Воровато оглядываясь, чтобы не быть замеченным дворником Феоктистовым, Костя Кричевский, похудевший и осунувшийся от треволнений последней недели, шмыгнул в парадное инженерного дома и спешно пошел по лестнице, опасаясь встретить кого из жильцов. У коричневой двери с номером семь, ставшей ему привычной и близкой, как крыльцо родного дома, он торопливо задергал проволочное кольцо и громко зашептал:
— Сашенька, сокровище мое! Это я! Открывай поскорей!
Почти тотчас лязгнула щеколда, и княжна впустила его с видом нетерпеливым и требовательным:
— Ну как?! Видел его?! Как он?! Что он сказал?!
— Сейчас, сейчас… — приговаривал Костя, карманы шинели которого набиты были кулечками с гостинцами из лавки. — Вот, смотри, что я принес! Орешки в сахаре… Халва… А вот апельсины! Видала такой фрукт?! Батюшку в город вызывали, в дом купца знаменитого, Синебрюхова, он ему зуб пользовал, так ему вот корзинку апельсинов пожаловал купец, а я для тебя стянул пару! Не сердись же на меня, моя милая!
Сашенька улыбалась, перебирая подарки, нюхала апельсин, закрыв глаза, а Костя любовался ею, с тревогой отмечая, как она похудела и почернела. Собянская княжна жила затворницей, никуда не ходила, еду ей приносила девка Проська, а дворник Феоктистов после взбучки, выданной ему Кричевским, исправно следил за порядком и теплом в квартире. В округе княжну Омар-бек заочно не любили, называли Шемаханской ведьмой и убивицей, седьмой номер обходили стороной, будто чумной.
— Ты писала? — спросил Костя, увидав разложенные на столе у окна бумаги, перья и чернильный прибор. — Письмо? Кому?
— Да самой себе! — улыбнулась Сашенька, тонким пальцем, испачканным в чернилах, нетерпеливо отдирая шкурку апельсина. — Так как там Евгений?!
— Плохо, — неохотно сказал Кричевский и нахмурился, досадуя, что она не хочет называть своих адресатов. — Как и говорил батюшка. Вот ведь старик мой каков — как в воду смотрел! Температура повышенная, пульс сто тридцать ударов в минуту, а самое плохое, что раны открылись и опять кровоточат…
— Ты говорил с ним? — спросила княжна, протягивая Косте дольку апельсина. — Нет, возьми! Возьми, я сказала!
— Ну, хорошо, хорошо… Говорил, а что толку?! Я же все экивоками… Все вокруг да около! Ты мне прямо не говоришь, о чем его спросить, а от твоего имени я не могу ничего передавать, чтобы он не рассказал Розенбергу. Этот, кстати, каждый день там крутится, ждет — не дождется, чтобы твоей крови напиться! За что он тебя так ненавидит?
— За что вообще мужчины ненавидят женщин, как ты думаешь? — улыбнулась печально княжна, вытирая пальцы, испачканные апельсиновым соком, кружевной салфеткой. — Что еще нового?
— Лейхфельд дворника к себе вызывал, Филата. Расспрашивал его о тебе, распоряжения давал насчет имущества…
— Господи, неужто так плох?! — Александра встала и пружинисто заходила по комнате взад и вперед, сжимая пальцами виски. — Что же делать? Что же мне делать? Только и остается, что снова застрелиться!
— Не говори так! — ласково сказал Константин, обнял ее, прерывая маятник хождений, привлек к себе на грудь и принялся целовать волосы, шею и лицо, быстро распаляясь. — Что же ты со мной делаешь, Сашенька… Ты просто сводишь меня с ума…
— А ты не думай обо мне!.. — тут же позабыв невзгоды, довольно улыбаясь, откинулась она, подставляя его поцелуям плечи и грудь.
— Как же я могу не думать, когда оно само думается… Только о тебе и ни о чем больше! Я же люблю тебя больше всего на свете!
— Любовь — злое чувство! Оно требует жертв! Нет, нет, нет!.. Довольно на сегодня! Однако вы увлеклись, молодой человек! Довольно, я сказала!
Кричевский отступился, тяжело дыша, чувствуя небывалый шум в ушах. Он мог поклясться, что до какого-то мгновения она отдавалась его ласкам самозабвенно и со всею страстью, идя им навстречу и сама помогая его неловким рукам. Но лишь только возникало в ее памяти какое-то воспоминание, хоть слабый намек на нечто давнее, ужасное — неудачное слово, или жест, или блик света, или даже просто вздох — как тотчас ее отбрасывало от него, она становилась грубой и жестокой, вот как сейчас. Он уже знал, что не следует проявлять излишнюю пылкость, не следует дышать ей в ухо, не следует закрывать ей глаза ладонью, и вообще касаться руками ее тонкого прекрасного лица, и еще кое-что — но Сашенька еще таила в себе множество неизведанного, тайного, а у него совершенно не было времени, чтобы разгадывать ее долго, бережно, с наслаждением и тонкой нежностью…
Вот сегодня он, кажется, понял, что не следует в такие минуты говорить с ней про любовь.
