— Пять минут четвертого, — сказал Лопес.
Бармен ушел спать в полночь. Сидя за стойкой, метрдотель время от времени зевал, но оставался верным своему слову. Медрано, у которого во рту было горько от табака и бессонной ночи, поднялся еще раз, чтобы навестить Клаудиу.
Сидя в одиночестве в глубине бара, Лопес спрашивал себя, не отправился ли Рауль спать. Неужели он мог дезертировать в такую ночь? Лопес видел его вскоре после того, как Хорхе отнесли в каюту: Рауль курил, прислонясь к переборке в коридоре правого борта, немного бледный, с усталым видом; впрочем, едва пришел врач, он заволновался вместе со всеми и принимал живое участие в разговоре, пока из каюты Клаудии не вышла Паула, и тогда они ушли, обменявшись несколькими фразами. Все эти события беспорядочно мелькали в памяти Лопеса, пока он прихлебывал кофе и коньяк. Рауль, прислонившийся с сигаретой во рту к переборке, Паула, вышедшая из каюты с задумчивым видом (по как отличить выражение на лице Паулы от ее подлинного лица), их странные взгляды, словно они удивились, встретившись снова, — Паула была удивлена, Рауль почти взбешен, — а потом оба зашагали к центральному переходу. Тогда Лопес спустился на палубу и провел там в одиночество больше часа, он смотрел на капитанский мостик, где опять никого не было, и курил, предаваясь смутному и почти приятному, злобному и унизительному бреду, в котором Паула проносилась мимо него, словно на карусели, и он каждый раз протягивал руку, чтобы ударить ее, и с дрожью опускал руку, желая ее, желая и зная, что этой ночью он не сможет вернуться к себе в каюту, что необходимо бодрствовать, одурманивая себя вином и разговорами, чтобы забыть, что она отказалась пойти с ним и что спит сейчас рядом с Раулем или слушает его рассказ, как он провел вечер, а карусель все кружилась, и совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, проносилась Паула, то обнаженная, то в красной блузке, с каждым поворотом другая, меняющаяся, Паула в бикини или в пижаме, которую он никогда не видел, и опять обнаженная, лежащая ничком, спиной к звездам, Паула, распевающая Un jour tu verras [107], Паула, ласково отказывающая ему, чуть покачивая головой: нет, нет. И тогда Лопес снова вернулся в бар, чтобы пить, и вот уже два часа они бодрствуют вместе с Медрано.
— Еще один коньяк, пожалуйста.
Метрдотель снял с полки бутылку «курвуазье».
— Налейте себе тоже, — сказал Лопес. Метрдотель был очень похож на гаучо и меньше похож на этих глицидов с кормы. — И еще одну рюмку, сейчас придет мой приятель.
Медрано, показавшийся в дверях, отрицательно махнул рукой.
— Надо снова позвать врача, — сказал он. — У мальчика температура почти сорок.
Метрдотель подошел к телефону и набрал номер.
— Все равно выпейте рюмку, — сказал Лопес. — Стало немного прохладно.
— Нет, старик, спасибо.
Метрдотель повернул к ним озабоченное лицо.
— Врач спрашивает, не было ли у него конвульсий и рвоты.
— Нет. Скажите, чтобы он немедленно шел сюда.
Метрдотель сказал что-то в трубку, выслушал ответ и снова что-то сказал. Потом с расстроенным видом повесил трубку.
— Врач не сможет сейчас прийти, только попозже. Говорит, чтобы увеличили дозу лекарства из тюбика и через час снова измерили температуру.
Медрано бросился к телефону. Он запомнил номер: пятьдесят шесть. И набрал его, пока Лопес, облокотись о стойку, не сводил глаз с метрдотеля. Потом еще раз набрал номер.
— Весьма сожалею, сеньор, — сказал метрдотель. — Они всегда так, не любят, чтобы им мешали в такой поздний час. Наверное, занято, да?
Медрано и Лопес молча переглянулись. Вместе вышли, и каждый направился к себе в каюту. Заряжая револьвер и набивая карманы патронами, Лопес случайно посмотрел в зеркало и нашел, что выглядит довольно-таки смешно. Все равно лучше, чем думать о сне. На всякий случай надел темную куртку и сунул в карман еще одну пачку сигарет. Медрано поджидал его в коридоре в штормовке, придававшей ему спортивный вид. Рядом с ним стоял сонный, взлохмаченный и удивленно моргающий Атилио Пресутти.
— Я привел нашего друга, чем нас больше, тем больше шансов добраться до радиорубки, — сказал Медрано. — Ступайте разыщите Рауля, и пусть он захватит свой кольт.
— Подумать только, а я оставил ружье дома, — посетовал Пушок. — Знал бы, обязательно прихватил.
— Оставайтесь здесь, подождите остальных, — сказал Медрано. — Я сейчас приду.
Он вошел в каюту Клаудии. Хорхе дышал с трудом, губы у него чуть посипели. Понимая друг друга без слов, они быстро отмерили нужную дозу лекарства и заставили мальчика его проглотить. Хорхе, придя в себя, узнал мать и, обняв ее, заплакал и закашлялся. У него болела грудь, ломило ноги и во рту было горько.
— Это скоро пройдет, львенок, — сказал Медрано, опускаясь на колени и гладя Хорхе, пока тот не отпустил Клаудиу и не откинулся навзничь с жалобным стоном.
— Мне больно, че, — сказал он Медрано. — Почему ты не дашь мне чего-нибудь, чтобы у меня все прошло?
— Ты как раз принял такое лекарство, дорогой. Скоро ты заснешь, и тебе приснится восьминожка или кто-нибудь еще, кого ты больше любишь, а часов в девять, когда проснешься и почувствуешь себя гораздо лучше, я приду и расскажу тебе сказку.
Успокоенный, Хорхе закрыл глаза. Только тут Медрано заметил, что крепко сжимает руку Клаудии. Он смотрел на Хорхе, который успокаивался в его присутствии, и продолжал сжимать руку Клаудии. Дыхание Хорхе стало ровней, и Медрано потихоньку поднялся с колеи. Подвел Клаудиу к двери каюты.
— Мне надо ненадолго уйти. Я скоро вернусь и буду с вами сколько потребуется.
— Останьтесь, — сказала Клаудиа.
— Не могу. Меня ждет Лопес. Не тревожьтесь, я скоро вернусь.
Клаудиа вздохнула и порывисто приникла к Медрано. Голова ее трогательно опустилась ему на плечо.
— Не делайте глупостей, Габриэль. Не надо делать глупостей.
— Не буду, дорогая, — сказал Медрано тихо. — Обещаю. Он поцеловал ее, едва дотронувшись губами до волос. Пальцы прочертили какой-то узор на ее мокрой щеке.
— Я скоро вернусь, — повторил он, легонько отстраняя ее. Открыл дверь и вышел. Сначала он не различил ничего, как в тумане, потом увидел Атилио, стоявшего словно на посту. Медрано машинально взглянул на часы. Было двадцать минут четвертого утра, шел третий день путешествия.
За Раулем следовала Паула, закутанная в красный пеньюар. Рауль и Лопес шагали быстро, будто хотели от нее отделаться, но это было не так-то просто.
— Что вы еще затеяли? — спросила она, смотря на Медрано.
— Хотим притащить за ухо врача и послать телеграмму в Буэнос-Айрес, — ответил Медрано раздраженно. — А почему вы не идете спать, Паулита?
— Спать, спать, эти двое твердят мне то же самое. Я не хочу спать, я хочу вам чем-нибудь помочь.
— Побудьте тогда с Клаудией.
Но этого Паула как раз не хотела. Она обернулась к Раулю и пристально посмотрела на него. Лопес отошел в сторону, словно не желая вмешиваться. Хватит с него того, что он прогулялся до их каюты и, постучавшись, услышал, как Рауль крикнул: «Войдите», он застал их за спором, весьма оживленным благодаря сигаретам и вину. Рауль сразу же согласился принять участие в вылазке, но Паула, казалось, рассвирепела, потому что Лопес уводил Рауля, потому что они оставляли ее одну с женщинами и стариками. Паула вызывающе спросила, какую еще новую глупость они затевают, но Лопес в ответ лишь пожал плечами, ожидая, пока Рауль натянет пуловер и сунет в карман пистолет. Рауль проделал все это машинально, словно это был не он, а его отражение в зеркале. Его лицо снова приобрело насмешливое и решительное выражение, какое бывает у человека, который по задумываясь готов рискнуть в игре, мало для него интересной.
С силой распахнулась дверь одной из кают, и сеньор Трехо возник перед ними в сером плаще, накинутом на плечи, из-под которого нелепо выглядывала синяя пижама.
— Меня разбудил шум голосов, и я подумал, не стало ли мальчику хуже, — сказал сеньор Трехо.
— У него сильный жар, и мы как раз собираемся идти за врачом, — сказал Лопес.
— Идти за врачом? Странно, а разве он сам не может прийти?
— Меня это тоже удивляет, и все же приходится за ним идти.
— Надеюсь, — сказал сеньор Трехо, опуская глаза, — у мальчика не появилось никакого нового симптома, который бы…
— Нет, и тем не менее нельзя терять время. Пойдемте?
— Пошли, — сказал Пушок, на которого отказ врача произвел самое мрачное впечатление.
