ВТОРОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ Повесть

1

Пашка на полголовы был выше конвоира.

Он лихорадочно облизывал нижнюю оттопыренную губу и соображал:

«Вон там, не доходя милиции, резко под руку и…»

В глубине улицы темнели деревья кладбища, и это еще больше взбодрило парня. Прошли вдоль нестройной очереди за сахаром (теперь сахар — уже не диво!), мимо знакомого клуба. Пашка силился прочесть длинное названье нового фильма, выписанное кручеными буквами: «Сказанье о земле сиби…»

— Чешись, чешись! — поторопил конвоир и перехватил покрепче рукав Пашкиной рубахи. — Досуг мне с тобой!..

— Нога болит! — огрызнулся Пашка. — Стер!

И он несколько раз глубоко припал на больную ногу.

— Нога болит, а воровать пошел! Убегать-то, спрашиваю тебя, как?

— Не знаю… — растерянно отозвался Пашка и понял, что ему и в самом деле будет трудно набрать скорость, когда они приблизятся к дырявому забору кладбища.

— Не знаешь, а воруешь, шпана! Вот возьму да как двину по оттопыренной-то губе!

— За что?

— За то, что ты — самая подлая сволочь на земле: у людей последнее уносишь.

— Да я первый раз… — соврал Пашка.

— Первый раз! — сразу как-то беззлобно передразнил конвоир и даже сбавил шаг. — Все начинается с первого разу, со второго никто не начинал, голова дурная!

Пашка почувствовал, что разговор может кончиться самым лучшим образом: мужик даст ему в морду и отпустит. Это куда лучше, чем привод! Там одна милицейская возня что стоит! Сперва прямо с порога — за барьер, это уж у них такая манера. Потом — допрос. Потом — подпиши тут и еще вот тут, да так ласково, как за батькину пенсию. А еще — не дай бог! — дежурный не найдет карточку и прикажет веселому сержанту снять отпечатки. Тот опять намажет свою дребедень, возьмет Пашкину руку под мышку, как кузнец лошадиную ногу, и начнет: один палец — в одну графу, второй — в другую… Тьфу! Но самое паршивое, если, конечно, не отправят в колонию, — это тетка! Она с ума сойдет от злости… Пашка представил, как пятнами пойдет ее лицо, сухое, желчное — как она накинется с чем попадя в руках, только башку прикрывай — будет бить, щипать, царапать да еще сама же и рев устроит. После этого только дня через три-четыре наладится регулярное Пашкино питание: хлеб с маргарином и чай — утром, суп, картошка, чай — вечером, через двенадцать часов, а ведь сейчас не зима — сетку с продуктами за чужим окошком не снимешь… Беда…

«Ну, чего он тянет! Дал бы нешибко да отпустил», — опять пришла спасительная мысль.

Однако мужик не спешил, лысина его по-прежнему спокойно покачивалась над Пашкиным плечом. Вскоре послышался сухой, казенный стук дверей на каменном крыльце милиции, и Пашке стало ясно; больше ждать нечего. Он понимал, что бежать придется от самых дверей. Это опасно — кто-нибудь может выйти, но зато напротив кладбище и дыра в заборе, через которую постовые ходят прямиком на Международный, а главное — он знал по опыту — у самых дверей притупляется бдительность конвоиров, слабеет рука…

Скоро!..

Пашка стал прихрамывать сильней и даже кряхтеть. Покосился.

Лицо конвоира, красноватое не то от жары, не то от природы, было таким же бесстрастным, как и в трамвае, когда под напором публики он согласился, как пострадавший, отвести Пашку в милицию. Он всех заверил в этом твердым голосом, но как-то неохотно, видать, не любил такую возню.

«Вот еще немного — и пора!» — подбадривал себя Пашка. Он потянул носом и не понял, чем это так приятно пахнет от мужика всю дорогу? Даже от его руки… Это был удивительно тонкий и вкусный запах, напоминавший — и очень некстати — праздничные дни перед войной, когда мать пекла им с маленькой сестренкой всякую вкусноту…

«Пора!» — и кровь ударила в уши. Тело напряглось и задрожало, ноги настороженно переступали по косым квадратным плитам старой панели. Он знал, что это плохо, что надо расслабиться и лишь потом — в узел, но нервы не слушались.

«Да ну, пора же! Раз, два, три! Нет… Снова… Уже ступени! Раз, два…»

Со счетом «три» Пашка согнулся, юркнул винтом под руку конвоиру, резко рванул свое гибкое тело в сторону и в тот же миг почувствовал свободу.

— Стой!

Но ветер уже свистел в ушах Пашки. Забор совсем рядом. С разбегу — в дыру, только доски дохнули в лицо теплым воздухом, сладким запахом старой краски.

— Стой, говорят!

Но здесь, на кладбище, он был в знакомой стихии! Сколько раз он крутился тут с самыми закадычными друзьями зимой и летом; любил, особенно веснами, бродить один, находя здесь успокоение от неприятностей с теткой и глубокую, всегда неожиданную тишину среди суматошного города. Ему знакомы здесь все могилы известных людей и шикарные надгробия богатых вельмож, опущенных некогда в склепы внутри высоких красивых часовен, сработанных из металла и замысловатых чугунных решеток. Величественными за́мками возвышались они над простыми, безымянными могилами, бугрившими среди деревьев. За войну деревья слегка поредели, но зато отовсюду брызнула молодая, упругая зелень кустарников, поднимались молодые деревья. Сейчас, в июле, здесь было особенно глухо и уютно.

Пашка сгоряча прочесал мимо позеленевшего бронзового ангела и понял, что скоро могила Некрасова, а рядом — главный вход, люди… Это опасно.

— Стой, говорят тебе!

Резкий бросок вправо, еще раз вправо — туда, за могилу Врубеля, где самый глухой угол. Пашка на миг вспомнил, как приятно забираться туда самой ранней весной, когда солнце еще слабое, а на черном гладком камне этой большой могилы оно всегда грело сильней, надежней…

Мозоль драло, как солью. Липкий от пота носок разъедал живое мясо на большом пальце, и Пашке стало ясно, что запал у него на исходе, что больше терпенья нет. Оставался последний шанс — в склеп.

— Стой, хуже будет! — неожиданно близко прохрипел мужик, видать умело махнувший наперерез.

Пашка сделал последний рывок по узкой длинной аллее, снова резко метнулся в сторону, к часовне, где внутри, на железном полу, еще с прошлого года была сдвинута тяжелая крышка люка. Наклонился. На четвереньках по лестнице вверх. На краю люка — боком на пол, потом сразу обе ноги в черную дыру могилы, прыжок, смягченный руками и — Пашка на том свете.

«Сегодня же расскажу пацанам, как отвалился!» — с радостью думал Пашка, а сам все морщился и шевелил растертым пальцем, и слушал.

Наверху глухо, как в валенках, пробежал мужик.

«Мимо! — коротко дыша, прошептал Пашка и блаженно расшнуровал, ослабил ботинок на больной ноге, но тут же насторожился: шаги. — Во, паразит! Порядочный давно бы отвязался, а этот… Ну и настырный».

В склепе было темно, противно. Душная, неземная тишина гнила в этом подземелье. Пашка брезгливо нащупал ногой могильную плиту, она показалась выщербленной, дырявой. Он невольно отодвинулся — не задеть бы ногой костей. Сразу потянуло на волю, но было еще опасно, поэтому он лишь приблизил нос к косой дыре полуоткрытого люка, как рыба к проруби, и жадно вдохнул. Второй раз он вздохнул уже осторожно, с опаской: потянуло все тем же удивительным запахом!

«Не может быть…» — усомнился было Пашка, но тут же услышал над головой, по железу, гулкие шаги и понял, что все пропало.

— Вылезай!

«Дурака нашел!..»

— Вылезай, говорят тебе добром! Ты не думай, я не уйду, у меня работа кончена. Понял? Сиди там до ночи, пока черви тебя не сожрут!

«Не сожрут!»

— А не то возьму вот, сдвину железо — закрою люк, — тогда поминай, как звали! Ясно?

Пашка молчал. Он понял все же, насколько серьезна последняя угроза, ведь в склепе и так мало воздуха! Он вспомнил, как однажды они с ребятами пытались разбить старую гробницу в другом конце этого кладбища и примерно в таком же склепе. Однако, помимо многих неудобств, там было мало воздуха. Свеча горела желтым пламенем, а спички догорали лишь наполовину, хотя дыра в могилу была не меньше этой. Пашка помнил, как стучало в висках, потела рубаха, как ругался наверху сам Косолапый, но Копыто, а за ним и Пашка бросили ломы и выскочили наверх. Ну, не подыхать же неизвестно за что?

— Ишь присмирел, воровская морда! — гремел наверху мужик и зачем-то пошевелил в дыре палкой. — Бежать вздумал, сопляк! Да разве от меня убежать такому гопнику?

— Не нога бы — оторвался! — как из бочки буркнул Пашка, задетый за живое. В дыре засветилась клокастая пшеничная голова.

— Давай, давай!

И тут же цепкая рука взяла Пашку за шиворот и вытащила его, длинного, тощего, на свет божий. Перед Пашкиной губой проплыли крепкие ботинки мужика, брюки, ремень, рубаха, морщины лба и наконец заалела лысина.

— Ну и дурак ты, паря! — посмеивался мужик. — Я ведь точно-то и не знал, что ты здесь.

Пашка еще сильней выпятил нижнюю губу, сник, а когда на лестнице часовни у него слетел расшнурованный ботинок и больно задел мозоль — он даже захлюпал носом, но не от боли, а от обиды.

— Больно, что ли? — с неожиданным участием спросил мужик.

Пашка кивнул.

— Садись, обмотай подорожником палец-то — да в носок, голова дурная!

Он подтолкнул Пашку на зеленый холмик, выросший тут в войну, а сам стоял рядом и все морщил лоб.

— Во, во! Меж пальцев возьми. Так. А матке скажи, чтобы постирывала носки-то тебе да поштопывала.

— Своей скажи! А у меня нету!

— А батьки?

— Тоже.

— Та-ак… Выходит — сам себе голова? Понятно. А зовут как?

— Ну, Павлом!

— Та-ак… А живешь где?

— Сейчас тебе дежурный скажет!

— А все-таки?

— Ну, в Порт-Артуре!

— Та-ак… Ничего домок — бандит на бандите! У вас там постеснительней стали или все так же — не пройти?

— Не знаю…

— А все-таки?

— Всякое бывает.

— Понятно…

Он не торопил Пашку и повел его только тогда, когда тот закончил обуваться.

На улицу вышли через другую дыру. Милиция теперь была вправо. Ее длинные пустые окна нелюдимо смотрели из огромной лужи, оставшейся после вчерашнего дождя.

— А тут не пройти, пожалуй… — вслух подумал мужик и неожиданно спросил: — Тебе сколько стукнуло?

— Скоро шестнадцать.

— В школе-то бывал?

— Нынче шесть закончил.

— Хорошо, если не врешь… А что дальше?

— В ноябре паспорт получу — на завод возьмут.

— Ишь ты! Паспорт! Шел бы в ремесленное, дурак! Пока паспорта ждешь — семь раз посадят, голова!

Пашка хмыкнул неопределенно, а мужик кивнул на лужу:

— Милиции-то боишься?

Пашка шевельнул головой отрицательно.

— Неужели до этого дошел? Может, хоть немного боишься? А?

И повернул Пашку за ухо к себе лицом.

— Нет, — ответил тот.

Он не поднял больше головы, но знал, что мужик опять собрал на лбу свою «гармошку».

— А заберись-ка ко мне в карман за папиросами! Мне не с руки.

Он еще держал Пашку за шиворот, но тот дернул плечом, отвернулся в пол-оборота.

— Что? Совесть проснулась? Это хорошо, если так… Ну, а как же нам быть с твоим преступленьем-то? Слышь?

Пашка презрительно вытянул губу — подумаешь, в карман залез!

Глаза его в таинственном сером прищуре спрятали от мужика презренье ко всем его понятиям, а скрытая за плечом улыбка была снисходительной ухмылкой, вобравшей в себя все секреты его двора — удачные кражи, ограбленье слабых ребят и новые смелые планы. Как удивился бы этот въедливый дяхан, узнай он, что у Косолапого готов план, и они в воскресенье должны будут пойти в одну квартиру. Да еще как пойти — днем! Но разве этот чугрей поймет, что так безопасней…

— Ты что — не слышишь? Я говорю: как быть с твоим преступленьем?

— Гм! Карман… Подумаешь, там… Дело. Гм!..

— Что, что?! — мужик тряхнул Пашку обеими руками. — Так вот ты как рассуждаешь! Ты это за игрушечки принимаешь! А ну, пошел! Пошел! Я тебе сейчас покажу, почем сотня гребешков! Я тебе по-своему! Я тебе!..

С руганью, подталкивая плечом и коленом, мужик потащил Пашку в другую от милиции сторону. Тут надо бы радоваться, но на душе у парня было тревожно. А мужик все ругался, тряс его и подгонял, будто торопился донести свой кипяток, чтобы где-то там, наверно, вон в тех прокопченных домах, выплеснуть на Пашку с еще большим жаром.

2

— Открывай! Я! Ну, чего смотришь?

Женщина стояла в проеме отворенной двери, слившись своим темным платьем с мраком прихожей, и только лицо да кисти рук слабо проступали из темноты, как на старой иконе. Она отступила с порога, а когда мимо ее шаркнул по стене Пашка, которого мужик втолкнул впереди себя, — о чем-то несмело спросила. Голос был тихий, добрый.

— Не твое дело! Разбираться привел! Валька дома?

— В вечернюю она…

— А выводок?

— Дома. Одни сидят. Я сейчас была…

— Ладно! Не мешай! — покрикивал мужик, видать опасаясь сбить в разговоре с женой сердитый тон, позарез нужный ему.

Женщина юркнула в кухню, откуда тянуло щелоком и керосиновой гарью. Пока мужик тщательно запирал дверь, жена раза два робко выглядывала в коридор, должно быть, хотела что-то узнать, но так и не осмелилась.

Закрыв входную дверь на все засовы, оставшиеся от худших времен, мужик схватил Пашку за шиворот и толкнул вдоль сумрачного коридора.

— Пррямо! Напрраво!

Остановились напротив двери.

— Ну, открывай! Заходи и смотри!

Пашка замялся, и мужик сам втолкнул его в узкую, с одним окном комнату. Окно выходило в соседнюю стену и было сумрачным, так что первым желанием Пашки была безотчетная потребность протянуть руку к выключателю и зажечь лампочку, голо мутневшую под самым потолком. Но после темного коридора здесь было намного светлее, и можно было оглядеться.

