Мужик совсем голову вогнал в плечи. Тут Комаров и вылез, прямо вдруг выскочил на трибуну, челюсть свою выставил — ну прямо бык.

«Я бы на месте Арсений Прокопьича вам отвечать не стал». — «Вот как? — Шалай аж приподнялся. — Ну-ну..» — «А чего — ну-ну? — обернулся к нему Комаров. — Люди, Игорь Трифонович, все же не сапоги, все — сорок второй размер. Случай, конечно, обидный, глупый — можно сказать, мы все понимаем. И Белых еще лучше нас понимает. Так чего же на старого машиниста орать, будто он нашкодивший школьник? Он, к примеру, и сидя мог бы ответить. Зачем его — через двадцать семь лет непорочной работы — на позор перед залом ставить?»— «На пьедестал его сейчас, что ли?» — усмехнулся начальник депо. Лысина его уже багровела. «На пьедестал, может, оно и не надо, — спокойнее сказал Комаров, не спуская с Шалая глаз, — а человеческое достоинство тоже оскорблять ни к чему. Работа с того не выиграет! Сколько бы начальник депо ни кричал, а на линии, за контроллером, сидят машинисты — Белых, Комаров, Черемшаев, не важно — фамилия. И надо, чтоб машинист за контроллером себя уважал. И чтоб его уважали. Прежде всего — в своем же депо…» Кто-то еще поддержал из зала: «Правильно, Павел! А то как Случай — трясом трясешься — чего тебе будет, а не то, как получше выйти…» — «Тряски в нашем деле и так хватает», — кивнул Комаров, будто он вел собрание. «Да я… чего… — совсем потерялся от неожиданной поддержки Белых. — Сдурил, чего там… Могу постоять…»

Тут только Шалай наконец с трудом выдохнул и опять обрел голос.

«Ты вот чего, Комаров, — тихо так начал и сразу взвился, стекла небось дернуло в рамах. — Я слова тебе не давал! Понял? Дам — скажешь, не дам — так уйдешь, Комаров! Понял?» — «Понял, — сказал Комаров спокойно. — Лучше я, пожалуй, уйду».

Не торопясь спустился с трибуны, прошел меж рядами через весь зал, и дверь за ним уже хлопнула.

Ну, схватил выговор машинист Комаров, от совета наставников его отстранили на недолгое время, потом-то вернули, с молодежью умеет как раз. Вроде забылось. Но Шалай теперь себя сдерживал…


— Я на манометр вроде глядел… — все еще мямлил Савосько.

— Ладно, садись, — махнул рукой зам по эксплуатации.

Тут Шалай вдруг поднялся, не знал еще, что хотел сказать. Но уже говорил, даже не успев себе удивиться:

— Я вот гляжу — такая картинка нарисовалась в депо. Случай на Случае. А которого Случая если нет, тот еще хуже Случай, как вчера с Голованом. Савосько вон тоже крутился по пустяку, юлом юлял. Техника наша та же, сильно лучше не стала, но еще не сгнила. Резервное управление нам ввели, облегчили, значит. Выходит, что не в машинах дело. Зам по эксплуатации над нами, как клуша, — себя подставит, а машиниста загородит спиной..

Матвеев тяжело заерзал на стуле. Долгополов сидел на краешке очень прямо, и в глазах его росло любопытство.

— Начальник депо?.. — Шалай вроде задумался. — Глаза завяжи, раскрути, как волчок, брось на корячки — и на корячках приду в депо. А все же в нас с вами дело, в людях. Ты, к примеру, в кабине. Едешь. А машинист-инструктор устал, прислонился к колонне. Так почему же ты думаешь — подглядывает, копает, роет? Или начальник к тебе в кабину вошел на один перегон. Может, чего подскажет. Зачем две недели думать потом — с чего зашел, что я, машинист, сделал такое, что он ко мне зашел? Да ничего ты такого не сделал. Просто я за депо отвечаю, Матвеев, машинисты-инструкторы. И нечего тут обиды выискивать, таить друг от друга, держать шиш в кармане. Достоинство надо иметь в работе, а, машинисты?!

Сам тяжело задышал от долгой и несвойственной речи. Но вдруг ощутил внутри, что доволен чем-то. Черт-те чем даже, еще с Голованом ехать сейчас в Управление, разбираться, насчет Гурия разговор там же…

— Шалай за достоинство заговорил, — громким шепотом сообщил соседям смешливый Свечкарь, — Это вроде Павла Федорыча конек!

— На этой лошади всем места хватит, — отозвался тотчас Шалай. — И ты, Свечкарь, тоже поместишься!

По залу прошло веселое шевеление.

— Может, начальник Службы хочет сказать? — тихо спросил Матвеев.

— Потом, — легко качнул головой Долгополов. — Пока слушаю…

— Мне в Управление, с Голованом, — сказал Шалай заму по эксплуатации. — Так что ты, Гурий Степаныч, тут сворачивай на свой вкус.

— Я тоже «на коврик» зван, сейчас закончим…

— Без тебя на сей раз обойдутся, — твердо сказал начальник депо. — Я еду, за двоих объяснюсь.

— Рано еще, — вставил Долгополов.

Но Шалай уже топал по залу. Машинист-инструктор Гущин смотрел ему вслед вопросительными глазами, чуть приподняв брови на ясном и чистом лице. Глянул на Долгополова, но не поймал его взгляда.

На лестнице, где стоял Голован, Голована уж не было — уехал. Не больно, конечно, для Голована сейчас компания — ехать с начальником депо, прав лишившись…

Солнце, что летом. Шалай — кряжистый, коротконогий, без шинели и без фуражки даже, пять волосков сразу пораскидало ветром — не спеша вышагивал тропинкою вдоль забора от служебного корпуса к станции «Новоселки». Трава уже лезла, листья какие-то трубкой, хорошо пахло землей, будто поле было кругом, и Шалай втягивал этот растревоженный запах ноздрями, ноздри шевелились, как у собаки.


14.04

Женька, выскочив из подъезда, инстинктивно побежала в другую сторону, противоположную той, откуда пришла. Ведь ничего ТОГО уже не было. Той улицы, по которой она летела сюда на крыльях. Тех простыней, которые парусили ей в проходном дворе. Собаки, которая улыбалась, заглядывая в стеклянную дверь магазина, и оглянулась на Женьку десять минут назад, с этой своей улыбкой на морде. Доброго солнца. Тугого неба, высоко, как купол, раскинутого над городом и будто звенящего само по себе от весеннего пробужденья. Толстого голубя, который гляделся в лужицу на асфальте и охорашивал себе перья…

Ничего ТОГО уже не было.

Женька огибала сейчас свежий квартал новостройки. И домах, заселенных недавно, ярко блестели стекла, балконные двери были уже открыты, музыка рвалась с третьего этажа, и песню эту знали даже младенцы. Но Женька сейчас ее не узнала, будто мелодии разворотили скулы. Звуки падали сверху — больно, как камни, хотелось закрыться от них руками, чтобы не слышать…

Молодая мама везла коляску навстречу.

Наклоняясь к коляске, она делала бессмысленные, уродливые движения, будто глухонемая, — щелкала пальцами, вытягивала дудочкой губы, надувала щеки и поднимала брови, как клоун. Глаза молодой мамы плавились горячей любовью к тому, что в коляске, и светлым доверием к миру, которому она дала то, что в коляске, — на счастье и радость.

Мимолетно она подняла взгляд на Женьку, ловя ответную радость и понимание. И во взгляде еще мелькнуло горделивое превосходство, потому что у девушки, бежавшей навстречу, наверное, еще не было того, что в коляске. А у нее уже было. И молодая мама, конечно об этом не думая, привычно готовилась прочесть в лице девушки скрытую зависть и ответить улыбкой, как женщина — женщине, что, мол, все еще будет…

Но лицо этой девушки в меховой куртке вдруг поразило ее бессмысленным, даже тупым выражением, какого она никак не ждала. Молодая мама даже приостановилась, перестала агукать, будто смутная чернота, в которую страшно заглядывать, прошла мимо нее вместе с этой девушкой. Вдруг, непонятно почему, стало страшно за то, что в коляске.

Она уже знала теперь это взрослое чувство, когда вдруг отчетливо, до физической боли, страшно не за себя. Хочется куда-то бежать, что-то делать, закричать громко, чтоб весь мир вздрогнул, и закрыть своим телом. Это если вдруг видишь в кино — стреляют, бомбят. Или прочтешь на стенке возле милиции: «Разыскивается девочка… четырех лет… приметы такие-то…» Или под окном, в кустах, истерично взовьется мальчишеский, подростковый голос: «Витька, убью, зараза!»

Раньше не обращала внимания. А сейчас понимаешь— уязвима, хрупка, несмотря на все достижения цивилизации, эта жизнь, которую ты дала. Ишь, он убьет! А ты потаскай в себе девять месяцев, выкорми грудью, обмирай над каждым его дыханием. Подними этот хрупкий росток. Ну, это длинные годы еще впереди — чтобы поднять…

Сейчас, на тихой и солнечной улице родного города, этот внезапный страх, полыхнувший внутри, был непонятен и странен. Молодая мама даже поглядела вслед девушке в меховой куртке. Пошла дальше тихо, склоняясь к коляске и бережно улыбаясь тому, кто в ней.

Деревьев на улице еще не было. Ямы для них свеже чернели вдоль тротуара. И Женька почему-то все время видела эти черные ямы. И даже считала их про себя. Потом сбилась…

Двое стояли на автобусной остановке, прильнув друг к другу. Тяжело расставались, видать — до вечера. Никак не могли расстаться. Вот еще подошел автобус— нет, на следующем!

Он был высокий, крупный, с чертами лица тоже крупными и, пожалуй, грубоватыми. Но сейчас они утончались нежностью. Темные глаза его посветлели, в раннем детстве, наверное, были у него такие глаза. Крупные руки мягко обнимали за плечи девушку, будто образуя вокруг нее магический круг, в котором она — светлая, словно льдинка, — трепетала счастливо и сладко, одна только зная силу и нежность этих рук, этого голоса, этих тяжелых губ — нежность…

Женька чуть не налетела на них.

Увидела бессмысленные движения ее пальцев по щеке парня. Грубые его руки, бессмысленно стиснувшие ее за плечи…

— Нет, нет, — вдруг громко сказала девушка в меховой куртке, отпрянув от них с искаженным, как в судороге, лицом.

Магический круг распался.

— Что такое?! — тяжелым голосом сказал парень.

— Тут остановка, — быстро сказала его девушка светлым, как льдинка, голосом, оглядываясь и улыбаясь почему-то тревожно. — Мы тоже ждем. Автобусы очень редко…

Женька вдруг ощутила бессмысленное, как всё, желание: схватить эту девушку за руку, оторвать от парня, пусть силой, добежать до ближайшего угла, свернуть, где пусто и тихо. И там, в тишине, рассказать ей правду, что все — неправда, все не так будет, как она ждет, не так, не так, не так…

— Нет, нет, — снова сказала девушка, обходя их как-то боком, будто надо обойти далеко, и ступая нечетко и быстро.

— Чего это она?..

— Психичка какая-то, — сказал парень.

Автобус, который вдруг не ко времени зачастил, опять причаливал уже к остановке. И опять они видели уже только друг друга, невозможно было расстаться на эту вечность — до вечера…


14.04

Вагон раскачивало на перегоне, тип «Д» попался, эти ходят враскачку. Но Светлана как раз любила, когда трясет.

В полупустом салоне напротив Светланы Павловны Гущиной, все-таки — Комаровой, сидели лишь двое, одинаково свесив носы, — мама и дочка. У дочки над носом был бант, у мамы — нечто круглое и высоко взбитое. Девочка ела мороженое, и Светлана сперва удивилась, что она так уныло ест. У мамы на толстых ногах поверх чулок были синие гольфы, и она все прятала ноги, хоть мужчин близко не было.

— Сейчас на пальто капнет, — сказала мама.

— Не капнет, — сказала дочка.

— А я говорю — капнет! Опять вся перемажешься, как чумичка..

— Не перемажусь, — сказала дочка.

— А я говорю — перемажешься!..

Вскоре Светлана вполне постигла, что и мороженое, когда его выпросишь наконец, может стать человеку в тягость. Встала и отошла к дверям, чтоб не слышать. Но и туда доносилось:

— А я говорю — подстели платок. Опять платка нет?

Это уметь надо, так портить жизнь себе и ребенку.

Андрей, конечно, не виноват, что девочки у Светланы не будет. Если кто уж и виноват, так родители Ниночки Кон, которые в тот день, одиннадцатого ноября, ругались между собою на эскалаторе. Но они наказаны слишком страшно, чтобы про это думать. На том свете только забудешь…


Эскалатор ведь тоже машина, не просто лесенка. Но пассажиры об этом не помнят, сколько ни кричи по наклону. Хоть бы по телевизору, что ли, показали, что бывает на эскалаторе, пусть бы люди задумались, особенно, когда едут с детьми. Ногу может ребенку затянуть между балюстрадой и полотном, может ножка попасть в гребенку. Зазоры-то должны быть по нормам, и они есть. Взрослому — ничего, а ребенку — хватит…

И пострашнее бывает. Как с Ниночкой…

Механик, который в тот день дежурил при эскалаторах, неделю потом таскал на руках пятилетнего сына. Не спускал с рук. В сад вести не давал, бабушке не давал, даже жене. Так и в кабинет к начальнику Службы пришел, с сыном на руках, вымолил дни за счет отпуска. Вышел через неделю — аж черный. Ничего, работает.

Эскалатор шел тогда на подъем. Родители выясняли свои отношения, не до Ниночки. Ниночка — четыре года два месяца, четырех дней так и недостало до двух месяцев— стояла сзади, еще спустилась на три ступеньки. Наверняка не хотела слушать, что слышала — как они ругались. Отстала. Отвлекала себя, как могла. Щекой улеглась на поручень, так и ехала. А когда уж сходить — дернула головой, поручень не пускает. Коса попала под поручень, намоталась. Как-то она, наверное, еще с ним боролась. Молча. Никто не видел. Родители до того доругались— даже как сходить с эскалатора, не вспомнили про ребенка. Сами сошли.

От крика только очнулись.

А Ниночку развернуло на верхней гребенке. Косу ж не вытащить ей! Развернуло, ударило головой о металлический поручень, который близко к машине. Ночью в больнице Раухфуса скончалась…

Светлана тоже услышала этот крик у себя в кабинете. На том свете и то не забудешь. Выскочила. Десятый день только, как пришла на «Чернореченскую» начальником. Страшное вышло начало. Никто не был виноват из работников. Машину быстро остановили, все четко. А что толку? Погибла девочка. От нижней гребенки верхнего схода не видно, с контроля — тоже. А на верхней гребенке в непиковое время человека не полагалось, теперь вот ввели — сидит. Но к каждой маме-разине работника на эскалаторе не приставишь, к папе — тоже.


А за две недели до этого Светлана сама про себя узнала, что беременна. Самым верным способом, без врача. Врач уж потом подтвердил. Всем бабам этот способ в метро известен — нижняя гребенка. На нижней гребенке в пик валится на тебя человеческий поток, валится, валится, лица взнузданы, закушены губы, тяжелый скок, прерывистое дыхание. Рука дежурной — на пределе готовности, чтобы остановить машину. Эта как, с чемоданом? Прошла. Бабушка? Нет, порядок. Ой, теперь с маленьким! И сетка еще у ней. «Помогите женщине, пассажиры!» Ну, придержали, спасибо. Так, теперь дядя с клюшкой…

Поток кажется бесконечным. Валится, валится. Часу нет конца, через час сменяют. А устаешь, как за смену.