Сеньор Трехо хотел было еще что-то сказать, по они поспешили дальше. Однако почти тут же отворилась дверь каюты номер девять, и в сопровождении шофера появился дон Гало, укутанный в некое подобие мантии. Сразу оценив обстановку, он предостерегающе поднял руку и посоветовал дорогим друзьям не терять самообладания в столь ранний утренний час. Даже узнав о телефонном разговоре с врачом, он продолжал настаивать на том, что, видимо, его предписания пока вполне достаточны, в противном случае врач сам бы навестил больного, не дожидаясь…
— Мы теряем время, — сказал Медрано. — Пошли.
Он направился к центральному переходу, следом за ним устремился Рауль. За спиной у них раздавался бурный диалог сеньора Трехо и дона Гало.
— Вы собираетесь спуститься через каюту бармена?
— Да, может, на этот раз нам больше повезет.
— Я знаю более короткий и падежный путь, — сказал Рауль. — Помните, Лопес? Мы навестим Орфа и его дружка с татуировкой.
— Конечно, — сказал Лопес. — Это самый короткий путь, хотя не знаю, можно ли там пройти на корму. Все равно, давайте попробуем.
Они уже вошли в центральный переход, когда увидели доктора Рестелли и Лусио, которые спешили к ним из правого коридора, привлеченные громкими голосами. Доктор Рестелли сразу сообразил, в чем дело. Подняв указательный палец, как всегда в особых обстоятельствах, он остановил их у двери, ведущей в трюм. Сеньор Трехо и дон Гало горячо и решительно поддержали его. Ситуация, безусловно, не из приятных, если, как сказал молодой Пресутти, врач действительно отказался явиться на вызов; и все же лучше, если Медрано, Коста и Лопес поймут, что нельзя подвергать пассажиров осложнениям, каковые, естественно, могут последовать в результате агрессивных действий, которые они нагло намереваются предпринять. И если верить некоторым признакам и в пассажирском отделении, к несчастью, вспыхнул тиф 224, то единственно разумным шагом будет прибегнуть к помощи офицеров (либо через метрдотеля, либо по телефону), чтобы симпатичный больной малыш был немедленно переправлен в изолятор на корме, где уже находятся капитан Смит и другие больные. Однако трудно чего-нибудь достичь посредством угроз, какие, например, раздавались этим утром, и…
— Знаете, доктор, вам лучше помолчать, — сказал Лопес. — Весьма сожалею, но я уже сыт по горло всякими уступками.
— Дорогой мой друг!
— Никакого насилия! — вопил дон Гало, поддержанный негодующими возгласами сеньора Трехо. Лусио, бледный как полотно, молча стоял в стороне.
Медрано открыл дверь и начал спускаться. За ним последовали Рауль и Лопес.
— Перестаньте кудахтать, мокрые курицы, — сказал Пушок, посмотрев на группу пацифистов с величайшим презрением. Спустившись на две ступеньки, он захлопнул дверь перед самым их носом. — Ну и шайка, мама миа. Карапуз серьезно болен, а эти червяки все лезут со своим перемирием. Ох и поддал бы я им, ох и поддал.
— Мне кажется, у вас будет такая возможность, — сказал Лопес. — Ладно, Пресутти, здесь надо держать ухо востро. Если увидите где-нибудь гаечный ключ, прихватите с собой, будет вместо дубинки.
Он заглянул в помещение слева — там было темно и пусто. Прижавшись к стене, они толкнули правую дверь. Лопес узнал Орфа, сидевшего на скамье. Два финна, из тех, что работали на носу, топтались у граммофона, стараясь поставить пластинку; Рауль, вошедший вместе с Лопесом, подумал, что, наверное, это была пластинка Ивора Новелло. Один из финнов удивленно выпрямился и шагнул, разведя руки в стороны, словно ожидал объяснений. Орф, не двигаясь с места, смотрел на них не то пораженный, не то с возмущением.
В напряженной тишине они услышали, как отворилась дверь в глубине каюты. Лопес подскочил к финну, продолжавшему держать руки так, словно он собирался кого-то обнять, но, заметив глицида, который появился в проеме двери и с недоумением уставился на них, шагнул вперед, делая финну знак посторониться. Финн, отступив в сторону, нанес Лопесу удар в челюсть и в живот. Когда Лопес, словно пустой мешок, повалился на пол, финн ударил его еще раз в лицо. Кольт Рауля блеснул на мгновение раньше револьвера Медрано, но стрелять им не пришлось. Быстро сориентировавшись, Пушок в два прыжка очутился рядом с глицидом, с силой втолкнул его в темное помещение и ударом ноги захлопнул дверь. Орф и оба финна подняли руки, словно собирались повиснуть на потолке.
Пушок наклонился над Лопесом, приподнял ему голову и стал энергично массировать шею. Затем, расстегнув ремень, сделал искусственное дыхание.
— Вот сукин сын, ударил его в самое солнечное сплетение. Ох, разобью тебе всю морду, дерьмо поганое! Вот погоди, встречу наедине, размозжу твою башку, ловкач. Ну и обморок, мама миа!
Медрано наклонился над Лопесом, который уже приходил в себя, и достал у него из кармана пистолет.
— Пока держите, — сказал он Атилио. — Ну как, старина? Лопес пробурчал в ответ что-то нечленораздельное и поискал в кармане платок.
— А этих надо будет увести с собой, — сказал Рауль, сидя на скамье и испытывая сомнительное удовольствие от вида четверых пленников, уставших держать поднятые руки. Когда Лопес встал и Рауль увидел его разбитый нос и окровавленное лицо, он подумал, что Пауле будет над чем похлопотать. «Ведь она так любит корчить из себя сестру милосердия», — весело заключил он.
— Да, дело дрянь, нам никак нельзя оставлять у себя в тылу этих типов, — сказал Медрано. — Как вы считаете, Атилио, не отвести ли их на нос и не запереть ли там в какой-нибудь каюте.
— Предоставьте их мне, — сказал Пушок, поигрывая револьвером. — А ну, бродяги, шагайте. Только помните, первому, кто вздумает дурить, я всажу пулю в башку. А вы меня подождите, не ходите одни.
Медрано с беспокойством посмотрел на Лопеса, который поднялся бледный, едва держась на ногах. И спросил, не хочет ли он пойти с Атилио и немного отдохнуть, но Лопес гневно сверкнул на него глазами.
— Пустяки, — пробормотал он, проводя рукой по губам. — Я остаюсь с вами, че. Я уже пришел в себя. Ох и противно.
Он вдруг побледнел еще сильнее и стал падать на Пушка, который подхватил его. Другого выхода не было. И Медрано решился. Выставив глицида и липидов в коридор, Медрано и Рауль пропустили Пушка, тот почти насильно тащил ругающегося Лопеса, затем они выскочили в коридор. Возможно, возвращаясь, они столкнутся с подкреплением, может даже вооруженным, но другого выхода у них не было.
Появление окровавленного Лопеса в сопровождении офицера и трех матросов с подпитыми руками не особенно воодушевило Лусио и сеньора Трехо, которые остались разговаривать у двери, ведущей вниз. На вопль, вырвавшийся у сеньора Трехо, прибежали доктор Рестелли и Паула, за которыми катил дон Гало, рвавший на себе волосы с усердием, какое Рауль видел только в театре. Все более забавляясь, Рауль велел пленникам стать у стены, а Пушку увести Лопеса в каюту. Медрано только отмахивался от шквала криков, вопросов и предостережений.
— Идите в бар, — приказал Рауль пленникам. Он заставил их выйти в правый коридор, и сам с трудом протиснулся между креслом дона Гало и стеной. Медрано шел сзади, торопя их; и когда дон Гало, потеряв терпение, схватил его за руку и, тряся ее, запричитал, что он-ни-за-что-не-позволит… он решился на единственно возможный шаг.
— Всем наверх! — приказал Медрано. — И терпение, даже если это кому-нибудь не по вкусу.
Обрадованный Пушок подхватил кресло дона Гало и устремился с ним вперед, хотя дон Гало хватался за спицы и изо всех сил дергал рукоятку тормоза.
— Оставьте сеньора в покое, — преграждая дорогу, сказал Лусио. — Вы что, с ума все посходили?
Пушок выпустил кресло, сгреб Лусио одной рукой и припечатал его к переборке. В другой руке он небрежно держал револьвер.
— Шагай, размазня, — сказал Пушок. — Вот влеплю пару горячих, сразу весь гонор слетит.
Лусио безмолвно открыл и закрыл рот. Доктор Рестелли и сеньор Трехо окаменели, и Пушку стоило немалого труда сдвинуть их с места. Медрано и Рауль поджидали его у трапа в бар.
Поставив всех в ряд у стойки, они заперли на ключ дверь, ведущую в библиотеку, и Рауль оборвал телефонный провод. Бледный, театрально ломая руки, метрдотель отдал ключи без всякого сопротивления. Они бегом бросились по переходу к узкому трапу.
— Остались еще астроном, Фелипе и шофер, — резко останавливаясь, сказал Пушок. — Запрем их тоже?
— Не стоит, — ответил Медрано. — Эти не будут вопить.
Они отворили дверь в матросскую каюту без особой предосторожности. Она была пуста и казалась намного просторней, чем раньше. Медрано посмотрел на дверь в глубине.
— Она ведет в коридор, — сказал Рауль безразличным голосом. — В конце его — трап на корму. Надо быть осторожным у каюты налево.
— Так вы там уже были? — удивился Пушок.
— Да.
— Были и не поднялись на корму?
— Нет, не поднялся, — ответил Рауль.