У окна — видел Пашка — стоял большой стол, вплотную к подоконнику. На нем — синеватая клеенка, очень короткая, потертая, она всюду топорщилась темными прорезями. Посередине стояла пустая алюминиевая тарелка и лежал нож в сухой коричневой пленке от сырого хлеба. У самой двери, направо — большая, широкая кровать с байковым одеялом на спинке. Слева, у порога, стояли на полу кастрюли, миски, бидончик без крышки. Из-за старого обшарпанного комода торчали какие-то палки, тряпки, портретная рамка. На комоде — кружевная накидка, связанная из простых белых ниток. На полу — ни коврика, ни половика — все голо и сиро, только цветы на подоконнике пышно, будто назло всей этой бедности, распустили тяжелые алые бутоны. Видать, это была единственная радость в комнате. Цветы стояли на чистом подоконнике, были политы и подвязаны. Горшки обернуты свежей бумагой, а в одном из них одиноко торчал старый, желтый окурок…

— Куда смотришь? Вон куда смотри!

Из-за спинки кровати поднялась и, неслышно ступая в чулках по полу, вышла девочка лет девяти, легкая и тоненькая, как бамбуковая палочка. Бледное лицо ее, природой назначенное быть круглым, сейчас казалось скуластым и худым. Узенькая лента, снятая с головы, была заложена в книжку, которую она держала в опущенной руке.

— И вон туда!

Из-под стола торопливо карабкалось маленькое существо. Оно кряхтело, шипело и чмокало, а когда вылезло на свет — Пашка увидел белую головенку и счастливую испачканную рожицу.

— Дай, дай, дай, дай!

Голые коленки прошлепали по полу к двери.

— Дай, дай, дай!

Малютка встала на синеватые выгнутые ножонки и, держась рукой за комод, тянула к вошедшим другую:

— Дай, дай, да-ай! — уже ныла она, потеряв терпенье.

— Да принес, принес! Чего реветь-то…

Мужик достал из кармана штанов сверток и вынул из него маленькую булочку, густо обсыпанную маком и сахаром. В комнате головокружительно запахло.

— На, на скорей! — он протянул булочку, и, когда их руки встретились, Пашка с удивленьем отметил, что ладошка девочки была немного больше ногтя большой руки мужика…

Малышка тут же села на пол и впилась в булку.

— Ешь, ешь. Ресторанная. Только тесто немного переходило, так я сахарку тряхнул побольше. — Он встретил голодный взгляд старшей и набросился на Пашку: — Смотри, паразит, и запоминай! Матка у них — единственная кормилица, а в ту субботу у нее всю получку вытащили во Фрунзенском магазине. Из кармана! Без куска семью оставили! А по-твоему это пустяк! К этаким крохам в голоде любая болезнь привяжется! Так это — пустяки? А? Я тебя спрашиваю! — рявкнул мужик и схватил Пашку за волосы.

Но тут заплакала малышка, и он осекся, с трудом подавляя в себе бешеную волну гнева.

— У меня на таких и рука бы не дрогнула! — твердил он, не разжимая зубов. — А теперь вот и стой тут до ночи, пока их матка не придет. Стой и отвечай им за свои подлые дела. Дети! Смотрите: это он оставил вас голодными! Вот он — вор!

— А ты?

— Чего-о? — ощерился мужик.

Пашка напрягся, ожидая удара. Он впервые увидел так близко раздутые злобой ноздри мужика, но решил договорить:

— Ты тоже не святой.

Удара все не было. Руки мужика повисли к коленам.

— Ишь ты! Умён. Ну, так знай: мне не стыдно людям в глаза смотреть. А вот ты посмотри этим голодным крохам!

Мужик вышел из комнаты, но Пашке не стало от этого легче. Он, наоборот, понял, что с мужиком было легче, чем с этой ужасной тишиной, а когда он встретил прямой, гневный взгляд старшей девочки — еще большая тяжесть навалилась на него. Правда, с минуту он еще разыгрывал из себя беззаботного, но тотчас сник, опустил голову и принялся сцарапывать с локтя рубахи какую-то зелень, посаженную, должно быть, в могиле. Но и тогда он чувствовал, как уничтожающе смотрит на него эта стрекоза, которую можно перещипнуть пополам двумя пальцами, и не мог найти в себе силы выдержать ее колючий взгляд исподлобья. Он понимал, что так простоять до вечера, а точнее — до ночи, на голодный желудок не сможет, да и встреча с той неизвестной женщиной, матерью этих девчонок, перед которой он почти физически ощущал свою вину, поскольку точно знал: это их ребята промышляли в ту субботу во Фрунзенском — ничего хорошего ему не сулила и лихорадочно искал выход. Этим выходом было окно.

«Второй этаж… — прикидывал Пашка. — Метра четыре с половиной, пожалуй — пять… Интересно, земля или камень внизу? Спросить бы у этой кошки… А, все равно!»

Пашка осторожно приподнял брови и оценил пространство от двери до окна. Он понял, что придется сначала прыгать на стол, потом распахнуть окно и — вниз! В полете вытянуться. Коснувшись носками земли, спружинить в коленках, тут же сгруппироваться, сразу — на бок и перекатиться…

«Эх, если бы не камень!..»

Пашка по привычке уже приготовился сосчитать до трех, когда от комода отползла малышка и села прямо на пути у Пашки. Она уже управилась с булкой и теперь смотрела на него, облизывая обсахаренные губы.

По коридору мягко прошла жена мужика, скрипнула дверью напротив.

«Прыгну через голову!» — решил Пашка с неприязнью глядя на сахарные щеки малыхи.

В коридоре снова скрипнула дверь.

— Нюра! Дай уж я допью вчерашнюю. Расстроился незнамо как!

Голос мужика прогудел мирно, по-домашнему.

— Дядя! — подняла девочка палец.

Она вплотную подползла к Пашке и схватила цепкими пальцами Пашкины штаны. Тут же она протянула вверх крошечную ладошку и потребовала пуговицу:

— Дай, дай!

Пашка нахмурился. Что-то шевельнулось в нем, и он не сразу осознал, что это вспомнилась на миг его маленькая сестренка, умершая в первую военную зиму от голода. Она точно так же тянулась к пуговицам и хватала их ртом, думая, что еда. Он давно не вспоминал ее, даже забыл совсем, и вдруг тут и так некстати!

— Дай, дай!

— Чего я тебе дам? — пробубнил Пашка.

Он осторожно выдернул штанину из ее цепких пальцев и помимо воли отступил к двери. Это движенье назад остудило его пыл и отодвинуло прыжок в окно. Что-то стало в нем угасать, и от всего отчаянно-неуемного плана осталось лишь недовольство собой, в нем тускнела четкость всех расчетов, и только двор за окном все еще манил к себе самым пленительным в мире — свободой. В дверях резнул звонок.

Пашка вздрогнул и почему-то подумал, что сейчас все пропадет окончательно. Ему представилось, что это пришла хозяйка комнаты, что сейчас начнется его публичная казнь, которая все равно кончится толпой дворников и милиционером, и Пашка сжался в комок, как затравленный зверь. Сердце его задергалось и кинуло в голову кровь.

— Эх!.. — простонал он и перепрыгнул малышку.

Старшая выронила книжку, шарахнулась к стене, а когда Пашка вторым прыжком мягко, как на физкультуре, впрыгнул на стол, — она заорала таким ошалелым воем, что он чуть не запутался в занавеске:

— А-а-а-а!

Пашка мог бы задушить ее только за одно это бессмысленное «А-а-а-а!». Но девчонка орала не столько от испуга, сколько из желанья призвать мужика и остановить Пашку. Он это понимал и со всей решительностью распахнул окно. Когда же он высунул голову и посмотрел вниз, то на миг растерялся: двор оказался задним и был весь захламлен. Под самым окном и дальше от стены валялась мебельная рухлядь, дрова, разломанные потемневшие ящики со ржавыми лентами жести и только дальше темнела черная, непросохшая земля.

«Туда!» — решил Пашка и ощутил на лице тугой ток воздуха, какой всегда бывает, когда напротив раскрытого окна распахивают дверь. Забыв о всех мелочах и опасности, Пашка решительно выставил левый ботинок на карниз и только нащупал опору для правого…

— Хоп! Назад! Назад, говорят! — и все та же цепкая рука мертвой хваткой перехватила его сухую ногу чуть выше стопы. Вторая рука взяла его за подол рубахи.

Пашка брыкнулся раза два, но тут же обмяк и сдался.

— А не везет тебе, бродяга, сегодня! Не везет! — посмеивался мужик, притащив Пашку в свою комнату. — Ну никак не везет!

И наотмашь ударил по лицу тугой, пахнущей ванилином ладонью.

А потом все завертелось, как в тумане. Пашка стоял в углу боком и кулаками размазывал кровь по лицу. Нос и губа отяжелели, горели. Жена мужика с мокрым полотенцем суетилась тут же, а сам он сидел за столом, уткнув лоб в широкие ладони, и смотрел на стакан водки. Долго тянулось молчанье, пока мужик не выпил и не уронил руки со стола.

— Забыл, как тебя? — подобрел он и повернулся к углу.

— Павел, — вместе с пофыркиваньем донеслось из угла, но после достойной паузы.

— Так вот, Пашка, — мы в расчетах на сегодня. Можешь проваливать! Иди воруй опять! Да ко мне не забудь забраться! Смотри: вот шкаф, в нем одежа, а в сером пальто, слева, — деньги. Не забудь! А сейчас проваливай, бесстыжая морда!

Пашка осторожно надавил коленом на дверь и вышел в коридор. За дверью напротив ворковала маленькая девочка. На кухне шипел примус и все так же пахло стиркой и керосином.

— Тоня! Открой ему! — выглянул мужик.

Женщина вышла из кухни, подергала запоры мокрыми руками и распахнула дверь.

— До свиданья! — еле слышно шевельнул Пашка губой.

— До свиданья! — вздохнула она.

Пашка вышел на площадку и не испытал облегченья. Еще какой-нибудь час назад, когда они шли по улице, отпусти его мужик — он прыгал бы от радости, а сейчас не было никаких желаний, кроме одного — доползти до дома, ткнуться головой в обмятый угол старой оттоманки и забыться подольше. Но и двигаться ему тоже не хотелось, этот невезучий вечер со всеми его нервными передрягами вымотал Пашку. Он сполз по перилам на первый этаж, сел на ступенях и снял ботинок. Мозоль цвела. Кожа свернулась в бледную пленку, сползла и обнажила красное мясо. Подорожник свалился и скатался в носке. Пришлось оторвать полоску от подкладки кармана и обмотать палец. «Пойдет!» — крякнул он и надел липкий носок.

Наверху хлопнула дверь. Шаги. Голос мужика:

— Эй! Слышь, что ли?

Пашка сунул ногу в ботинок, затаился и хотел бежать, но прислушался к голосу — не опасно — и ответил:

— Ну?

— Погоди! Чучело пропащее!

Мужик не торопясь спустился вниз, остановился ступенью выше, наморщил свой лоб и стал перед Пашкинои губой отвешивать пальцем каждое свое слово:

— Ты на меня не косись! Другой бы на моем месте — ой как тебя! Вот… А тебе, после всего твоего, вот чего: давай чеши завтра с самого утра в ресторан Московский. Меня спросишь — кондитера, мол, Евсеича. Я тебя на работу пристрою, без паспорта пока, в ученики. Понял? Сыт будешь, деньги будешь зарабатывать, а главное — делу научу. Парень ты видный, не девка красная, с работой справишься, да и башка варит. Дело, тебе говорю, стоящее, не то что твое воровство, голова! Буду ждать. Вход со двора. Ясно? Придешь — человеком будешь, не придешь…

Евсеич махнул рукой и пошел наверх, не оглядываясь на Пашку.

3

На Киевской улице лужи не держались — булыжник. На тротуарах плиты. Хорошая это улица. Домов на ней мало, все больше заборы, а под заборами — трава да лопухи, как будто в пригороде. Машин тоже мало, только ближе к осени, когда с Бадаевских складов развозят по городу фрукты, машин хватает. Хорошее это время. Сытное. Только стоит подкараулить машину без грузчика, прыгнуть у переезда в кузов и выбросить ящик-другой винограда или несколько арбузов — ребята поймают. Тихая улица… Вот и сейчас Пашка хромает по ней, морщится, а уже издали прислушивается к голосам приятелей, что играют в футбол за школой. Ему кажется, что идет самая интересная игра — с соседним домом, противником старым и сильным, а бессменный капитан — Косолапый повел ребят в нападенье без Пашки… Но ничего! Сейчас будет встреча! Кто-нибудь первый увидит его, крикнет!.. Остановится игра. Все, уже наслышанные о том, что случилось с Пашкой, кинутся к нему и будут ждать, когда он сам заговорит, потому как спрашивать о таких делах не принято. А он помолчит, поулыбается снисходительно и скажет что-нибудь, вроде: «Да вот пришлось из милиции драпануть… Нормально, только разбил нос, губу да нога… Второй этаж все же…» Кто-нибудь не выдержит: «По тебе стреляли?» Тут надо ответить загадочно: «Не помню…» А если к этому добавить при всех, что Косолапый — трус, что он не только бросил его в трамвае, но и не помог отбиваться на кладбище от конвоира, то всем станет ясно: Косолапый — спетая песня. Теперь будет он, Пашка!

Головокружительное чувство превосходства над этой оравой своенравных и то бескорыстных, то жадных, то отчаянных и жестоких, то неожиданно чутких ребят, перед которыми порой бессильны школа и семья — это чувство превосходства, которое стоит лишь на одном, но на самом прочном основании — на непогрешимом авторитете физической и особенно моральной силы, — вновь захватило Пашку и росло в нем тем сильней, чем ближе он подходил к самодельной футбольной площадке за школой. Площадка… Это было место постоянных встреч. Тут играли в футбол, дрались и мирились, строили планы и делились последним.

Однако за школой — хотя оттуда и доносился вполне серьезный галдеж, достойный встречи двух домов, — играли только одни малыши. Они азартно гоняли старый, облупившийся мяч и даже не обратили внимания на Пашку. Это было досадно. Он выждал момент, откинул за шиворот прорвавшегося к воротам малыша и здоровой ногой сильно забил мяч за угольную кучу у кочегарки.

Во дворе Пашка встретил только одного знакомого — Мишку-Гогу, но тот был не из «своих». Он работал, учился в вечерней школе, занимался гимнастикой и даже ходил с девчонками в кино.

Пашка завидовал ему, хотя и сам в гимнастике мастак, но в морду дать не решался: Мишка-Гога был здоровый парень.

В парадной, из полутьмы, его осторожно окликнули «свои». Они ни о чем не спросили, только посвечивали папиросами. Пашка подошел вплотную.

— Пашка, тебя… — Копыто выждал, когда пройдет женщина с сумкой, цыкнул ей в спину слюной и закончил: — Косолапый искал.

— Ты, Копыто, скажи ему: если у него душа не в пятках — пусть узнает обо мне в другом месте!

Он похромал на лестницу, довольный своим ответом.