Светлана только подменить заступила гребенщицу, и через десять минут — ей худо. Едва добрела в туалет. Ну, вернулась. Села. Опять через сколько-то — все поехало вбок, очухалась у Кияткиной на диване. Вера Петровна сразу тогда сказала: «Ну, поздравляю! Нашла в капусте». — «Уж сразу, — слабо улыбнулась Светлана. — Может, так просто». — «Медицина запросто ошибется, с ней это бывает, — засмеялась Кияткина. — А гребенка — нет, беспроигрышная лотерея. Проверено!» — «Мне же станцию через три дня принимать…» — «А ты через три дня еще не родишь, разбежалась!» — «Нет, потом. Надо ж будет работать круглые сутки, пока там обвыкну, на «Чернореченской» этой…» — «Вот и обвыкнешь, — засмеялась Кияткина. — С пузом знаешь как хорошо работать? Я бы только с пузом всю жизнь и работала! Гущин до потолка небось прыгнет?» — «Прыгнет», — кивнула Светлана счастливо. Представила, как она скажет Андрею. Сперва, конечно, надо к врачу сходить. А уж потом…

Врач подтвердил.

Но Светлана даже не представляла, что Андрей вдруг заплачет. Сказала. Молчит. Обернулась к нему. А у него вдруг губы разъехались и на глазах — слезы. Лицо счастливое, глупое. «Здравствуйте! Ты чего?» Опустился на пол к ее ногам, лицо к коленкам прижал, мокрые сразу коленки: «Светик, как хорошо-то! Мне же в жизни больше ничего и не надо — чтобы ты и он…» — «Она, может». — «Ну, пускай — она. Нет, он — все-таки лучше. Он, ладно?» — «Ладно», — засмеялась Светлана. Все равно знала, что будет девочка. Такая же красивая, как Андрей. Светлана будет идти с ней по улице, и все будут оглядываться — до чего хороша девчонка. Как сейчас оглядываются на ее Андрея.

И две недели после того, до Случая с Ниночкой Кон, они были с Андреем ужасно счастливы. Никогда Светка так его не любила, как в эти дни, едва ночи прямо дождешься..

Никто, кроме Веры Петровны, и не знал еще. Это счастье, что дома не успела сказать. Дома и бабушке. А Кияткина — молодец, даже сегодня не напомнила ни полсловом, мол, помнишь, совсем недавно. Другая бы женщина — точно — не удержалась.


Вечером, после Ниночки, Светлана едва дотащилась домой. Крик этот так и стоял в ушах, будто все кругом этим криком кричало. И от этого крика тяжесть была в низу живота. Андрей еще пытался кормить. Нет, легла сразу. Зубы стучали. «Замерзла», — пожаловалась. Но про живот ему ничего не сказала. Андрей и так испугался, суетлив как-то сделался вокруг нее, тащил уже грелку. «Грелку не надо…»

Зачем-то кинулся руки ей растирать, теплые были руки, просто — озноб внутри. «Бедная ты моя! Ну, чего сделать, скажи?! Может, в больницу позвоним? Может, еще обойдется?!» Дозвонился в Раухфуса. Плохое, видно, ответили. «Ничего еще не могут сказать», — перевел для Светланы, пряча глаза. «Понятно», — кивнула. Тяжесть такая в низу живота. Свернулась клубочком, так вроде легче. «Ну, чего еще сделать, Светик?!» — «Ничего, — улыбнулась ему. — Посиди просто рядом…» — «Да я ж от тебя на минуту не отойду! Куда же я отойду, когда ты в таком состоянии?» Близко присел на кровать. От его близости, от этой беспомощности его сейчас была в ней сладкая слабость, но боль не уходила.

Светлана закрыла глаза. Он сидел тихо, гладил ей волосы.

Зазвонил телефон. Андрей накрыл трубку рукой, будто телефон от этого замолчит, сообразил — снял, вместе с телефоном вышел на кухню, тихо прикрыв за собою дверь. Светлана наблюдала за ним сквозь ресницы. Разговор теперь был неслышен, так, глухие междометия через стенку.

Вернулся минут через пять. Потоптался возле кровати, присел рядом на корточки. «Тебе лучше, Светик?» — «Ничего, согрелась». — «Может, заснешь?» — «Может, не беспокойся…» Тронула его тихонько по волосам. «Знаешь, глупость какая, — сказал, помедлив. — Это Долгополов звонил. Чего-то надо ему посоветоватьея, новый же человек. Просил приехать». — «Сейчас?» — «Он хотел — сейчас. Но я говорю, конечно…» — «Поезжай, — сказала Светлана, зная, что он все равно не поедет. — Мне ж ничего не надо». — «Ты думаешь?» — вдруг сказал Андрей.

Он еще вроде бы колебался. Но она уже знала, что он соврал, что сказал Долгополову сразу — «да, буду через двадцать минут», может даже сам же и предложил приехать, и никаких мыслей о ней не было для него в этом разговоре, как только он прикрыл за собою дверь. Поскольку сам Долгополов вдруг позвонил ему домой, вечером, и срочно нуждался в его советах.

Светлана даже удивилась, как легко, безболезненно — будто давно в ней сидели — явились к ней эти мысли и как она в них уверена. И как почему-то ей страшно остаться сейчас одной, словно уход Андрея на какой-нибудь час переломит их жизнь. Но эту глупую мысль она, конечно, отогнала. Да, Андрею лестно, что Долгополов его зовет, но ведь корысти тут нет, он по-детски тщеславен и по-детски честолюбив, будто это новость. Долго помнит, что ему кто сказал, если по службе. А главное — как сказал. И обидчив тоже по-детски. Но ведь эта детскость Андрея, которую одна она понимала в нем, как раз и нравилась ей всегда…

Просто тяжесть в низу живота, вот и мысли.

«Поезжай, конечно…» Но она все еще надеялась, что он останется, увидит что-то в ее лице, не может не увидеть. «Я быстро, Светик! — Он уже одевался. — На часок буквально. Ты лежи только, не вставай». — «Лежу, куда денусь», — сказала Светлана уже даже с каким-то мстительным чувством — к себе, к нему, не поймешь и к чему. На пороге еще вздохнул: «Так не хочется тебя сейчас оставлять! Черт бы его побрал, Долгополова, с этим звонком! Не сердишься, правда?» — «Нет, иди», — Светлана опять прикрыла глаза. Вернулся, поцеловал торопливо, одеяло поправил. Дверь щелкнула.

Это было в двадцать один час одиннадцать минут…

Когда в час пятнадцать Андрей вошел, тихо звякнув ключами, на цыпочках, возбужденный и виноватый, все уже было кончено. Даже врача Светлана не вызывала. Просто она знала теперь, как это бывает. Покаянный блеск его глаз, бережные руки вокруг нее, его запоздалая суетливость и горячий шепот, в искренности которого Светлана была уверена и сейчас, не будили никаких чувств. Только усталость была. Желание, чтобы он наконец улегся и стало тихо. И сдавленная какая-то жалость, которая будто поскуливала в груди, не то к себе, то ли к нему, не понять даже — к чему…


Мама с дочкой, одинаково свесив носы, уже поднялись на выход. Светлана подвинулась возле двери. Им на «Лиговке», значит. Скоро «Лиговка». Федькина любовь— Людка Брянчик — махнет ручкой с платформы, если, конечно, она сейчас на платформе.


Литсотрудник многотиражки Хижняк вышагивал вдоль платформы станции «Лиговка», высоко поднимая худые длинные ноги, раскачиваясь и будто выбирая, куда ступить. Вдруг застыл, упершись настойчивым взглядом в какую-то одну точку. И теперь держал эту точку цепко, словно прицел. Толстый мальчик даже забежал впереди Хижняка, поискал, куда тот глядит. Но не нашел ничего интересного. Втянул громко носом и вернулся обратно к бабушке.

А Хижняк все стоял и глядел, не глядя и цепко…


Но то, что он видел, толстый мальчик все равно бы не мог увидеть.

Хижняк видел то, что никак ему не давалось. А сейчас вроде бы было близко. Он вдруг видел, как несуществующее заселяется живыми людьми, — этот с кошкой, та с фикусом. И неизвестно, откуда они взялись, но уже ясно, что тут не поменяешь: чтобы она вдруг — с кошкой, а он — наоборот — с фикусом. И все они, живые, будто съехались в новый дом, имеют уже ордера, но не знают еще, где чья квартира. Некоторые, правда, перепутали не то дом, не то ордер, и им вовсе придется убраться, со всеми их сложностями, любвями и сплетнями. А те, что останутся, постепенно угнездятся в несуществующих стенах, и так будет, будто жили тут век.

Должно когда-нибудь получиться.

И возникают они вроде из воздуха…

Сперва чувствуешь как бы дуновение, что оттуда должен возникнуть некто. Потом воздух туго сгущается, и уже видны смутные контуры — тяжелый живот, переносица, стертая дужкой до красноты, шлепанцы, отстающие с ног. А потом этот кто-то вдруг плюхается совсем рядом, и уже слышишь, как дышит с присвистом, как сыплется легкий пепел на черную юбку, видишь простой чулок, аккуратно заштопанный на коленке. И слышишь, как ее окликают картаво. Ага, там еще внук, оказывается. И твердые — молодые — шаги, это жена сына прошла. Сын еще есть. И замечаешь фотографию над кроватью — мужчина в никлых усах. Сильная ретушь, старая карточка. Муж, что ли? В войну, наверно, погиб.

Взявшись ниоткуда, они обрастают вдруг мелочным и немелочным бытом. И ты уже не в силах что-нибудь изменить вокруг них, в них самих. Только следишь с удивлением, как же они поступят, и крякаешь, если видишь, что делают глупость. Но ничего уже им не можешь сказать, потому что они-то тебя не видят и им на тебя наплевать..

Так Хижняк ощущал это сейчас, замерев посреди платформы на станции «Лиговка». Это было сейчас как вспышка. Но неизвестно, можно ли это донести до стола, сквозь длинный день — до ночи, когда он будет один в коммунальной кухне. Даже вроде и донесешь…

А получится, может, как у Мурашкина. Не графомания, но близко к тому.

Одно только Хижняк для себя знал точно. Что он почему-то приговорен к этому делу — писать. Хоть никто, кроме тещи, не ждет от него ничего. Варвара долго ждала. Но тоже устала. И Хижняк с чистым сердцем порадовался сейчас за Варвару, потому что он сам устал ждать. От себя самого. И мидии, конечно, надежней, радости от них больше…


Состав уже тормозил возле платформы и казался сейчас горячим от бега. Будто жаром дохнуло на Хижняка. Створки двери пришлись как раз напротив него. Растворились, выпуская женщину с девочкой. Прямо перед собой в вагоне Хижняк увидел Светлану Павловну Гущину. Обрадовался. Быстро шагнул в салон, высоко поднимая худые длинные ноги, словно лужи были кругом.

— Куда? — спросил, когда тоннель, свистя и раскачиваясь, понесся навстречу.

— В депо, — неохотно сказала Светлана.

— По мужу, значит, соскучились, — сказал Хижняк бодро.

— И это есть.

Хижняк поглядел ей в лицо внимательней, переменил тему.

— Интересное, Светлана Павловна, чувство, когда рано утром идешь после ночи в тоннеле. Вы замечали? Идешь. Еще свеженький, не развезло, рукав в мазуте, будто рельсы таскал на себе. Газеты раскладывают по прилавкам. А никто еще не читал! И весь народ тебе встречь. Деловой такой, хмурый еще с недосыпа, никто никого не поцелует, торопятся. Хоть бы один поцеловал! Нет, бегут…

— Газеты теперь запретили по нижним залам…

— Знаю. Ну, без газет. Особое какое-то чувство. Целый город бежит навстречу по своим рабочим местам. Спешит, детей в садик тащит. И наши всех должны развезти. Как-то чувствуешь вдруг близость людей, родство, что ли, какое-то. Хоть никого не знаешь и никто на тебя не смотрит. Знакомо вам это чувство?

— Слишком сложно, — сказала без интереса. — Но, в общем, знакомо…

Не очень она сейчас слушала. Но рада была, что Хижняк стоит рядом, словами своими дробит смутные ее мысли, уже надоевшие, и что в коричневой глубине его глаз дрожит настойчивое любопытство именно к ней. Может, и не одно любопытство, но это уже излишне.

— А я Павла Федоровича ловлю…

— Разве папа на линии? — удивилась Светлана.

— Подмена, — кивнул Хижняк. — Он меня искал утром. А зачем — не знаю.

— У них же в депо… — неопределенно сказала Светлана.

— Слыхал, — сразу понял Хижняк.

— Ну, наверное, как газетный таран…

— Тут на меня небольшая надежда, — усмехнулся Хижняк. — С Мурашкиным мы друг друга не очень-то понимаем.

— А Мурашкин вам комнату выбил, Кияткина говорила. Как лев, боролся на жилкомиссии…

— Странно, — Хижняк вроде бы не обрадовался. — Мне ничего не сказал, долго сидели, не говорил.

— Ну, может, не уверен еще. Скажет…

— Комната — кстати, конечно, — кивнул с раздумьем. — Только я еще не решил: останусь, уеду? Весной тянет, как гуся дикого.

— От себя все равно ведь не убежишь, — сказала Светлана серьезно.

— Мысль не новая, но волнует. Только я ведь, Светлана Павловна, от себя не бегаю. Любопытство гонит. Союз огромный, того и гляди, прозеваешь. Там тряхнуло, тут нефть открыли, где-то город родится, песец тявкает, верблюд линяет. Не могу, чтобы без меня. Обидно!

— Так вы жадный, Вадим Андреич, — засмеялась Светлана. — Это ж просто жадность, я поняла.

— Ага, жадный. Это вы точно определили, Светлана Павловна.

— А я нигде не была, — вздохнула Светлана, хоть сроду это ее не терзало. — Два раза в Крыму. Едва досидела срок, так по Ленинграду соскучилась. Живешь вроде — город и город. А уехала — не могу…

— Есть своя мудрость — расти на одном месте, как дерево…

— Спасибо, — засмеялась Светлана. — Сравнили!

— Я ж не в том смысле, — теперь и Хижняк засмеялся.

Замолчали легко. Перегон летел — темный, гулкий, мелькая будками связи, знакомыми светофорами. Приближались уже к «Чернореченской».

— Печально, что Гущин такой красавец, — сказал вдруг Хижняк.

— Чего ж тут печального? — легко спросила Светлана. — На красивого человека и поглядеть приятно.

— А как у такого красивого жену отбить, а, Светлана Павловна?

Она будто бы не услышала.

Состав как раз тормозил. «Чериореченская»…

— Я вас покину, — сказала. И уже ее рядом нет.

Хижняк смотрел в открытые двери, как она уходит. Легкая, держа спину почти балетно, только косы тяжелые, косы светились на темном кителе, и концы их чуть-чуть курчавились. Не хотел, но сморозил.