— Ты страдаешь, да? — сочувственно спросила она, приводя в порядок одежду и роскошные черные волосы. — Прости, милый, но ведь я все же княжна! Кроме того, как только ты получишь все, чего хочешь, я потеряю тебя сразу… Не спорь, не спорь! А ты мне дорог, я хочу продержать тебя возле себя как можно дольше! Ты не такой, как все, ты чуткий, внимательный, ты меня понимаешь… Мне с каждым разом все лучше и лучше с тобой… Только давай не будем торопиться, пожалуйста! Я так боюсь все испортить!
— Давай поженимся! — хрипло предложил он. — Я буду работать, служить, я все для тебя сделаю! Пылинке на тебя не дам упасть!
Полные чувственные губы ее скривились в печальной улыбке.
— Милый, милый! Против нас целый ряд непреодолимых обстоятельств…
— Ну, каких, каких обстоятельств?! — вскричал Костя, падая перед ней на колени. — Ты все время твердишь о каких-то там обстоятельствах, так назови же хоть одно! Господин Белавин? Да я его в порошок сотру, его и его друзей, кем бы там они ни были! Его и не найдут даже никогда! Что ты магометанка — это разве обстоятельство?! Да Васькин отец окрестит тебя, только скажи! Сей же день станешь православной христианкой! И обвенчает одним махом. Он добрый! С Лейхфельдом вы не венчаны ведь… Так ведь? Ну, так что же?!
Она глядела на него сверху, перебирая его короткие вихры, забавляясь ими, положив его голову себе на колени. В глазах ее стояли слезы.
— Милый, милый… Не надо стирать в порошок господина Белавина. Он не так плох, как тебе, наверное, представляется, и не раз выручал меня из сложных положений. Это я его подвела изрядно, и его раздражение противу меня вполне оправданно. С Евгением мы собирались обвенчаться, да он не захотел, а теперь уж я и сама не хочу… У меня есть ты! Магометанство — пустяки. Кто нынче всерьез верит в Бога? Мне, может, скоро в каторгу идти — вот это обстоятельство… Тише, тише, полежи вот так… Я знаю, это бы тебя не остановило, да только главное обстоятельство — это я сама!
— Ты говоришь загадками, как всегда! — уныло отозвался снизу, от ее точеных колен, Костя. — Я не понимаю тебя! Объяснись!
— Я много пережила, — вздохнув, заговорила Собянская княжна. — Я хорошо себя знаю. Мне кажется, ты появился слишком поздно! Где же ты раньше был, где?! Я теперь уже такая… такая… Злая я, Костенька! Вот это и есть главное обстоятельство.
— Ты меня не любишь?
— Что ты, глупышка! Напротив, очень люблю! Оттого и боюсь… Оттого и обстоятельство!
— А может, все дело в том, что ты княжна, а я даже не дворянин? Может, тебя страшит переход в мещанское сословие?
— Господи, Костя, какие глупости, право! Как тебе не стыдно так обо мне думать? Княжеское достоинство дано мне от природы, и никакие гражданские условности не в силах меня его лишить… Все, все, граф! Вставайте, вас ждут еще великие дела! В присутствии все встало ввиду вашего отсутствия! Бумаги не пишутся, просители по всей Руси стонут!
— Я могу еще остаться! — попросил Костя, точно ребенок. — Ведь Розенберг мне разрешает… Я же тебе рассказывал!
— Ступай уже, милый, — устало вздохнув, велела она. — Так надо.
Привыкши слушаться ее охотно и с радостью, он покорился, натянул кое-как шинель, надел криво шапку и лениво побрел в полицейскую часть, не глядя на прохожих и ничему более не радуясь. Анютка Варварина попалась ему на дороге, уже который раз за эти дни — и он вяло кивнул ей, не остановившись, чтобы перекинуться словечком.
Полосатую будку у выхода обступила кучка обывателей. Через спины и головы разносился по площади зычный рык будочника Чуркина:
— Отрываем… Насыпаем с ногтя… Облизнули… Заклеили… Готово! Подноси огоньку! Курить подано!