Тетки в комнате не было, она судачила на кухне. Пашка торопливо проверил кастрюли на столе. В одной было что-то. Он вышел на середину комнаты, на свет, держа в одной руке ботинок с больной ноги, в другой — кастрюлю. Понюхал — щи! Пашка прислушался, не идет ли тетка, и выпил щи через край. Потом нашел кусок хлеба, съел его и завалился спать, хотя было еще не поздно. В голове у него путались мысли. Вопросы вставали один за одним: Косолапый и Евсеич, завтрашнее утро и воскресная вылазка в чужую квартиру. Как быть? А может, все это можно совместить? Это было бы самое лучшее, подумал Пашка и закрыл глаза. Но вскоре пришла тетка и принялась бубнить, что нет ей ни покоя, ни жизни. Как всегда…

— А если твой — как его? — Косолапый будет надоедать, я ему всю рожу в дверях ошпарю! Три раза сегодня совался…

Пашка молчал и не мог придумать, как бы лучше поразить тетку новостью.

— Разбуди меня завтра пораньше, — сказал Пашка важно и как можно спокойнее, но тут же, чтобы она не успела послать его к черту, пояснил: — Завтра на работу!

Тетка вышла из-за своей занавески на середину комнаты и остановилась в недоуменье. Она растерянно мяла в руках подушку, топталась, а Пашка с удовольствием наблюдал за ней.

— Во сколько? — спохватилась она, скрывая свое удивленье.

— Давай — в семь!

«Ну и характер! Даже не спросить, куда иду на работу!» — изумился Пашка.

Тетка кинула ему одну из своих подушек и стала потрескивать костями за занавеской — раздевалась спать.

Он с удовольствием ткнулся своей грязной головой в мягкую прохладу подушки и обомлел от удовольствия: такого подарка он от тетки не получал давно.

4

Утро выдалось — на удивленье! Ночью умудрился проморосить дождик, все промыл, очистил воздух, а к восходу на небе не осталось ни одного облака, и над крышами умытых домов еще не затянутая дымом вместе с наступающим днем бледнела и подымалась синяя бездонь. Где-то в стороне Московского вокзала вставало солнце, и на чистый сырой асфальт проспекта ложились длинные тени домов. Всюду спешили люди, сосредоточенные в своих ежедневных заботах, довольные радостным началом дня.

Пашка никогда так рано не вставал, обычно просыпая и опаздывая на первый урок. Ему больше нравились надежные сумерки, вечерние огни на улицах, пронзительные свисты во дворах, а утро… оно всегда приносило ему одни заботы, голод, разные неприятности за прошедший вечер. Но это утро было необыкновенным, и он понял: это было его, Пашкино, утро. Все в этот ранний час было, казалось, для него: емкие троллейбусы, старательные автобусы, работящие, по-утреннему частые трамваи — все было для рабочего человека, которым старался представить себя Пашка. Он с достоинством шел в своих парусиновых штанах и в той же, что была на нем вчера, синей рубахе, а от его только что вымытой под краном клокастой головы исходил стойкий запах хозяйственного мыла.

«А погодка ничего… — повел он губой к солнышку. — Только фраерам гулять!»

Он на ходу прыгнул на переднюю площадку трамвая, но туда неожиданно пробилась кондукторша, и Пашка тотчас сменил площадку, свистнув, чтобы висевшие на второй потеснились. На Обводном, у фабрики Анисимова, вышло много народа, и кондукторше стало просторнее наводить порядок. Она опросила всех подозрительных, а Пашке, остававшемуся на подножке, двинула солдатским ботинком в бок.

— А ну, проваливай, шпана!

— Ты потише! — огрызнулся он и схватился за ее сумку с деньгами.

— Не хватай!

— А я держусь! — оскалился Пашка. — А то упаду, убьюсь — тебе же отвечать придется.

— Отдай! — вырвала кондукторша сумку. — Убьется он! Такие и с поездов прыгать мастера!

К Московскому Пашка дотянул на другом трамвае.

Он выбрался из привокзальной толчеи, увидел огромные буквы «Ресторан» и смело направился под арку. Вошел. В небольшом мрачном дворе осмотрелся. Кругом подымались стены домов и, казалось, хранили здесь старую, еще петербургскую тишину. Не было даже мух, поскольку солнце не заглядывало сюда, наверно, больше ста лет, и только след грузовика напоминал, что жизнь кипит и в этом углу. Между штабелями пустых ящиков и пахучих бочек чернела настежь открытая дверь, а оттуда, из глубины помещения, доносились голоса и мелькали люди в белом.

Пашка собрался с духом и вошел.

— Ты куда?

Наверху, на лестнице стоял плотный, сытый человек в белой куртке нараспашку и посвечивал золотыми зубами.

— А я… этого… Евсеича мне.

— Евсеича? А зачем?

— Он велел прийти.

— А ты кто?

— Кто, кто! Он велел прийти.

Пашка смотрел исподлобья и, видать, не приглянулся начальнику.

— Интересно… Ну, давай сюда!

Они поднялись на второй этаж, прошли коридорами мимо каких-то помещений, откуда слышались голоса и стук ножей. Неожиданно золотозубый остановился, отворил дверь с надписью «кондитерский» и с усмешкой позвал:

— Евсеич! Тут к тебе пожаловали!

Пашка обрадовался знакомому запаху ванилина, которым повеяло из цеха вместе со сладковатым вкусом муки, от которого сразу запершило в горле и защекотало в носу. Из-за стеллажей появился сам Евсеич во всем белом. Из-под длинного передника торчали обсыпанные мукой штаны и ноги в жестких растоптанных тапках, тоже белых от муки. Лицо его было веселым.

— А! Пашка! Пришел? Хорошо! Это, шеф, мой ученик будет!

— Интересно! А кто его брал?

— Я.

— Гм! Интересно…

— Тебе, может, и интересно, а мне не очень интересно одному крутиться, без помощника. Сколько времени обещал ученика? То-то! А вот теперь я сам нашел!

— Штаты не ты набираешь, а директор с моего на то согласия.

— А с чьего согласия я за двоих ломаю, а получаю, как все? А? Чего отворачиваешься? Так что не доводи до греха. Давай помощнику куртку, а не то у меня разговор короткий — знаешь меня: нож в газету и — прощай! Меня вон давно в «Асторию» зовут, там-то уж умеют ценить мастеров, там и условия…

— Ну, понес свою песню! — заулыбался шеф невесело. — Погоди, пока директор придет. Парню надо медосмотр пройти и прочее… Сегодня как раз приемный день, а потом…

— Я тебе что толкую: дай парню куртку без разговоров, я его с производством познакомлю! — настаивал Евсеич. — Должен же человек посмотреть, где он будет работать?

Шеф махнул рукой:

— Ну, пойдем, как тебя?..

— Пашка.

— Пойдем, Пашка, дам тебе чью-нибудь куртку из той смены. Да, ну и мужик шебутной! Все-то он орет, все ему не так… Правда, мастер — уж этого не отымешь… Родственник, что ли?

— Чего?

— Родственник, говорю, ему или как?

— Нет. Так… — ответил Пашка.

— Гм! Уж и хитрить умеешь — так… Так ничего не бывает!

В крохотной душной раздевалке шеф-повар дал Пашке куртку, передник и колпак. Пашка сразу надел куртку, но с передником медлил: уж слишком он походил на бабскую юбку! Колпак же он решил не надевать совсем. «Да это же дурацкий колпак! — с ужасом думал он. — Все повара в кинокомедиях бегают точно в таких колпаках, а весь зал хохочет. А вдруг кто узнает, что и я…»

Шефа позвали, и он убежал, а Пашка остался стоять в раздевалке. Он уже был расстроен: повар! Только и не хватало… Если бы его догадались сначала покормить — он давно бы смылся отсюда и никогда больше не пришел. Он считал, что лучше прокантоваться несколько месяцев до получения паспорта, а там и на завод.

— Ну, готов? — Евсеич влетел в раздевалку. — Давай, давай пошевеливайся, а то у меня тесто подойдет скоро!

Он схватил Пашку за руку и потащил по цехам — знакомить с производством.

— Вот смотри — корневой цех. Важный цех, но это не работа! — Евсеич с порога махнул рукой и поспешил дальше, увлекая Пашку. Тот успел лишь окинуть взглядом полутемное помещение, где на мокром каменном полу была насыпана в угол картошка, свекла и еще что-то. В большом котле белела залитая водой чищеная картошка. У стола, заваленного грудами зелени, стояла пожилая женщина и чистила зеленый лук. Рядом с зеленью алела горка промытой вычищенной моркови.

— Экскурсия? — спросила она вслед, но Евсеич не слышал, он уже распахивал следующую дверь.

— Мясной! — заорал он прямо в лицо Пашке, перекрывая шум электрической мясорубки.

Тут было интересней. Пашка во все глаза смотрел на огромные куски сырого мяса, торчавшие из большой каменной ванны. Особенно большая часть лежала на оцинкованном столе, а над ней высокий тощий мужик быстро и точно, как парикмахер, махал длинным ножом. Прямо на глазах обнажались дуги красно-белых ребер, а мясо толстым одеялом, морщась и оседая, ложилось на стол. На краю стола лежали небольшие куски, но толстые и красивые. На другом столе кучей лежали необработанные куры. В другой ванне были свалены в воду какие-то серые плиты, и Пашка не сразу понял, что это оттаивала прессованная рыба-филе.

— Алексей! — крикнул Евсеич. — Пленку-то с вырезки не забудь снять, а то опять свернет бифштексы, как поросячье ухо, или, как вчера… А ты не отмахивайся, не отмахивайся, я не таких учил! Вон сек испохабил, разве так его отделяют от огузка?

Евсеич подержал на ладони толстый кусок мяса и сердито бросил его опять на стол.

— Пойдем, Пашка! Работает, как в мясной лавке, а не в ресторане, да еще и слова не скажи.

Пашка начинал понимать, что учить поваров было привычкой Евсеича, только не ясно одно: почему кондитер, а учит повара, но об этом он решил спросить в другой раз.

— А вот горячий! Тут, брат, на этой плите, все замыкается. Почти все. Дальше продукция уже в готовом виде идет в зал, в публику, или, как теперь стали говорить, — к потребителю. Ясно?

У Пашки, который из-за вчерашней передряги опустил ужин и не позавтракал сегодня, закружилась голова от одурманивающего запаха жарившегося мяса, лука, кипящего в котле жирного бульона, от изобилия каких-то иных — крепких и сытных запахов, шедших из многочисленных горшочков и кастрюлек, которыми была уставлена вся плита.

— Ясно, говорю?

— Ясно, — шевельнул Пашка губой и облизался.

Ему казалось невероятным, что на свете может быть столько еды и что есть люди, не знающие голода.

У плиты крутилась юркая, туго подвязанная краснолицая — должно быть от жары — женщина. Она то и дело двигала сковороды и противни, что-то помешивала в кастрюлях, перевертывала куски мяса и румяной рыбы, успевая отвернуться к столу и порезать картошку, а вокруг нее все трещало, шипело, булькало…

— Крутись, Матвеевна! — весело крикнул Евсеич.

За клубами пара блеснула ее белозубая улыбка, а они уже заторопились дальше какими-то коридорчиками, переходами и открыли застекленную дверь.

— Холодный цех! Здесь работает самый занозистый человек на свете, повар-холодник. И зовут его — Сашка-Тяп-Ляп.

— Сам Тяп-Ляп! — прогнусавил маленький сутулый человечек.

— А пока его тут нету, давай, Пашка, поедим у него икры!

— Я вот вам поем! Лучше скажи, чего мне теперь делать с этой икрой: сменщик забыл поставить в холодильник, а такая жара… Шеф хрюкал на меня.

— А какой чудак открыл под вечер такую огромную банку? Это же паюсная икра! Она сегодня пропадет. Погибнет…

— Чего же делать?

— Сдобри маслом растительным — душок отобьет — и давай побольше на буфет, а другие закуски и бутерброды придержи пока.

— Да это-то я знаю! — прогнусавил холодник.

— Знал бы — не спрашивал. Вот натура! А дальше чего?

— Да иди ты, иди!

— Ты не гони, а не то я тебе погоню! Был ты Тяп-Ляп и остался! Проворонишь икру — налетишь рубликов на триста.

— Да ладно, ладно! Сделаю, как ты сказал. Ува-ажу! — гнусаво тянул холодник.

— Уважит! Ты себя уважай, голова! Беги сейчас в зал, перемигнись с официантами — скоро должны прийти — так, мол, и так: налегайте на икру. Пусть предлагают всем — полезная, мол, калорийная и все такое. А нет — шеф высчитает с тебя и не моргнет. — Евсеич повернулся к Пашке: — Это хороший цех. Тут, если с головой работать, можно чудеса делать кулинарные — всякие заливные, фаршированные рыбы, фаршированные куры, всякие муссы, салаты, не говоря о бутербродах, сандвичах, канапе… Да мало ли что тут можно сделать с головой.

— И мороженое? — спросил Пашка.

— Эка делов-то! И мороженое, только не комбинатское, что продают на углу — колотушки замороженные, а настоящее! Такое, брат, мороженое я могу тебе сделать — воздушный шар, а не мороженое. Возьмешь такое на язык, зажмуришься — и сам растаешь. Искусство!.. Пойдем скорей — тесто перейдет!

Навстречу им попалась официантка с подносом.

— Ага! Директор заявился! — заметил Евсеич.

— Где?

— У себя, где же… Видишь, жратву понесли. Давай, брат, и мы чайку скоренько попьем — да мне за работу, а ты к директору да на медосмотр. Матвеевна! — приостановился он в горячем цехе. — Чаек е?

— Е!

— Поварской?

— Поварской!

Евсеич взял на ее столе четыре яйца, обмыл их под краном, положил в поварешку и опустил в котел, где тихонько клокотала картошка.

— А где у тебя помощница? — спросил он повариху.

— Ой, Евсеич!.. Подумай-ка: послали на угол с лотком. План, говорят, горит, а я вот одна тут маюсь в такой жарище.

— Плохи дела, — вздохнул Евсеич и заглянул в другой котел. — Ох, Матвеевна, Матвеевна! Бульон-то у тебя какой мутный! Нареканий бы не было… Пашка! Притащи-ка из мясного фаршу немного. Ну, чего смотришь? Дуй скорей и тащи — чуток, в горсточке. Надо, скажи…

Пашка принес. В мясном дали без слова.

Евсеич взял фарш, взял битое яйцо в решете, высочил белок на фарш и перемешал. Потом быстро покрошил это месиво в котел, где зрел бульон.

— Ну вот, Матвеевна, я тебе оттянул бульон, теперь процеди — и будет как стекло.

— Спасибо, Евсеич! А пирожки-то у тебя успеют к нему?

— Успеют! Теперь нас будет двое — завалим товаром!

Он вынул поварешку с яйцами, обдал их холодной водой.

— Тащи, Пашка, в цех!