14.08

Женька шла быстро, почти бежала. Инстинктивно знала, что спасение для нее сейчас в быстроте, быстро перебирать ногами, двигаться неостановимо. Хотя что за спасение и от чего?..

В мозгу вспыхивали и гасли слова телеграммы, как будто кто-то выжигал их красным огнем на черной доске. Когда она получила телеграмму? Вчера. Не может быть, чтобы только вчера. Нет, вчера. Каждое слово Женька видела сейчас крупно. Не беспокойся! Заболел! Ничего! Серьезного! Приезд! Откладывается! Позвоню! Скучаю! Целую! Но смысла она не понимала сейчас. И зачем-то считала, сколько же слов. Десять слов? Да, десять. Круглая цифра. Десятка тоже вспыхнула красным огнем на черной доске. И пропала. Сколько же стоит слово? Кажется, три копейки. Если срочная — больше. Но тут же ничего срочного. Значит, три надо умножить на десять. Никак не могла умножить. Так, тридцать. Но ведь адрес еще! Она забыла про адрес. Сколько-то нужно еще прибавить. Красные цифры вспухали на черной доске. И гасли.

Она думала, что его жену зовут Женька. Но ее зовут Маша. Хорошее имя, простое. И насчет Дворца он с трудом договорился. Конечно, каждому хочется во Дворце. Она стоит, вся в белом и нежном, будто принцесса, и видит себя в зеркалах. А он спускается к ней по мраморной лестнице. «Женька, — говорит он, — некст слайд, плиз!» Нет, он же говорит: «Маша». Это Маша стоит на лестнице, прекрасная, как принцесса. Она закончила аспирантуру и наконец согласилась быть его принцессой. И он сбегает к ней по мраморной лестнице. Рыжеватые, легкие волосы. Черный свитер. Очки…

Но лица его Женька больше не видит.

Она даже остановилась. Черный свитер. Рыжеватый пушок на щеках. Длинные пальцы, музыкальные — так считается. Но слух у него плохой. Нет, лицо?! Еще раз. Свитер. Очки. Оправа коричневая. Ямочки, это когда смеется. Ресницы. Нет, лицо ускользало…

Она вдруг забыла его лицо.

Ужасно глупо она сказала: «Здравствуйте, я — Женя». Ах, очень приятно, мы пойдем к нему в гости и это будет сюрприз. А как надо было сказать? Здравствуйте, я — Маша…

Кто-то крикнул прямо над ухом:

— Задние, скажите, чтоб больше не занимали! Щас перерыв буду делать.

Женька стояла перед ларьком, где давились за апельсинами. Продавщица — та самая, только злая теперь, как оса, — громко ругалась с пожилой женщиной, что апельсины не мятые, а просто такие есть. Корка мятая, корку можно не кушать. А внутри апельсины свежие, прямо со складу, кто хочет — берет. Нечего рыться руками, не на базаре…

Но Женька не узнала сейчас этот ларек. Старичок в кепочке позвал ее почти что уже от прилавка:

— Девушка! Девушка в куртке, ты тут стояла!..

Вообще-то, Женькина очередь уже прошла, но старичок ее помнил, хотел всунуть впереди себя, уже подвинулся.

Женька шарахнулась от ларька.

Нет, забыла его лицо. Не вспомнить…

Круглая площадь была сейчас перед ней. Тупо бежали друг за дружкой машины, казалось — обреченные бежать так всю жизнь, по кругу, не умея свернуть, без смысла. И фары их были вытаращены, как слепые глаза. И колеса тупо взбивали серую пыль, чтоб она носилась тоже по кругу. Оседала на желтых домах, обступивших площадь, на деревьях, изломанно раскидавших над площадью черные ветки в беспомощном зеленом пушке, на уродливо-огромную букву «М» над круглым зданием станции метро «Чернореченская», на торопливых прохожих, на угрюмую дворничиху с плоским лицом, подметавшую эту пыль перед входом в метро.

Ничего этого Женька вроде сейчас не видела.

Но видела именно так, смещенно и страшно. Будто колючий огненный шар разрастался у ней в груди и сжигал сейчас ее сердце. И сердце было сейчас уже черное, как головня. И все стало черным кругом…


14.10

Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут— отошел от станции «Адмиралтейство».

ДВР что-то стал подсвистывать, дверной воздухораспределитель, — это новость. Комаров поискал в Журнале ремонта. Нет, не новость. Неделю назад была запись, что свист. И позавчера. Ладно, еще запишем. Если б машина была его, не слез бы с ремонтников. Но Белых Арсений Прокопьич настоять не умеет, всю жизнь страдает от своей деликатности. Теперь грудная жаба еще привязалась, на пределе ходит Белых…

Что такое грудная жаба, Павел не знал. Просто представил жабу пупырчатую на тощей груди Арсений Прокопьича. Поежился. Знобкое зрелище. И чего не представишь один в кабине?! Светка, маленькая, очень это умела чувствовать. Услыхала — «Чайковский». «Папа, фамилия какая богатая — и чай, и кофе». Светку надо было вчера ночевать оставить, лица ведь не было на девчонке. А дошло сегодня… Так, кривая. Вильнем.

До «Фонтанки» на этом перегоне кривых! Летишь — как в стену. Федор, когда зайцем ездил в кабине, все кричал: «Сейчас врежемся, да?!» — «Нет, еще не сейчас». — «А потом, пап, врежемся, да?!» Что-то тут метростроевцы все обходили, — плывун небось. И сейчас подтекает на рельсы, сооруженцы заплаты ставить не поспевают. Как Лягва скажет: «Хорошо, с помпой будем ездить! Подключишь помпу к автоведению и шпаришь себе..» Похоже — будем, вон как течет…

Шалай, конечно, мужик тяжелый, злопамятный, будто кошка, но раз уж идти — то к Шалаю. Все правильно. Кто хотел, тот понял. Денек. Комаров-младший на Голована настучал, так ведь это Голован понял. И не один Голован. А Комаров-старший — на собственного зятя, выходит. А как быть? Ждать, пока подлость сделает? Искать к его сердцу обходительную дорожку, чтоб гвоздиками пахло и разговор был деликатный, не задевающий самолюбия? Светка небось искала, не без того. Павел и сам не раз пытался говорить с Гущиным. Не понимают друг друга. Слова вроде те же, а смысл — разный. Скользкая штука — слова у скользкого человека…

Все, еще один виль. Последний. «Фонтанка» брезжит. Выскакивает, как прыщ под носом, ждешь — а будто вчера поставили станцию, выскочит. Нехороший подход, если кто с платформы сорвется. Не затормозишь.


14.10

Курсанты группы М-24, сдавшие только что последний экзамен на звание машиниста, толпились в коридоре техшколы, ждали, пока комиссия обсудит отметки, судьбу их решит. Возбуждение еще не схлынуло, наоборот — вырывалось сейчас, они были взвинчены, крепки задним умом, полны иронии и сарказма, задевали друг друга, не жалели себя.

— Ну, я мешок! В билете стоит — «бакелитовые колодки». Как рявкну: «Бакелитовые колодки раньше делались из чугуна…» Председатель, гляжу, глаза вытаращил: «Повторите!» Я повторил. «У вас вопрос — бакелитовые колодки». А я снова, как попугай: «Бакелитовые колодки раньше делались из чугуна…»

— Ты, Грищук, у нас вообще слаборазвитый!

— Мешок! Мне — бакелитовые, я — из чугуна, хоть меня режь…

— Всё. Только вздохнул! А этот опять: «Еще один дополнительный вопросик, Воронин!.. Какая модернизация проведена за последнее время в электрической схеме вагона «Е»?

— Он всегда это задает, ребята ж предупреждали. «Какая модернизация в педали безопасности?», «Какая модернизация в чайнике для заварки?» Ха, он знаешь сколько на этом сыпал? Тимофеева осенью сыпанул, Тимофеев рассказывал. Модернизация все!

— Извините, говорю, очень волнуюсь. Если я и правда волнуюсь? Ни черта не вижу на схеме — волнуюсь, ослеп.

— Ослеп — на трассе нечего делать…

— Федька, ловко тебя Мурзин, а? «Раз вы, Комаров, такой принципиальный у нас, осветите-ка нам, пожалуйста, то-то, се-то…»

— Ничего, Комар осветил!

— А председатель так тоже заулыбался, ехидно: «Как же, Комаров, как же, слышали, слышали. Надеюсь, ваша теоретическая подготовка не отстает от сознательности…»

— Да чего ты пристал к Комару?

— Не, зря все-таки. Ну, обошлось человеку, зачем же лезть?

— Заснули они там, что ли?

— Подождешь, Стрекалов, не за деньгами в кассу!

— Заходите! — крикнули наконец из-за двери.

Курсанты выстроились вдоль стенки класса. Кто не сильно уверен, жался в заднем ряду, прятал лицо за спины первых. Комиссия тоже привстала над длинным столом. Председатель зачитывал список:

—.. Борзаев — четыре, Грищук — тройка, слабая подготовка, надо учесть, Воронин Станислав… Комаров— пять… Плеткин… Матвеева — отлично, молодец… Щелоков — пять… Усин — три, зажимаешься на экзамене…

Председатель вздохнул и поднял глаза:

— Особо должен сказать о Демичеве. Не сдал, круглое два. Никакого понятия, курсант Демичев! С завтрашнего дня вернетесь в свое депо к исполнению прежних обязанностей помощника машиниста. Всё, свободны!

Демичев, статный, в щегольских усиках, стоял как раз в первом ряду, улыбался чему-то, первым выскочил из класса, едва отпустили.

Единственная в комиссии женщина, начальник техшколы, вздохнув, поглядела ему вослед. Нет, даже не оглянулся. Учили, учили…

— Кто куда, а я в буфет, — сказал председатель.

— Ребята, схемы помогите свернуть…

— Петька, я с тобой!

— Куда — со мной-то? Я спать.

— А в кино?

— Ладно. В кино буду спать. Давай!

Класс быстро пустел. В настежь раскрытые окна клубами вливался прохладный воздух и теснил табачную духоту. Сквозняк шевелил на столе бумажки, которые никому теперь не нужны. Отметки с вопросами возле них, фамилии в кружочках, тайные раздумья членов приемной комиссии.

Кругленький инженер Мурзин задержался еще возле Федора Комарова, сказал добродушно:

— Я уж отцу твоему говорил сегодня. Голована, конечно, не одобряю. Но и с тобой, Комаров, не хотел бы — по секрету скажу — работать в одной кабине, мало ли что случись…

— А я бы хотел?! — Федор дерзко вскинул глаза.

— Ого, — добродушно удивился Мурзин. Хохотнул.

Рябоватый курсант, случившийся рядом, тотчас поддержал Мурзина:

— Вот и я говорю… На кой ляд?

— Идите вы к черту! — сказал Федор громко и зло.

Выскочил в коридор, громыхнув за собой дверью.

Женщина, начальник техшколы, вздохнула, не поднимая глаз, дальше стала закатывать в рулон схемы.

— Ого, — повторил Мурзин. Сделал всем ручкой, вроде общий поклон, тоже покатился из класса.

Шура Матвеева подскочила к курсанту, гневно уставилась в рябоватое лицо, красивое все равно сквозь рябины. Широкие скулы ее пошли темными пятнами.

— Ну, чего я сказал-то, Шур?!

— Мне не звони, понял? — выдохнула.

Тоже выскочила из класса.

Курсант сразу будто слинял, смотрел теперь потерянными глазами.

— Щелоков, помогите схемы снести в учительскую…

— Схемы? Да, конечно, Вера Никитична.

Кинулся к начальнику школы, словно век томился без дела. Обхватил рулоны, прижал. Глаза все были потерянные.

— Куда?

Женщина вздохнула. Сразу забыл — куда…


Федор стоял у окна в пустом коридоре верхнего этажа техшколы. Не шевельнулся на Шурины шаги. Она стала рядом молча.

Глядела на деповской веер. Состав вылез из рампы и ползет, постукивая, по четвертому пути. Отец когда-то монтировал на полу такую игрушку — пути, стыки, вагончики. Шурка лезла: «Сама хочу! Сама!» Отец посмеивался: «Эта игра, Шуренок, умения требует, чтобы играть». — «Буду играть!» — сердилась Шурка. Отец уже запустил. Крошечные светофоры моргнули, яркий поезд выскочил из яркого домика и побежал по кругу. Шура схватила рукой паровоз, обрушила рельсы, вагоны посыпались под откос в ядовитую зелень игрушечного газона. «Все равно буду играть!»

Теперь можно играть, права есть.

— Уехать, что ли, куда-нибудь к черту, — вдруг сказал Федор.

— А ты не слушай!

— Не слушаю, а надоело слышать весь день. Свет, что ли, клином сошелся в этой Трубе?! Взять да уехать…

— Куда? — спросила Шура.

— Страна большая, машинисты всюду нужны…

— Ну, давай уедем.

— А то ты поедешь! — даже засмеялся, узкие зубы блеснули. — Тебя ж не вытащишь из метро. Как и меня, наверное. Нет, за себя не ручаюсь. Вон, Хижняка послушаю, вдруг кольнет — взять билет и рвануть…

— С тобой бы уехала, — вдруг сказала Шура.

Что-то новое мелькнуло сейчас в этом голосе, который знал Федор с детства. Привычный и глуховатый тон ею будто вдруг пробила искра и дрожа та теперь в этом голосе, за словами, помимо слов.

Федор поднял глаза на Шурку.

И в глазах ее тоже что-то сейчас дрожало, новое для него.

Гурий Степанович легко узнал бы сейчас этот взгляд, если б видел его на лице у дочери. Но не видел, к счастью. Он сам такими глазами смотрел на Соню в тот давний, оглушенный запахами сирени, вечер, когда Соня и Павел прощались в парке. И зачем-то таскали за собой Гурия. Необратимость была в этом взгляде и будто провидение своей жизни, как она будет. И спокойная — с горчинкой — готовность принять все, как будет и как тебе известно. И счастливая горечь от этой своей готовности, которую вдруг постигаешь сердцем…

Так Шурка сейчас глядела на Федора в коридоре техшколы.

А он глядел на нее тревожно, не понимая еще, что его вдруг встревожило. Федор привык считать с детства, что знает Шурку лучше, чем она сама себя знает. И за нее знал всегда лучше, чего ей надо в жизни. Ей надо права машиниста, и она получила сегодня права.

— Со мной? — будто переспросил еще.

— С тобой, — Шура кивнула. — Я свою любовь к Комаровым, видно, от мамы получила, в наследство…

— Чего, чего? — сказал Федор.

— Глупый ты, Федька! Разве не знаешь, что мама всю жизнь любит Павла Федоровича? Ну, дядю Павла. Мне уж давно рассказали. Потому и папа ушел, ты не знаешь?..

Федор молча и тупо потряс головой.

— Ну, теперь знаешь, — сказала Шура. И в ровном тоне знакомого с детства голоса Федор снова услышал новое для себя — снисходительность взрослого и ломкую горечь. — Ничего, Людка Брянчик с тобой поедет…

Звук ее каблучков отзвучал в коридоре, по лестнице, растворился в тишине первого этажа. Отдаленно хлопнула дверь.

Пустота была сейчас в Федоре и вокруг.