Пушок с недоверием взглянул на него, по Рауль ему правился, и он подумал, что, наверное, тот просто устал после всего случившегося. Медрано, не говоря ни слова, погасил свет, и они с опаской отворили дверь, наугад прицеливаясь из револьверов. И почти тут же перед их глазами сверкнули медные поручни трапа.
— Мой бедненький, бедненький пират, — говорила Паула. — Пойди сюда, мамочка положит тебе ватку в носик.
Повалившись на кровать, Лопес чувствовал, как воздух постепенно наполняет его легкие. Паула, с ужасом взиравшая на револьвер, который Пушок держал в левой руке, с облегчением вздохнула, когда он удалился. Потом, увидев смертельно бледное лицо Лопеса, заставила его лечь как следует. Намочив полотенце, она стала осторожно смывать кровь с его лица. Лопес тихонько ругался, но она продолжала ухаживать за ним, приговаривая:
— А теперь сними эту кожанку и ложись поудобней. Тебе надо немного отдохнуть.
— Нет, мне уже хорошо, — возразил Лопес. — Неужели ты думаешь, я оставлю ребят одних, как раз теперь, когда…
Но стоило ему чуть приподняться, и все вдруг снова поплыло у него перед глазами. Паула поддержала его и помогла повернуться на спину. Она достала из шкафа одеяло и хорошенько укутала Лопеса. Пошарив под одеялом, она нащупала шнурки ботинок и развязала их. Лопес смотрел на нее, словно издалека, широко открытыми глазами. Нос у него не распух, зато под глазом красовался фиолетовый синяк, на челюсти — огромный кровоподтек.
— Ну и видик у тебя, — сказала Паула, опускаясь на колени, чтобы снять с него ботинки. — Вот теперь ты действительно мой Ямайка Джон, мой почти непобедимый герой.
— Положи мне что-нибудь сюда, — пробормотал Лопес, показывая себе на желудок. — Не могу дышать, ну и ослаб же я, черт подери. Прямо размазня какая-то…
— Но ты все же дал им сдачи, — сказала Паула, разыскивая другое полотенце и открывая кран с горячей водой. — У тебя нет спирта? А, кажется, здесь есть пузырек. Расстегни брюки, если можешь… Подожди, я помогу тебе стянуть эту кожанку, она у тебя вся задубела. Можешь немного приподняться? Если нет, повернись, как-нибудь вдвоем стащим.
Лопес позволял ей делать с собой все что угодно, мысли его были с друзьями. Просто не верилось, что из-за какого-то поганого липида он выбывал из игры. Закрыв глаза, он ощутил руки Паулы на своих плечах, она сняла с него кожанку, ослабила ремень на брюках, расстегнула Пуговицы рубашки, провела чем-то теплым по коже. Он даже раз или два улыбнулся, когда ее волосы пощекотали ему лицо. И снова она легонько дотронулась до его носа, меняя вату. Невольно Лопес вытянул губы и почувствовал, как к ним прижались губы Паулы: легкий поцелуй сестры милосердия. Он сжал ее в своих объятиях, тяжело дыша, и поцеловал крепко, прикусив ей губу, так что она даже застонала.
— Ах предатель, — сказала Паула, когда наконец высвободилась. — Ах подлец. Вот какой он больной.
— Паула.
— Замолчи. И не смей подлизываться и хныкать из-за того, что тебе дали пару оплеух. Полчаса назад ты был похож на холодильник.
— А ты, — бормотал Лопес, снова стараясь привлечь ее к себе. — А ты, ты вредная. Как ты могла сказать…
— Ты запачкаешь меня кровью, — жестко сказала Паула. — Будь послушным, мой черный корсар. Ты не одет, не раздет, не в постели, не на стуле… А я, знаешь ли, не люблю двусмысленных положений. Ты мой больной или нет? Подожди, я сейчас поменяю тебе компресс на желудке. Могу я посмотреть, не оскорбив своей природной стыдливости? Да, могу. Где у тебя ключ от твоей прелестной каюты?
Она укрыла его до подбородка простыней и снова намочила под краном полотенце. Лопес, порывшись в карманах брюк, наконец протянул ей ключ. Все перед ним было как в тумане, и тем не менее он различил, что Паула смеется.
— О, если бы ты видел себя, Ямайка Джон… Один глаз совсем заплыл, а другой так на меня смотрит… Ну, это тебя скоро вылечит, подожди…
Она заперла дверь на ключ и подошла к постели, выжимая полотенце. Так, так. Все хорошо. Она осторожно положила в его ноздри вату. Все вокруг было испачкано кровью: подушка, одеяло, белая рубаха, которую он рывками сдергивал с себя. «Да, придется мне постирать», — подумала Паула, смиряясь со своей участью. Но для хорошей сестры милосердия… Она позволила обнять себя, покорно поддаваясь ласкавшим ее рукам; широко открыв глаза, она чувствовала, как ею овладевает прежняя страсть, та самая прежняя страсть, которую воспламеняли и успокаивали прежние губы, как в прежние часы, под покровительством прежних богов, соединяющих ее с прежним прошлым. И это было так прекрасно и так не нужно.
— Разрешите мне пройти вперед, я хорошо знаю это место.
Пригнувшись и прижавшись к стене, они шли гуськом, пока Рауль не достиг двери в матросскую каюту. «Наверное, до сих пор дрыхнет в блевотине, — подумал он. — Если он там и нападет на нас, пристрелю ли я его? А если пристрелю, то за то, что напал?» Рауль медленно открыл дверь и ощупью отыскал выключатель. Включил свет и тотчас погасил; только он мог понять то злобное облегчение, которое охватило его при виде пустой каюты.
И словно его власть кончалась именно в этом месте, он позволил Медрано первому подняться по трапу. Пригибаясь, почти ползком они карабкались по ступеням, пока не увидели сквозь люк темную палубу. В метре ничего нельзя было различить, темное небо почти сливалось с тенями на корме. Медрано подождал.
— Ничего не видно, че. Надо куда-нибудь забраться и переждать до рассвета, а так нас всех переловят.
— Тут есть дверь, — сказал Пушок. — Ну и темнотища, спаси боже.
Выскользнув из люка, они в два прыжка добрались до двери. Она была заперта; Рауль тронул Медрано за плечо, показывая, что рядом находится другая. Пушок ринулся первым, сильно толкнул ее и присел. Рауль и Медрано замерли в ожидании: дверь медленно и бесшумно открылась. Затаив дыхание, они прислушались. Пахло полированным деревом, как в каютах на носу. Осторожно, шаг за шагом Медрано приблизился к иллюминатору и отдернул занавеску. Зажег спичку и пальцами потушил ее: в помещении было пусто.
Ключ торчал с внутренней стороны. Они заперли дверь и уселись на полу покурить, подождать. До рассвета все равно ничего нельзя было предпринять. Атилио волновался, он все хотел узнать, есть ли у Медрано и Рауля какой-нибудь план действий. Нет, у них не было никакого плана, просто они решили дождаться рассвета, когда можно будет увидеть корму и как-нибудь добраться до радиорубки.
— Грандиозно, — сказал Пушок.
Медрано и Рауль улыбнулись в темноте. Они сидели на полу и молча курили, пока Атилио не задышал ровно и глубоко. Прижавшись плечом к плечу, Медрано и Рауль зажгли по новой сигарете.
— Единственное, что меня беспокоит, это как бы кто-нибудь из глицидов не обнаружил, что мы пленили его коллегу и несколько липидов в придачу.
— Мало вероятно, — возразил Медрано. — Если они не откликались до сих пор на наши настойчивые требования, трудно предположить, что они вдруг изменят своим привычкам. Я больше боюсь за беднягу Лопеса, он способен из чувства долга присоединиться к нам, а ведь он безоружен.
— Да, было бы жаль, — сказал Рауль. — Но я думаю, он не придет.
— А-а.
— Дорогой мой Медрано, ваша скромность восхитительна. Вы тактично произносите «а-а», вместо того чтобы поинтересоваться, чем вызвано мое предположение…
— Вообще-то я представляю себе.
— Возможно, — сказал Рауль. — И все же я предпочел бы, чтобы вы спросили. Вероятно, потому, что сейчас ночь, темно, пахнет ясенем, или потому, что вскоре нам могут проломить череп… Я не слишком сентиментален и не люблю исповедоваться, но мне хотелось бы сказать вам, что для меня это значит.
— Говорите, че. Но только не повышайте голоса.
Рауль помолчал.
— Видимо, как всегда, я ищу свидетеля. Разумеется, от нерешительности; весьма вероятно, со мной что-нибудь случится. И какой-то человек, гонец, сообщит Пауле. Но все дело в том, что именно он ей сообщит. А вам нравится Паула?
— Да, очень, — ответил Медрано. — Жаль только, что она несчастлива.
— Ну так радуйтесь, — сказал Рауль. — Хотя вам может показаться это странным, но уверяю вас, сейчас Паула счастлива, как никогда в жизни. И именно это мой гонец должен будет возвестить ей, если, конечно, со мной что-нибудь случится, возвестить как мое доброе напутствие. То Althea, going to the wars [108], — добавил он как бы про себя.
Медрано ничего по ответил, и они некоторое время прислушивались к гулу машин и какому-то шлепанью, доносившемуся издалека. Рауль устало вздохнул.
— Я рад, что познакомился с вами, — сказал он. — Однако не думаю, что у нас с вами много общего, если не считать пристрастия к пароходному коньяку. И все же мы оказались здесь вместе, и кто знает почему.