Евсеич сам принес чаю, черного как деготь. Это и был «поварской». Но самым приятным для Пашки было то, что к чаю появился еще сыр, масло и бутерброд с той самой черной икрой, из-за которой расстраивался холодник. Пашка не сдержал своего восхищенья и решил сделать своему благодетелю комплимент:

— А здорово ты этого Тяпу, холодника, расколол!

Евсеич некоторое время молча смотрел на Пашку, наморщив лоб и поглаживая волосатые, голые по локоть руки. Он, по-видимому, хотел что-то сказать, но не нашелся и кивнул на завтрак. Сам он ел немного, задумчиво. Пашка — много, с жадной осторожностью чужой собаки и умял почти весь завтрак.

— Клади сахару-то больше, — добродушно сказал Евсеич и подвинул к Пашке большое блестящее ведро с сахаром.

Пашка всыпал горсть. Отпил и всыпал еще.

— Правильно. Голова будет лучше работать, да и сытость к тому же. В нашем деле с утра надо покрепче заправиться, потому как нет у поваров определенного часу на обед, это не завод. Рестораны тоже на обед не закрываются. Тут иной раз так закрутишься, что до вечера не присядешь. Недаром Горький — был у нас такой писатель, ничего, правильный…

— Знаю, — кивнул Пашка и еще добавил сахару в стакан.

— Так вот, этот самый Горький, а он, как и все приличные люди, был поваром, говорил: нелегкая это работа. Понял? Ну, пей, пей, не торопись. Сейчас я тебя к директору отведу, он тебе санкнижку выпишет и направит по докторам.

И пока Пашка пил чай, Евсеич подпылил стол мукой, обдал руки растительным маслом и выкинул огромный ком теста из котла на стол. Помял его, заправил с краев в середину, будто завязал в узел. Потом вымыл руки, вытер их чистым полотенцем.

— Ну, готов? Идем!

У кабинета директора Евсеич достал из кармана белую от муки трешку и дал Пашке на парикмахерскую.

— И вот еще что: времени сейчас немного, потому садись на двенадцатый трамвай и шпарь по Невскому до моста. Там проберись к Петропавловке, на пляж, и помойся, а оттуда — на медосмотр. Песочком потрись получше, а далеко не заплывай — Нева шуток не любит! Ясно? Вот и хорошо! А к вечеру приходи — поедим вместе.

5

Пашка целый день был сыт, как никогда, и, наверно, поэтому в голову ему приходили разные хорошие мысли. Он думал о золотых днях совершеннолетия. О том, как станет скоро самостоятельным, уйдет от тетки, накупит себе широченных брюк-клеш из чистой шерсти, ремень с морской бляхой сторгует на барахоловке, приобретет побольше шелковых рубах, ботинок и пойдет на танцы в женскую школу, где будет выдавать себя за десятиклассника. Где он возьмет столько денег, он точно еще не знал, но только не в ресторане, поскольку оставаться работать там при всем брюшином благолепии он не мог решиться — душа не принимала. В самом деле, не дай бог узнают на улице, что он повар, — пропало дело! Он с омерзеньем думал о колпаке, но с большим удовольствием о еде и своем покровителе. И странное дело: только утром он высморкнул большой сгусток крови и ощупывал припухший нос, а вечером — да и целый день — Пашка думал об Евсеиче с теплотой. «Законный мужик! — пришел он к выводу. — Поработаю у него пока, а там видно будет…»

К вечеру Пашка управился с медицинскими инстанциями, проголодался и подрулил к Евсеичу.

Еда снова была сказочной. Лучше, чем утром. Кроме того, Евсеич дал Пашке домой песочное пирожное «кольцо». Пашка вез «кольцо» в кармане и с полным сознанием своей правоты ехал на подножке, поскольку в трамвайной сутолоке могли пирожное раздавить. Он спешил домой, спешил — как это ни было удивительно для него самого — увидеть тетку. Ему не терпелось поразить ее рассказами о том изобилии еды, которую он увидел сегодня. Ему хотелось рассказать ей самое яркое из того совершенно нового для него мира, что открылся сегодня перед ним с большой щедростью и прямотой.

Тетка была дома.

— Ну, работал? — спросила она удивительно нормальным голосом, на какой сегодня и рассчитывал Пашка.

— Завтра приступлю, — не стал он врать и принялся рассказывать. — А это тебе. От меня. Он положил перед ней пирожное и пролез между столом и швейной машиной на заваленный всякой рухлядью балкон. Там он потрогал свои мускулы, потом несколько раз поднял пудовую гирю, поломался с ней, шумно выдохнул. Потрогал мускулы опять и решил: надо больше заниматься спортом, ведь при таком хорошем питании, как в ресторане, сильней его не будет даже Мишка-Гога. Пашка улыбнулся чему-то. Настроенье его было великолепное. Он даже попробовал сделать стойку на решетке балкона, но внутри у него сразу все похолодело от страха: шестой этаж… У Копыты он делал, на таком же балконе, но у того второй… Вспомнив о ребятах, он шагнул было обратно в комнату, но невольно остановился: на оттоманке сидела тетка, а по ее худому лицу текли слезы. Пашка отвернулся в каком-то непонятном самому волнении и стал смотреть, вниз, на улицу.

На тротуарах потемнело от прохожих — народ шел с работы густо, величественно, как утром, только солнце светило сейчас с другой стороны, уже над самым Варшавским вокзалом. Оно будто тоже возвращалось с работы, и Пашка как-то по-своему почувствовал это и понял, каким большим был уходящий день.

Вечером, уже после захода солнца, он по привычке вышел в их большой гулкий двор. Был тот удивительный час, так любимый Пашкой, когда впереди, до полночи, еще масса времени и каждый час таит приятные неожиданности. С неба сочились фиолетовые сумерки. В нижних этажах зажигали свет. Из какого-то окошка по всему двору разносилась песня:

Может быть, отдельным штатским лицам

Эта песня малость невдомек.

Мы ж не позабудем, где мы жить ни будем,

Фронтовых изъезженных дорог.

Любил Пашка этого певца, у него есть песня о море, и, должно быть, поэтому вдруг вспомнилась мучительно-сладкая мечта быть моряком.

Эх, путь-дорожка

Фронтовая!

Пронзительный свист полоснул по двору и сразу приглушил все звуки.

Пашка знал, кто так свищет, и побрел к черной лестнице, где в проеме открытой на задний двор двери на фоне маслянисто-черной угольной кучи стоял Косолапый. Он сунул Пашке свою длиннопалую руку, но не ответил на пожатие.

— Ну как? Когти рвал?

— Рванул, — ответил Пашка.

— А нос?

— Дяхан перемешал по носу…

Косолапый окинул двор уничтожающе-подозрительным взглядом.

— Наколка в ажуре. В воскресенье — на дело. Все, как договаривались… Ты готов?

— Готов, — ответил Пашка.

6

— Во, во, так. До дна загребай. До дна.

Пашка устал, но виду не показывал, только лоб, заблестевший от пота, да прилипшая к спине куртка выдавали его. Он без отдыха замешивал большой котел теста, погрузив в него выше локтя обе руки.

— А много еще муки сыпать? — спросил он.

— Ни, ни! Больше не надо. Теперь мешай, пока тесто само от рук не отскочит. Это скоро. Мука в этой партии попалась хорошая, а вот в том месяце была дрянь дрянью — никакой клейковины. Выпечка из такой муки будто из глины сляпана — ни подъема в ней, ни колера, ни припека. Эх, Пашка, а на какой муке я рабатывал до войны! Сколько было сортов!

Евсеич подошел к окошку и смотрел в него некоторое время, будто видел там то прошлое, о чем он только что вспомнил.

— Ну, готово? Дай-ка взгляну. Та-ак… Ничего, ничего… Первые дни работаешь, а уже толк есть. Хорошо. Теперь зачисти котел моим ножом, смажь маслом и покрой. Я пошел к шефу узнать ассортимент, а ты слетай в холодный и принеси что-нибудь к чаю. В горячем разведай, нет ли горячих котлет, — тоже неси. Да не забудь мой нож под стол спрятать, а то мясники свистнут, им мой нож давно спать не дает. Он у меня как бритва, а им — затупить да бросить. А повар без ножа — не повар. Понял?

Евсеич сощурился, что означало улыбку, и легко пошел к двери, покидывая в стороны мучными носками тапок. Вернулся он, когда у Пашки уже все было готово к чаю, и перечислил заказанный ассортимент.

— А шеф много в нашем деле смыслит? — спросил Пашка.

— Кое-что… А вообще мало сейчас осталось тех, кто в нашем деле серьезный мастер. Мало. В загоне наше дело, а ведь наша специальность самая древняя. Человек еще по деревьям лазал, а еду себе готовил — молоко из орехов выжимал, коренья чистил съедобные. Так что, Пашка, мы с тобой люди самой древней профессии. Потом идут строители, ведь человек давно себе жилище делает. Специальность эта тоже очень почетная, но помоложе на лет на тыщу.

— А потом? — спросил Пашка.

— Потом идут портные и сапожники. Те еще моложе. А потом пошли-поехали разные специальности: земледельцы, каменщики, краснодеревцы — тоже народ нужный. Без такого народа все на земле сгинет.

— Интересно… — Пашка потянул чай из стакана. — Значит, мы самым древним делом занимаемся?

— Самым древним, тут нет никакой ошибки и быть не может. Мне вон дочка рассказывала, что когда-то очень давно, в глубокой древности, были такие рабы, что дрались в цирках насмерть.

— Я знаю! Гладиаторы!

— Во, во! Так за одного такого раба давали на рынке сто простых, а повар стоил еще дороже. Ясно? То-то, голова! Доедай скорей да приступим… Так что, Пашка, видать, было за что их ценить.

— А тебя ценят?

— И меня ценят немного. Вот я человек дисциплинированный, а нынче весной три дня прогулял на свадьбе у дочки. Другому бы суд обеспечен, а у меня только и спросили: «Нагулялся?» И все. И на работу. А если бы кто другой так? А? То-то! Но ведь за одно званье ценить не будут, надо показать, что ты можешь, нынче век — не дурак, словам-то не очень верит, ты работу покажи. А потому учиться надо своему делу. Трудиться. Я вот с удовольствием поучился бы у кого, да вроде и не у кого. Кухню я хорошо знаю как будто… И нашу, и французскую, и английской учен был, а про наши южные — и говорить нечего!

— Вот это — да!..

— Что — да? Ведь у блюд паспортов и прописки нет, они все для человека. Вкусное блюдо понравится и немцу, и французу, и турку, и японцу. Другое дело — вкусы, но вкусы прививаются. Только кто их прививать будет, наш шеф, что ли? Да такие шефы довели нашу кухню до того, что поезжай от Белостока до Владивостока и найдешь во всех ресторанах, не говоря о столовых, — одно и то же: два-три мясных, два-три первых, две-три закуски, два-три гарнира, а соуса — те и вовсе пропали. А сами блюда — свиньям на диво: гуляш, котлеты, суп да щи, а больше и не ищи, хоть запищи. Что ухмыляешься?

— Смешно.

— Плакать надо, а ты — смешно!

В цех заглянул шеф. Блеснул на руке золотой браслет, и дверь снова закрылась.

— Знает порядок, — кивнул Евсеич, — если я за столом — не мешай!

Пашка допил чай и сам, без напоминаний, опустил поднявшееся в котле тесто.

— Скоро подойдет. А тесто как шелк, — сказал он с видом большого знатока.

— Ну и ладно! — прищурился Евсеич. — Значит, товар будет хороший, в лицо не бросят. А сейчас, пока есть время, давай-ка собьем бисквит. Бисквит — основа пирожных и тортов этого вида.

Пашка притащил из мойки луженый котелок, отбив его силой у коренщицы, той, что работала в корневом цехе. Потом сам получил у шефа продукты — сахар, яйца и муку. Евсеич объяснил ему, сколько существует способов приготовления бисквита. Научил, как взбивать на парах, как надо осторожно вводить муку и выпекать.

— Ты с ним осторожней! Это тебе не кирпич: чуть тряхни — и село. Ты пойми: взбитое яйцо держит на себе двадцать грамм сахара и столько же муки, а и само-то оно весит всего сорок. Ему ведь тяжело, голова! Вот так надо. Во…

Они уже выпекли бисквит, когда в цех пришел шеф.

— Евсеич, выручай!

— Что такое?

— Завтра хоть и воскресенье, а надо поработать. Потом отгуляешь.

— Гм! — прищурился Евсеич. — Пашка! Ну-ка подтверди, ты у меня ученый — ведь при татарском иге и то в воскресенье отдыхали.

— Ну, Евсеич!.. Ты пойми: надо. План горит, а дотянуть осталось совсем немного.

— А я при чем? Мы с Пашкой и так даем тебе по две с половиной-три нормы.

— Да знаю! Какой о вас разговор! Если бы все у меня так работали! — заискивал шеф, и Пашка понял, что половина похвалы относится и к нему.

Евсеич отошел к окошку, наморщив лоб. Он понимал: план — основа. Не будет плана — не будет у людей прогрессивки, не будет у начальства настроенья, пойдут пререканья, кто-то уйдет в другой ресторан — коллектив залихорадит. Противно… По опыту он знал, что все это может быть.

— Какой заказ будет? — спросил он шефа.

— Штук пятьсот «кольца», потом коржей, ну и как можно больше пирожков московских, самых ходовых.

— Сладких?

— Сладких.

— Ладно. Только поставь кого-нибудь на фритюр, чтобы нам с Пашкой не отвлекаться. А товару дадим. Дадим, Пашка?

— Дадим! — весело ответил тот, почувствовав, что и от него в этом серьезном деле многое зависит.

— Паша! — удивился шеф. — А что это у тебя куртка-то рваная? Я сейчас скажу, чтобы тебе принесли новую. Сейчас!

— Ишь лиса! — вослед ему прищурился Евсеич и закрыл свою розовую лысину колпаком. — Ну, Пашка, начнем!

Часов до четырех они работали без перерыва. Пашка брался за всякую работу. Он вместе с Евсеичем делал листовые и порционные ватрушки, ювелирничал над маленькими бульонными пирожками, учась фигурной защипке, добросовестно заделывал края больших листовых пирогов. Тесто еще плохо слушалось его, но он сумел сварганить вполне приличную сдобу, какой-то случайно получившейся замысловатой формы. Сдобу эту Евсеич профессионально довел до дела и принял на вооруженье цеха, дав ей названье «Пашкина сдоба». После полудня Евсеич завернул песочное тесто — большую партию, на пол-ящика масла, и тут же приставил Пашку раскатывать, а потом и вырубать формой пирожные. Пашка сам спроворил льезон, сам смазывал пирожные и посыпал их протертой через грохот крошкой. Все было хорошо, но мучила его выпечка: очень часто он обжигал с непривычки руки, но и на выпечку он вставал смело.