Но сквозь эту стеклянную пустоту Федор видел Людку, как он ее первый раз увидел прошлой весной. Снег только стаял, желтые ошметки его кое-где лежали еще в тени, у забора депо, вдоль стен. И, как всегда сразу после снега, краски были ярки до рези. Очень красные ворота, из которых катится поезд. Очень черные рельсы. Очень синий берет на стрелочнице. Очень зеленая первая трава.

Федор бежал по тропинке на смену. Уже свернул к корпусу.

И обкаточная ветка депо туда же свернула, рядом с тропинкой. Еще надо перебежать над ней через мостик….

Возле самого мостика на очень грязном коробе контактного рельса сидела девчонка и грызла яблоко. «Девушка, подойди сюда», — позвал. Федор тихо, одними губами, чтоб она не перепугалась, не сделала б рокового движения, вроде — схватиться руками снизу за короб. Только б встала. «Вот еще, — засмеялась девчонка. Зачем это я должна к тебе подходить?!» Вытянула длинные ноги, подставив их солнцу. Надкусила яблоко с хрустом и задрала лицо к солнцу. «Дура, — прошипел Федор, бросаясь к ней, чтоб поднять за шкирку рывком. — Тут же высокое напряжение!» Не успел и схватить. Вскочила сама, как пружина. Ойкнула, яблоко покатилось. Глазищи вспухли слезами. Тонкие руки обвились вокруг Федора, ткнулась в щеку горячим лицом. Отпрыгнула. «Ой, ты ж мне жизнь спас! А как тебя звать?» — «Загорает сидит, — Федор все не мог успокоиться. — Надо ж глядеть, где сидишь!» Девчонка бежала теперь рядом с ним. «Можно — я с тобой?» — «Куда? — улыбнулся невольно. — Я на работу». — «Ой, я тоже! Ты кем работаешь?»

Так познакомились…

В тот же день Федор узнал, конечно, что она — дочь дорожного мастера Брянчика. И мать тоже в Службе пути. «Как же, Людка? Родители у тебя путейцы, и чтоб так рассесться, с яблоком на контактном рельсе?!» — «А родители-то при чем? Ну, предупреждали. А я забыла! Не заметила, Федя, честное слово. Первый же раз в депо!» Глазищи вытаращила — наивные, чистые. Не захочешь — поверишь.

Недавно только призналась: «Федь, я ведь тогда нарочно на короб села». — «Как это — нарочно? Ты что, ненормальная?» — «Очень даже нормальная! Вижу вдруг — ты идешь. Ага! Сейчас пройдешь мимо и не заметишь. Села, заизолировано». — «Да кто мимо тебя когда проходил, чтоб не заметить», — только и нашелся Федор сказать. «А ты вдруг бы прошел? — Людка, таращась, заглянула ему близко в глаза. — Я, если хочешь знать, тебя уже два раза до этого в Управлении видела. Ты и не глянул!» — «Не видал, значит», — усмехнулся Федор. «А вдруг бы и не увидал? Мне так страшно сделалось — вот сейчас пройдешь. Села скорей!» — «А садиться на восемьсот двадцать пять вольт не страшно, конечно?» — «Нет, — Людка смешно затрясла головой. — Мы ж долго жить будем. Старенькие! Мне место будут в метро уступать — садитесь, бабуся! А ты будешь все равно ревновать. Тоже старенький! Будешь, ладно?» — «Уговорила», — смеялся Федор.

Как на Людку сердиться? Скажешь ей иной раз: «От тебя всего можно ждать!» Вроде со злом даже скажешь. Повиснет на шее: «Ой, Федя, ты от меня так всего и жди!» Уже хохочет, крутится перед зеркалом. «Какой-такой загс? Никакого загса не знаю. А вдруг я завтра тебя разлюблю? А вдруг ты меня разлюбишь?» Ссорились из-за этого даже. Ссоры с Людкой всегда нелепые, причину и не расскажешь, — фу! дунуть только — причина. А бурные ссоры, себе не рад. «Все, — вдруг подумаешь. — Хватит!» И ведь сам знаешь — никакое не «все», какое там «все»…

К Шурке идешь, конечно, к надежному человеку. «Погуляем?» — «Можно», — Шурка всегда готова. Час можно рядом молчать, два, сколько хочется. Луна над Адмиралтейством, как золотой колобок на остром носу. Дворцовый мост уже тих. Вода под мостом тяжела, и течения будто нет. Как зеркало, отражает город. «К рахитам?»— «Можно…» Миновали Ростральные и свернули влево. Там, на спуске к Малой Неве, тоже сфинксы. Не эти, которые знаменитые, а свои — их с Шуркой — «рахиты». Щербатые, головастые, лукавые морды в непонятной улыбке тяжело сложены между лап, кончик хвоста отбит, кусок носа. Тихо, будто не город. Вода пахнет близко и остро. Шурка сидит на сфинксе, и тихое, в лунных скулах, лицо ее обращено к Федору с привычным, необходимым ему пониманием. «Опять поругались?» — «А-а, ладно!» — «И не лень вам ругаться…»


Нельзя, чтоб она сейчас вот так убежала… Господи, ну зачем? Федор уже на лестнице.


И эта последняя ссора с Людкой, глупее глупого. Сидели ночью в кухне у Брянчиков, одни, как всегда, хорошо. Со смены прямо туда пришел. Людка, простенькая, в халатике, уже мыла посуду. Тонкие руки ее хрупко мелькали над раковиной, волосы падали на лицо, она, смеясь, поправляла их локтем. Федор глядел на узкую спину, обтянутую халатиком, на это ее движение — локтем откинуть волосы, на узенькие лопатки, остро ходившие под халатиком. Нежность его затопляла. «Люд, давай моим хоть скажем. Что я, как кот-то, бегаю…» — «А ты не бегай», — вдруг сказала легко. Как смахнула эту нежность его, даже и не заметила. Федор замолк. Встал через сколько-то, вышел в прихожую. Вернулся в куртке уже. «Ты домой?» — даже не удивилась. «Домой..» Не остановила.

Через ночь, конечно, не выдержал. Позвонил в час ночи условленным звоном. Тихо. Еще позвонил. Еще. Во дворе задрал голову — свету, как не было, так и нет. Утром на «Лиговке» встретились. «Ты что, спала?» — «Ой, почему — спала?» — «А чего ж не открыла?» — «Так поздно же! — Глазищи чистые, ясные. — Тебе ж все равно домой надо!» Три недели не приходил. А вчера, после разговора с отцом, прямо поехал к Людке. Забарабанил в дверь кулаком, из соседней квартиры высунулись. Открыла: «Ты? Наконец-то! — Как и не было ничего. Повисла, прижалась. — Федька, не могу ж без тебя! — Заглянула в глаза: — Ой, чего?» — «Поговорили… с отцом..» — «Про нас?» — «Без нас хватило». — «Ой, Федька, а я тебе как раз хотела сказать…»


Шура быстро шла по бетонной дорожке к проходной из депо. Федор догнал, забежал вперед, стал перед нею, загородив дорожку.

— Шурка, послушай!

— Ну?

Сам еще не знал, что сказать.

— Всё же не так!

— Всё так…

— Ты ничего не говорила, я ничего не слышал.

— Это, конечно, удобней. Нет, я сказала — ты слышал..

Все не глядела ему в лицо. Шагнула — обойти Федора. Он схватил ее за руки. Не знал еще, что сказать. Нет, уже знал.

— Шурка, первой тебе говорю, ты же друг. Слышишь — тебе первой! У нас с Людкой ребенок будет. Я сам ничего не знал. Сегодня ночью только узнал. Это ж Людка! Мне даже не говорила.

— Хорошо, хоть узнал…

— Ага, — Федор глупо кивнул, — хорошо.

— Друг, конечно…

Только теперь подняла на него глаза. Было в них понимание, необходимое Федору, которое он привык видеть в Шурке. Радость уже была, он уже видел. Но была еще боль, которую Федор тоже видел теперь, — может, была и раньше, но не замечал раньше. А теперь, понял вдруг Федор сейчас, он будет все время замечать в Шуркиных глазах эту боль, от которой ему тоже больно. И терзаться своей виной, в которой не виноват.

Но все равно, кроме Людки, не было для Федора человека ближе, чем Шура. И сейчас он ощутил это в себе как-то по-новому, с болью.

Отец бы хорошо понял Федора, Комаров-старший, если бы видел сейчас их рядом — Федора и Шуру Матвееву. Знал по себе эту больную вину, в которой не виноват. Но отца, к счастью, не было возле.

Федор все держал Шуру за руки, словно боялся, что она исчезнет.

Кругленький инженер Мурзин катился к проходной от депо. Остановился, сделав вроде сам себе ножкой. «Ого», — сказал сам себе. Свернул на грязную, непросохшую еще тропинку в обход, мимо ремонтников — к той же проходной. Покатился дальше, улыбаясь понимающе и добродушно.


14.13

Начальник станции «Чернореченская» Светлана Павловна Гущина только вошла к себе в кабинет, как зазвонил городской телефон.

— Да? — Светлана подняла трубку.

— Скажите, пожалуйста, — зазвучал будто рядом взволнованный женский голос, — у вас работает Анна Романовна Дмитренко?

— Дмитренко? Да, на смене сейчас.

— Это из триста восемнадцатой школы вас беспокоят. Гольцова, учительница продленного дня. Понимаете, ее сын…

Дмитренко стояла вверху на контроле.

— Молодой человек, единый билет не той стороной! Да, переверните, пожалуйста. Так, проходите…

— Аня, вы уж на перерыве были? — спросила начальник.

— Апельсины купила, Светлана Павловка, — сообщила Дмитренко. — Как раз при мне начали продавать, попала.

— Я вас тут пока подменю, — сказала Светлана. — Вам домой надо сбегать по-быстрому…

— Зачем? — испугалась Дмитренко.

— Нет, не волнуйтесь, — улыбнулась Светлана. — Из школы просто звонили. Антон почему-то сбежал с «продленки». Попросился выйти среди урока, пальто забрал в раздевалке, портфель — в парте, а сам удрал…

— Удрал? — удивилась Аня. — Он у меня как раз аккуратный. Почему же удрал? Заболел, может?

— Вроде не жаловался, — сказала Светлана. — Я тоже спросила.

Но Аня уже поняла.

— К черепахе, наверно. Черепаха дома у нас. Все беспокоился. Никогда не было, чтоб удрал. Я быстро, Светлана Павловна!

Аня заторопилась.

— Дома его почему-то нет, из школы посылали…

Это Светлана осторожно сказала, как главное. Но Дмитренко сразу сообразила, отнеслась спокойно.

— Значит, в двадцать шестой квартире, у Ольги Сидоровны, там у нас старушка. Он к ней из школы бежит, если меня нет…

— Вот-вот, — кивнула Светлана. — Гляньте все же.

Пока они разговаривали, через ближний к ним АКП прошла в метро девушка в меховой куртке. Три раза совала пятак, наконец — попала. Прошла к эскалатору, ступая быстро, неверно и четко. Аня Дмитренко ее не заметила.

Женька вовсе не узнала Дмитренко, скользнув по контролеру невидящими глазами. А хоть бы и узнала, так что?


14.15

Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — производил посадку на станции «Триумфальная». Стекло сбоку в кабине было приспущено, машинист-инструктор Силаньев стоял на платформе возле.

— Развелось бумаги! Пять инструкций за полдня поступило, хошь — наизусть учи, хошь — на стенку вешай..

— Вешай, почитаем. Сам всегда говоришь — инструкция на транспорте чьей-то кровью писана.

— Много стало чернильных…

— Ничего, нас давят, а мы крепчаем!

— Это конечно, — засмеялся Силаньев. — Но в кабине приятней.

— Садись, прокачу. Проведешь со мной воспитательную работу. Может, я не так еду, не туда, может, еду. А мне скоро на партбюро отчитываться…

— Это когда — скоро?

— Во вторник.

— Ничего, отчитаешься, не впервой. С тобой ехать — даром время терять. Ишь, компании ему захотелось.

— Зря ведь отказываешься.

Двери уже закрывались, в третьем — секундой позже.

— Весна-то какая, только пахать, — сказал еще Силаньев. — Ты горожанин, не понимаешь…

— Чего я понимаю! — Комаров засмеялся.

Но, трогаясь со станции «Триумфальная», почему-то» увидел трактор, который ползет в черной борозде. И увидел зайчонка, прыснувшего от трактора вбок, Павлу под ноги. Почувствовал запах сена вокруг. И только тогда узнал этот сеновал на маленьком хуторе, где-то под Вологдой, куда мать пристроила Павла на поправку после воспаления легких, к знакомым, летом сорок четвертого.

Сеновал был на чердаке, и весь чердак пропах сеном, сушеной черникой, которая спекалась прямо на крыше, крыша была как противень. Воробьи лениво выклевывали толстые ягодины. Но ягод было много в лесу и кругом, и воробьи ленились выклевывать. Солнце боком вылезало из леса, нащупывало чернику на крыше, прижигало ее, терпкий запах, запах выздоровления — хозяйка все поила Павла черникою с молоком — окутывал маленький дом, сухие жерди изгороди, толстую корову над толстой коровьей лепешкой, красных кур, одноглазого кота, пышно разлегшегося на перилах крыльца, мелкую речку, вприпрыжку бежавшую по камням за хутором, широкую спину хозяйки.

В теплых, как парных, сумерках хозяйка кричала с крыльца: «Колькя-а, ужинать!» Хозяйский сын Колька подгонял к дому трактор. Они с Колькой ночевали на сеновале. А внизу, в сенях, стояли на деревянных лавках вдоль стен кринки с молоком, налитые доверху. Павлу сейчас помнилось — очень много кринок. Лаз с чердака был открыт, сени хорошо видны сверху.

Дом затихал рано. Сколько-то было тихо, слышно, как корова жует и дышит. Потом дверь внизу из горницы отворялась с медленным скрипом. Уличная распахивалась беззвучно, впуская в сени лунный полусвет. Сухо поскрипывали половицы. Колька толкал Павла в бок: «Щас потеха будет!» Приникал к лазу лицом. Хозяин — большой, в белых подштанниках — крался внизу в сенях, озираясь, приникал к кринкам, слизывал сливки губами, помогал себе пальцем.

Дверь из горницы распахнулась. «Опять, ирод?! А то тебе не дают!» Хозяйка подскочила к нему, звонко хлестнула крест-накрест. Хозяин прикрылся руками…

Дверь хлопнула, стало тихо. «Ты отца почему не любишь?»— «Батю-то? — удивился Колька. — Люблю. Она же не больно. Батя у нас контуженный, не соображает ночью». В другой раз, только хозяин появился в сенях, Павел закашлял громко. Колька ткнул его в бок: «Тише!» Хозяин уже услыхал, исчез в горнице…

Утром хмуро сидел за столом, большой, молчаливый. Хозяйка все придвигала ему: «Ешь! А то тебе не дают!» Ел мало и молча. Хозяйка взглянула в окно: «Ксения Филипповна жалует…» Половицы пропели легко. Девочка— светлая, большеглазая, с длинными косами — взошла, улыбаясь: «Я к вам. Можно?» — «Ксана? — Хозяин осветился лицом. — Садись! Отец как?» — «Папа в рейсе…» Хозяин объяснил Павлу: «Вместе работали с ее отцом, в одной кабине». — «Звездочку буду сегодня пасти. Ладно, тетя Дуся?» — «Вон сейчас пасет, — хозяйка кивнула на Павла, — из самого Ленинграда приехал ее пасти. Вместе пасите, не подеретесь». Девочка диковато взглянула на Павла, сразу отвела взгляд. Еще глянула. Улыбнулась, тряхнула косами: «Не, не подеремся..»