— Эка ловко крутит! — восхитился извозчик в долгополом армяке. — Точь-в-точь козья нога с копытом! Ну-ка, дай испробовать, милейший!
— Изволь! Пятачок за самокрутку! Садык! Тащи еще бумагу и табак!
Заинтересовавшись, Кричевский подошел поближе. Низенький будочник, оставив свою неразлучную алебарду под присмотром подчаска-татарина, бодро вел торговлю самодельными грубыми папиросами, которые крутил тут же, на колене, из обрывков бумаги: склеивал клочок с табачком слюной, облизнув край, загибал конец в виде «козьей ножки» и спешно совал в протянутые грубые мужицкие руки, охочие до новинок.
— Ваше благородие! — обрадовался Чуркин при виде Кости Кричевского. — Поглядите, как бойко дело пошло! Спасибо вам, надоумили! Не желаете ли попробовать?!
— Спасибо, Чуркин, — отказался Кричевский. — Я лучше трубочку. Трубка вещь надежная и красивая, а эта фигля-мигля, козья нога, еще неведомо как себя покажет, верно?
— Так точно, ваше благородие! — зычно, по-солдатски крикнул будочник и услужливо растолкал простой народ, освобождая проход усталому Кричевскому.
Константин думал, что уже расстался на сегодня с милой княжной и никак не предполагал, что им уготована еще одна встреча, при обстоятельствах самых тяжелых и печальных.
Углубившись в исписанные неровными строками бумаги, толстой кипой громоздящиеся на его столе, он просидел до ранних сумерек и уже собрался кликнуть дежурного городового засветить лампы, стоявшие на отдельной полке в сенях у входа, чтобы не так несло керосином, как заметил вдруг странную суету и оживление вокруг. Дежурного на месте, за деревянным барьером, не оказалось, а зычный, сдерживаемый голос его слышался на крыльце.
— Макарыч, — окликнул Костя старого подслеповатого писаря, стол которого стоял у окна, — что там такое стряслось? Что за шум?
— Их благородия, господин Розенберг с господином становым приставом ведут кого-то… — отозвался, приглядываясь из-под сломанных очков, писарь. — Задержанную даму… Из благородных, кажись…
Сердце Кричевского болезненно сжалось от недоброго предчувствия. Грохнув табуретом, стуча сапогами, он выбежал на крыльцо, на которое как раз поднимался торжествующий, разрумянившийся на холоде Розенберг. За ним, невыразимо бледная, ступая твердо и решительно, мелким шагом шла Собянская княжна, потупив взор, прикрывая лицо меховым воротником, пряча зябнущие ладони в теплую муфту-ридикюль. Замыкал шествие милейший Леопольд Евграфович Станевич, несколько смущенный, философически хмыкающий в накрашенный ус.
Вся картина эта, в бело-черных тонах февральского вечера, охваченная единым взором, навсегда врезалась в память Константина Кричевского. С неприязнью увидал он чуть поодаль, за возами, массивную знакомую фигуру господина Белавина, который, по всей видимости, поначалу шел вместе со всеми, но едва лишь убедился, что княжна всходит на крыльцо полицейской части, тотчас махнул своей тростью-палицей извозчику и ретировался поспешно от греха подальше.
Растолкав праздно глазеющих городовых, Костя протиснулся к самому крыльцу и едва удержался, чтобы не протянуть приветственно руку Сашеньке, подался к ней всем телом в безнадежной попытке что-то поправить и защитить. Она вряд ли заметила его среди чужих мундиров и шинелей, хоть он стоял совсем рядом; была вся неимоверно напряжена и углублена в себя. Взявшись за кованую чугунную скобу двери, остановилась, махнув головой назад, сбросила на плечи капор салопчика так, что тяжелые, черные волосы выскользнули из-под него и разбежались по плечам, открыла всем на обозрение прекрасное юное лицо и оглянулась на покрытые пушистым инеем дерева, заборы, крыши под снежными шапками, с дымящимися трубами, на дальнюю багровеющую полоску заката, предвещающую ветреный день — все охватила огромными, недвижимыми, матовыми, темно-карими глазами. Охватила — и шагнула в душные, теплые, темные сени полицейской части, пропахшие махрой, сыромятной кожей, гуталином, мокрыми портянками и валенками городовых, которые сушили их тут же, на полатях печки, несмотря на запреты начальства. Это были последние ее мгновения на свободе.
— Леопольд Евграфович! — подавляя рвущиеся рыдания в голосе, окликнул шепотом Костя своего добродушного толстяка-начальника. — За что взяли-то?!.