— Пашка! Имей в виду: тебе можно работать только шесть часов. Теперь не война. Ясно?

— Ничего!

В работе он терял представление о времени, а от жары и утомленья даже не хотелось есть. Сразу же после завтрака он ввязывался в работу, охваченный только одним желаньем — желаньем переделать все это огромное количество медленно убывающего теста. Порой ребяческое нетерпенье вырывалось у него наружу, он нервничал, обжигая руки, и орал, по примеру Евсеича, на поваров, с которыми сталкивался на кухне, у духовки:

— Лентяи! Кондитерский всех вас обрабатывает!

И те молчали, лишь кое-кто перемигивался — ишь какой строгий, теленок-то!

В шестом часу Пашка сложил всю выпечку на большие деревянные листы, расставил их на столах один к одному и отошел полюбоваться.

— Во дали! А?

Румяная, свежая, еще отдающая печной жар разнообразная масса изделий, еще утром стоявшая на полу тугим и холодным мешком муки, бесформенным куском масла и ведрами сахара, теперь, взяв в себя уменье их рук, их пот, их силы, нервы и время, готова была перейти к сотням других людей и принести им радость.

— Да, Пашка, одному мне столько бы ни за что не сделать. Ты смажь ожоги-то маслом да давай-ка, брат, пообедаем. Заработали!

За обедом Евсеич призадумался.

— Знаешь что? Ты сейчас поезжай домой, отдыхай, а я еще немного поработаю. Бисквит наш, утренний, выстоялся, я сделаю крем и займусь тортами. А ты завтра приди сюда как можно раньше и выполни особое заданье: один поставь тесто. Ты умеешь, у тебя получится. Я приду — и у нас сразу пойдет готовый товар на улицу. Понял? Возьмешь мои ключи от цеха, товар я тебе, сырье, оставлю, а производство будет открыто — сторож рано плиту разжигает. Ясно? Вот так…

Пашка сразу завял, вспомнив о Косолапом. Впервые в жизни он должен был пойти на большой риск, но это волновало его меньше, чем досадное совпаденье их дела и работы. Он не знал еще, что предпринять, но искал выход.

— Устал?

— Ничего… — не стал разуверять Пашка, опасаясь объяснений.

Молчали.

Дверь в цех неожиданно отворилась, и вошла официантка, вся сжавшись под недовольным взглядом мастера.

— Евсей Евсеич, извините, пожалуйста! Извините! Меня шеф послал… Помогите мне, ради бога! Привязался ко мне клиент — подавай ему лимон по-кавказски, и все тут! Я — к холоднику, а он не знает, как делать.

— Иди к шефу.

— Он — тоже. К вам послал.

— А я почему должен знать?

— Так вы.

— С Кавказа куражир-то?

— Черненький…

— Понравился, что ли?

— Ну, вот еще…

— Пьяный небось?

— Есть немного.

— Пошли к черту!

— Нельзя. Неудобно. А потом говорит, что приедет на Кавказ и все наши рестораны оха́ет. Как же можно!..

— Ишь ты! Значит, нельзя, говоришь, отказывать?

— Нельзя.

— Верно говоришь! В ресторане должно быть все! Спросит человек птичье молоко — не отказывай. Лучше скажи: завтра будет специально для вас! Ну, чего стоишь? Тащи свой лимон и креманку с сахаром!

Официантка выпорхнула из цеха и тотчас же все принесла.

— Пашка! Нож!

И, нарушая традицию — прервав обед, Евсеич мигом приготовил это незамысловатое блюдо. Он надрезал лимон посередине, снял с одной половины кожуру. Очищенную часть разрезал вдоль на восемь долек.

— Учись, Пашка! Раздвигаем дольки, туда — сахар, а теперь!..

Он взял креманку, сгрудил в ней сахар и ткнул в него лимон очищенной и надрезанной частью. Теперь казалось, что в креманке, утонув в сахаре, лежит целый лимон, наполовину зарытый в песок.

— Неси! Если он не дурак — знает, как есть! Да дверь закрывай, коза!

А минут через десять в цех вошла та же официантка. На маленьком подносе она несла две высокие рюмки с коньяком.

— Вот, пожалуйста! Одну прислал грузин, а вторая — от меня. И спасибо вам, Евсей Евсеич! — она поклонилась и ушла, блеснув черным подносом.

Евсеич закряхтел, закашлялся, потом торопливо расстегнул свою куртку и долго вытирал лицо внутренней стороной полы.

— Вот оно, уменье-то! Ясно, голова? — сказал он Пашке необыкновенно громко, и тот не сразу сообразил, что сказано это больше для поваров, восхищенно толпившихся в растворенных дверях.

7

Опять по пятницам

Пойдут свидания

И слезы горькие

Моей сестры

Песня падала с чердачного окна — самого уютного места в непогоду. Пели хором, человека три. Копыто и Косолапый — Пашка сразу узнал их голоса — старались перекричать друг друга и заглушали гитару, на которой усердно наигрывал шестерка Косолапого, Петька-Месяц. Пашке нравилась эта песня, и, может быть, поэтому он не раздумывая пошел на нее. Потянуло… Во дворе встретился и слегка кивнул Мишка-Гога.

— Кто там? — решил уточнить Пашка, указав на чердак.

— Подонки.

Пашка остолбенел: неужели есть ребята, которые вот так просто могут плевать на шпану? Ему всегда казалось, что за такие ответы нужно по крайней мере — кирпичиной в спину, но он только смотрел вслед Мишке-Гоге и чувствовал, что ему расхотелось идти на чердак.

«Поплетусь домой, а если свистнут — поднимусь к ним», — думал Пашка.

Но свист раздался раньше, чем он сделал первый шаг.

И Пашка пошел.

Знакомая темная лестница. Густой, сухой запах пыли. Чердачное окно распахнуто прямо на сотни мокрых крыш, в дымную городскую даль. На полу, на новом листе фанеры, густо пахнущем свежестью, полулежали Косолапый и Копыто. Петька-Месяц, ощерясь рединой зубов, сидел с гитарой на пыльном подоконнике. Все трое курили. Все трое молча подали руки. Все, как всегда.

— Где жируем? — осклабился Копыто.

— Он нос на курорт возил! — по-дружески, без улыбки пошутил Косолапый и тише, с расстановкой добавил: — Завтра… в восемь утра… в садике на скамейке.

— На нашей. У мусорного ящика, — добавил Копыто.

— Не получится, — ответил Пашка.

Все трое переглянулись.

— Кури! — протянул Косолапый пачку папирос.

Пашка закурил.

— Ну, в чем дело?

— А у тебя, Косолапый, приемчики, как у следователя: папироска — вопросик. Спичка — второй, — заметил Пашка ядовито.

— У них, отцов наших, учимся… Ну?

— Что — ну?

Копыто вытащил нож и всадил его в фанеру.

— Да что ты к нему привязался! — сорвался он. — Разве не видишь…

— А я с тобой не говорю! — Пашка отбросил его ногу и опустился коленками на фанеру.

— Не темни! — прорычал Косолапый.

— Темнил — не пришел бы.

Доказательство верности было налицо. Трое молча насупились.

— Так ты где сейчас? — устало спросил Косолапый, не подымая головы. — Молотишь, что ли?

— Молочу.

— Давно?

— Скоро неделя.

— А завтра?

— И завтра молочу. Начальство просило: план горит. Вот даже ключи доверило. Я в ресторане… Пока…

— Ммм! Да ты в люди лезешь! — хмыкнул Косолапый.

— Ключи!.. — прошепелявил Петька-Месяц.

— А ты заткнись! — рявкнул Пашка. — Или в окошко захотел?

Косолапый лишь прикусил губу, но не заступился за своего адъютанта.

— Значит, план выполняешь? — прищурился он. — А как быть с нашим планом?

— Как хочешь решай, а я завтра не могу.

Пашка не узнавал себя. Тройка тоже чувствовала, что какая-то трещина легла между ними, но они не хотели с этим мириться, потому что Пашка был им нужен позарез — нужна была его смелость, его хороший бег, смекалка и что-то еще, что суеверный Косолапый называл счастьем. Он верил в Пашку, как в талисман, и не хотел этого счастья лишаться.

— Ну, а если мы еще неделю подождем — пойдешь?

— Пойду, — выдохнул Пашка и резко щелкнул окурком в Петьку-Месяца.

— Ну, вот и сговорились! — Косолапый перевел дух.

…Грязной тачкой

руки пачкать —

это дело перекурим

как-нибудь! —

шепеляво пропел гитарист.

— Месяц! У кого сегодня получка?

— У «Скорохода»!

— Порядок! Нырнем, Пашка, в универмаг? Может, тебе лучше повезет, чем в трамвае, а? — предложил Косолапый.

— Нет. Я сегодня науродовался, отдохнуть надо. А ты чего ухмыляешься, — зыкнул он на Копыту. — Мне завтра в пять утра костыли свешивать!

— Та-ак… — Косолапый стряхнул волосы на лицо, поймал языком прядку. Пожевал. — А ты не знаешь, кому бы толкнуть вот это?

Он кивнул в сторону гитариста, а когда Петька-Месяц поднял одну ногу и завалился назад, — Пашка увидел, что он сидит на круге сыра.

— Что за сыр? — спросил Пашка, имея в виду: откуда взялся.

— Мы не знаем его фамилию! Ну, так — кому?

Пашка пожал плечами.

Больше никто не проронил ни слова.

Пашка посидел с минуту, потом цыкнул слюной в пыльное, непроницаемое, как бычий пузырь, стекло над головой Петьки-Месяца и поднялся с фанеры.

— Ну, я, пожалуй, двину вниз, — он потянулся с деланной беспечностью и в ответ на их молчанье добавил: — Пока!

— Хромай, хромай! — мрачно кивнул Косолапый в сторону.

Пашка вышел с черной лестницы во двор и облегченно вздохнул. Необыкновенная для этого часа тишина, безлюдье двора и настежь распахнутые окна обрадовали его. Он приостановился и отыскал нужное окно в третьем этаже. Свистнул. Показалось, что там качнулась занавеска, но так и не мелькнуло желтое Зинкино платье. «Надо обязательно в сентябре пойти к ним в школу на танцы, вот только куплю клеши и ремень с бляхой…» Он вспомнил, как однажды зимой схватил Зинку за косу и швырнул в снег под одобрительный хохот ребят. Потом, когда стал повзрослей, когда те же ребята подзадорили его и он бросился за Зинкой в парадную, чтобы двинуть ей по затылку, — то сделать этого уже не мог. Хорошо помнится, как схватил ее за тугую голую и гладкую, что шелк, руку своими грязными шершавыми пальцами и обомлел. Он впервые так близко смотрел в девчоночье лицо, видел ее растерянный взгляд, и губа у него отвисла. Он поднял ослабевшую руку и, выполняя свой долг, дал ей один-единственный слабый щелчок. А потом… Потом еще долго грезилась ему ее благодарная улыбка…

Пашка заложил руки в карманы и смотрел на окно. Он знал, что мог бы так простоять долго, но в это время за его спиной об асфальт звучно цокнул плевок. Было ясно, что это с чердака, но он не посмотрел наверх, только сжал кулаки и с трудом проглотил едкий ком, просоливший ему носоглотку.

8

Трамвай был пустой. Он только подремал в парке и сейчас под чужим на этих улицах номером уходил спозаранок на целый день, чтобы, меняя бригады, до глубокой ночи мотаться на дальнем маршруте, где-то в стороне села Смоленского. А глубокой ночью неприкаянным чужаком он снова проберется по здешним улицам в парк и затихнет там до утра…

— До Московского идет? — крикнул Пашка с подножки.

— Идет.

Он вошел — один на весь вагон — и сел прямо напротив кондукторши. Та еще только прилаживала катушки билетов, удивленно косясь на Пашку.

— На поезд, мальчик? — спросила она, кольнув его этим слюнявым — «мальчик».

— Какой тебе поезд — на работу! — хмыкнул Пашка.

— Рань-то какую поднялся, ну и ну! — не обиделась та.

Он подал ей деньги и получил билет.

— Вот хорошее начало! Счастливый будет у меня день: первый пассажир — мужчина!

Пашка приосанился и стал смотреть в окно, одолевая дрему.

Раннее утро… Над городом висел туман. Рассвет лишь слегка приподнял его над землей; зыбкой белой пеленой были еще окутаны все крыши и верхние этажи домов. Они плыли мимо трамвая, как скалы в облаках. Это море дохнуло на город и сразу сделало все улицы тесней, короче и чем-то уютней. В такую рань трудно было угадать погоду, но если день выдастся безоблачным, то стоит подняться солнцу, как все это белое марево за час-другой поредеет, поднимется к небу, растает, и только в затененных аллеях садов еще долго будут сохнуть отсыревшие за ночь скамейки. Раннее утро… Сладкая дрема… От коксогазового завода до Разъезжей попался только один трамвай…

— Мальчик, Московский!

— О разоралась! — очнулся Пашка.

Он потянулся, вразвалку вышел на площадку и с наслажденьем скакнул из трамвая на малом ходу.

У вокзала чернел народ и тянулся к остановке. Мелькали белые фартуки носильщиков. Но еще тихо вокруг. Свежо…

Производство, как и говорил Евсеич, уже было открыто. Пашка поднялся по лестнице, прошел мимо запертых цехов и заглянул на кухню, в горячий. У плиты был только один кухонный — низенький краснощекий старичок. Все его звали дядя Ваня. Он уже залил водой котлы, развел в печке огонь, даже сделал небольшой запас дров, чтобы потом, когда придут повара, не мешать им своей тележкой, и теперь, навалившись боком на стол, глодал большую мозговую кость, выловленную в котле с бульоном.

«Рубает дед», — смекнул Пашка. Он посмотрел со стороны на глуховатого старика и гаркнул:

— Привет, дядя Ваня!

Дед вздрогнул — кость стукнула о стол.

— Ты чего так рано — шести нет? — повел он желтыми белками на стену, где висели часы.

— План тянуть надо! — важно ответил Пашка и кольнул: — А ты чего кости таскаешь?

— Кто не таскает? — повернул он засаленную бороду.

Пашка ухмыльнулся и пошел в раздевалку.

Из общего с Евсеичем шкафчика он достал свою спецовку, надел, даже заправил волосы под колпак, как учил мастер. Пробираясь к двери по узкому проходу раздевалки, он заметил блестящий, новенький замок на дверце шефского шкафа. Остановился. Подумал. Потом резко рванул замок, но дужка не поддавалась. Тогда Пашка метнулся куда-то за шкафы, выдернул там гвоздь и вмиг открыл замок. В шкафу пахло духами и ботинками. На гвозде висела куртка шефа и добротные коричневые брюки, которые тот надевал на работе. Пашка похватал карманы — в одном хрустнуло: деньги! Постоял. Подумал: «Все таскают…» Он подскочил к двери, осторожно высунулся в коридор. Там все было тихо и пусто. На кухне дед возился с дровами. Тогда Пашка прыгнул к шкафу, запустил руку в карман коричневых брюк и вытащил деньги, не отрывая глаз от входной двери. В следующий момент он захлопнул шкаф, навесил замок и побежал открывать кондитерский цех. Кулак с деньгами он держал в кармане, в другой руке лихорадочно тряслись ключи.