Тр-148, зеленый. Так, вырвались с «Триумфальной». Теперь до самой «Лиговки», где Людки Брянчик хозяйство, прямой перегон, один раз только вправо чуть-чуть вильнуть…


14.17

На Третьем Круге в центральной диспетчерской оператор Нина Тарнасова кнопками задавала на пульте двенадцатому маршрут в депо.

— Двенадцатый, заходите!

— Понятно, диспетчер…

— Блок-депо, больной двенадцатый на тридцать третью канаву. Взамен берем двадцать девятый в четырнадцать восемнадцать.

— Понятно, диспетчер. Выдаю двадцать девятый…

Тихо играло радио, часы щелкали, телефоны молчали.

— Ксанка, а странно все-таки! — Нина вздохнула шумно, потянулась у пульта, разминая плечи. — Все Случаи в конце смены бывают, как будто нарочно. Только расслабишься — на, здрасьте!..

— А тебе круглые сутки надо? Гляди, накаркаешь.

— До конца-то еще полтора часа…

— Время вообще самое странное. Сидишь, а оно идет. И никто ничего поделать не может, хоть какая наука. Идет — и все.

— Нет, правда! Будто их кто попридержит, а к концу разожмет кулак: на, расхлебывай. И смены ведь, главное, разные — у нас и у машинистов.

— У машинистов иначе нельзя, только — скользящий.

— А их послушаешь — тоже больше к концу…

— Лучше запоминаешь, когда к концу. Чего в «Порту» с оборота так долго нету? Ему уж скоро со станции отходить, а он стоит в тупике. Застрял, что ли? Это который? Крикни!

— Седьмой… Ничего, пополз…

— Поторопитесь, седьмой!

— Понятно, диспетчер. Вставку менял.

— Шустрее надо менять.

— Или утром с семи до восьми. Те же шестьдесят минут, а кажется — тыща: тянутся, тянутся, вроде не доживешь до восьми, хоть как на линии тихо. Ну, это, конечно, с ночи…

— Додумалась, — засмеялась Ксана. — Лучше скажи, от чего утки плавают?

— Утки? — Нина замолкла надолго.

Такие вещи она всегда туго соображала. Потому и не вышла в диспетчеры, всю жизнь — оператор. И ужас — прямо по-детски — не любит признаться вслух, если чего не знает. Тут уж Нинка упрямая! Майя Шалай, когда была главный диспетчер, бывало выскочит из своего кабинета, от совещаний и деловых бумаг, забежит на Круг для разминки, моргнет Ксане с порога: «Девочки, Рéмонта Обувú читали? Вот мужик пишет! Что тебе Ремарк!» — «Да, интересно, — Ксана сразу подхватит. — Я целую ночь не могла оторваться». — «Читала, Тарнасова? — обернется к Нине Шалай. — Не читала небось! Рéмонт Обувú?» — «Вообще-то, читала…»— начнет осторожно Нина. «Вообще-то! А последнюю? В «Иностранной литературе»?» — «Последнюю не успела еще…» — «Срочно возьми в библиотеке! Номер журнала не помню. Ксана, третий, что ли?» — «Вроде», — Ксана кивнет. «Неважно. Просто спросишь — последнюю повесть Рéмонта Обувú».

Назавтра, смену только приняли циркуляром, Шалай уже тут: «Ну, взяла, Тарнасова?» — «Спрашивала, нету в библиотеке». — «Как это — нету? Ты, может, фамилию переврала?» — «Зачем я буду перевирать, — Нина даже обидится. — Рéмонт Обувú. Нету! И в каталоге смотрели». — «А библиотекарша старая?» — «Девчонка..» — «Чего они знают! Серость». Главный диспетчер только глазами Ксане блеснет. Уже пошла с Круга. «Ну, Нинка, ты библиотекаршу повеселила», — не выдержит Ксана. «Чем же?» — «Да Рéмонтом Обувú. Переставь ударение!» — «Какое еще ударение, — рассердится Нина. Пошевелит губами. — Погоди, Ксанка — ремонт..» — «Вот именно, — Ксана уже хохочет, — обуви, тюха!» Нина вся вспыхнет, толстое, доброе лицо ее полыхнет смущением и почти детской обидой, но тут же сама зальется: «Ну, разыграли, девы! Попомню…»

А другой раз опять Нинку хоть голыми руками поймаешь. Вот и сейчас всерьез думает, шевелит губами.

— Отчего ж они плавают? Лапы, что ли, такие, с перепонками..

— Лапы! От берега, тюха.

— Как это? А-а-а…

— Диспетчер, «Средний проспект». Разрешите подняться наверх.

— Поднимитесь, «Средний»!


14.19

По второму пути к станции «Чернореченская» подошел поезд. Выплеснул из вагонов жиденькую толпу, посадил всех, кому нужно, побежал дальше. В конце перрона только остался мужчина, который торопливо и жадно читал какой-то специальный журнал, как бутерброд заглатывал с голодухи. Дочитал. Сунул в портфель. И тогда сразу заторопился, подошел к краю платформы, вытянул шею, сверля глазами тоннель и словно рассчитывая силою своего взгляда тотчас извлечь из глубин тоннеля очередной поезд. Нет, поезда пока не было. Затряс на руке часами, приложил к уху. Нет, вроде идут.

Уборщица производственных помещений Скворцова немигуче следила, как пассажир вроде танцует на перронс от спешки. Ну, потанцуй теперь, три минуты тебе на танцы. Читать надо меньше! Прошла вперед по перрону, окурок подобрала. Ишь, нашли место бросить. Сворачивая к эскалаторам, еще стриганула глазом. Девушка в меховой куртке, верх под замшу, стоит, где второй вагон. Эта тоже не села. Но, видать, не спешит, прислонилась к стенке. Ждет небось своего, как договорились. А свой не торопится. Ну, жди, одета тепло. Авось и дождешься…

Новые пассажиры подходили уже на перрон.

Парень с гитарой. Мальчик тащит нотную папку и волочит ее по полу. Толстая женщина в ярком пальто, как бочонок в клетку. Высокий старик задумчиво жует пирожок, будто делает серьезное дело. Длинная женщина с книжкой, которая заложена почему-то длинной линейкой, и эта линейка торчит. Старушка с внучкой лет двух. Внучка сильная, крутится, выдирает руку от бабушки, так и тянет ее к краю платформы. Старушка едва оттащила к стенке, прислонилась недалеко от Женьки.

— Умаялась с ней, — сообщила Женьке старушка.

Женька глянула безучастно. Лицо было у ней тупое. Глухая, что ли? А молоденькая! И ведь хорошенькая была бы, кабы не такое лицо…

Девочка все тянула к краю платформы, выгибаясь маленьким крепким телом. Губы уже надула реветь.

— Баба, туда!..

— Туда нельзя, Дашенька. Бабушка не удержит — и упадешь на рельсы.

— Бобо? — заинтересовалась девочка.

— Какое «бобо»! Сразу Дашеньки нет! Раз — и током убьет…

— Как? — не поняла девочка.

— Электричеством, — громко сказала старушка. — Там по рельсам идет электричество. Упадешь, сразу — раз! — и убьет…

— Бобо? — снова сказала девочка. Но перестала пока тянуть.

Старушка, пользуясь передышкой, прислонилась опять к стене.

Девушка в меховой куртке шагнула вперед. Отодвинула толстую женщину в ярком пальто. Та колыхнулась, как бочка. Скользнула между стариком и парнем с гитарой. Задела гитару, гитара звякнула. Кто-то оглянулся на звук. Девушка была уже на краю платформы. Еще один мелкий шаг. Вдруг согнулась, как для прыжка. Капюшон за нею мотнулся. Мотнулись светлые волосы…


Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — приближался к станции «Чернореченская». Лампа уже мигнула на пульте, пошло подтормаживание. К Светке подход удобный, станцию видать далеко.


Женька, бросая вниз свое тело, инстинктивно не хотела для себя никакой лишней боли. И потому она — инстинктивно— сложилась в прыжке, как учили на тренировках, и прыгнула ловко. Прямо в лоток меж рельсами. Еще услышала за собой будто вздох. Голоса. Но сразу перестала их слышать.

Она не хотела для себя никакой лишней боли, но просто хотела кончить все разом, что называлось сейчас ВАЛЕРИЙ и было — вся ее жизнь. И вот эту боль, которая называлась сейчас ВАЛЕРИЙ и была не сравнима ни с какой физической, хоть физической боли Женька инстинктивно боялась даже сейчас, она хотела оборвать разом.

Привстала в лотке. Вздохнула последний раз. Бросила руки на рельсы.


Комаров увидел, как что-то метнулось с платформы. Вниз, вроде — мешок. Но он уже понял, что это за мешок. И — еще раньше, чем понял, — руки уже делали свое дело. Экстренный, тут нет других средств.

Только бы тормозного пути хватило…

Руки делали свое дело. А всем телом Комаров — инстинктивно — отклонялся сейчас назад, к спинке сиденья, будто телом своим мог заставить машину остановиться чуть раньше, чем она может.

Хватило бы тормозного. Только б его хватило.


Женька сжимала рельсы, как поручни. Не сразу поняла, что еще жива. Поняла. Услышала вдруг чей-то крик на платформе. Испугалась этого крика. Опять перестала слышать. Крепче стиснула рельсы. Вот, сейчас! Нет, была жива. Рельсы дрожали. Женька вдруг услышала эту дрожь, которая все росла. И услышала на своем лице жгучий свет, которого раньше не было и который все рос, обжигая Женьку. И тогда только она услышала грохот, будто рушилась станция.

Женька подняла голову. Что-то огромное, в слепящем свете и грохоте, неслось на нее, разрастаясь с каждым мгновеньем и заполняя уже весь мир. «Поезд», — вяло и как-то с трудом поняла вдруг Женька. Совсем забыла, что тут бывает поезд. «Вот, значит, как это будет». Лицо Валерия ярко блеснуло вдруг перед ней. И погасло. Силясь удержать в себе это лицо, Женька вдруг подалась вперед, приподнялась на руках, широко — до рези — раскрыла глаза в последнем этом усилии, будто от ее глаз зависит сейчас снова его увидеть.

Но лица больше не было…


На скрежет экстренного из дежурки, как раз против «зебры», где остановка головного вагона, выскочила дежурная по станции София Ивановна Матвеева. Сперва кинулась было к старушке, которая оседала по стенке, хватая ртом воздух. Девочка возле нее визжала. Тут увидела главное. Человек в лотке. Женщина. Свалилась? Или сама? Состав, несущийся уже вдоль платформы. Еще успела крикнуть кому-то: «Бабушке помогите!» Нет, ему не остановить. Бежать в дежурку? Снимать напряжение? Ноги — как приросли. Горячая волна неслась впереди состава.

Тут София Ивановна узнала вдруг машиниста.


Комаров видел сейчас впереди только эти глаза. Они летели ему навстречу, разрастаясь, как в страшном сне, широкие, неподвижные, ничего человеческого сейчас не было в этих глазах. Даже ужаса.

Человек был в лотке неподвижен, будто распят меж рельсов. Не сделал ни одного движения — нагнуться, спрятаться, даже слабого — отшатнуться. И только глаза эти нечеловечески ширились, надвигаясь.

Комаров всем телом ощущал сейчас тяжесть и мощь машины. Слышал рев воздуха из тормозной магистрали. Скрежет колес, будто стремящихся зацепиться за что-то на гладких рельсах. Ощущал, как медленно — до стука в висках — гасится скорость, до ужаса медленно.

Хоть это было — мгновения.

Машина летела прямо в эти глаза.


Лязг оборвался. Стало неестественно тихо. Кто-то— тоненько — вскрикнул. Матвеева вздрогнула и очнулась. Женщина была все так же в лотке, вцепившись руками в рельсы, будто не могла оторваться. Девчонка совсем! Головной вагон замер в тридцати каких-нибудь сантиметрах, почти касаясь ее автосцепкой. Остановил! Из кабины ее не видно сейчас, где она есть.

— Живая! — крикнула София Ивановна.

Не надо б дежурной кричать, пассажиры…

Напряжение можно, пожалуй что, не снимать. Теперь— скорее в торец, где лесенка, спуститься на путь, добежать до девчонки и, вместе с нею, обратно. Если она не расшиблась, пока летела. Тогда уж — тащить. Одной и не вытащить. Ага, Скворцова уже на патформе, ее голос. Девчонка сидит, как кукла. Не поймешь, ударилась или так…


Комаров выскочил на банкетку, которая вдоль стены.

— Давайте-ка мы путь будем освобождать…

Только теперь не спугнуть. Не метнулась бы под платформу, где притаился контактный рельс.

— Ты?!.

Дежурная вдруг увидела, что машинист спрыгнул в лоток, сгреб девчонку в охапку, рывком поднял ее на банкетку, прислонил к стенке, как куклу, сам вспрыгнул за ней. Лотком же удобней ее выводить, чем по узкой банкетке. Почему-то подталкивает к кабине. Через кабину решил, что ли, высадить на платформу? Через кабину ж нельзя. Уже запихнул. Нельзя, но быстрее, конечно.

Теперь только принять ее из кабины…


Двери в составе наконец растворились. Пассажиры выскакивали, как век взаперти отсидели. Но не бежали к эскалатору, как обычно. Грудились на платформе. Проходили вперед, к головному вагону. Мешались тут с пассажирами, которые все видали. Уже сбивалась толпа.

В самое время ворвался напористый крик Скворцовой:

— Пассажиры, куда? Там выхода нету! Проходите на выход, давайте-ка, не цирк! Эскалатор сейчас закрываю, пешком полезешь! А вот так — на уборку закрою. А чего? У нас так! Проверь, если не веришь. Проходите, пока пускаю!..

Смешные ее угрозы и грубоватый тон почему-то действовали сейчас.

Народ, огрызаясь беззлобно, сворачивал к выходу,

Теперь принялась за тех, что раньше стояли:

— Пассажиры, посадка! Чего тут, не цирк. Проходите в вагон! Ну, женщина оступилась, бывает. Вон — целая! Давайте шустрее! Сейчас закроют.

— Она разве оступилась? — громко сказал мальчик с нотами.

— А че, ты ее столкнул?

— Почему? — удивился мальчик. — Я же видел!

— Ничего ты не видел, глазастый какой…

Скворцова уже запихнула его в салон.


Дверь из кабины все не открывалась. Дежурная подергала ручку, застучала в окно.

— Павел, давай ее! Я приму!

Стекло в окне опустилось.

— Не надо, Соня…

Двери защелкали, закрываясь в вагонах.

— Да куда ж ты ее? В пикет надо сдать.

— Знаю. Не надо, Соня. Потом объясню!

Лицо Павла исчезло. Мелькнула фигура девчонки на приставном сиденье внутри кабины. Состав дрогнул, двинулся, убыстряясь, плавно проплыл мимо дежурной Матвеевой и растворился в тоннеле.

— Бабку в медпункт сдала, — раздался над ухом грубоватый голос Скворцовой. — Укол ей всадили. Ничего, здоровее будет.