— Да если б сам я знал, Константин Афанасьевич! — негромко прогудел становой пристав, озабоченно моргая маленькими, заплывшими жиром глазками. — Сами изволили пойти! Господин Розенберг, черт его дернул за язык, предложил: «Не угодно ли будет вам пройти к нам в часть для продолжения разговора и выяснения некоторых обстоятельств?». А они и ответили с княжеским гонором: «Угодно, отчего же?!». Не задерживали мы ее, упаси Бог! И что делать теперь, ума не приложу… Неприятностей не вышло бы! Все ж таки княжна!
Тем временем довольный собой Розенберг, пропустив Сашеньку вперед, в свой кабинет, поспешно, со стуком прикрыл за нею двери, точно мышеловку захлопнул, и, оставшись в большой комнате присутствия, стаскивая с плеч шинель, сказал в ответ на последние слова станового пристава:
— Да какая она княжна, Леопольд Евграфович! Где это видели вы, чтобы лица княжеского происхождения, да и просто благородные девицы так изволили выражаться, как мы с вами слышали?! Не каждая базарная торговка на Невском так сумеет! Проходимка и самозванка! Уж вы как хотите, а я ее отсюда не выпущу, пока не дознаюсь, кто она на самом деле!
— По уложению ли поступаете, Михаил Карлович? — неодобрительно спросил становой пристав. — Девица молодая, без отца, без матери, и так под надзором состоит по делу о покушении… По совести ли?
— Уложение предписывает руководствоваться обстоятельствами для соблюдения законности! — поднял Розенберг пухлый указательный палец с тонким колечком. — А совесть что ж… Моя совесть спокойна! Мне давно уже известен моральный облик этой особы! Кричевский! Бумаги номерной для допросов и чернил свежих! Будешь протоколировать! Вас тоже попрошу, милейший Леопольд Евграфович! Нет уж, нет уж, извольте присутствовать! Чтобы потом пересудов не было о моих зверствах!
— Господин Розенберг! — взмолился в отчаянии Константин. — Позвольте предварительно ввести меня в произошедшее… Для правильного в последующем изложения дела! Что стряслось-то?! В чем еще обвиняют ее?
— Хм-хм… — призадумался Розенберг, глядясь в мутное зеркальце на стенке шкапа с бумагами, разглаживая роскошные бакенбарды. — Верно, пожалуй, слог в протоколах будет лучше. Ну так слушай, братец! Навещали мы сегодня с любезнейшим Леопольдом Евграфовичем известного тебе страдальца, а моего сердечного друга Евгения Лейхфельда. Принесли ему гостинцев для поправки здоровья немало, привет от прочих знакомых, обеспокоенных его состоянием, и платок, собственноручно вышитый моей невестой Гретхен, знатной рукодельницей и девушкой высоких душевных достоинств… Не в пример этой… Поддержав ослабленного приятеля всеми силами наших душ, ободрив его словами и личным примером перенесения трудностей, направились мы с Леопольдом Евграфовичем вниз по лестнице, в первый этаж, намереваясь затем зайти в трактир… То есть в присутствие вернуться незамедлительно! Вдруг доносится до наших ушей разговор этой особы с дежурным врачом, милейшим Гейкингом, в выражениях столь оскорбительных, столь скабрезных, что я, мужчина, не осмелюсь вам передать! Таким образом домогалась она свидания с Лейхфельдом, в то время как Евгений однозначно и прямо настаивал, чтобы эту особу к нему не подпускать!
— Кхе-кхе!.. — закашлялся становой пристав. — Это там спутник их, тот мрачный господин все больше разорялся и сквернословил!
— Ну, не знаю, не знаю… — пожал полными плечами Розенберг. — Мне так не показалось. Хотя, может, у них голоса схожи… В общем, врач под столь неприятным для уха воспитанного человека потоком брани согласился ее пропустить, а подозрительного спутника ее мы с господином становым приставом решительно попросили выйти вон, поскольку он лично с Евгением знаком не был. Пробыла она в палате у Евгения недолго, а когда спускалась по лестнице в вестибюль, господин становой пристав совершенно обоснованно, я считаю, предложил ей пройти в полицейскую часть, дабы дать объяснения своему неприличному поведению…
— Кхе-кхе… Позвольте заметить, Михаил Карлович, это вы-с ей предложили…
— Да? Ну, может быть, я теперь уж не упомню… Это неважно, кто именно предложил, но раз она здесь, я намерен решительно поставить все точки над «i»! Мы призваны оберегать спокойствие обывателей обуховских окрестностей и должны дать этой особе понять, что не допустим!.. И не позволим!..
— А спутник-то этот?! — вскричал Костя, изумляясь и ужасаясь ничтожности обстоятельств, приведших Собянскую княжну в узилище. — Его-то что ж вы не попросили пройти?!