— Я полагаю, из-за Хорхе, — сказал Медрано.
— О, Хорхе… Есть причины и помимо него.
— Верно. Возможно, ради Хорхе здесь только Атилио.
— Right you are [109].
Протянув руку, Медрано отодвинул занавеску. Небо начинало светлеть. Медрано подумал, имеет ли происходящее какой-нибудь смысл для Рауля, и, осторожно погасив об пол сигарету, продолжал задумчиво смотреть на светло-серую полоску в небе. Пора было будить Атилио, готовиться в путь. «Есть еще причины и помимо Хорхе», — сказал Рауль. Есть, но такие неясные, такие сложные. Разве и для других, как для него, все превратится вдруг в ворох смутных воспоминаний, в бессмысленную беготню по судну? Форма руки Клаудии, ее голос, поиски выхода из создавшегося положения… За иллюминатором понемногу светлело, и ему захотелось устремиться навстречу занимавшемуся дню, но все было еще так ненадежно, так недоговорено. Ему захотелось вернуться к Клаудии, долго смотреть ей в глаза и найти в них ответ. Это он знал, в этом по крайней мере он был уверен — ответ ему даст Клаудиа, хотя сама этого не знает, хотя думает, что тоже обречена задавать вопросы. Так тот, кто отмечен печатью неудачника, однажды может дать другому счастье, повести по верному пути. Но ее не было рядом с ним, и темнота в каюте, и табачный дым лишь усиливали его смятение. Как привести в порядок то, что, по его мнению, было в полном порядке, пока он не сел на пароход, как сделать так, чтобы не было искаженного плачем лица Беттины, как достичь центральной точки, откуда каждую диссонирующую частицу можно было бы различить, подобно спице в колесе. Видеть себя идущим вперед и знать, что это имеет определенный смысл; любить и знать, что ее любовь тоже имеет смысл; убегать и знать, что твое бегство не означает еще одного предательства. Он не знал, любит ли он Клаудиу, ему лишь хотелось быть рядом с нею и с Хорхе, спасти Хорхе, чтобы Клаудиа простила Леона. Да, чтобы Клаудиа простила Леона, или перестала его любить, или полюбила бы его еще крепче. Это было нелепо, но это было так: чтобы Клаудиа простила Леона прежде, чем простит его, прежде, чем его простит Беттина, прежде, чем он снова сможет приблизиться к Клаудии и к Хорхе, чтобы протянуть им руку помощи и стать счастливым.
Рауль положил ему руку на плечо. Растормошив Атилио, они быстро встали. На палубе раздались шаги. Медрано повернул ключ в замке и приоткрыл дверь. Грузный глицид шел по палубе, держа фуражку в руке. Фуражка болталась в такт его шагам; вдруг она замерла, начала подниматься, поплыла мимо головы и еще куда-то выше.
— Входи давай, — приказал Пушок, которому поручили запереть глицида в каюте. — Ну и толстобрюхий же ты, мама миа. Как труба на пароходе.
Рауль быстро задал несколько вопросов по-английски, и глицид ответил на какой-то смеси английского с испанским. У него дрожали губы, вероятно, ему еще никогда не приходилось ощущать три дула, прижатых к животу. Он тут же сообразил, чего от него хотят, и не сопротивлялся. Ему позволили опустить руки, предварительно обыскав.
— Дело обстоит так, — объяснил Рауль. — Надо идти, куда шел этот тип, подняться по еще одному трапу, и там, совсем рядом, будет радиорубка. В ней всю ночь дежурит радист, по, кажется, у него нет оружия.
— Вы во что-нибудь играете или заключили какое-то пари? — спросил глицид.
— Ты помалкивай, а то пристукну, — пригрозил Пушок, тыча глициду револьвером в ребра.
— Я пойду с ним, — сказал Медрано. — Если идти быстро, нас могут не заметить. А вам лучше остаться здесь. Если услышите выстрелы, поднимайтесь.
— Пойдемте втроем, — сказал Рауль. — С какой стати нам здесь оставаться?
— Потому что вчетвером нас могут сразу заметить. Прикройте меня сзади, в конце концов, не думаю, чтобы эти типы… — Не закончив фразы, он посмотрел на глицида.
— Вы с ума сошли, — сказал глицид.
Огорченный Пушок послушно приоткрыл дверь и удостоверился, что на палубе никого нет. В пепельно-сером свете палуба казалась мокрой. Медрано сунул револьвер в карман брюк, наведя его на ноги глицида. Рауль хотел было что-то сказать, но промолчал. Они вышли и стали подниматься по трапу. Недовольный Атилио смотрел на Рауля, точно послушный пес, и очень его этим растрогал.
— Медрано прав, — сказал Рауль. — Подождем здесь, может, он скоро вернется живой и невредимый.
— Это мне надо было пойти, — сказал Пушок.
— Подождем, — сказал Рауль. — Подождем еще.
Все это словно уже происходило в каком-то дешевом романе. Глицид сидел у передатчика с мокрым от пота лицом и трясущимися губами. Прислоняясь к косяку двери, Медрано держал в одной руке револьвер, в другой сигарету; спиной к нему, склонившись над аппаратом, двигал рычажки радист. Это был худой веснушчатый парень, который перепугался насмерть и никак не мог успокоиться. «Лишь бы не обманул», — подумал Медрано. Он надеялся, что примененные им выражения и дуло «смит-и-вессона», которое упиралось в спину радиста, сделают свое дело. Медрано с удовольствием затянулся, продолжая внимательно следить за радистом, хотя мысли его были далеко и грозный вид он сохранял лишь для перепуганного глицида. В левый иллюминатор начинал просачиваться дневной свет, от которого меркло скудное освещение радиорубки. Вдали послышался свисток, разговор на непонятном языке. Заработал передатчик, и раздался прерываемый икотой голос радиста. Медрано вспомнил трап, по которому они взбежали наверх — он с револьвером, нацеленным на толстые ляжки глицида, — внезапно открывшуюся перед ними пустую корму, вход в радиорубку, радиста с книгой, в страхе подскочившего на месте. Да, верно, теперь он видел это воочию, корма была пуста. Пепельно-серый горизонт, свинцовые волны, крутой изгиб борта — все это промелькнуло в одну секунду. Радист наладил связь с Буэнос-Айресом. Медрано слышал каждое слово телеграммы. Теперь глицид умолял глазами позволить ему достать из кармана платок, а радист повторял текст телеграммы. Да, корма пуста, это факт, но какое это имеет значение. Слова веснушчатого парня мешались с резким и определенным, почти болезненным ощущением от внезапной мысли, что корма пуста и это не имеет никакого значения, потому что главное заключалось совсем в другом, в чем-то неопределенном, что еще только зарождалось в неясном предчувствии, которое все сильней овладевало им. Стоя спиной к двери, он курил, и каждая затяжка словно приносила ему покой и умиротворение, стиравшие следы долгой двухдневной тревоги. То, что он испытывал, нельзя было назвать счастьем, его чувства были за пределом обычного. Как нежная музыка или удовольствие от выкуренной сигареты. А все остальное — по что могло для него значить все остальное теперь, когда on начинал примиряться с самим собой, сознавать, что это остальное уже не властно над старым эгоистическим порядком. «Возможно, счастье существует, но оно совсем другое», — подумал он. Он не знал почему, по то, что он находился здесь и видел перед собой корму (совершенно пустую), придавало ему уверенности, служило своего рода отправным пунктом. Сейчас, когда он был вдали от Клаудии, он чувствовал ее рядом, словно заслужил право быть подле нее. Все предшествующее значило так мало, все, кроме часа, проведенного в темноте, пока он дожидался вместе с Атилио и Раулем, часа подведения итогов, после чего он впервые почему-то обрел спокойствие, заслуженно или незаслуженно, просто примирившись с собой, выбросив за борт, как тряпичную куклу, свое старое «я», приняв истинное лицо Беттины, хотя знал, что у бедняжки Беттины, прозябавшей в Буэнос-Айресе, никогда не будет такого лица, разве только осуществится ее мечта об отдельном номере в отеле или она увидит своего прежнего забытого любовника так же, как он видел ее, как только видят в интимную минуту, не обозначенную ни на одних часах. Таков был итог, и он приносил боль и очищение.
В иллюминаторе мелькнула тень; глицид испуганно таращил глаза, и Медрано нехотя поднял револьвер, все еще надеясь, что игра с огнем не приведет к пожару. Над самым ухом просвистела пуля, Медрано услышал, как завизжал радист, в два прыжка подскочил к нему, оттолкнул его в сторону и, укрывшись за столом, крикнул глициду, чтобы он не двигался с места. Он различил чье-то лицо и блеск никеля в иллюминаторе; выстрелил, стараясь целиться ниже, лицо исчезло, раздались крики и громкие голоса. «Если я останусь здесь, Рауль и Атилио бросятся меня разыскивать, и их пристрелят», — мелькнуло у него в голове. Он поднял глицида с места, уткнув ему в снизу дуло, и заставил идти к двери. Навалясь грудью на аппарат, радист, дрожа всем телом и что-то бормоча, рылся в нижнем ящике. Медрано громко приказал глициду отворить дверь. «Оказалось, не такая уж она пустая», — весело подумал он, подталкивая вперед трясущегося толстяка. И хотя у радиста дрожали руки, он с легкостью прицелился в середину спины, выстрелил три раза подряд и тут же, отбросив револьвер, зарыдал, как и подобало сопливому мальчишке.