— Дядя Ваня, вода есть? — не своим голосом крикнул Пашка в раскрытую дверь кухни.

— Естя! — послышалось оттуда.

В цехе были все продукты, полученные Евсеичем с вечера: мука, сахар, дрожжи, маргарин, масло сливочное и растительное. Под столом блестели банки с повидлом. Пашка окинул все это блуждающим взглядом, но, прежде чем идти в мойку за котлом, он спрятал деньги в ботинок, под стельку, и прошелся — не хрустят ли…

За работу он принялся горячо, будто хотел загладить свою вину, которую неожиданно для себя начинал чувствовать. Большое тесто — на два с половиной ведра — он поставил быстро и промешал тщательно. Вымыв руки и обтерев пот с лица, шеи и груди сырым полотенцем, он стал поспешно готовить цех к работе, но мысли его были далеки от дела. Он суетился, переставлял зачем-то с места на место ведра, скалки, формочки, перетирал уже протертые накануне маслом листы и то и дело бегал смотреть на время. «Скоро придут!» — жарко толклась одна И та же мысль. Где-то в глубине души он предчувствовал, что будет скандал, и старался представить, как ему себя вести, когда все закрутится вокруг пропажи, но ничего не мог изобрести. Все его придуманные доводы в свое оправданье, которые он разучивал про себя, даже деланное возмущенье, помогавшее ему не раз, теперь казались наивными, бессильными в защите. Наконец пришла простая и трезвая мысль: вернуться в раздевалку и положить деньги обратно, однако два чувства — исконно воровская боязнь места, где совершена кража, и нежеланье уязвить свое самолюбие бессмысленностью всей этой затеи, что вдруг сводилась к простому и насмешливому, как присказка, вопросу: зачем, дурак, берешь, коль назад кладешь? — не дали ему сделать этот шаг. «Ничего. А кто не таскает?» — с радостью вспомнил он слова дяди Вани, и сразу друзья его, только вчера плюнувшие на него с чердака, теперь снова стали нужны ему и веселыми рожами завертелись у него перед глазами, радуясь его краже.

— Дядя Ваня! Посмотри, нет ли там, на плите, старой заварки!

— Естя!

— Давай чай пить!

— Давай, Пашка!

Они сели в кондитерском цехе и царствовали среди оплывающих в тепле пачек маргарина, ведер сахара, открытой банки с повидлом и целого решета подсохших пироговых обломков. Пашке было легче со стариком. Он отвлекался от неприятных мыслей и с непонятной для того благодарностью подсыпал в стариковскую кружку сахар.

В коридоре послышались шаги.

— А! Чаевничаете! — Евсеич стоял на пороге и подвязывал передник.

— Ага… — настороженно и заискивающе улыбнулся Пашка.

— Хорошее дело! А как тесто?

— Опускать пора.

— Молодец! — Евсеич помыл руки, подошел к котлу, но сперва, как всегда, посмотрел, тут ли его нож, воткнутый под крышку стола, потом пощупал двумя пальцами набухшую желто-белую массу теста. Прищурился. — Молодец! Быстро навострился… Да! Не ты ли, Пашка, десятку потерял в раздевалке?

— Не-ет… — он глянул на мастера исподлобья и почувствовал, как деньги жгут ему подошву.

— Значит, кто-нибудь вчера обронил. Ты, Пашка, как все соберутся, объяви сам, что десятка нашлась. Не забыть бы!

Евсеич отщипнул теста и приклеил десятку к стене, прямо напротив отвисшей Пашкиной губы.

— Слышишь?

— Ага…

Дядя Ваня сразу сгорбился и ушел на кухню. Там он загромыхал дверцей плиты, а Пашка, пока Евсеич пил чай, все косился на десятку.

— Подпыли-ка стол, скоро начнем!

Пашка взял пригоршню муки и подпылил то место стола, куда Евсеич должен будет выкинуть ком теста.

— Иди-ка займи место на плите, а то Матвеевна придет — все заставит!

Пашка пошел в мойку, взял большой болмарей для жарки пирожков и хвороста и предупредительно поставил его с краю плиты, чтобы знали повара: тут кондитерский, не занимать!

Дядя Ваня сидел перед печкой на дровах и курил. Пашка посмотрел на него, хотел что-то сказать, но так и ушел в цех.

— Масло заливать в болмарей? — спросил он Евсеича.

— Рановато. Да это сегодня не твоя забота: шеф даст кого-нибудь на жарку. Чего-то сегодня он спит долго, уж должен бы прийти, в такой день…

«Сейчас придет!» — с отчаяньем подумал Пашка о шефе. Он посмотрел на десятку и, набычась, боком вышел из цеха. Постоял за дверью — не окликнет ли Евсеич — и заторопился к раздевалке. Открыл дверь — никого! Радуясь удаче, он скинул ботинок, достал деньги. Замок снять было нетрудно: не закрытый. В один миг он положил деньги на место и закрыл гвоздем замок на шкафу шефа. «Порядок!» — прошептал он и, как из-под воды, вынырнул из раздевалки. Он пробежал мимо цеха на кухню. Старик по-прежнему сидел на дровах.

— Десятку видал? — спросил его Пашка с издевкой.

— Вида-ал…

— Так чего ж баламут пускаешь, что все…

— Пашка! — позвал Евсеич.

— Иду! — а сам смотрел, как кухонный трясет головой.

— Молод ты, брат. Молод еще… — и отодвинулся от жары.

Горячий денек начался. Пашка работал весело, с необыкновенной легкостью, сбросив тянувший его груз, как тяжелые сапоги, и теперь, будто босиком, налегке засаживал стометровку!

В десятом часу пришли сразу четверо лоточниц: штатная, что отделалась в милиции штрафом, две выходные официантки, брошенные на укрепленье уличной торговли, и помощница Матвеевны. Шеф командовал ими, объясняя, где лучше встать, чтобы перехватить покупателя. Он часто заглядывал в кондитерский.

— Не сорвем? — спросил он в самый разгар дня.

— Не волнуйся: Пашка еще поставил котел. Только торгуй!

Шеф подошел и похлопал Пашку по потной костлявой спине. Сегодня он был особенно доволен парнем: тот на кухне, при всех вручил ему десять рублей да еще сказал: «Не теряй!». Теперь у шефа начисто рассеялось то недоверие, которое закралось к нему с первого дня, когда он увидел Пашку.

— Поел бы, Паша!

— Некогда! Не мешай!

Работали без обеда.

К вечеру, когда Пашка выпекал уже последние листы с пирожными, в цех опять ввалился усталый и довольный шеф. Он сообщил, что до плана осталась ерунда, что торговый зал за последние часы воскресной торговли легко перекроет недостающие сотни рублей.

— Значит, победа? — снял Евсеич колпак.

— Победа! — тряхнул шеф головой и блеснул золотом зубов.

— Ну, значит, с тебя приходится!

— Что за разговор! Сейчас принесут на обоих…

— Пашке нельзя… — нахмурился Евсеич.

— Ну да… конечно…

Когда Евсеич с Пашкой уходили домой, в сумрачном дворе их окликнул из двери шеф. Он догнал их и сунул Пашке в карман бумажку.

— Это тебе, Пашка. От меня. До аванса еще неделя, так что на трамвай пригодится.

— Ну, спасибо, шеф, за вниманье к ученику, — сказал степенно Евсеич.

— Спасибо, — буркнул Пашка и почувствовал, как запылали у него уши: он нащупал пальцами крупицу засохшего теста.

9

В доме узнали, что Пашка работает поваром-кондитером, но никто не удивлялся, да и сам он свыкся с мыслью о своей необычной работе, хотя и продолжал говорить себе: это только пока, вот получу паспорт…

А между тем вторая неделя проходила быстро, особенно конец ее. Воскресенье надвигалось неумолимо, как стена, о которую что-то в Пашкиной жизни должно было разбиться навсегда. Сам себе он ни в чем не признавался — ни в дрянном настроении, ни в подавленном желании играть по вечерам в футбол, когда приходил с работы, ни тем более в том, что домой в последнее время стал пробираться не по своей улице. И если бы кто-нибудь, пусть тот же Копыто, уличил его в трусости перед Косолапым — Пашка дал бы ему в морду. И все же Пашка боялся. Он боялся не самого Косолапого, а чего-то иного, что шло от его нового положенья и казалось более нужным, постоянным, но что разрушало привычную и милую дворовую жизнь с ее неписаными законами мальчишеского рыцарства, безрассудной храбрости одного на виду у всех, варварской жестокости, когда все бьют одного, — ту жизнь, в которой только раз переоцениваются ценности — когда из нее уходят. В этой жизни каждый поставлен на свою ступень, а Пашка боялся потерять эту ступень раньше, чем нащупает другую, надежную опору…

— Ну, вот и еще неделя долой! В понедельник аванс! — объявил Евсеич. — Скоро я тебя научу слоеное делать, понял? И если так дело пойдет — ты мигом руку набьешь. Я подумал, что к Октябрьской поведу тебя на разряд сдавать, чтобы ко дню твоего рожденья ты был мастером четвертого разряда.

— Как сдавать? — спросил Пашка.

— А так: будут спрашивать тебя, как делать то, как другое.

— А чего?

— Ну то, что ты тут делаешь.

— Это-то я скажу запросто!

— Вот и порядок! А то, что я тебя больно скоро на разряд тащу — ничего. В тресте знают, у какого мастера ты учишься, так что слова не скажут.

— А если скажут?

— А я — в главк. К самому пойду! Он меня хорошо знает, мы с ним по весне такими друзьями стали — я те дам! Даже выпил со мной, но, — Евсеич поднял палец, — чтобы это никто не знал! Уж больно я ему тогда понравился. Да ты подожди складывать, пусть жар-то сойдет, а то сомнутся и будут не пирожки, а блины. Сядь! Весной, скажу я тебе, большое дело было.

— Какое дело?

— Вызывает меня наш директор и говорит: «Завтра на работу не выходи, а приоденься — и прямиком в главк». — «Чего я, — говорю, — там не видал?» — «Тебе поручают государственное дело!» Ладно… Приезжаю. Представляюсь. А там уже всю мою подноготную знают. «В таком-то посольстве работал?» — «Работал». — «Кухню такую-то знаешь?» — «Не велика мудрость», — говорю. «Так вот, — говорят, — завтра сделаете банкет на высшем уровне, чтобы не стыдно было перед товарищами из Москвы, перед нашим городским начальством, а особенно перед иностранцами». — «Были бы, — говорю, — продукты да помощники, а стыдно не будет».

— Ты в посольствах работал? — спросил Пашка.

— Не перебивай. Погоди… Написал я меню прямо там, в главке, узнал, сколько народа будет, дал список продуктов и попросил себе помощников потолковее. Главный тут же взял трубку — и звонки по всем ресторанам: из каждого по лучшему специалисту. Наутро приезжаю я туда, где надо готовить банкет, а там меня ждет человек, ответственный за это мероприятие. Ладно. Смотрю, а из помощников приехало только двое и оба уже не ровно ходят. Приступаю сразу к делу. Проходит час — нет помощников. Ответственный к телефону, а еще через час катит сам начальник главка на своей машине и везет мне помощников. Он узнал, что шеф-повара заупрямились, не дали своих лучших работников, разгорячился и сам махнул по ресторанам. Приезжает в один, шефа берет за шиворот — и в машину, в другой — туда же. Так всех собрал и ко мне, голубчиков. «Вот, — улыбается, — весь цвет кулинарии привез тебе. Евсеич». А я как глянул — и обомлел. «Да они же, — говорю, — никто и работать-то не умеют! Все пальцы сейчас порежут». — «Только пусть посмеют хоть косо на тебя посмотреть! Я их всех переведу на год в кухонные мужики!» И уехал. А ответственный подходит ко мне — губы дрожат: «Что делать будем?» — «А чего, — говорю, — у тебя губы-то дрожат? Наверно, дело свое худо знаешь. Я вот дело знаю — спокоен. Давай им куртки и приступим!»

— Ну и как — здорово ты им сделал банкет?

— Да думаю, посмотреть было на что и поесть было что. А что руки-то мне жали — чуть мозоли не набил. Вечером домой привезли на машине, а утром сюда, в ресторан, прибыл чем свет из главка сам. Вытурил из кабинета нашего директора, меня к себе, закрылись — и по душам… Между нами, Пашка! Так что мне только к нему пойти — и все. Да не придется! Ты сдашь на разряд и сам пойдешь в гору. Зарплата будет больше, потом еще больше. Станешь хорошим мастером, а это великое дело! А ты чего сегодня такой смурый?

— Да так… А чего ты нож сегодня берешь с собой? — перевел Пашка разговор.

— Сегодня на ночь поеду халтурить в Пушкин. Завтра в парках большое гулянье — много товару надо. Не хочешь со мной? Я тебя ради такого случая могу по пятому разряду представить, на одну ночь можно, а норму мы с тобой дадим. Там вдвойне платят и деньги в тот же день на руки выдают.

Пашка молчал.

— А что ты завтра собираешься делать? Баклуши бить или…

Он не досказал, что «или», но обоим было ясно.

У Пашки вспыхнули уши.

Евсеич больше ничего не спрашивал. Он наморщил лоб и принялся сосредоточенно обметать щеткой столы, убирать формочки. Он делал Пашкину работу, и тому казалось, что тот уже больше не нужен Евсеичу. Молча они вышли на Лиговку и сели на двадцать пятый. Молча стояли в тамбуре, пока за окошком вагона не поплыл гнутый бок Фрунзенского универмага. И только перед Пашкиной остановкой Евсеич сказал:

— Я еду с Витебского в десять с минутами. Буду ждать тебя в последнем вагоне. С билетом. А вообще — смотри сам. Выбирай.

Пашка как-то неопределенно кивнул и спустился на подножку. Перед остановкой он спрыгнул на ходу, погасив скорость резким толчком назад. Три шага пробежал по инерции — и он напротив своей улицы. Зашел в садик, посмотрел на скамейку у мусорного ящика. «Завтра утром здесь встреча», — подумал Пашка и оглянулся на остановку, словно боялся, что Евсеич услышит его мысли. Противное чувство раздвоенности усилилось в нем и, не находя никакого выхода, он поддался огромному желанью — как-нибудь, хоть на время, сблизить все противоречия своей незадавшейся жизни, клином сошедшиеся на этой скамейке.

Солнце висело низко над Варшавским. Пашка побрел домой, топча свою тень, и с завистью слышал, как беззаботно и весело кричал где-то паровоз.

