. А то ведь я такая! Дочь прокляну, зятя вытолкаю взашей. Разошлись хоть как люди, и на том спасибо…» — «О, мы — как леди и джентльмен». — «А ты что делать думаешь, джентльмен?» — «Еще не решил, — честно сказал Хижняк. — Может, тут пока поработаю. Отвык за семь лет, любопытно взглянуть на город отвыкшим глазом. А там — как глянется». — «Живи хоть всю жизнь, места хватит». — «Не, я парнишка самостоятельный, уйду на квартиру». — «Парнишка под тридцать годиков», — хмыкнула теща. «Но ведь еще не старый!» — «Не старый, — засмеялась теща. — А похоже, до старости будешь бегать, такой». — «Я себя ищу», — сообщил Хижняк важно. «Ну, ищи, время есть, — разрешила теща. — Я тебе всегда рада». — «Знаю», — сказал Хижняк серьезно. И вдруг зевнул, сладостно, во всю ширь. Сразу как-то его сморило. «Сейчас постелю…»

Почти сквозь сон Хижняк уже смотрел, как легко она двигается, как маленькие руки ее быстры и проворны над чистым, свежим бельем. И почти сквозь сон уже слышал:

«Я тоже как-то тут заскучала. На работу устроиться, что ли, думаю? Анна, Антошкина мать, рассказывает все про метро. В метро, что ли, думаю, пойти? Они на контроль пенсионеров берут, сколько раз сама слышала — приглашают. Пойду, думаю. А тут Антошка с дачи вернулся, вроде с ним надо. Чего дома один? Из моей школы вдруг прибежали: «Ольга Сидоровна, миленькая, кружок не возьметесь?» «Юный историк» — как не взять. В Эрмитаж купила абонемент. Вроде некогда. И работать некогда, и скучать некогда, так и кручусь…»

Вот когда метро впервые возникло как организация— сообразил сейчас литсотрудник Хижняк, сидя против редактора Мурашкина и глядя ему в лицо с непонятной улыбкой. Вот когда! В первый вечер у тещи…

— Теща? — хмуро удивился редактор. — Ты же говорил, что с женой вроде бы…

— Это совсем другое дело, — невежливо перебил Хижняк. — С тещей у меня кровное родство.

— Это еще как? — не понял редактор.

— По духу, — разъяснил Хижняк с удовольствием.

Но редактор не принял его удовольствия, предпочел сменить тему:

— Ты чего в депо делал, Вадим Андреевич?

— Смотрел…

— Там есть что смотреть, — согласился редактор. — Но учти, писать о них сейчас, пожалуй, не стоит. Положение трудное. Зама по эксплуатации будут вот-вот менять, может — сегодня. А новому надо дать время, чтоб подтянул коллектив.

— О Матвееве-то я бы как раз написал охотно, — сказал, помедлив, Хижняк. — Его в депо любят.

— Зам по эксплуатации не девица, чтобы его любить..

— Любовь никогда не лишняя, — упрямо сказал литсотрудник. — Особенно для начальника, если его любят, это делу полезно. Я не к нам могу написать, например в «Вечерку».

— Матвеева за развал работы снимают, — хмуро напомнил редактор. — А ты теперь наш штатный сотрудник, учти.

— Штатный, да не купленный…

— Если это шутка, Вадим Андреевич, то грубая, — сказал Мурашкин. — Ты в нашем производстве слабо пока разобрался, хоть стараешься. Это я ценю, что ходишь в техшколу, учишься.

— Стараюсь, — кивнул Хижняк. — Не во всем, конечно, разобрался, не спорю. Но насчет Матвеева имею индивидуальное мнение.

— Вот и спрячь его в карман, пока не разберешься, — дружески посоветовал редактор. — А писать там, если писать, стоит о Гущине.

— О Гущине я как раз не буду…

— Грамотный машинист-инструктор, принципиален не на словах, как некоторые, а на деле.

— Некоторые — это Комаров-старший?

— А хоть бы и он. Я Павла Федоровича в принципе уважаю, но покричать он любит. Когда за собой греха нет, можно и покричать. А если бы грех? Не знаю, тут я не очень уверен. И младший тоже за ним. Но у младшего клюв еще в пуху, сегодня — так, вчера — эдак…

— Не одобряете, значит, — хмыкнул литсотрудиик.

Редактор оставил его иронический хмык вроде бы без внимания. Но про себя еще раз утвердился, что о жилкомиссии сейчас ничего не скажет, — как-то так все идет разговор. Не хочется.

— Тебя, Вадим Андреевич, между прочим, сегодня Комаров-старший искал, — к слову вспомнил Мурашкин. — Заходил, спрашивал.