После первого выстрела Рауль и Пушок выскочили на палубу. Раньше к трапу подбежал Пушок. На последних ступенях он вытянул руку и открыл огонь. Три липида, прижавшись к рубке, поспешно отползли, у одного из них было прострелено ухо. В проеме двери стоял толстый глицид с поднятыми руками и что-то вопил на непонятном языке. Рауль, держа всех на мушке, обезоружил липидов и приказал им встать. Было удивительно, что Пушку так легко удалось их напугать; они даже не пытались оказать сопротивление. Крикнув Раулю, чтобы он держал их у стены, Пушок вбежал в рубку, перепрыгнув через лежавшего ничком Медрано. Радист потянулся было, чтобы подобрать револьвер, но Рауль отшвырнул его ногой и принялся хлестать мальчишку по лицу, повторяя один и тот же вопрос. Услышав наконец утвердительный ответ, он ударил его еще раз, подхватил револьвер и выбежал на палубу. Пушок все понял без слов; наклонившись, он поднял тело Медрано и направился к трапу. Рауль прикрывал его, каждую минуту ожидая выстрела в спину. На нижней палубе они никого не встретили; крики раздавались где-то в другом месте. Они спустились еще по двум трапам и наконец добрались до каюты с морскими картами. Рауль забаррикадировал дверь столом; крики прекратились, вероятно, липиды без подкрепления не осмеливались нападать на них.
Атилио, положив Медрано на кусок брезента, смотрел на Рауля широко открытыми испуганными глазами; Рауль опустился на колени на забрызганный кровью пол. Он сделал все необходимое в подобных случаях, заранее зная, что это бесполезно.
— А может, его все же можно спасти, — говорил потрясенный Атилио. — Бог мой, сколько крови. Надо бы позвать врача.
— Поздно, — пробормотал Рауль, смотря на застывшее лицо Медрано. Он видел три отверстия в спине, одна пуля вышла у самого горла, и из этой раны вытекла почти вся кровь. На губах Медрано выступило немного пены.
— Ладно, поднимай его и неси в каюту. Надо отнести его в каюту.
— Так, значит, он взаправду умер? — сказал Пушок.
— Да, старик, умер. Подожди, я тебе помогу.
— Не надо, он совсем легкий. Кто знает, может, еще оживет, поди, не так все серьезно.
— Пошли, — повторил Рауль.
Теперь Атилио еще осторожней шел по переходу, стараясь не задевать телом переборок. Рауль помог ему подняться по трапу. В левом коридоре было пусто; дверь в каюту Медрано была не заперта. Они уложили тело на постель, и Пушок, тяжело дыша, повалился в кресло. Но вот послышались всхлипывания, и Пушок затрясся от рыданий, закрыв лицо руками, время от времени он доставал платок и сморкался с каким-то хрипом. Рауль смотрел на застывшее лицо Медрано, словно чего-то ожидая, словно заразившись надеждой, уже покинувшей Атилио. Кровотечение прекратилось. Рауль принес из ванной мокрое полотенце и вытер Медрано губы, потом поднял воротник его куртки и прикрыл рану. Он вспомнил, что в таких случаях надо, не теряя времени, скрестить на груди руки, но почему-то вытянул их вдоль тела.
— Сукины дети, сволочи, — сказал Пушок, сморкаясь. — Только подумайте, сеньор. Ну что он им сделал такого, скажите на милость? Ведь мы же только из-за мальчонки пошли, в конце концов, просто хотели послать телеграмму. А теперь…
— Телеграмма уже отправлена, этому-то они по крайней мере не смогут помешать. У тебя, кажется, ключ от бара. Ступай выпусти всех оттуда и сообщи, что случилось. Будь осторожней с этими гадами, я подежурю в коридоре.
Пушок, опустив голову, снова высморкался и вышел. Странно, но он почти не запачкался кровью Медрано. Рауль закурил и сел в изножий кровати. Посмотрел на переборку, разделявшую каюты. Встал и принялся стучать в нее сначала слегка, потом все сильнее и сильнее. Затем опять сел. И вдруг вспомнил, что они проникли на корму, на эту проклятую корму. И что же они там увидели?
«А мне-то не все ли равно», — подумал он, пожимая плечами. И услышал, как отворилась дверь в каюте Лопеса.
Как и следовало ожидать, Пушок столкнулся с дамами в коридоре правого борта; все они были крайне возбуждены. В течение получаса они пытались сделать все возможное, чтобы открыть дверь бара и выпустить на свободу громогласных пленников, которые неустанно колотили кулаками и ногами по стенам своей темницы. Примостившись на узком трапе, ведущем на палубу, Фелипе и шофер дона Гало безучастно наблюдали за происходящим.
При виде Атилио растрепанные донья Пепа и донья Росита бросились к нему, но он, не говоря ни слова, отстранил их и прошел мимо. Сеньора Трехо, воплощение оскорбленной добродетели, скрестив на груди руки, воздвиглась перед ним и пронзила его взором, каким до сих пор удостаивала только своего мужа.
— Чудовища! Убийцы! Что вы наделали, бунтовщики проклятые! Бросьте этот револьвер, я вам говорю!
— А ну, дайте пройти, донья, — сказал Пушок. — Сами вопите, что надо их выпустить, а не даете проходу. Так что ж мне делать, скажите на милость?
Освободившись от судорожных объятий матери, Нелли бросилась к Пушку.
— Тебя убьют! Тебя убьют! Зачем вы это сделали? Сейчас придут офицеры и всех нас схватят!
— Не говори белиберду, — сказал Пушок. — Все это ерунда, знала бы ты, что случилось… Лучше не буду говорить.
— У тебя кровь на рубашке! — завопила Нелли. — Мама! Мама!
— Дашь ты мне наконец пройти, — сказал Пушок. — Это кровь сеньора Лопеса от того раза, когда его побили. Да не верещи ты так.
Он отстранил ее свободной рукой и поднялся по узкому трапу. Внизу сеньоры завизжали сильней, увидев, что он поднял револьвер, прежде чем сунуть ключ в замочную скважину. Но вдруг все затихли, и дверь распахнулась настежь.
— Тихонечко, — сказал Пушок. — Ты, че, выходи первым и смотри не шебаршись, а то всажу тебе свинца в черепок.
Глицид ошалело взглянул на Пушка и, быстро спустившись по трапу, направился к задраенной двери, но всеобщее внимание тут же привлекли показавшиеся в дверях бара сеньор Трехо, доктор Рестелли и дон Гало, которых встретили криками, плачем и причитаниями. Последним вышел Лусио, вызывающе глядя на Атилио.
— Ты не очень-то рыпайся, — сказал ему Атилио. — Сейчас мне некогда с тобой толковать, а потом, если хочешь, отложу пушку и набью тебе морду, хорошенько набью.
— Уж ты набьешь, — сказал Лусио, спускаясь по трапу. Нора смотрела на них, не произнося ни слова. Лусио схватил ее за руку и насильно уволок в каюту.
Пушок, окинув взглядом бар, где за стойкой неподвижно стоял метрдотель, опустил револьвер в карман брюк.
— Да помолчите вы, — сказал он, останавливаясь на верхней ступеньке. — Разве не знаете, что ребенок болен, как же у него не будет подниматься температура.
— Чудовище! — крикнула сеньора Трехо, удалявшаяся в сопровождении своего супруга и Фелипе. — Я это так не оставлю! В тюрьму, на цепь и в наручники! Как отъявленных преступников! Похитители, бандиты!
— Атилио! Атилио! — стенала Нелли, ломая руки. — Что там случилось? Почему ты запер этих сеньоров?
Пушок открыл было рот, чтобы брякнуть первое, что пришло ему в голову, разумеется грубость. Но промолчал, крепко прижав дуло револьвера к полу. Он стоял на второй ступеньке и, возможно, поэтому вдруг почувствовал себя недосягаемым для этих выкриков, вопросов, гневных упреков и проклятий. «Пойду лучше посмотрю, как там малыш, — подумал он. — Надо же сказать его матери, что мы все же отбили телеграмму».
Он прошел мимо женщин, теснившихся с протянутыми к нему руками и отверстыми ртами — издали можно было подумать, что они поздравляют его с одержанной победой.
Персио заснул, прикорнув на кровати Клаудии. На рассвете она укрыла ему ноги одеялом, окинув благодарным взглядом его тщедушную фигурку, его новую, но уже мятую и запачканную одежду. Потом подошла к постели Хорхе и прислушалась к его дыханию. Приняв в третий раз лекарство, Хорхе крепко заснул. Потрогав ему лоб, Клаудиа немного успокоилась. Она вдруг почувствовала себя такой усталой, будто не спала несколько ночей подряд, и все же не хотела лечь рядом с сыном, она знала, что скоро кто-нибудь придет с известием или с рассказом о все тех же событиях, о запутанных лабиринтах, где уже сорок восемь часов бродили ее друзья, сами толком не зная почему.
Приоткрылась дверь, и показалось лицо Лопеса, все в синяках. Клаудиа не удивилась, что он не постучал, она даже не обратила внимания на громкие голоса и крики женщин в коридоре. Она поманила его рукой, приглашая войти.
— Хорхе стало лучше, он спал почти два часа подряд. Но что с вами?…
— О, пустяки, — сказал Лопес, ощупывая челюсть. — Больно немного, когда разговариваешь, поэтому я буду немногословен. Я очень рад, что Хорхе лучше. Нашим друзьям наконец удалось послать телеграмму в Буэнос-Айрес.