— Спутник? — холодно переспросил Розенберг. — А его за что?
— Но вы же сами изволили только что сказать, что он вызывал у вас подозрения!
— Да? Я такое говорил? Не упомню… Пошлите там кого-нибудь посмотреть, он, должно быть, ждет эту особу у крыльца. И довольно об этом! Теперь тебе все известно, Кричевский, пора нам заняться делом! Прошу, господа! Правосудие не терпит проволочек!
Трое мужчин друг за другом вошли в темный кабинет: впереди Розенберг с лампой в руке, поднятой над головой, точно пылающий факел истины, за ним пыхтящий от смущения становой пристав, за ним — не смеющий глаз поднять Костя Кричевский, с бумагами, пером и чернильницей, сердце которого просто разрывалось от горя.
— Хотел бы я посмотреть, как наш умник выпутается! — улучив момент, шепнул становой пристав на ухо Кричевскому. — В чем ее обвинять-то сверх того, что и так есть? Как подаст она жалобу обер-полицмейстеру или, того хуже, самому государю!..
Впрочем, Розенберг, казалось, не испытывал ни малейших сомнений в собственной правоте. Усевшись основательно за столом в высокое кресло с прямой спинкой, под большим портретом государя императора Александра Николаевича, он, глядя вниз, с забавной тщательностью установил локти на столешнице на одинаковом расстоянии друг от друга и опустил руки на стол, сложив их симметрически, как учили его в училище правоведения. Немчура! Педант!
Княжна сидела к столу боком на казенном табурете, не сняв салопа, очень бледная, прямая и абсолютно безучастная ко всему. Станевич расположился с удобством за ее спиной на широком кожаном диване, прогнувшемся и затрещавшем под тяжестью тела станового пристава. Костино место протоколиста было, к несчастью, прямо перед ее глазами, за маленьким шатким столиком. Он сел, не глядя, чудом не свалившись на пол, не сводя встревоженного взгляда с милой Сашеньки. Глаза их встретились, и поначалу молодому полицейскому показалось, что княжна не видит его, не узнает, настолько мертвенным и равнодушным был ее взгляд. Лишь чуть позже углядел Костя маленькую горькую морщинку на ее тонкой переносице, то появлявшуюся, когда молодая женщина направляла на него свой невидящий взор, то исчезавшую, когда поднимала она веки, и понял, что там, под этой мертвой застылой маской, душа Сашеньки живет и трепещет. Ничего не говорила ему эта морщинка, ничего, кроме того, что княжна видит его и помнит о нем.
— Ну-с, начнем! — с плохо скрываемым торжеством в голосе произнес Розенберг в наступившей тишине. — Сударыня! Сударыня, я к вам обращаюсь!..
— Она слышит! — остановил его жест Кричевский.
— Гм… Хорошо. Назовите свое полное имя и сословие!
— Лейла Омар-бек, урожденная княжна Собянская, — совершенно спокойным, уверенным и печальным голосом отвечала она.
— Гм… Госпожа Лейла… Записывай, Кричевский, записывай… Вероисповедание?
— Магометанское.
— Дата и место вашего появления на свет?
— Второго марта одна тысяча восемьсот сорок пятого года от рождества Христова. Собянское княжество в Шемахе.
— Позвольте! — беспокойно задвигался Леопольд Евграфович на удобном диване. — У вас сегодня, стало быть, день рождения!
— Стало быть, так, господин становой пристав, — ровным прежним тоном светской дамы ответила княжна. — Благодарю вас за внимательность.
— Гм!.. — сказал Розенберг, несколько сбитый с толку спокойным тоном и уверенным поведением Собянской княжны. — Это не относится к теме нашего… м-м… разговора, а нужно всего лишь для установления личности. Скажите, пожалуйста, госпожа… Омар-бек, с какой целью называли вы себя повсеместно девицей Александрой, под коим именем знает вас большинство людей, в том числе и здесь присутствующие?
— Вы только что сами ответили на свой вопрос, господин Розенберг, когда затруднились сразу назвать мое настоящее имя. Под христианским именем легче мне общаться с окружающими, да и врагов у женщины с простым именем поменьше.
— У вас есть враги?
— Вам ли не знать, Михаил Карлович? — неожиданно грустно улыбнулась Сашенька. — Не вы ли по осени, на квартире моего жениха и в его отсутствие безуспешно домогались близости со мною?