«Поеду с Евсеичем, а к утру вернусь и успею с ними», — решил Пашка и почувствовал, что о «них» он думает с раздраженьем.

Измученный бессонницами последних двух ночей, он решил прилечь до девяти и, притащившись домой, ткнулся в угол оттоманки. Заснул. Сон был некрепким, тревожным, в нем путались действительность и воображенье. Сначала он слышал, как осторожно прошла на балкон тетка, в лицо пахнуло сырым бельем. Потом на подножке трамвая появился холодник с кислой миной и все кричал: «Ува-ажу! Ува-ажу!». Потом Пашка очутился в чьей-то комнате. На столе увидел пустую алюминиевую тарелку, нож, но сама комната была незнакомой и пустой, только у входа стояла разграбленная кровать, а на ее ржавой сетке сидела маленькая девчушка, похожая на его сестренку, и ревела. Потом она протянула руку к Пашке и по-взрослому закричала: «Отдай! Отдай!». Пашка бросился к окну и ринулся вниз, на ящики, бочки, дрова. Пашка сжался, в ожидании удара, но удара все не было, и когда он поднял голову, то увидел, что мимо с одеялами и подушками в руках бегут Косолапый и Копыто. За ним бежали люди. Пашка спрятал голову между ящиков, но к нему кто-то подошел и стал тащить за ногу…

— Это не я! — в полузабытьи крикнул Пашка и сел.

— А кто же ты — царь Додон, что ли! — тетка выпустила его ногу. — Разденься хоть, как следует, да и спи.

— Фу!.. Сколько времени?

— Да еще только полдевятого.

— Хорошо! — облегченно вздохнул Пашка и растер лицо кулаками. Он встал, отыскал на вешалке свой пиджак и пошел.

— Возьми ключ! — напомнила тетка.

— Ночевать не жди: я с мастером на работу уезжаю. В Пушкин.

Кошмарный сон вконец испортил настроенье. В голову лезла всякая чепуха, а в глазах так и стояла девчонка на обворованной старой кровати. Пашка подумал: приведи его Косолапый в ту самую квартиру — он бы не смог там взять ни тряпки. Это он знал точно. Но тут его осенило: а что, если и в других квартирах останутся такие же обворованные люди? Ведь это же может быть! Так как же тогда…

В парадной стояли Косолапый, Копыто, Петька-Месяц и еще двое. Пашка приблизился к ним.

— Отколитесь! — буркнул Копыто на тех двоих, и ребята ушли.

— Наконец-то! — вздохнул Косолапый. — Ты не забыл, что завтра воскресенье?

— Я все помню! — жестко ответил Пашка.

— Уже второе воскресенье! — и у самого Пашкиного носа качнул папиросой.

— Ничего, будет и третье!

— Ты что! Ждать больше нельзя: из отпуска приедут…

— А вы меня не ждите.

— Кури!

— Некогда: надо на вокзал. Есть дела посерьезнее…

Он уже готов был наврать им, что встретил настоящих, взрослых урок и что с ними у него большой лад, но его просто разобрала злость за свое бессилие перед этими, в общем-то, очень трусливыми и мелочными людишками, которые только и сильны в своих подлостях. Впрочем, Пашке трудно было сделать такую окончательную моральную расстановку, он чувствовал, что они ему здорово надоели за эти две недели, и все то, что ему нравилось раньше в их взаимоотношениях, теперь раздражало его. «Подонки…» — вспомнил он слово Мишки-Гоги и посмотрел на угрюмые физиономии. Косолапый покусывал нижнюю губу и смотрел на Пашку холодно, не мигая, как змей. Копыто вжал свою толстую голову в плечи, засунул руки в карманы.

— Так ты что — насовсем от нас? — прошипел он.

— Хотя бы!

— Подумай! — рыкнул Косолапый. — Ведь мы без тебя обойдемся, но потом…

— Я без вас — тоже! — разгорался Пашка, но, видя, что этот разговор хорошего ему не принесет, двинулся к двери.

— Постой… — прицелился Копыто и шагнул следом.

Пашка хорошо знал, что его ждет, если он повернется спиной: правый карман Копыты топорщился, как всегда. Ему не хотелось показаться трусом, но он чувствовал опасность и из последних сил сдерживал себя, чтобы не убежать, а уйти спокойно. Он взялся за ручку двери и боком толкнул ее. В тот же момент Копыто рванулся к нему с ножом в руке. Коренастый, сжавшийся в комок злости и подлости, он был всего по грудь Пашке, и тот ни секунды не раздумывая, откинулся в раскрытую дверь и, держась за ручку, сильно встретил его ногой в лицо. В следующую секунду Пашка хлопнул дверью, но успел услышать, как свалился Копыто, и нож его скоркнул по каменистому полу парадной.

На вокзал он приехал раньше Евсеича и еще долго ждал его на перроне.

Было уже за полночь, когда они вышли из ресторанной кухни прогуляться, пока подходило тесто.

То была замечательная ночь! Уж на что Пашка, знавший толк в ночах, немало провел их на улицах и на крышах, но и он не сдержался:

— Ух ты! Лунища-то — как колесо!

Он никогда не был в Пушкине, и сейчас, когда они с Евсеичем шли берегом большого пруда, все ему казалось вокруг сказочно красивым. Он испытывал совершенно новое чувство, более сильное, чем то, что посетило его в первое рабочее утро. Евсеич был более сдержан, видимо оттого, что этот парк и разбитые дворцы, которые успели лишь покрасить снаружи, видел до войны во всем их великолепии, но и он был тронут.

А ночь была редкой — двуглазой: большая, полная луна светила с темного неба и смотрела на полуночников из черной воды. Она окрашивала весь мир в два непримиримых и самых живучих цвета — темный и светлый, других цветов эта ночь не знала. Среди густой черноты сада, повсюду, но всегда неожиданно, вдруг заблестит лужайка, словно снежная полянка или белой березой сверкнет в редине деревьев залитый светом ствол старого тополя. Но особенно величественными казались дворцы, таинственно черневшие высокими окнами на освещенных луной стенах.

— Вот иду я, Пашка, и думаю: сколько видели эти дворцы!

— Да-а…

— Больше любого человека.

— Да-а…

— А худо, что человек мало живет, верно?

— Да-а… Ученым надо рога обломать, чтобы лучше думали!

А в парке — ни души. Ночь…

— А знаешь ли ты, Пашка, что в этих дворцах работал знаменитый повар Мартышкин? Вот мастер был! Царь так и держал его при себе до глубокой старости. Везде таскал за собой — из Зимнего дворца по пригородным и дальше. А потом старику невмочь стало и запросился он на покой. Ну, царь поупрямился, а делать нечего — старость — и отпустил.

— А грошей отвалил? — поинтересовался Пашка.

— Да, видать, немного дал поначалу, поскольку старик уехал в родную деревню… Пройдем-ка, Пашка, мимо Турецкой бани, потом по мраморному мостику, мимо девы с разбитым кувшином и — снова сюда… Старик живет в деревне, а царь себе другого повара подобрал, тоже из знаменитых, а про Мартышкина и забыл думать! И вот наступает во дворце торжество. Съехались князья да графья, министры да иноземные посланники — народ все избалованный да тонкий, иные всю жизнь для брюха жили, таких ничем не удивишь. Но повар Мартышкин в свое время удивлял. Вынесут, бывало, торт его работы, подадут, стало быть, к чайному столу в специальной высокой коробке. Ставят на стол. Потом снимают при гостях высокую крышку — открывается весь торт в своей красоте, а с торта взлетает к самому потолку настоящий голубь! Смотрят гости, а торт чистенький, только чуть лапкой крем царапнут — и еще больше дивятся.

— И не нагадил?

— Стоп, стоп, стоп! Не опережай! Ну, Мартышкин удалился на покой, а манера удивлять гостей таким тортом должна остаться. Вот и приказал царь поварам сделать все так же, как было раньше — торт с голубем. Ладно. Сделали. Гости сидят за столом. Выносят торт. Взлетает голубь — все, как при Мартышкине. Слуги кинулись разрезать торт, гостей обносить, а того не видели, что по крему голубь свой рисунок положил — помет! И будто специально изгаженный-то кусок возьми да и попадись иноземному посланнику! Вот тебе, Пашка, смешно. А греха-то было! Что ты! Чуть война не началась. Да и стыд царю на всю Европу. Расправился он с поварами, за Мартышкиным послал. И вот зимой в дальнюю деревню приезжает гонец. «Где царский повар?» — «А вон, — говорят, — в той избенке». Вошел вельможа, узнал Мартышкина сразу и говорит ему, что-де царь требует. А Мартышкин не едет ни в какую! «Все, — говорит, — я свое отработал, а теперь вон моя невестка уж смерти моей ждет, да и сам я уж доски на гроб заготовил. Не веришь — подымись на потолок, веники над ними сохнут». Так и уехал вельможа-гонец ни с чем. А в Петербурге опять торжество. Опять нужен торт с голубем. А как рискнуть? Весь дворец голову ломал, как сделать, чтобы голубь не безобразил на крем? И решили не кормить птицу. И вот опять внесли слуги торт, открыли коробку — глядь — а там подохший голубь. Опять конфуз. Но царедворцы смекнули, что они переборщили с голубем. К следующему торжеству голубя опять не кормили, но зато поили сладкой водой. Выдумщики премию от царя получили, но толку опять не было. Опять открыли при гостях коробку, голубь вспорхнул нешибко, долетел до подоконника, да и затрепыхал там, еле живой. Слуги унесли скорей, чтобы на глазах не сдох. А царь тоскует: у Мартышкина голубок подымался веселенький, на люстру садился, да еще и ворковал! Но это еще что! Когда снова разрезали торт — всех, кто стал есть вырвало тут же: голубь, бедняга, одной водой пахучей весь торт обделал. И сам царь хватил. Что тут было! А наутро опять гонца в дальнюю деревню. Приезжает другой вельможа — того прогнали от царского двора — и сразу чуть в ногах у Мартышкина не валяется. Подарки привез и говорит: «Поедем, сделай торт с голубем». Ну, ради такого нехитрого дела решил Мартышкин прокатиться до Петербурга, сделать торт да заодно долги собрать со знакомых поваров. Приехал и сделал.

— Так Мартышкин тоже был кондитер?

— Экий ты, Пашка! Да не было раньше такого разделенья. Раньше настоящий повар все умел!

— Как ты?

— Ну… Пожалуй… — Евсеич приосанился и заложил руки за спину. На его небольшой лысине весело вспыхивали лунные блики, а лицо, стегнутое морщинами, было торжественным, одухотворенным.

Пашка любовался им и завидовал ему — его спокойствию, его уверенной поступи, какой он шел по жизни. И он тоже заложил руки за спину и больше не щелкал ботинком тяжелую, росную траву.

— Ну, а дальше чего с Мартышкиным приключилось?

— А дальше? Торт подали гостям. Опять, как раньше, веселый голубь взлетел у Мартышкина к самым сводам дворца, заворковал на люстре, хоть голубь и был обычный. Торт был — как сказка! И что интересно: как ни подсматривали за Мартышкиным всякие шпионы, а ничего не могли понять, что он делает с голубем, чтобы тот не безобразил. Самому царю это спать не давало. И он спросил Мартышкина: «Ты кормишь его?» — «Кормлю, как же не кормить?» — «Секрет?» — говорит Царь. «У вас свои секреты, у меня — свои», — ответил царю Мартышкин. Вызвал царь своих людей, спросил их, чем Мартышкин голубя кормит. А те отвечают, что не смогли заметить. Дает, говорят, чего-то из ладони часа за два, как в коробку посадить — и все. А Мартышкин уж в обратный путь собирается. В деревню. Тогда царь и говорит ему: «Выкладывай свой секрет! Моих поваров научи, а я тебе за это каменный дом построю». Что делать Мартышкину? Секрет рассказать — не большой труд, да и любо научить людей хорошему делу, а дом — не помеха в его теперешнем житье. Ну и согласился повар. Научил поваров других делать торт с голубем, а царю пришлось свое слово сдержать. И вот, Пашка, под Ленинградом есть станция Мартышкино, по Балтийской дороге. Это в честь повара названа. Там и дом тот самый, каменный, на самом берегу залива стоит. Вот так-то, брат… А завтра погодка будет славная! Народу приедет из Ленинграда! Весь наш товар расхватают.

— Да-а… — протянул Пашка, а сам все старался представить повара Мартышкина, и, выходило так, что он был похож на Евсеича.

Они вернулись в ресторан. Повара сидели на кухне и пили «поварской» чай перед тем, как зарядиться на всю ночь.

— Евсеич! Пашка! Давайте к нам!

Евсеич сразу подсел к ним, а Пашка без напоминаний пробежал в кондитерский цех, обмыл руки и опустил поднявшееся тесто. Потом и он пришел пить чай со своей табуреткой. Евсеич уже ввязался в спор о том, какие ножи раньше были лучше. Но за столом сидели тоже бывалые зубры, и поэтому Евсеичу пришлось попотеть. Однако компания, собравшаяся сюда из разных ресторанов и даже столовых, быстро сдружилась, и потом всю ночь они работали очень слаженно. Евсеича знали многие. Пошептали на ухо тем, кто не знал, зато ночью его несколько раз просили прийти то в холодный, то в мясной цех. Один раз он взял с собой Пашку и детально показал, как надо правильно делать киевскую котлету.

— Учись, Пашка! — кричал он весело и оглядывался на тех, что обычно окружали их в такие минуты. — Киевская — не хитрое блюдо, но надо уметь! Иной повар и ножку правильно возьмет и косточку оставит так, как нужно, и отобьет в меру, даже правильно масло с крутым желтком перетрет, а котлету свело. В чем дело, спрашиваю? Может, тройной льезон виноват или фритюр перегорел? — все это тут ни при чем! Тут, Пашка, все дело в одной маленькой жилке. Не удалишь ее — не будет правильной котлеты!

— Будет! — громко возразил кто-то.

Евсеич отыскал его.

Невысокий, сухой, с проклюнувшейся к утру черной щетиной на крепких скулах, он смотрел на Евсеича насмешливо, с лихорадочным блеском в бессонных глазах.

— Я тебе из одной куры четыре котлеты заверну, вместо двух по теории, и ни кот, ни кошка не узнают! А ты — жилка!

— Можно и из твоего носа завернуть, а толку-то что? — все равно будет сопливая! Ишь ты — не узнают! На простаков надеешься? Оставьте его, — попросил Евсеич, видя, что повара хотят вытолкать. — Обмануть человека, что обворовать — любому спецу нетрудно. Ты вот уважь его, и он тебя уважит!

— Как же! Уважит! — уже несмело возразил тот же повар.