Тут София Ивановна слабо вспомнила, что была еще бабка, оседавшая по стене. И девочка вроде при ней.

— Давай-ка в дежурку, София Ивановна! Чего тут торчать, не цирк…


14.21

Ничего, руки слушаются…

Тридцать восьмой, зеленый. Вышли на перегон. Умница у Белых машина, ах, умница! И подковки вроде не слышно, звук чистый. Может, в задних вагонах? Нет, кажется, не подковались. Умница!

По этой родинке только узнал. Да по куртке. Лицо — другое. Сколько ж с тех пор прошло? Часа четыре, не больше…

Комаров видел ее сейчас сбоку. Чистый лоб. Нос чуточку задран, упрямый. Губы еще девчоночьи, пухлые. Все — как одеревенело сейчас. Глаза широки, неподвижны, даже страху все нет в глазах. Это плохо, что нет. Чья-то девчонка…

— Родители где?

Не слышит. Нет, на Светку она не похожа. Светка такого не выкинет, никогда. На Людку Брянчик — тоже. Эта все может выкинуть. Все. Но не это. Людку надо увидеть сегодня. Это — надо.

Что же она говорила утром? Что-то ведь она про себя говорила…

— Дура! — сказал Комаров. — Ну и дура же! Кто ж так бросается? Надо у рампы бросаться! А у головного вагона чего бросаться? Ну и дурища!

Краем глаза он видел, что лицо ее дрогнуло.

— Без рук бы осталась, дура!

— Я думала, ток…

Слава богу, ответила. Отойдет. Должна отойти.

— Ток? — заставил себя засмеяться. — Какой в рельсах ток? Ток у нас в другом месте. Ты б на плитку села еще, дурища! Руки бы оттяпал тебе. И все. Ток!

О голове он умалчивал. Без рук ей — страшнее.

Лицо опять дрогнуло. Будто размазалось, теряя свою деревянность. А глаза напряглись, словно бы пробивалось что-то в них изнутри. Вдруг округлились и почернели. Это пробился наконец страх. Запоздалый. Простой. Животный.

Отойдет. Комаров себе верил, не мог ошибиться. Помнил ее лицо утром, голос, глаза. Кабы не врезалось так, сдал бы, конечно, в пикет, как положено по инструкции. «Скорую» вызвали бы, увезли в больницу, а там разберутся. Но у этой — он не мог ошибиться — с психикой все в порядке, тут другая причина.

Не смог ее сдать…

Жалость была к ней сейчас, как к котенку. В стылых январских сумерках котенок стоял на перекрестке под фонарем, поджимал стылые лапы, кричал редким прохожим. Снег сыпал сухо и колко. Ветер бился в фонарь. И крик котенка тоже был уже стылый, с сипом, из последних котячьих сил. Уже замерзал. А принес котенка домой — и стал Пяткин, общий для всех любимец, ставит спину горбом и ходит в ночи по стенкам.

Нет, тут причина иная. И еще что-то мешало, чтоб ее сдать. Людка Брянчик. Ага. Вдруг Людка встала перед глазами, как она хохочет, таращится, цокает, будто коза, каблучками…

— Сколько месяцев-то? — вдруг сказал Комаров.

Запоздалый, животный страх, наконец пробившись, заполнял теперь Женьку, заливал ее всю, и ее трясло сейчас крупной дрожью от этого страха, даже сиденье под ней дрожало.

— Ребенка ждешь? Сколько месяцев, говорю?!

Теперь она поняла. Затрясла головой.

— Не ври только.

— Я не вру…

— А говорила — к мужу…

— Он не муж оказался…

— Ну, дура! Дура-дурища. Ну, не муж! Так и что? А людей сколько перепугала. Задрать бы сейчас штаны — тьфу, спустить! — размазня сопливая!

Сам не знал уже, что говорит. Тридцать шестой, зеленый. Но чувствовал, что именно это нужно сейчас: быстро, безжалостно, грубо, как хлестки по щекам, какие — бывает — приводят в разум. Еще бы нужно грубей, но девчонка все же. Дрожит — это хорошо, еще бы лучше — ревела…

— Тридцать первый маршрут, ответьте диспетчеру!

— Да, диспетчер…

Сам своего голоса не узнал. И Ксана, стало быть, не узнает. Пусть думает, что уехал в Рыбацкое с матерью. Вот и пусть это думает.

— Тридцать первый, опаздываете на минуту пятнадцать. Следите за расписанием, тридцать первый.

— Понятно, диспетчер!

Тридцать четвертый, зеленый. Чисто идет машина, не заковались…

— Шишки из-за тебя еще получай. — Комаров нашарил «Журнал ремонта», отодрал сзади клочок, так, ручку теперь, есть ручка, цифры скачут, ничего, разберет. — Ты вот что. Как тебя? Женя? Ну, Женя, слушай. Сейчас тебя на станции высажу. Поняла? И чтоб — никаких больше глупостей!

Повернулась. Слушает. Ну, дрожи, дрожи.

— Поняла?

Женька кивнула осмысленно.

— Хорошо, если поняла. Вот тебе телефон. Мой, домашний. Два — шестьдесят шесть — восемьдесят — восемнадцать…

Она шевелила за ним губами.

— Спрячь, тут записано. В девять буду дома. В девять вечера, поняла? Комаров, Павел Федорович, тут записано. Позвонишь. Обязательно, поняла? Буду ждать. Адрес после скажу, сейчас не запомнишь…

— Поняла, Павел Федорович.

Платформа уже летела вдоль поезда. «Площадь Свободы». Стоп. «Зебра».

Молоденький милиционер стоял возле колонны. С интересом следил, как Комаров выпускает девушку из кабины. Вроде она не в форме. А кто такая? Значит, имеет «КМ», разрешение на проезд в кабине машиниста, у него «КМ» нет. Или, может, чего случилось? Подошел поближе, ожидая знака от Комарова и стесняясь спросить, не привык еще. Нет, машинист знака не подал. Ничего, значит, не требуется…

Женька стояла на платформе нетвердо, дрожь еще била.

— Сможешь идти-то?

Ничего, пошла. Капюшон сбился набок, волосы сбились. Идет. Зря, может, все-таки отпустил? Психолог. Дурак. А она — вдруг опять… Вон милиционер, мальчик свежий, как пышка. Предупредить? Нет, ничего… Взял на себя — значит, взял. Сейчас она не полезет. А вечером разберемся. Вообще — никогда не полезет. Это ей теперь на всю жизнь.

Психолог…

— Женя! — позвал вдруг негромко.

Обернулась сразу. Нет, все в порядке.

— Иди, иди, — махнул ей.

Нет, не мог он ее сдать чужим людям, тут чужие наразбирают. Он, конечно, свой! А если б утром не встретил? Но встретил же! Соне бы можно. Предупредить, чтоб подержала пока на станции. Но Соню-то зачем путать? И Светку. В свои противоуставные действия…

Усмехнулся.

Головану теперь полегчает. Голован сегодня без прав, я — завтра. Как только сдам донесение: кого вез в кабине, зачем, почему отпустил. Вот и вышла компания Головану.


14.21

В дежурке на станции «Чернореченская» уборщица производственных помещений Скворцова, немигуче уставясь в лицо дежурной Матвеевой, говорила сейчас:

— Я ведь ее заметила. У стенки стоит. Ну, жди — думаю. И дождались!

— Почему он ее не высадил-то?

Ожил селектор голосом диспетчера Комаровой:

— «Чернореченская», какой проследовал по второму пути?

— Тридцать первый…

— Долго у вас стоял. Задержали?

— Нет вроде, диспетчер. По графику…

— Лучше следите за графиком, «Чернореченская». Минуту пятнадцать от вас повез.

— Понятно, диспетчер.

Дверь распахнулась, впустила начальника станции.

— Что тут у нас? Я на контроле была. Пассажиры с наклона идут, жу-жу-жу, такие все возбужденные. Потом Зубкова снизу звонит — мол, пассажирка кинулась по второму пути…

— А Зубковой все всласть, — сказала Скворцоза. — Она уж звонит!

— Было, Светлана Павловна, — кивнула дежурная.

— Ничего, не зарезали, чай…

— А где же она? Почему не сдали в пикет?

— И след простыл, — сказала Скворцова. — Сбежала!

— Как это — сбежала? Не смогли задержать?

— Разве удержишь! Как тигра — фыр! фыр! Уже нет.

— Странно, — сказала начальник. — Виктору надо было свистеть. У него бы уж не сбежала. А какой машинист?

— Какой?! — Скворцова блеснула глазами, горячими, будто угли. — Зеленый да синий. Какой машинист бывает, когда под него кидаются?!

— Машинист, Светлана Павловна, — Комаров, — сказала дежурная.


14.26

Горячий день, почти летний…

Вахтер вылез из своей будки, наблюдал теперь за лягушкой, которая пригрелась на бетонной плите дорожки. Загорает тоже, зеленое пучило. Ишь, растянула лапы. Вахтер шуганул ее прутиком. Лягушка подпрыгнула, просвистела мимо руки, как снаряд, влетела в канаву, обдав вахтера прохладными — с зеленью — брызгами. Кряхтя, он присел на корточки возле канавы — глядеть, где вынырнет. Нет, не выныривает, глаза-ухи…

Мимо, от депо к станции «Новоселки», протопали двое. Сухонький, легкий. Новый начальник тяги, забыл фамилию. И тяжелый, большой. Этот кивнул — Матвеев, зам по эксплуатации. Тут пропуск нечего спрашивать, люди известные.

Солнце прямо палило. Молодая трава густо лезла между бетонными плитами и будто раздвигала бетон своей силой.

— Вам же можно не ехать, Гурий Степаныч, — сказал Долгополов. — Шалай же поехал.

— Это я еще не дорос — за спину Шалаю прятаться, — усмехнулся зам по эксплуатации. — Проезд у меня бесплатный, проеду.

— Самолюбие… — сам себе сказал Долгополов.

От излишнего любопытства говорил он иногда лишнее и знал это за собой, так что ответа не требовалось.

— Точно, — кивнул вдруг зам по эксплуатации. — У нас в депо все такие — плюнешь, не глядя, а в самолюбие попадешь. Вы меня ведь снимать приехали? И приказ в кармане. Чего ж промолчали?

— С чем приехал, с тем и уехал, — отшутился Долгополов.

Они поднимались уже по служебной лестнице на станцию «Новоселки».

Молодая полногрудая женщина, с круглым лицом и неожиданными на этом круглом лице вдруг раскосыми, словно летящими и потому, наверное, тревожными и будто тревожащими глазами, метнулась навстречу:

— Гурий Степаныч, можно тебя?!

— Извините, — хмуро кивнул Долгополову зам по эксплуатации. — Жена…

— Пожалуйста. Я уехал.

Долгополов шел уже по платформе, унося в себе этот тревожно-летящий раскосый взгляд на круглом лице, невольно сопоставляя их рядом — ее и Матвеева, что же там общего, чего она в нем нашла? С любопытством поймал себя на этой простенькой мысли среднего обывателя. Хмыкнул. «Значит, нашла, — остановил сам себя. — Тебе-то какое дело?»

Состав будто ждал его. Долгополов вошел в вагон.

Машинист Голован, который был уже возле двери в тот же салон, отшатнулся и быстро пошел вперед вдоль состава — вроде с делом. Или просто гуляет. Хоть навряд ли начальник Службы знает Голована в лицо. Наверняка даже — нет. После сегодняшнего «ковра» разве только запомнит. Но тогда Голован не будет уже машинист, спасибо сопляку Федьке. А пока что машинист Голован просто не хотел ехать в одном вагоне с начальством. С Шалаем не захотел. С этим — тем более. Сегодня начальства тут набралось, как гвоздей в сапог. Кураев шныряет. Уехал. Длинный этот, который из многотиражки, тоже зачем-то тут. Тоже вынюхивает незнамо чего…

Состав с Долгополовым наконец отошел.

Ладно, на следующем…


14.26

Мимо контроля на станции «Новоселки» тихо, даже пугливо, прошел бледный ушастый мальчик лет восьми-девяти. С хозяйственной сумкой, которую он прижимал к себе тоже как-то пугливо.

— Постой. Ты с кем?

Даже вздрогнул, до чего же пугливый.

— Со мной он, со мной! — крикнула от дальнего АКЛ хрупкая пожилая женщина с черной кошелкой.

— Гляжу — он вроде боится, — контролер улыбнулась. — Думаю, вдруг один, потерялся, мало ли что.

— Нет, со мной. Он у меня молодец!

Какое там — молодец. Так и кинулся к женщине. Вцепился в кошелку. Хорошо, если не яйца, — побьет.

— Бабушка, а Маврик не задохнется? Давай откроем немножко!

— Ничего с ним не будет, не барин, — смеялась Ольга Сидоровна, отнимая от Антона кошелку. — Мы же так с тобой не доедем. Нас выставят.

— Я только щелочку сделаю…

— Вон, гляди, дежурная уже обернулась. Нет, ты нас выдашь! Знаешь, что? Давай лучше пока играть в такую игру — будто Маврика нет, чтоб никто даже не подумал, что он тут, в кошелке. Ну, сможешь?

— Всю дорогу? — огорчился Антон.

— Ну, не всю, — сжалилась Ольга Сидоровна. — Вон, гляди на схему: «Новоселки», «Парковая», «Площадь Свободы», «Чернореченская». Давай — до «Чернореченской», ладно?

— А там уже выходить?

— Нет, еще потом одна остановка. На «Лиговке» выходить, гляди!

— А черепаху можно в вагоне вынуть?

— Черепаху можно, но Маврика — будто нет. Понял?

— Пошли садиться, — заторопился Антон.

Но поезд уже отходил у них на глазах.

— На следующем, — сказала Ольга Сидоровна.


14.29

Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — производил высадку пассажиров на конечной станции «Новоселки».

Комаров вышел на переходной мостик, уступил кабину маневровому, мимолетно сжал ему руку. Пошел вперед по переходному, между двумя поездами, выстави локоть — коснешься. Поезда вдруг тронулись одновременно, только в разные стороны, как им и надо. Разбегаясь быстро и плавно. Скользя. Будто разрывая вокруг Комарова замкнутое дотоле пространство, узкий и твердый переходной мостик.

Даже в глазах вдруг шатнулось.

И враз встало на свое место. Мостик. Пути. Платформы. По второму — уже опустела, последние тянутся к выходу. А по первому — подходят как раз, его пассажиры. «Красные шапочки» стоят на платформах, как вбитые в пол. Ровно и бдительно. После вчерашнего «Шапкам» теперь не повольничаешь в «Новоселках», долго глаз будет, уж с маневровыми не поболтать. Когда Ксана вот так же стояла, начальник станции — Кураев у них тогда был — из-за угла не ленился подсматривать, как стоят. Лишнее слово с пассажиром сказала, с машинистом — долой премию. Порядки были суровые. Ночью всей станцией балюстраду драить, пол опилками оттирать, эскалаторы выключены — сколько раз за ночь-то пробежишь вверх-вниз. Да с ведром. Ксана Светку ждала, уставала. Павел ночью выходил помогать. А утром фельдшер идет и всюду трогает ваткой: нет ли пыли. Большой человек был тогда фельдшер…

От будки в начале мостика, где лежат расписания машинистов, широко щерился навстречу подходившему Комарову маневровый Лягва.