— Какая нелепость, — сказала Клаудиа.
— Да, теперь это выглядит нелепо.
Клаудиа опустила голову.
— Словом, дело сделано, — сказал Лопес. — Хуже всего то, что пришлось стрелять, типы с кормы их не пропускали. Даже не верится, мы почти не знаем друг друга, двухдневная дружба, если, можно назвать это дружбой, и тем не менее…
— Что-то случилось с Габриэлем?
Вопрос прозвучал, скорее, как утверждение, и Лопес лишь молча посмотрел на нее. Клаудиа поднялась с открытым ртом. Подурневшая, почти смешная. Она сделала неверный шаг вперед, и ей пришлось схватиться за спинку кресла.
— Его отнесли в каюту, — сказал Лопес. — Давайте я побуду с Хорхе.
Рауль, дожидавшийся в коридоре, впустил Клаудиу и закрыл дверь. Револьвер в кармане начинал мешать ему; глупо было думать, что глициды предпримут ответные шаги. Так или иначе, на этом все должно кончиться, не на войне же они в конце концов. Ему хотелось пойти в правый коридор, туда, откуда доносились выкрики дона Гало и тирады доктора Рестелли, прерываемые воплями дам. «Бедняги, — подумал Рауль, — мы им испортили все путешествие…» Увидев Атилио, который робко заглянул в каюту Клаудии, Рауль последовал за ним. Во рту, как на рассвете, появился неприятный привкус. «Действительно ли то была пластинка Ивора Новелло?» — подумал он, отгоняя от себя образ Паулы, который вновь начал его преследовать. Смирившись, он прикрыл глаза и увидел ее такой, какой она пришла в каюту Медрано вслед за Лопесом: в пеньюаре, с красиво распущенными волосами, — такой, какой он привык любоваться по утрам.
— Наконец-то, наконец, — сказал Рауль.
Отворив дверь, он вошел. Атилио и Лопес тихо разговаривали, Персио дышал с каким-то присвистом, что очень вязалось со всем его обликом. Приложив палец к губам, к Раулю подошел Атилио.
— Малышу стало лучше, — пробормотал он. — Мать говорит, что у него нет жара. Отлично спал всю ночь.
— Чудесно, — сказал Лопес.
— А теперь я пойду к себе, немного потолкую с невестой и старухами, — сказал Пушок. — Ох и всполошились они, мама миа. И охота им кровь себе портить.
Рауль посмотрел вслед Пушку и сел рядом с Лопесом, который предложил ему сигарету. Не сговариваясь, они отодвинули кресла подальше от постели Хорхе и некоторое время курили молча. Рауль догадался, что Лопес благодарен ему за то, что он пришел и дает возможность выяснить отношения.
— Итак, — сказал Лопес отрывисто. — Во-первых, я считаю себя виновным в случившемся. Я знаю, что это глупо, такое могло случиться с любым, и все же я поступил плохо, оставив вас, когда вы… — У него пресекся голос, сделав над собой усилие, он проглотил слюну. — И во-вторых, я переспал с Паулой, — сказал он наконец, смотря на Рауля, вертевшего в пальцах сигарету.
— Первое — пустяки, — сказал Рауль. — Вы были не в состоянии продолжать вылазку, тем более что она не предвещала ни какой опасности. Что касается второго, то Паула, вероятно, сказала вам, что вы не обязаны давать мне никаких объяснений.
— Объяснений, конечно, — сказал Лопес смущенно. — И все же…
— Так или иначе, благодарю вас. С вашей стороны это очень мило.
— Мама, — позвал Хорхе. — Мама, ты где?
Персио встрепенулся и подскочил к постели Хорхе. Рауль и Лопес, не двигаясь, ожидали.
— Персио, — сказал Хорхе, приподнимаясь. — Знаешь, какой я видел сон? Что на планете шел снег. Правда, Персио, такой снег, такие хлопья, как… ну прямо как…
— Ты чувствуешь себя лучше? — спросил Персио, смотря на него и словно боясь приблизиться и разрушить это колдовство.
— Мне совсем хорошо, — сказал Хорхе. — Я хочу есть, че, пойди скажи маме, чтобы принесла мне кофе с молоком. Кто это там? А, как дела? А почему вы здесь?
— Просто так, — сказал Лопес. — Пришли проведать тебя.
— А что у тебя с носом, че? Ты упал?
— Нет, — ответил Лопес, поднимаясь. — Просто я очень сильно сморкнулся. Со мной часто так бывает. Всего хорошего, я еще приду проведать тебя.
Рауль вышел следом. Пора было спрятать куда-нибудь револьвер, который все сильнее оттягивал ему карман, и все же сначала он решил заглянуть на носовую палубу, уже залитую солнцем. Здесь никого не было, Рауль сел на ступеньку трапа и, прищурившись, окинул взглядом море и небо. От бессонной ночи, сигарет и выпитого виски, от сверкающего моря и ветра в лицо у него заболели глаза. Подождав, пока глаза привыкнут к свету, он подумал, что пора уже вернуться к действительности, если это будет возвращением к действительности. «Никаких анализов, дорогой, — приказал он себе. — Ванну, хорошую ванну в каюте, которая теперь будет только твоей, пока длится путешествие, и бог знает, сколько оно продлится, если я, конечно, не ошибаюсь». И лучше бы он не ошибался, иначе Медрано напрасно отдал свою жизнь. Ему теперь все равно: продолжится путешествие или закончится еще какой-нибудь историей; слишком сильно был обложен язык, чтобы сделать правильный вывод. Вот когда он проснется после того, как примет ванну, выпьет полный стакан впеки и проспит целый день, тогда он сможет что-то принять, а что-то отвергнуть. А теперь ему все безразлично: и рвота на полу, и выздоровление Хорхе, и даже три отверстия в штормовке. Он походил на игрока в покер, который нерешительно держит в руках всю колоду, но, когда он решится, если вообще решится, он выложит один за другим джокера, туза, даму и короля… Он глубоко вздохнул; море было какое-то сказочно синее, такой цвет он видел во сне, когда летал на странных прозрачных машинах, Он закрыл лицо руками и спросил себя, а жив ли он. Вероятно, все же жив, потому что заметил, как смолкли машины «Малькольма».
Прежде чем выйти, Паула и Лопес задернули занавески на иллюминаторе, и каюта погрузилась в желтоватый полумрак, который словно стер всякое выражение на лице Медрано. Оцепеневшая у изножия кровати с протянутой к двери рукой, словно она все еще закрывала ее, Клаудиа смотрела на Габриэля. В коридоре слышались приглушенные голоса и шаги, по ничто, казалось, не могло нарушить безмолвную тишину, в которую вступила Клаудиа, прорезать этот ватный воздух в каюте, окутавший тело, распростертое на постели, в беспорядке разбросанные вещи, полотенца, кинутые в угол.
Она медленно приблизилась, села в кресло, подвинутое Раулем, и посмотрела Медрано в лицо. Она могла бы без особых усилий говорить, отвечать на любые вопросы: горло у ней не сдавило и не было слез, чтобы оплакивать Габриэля. Внутри ее тоже все было ватное, густое и холодное, как в маленьком мире аквариума или стеклянного шара. Да, это так: только что убили Габриэля. Он лежал перед ней мертвый, этот незнакомый ей мужчина, с которым она всего несколько раз беседовала за это короткое морское путешествие. Между ними не было ни близости, ни отчужденности, нечего было взвешивать и подсчитывать; смерть пришла на эту неуклюжую сцену прежде, чем жизнь, нарушив всю игру, лишив ее и того смысла, какой она могла бы иметь в эти часы в открытом море. Этот человек провел часть ночи у постели больного Хорхе, но что-то повернулось, чуть изменилась обстановка (каюты так похожи одна на другую, у постановщика не было возможности переменить декорацию), и вот уже Клаудиа сидит у постели мертвого Габриэля. Всю долгую ночь ее разум и здравый смысл никак не могли совладать со страхом за жизнь Хорхе, и, когда смерть начинала казаться ей неизбежной, единственное, что хоть немного успокаивало се, была мысль о Габриэле, который находился где-то рядом, то ли в баре за чашкой кофе, то ли дежурил в коридоре или разыскивал спрятавшегося на корме врача. И снова что-то поворачивается, и Хорхе опять живой, такой, как всегда, словно ничего не случилось, а была лишь обычная детская болезнь, мрачные мысли глухой ночью и усталость; словно ничего не случилось, словно Габриэль, утомившись после бессонной ночи, прилег отдохнуть, а потом опять придет к ней и будет играть с Хорхе.