— И не сомневайся! Человек нынче только с виду груб, а сделай ему хорошее — ну и нет его добрее. А почему, я тебя спрашиваю? Потому что настрадался нынешний человек…

Уже давно рассвело, но у Пашки с Евсеичем еще было много работы и сделать ее всю раньше одиннадцати утра они и не надеялись. Нужно было выстоять почти две смены. Перед рассветом, когда особенно тяжело, Евсеич разрешил помощнику придремнуть, и Пашка не отказался, а потом опять — за дело. Поднялось, солнце, а они все не отходили от столов и духовок и все выносили готовый товар в холодный цех, где многочисленные лоточницы — горластые и выспавшиеся — уже шуршали бумагой и загружали свои корзины.

— Дорогу! Посторонись! — кричал на них Пашка и ставил очередной лист с молочными коржами. — На этих листах — ровно семьсот!

И дергал замотавшегося шефа за рукав.

Лоточницы в шутку щипали его за бока железными блестящими щипцами, а он шел мимо них, как в тумане, не в силах даже отбиться.

А солнце уже поднялось над парком. Появились первые гуляющие, потом их становилось все больше. Пашка смотрел в окошко и завидовал. Раньше он никогда не испытывал удовольствия от ходьбы по улице, а вот сейчас, казалось ему, он мог бы с достоинством и удовольствием пройти по этому парку. Но сейчас было невозможно, и наверно, оттого весь мир за окном кондитерского цеха стал Пашке дороже и желанней…

В двенадцать они получили расчет, пообедали неохотно и пошли по парку к остановке. Евсеич понимал Пашку и стесненье того за непраздничный наряд, и грязные ботинки, он видел, как торопится парень от взглядов случайных прохожих, особенно молодых девчонок, и старался не отставать.

— Ничего, ничего, Пашка! — бубнил он, развеивая вокруг себя запах ванилина. — Ничего! Ты запомни: мы — рабочий класс! Мы больше всех — рабочий класс. Смотри — все гуляют, а мы работали. Да еще как работали!

— Да, мы сегодня дали, как никогда! А чего это мне столько денег отвалили?

— Так положено, Пашка! Беги сегодня прямо в магазин и покупай ботинки.

— А с аванса — брюки!

— Верно, Пашка! И будешь ты — жених-женихом.

Они приехали на вокзал, взяли билеты и сели в поезд. Погода начинала портиться. Опытные ленинградцы знали, чем это может кончиться, и наиболее осторожные ехали догуливать воскресенье в город — поближе к крышам, поэтому в вагон набилось неожиданно много народа. Евсеич, как человек степенный, не полез в давку, а когда вошли в тамбур, то новая волна горластого молодняка прижала их в угол и зацементировала там. Они положили головы друг другу на плечи и сладко задремали.

— Во поддали батя с сыном! — посмеялся кто-то.

Пашка постоял так до Шушар, а потом подогнул коленки и смыкнул вниз, к ногам Евсеича, где было еще уютней.

— Дядя Евсей! — тихонько позвал он. — А чем голубя кормить?

— Вот научишься делать торты — сразу расскажу!

— Научусь…

На площадке пели песни, смеялись, а Пашка сидел на корточках, дремал, и не было человека счастливее его.

— Пашка! Вон наши коржи жуют! — наклонился к нему Евсеич.

Но тот его уже не слышал.

10

Пашка всю ночь, хоть и был занят работой, весь воскресный день ждал чего-то нехорошего. То ему казалось, что в темной парадной его подстерегает Копыто, то ждут еще какие-то неприятности, и даже успешная халтура в Пушкине не могла окончательно заглушить в нем тревожное чувство ожиданья. Правда, домой, он пришел в новых и даже кожаных ботинках, потому что Евсеич добавил ему из своих, — пришел и удивил тетку, но дома ему не только не спалось — даже не сиделось. После работы и бессонной ночи в голове шумело, но он перетомился, и спать не хотелось. Посмотрел на время — четыре часа. Он надел чистую рубаху и пошел во двор в новых ботинках, решив, в случае игры в футбол, стоять на воротах: ботинки надо беречь… Вышел. Двор был тих не по-воскресному. Откуда-то сверху раздался пронзительный, нахальный свист, но никто не показался из окон. Странно… На футбольной площадке — ни звука. Спросил у малышей, игравших в «маилку», где большие, ему ответили, что с утра те охотились за машинами, потом ели арбузы и играли в карты. Но куда они подевались в такую рань?

Наконец Пашка подсел на лавочку к старикам, занимавшим всегда самый стратегический плацдарм — на скамейке у парадной. Ждал он не долго. Вскоре пробежал из булочной Сашка-Левша, тихий, но верткий парень, хорошо игравший на левом краю.

— Але! Левша!

Но Левша не остановился. Пашка кинулся за ним и схватил в парадной за руку.

— Ты чего — не слышишь?

— Слышу…

— Где наши? Ну, чего отворачиваешь рыло? — выпятил Пашка губы. — Где наши?

— На проспект пошли. Разговаривают. А ты не слышал, ночью-то: Косолапого, Копыту и Месяца попутали на чужой хате.

— Нет, — опешил Пашка.

— Месяц вышел под расписку, сказал…

— Чего?

— Сказал, что ты…

— Чего я? — ощерился Пашка. — Да говори ты, небожеская нога!

— Что ты — трус! Пусти!

Левша выдернул руку и кинулся по лестнице вверх.

Пашка сцепил зубы и как от боли простонал.

Теперь ему стало ясно, что о нем думают ребята. А свист, что только раздался в его адрес из какого-то окна, звучал теперь в его ушах самым откровенным презреньем. Он вышел на улицу и побрел на проспект. Но там никого из них не встретил и направился в сторону Лиговки.

«Меня назвать трусом! Меня! Да я им еще докажу! Я им докажу!» — исступленно твердил он и еще больше ожесточался оттого, что ему нечем это доказать. А когда прошла первая, самая ударная волна гнева, он вспомнил Косолапого и Копыто, признал, что они были не такие уж плохие парни. На какой-то момент ему стало жалко их, но потом, трезво рассудив, он решил, что все правильно. Было бы правильно, если бы забрали там и его, Пашку, но он теперь не такой дурак!

На кладбище, куда всегда приводило его одиночество, он еще больше успокоился. Дошел до могилы Врубеля. Посидел немного. В самых ногах у Врубеля ютилась маленькая, будто детская могила, выложенная ракушками, и было написано: «Поэт». Пашка вспомнил, что есть на свете такие люди, и пошел к выходу, где высился легкий бюст Некрасова. Около этого — всегда людного — места в этот час стояли только две девчонки, и обе из их дома. Он подошел тоже, но они обошли его, как куст крапивы, и направились к выходу. Пашке стало не по себе: ведь одна из них, Зинка, та, что в желтом платье, — нравилась ему. Это из-за нее он хотел накупить клешей и пойти в их школу на танцы…

— Здорово! — услышал Пашка.

— А! Здорово, Гога!

Мишка-Гога взялся за решетку некрасовской могилы и молчал.

— Ты чего тут? — спросил Пашка, с удовольствием и завистью посматривая на его крепкие пальцы и кисти гимнаста.

— Да понимаешь, должна была девочка прийти…

— Ну и что?

— Время давно вышло, а ее нет, — сказал он растерянно и просто.

— У тебя что — не хватает?

— А что? — удивился Гога.

— Что! Ты бы ей назначил свиданье еще в мужской парилке!

— Дурак ты! — обиделся Гога. — Ведь это место как музей!

Они отвернулись друг от друга. Молчали. Пашка все же был рад, что встретил Гогу, — как-то легче стало, а тот тоже не в лучшем настроении, и Пашка ему был не помеха, скорей наоборот.

— А ну, проверь! — толкнул его Гога локтем и отвернулся от могилы.

— Чего?

— Эх ты, сельпо! Проверь, правильно я запомнил слова на памятнике. Ясно?

— Давай! — не обиделся Пашка.

Гога кашлянул и начал, добросовестно повернувшись лицом в сторону бывшего монастыря:

Сейте полезное, доброе, вечное!

Сейте!

Спасибо вам скажет сердечное

Русский народ!

— Точно. А дальше?

— Погоди! — поднял палец Гога, не оборачиваясь. — Это Некрасов обращался к писателям России, к студентам, ко всем просвещенным людям. Понял? А дальше идут слова петербургских студентов, за всех ответивших поэту. Проверяй!

Из уст в уста передавая

дорогие нам имена, не забудем мы

и твоего имени и вручим его прозревшему

и просветленному народу, чтобы знал он и того,

чьих много добрых семян упало на почву

народного счастья.

— Правильно! — Пашка сглотнул слюну, и больше ничего ему не хотелось говорить.

Пока Гога читал эти строки наизусть, ему казалось, что его подымает, как на невидимых крыльях, и при этом становится дальше и больше видно. В душе поворачивается что-то такое, отчего, будто в хорошем фильме, хочется стать лучше и драться за что-то… А он столько раз пробегал мимо такого места, которое только тем и было дорого всей их дворовой шпане, что здесь повесился следователь!

— Гога, а ты в каком классе?

— Пойду в десятый. В вечернюю. Я же работаю.

— Да знаю… Я тоже!

— Тогда жми в вечерку. Да и вообще, что ты носишься с этими подонками? Я вот посмотрю да начну скоро им хребты ломать.

Пашка промолчал. Он вспомнил, что директор в ресторане, выписывая ему трудовую книжку, спросил насчет вечерней школы. Пашка решил, что об этом стоит подумать, только ближе к сентябрю.

— Гога, ты по какому разряду крутишь?

— В гимнастике? По второму. Ну, пойдем к дому, теперь уж она не придет…

Мимо стен старого монастыря, по древним выщербленным плитам на кленовой аллее они вышли на проспект и до самого дома молчали.

Солнце клонилось к Варшавскому вокзалу и било вдоль улицы. Оно озарило весь фасад дома и парадную, где на лавочке густо темнела публика. Оттуда доносилась песня. В середине лавочки, зажатой со всех сторон, сидел герой дня — Петька-Месяц. Они пели без гитары и в такт песне стучали камнями по спинке скамьи.

Пашка с Гогой подошли вплотную, и песня смолкла.

— Я бы тоже пошел к вам в секцию. Что там требуют? — спросил Пашка, с большим трудом не обращая внимания на ребят.

А те прислушались.

— Ну что требуют? Неплохо сразу иметь навыки. Обязательно нужна силенка, здоровье и еще — смелость.

— А где ему взять? — прошепелявил Месяц мелким бесом.

Пашка рванулся к нему, но Гога точно и сильно схватил его за локоть:

— Брось подонков!

— Нет! Я сейчас… Пусти, я сейчас!.. Да пусти! — рванулся Пашка. — Я сейчас им докажу! И тебе, Гога!

— Пашка, не стоит!

— А ты, Гога, не бойся! Я сейчас докажу, а потом спущусь сюда и кое-кого придушу! Стойте и смотрите! Смотрите все!

Пашка кинулся в парадную и одним духом влетел на шестой этаж. Проходя по коридору, он немного успокоил дыханье, но в комнату все равно он вошел, как натянутая струна.

— Тетка! Тебя на кухне зовут!

И как тигр вышел на балкон.

Улица, вся освещенная солнцем, по-воскресному роила народом. В воздухе выходного дня, чистом от городской гари, далеко были видны крыши домов, заводские трубы, старинные колокольни; тонкой прямой молнией остановился в воздухе и застыл Адмиралтейский шпиль; Исаакий плавился в пронизанной солнцем сини. Но Пашка видел только уличный перекресток, задранные к нему мелкие лица до смешного приземистых людей, да жуткую рябь булыжника на дороге…

— Стойку! Стойку! — шептал он и коленом оборвал мешавшую ему бельевую веревку. — Я им должен доказать! Должен!

Там, внизу, останавливались люди и тоже смотрели наверх, на него. Где-то мелькнуло желтое платье, а может, только показалось… Легкий ветерок лизал по фасаду дома и тянул теплом нагретой стены, а оттуда, снизу, дышало холодной безжизненной глубиной.

Пашка положил ладони на решетку балкона. Железо было теплым, шероховатым. Он отнял ладони, посмотрел — сажа.

«Сажа! — с какой-то неосознанной надеждой чуть не воскликнул он, словно именно это должно было помешать. — Как было бы здорово, если бы там, внизу, вдруг признали, что на грязной решетке стойку делать нельзя… Ну, что же они? Хотя бы один такой голос…»

Эта слабая и наивная, как искра, мысль погасла, не успев окрепнуть, потому что там, на земле, уже подымался нестройный, нетерпеливый шум, совсем не похожий на тот дружеский и трезвый голос, которого ему сейчас недоставало.

«Эх, Евсеича нет!» — подумал Пашка и сразу понял: сейчас это самый дорогой ему человек. Теперь стало совершенно ясно, что он остался один на один с этим бесчувственным и враждебным ему горохом мерцающих лиц.

Он снова взялся за решетку, вплотную подошел к ней, прерывисто вздохнул и вынес грудь за узкую черту опоры.

«Стой! Только не закрывать глаз!!» — током ударило напоминанье, и он чуть вздрогнул оттого, что мог забыть это и потерять равновесие.

Внизу засмеялись.

Пашка совместил центр тяжести и точку опоры. Теперь достаточно было или легкого толчка ногами, или…

«Зачем ты это делаешь, Павлуша!..» — будто сказала ему мать, как когда-то давно, в первый год войны, когда он поехал в санках по лестнице.

Пашка почувствовал, как стремительно слабеют его руки, и он уже был готов отпустить их, но там, внизу, раздался все тот же издевательски-насмешливый свист.

Сумасшедшая Пашкина кровь тугой волной кинулась ему в голову. Он сжал челюсти. Руки вмиг налились силой, сжали ненадежную паутину решетки, а тело — его длинное и легкое тело — чуть стянутое страхом, уже качнулось вперед, в пустоту, сгруппировалось в ком и медленно понесло новые ботинки вверх…

Земля охнула и замерла, только под самым балконом — глубоко, как в колодце, кто-то вскрикнул позже всех…

…Пашка медленно выпрямил ноги, вытянулся, что свечка, замер и почувствовал, как мелко дрожит решетка от рыкнувшего на перекрестке грузовика. Внизу опять что-то закричали, и в тот же момент позади него, в комнате, охнула тетка. Это было — плетью по нервам. Локоть его дрогнул, но нога уже согнулась, за ней — вторая, и он, не думая о красоте соскока, облегченно грохнулся на балкон.

«Победа!» — хотелось подняться и крикнуть Пашке, но странная слабость, а потом и безразличие охватили его.

Он прислонился спиной к стене, и руки его, уставшие от работы, испачканные копотью, лежали на цементном полу балкона. Он не знал, что тетка еще не поднялась после обморока, что по лестницам, обгоняя друг друга, бегут к нему восхищенные ребята, — он просто смотрел на небо и слушал, как затихает у парадной говор. Там, как обычно, громыхала дверь, осторожно пофыркивали на перекрестке грузовики, вскрикивали электрички — там продолжалась невозмутимая жизнь, которой мало было Пашкиного трюка.

Загрузка...