— А зачем?

— Это не знаю, мне не сказал…

— Ладно, я позвоню. Он вроде сегодня на выходном. О Федоре я тоже бы, кстати, с удовольствием написал. Нашей газеты дело — рассмотреть его Случай с точки зрения профессиональной этики.

— Без нас рассмотрят, — остановил редактор.

— А надо бы как раз нам, — упрямо сказал литсотрудиик.

— Ты вот что, Вадим Андреевич, — сказал Мурашкин, грузно вставая. — Ты к вечеру готовь отчет по Службе пути, двести строк. И не забивай себе голову. Я с аэродрома вернусь, вместе посмотрим.

— С аэродрома? — удивился Хижняк.

— Встречать еду, — расплылся Мурашкин. — Заинька прилетает.

И сразу же покраснел густо, до багровости на толстых щеках, что так оговорился перед мальчишкой, вместо «жена» само вдруг сказалось «Заинька», как внутри думал.

Хижняк вздрогнул, когда редактор оговорился. Глянул в лицо Мурашкина настойчиво и непонятно. Сразу убрал глаза. Но все равно этот мгновенный взгляд показался Мурашкину нахальным.

А литсотрудиик Хижняк, вышагивая вслед за редактором на худых длинных ногах как по кочкам, и потом еще долго, когда они уже разошлись, носил в своей хилой, узкой груди жгучую радость — оттого, что жизнь столь пленительно разнообразна, неожиданна в своих поворотах, где и не ждешь, таинственна и прекрасна в человеческом сердце.

Хижняк все представлял себе Зинаиду Григорьевну Мурашкину. Ее властный голос — почти что бас, от которого трепетал плановый отдел. Сигарету, закушенную будто насмерть неровными зубами. Жесткий, седеющий ус над левым уголком грубого рта. Ее крупный нос, с которого впору кататься на санках, на пористом крупном лице. И всю ее гренадерскую стать, стремительно и грозно несущуюся по коридорам управления с очередной резолюцией на служебной бумаге…

И все-таки она была для Мурашкина «Заинька», — непостижимо и прекрасно. Как это написать? Нет, Хижняку это не написать никогда, чтобы другие поняли, как это прекрасно и непостижимо. Каждый день, рядом, у каждого. А как написать? Как, как?

Хижняк задумался на ходу, подняв одну длинную ногу и забыв ее поставить. Стоял на одной ноге, будто цапля. Дежурная по отправлению поездов Сиротина, совсем молоденькая девчонка, прыснула на весь коридор, пробегая мимо. Тогда вспомнил. Поставил вторую ногу, зашагал дальше.

Как… как… как…

Это уже в ушах. Не вопрос, а просто вроде бы скрип на крепком, прихваченном морозом снегу. Такой снег лежит сейчас в Верхних Камушках. Но ветер там еще крепче, чем снег. Ветер взламывает снег с треском, как лед, крутит белую пыль, ставит глыбы стоймя, швыряет острыми, как лед, кусками в лицо. А в Ленинграде почти что лето…


13.31

Светлана Павловна Комарова тихо сидела в кабинете начальника станции «Триумфальная» и, пока Кияткиной не было, все размышляла, почему же так получается, что с самыми близкими ей людьми — с мамой, с отцом, дедом Филиппом, даже с бабушкой, не говоря уж о Федьке, — она не может поговорить откровенно, а вот с Верой Петровной может.

Или у всех так бывает? Именно с близкими стыдно говорить о некоторых вещах, хоть ты уже и взрослая, И страшно причинить именно близким боль, если сказать, хоть они, конечно, поймут.

Бабушка все, конечно, давным-давно поняла, молчит — спасибо. А решать все равно самой, что бы ни сказали самые близкие. Даже бабушка.

Да и решать, собственно, уже нечего. Просто надо пережить про себя то, что уже решила. А потом сказать им, чтобы боли было возможно меньше. И тогда уж держаться соответственно…

— Соответственно! — громко сказала Светлана.

Тут в кабинет быстро вошла Вера Петровна Кияткина. Все движения ее были порывисты, но мягки, глаза, тоже очень подвижные, черные живчики, ярко лучились, и на круглых щеках лежал свежий сельский румянец, будто начальник станции «Триумфальная» вернулась только что с сенокоса, а не из кладовой, где — как материально-ответственное лицо — получала по накладной соду — двадцать восемь кило, мыло хозяйственное — пятьдесят девять кусков, девятнадцать просяных веников, восемь швабр мочальных, тряпки для уборки и прочее для нужд станции.

— Воюешь? — весело сказала Кияткина.