Она видела воротник штормовки, прикрывавший его горло; потом начала различать темные пятна на материи, кровь, запекшуюся в уголках рта. Это он сделал ради Хорхе, значит, ради нее; он умер ради нее и ради Хорхе, ради нее была эта кровь и эта куртка, воротник которой кто-то поднял и расправил, и эти руки, вытянутые поливам, эти ноги, укрытые походным одеялом, эти всклокоченные волосы, этот слегка задранный подбородок и запрокинутый лоб, словно ушедший в низкую подушку. Она не могла оплакивать его, нельзя же оплакивать того, кого едва знаешь — симпатичного, вежливого и, возможно, чуточку влюбленного в нее мужчину, вероятно достаточно храброго, чтобы не стерпеть унижений этого путешествия, по кем он был для нее? Всего несколько часов приятной беседы, духовная близость, точнее, лишь возможность близости, сильная и ласковая рука в ее руке, поцелуй в лобик Хорхе, взаимное доверие, чашка горячего кофе. Жизнь действует слишком медленно и скрытно, чтобы обнаружить сразу всю свою глубину; должно было многое произойти или не произойти вовсе, как это и случилось, они должны были сближаться постепенно, с разлуками и отступлениями, размолвками и примирениями, пока не преодолели бы все, что их разъединяло, и не стали бы друг другу необходимы. Смотря на него с легким упреком и досадой, она подумала, что он нуждался в ней и что это было предательством и трусостью уйти вот так, отказавшись от встречи с нею. Склонившись над ним без страха и жалости, она укоряла его, отказывала ему в праве умереть прежде, чем он остался жить в пен, начал жить в ней по-настоящему. Он оставил по себе лишь приятное воспоминание, подобное воспоминанию о летнем отпуске, отеле, неясные черты да память о нескольких минутах, когда готов был сказать правду, оставил имя женщины, принадлежавшей ему, фразы, которые любил повторять, рассказ о детских годах, ощущение от сильной и крепкой руки, привычку сдержанно улыбаться и ни о чем по расспрашивать. Он ушел, словно чего-то испугался, избрав самое немыслимое бегство — в мертвую неподвижность и лицемерное молчание. Он отказался ждать ее, добиваться ее, преодолевать час за часом время, которое оставалось до встречи. Зачем теперь целовать этот холодный лоб, причесывать дрожащими пальцами эти слипшиеся, спутанные волосы, зачем что-то теплое струится из ее глаз на это лицо, отрешенное навеки и более далекое, чем любой образ прошлого. Она никогда не сможет простить ему и всякий раз, вспоминая о нем, станет упрекать его в том, что он лишил ее возможности по-новому ощущать время, само течение которого и жизнь в самой сердцевине жизни возродили бы ее, освободили, сожгли, потребовали бы от нее то, чего никогда не требовало ее прежнее существование. В висках словно глухо вращались шестерни, и она чувствовала, что время без него будет длиться так же бесконечно, как раньше, как время без Леона, как время на улице Хуана Баутисты Альберди, когда на свет появился Хорхе, служивший ей лишь предлогом, материнским обманом, алиби, которое оправдывало ее инертность, чтение легких романов, радио по вечерам, ночные походы в кино, бесконечные разговоры по телефону, февральские поездки в Мирамар. Всему этому можно было бы положить конец, если бы он не лежал здесь, как явное доказательство того, что она ограблена и покинута, если бы он не позволил как дурак убить себя, чтобы не жить в ней и не оживить ее своей жизнью.
Ни он, ни она так никогда и не узнают, кто из них больше нуждался в другом (так цифры никогда не знают, какое они составляют число), из их двойной неуверенности выросла бы сила, способная преобразить все, наполнить их жизнь морем, дорогами, невероятными приключениями, сладостным, как мед, отдыхом, глупостями и неудачами, пока не наступил бы конец, более достойный и не такой жалкий. Он покинул ее, прежде чем обрел, и это было несравненно отвратительнее, чем его разрывы с прежними любовницами. Что стоили жалобы Беттины в сравнении с ее жалобой, какой упрек сорвался бы с ее губ перед лицом ни с чем не соразмерной утраты, нисколько не зависящий от ее воли и поступков. Его убили как собаку, распорядились его жизнью, не дав ему даже возможности принять или отринуть эту смерть. И то, что он не был в этом повинен и лежит сейчас перед ней, мертвый, неподвижный, и было его самой непростительной виной. Чужой, во власти посторонней воли, нелепая мишень, в которую любой мог прицелиться; его предательство подобно аду, вечно сущее отсутствие, пустота, заполняющая ее сердце и разум, бездонная пропасть, куда она будет падать, отягченная грузом своей жизни.
Да, теперь она могла плакать, но не по нем. Она будет оплакивать его бесполезную жертву, его безмятежную, слепую доброту, которая привела его к гибели, будет оплакивать то, что он собирался сделать и, возможно, сделал для спасения Хорхе, но за этими слезами, когда они, как всякие слезы, иссякнут, она снова увидит отрицание, бегство, образ друга, которого она знала два дня и который не смог остаться в ее памяти на всю жизнь. «Прости, что я говорю тебе это, — подумала она в отчаянии, — ко ты уже становился мне близким, и, когда ты подходил к моей двери, я узнавала твои шаги. Теперь мой черед убегать, терять то малое, что осталось у меня от твоего лица, твоего голоса, твоего доверия. Ты предал меня раз и навсегда; о горе мне — я буду предавать тебя изощренней, изо дня в день, утрачивая тебя постепенно, с каждым разом все больше и больше, пока от тебя не останется в моей памяти и бледного отпечатка, пока Хорхе не перестанет называть твое имя, пока Леон не ворвется снова мне в душу, подобно вихрю сухих листьев, и я не закружусь в танце с его призраком, безразличная ко всему».
В половине восьмого часть пассажиров отозвалась на призыв гонга и поднялась в бар. Остановка «Малькольма» не слишком их удивляла; само собой разумелось, что после безрассудных ночных выходок следовало ждать расплаты. Дон Гало возвестил об этом своим скрипучим голосом и принялся яростно намазывать гренки, а присутствующие дамы поддержали его, вздыхая с пророческим и неодобрительным видом. К столику, за которым сидели проклятые бунтовщики, время от времени летел намек или устремлялся осуждающий взгляд, который останавливался на покрытом синяками лице Лопеса, на растрепанных волосах Паулы или на сонно улыбающемся Рауле. При известии о смерти Медрано донья Пепа упала в обморок, а сеньора Трехо истерически разрыдалась; теперь они старались прийти в себя, налегая на кофе с молоком. Дрожа от злости при мысли, что ему пришлось провести несколько часов запертым в баре, Лусио поджал губы и упорно молчал, Нора угодливо поддерживала партию миротворцев, тихо поддакивая донье Росите и Нелли, и при этом бросала взгляды на Лопеса и Рауля, словно происшедшее было для нее еще далеко не ясно. Метрдотель с видом оскорбленного достоинства ходил от столика к столику, молча кланялся и, время от времени посматривая на оборванные телефонные провода, тяжело вздыхал.
Почти никто не интересовался здоровьем Хорхе — жестокость пересилила человеколюбие. Возглавляемые сеньорой Трехо, донья Пепа, Нелли и донья Росита попытались рано утром проникнуть в каюту, где лежал убитый, чтобы совершить прощальные обряды, которыми так славится женская некрофилия. Пушок, только что выдержавший шумную перепалку со своими родичами, угадал их намерение и как цербер встал у дверей в каюту. На решительное требование сеньоры Трехо пропустить их и дать им исполнить свой христианский долг он не терпящим возражений тоном заявил: «Идите-ка лучше умойтесь!» А когда сеньора Трехо подняла руку, словно собираясь дать ему пощечину, Пушок сделал столь выразительный жест, что досточтимая сеньора, раненная в самое сердце, отступила, побагровев, и истошным голосом стала призывать на помощь своего супруга… Однако сеньор Трехо как сквозь землю провалился, и дамам пришлось ретироваться; Нелли ушла вся в слезах, донья Пепа и донья Росита — потрясенные поведением сына и будущего зятя, а сеньора Трехо на грани нервного припадка. Завтрак был своего рода напряженным перемирием — все исподлобья переглядывались, с досадой сознавая, что если «Малькольм» стал посреди океана, значит, путешествие прерывается, и, что теперь случится, никто не знал.
К столику бунтовщиков подошел Пушок, которого подозвал Рауль, как только тот показался в дверях бара. И когда Пушок со счастливой улыбкой, озарившей все его лицо, уселся среди новых друзей, Нелли так низко опустила голову, что чуть не коснулась лицом гренков, а ее мать еще пуще покраснела. Повернувшись к ним спиной, Пушок расположился между Паулой и Раулем, которых все это страшно забавляло. Лопес, с трудом жевавший кусочек бисквита, подмигнул ему незаплывшим глазом.
— По-моему, вашим родным не очень нравится, что вы сели за столик прокаженных, — сказала Паула.
— Я пью молоко там, где хочу, — ответил Атилио. — Пошли они подальше, надоели.
— Понятно, — сказала Паула, протягивая ему хлеб и масло. — А теперь мы присутствуем при торжественном прибытии сеньора Трехо и доктора Рестелли.
Трескучий голос дона Гало разорвал тишину, словно пробка, вылетевшая из бутылки шампанского. Он радовался при виде друзей, которым удалось хоть немного вздремнуть после этой ужасной ночи, проведенной в плену. Что касается его самого, то он так и не сомкнул глаз, несмотря на двойную дозу снотворного. Но у него еще будет время отоспаться после того, как установят виновных и примерно накажут зачинщиков этой безрассудной и дикой выходки.
— Ну, сейчас начнется, — пробормотала Паула. — Карлос и ты, Рауль, сидите спокойно.
— Мама миа, мама миа, — бормотал Пушок, прихлебывая кофе с молоком. — И зачем такой шум из-за пустяков.
Лопес с любопытством смотрел на доктора Рестелли, который избегал его взгляда. За столиком, где сидели дамы, послышался повелительный возглас: «Освальдо!» — и сеньор Трехо, направлявшийся к свободному месту, словно вспомнив о своих обязанностях, изменил курс, приблизился к столику бунтовщиков и остановился против Атилио, который с трудом прожевывал огромный кусок хлеба с мармеладом.