— Я чего только, Павел Федорович, хотел сказать…

— Ну скажи, — Комаров засмеялся.

Лягва смешно шевелил толстыми губами, смешно взмахивал коротенькой ручкой и округлял глаза. Но звука вдруг не было, будто Лягву вырубили из сети. И вообще никаких звуков вдруг не было. Тихо. Только губы смешно шевелятся перед глазами.

Комаров успел удивиться. Но тут же, с полслова, звук и возник, будто кто-то включил на полную громкость Лягву и станцию.

—.. а не сразу к Шалаю, вот я чего думаю. Все-таки следовало, по-моему. Мол, так и так. Либо вы сами напишите, либо уж — извините, я сам не посчитаю за труд…

— Погоди, Костя, — остановил Комаров. — Начни-ка сначала. Я маленько задумался, пропустил, извини.

Сам еще удивился. Надо же так задуматься. Будто вырубился! И не вспомнишь даже — о чем.

— Я говорю, Павел Федорович, надо Федору все же было сперва подойти к Головану. Мол, так и так…

— А-а, понял, — кивнул Комаров.

Далеко это было сейчас, неохота даже вникать. Давно было.

— Костя, я человека чуть сейчас не зарезал, — сказал вдруг.

— Где?

— На рельсах, где же еще. Потом все узнаешь.

Комаров взял уже расписание. Состав подходил с оборота.

— Павел Федорович, может, вас подменить на баранку? — предложил Лягва с жаром. — Я подменю!

В таких случаях машинист на подмену имеет право. Может вовсе смену прервать, записано в «Должностной инструкции». Это уж как сам машинист в себе чувствует. Но Комаров пока не жаловался на нервы, чего нет — того нет.

— И не надейся, Костя, — подмигнул маневровому.

— Да я ж не поэтому, — Лягва даже смутился. — Мне — что? Кручусь и кручусь. Я — если надо…

— Не надо, Костя. Спасибо.


14.29

Матвеев стоял перед женой хмуро, полуприкрыв глаза тяжелыми веками. Но все-таки видел ее сейчас всю, как она есть: молодую, в летящей ее раскосости, с круглым свежим лицом. Ждал от нее попреков и слез, на которые Ирина падка. Соня — та не плакала сроду. Чувствовал сейчас жалость, тяжелую, как плита, к своей молодой жене, к сыну Славику, искал про себя такие слова, чтоб она поняла. Но не находил. А ведь надо как-то сказать, что не задалось, что он уж, видно, не может, не начать ему новой жизни, и вся жизнь его все равно зависит от Сони, что она ему нынче вечером скажет. Хоть и знал он — что. И еще сказать, что его снимают, это Ирине важно как раз, может, это ей облегчит…

Мимо шли из депо машинисты, тоже с собрания, и было неловко вот так стоять с ней на лестнице. Раздражение поднималось, что не могла уж дождаться дома, прибежала к депо. Соня не побежала бы.

— Ну? — сказал Матвеев.

Но она все молчала. И только держала его за руку. Это тоже было неловко перед людьми. Никаких других чувств не вызывало в нем.

— Я ночью тебе звонила в депо…

— А чего звонить? Не в кабинете же сплю.

— Я понимаю, Гура, — заторопилась.

Матвеева, как всегда, покоробило это «Гура», как она его называла. Почти — кура. Может, и так, конечно.

Ирина сразу заметила, что поморщился, крепче стиснула ему руку.

— Ну, не буду, знаю — тебе не нравится, оговорилась. Я глупая, знаю. Ночью лежала, думала. Не знаю, как тебе и сказать, чтобы поверил. Я ж понимаю: ты домой не пришел не потому, что дела. А просто тебе не хочется приходить. Я ж вижу! Это я виновата…

— Дела готовил сдавать, ты тут ни при чем.

— Нет, я знаю. Я глупая. У тебя в депо неприятности, я ж от других все знаю. А ты молчишь. Я к тебе пристаю, цепляюсь по пустякам, попреки всякие, слезы. Ты все равно молчишь. А я ж потому цепляюсь, что мне все хочется, чтобы ты мне сам рассказал, заговорил бы со мной серьезно. Ну, как с женой. И понимаю: нет, не заговоришь. И от этого еще сильнее цепляюсь. А ты сердишься, хоть и молчишь, я вижу. И еще вижу, что ты ее все равно не можешь ни на минуту забыть. Это я так говорю глупо— забыть. Как можно забыть — жизнь вместе прожита. Но я ж вижу: ты с ней, хоть ты сейчас со мной…

Не этих слов ждал от Ирины Матвеев и теперь молчал. Славика даже не тронула, не бросила этой женской, обычной, гири — ребенок, — этого тоже он не ждал от Ирины.

— И еще я все думала. Снимут — не снимут… Ты почему-то думаешь — мне это надо. Да не надо мне это, если тебе не надо! Я ж за тебя только переживаю. Чего мучиться? Подай заявление и уходи. Хочешь — на линию, хочешь — еще куда. Тебя же всюду возьмут! Славик уже большой, скоро год, я вот-вот работать начну, ты об нас не думай…

Вот так Гурий Степаныч! И жены ты не знаешь.

— Я камнем тебе не хочу, Гурий, быть, — поглядела бесстрашно. И раскосость ее была сейчас, как лучи на его тяжелом лице.

Неожиданная твердость ее и то, что она не плакала, а смотрела сейчас на него просто, доверчиво и серьезно, как на взрослого — девочка, делало невозможным сказать ей все, что готовил сказать Матвеев. Да он сейчас уже и не чувствовал того, что раньше хотел сказать. Какая-то новая, незнакомая прежде жалость, облегчающая и чистая — к ней, к себе, — поднималась сейчас в груди и ширила сердце.

Это тоже была, наверно, любовь. Но другая, не та, к которой он привык в своей жизни, и потому он не знал еще, что это — тоже любовь. Только знал уже, что, раз приняв на себя ее жизнь, никогда не оставит он эту женщину, близость с которой никогда еще не ощущал он так остро, как сейчас — на служебной лестнице, рядом с бегущим мимо народом. И к Соне сегодня вечером не пойдет. Шурку только увидеть, как там она сдала.

— Я тебя задержала. Иди, торопишься.

— Ничего, успею…


14.33

Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — заканчивал посадку на станции «Новоселки» по первому пути.

Ничего, стоянку чуть сократили, зато отход — точно по графику.


В третьем вагоне Антон достал уже черепаху из сумки, пустил ее на сиденье, благо свободно. Черепаха вынула голову и огляделась. Женщины поблизости заулыбались, как всякой живности. Маленькая девочка в белой пуховой шапке сползла с материнских коленок, подбежала и уставилась завороженно.

— Можешь потрогать, — сказал Антон.

Но девочка боялась потрогать, глядела завороженно.

Ольга Сидоровна чуть приоткрыла кошелку, показался глянцевый нос, втянул с чувством воздух, черный глаз зыркнул.

— Ну-ну, Мавр, потише, — сказала шепотом. Глаз сразу убрался, нос задышал ровнее. Старушка напротив удивилась, что женщина что-то шепчет своей кошелке. Но сразу забыла. Высокий мужчина с желтым портфелем влетел через двери, будто за ним гнались. Плюхнулся рядом.

— Опаздываю! — сообщил еще сгоряча.

Старушка только хотела заговорить, мол, тоже опаздывает внука забрать из школы, весь дом на ней, всюду надо поспеть.

Уже замкнулся, будто портфель. Сидел теперь важно, как не бежал.

В последний момент дед Филипп влетел еще петушком. Мелко переступил. Вместился между старушкою и мужчиной, хоть свободных мест много. Глянул востро вокруг. Ощутил себя молодым и бодрым, как давно уж себя не помнил. Ехал все-таки на Владимирский рынок за розами для Физы Сергеевны. Эти сварились в ванной, он купит другие, лучше. Представлял, как она покраснеет. «Ну что вы, Филипп Еремеич! Зачем же?!» Маленькие сережки будто позванивают у ней в ушах, и простой камень вдруг вскинется огоньком. Сроду цветов не покупал женщине. А теперь покупает розы. И от этого было в деде Филиппе сейчас молодое удивление перед самим собой и благодарность к Физе Сергеевне…


Двери уже закрывались.

Но Хижняк все же успел протиснуться. Ввинтился, как змей. Сразу встретился взглядом с насупленным взором машиниста Голована. Будто и не заметил его насупленности, обрадовался:

— О, знакомый! Я правильно влез? Кто машинист?

— Комаров…

— Правильно. Его и ловлю, опять чуть не прозевал. А вагон?

— Четвертый…

Голован отвечал неохотно, почти не разжимая маленьких твердых губ. Этого, длинного, еще нанесло, будет теперь приставать.

— Далеко сел, — огорчился Хижняк. — Ладно, перебегу,

Но больше не стал вязаться. Выкинул поперек прохода тощие ноги, вцепился в невидимую точку глазами и вроде примолк надолго.

Была для Голована особая мстительная сладость сейчас, чтоб «на ковер» к начальнику его доставил именно Комаров-старший. Непонятно даже, чего ж тут мстительного, но именно так. Давай, вези. Сынок мне сделал, и ты вроде тоже руку теперь приложишь. А садиться надо было поближе, это длинный прав. Кабы поближе, можно б на «Триумфальной» успеть подойти к кабине, сказать пару слов…


14.33

На Третьем Круге в центральной диспетчерской было тихо.

Часы пощелкивали. Толстая муха билась грудью, в стекло. Солнце, сместившись на небе, глядело теперь прямо в окна, но жар от него был еще весенний, с прохладой. Летом пульт накаляется, как утюг, дышать за ним нечем. Желтые черточки вспыхивали на пульте. Сменялись красным пунктиром по графику. Гасли. Вечность какая-то была в этом. И грусть сейчас для оператора Нины Тарнасовой — три недели до пенсии. Но она не хотела больше про это думать, устала, хватит.

— Ксан, еще что-нибудь загадай!

— Погоди. Дай вспомнить.

Со Второго Круга притащили горячий чайник, и Ксана сейчас с удовольствием потягивала из кружки, горячий и сладкий. Заедала сладкой булочкой с сыром, прикусывала конфету. И сосиска еще была, угостили. С той же сладкой булочкой Ксана умяла сосиску.

— Не могу глядеть, как ты ешь. Все в одну кучу!

— Так вкуснее, — сказала Ксана. — Все же я с отцом выросла, обед когда был, когда — нет. Привыкла кусочничать. Федьку, правда, теперь ругаю, он тоже любит. Тебе налить?

— Опилась уж. Мне этот пульт сниться будет. Точно! И сейчас среди ночи слышу: «Диспетчер, требуется отстой». Тебе тоже?

— Вот еще — соврала Ксана, чтобы Нинка опять не впадала. — Мне пальмы снятся. В кадушках.

— Почему — пальмы? — Нина, как всегда, приняла всерьез.

— Диспетчер! Мастер-сантехник Реутов. С рабочим Ефимовым нахожусь на перегоне «Средний проспект» — «Порт» по второму пути…

— Понятно, — сказала Нина. — Рабочее освещение включено?

— Включено, диспетчер..

Ксана наконец отодвинула кружку.

— Домой, что ли, позвонить, пока тихо?

Набрала номер. Долго слушала длинные гудки.

— Никого. Гуляют. Павел, значит, уехал в Рыбацкое, Ну, давай загадаю. Каких камней в море нет?

— В море? — Толстое, доброе лицо оператора Нины Тарнасовой напряглось большим и трудным раздумьем.


14.37

Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — приближался к станции «Площадь Свободы».

ПС-19, зеленый. Стены тоннеля уже светлеют, станция брезжит, будто рассвет. Комаров шел пока на ручном управлении, на автоведение не переходил, хоть точно шел в графике. Как-то было ему спокойней сейчас чувствовать своими руками, через контроллер — всем телом, чуткую силу машины, остро — до километра — слышать скорость ее, чуть больше, чуточку меньше, ощущать ее покорность и послушание. А перейти на ручное машинист имеет право всегда, как записано в «Должностной инструкции» — «для прерывания монотонии в работе»…

Монотонии, правда, сейчас он не чувствовал.

При подходе к «Парковой» и теперь к «Площади Свободы», вообще к станции, что-то внутри будто екало. И глаза впивались в стремительно набегавшие рельсы напряженно, до рези, будто — хоть как далеко и гладко видно вперед — все же не доверяли сами себе, боялись прозевать на пути посторонний предмет, разглядели бы сейчас даже женскую шпильку. И испугались бы даже шпильки. И руки свои — на подходе — Комаров тоже ощущал напряженно, в чрезмерном и ненужном усилии мышц.

Транспорт. Тут все бывает. Работа — работа и есть, знаешь, на что идешь. На словах оно проще, конечно. Принято даже вроде бравировать — мол, бывает. И от характера зависит, конечно, как кто реагирует из машинистов..

Двадцать четыре года везло, не было случая характер на это проверить. И теперь повезло — живая, со своей родинкой, которую папа выдал на счастье, да не умеет, выходит, пользоваться…

Она уже теперь наверху. Чуть не наделала дела, дурища! Ну, это потом, на досуге позлимся. Зря Лягве не дал подменить на одну баранку. Кофейку бы кстати сейчас..

Так. Остановка.

— Граждане, не держите двери…

Не ту программу включил. Граждане удивились. Сменим пластинку! Надо ж так выходить: выплывает, будто баржа. Ребенка-то на руки бы взяла, в зеленой шляпке. Волочит, как куль. Ясно — будет орать. Ох, заболтались женщины. Ну, подхватились. Чемодан тяжелый, видать. Вдвоем тягают за одну ручку. Ладно, не оторвалась. Давай, паренек, поднажми!

Вроде — в зеркале чисто.

Еще пара в обнимку. Уважим чувства, садитесь. Так в обнимку и впрыгнули. Закрываем? Нет, еще девять секунд.

Милиционер все тот же стоит, мальчик свежий, как пышка…

Тронулись.

Тоннель засвистел и понесся навстречу, тюбинги замелькали, как обручи. ПС-21, зеленый, граница станции, до «Чернореченской» — считай — полторы минуты. Соню напугал тоже, попало ей на дежурство…


14.37

В четвертом вагоне, вжавшись в сиденье упругим маленьким телом, сидел машинист Голован, и лицо его было твердым, будто орех. Не выражало сейчас ничего. Но внутри клокотало у Голована. Не было выхода этому клокотанью, и впереди он не видел выхода.

— На разбор тоже едешь? — вдруг спросил Хижняка, Тот с усилием очнулся от своих мыслей.

— Да нет, вроде не собирался…

— Из газетки, что ли? — спросил Голован, хоть отлично знал.

— Да, в газете работаю…

— И кому твоя газета нужна? Писанина твоя?

— Мысль не новая, но волнует, — кивнул Хижняк с интересом. Длинное тело его качнулось извилисто над сиденьем. — А представьте, что завтра вдруг ни одна газета не выйдет! Ведь на стенку полезете, а, Голован?!

— Я не полезу, — сказал Голован угрюмо. — Что мне надо, я и так знаю.

— Счастливый вы человек, Голован! А я вот не знаю, читаю газеты…

При суетливой подвижности тела взгляд Хижняка был цепок, настойчив, даже назойлив сейчас. И непонятно, что дрожало в коричневой глубине — сочувствие или насмешка.