— Да это я сама с собой, — смутилась Светлана.

— Ну, еще повоюй, я сейчас. — Порывисто сняла телефонную трубку и закричала весело: — Деревцов, это ты? Здравствуй, Кияткина. Как у тебя настроение? Ишь ты! А у меня плохое! Как это — не понимаешь? Сегодня на механическом заводе получка. Ага, теперь понял? То-то! Одного мальчика мало. Нет, мало. Двух давай! Да, покрасивее, ты мой вкус знаешь. Чтобы пассажирам глядеть приятно! Как это — чего понимают? Это на механическом не понимают. Там директор тюха, устала уж с ним ругаться! А остальные предприятия у меня молодцы. Пассажиры? Пассажиры у меня вообще золото! А то ты не знаешь! Ну, спасибо…

Пробежалась вокруг стола от полноты жизни, сообщила Светлане:

— Трех милиционеров сегодня двину против механического! Пьянству — бой! Этот директор еще у меня поплачет. Завтра пойду в завком. У тебя-то на «Чернореченской» тихо?

— Тихо, — кивнула Светлана. — У нас заводов нет…

— Я люблю, чтобы громко, — весело сказала Кияткина. — Ну, ты начальник молодой, у тебя еще впереди. Сейчас буду тебя учить работать, как молодого начальника. Не возражаешь? Новенькая тут у меня, «Красная шапка». Минут тридцать за ней глядела. Болтает в центральном зале с пассажирами, и хоть ты тресни! Блузка нарядная, с кружевом. Кудри. Ресницы. Кудри сейчас в туалете смывала, слезами. Ей говорят: «Пойди на блокпост, летнее расписание пока поможешь писать». А она: «Нехота как идти». До того лень, даже слова не может произнести — нехота! В институт, видишь ли, не поступила и пришла отсидеться. Нет, у меня, милая, не отсидишься!

Крикнула в коридор:

— Попова, зайди!

Та вошла, потупясь. Простенькое лицо Поповой блестело от большого мытья в туалете, было сейчас чистым и миловидным. Тушь с ресниц тоже смылась, глаза голубели скромно. Волосы были еще влажны, лежали ровно и гладко.

— Садись, гостем будешь, — пригласила Кияткина. — Ну, подумала про свою жизнь? Что подумала? Или «нехота» говорить?

— Вы сказали — читай инструкцию. Я читала…

— Ну и что вычитала?

Слушая вполуха и глядя сейчас на живое, кровно заинтересованное в судьбе дежурной Поповой лицо Веры Петровны, Светлана думала, как ей здорово повезло, что она попала на первую практику именно на «Триумфальную», к Кияткиной.


Светлана от нетерпения вышла на станцию прямо в ночь, не дождалась утра. Все равно уже практика…

Уборщица — моложавая, шустрая, в синем халате и в тюрбане из полотенца — ловко катала поломоечную машину между колонн. Будто велосипед! Машина заполняла всю станцию лязгом и грохотом. Легкой казалась в ее руках. А Светлана попросила попробовать, и сразу машина у ней загнулась к краю платформы. Тяжелая, как сундук. «Не привыкла еще к тебе», — засмеялась уборщица. Вроде только притронулась — поломоечная машина опять побежала легко, словно по следу, близко прижалась к колонне, плавно, будто сама, свернула.

«Ишь, грязь вынюхивает!»

В три ноль пять пришел наконец мотовоз-мусорщик, которого ждали. Две ночи уже мусор не вывозили, баки стояли полные с верхом. Мотовозник — интеллигент в голубой рубашке и в туфельках — выскочил на платформу, брезгливо прошелся, оберегая туфельки, хоть было чисто, и индифферентно застыл в сторонке.

Грузчики вылезли не спеша, переполненные трудовой ленью, тронули баки плечом: тяжело. «Пусть еще неделю стоят. Насобирали, а мы вози! Не повезем». — «Тут кран нужен грузить…» — брезгливо поддержал мотовозник.

И тогда вступила уборщица: «Ну солнышко! Сокровище мое! У тебя же бицепсы, кисонька! Я за тебя дочку отдам. Хочешь дочку? Тебе которую? У меня пять! Я этот бак сама тебе сейчас подкачу. Вот рукава засучу и возьмусь! Глянь-ка, милый…»

Интеллигент-мотовозник подобрал животик под голубой рубашкой, оживился, подошел ближе. Грузчики, посмеиваясь, затоптались на месте, будто их приглашали на дамское танго, пустили слабеньким матюшком, но галантно, вполголоса, и замолкли, вроде в раздумье. Медленно повернули обратно к бакам.