— Позвольте узнать, юноша, но какому праву вы пытались воспрепятствовать моей супруге пройти… ну, скажем, к одру смерти?
Атилио с трудом проглотил кусок, так что у него чуть не выскочило адамово яблоко.
— Мама миа, да им только хотелось поиграть на нервах, — сказал он.
— Что вы сказали? Повторите!
И хотя Рауль делал ему знаки оставаться на месте, Пушок отодвинул стул и встал.
— Пате, выкусите. — сказал он, складывая кукиш и подпоен его к носу сеньора Трехо. — Или вы хотите, чтобы я разозлился всерьез? Мало вас наказали? Не подействовало ни на вас, ни на этих пачкунов?
— Атилио! — с наигранным возмущением воскликнула Паула, а Рауль надрывался от смеха.
— Мама миа, сами пристали, так пускай слушают! — гаркнул Пушок так, что зазвенели тарелки. — Шайка бездельников, только и умеют, что чесать языком, тыр-пыр, а малец покамест пускай помирает, да он и помирал в самом деле! А вы что сделали, скажите на милость? Двинулись с места? Пошли за доктором? Мы пошли, чтоб вы знали! Мы, вот этот сеньор и сеньор, которому разбили лицо! И еще один сеньор… да, еще один… а потом вы хотите, чтобы я пропускал всяких в каюту…
Он запнулся и от сильного волнения не мог продолжать. Взяв Пушка за руку, Лопес тщетно пытался его усадить. Потом, тоже поднявшись, выразительно посмотрел в глаза сеньору Трехо.
— Vox populi, vox Dei [110], — сказал он. — Ступайте завтракать, сеньор. А что касается вас, сеньор Порриньо, оставьте при себе свои замечания. И вы тоже, сеньоры и сеньориты.
— Неслыханно! — заверещал дои Гало, поддержанный стенаниями и воплями женщин. — Они злоупотребляют своей силой!
— Надо было бы их всех убить! — выкрикнула сеньора Трехо, откидываясь на спинку стула.
Столь простодушно высказанное желание заставило пацифистов прикусить язык, все поняли, что зашли слишком далеко. Завтрак продолжался, хотя не утихало глухое бормотание и гневно поблескивали глаза. Персио, явившийся позже всех, точно оборотень, проскользнул между столиками и поставил стул рядом с Лопесом.
— Сплошной парадокс, — сказал он, наливая себе кофе. — Овцы превратились в волков, а партия миротворцев стала ярой сторонницей воины.
— Немного поздновато, — сказал Лопес. — Лучше бы они оставались в своих каютах и ждали… сам не знаю чего.
— Это не годится, — сказал Рауль, зевая. — Я пытался уснуть, по безрезультатно. На солнышке, наверно, будет лучше. Пойдемте?
— Пойдем, — поддержала Паула и замерла, поднимаясь со стула. — Tiens, смотрите, кто пришел.
Худой и настороженный глицид с седым ежиком волос смотрел на них с порога. Чайные ложечки со звоном опустились на блюдца, стулья повернулись к двери.
— Добрый день, дамы, добрый день, господа.
В ответ послышалось робкое «добрый день, сеньор». Это сказала Нелли.
Глицид провел рукой по волосам.
— Во-первых, я хочу сообщить вам, что врач только что посетил больного малыша и нашел, что его состояние намного лучше.
— Потрясающе, — сказал Пушок.
— От имени капитана сообщаю, что известные вам меры предосторожности после полудня будут отменены.
Никто не произнес ни слова, однако жест Рауля был слишком красноречив, чтобы глицид его не заметил.
— Капитан сожалеет о том, что недоразумение послужило причиной прискорбного случая, но, как вы должны понять, «Маджента стар» снимает с себя всякую ответственность за это, поскольку всем было известно, что речь идет о крайне заразном заболевании.
— Убийцы! — отчетливо произнес Лопес. — Да, именно то, что вы слышали: убийцы.
Глицид провел рукой по волосам.
— Данные обстоятельства, излишние эмоции и нервозность могут объяснить эти абсурдные обвинения, — сказал он, пожимая плечами, словно считал вопрос исчерпанным. — Но прежде чем уйти, я хочу предупредить вас, что вам, вероятно, стоит уложить чемоданы.
Среди поднявшегося крика и визгливых вопросов дам глицид казался еще более постаревшим и усталым. Он сказал несколько слов метрдотелю и вышел, нервно проведя по волосам рукой.
Паула посмотрела на Рауля, который сосредоточенно раскуривал трубку.
— Какая глупость, че, — сказала она. — А я сдала квартиру на два месяца.
— Может, тебе удастся спять квартиру Медрано, — сказал Рауль, — если, конечно, ты опередишь Лусио и Нору, которые, по-видимому, жаждут обзавестись собственным гнездышком.
— Ты совсем не уважаешь смерть.
— Она тоже не станет меня уважать.
— Пошли, — резко сказал Лопес Пауле. — Пойдем загорать, я чертовски устал от всего этого.
— Пойдем, Ямайка Джон, — сказала Паула, поглядывая на него украдкой. Ей нравилось, когда он сердился. «Нет дорогой, не одержать тебе верха, — подумала она. — Вот увидишь, гордый самец, как непокорны мои губы. Лучше попытайся понять меня, а не подчинить…» И прежде всего понять, что старая связь не порвана, что Рауль навсегда останется для нее Раулем. Никому не дано купить ее свободу, никому не дано подчинить ее, пока она сама того не пожелает.
Персио пил вторую чашку кофе и думал о возвращении домой. Улицы Чакарнты встали у него перед глазами. Надо бы спросить у Клаудии, стоит ли являться на службу по приезде в Буэнос-Айрес. «Юридические тонкости, — думал Персио. — А что, если заведующий увидит меня на улице, ведь я сказал ему, что отправляюсь в морское путешествие…»
Если заведующий увидит его на улице, хотя он сказал, что отправился в морское путешествие? Ну и черт с ним! Черт с ним! Так повторяет Персио, разглядывая кофейную гущу в своей чашке, отрешенный и отсутствующий, покачиваясь, точно маленькая пробка, втиснутая в другую огромную пробку, воткнутую в пустынные просторы южных морей. Всю ночь ему не удавалось бодрствовать, его сбивали с толку запах пороха, беготня, напрасное гадание на ладонях, посыпанных тальком, рули автомобилей и ручки чемоданов. Он видел, что смерть передумала, не дойдя нескольких шагов до постели Хорхе, но знал, что это всего лишь метафора. Он знал, что друзья мужчины разорвали кольцо осады и проникли на корму, но не наш. m там отверстия, через которое можно было снова начать диалог с ночью, присоединиться к призрачному открытию этих людей. Единственный, кто хоть что-то узнал про корму, никогда больше не заговорит. Поднялся ли он по лестнице посвящения? Увидел ли клетки с дикими зверями, обезьян, свисающих с канатов, услышал ли голоса предков, нашел ли причину и удовлетворение? О ужас прародителей, о ночь расы, бездонный клокочущий колодец, какое мрачное сокровище оберегали нордические драконы, какая изнанка поджидала его, чтобы показать мертвецу свое подлинное лицо? Все остальное ложь, и те, кто вернулся, и те, кто вовсе не ходил, одинаково знают это, одни — потому что не видели или не хотели видеть, другие по наивности или из-за приятной подлости времени и привычек. Лжива правда первооткрывателей, лжива ложь трусливых и благоразумных, лживы всякие объяснения, лживы опровержения. Правдива и бесполезна лишь яростная слава Атилио, ангела с грубыми веснушчатыми руками, который не понимает, что случилось, по который восстает, отмеченный навеки, ясный в свой великий час, и он будет таким, пока неизбежный заговор на Исла Масьель не верно: его к самодовольному невежеству. И все же там находились Матери, чтобы как-то назвать их, чтобы поверить в их пустое воображение, они возвышаются посреди пампы, над землей, которая искажает лица живущих на ней людей, осанку их спин и их шеи, цвет их глаз, голос, жадно требующий жаркого из мяса и модного танго, там находились и предки, скрытые ноги истории, которая, обезумев, бежит по общепринятым версиям, по «двадцать-пятого-мая-было-холодное-дождливое-утро», по Линье [111] таинственным образом превратившемуся из героя на странице тридцатой в предателя на странице тридцать четвертой, глубоко уходящие ноги истории, ожидающей прихода первого аргентинца, жаждущей отдачи, метаморфозы, извлечения на свет. Но еще Персио знает, что грязный ритуал исполнен, что зловещие предки встали, между Матерями и их далекими детьми и что их ужас уничтожил образ бога-творца и заменил его бойкой торговлей призраками, грозной блокадой города, ненасытным требованием подношений и умиротворений. Клетки с обезьянами, дикими зверями, глицид в форме, патриотические празднества или просто вымытая палуба и серый рассвет — годится все, чтобы скрыть то, чего с дрожью ожидали от стоящих по другую сторону. Мертвые или живые, с мутными глазами, возвратились они снизу, и снова Персио видит, как вырисовывается образ гитариста на картине, который был написан с Аполлинера, снова, еще раз, видит, что у музыканта нет лица, что вместо него лишь пустой черный прямоугольник, музыка без хозяина, слепой беспричинный случай, корабль, плывущий по течению, роман, который заканчивается.