Всех троих мужчин после этих слов Собянской княжны, сказанных безо всякого нажима, как о вещи, всем давно известной и даже подзабытой, охватил на некоторое время столбняк. У станового пристава усы встали торчком. Розенберг выпучил глаза, задыхаясь, тяжелая челюсть его отвисла. Первым опомнился Костя Кричевский, радостно заскрипел пером, налегая, занося слова Сашеньки жирными буквами в протокол.
— Да как вы смеете!.. — наконец сипло выдавил Розенберг. — Кричевский, стой, не пиши!.. Как вы можете!.. Наше мимолетное прежнее знакомство… Некоторые невинные знаки внимания!.. Ничего подобного не было, господа! Уверяю вас! Ничего!..
— Довольно, господа, довольно! — решительно встал с дивана Леопольд Евграфович, старательно скрывая улыбку в нафабренных усах. — Ничего приличного, как я вижу, из этой затеи не выходит… Да и выйти не могло! Княжна, — становой пристав подал ей руку, помог подняться с табурета, — примите мои сожаления о случившемся. Нас к этому подтолкнуло одно лишь желание лучше исполнить свой долг, заботясь о порядке в отведенном нам участке. Я сам провожу вас и распоряжусь, чтобы вас доставили домой на извозчике. Вот, господин Кричевский вас и отвезет. Одна только простая формальность, княжна: будьте любезны, предъявите паспорт. Это, знаете ли, одним махом снимет всякие имевшие место быть пересуды относительно вашего происхождения и титула, да и всех этих разногласий с именем. Не сочтите за труд, княжна, очень вас прошу.
— Но у меня нет паспорта, — невинно подняла брови Александра. — А что? Это так важно? Мне по сию пору всегда верили на слово, без паспорта. Разве одного моего честного слова недостаточно?
Эта вторая тирада княжны произвела результат, по силе не меньший, чем предшествующая ей. Сердце Кости Кричевского, воспрявшее было в надежде на благополучное разрешение конфуза, оборвалось и покатилось куда-то вниз, в безнадежность.
— Ага! — вскричал поникший, обескураженный Розенберг. — Видите, да?! Все видите?! Леопольд Евграфович?! Кричевский, видишь, да?! Я же был прав!! Самозванка!.. Записывай, Кричевский, про паспорт! Записал?! Точно записал?!
— Одну минутку погодите, Михаил Карлович, — раздражительно махнул в его сторону Станевич, — не сепетите! Княжна, простите меня, что значит «нет паспорта»? В Российской империи, — становой пристав верноподданнически скосил глаза на портрет императора над столом, — в Российской империи гражданам запрещено проживать беспаспортно! Одни каторжные и лица, пораженные в правах, паспортов не имеют! Может быть, вы хотите сказать, что у вас с собой, здесь, сию минуту нет паспорта? Так это же пустяки! Объясните подробно, где он лежит, в каком месте, и мигом мой помощник доставит его сюда! Или даже вы сами можете с ним съездить и привезти… Под мою ответственность, Михаил Карлович, уж позвольте!
— Да в один миг обернемся, Леопольд Евграфович! — порываясь бежать за извозчиком, вскричал Костя, хватаясь за соломинку. Ему бы только вывести ее за двери полицейской части, там уж он найдет, как ее спасти! У Васьки Богодухова в церкви спрячет, в Троице Кулича и Пасхи! В их потайной комнатке со всяким церковным хламом! Паспорт выправить — да плевое дело, особенно в Санкт-Петербурге! Соврет что-нибудь, мол, сбежала, вырвалась… Из части выгонят, конечно, да и Бог с ним! Зато они поженятся и уедут за границу, в Италию, как она всегда мечтала, и будут там одни, и не будет там ни Лейхфельда, ни Розенберга, ни Станевича…
Он уже не таясь делал Сашеньке страшные гримасы, призывающие ее к молчанию, но она лишь изумленно вздернула брови, виновато вздохнула, приоткрыв свои мягкие волшебные губы, которых это животное Розенберг посмел желать, и, разведя руками в стороны, сказала:
— Уж простите меня, господа, но у меня действительно просто нет паспорта. Украли вместе с другими бумагами и фамильными драгоценностями при переезде моем из Астрахани в Санкт-Петербург.
— Украли, как же! Ха-ха! — завопил Розенберг, оправляясь от удара, нанесенного ему княжной. — Я так и знал, что она так скажет! Сколько раз мы здесь слышали подобные песни?! Леопольд Евграфович, не смейте ей верить! Я на вас рапорт напишу!
— Прекратите, Розенберг! — неожиданно сурово сдвинул брови добрейший становой пристав, нависнув всею массой подобно глыбе над оробевшим немцем. — Это вы затеяли весь этот безобразный балаган! Я в службе уж тридцать лет без малого, без вас знаю свои обязанности, смею вас уверить, и уж исполню их в точности, будьте покойны!