Раздражал Голована именно своей непонятностью…


14.38

Тоннель — привычно — в лязге и грохоте — летел навстречу.

Комаров шел все еще на ручном. Но скованность в мышцах, напрягавшая тело, уже отпустила его, и он ощущал теперь привычную легкость, почти парящую слитность свою с машиной, как будто был птицей и набирал сейчас высоту. Еще чуть прибавил скорости. Машина послушно дрогнула, взяла небольшой подъем и распласталась полетно. Он чувствовал теперь летящую протяженность состава в тоннеле, словно бы весь состав был сейчас его тело. И летел по перегону вперед.

Петь даже захотелось вдруг, такая легкость.

И еще вдруг хотелось Ксанин голос услышать. Пусть даже служебный, в котором нет и не может быть никаких личных интонаций. Все равно — просто Ксанин голос. Вызвать, что ли, сейчас диспетчера? «Говорит тридцать первый! Это я. Узнаёшь?» Ко всему, что было сегодня, прибавить еще злостное засорение эфира.

Мудрая у Тулыгина Марья, в самый раз начала рожать..

Далеко впереди зажегся зеленый глаз, автоматический двадцать седьмой. Спокойная зелень разрешающего сигнала утишает душу.

Вдруг он увидел себя маленьким мальчиком в новой матроске. Он сидит на теплой земле, за казармой в Рыбацком. Свежая охра казармы пузырится на солнце. И он слышит, как она пахнет, забыто и остро. Он сидит на теплой земле, густо и мягко заросшей гусиной травкой. И прямо на него, гогоча дружелюбно, идет большой белый гусь, неторопливо перебирая большими, как лопасти, красными лапами. Гусиный гогот растет, переходя в оглушительный гул. И это уже гудит паровоз, проносясь по гремящим рельсам мимо казармы, сотрясая гудом тихий и теплый воздух, паруся на Павле ворот новой матроски…

Паровоз все летит, летит. Но никак не может промчаться мимо казармы, будто — летя — он стоит на месте. И теперь он почему-то беззвучен. И колеса беззвучны. И рельсы. И гусь беззвучно шевелит красным клювом… И тоннель летит навстречу беззвучно.

Комаров успел еще испугаться, что не слышно двигателей..

Автоматический двадцать седьмой: разрешающий.

Тихий глаз двадцать седьмого вдруг разбух, разросся во всю ширину тоннеля ядовито-зеленым пламенеющим шаром и обрушился на Комарова, взорвавшись внутри него ослепительным жгучим жаром.


14.38

Дежурная по станции «Чернореченская» сидела за служебным столом, спрятав лицо в ладони. Не шевельнулась на дверь, которая хлопнула резко, впустив уборщицу производственных помещений Скворцову.

— Заснула, что ли, София Ивановна?!

— Скажешь тоже, — слабо улыбнулась Матвеева, отнимая с лица ладони. Лицо было мятое, будто с ночи.

— А тогда проснись. Поезд вроде без остановки пропер по первому пути…

— Того не легче, — сразу подобралась дежурная. — Может, обкатка?

Хотя и обкатки никакой сейчас по графику не было, она знала.

— Что я, обкатку не отличу, вчера родилась? Говорю тебе — поезд и с людями. Маршрут только не знаю, последние вагоны видала. На полной скорости пер, со свистом.

— Маршрут мы сейчас узнаем…

Матвеева уже глядела по графику, нашла там, глянула на часы.

— Сейчас ему еще рановато. А на подходе должен быть тридцать первый…

— Тридцать первый? — Скворцова уставилась немигуче. Моргнула. — Он?

— Он, — кивнула дежурная. — Диспетчеру надо докладывать.

— Не торопись ты с докладом, София! Может, на «Лиговке» встанет…

Ксения Комарова была диспетчер, что обе помнили.

Сообщить надо, конечно, понимала дежурная. Но все в ней противилось — сообщить. Не может такого быть, чтобы у одного — подряд. Вдруг Скворцова права, пустячное что-то. А крик поднимешь по трассе. Бывает — проскочит станцию машинист. Случай — считается, даже особого учета, согласно классификации. Но рядовые движенцы таким уж серьезным — в глубине души — проезд станции не считали, люди же машинисты, не роботы. Пассажиры, конечно, проедут лишнего. Ничего. Если жалобу не напишут. Но это вряд ли при городской спешке. Бывает — сходило. А последствия для машиниста, коли уж выплывет, тяжелые, это София Ивановна ох как знала…

— Ладно, — решилась. — Сперва на «Лиговку» позвоню.

Не может такого быть — чтоб подряд, у Павла…

— Во-во, — одобрила громко Скворцова. — Свиристелке звони, давай!


14.39

Состав машиниста Комарова — тридцать первый маршрут — на полном ходу миновал станцию «Чернореченская», только платформа мелькнула со свистом, и снова уже тоннель, вышел на перегон «Чернореченская» — «Лиговка»…

Комаров сидел в кресле машиниста, кренясь телом вправо, к боковой стенке кабины, и лицом все ниже оседая вперед. Ткнулся головой в кран машиниста, уперся и так теперь остался сидеть, нехорошо покачиваясь в такт поезду. Ноги его не изменили прежнего положения на полу. Педаль безопасности осталась прижатой, что и нужно для хода состава. И ничто не мешало сейчас машине нестись по тоннелю вперед, светофоры сплошь были зеленые, время непиковое, большой интервал между поездами. Автостоп тоже, значит, не мог остановить сейчас этот поезд, потому что автостоп контролирует проезд запрещающего сигнала, на то и поставлен. А запрещающих — красных — тридцать первому пока не было.

Первый полуавтоматический светофор, который регулируется с блок-поста и мог бы остановить, был теперь только на подходе к станции «Триумфальная». Но и он будет уже зеленый, когда состав туда подойдет.

Тоннель летел навстречу со свистом…


14.39

В третьем вагоне возле дверей метался мужчина желтым портфелем.

— Безобразие! Заснул, что ли, в кабине? Мне же на «Чернореченской» надо было выйти. Люди ждут, собрались. И так опаздываю!

Пассажиры прислушивались тревожно. Кое-кто встал, пытался что-то увидеть в окно. Темные стены мелькали, трубы вдоль стен, серые будки. Молодая женщина подхватила на руки девочку в белой пуховой шапке. Девочка вырывалась, хотела стоять возле черепахи. Антон затолкал черепаху обратно в сумку, черепаха цеплялась когтями. Маврик завозился в кошелке, Ольга Сидоровна открыла молнию, цыкнула на него. Затих.

— Безобразие! Безотказный, называется, транспорт!

Старушка, ехавшая за внуком, поддержала охотно:

— Теперь разве порядок? Чего хотят, то и делают!

Справа мелькнул за окном светофор. И пропал сзади.

— У меня же лекция, — метался возле двери мужчина. — Люди ждут!

— Погоди ты с лекцией, — остановил дед Филипп. — Лекция у него, подумаешь. Раскричался!

— Я с вами, по-моему, не разговариваю…

Но дед Филипп уже не слышал его. Слушал теперь только двигатели, как работают. Но ничего тревожного не мог уловить. Ровно вроде гудят. Или на станции что случилось? Светкина как раз станция — «Чернореченская». Что-то, может, у Светки? Закрыли для высадки станцию? Но машинист должен бы объявить. Машинист молчит.

Громко заплакала девочка в белой пуховой шапке.

Дед Филипп окинул глазом салон — почти одни женщины, дети — трое. Этот, с желтым портфелем, не в счет, не мужик. Парень в углу. Читает. Пока читай, ладно. У молоденькой, которая с грудником, слезы уж на глазах. Женщины!

— Безобразие! — нервно сказал мужчина с портфелем. — Сиди тут, как в мышеловке. Так и аварию можно сделать!

— Не каркай, ворона, — шикнул ему дед Филипп. И возвысил голос, чтоб все слыхали: — Спокойнее, граждане! Замыкание в двенадцатом проводе. Страшного ничего нет, минутное дело.

Полная чушь, конечно. Какое там замыкание?! Но слово для всех знакомое, даже — женщинам. А число «двенадцать» дед Филипп считал для себя счастливым, само с языка слетело.

— Вы-то откуда знаете?! — дернулся мужчина у двери.

— Знаю, — дед Филипп как отрезал.

И уже видел — поверили, тону ведь больше верят.

— Бабушка, а чего? — Антон ерзал по сиденью ногами.

— Ты же слышал, — удивилась спокойно. — Замыкание в двенадцатом проводе. Ничего страшного. Сейчас машинист исправит.

Дед Филипп глянул на нее с удовольствием. Имеет характер.

Дверь в торце сзади вдруг распахнулась. В салон вошли двое. Маленький, в форме, с крепким и дубленым будто лицом. За ним-худой, длинный, раскачиваясь длинными ногами, как на ходулях. Быстро шли по вагону, не глядя по сторонам.

— Вадим!

Хижняк обернулся круто, худое лицо его расплылось мгновенно в широкой улыбке:

— Теща? Встреча! Антон? Вы куда же это собрались?

— Черепаху везем к врачу, — сообщил Антон. — А в черной кошелке — кто? Догадайся, дядя Вадим…

Маленький, в форме уже уходил вперед.

— Это, Антон, потом. — Голос у Хижняка обычный, с мягким дружелюбием и насмешливым любопытством. Но взгляд был сейчас рассеян к Антону, к Ольге Сидоровне. И в коричневой глубине дрожала тревога, это уж от нее не скроешь. — Я сейчас спешу.

— Чего там? — спросила тихо.

— Не знаем еще, — так же тихо ответил. — Но все будет в порядке.

— Это само собой, раз ты тут, — ввернула ему для тонуса.

Наддал по проходу, раскачиваясь, как на ходулях.

Голован, ненужно напрягаясь всем телом и будто ощерясь маленьким твердым лицом, пытался открыть трехгранной торцовую дверь впереди. Дверь почему-то не поддавалась.

— Не лезет, зараза!

Хижняк придержал за ручку, выровнял дверь.

Пошла! Голован шагнул в проходную кабину. Кинул через плечо:

— Ты-то куда, газета?

— Сгожусь, — Хижняк протиснулся следом.

«Лиговка» показалась. Торможения не было. Перрон летел сбоку.

— Безобразие! Надо остановить! Мужчина с желтым портфелем метнулся от двери к противоположной стене. Там, за спиной Ольги Сидоровны, краснела ручка стоп-крана. Рука его мелькнула над черной кошелкой, перед лицом Ольги Сидоровны. В тот же неуловимый миг глухое ворчание, которое давно уже было в кошелке, прорвалось тонким, всхлипывающим лаем. Белые зубы блеснули. Глянцевый нос. Явила себя черная голова с влажными глазами навыкате.

Мужчина вскрикнул. Отскочил. Затряс кистью.

— Черт знает что! Собака!

— Это Маврик, — объяснил Антон. — Он думал, вы на бабушку нападаете. Он же бабушку защищает.

— Мавр, чучело, фу! — Глянцевая голова смирно нырнула обратно в кошелку. — Простите, пожалуйста. Он испугался.

Мужчина гневно сопел и заматывал носовым платком палец.

Стоп-кран остался несорванным.

Дед Филипп хихикнул невольно. Нет, значит, не у Светки. Что-то, значит, в кабине. Скорее всего — с машинистом..

Станция «Лиговка» была уже позади. Кругом грохотал тоннель…


14.40

На станции «Чернореченская» Матвеева уже набирала номер.

— Дежурная Брянчик слушает, — раздался веселый голос.

— Это я, Люда, — сказала Матвеева.

Как звонкий поток сразу обрушился на нее:

— Ой, София Ивановна, я узнала! А нам сейчас чуть жалобу не написали, представляете?! Вдруг пассажир придрался, что ему десятку не разменяли…

— Погоди, — с трудом остановила Матвеева. — У тебя сейчас по первому пути как прошел? Или еще не прошел?

— Нормально. Сейчас… Нет, по графику еще рано. Ой, София Ивановна, я ж была наверху, только спустилась. Заболаева вестибюль убирает, а вторая уборщица вовсе сегодня не вышла, грипп. А на платформе ж нет никого. Ой, я не знаю. А что?

— У нас не остановился. Ты глянь!

— Сейчас…

Трубку бросила, не положив в рычаг, это на Брянчик похоже.

Долго, кажется, ждешь, хуже нет.

— София Ивановна, слышите?!

— Ну, — сказала Матвеева.

И голос Брянчик разом наполнил дежурку веселым стрекотаньем:

— Я на платформу выскочила — пассажиры стоят по первому пути, спокойные вроде. Гляжу на интервальных часах: пятнадцать секунд. Меня прямо как стукнет — ни один пассажир не попался навстречу! А должны быть, раз поезд пятнадцать секунд как ушел. И тут ко мне тетенька подходит, в красном платке: «Почему поезд сейчас мимо станции прошел?» Ага, не остановился! А я ей сразу: «По техническим причинам». Представляете — сразу! Она еще говорит…

— Понятно, — оборвала Матвеева. — Надо докладывать. — Сердце в ней упало. Трубка тяжелая враз, не удержать.

— Надо, София Ивановна, надо! — успел еще крикнуть веселый голос.

Уборщица производственных помещений Скворцова вдруг выругалась нехорошим словом, чего за ней — при нарочитой ее грубости — не водилось сроду. И смолкла, дыша рядом и громко.

— Диспетчер!..

— Я диспетчер, — тотчас откликнулся голос Комаровой.

— Это «Чернореченская», — через силу еще начала София Ивановна, но дальше она уже говорила четко, по существу, как надо.


14.41

Спроси ее сейчас, как сына зовут, как — дочь: не ответит. Не знает. Не помнит. Нет сейчас для диспетчера Комаровой никакой другой жизни, кроме той, что на трассе. И голос ее сейчас резок, как линия, точен во времени и пространстве. И движения скупы, точны. Хоть какие вроде движения — сидит за столом: поворот головы, снять трубку, нажать на педаль, ближе подвинуть лист графика…

— Тридцать первый, ответьте диспетчеру! Тридцать первый!

— Может, что с радио?

Толстое доброе лицо оператора Нины Тарнасозой тоже кажется сейчас уже и будто жестче в чертах. Глянешь и не поверишь, что только что с детской запальчивостью ломала голову над детской загадкой.

Чайник еще горячий, и он странен сейчас в диспетчерской, где нет и не может быть ничего домашнего, бытового. И странен красный тюльпан в молочной бутылке, от которого еще недавно радость была. И толстая муха, которая все бьется грудью в стекло и недавно еще раздражала.

Просто нет другой жизни, кроме той, что на трассе.

— Радио-то при чем, если две станции просадил?

— Тридцать первый! Тридцать первый, ответьте!

— Машинист кто?

Нина поискала в наряде, длинном, будто обои.

— Тулыгин на тридцать первом…

— Тулыгин — машинист всякий…

Ну, это так. Между прочим. Сбоя по времени еще нет, но он рядом, этот сбой, для которого копит нервы и силы диспетчер, чтоб выложиться потом в минуту, равную году. И выйти с честью. Сбоя графика пока нет, но есть уже Случай, непонятный пока своей непонятностью. Поезд, который летит в туннеле с людьми. Человек, который молчит в кабине.

Загрузка...