«Двадцать два года девке, хочешь? Или тебе — восемнадцать? Ну, бери, солнышко! — жарко уговаривала уборщица, танцуя у бака. — Еще тринадцать лет есть. Подходит? Ах ты мой ненаглядный! Ну, протяни ручонку-то, протяни! У этой бочки бок, как у девки, — сладкий! Ты тронь!»

Грузчики, посмеиваясь, взялись. Подняли с шутками, уже волокли самый тяжелый. Даже аристократ-мотовозник приложил белые ладони, исчернил голубую рубашку, пропылил туфельки.

Все, поставили…

«Другой раз, тетка, не повезем!» — предупредил мотовозник.

Но было видно, что сам доволен. Размялся, поработал физически, и тетка больно смешная, щекочет за молодую душу.

«Ну, золотко, это ж не мы! Путейцы всю дрянь с рельсов собрали. Мы ж на платформе стоим, а они по низу ползают. Чтоб рельсы тебе блестели! Чтоб ты по рельсам катился, как ягодка!..»

Грузчики хохотали, махали руками. Мотовоз уже загудел. Уборщица весело кричала им вслед:

«Дай бог тебе любовницу! Да чтоб жена не знала! Да чтоб обе были довольны! Слышишь, солнышко?!»

Прошлась по платформе, будто танцуя, глянула на Светлану:

«Как мы их с тобой уломали! — засмеялась. — Люблю с людьми! Люди — такой народ, к каждому на своей козе…»

Быстро стала заметать шваброй сор. На блок-посту, когда Светлана вернулась, спросили: «Ну, познакомилась с Кияткиной? Как?» — «С Кияткиной? — удивилась Светлана. — Там же только уборщица».

Блок-пост покатился со смеху:

«Так это она и есть, Вера Петровна! Предупредила, чтоб мы не говорили пока. Сама, говорит, погляжу, что у Комаровых за девка. Подойдет нам на станцию? А уборщица заболела, не вышла. Вера Петровна говорит — хорошо, хоть размяться! Эх ты, начальника станции не разобрала!»— «Да откуда я знала! — оправдывалась Светлана. — Я же не думала». — «И никто бы не разобрал, — успокоил блок-пост. — Вера Петровна у нас артистка. Обернется кем хочешь, а все для станции выбьет». — «Молодая, а старшей дочке уже двадцать два…»

Блок-пост почему-то молчал. Все сразу занялись делом.

«У ней что, правда пять дочек?» — спросила Светлана. «У ней дочек нет, — сказала наконец старшая по блокпосту, потому что все другие молчали. — Близнята-девочки были, по восемь лет, и мальчик Ванечка. Вера их на лето в деревню всегда отправляла, к свекрови. Свекровь с утра в поле ушла, рано. А они-то плот сделали, бечевкой связали. И потонули, кто знает как. Дети! Мужик рыбу удил, а Ванечка возле него и всплыл, прибило к берегу. Мужик прибежал в поле: «Там, там!» Ну, побежали. А их уж всех волной возле старой ивы колотит. У Веры теперь только муж…» — «Как же так, — беспомощно сказала Светлана, чувствуя, как все у нее внутри вдруг ослабло. — Она же сама сказала!» — «Она скажет! — усмехнулась старшая по блок-посту. — Она и нам-то не скажет. Никто не видел, чтоб плакала. Руки только иной раз дрожат, журнал взять не может. Ну, тогда скажет: «Евгеньевна, накалякай-ка за меня в журнале. Хочу лениться!» А потом — опять ничего, нормально…»

Вот что вспоминала сейчас Светлана Павловна Комарова, молодой начальник станции «Чернореченская», глядя на свежее, оживленное лицо Веры Петровны Кияткиной, слушая ее напористый, свежий голос и тихие ответы дежурной по отправлению Поповой.


— Я чего хочу? Я хочу, чтобы ты поняла — ты главный человек на платформе, самый важный и необходимый.

— Поняла, — кивнула Попова, потупясь.

— Сколько человек в вагоне? А вагонов сколько? Вот и умножь. Значит, безопасность почти полутора тысяч пассажиров зависит от Поповой. Жизнь их зависит! Стоит Попова между третьим и четвертым вагоном, следит за своими обязанностями или прохлаждается…

— Я понимаю, Вера Петровна.

— Потому что я — начальник, ты сейчас понимаешь? Или сердцем? Вот поезда, предположим, нет. И тебе уже звонят с блок-поста. Как ты узнаешь, что поезд близко?

— По воздуху…

— Если стоишь на своем месте, почувствуешь. Правильно. А если пассажир долго мнется у рампы, что нужно сделать?

Загрузка...