Костя Кричевский бессильно упал на свой шаткий трехногий стульчик, схватился за голову, благо увлеченные перебранкой Станевич и Розенберг не обращали на него внимания. Боже мой! Зачем, ну зачем она это сказала?! Это все, разумеется, правда, тысячу раз правда, но сколько времени уйдет, пока все подтвердится?! А вдруг Лейхфельд умрет? Ведь спасение было так близко! Вытащить ее из камеры будет куда труднее. Придется, может быть, здание штурмом брать…
— Господа! — в отчаянии возопил он. — Господа, но как же дворник?!
Станевич и Розенберг, запнувшись на полуслове, воззрились на него изумленно и непонимающе.
— Дворник Феоктистов! Он же носил паспорт госпожи Омар-бек на регистрацию! Она зарегистрирована в седьмом номере, я проверял-с! Вы же мне сами велели, Леопольд Евграфович!
— Я полагаю, — призадумавшись и пощипывая ус, сказал Станевич, уловив резон в словах своего юного помощника, — я полагаю, нам следует обратиться за разъяснениями к княжне!
Они обернулись к ней все трое, и Костя вдруг увидел ее ожившие, смеющиеся, любящие лучистые глаза, устремленные только на него. У него даже дыхание перехватило под взглядом этих глаз, столь внезапно и беспричинно преображенных.
— Ах, господа! — улыбаясь прелестною улыбкой, воскликнула она, живо взмахнув руками. — Как нам всем здесь известно, строгость российских законов во все века смягчается необязательностью их исполнения! Каюсь… Паспорт мне при регистрации заменила синенькая ассигнация! Вины дворника Филата в этом нет, не карайте его. Больше всего я не терплю, когда страдают невинные! Теперь, господин Розенберг, можете исполнить свою давнюю мечту и запереть меня! Спасибо вам за сочувствие, господин становой пристав! И вам тоже спасибо, господин Кричевский! Особенное! Куда мне идти? Ну, что же вы молчите, господа?
Наступило некоторое молчание и замешательство. Никто из присутствующих не ожидал такой странной развязки, даже Розенберг.
— Кхе-кхе… — откашлялся становой пристав, посопев, старательно пряча взгляд от Розенберга. — Я, пожалуй, распоряжусь, чтобы вам приготовили камеру посуше, а пока можете побыть у меня в кабинете.
Он выглянул за дверь и рявкнул с напускной суровостью:
— Фроськин! Кто у нас в четвертой, что возле печки? Конокрады? А что они там делают? Я же велел в подвал их! Что ты там жуешь вечно? Бездельники! Ну-ка, живо! Очистить четвертую! Белье туда постлать! Погоди, я сам досмотрю! Пройдемте, княжна…
И Сашенька, веселая и довольная, словно малое дитя на могиле матери, ушла в его тяжеловесном сопровождении.
Все кончилось.
Костя Кричевский, чувствуя, как слезы подступают к глазам, стал поспешно, почти что на ощупь, собирать бумаги со стола.
— Кричевский!.. — подал жалкий голос из кресла Розенберг. — У меня ничего не было с этой особой! Это все грязная клевета! Инсинуация! Ты же мне веришь? Я тебе матерью клянусь!
Костя молча кивнул и сглотнул ком в горле. Розенберг схватился за голову, приводя в полный хаос прическу и холеные бакенбарды.
— Не говори никому, Кричевский! У меня же свадьба на носу! Ах, боже мой, о чем я… Все одно донесут!.. Дочки Станевича те же… Дойдет до Гретхен, до ее мамаши!.. Боже мой, что же делать? За что?! Вот так, походя, разрушить мне жизнь?! За что, Господи?!.
Обуховская полицейская часть гудела, обсуждая задержание беспаспортной княжны. Константин Кричевский не находил себе места, забросил бумаги, в коих не понимал больше ни строчки, шатался по кабинетам и коридорам, бледный и мрачный, точно упырь, прислушивался к разговорам. Розенберг, сказавшись больным, уехал домой, всеми делами оставив заправлять хозяйственного Станевича.
Вскоре после того, как новоявленную узницу водворили в четвертую камеру, поближе к огромной печке, отапливавшей с грехом пополам полицейский застенок, молодого помощника станового пристава призвали пред светлые очи начальства. Не ожидая уже ничего хорошего от сегодняшнего дня, Костя постучал в тяжелую дубовую дверь комнаты станового пристава, которая находилась сразу позади дежурки.
Леопольд Евграфович сидел на маленьком пуфе, без сапог, по-домашнему, и на длинном кожаном оселке правил полицейскую шашку с золотым темляком, пожалованную ему еще в царствование императора Николая Павловича «за представительный вид и усердие при сопровождении кортежа императорской фамилии». Он всегда возился с шашкой, будучи не в духе.
— Константин Афанасьевич, — по отчеству обратился он к юному Кричевскому, — не сочти за труд, сходи в камеру к этой загадочной княжне. Она там целую петицию подготовила — что необходимо ей для пребывания в наших гостеприимных стенах. Так вот именно и изволили выразиться — в гостеприимных стенах… М-да… Ты список-то посмотри на предмет дозволенности иметь в камере подобное… Ну, знаешь там, острые и колющие предметы, яды какие-нибудь… А лучше мне принеси, я сам посмотрю. Да и поезжай, голубчик, к ней на квартиру, отбери это все и привези ей. Нарушение, конечно, а что делать? Ну, как она настоящая княжна и родственников влиятельных имеет? Михаил Карлович-то еще молод и, между нами говоря, умом не крепок. Не видал он еще, как с места слетают и за меньшее, ежели кто на влиятельную особу покусится. А мне государев пенсион выслужить нужно непременно… Недолго уж осталось. Тут никак нельзя ошибиться, понимаешь? Так что будь с ней поласковее, заглядывай, навещай. Одним словом, скрась ей заточение. Может, и тебе в том выйдет какой прок, понимаешь меня? — Станевич лукаво поглядел на своего помощника. — Ну, а не выйдет, тоже невелика беда. Время проведешь в приятном дамском обществе, весьма приятном, я бы даже сказал. Эвон как уела она нашего Карлыча! Как думаешь, настоящая она княжна?
— Думаю, настоящая, господин становой пристав! Очень похожа!
— Очень похожа?.. Э-эх, молодо-зелено! Где ж ты их, настоящих-то, видывал? Да лучше уж было бы, чтобы настоящая… Худо ей придется, коли подлог откроется… Молода еще совсем и хороша собой… Беда, как хороша! Именины у ней сегодня, коли не врет, так ты там, на столе, возьми полтину, купи ей в лавочке лакомств, да не забудь сказать, что от меня! От чистого, мол, сердца… Чтоб не подумала чего… У меня уж дочки почти в ее годах… Замуж пора отдавать, а женихов все нет. Ты бы, Кричевский, заглянул бы к нам со старухой когда… Хоть на пасху… Может, приглянется какая? Отдам с приданым и по службе продвинуться помогу! Ты подумай покуда, а теперь ступай…
— Будет исполнено! — радостно выкрикнул Костя, и Леопольд Евграфович воззрился недоуменно, доискиваясь в его лице причины внезапной и бурной радости.
Легкими стопами заспешил Костя в застенок, к четвертой камере.
— Максимыч, открывай! Леопольд Евграфович велели мне задержанную часто навещать, да потакать во всем! Так что, смотри, не обижай ее, она дама непростая!
— Да вестимо, что непростая, — проворчал старый Максимыч, звеня связкой ключей на поясе, — простые-то к нам не попадают…
— Что она там поделывает? — шепотом спросил Кричевский у надзирателя, приближаясь к дверям камеры.
— Песни поет! — пожал плечами Максимыч.
— Какие песни? — изумился Константин.
— Да всякие… Больше жалостливые. Про соловушку, и еще про море… Красиво так поет, прямо заслушаться можно…
— Ну, ты потом послушаешь, а сейчас ступай! Решетку запри снаружи и ступай, я тебя крикну, когда выйду! И проследи, чтобы разговору нашему никто не помешал, понял? Так Леопольд Евграфович распорядились!
Подождав, пока Максимыч, со страшным скрежетом провернув ключ в замке четвертой камеры, удалится за решетку, перегораживающую коридор и препятствующую выходу из застенка, Костя осторожно постучал.
— Входи, входи, сатрап, я давно твой голос слышу! — позвала его из-за двери Сашенька.
Камера скудно освещалась огарком сальной свечи в плошке. Огонек заколыхался, забегал, колеблемый сквозняком. Едва успел Костя прикрыть за собой дверь, как княжна бросилась ему на шею.
— Я знала, знала, что тебя пришлют! Хорошо я придумала с этими вещами? Мне на самом деле нужно кое-что, пустяки, но, главное, хотелось мне тебя повидать, милый мой, милый…
Он гладил ее густые жесткие волосы, целовал самозабвенно.
— Сашенька… Солнышко мое… Как же так вышло-то? Что ж ты не сказалась, будто паспорт у тебя на квартире?! Уж я бы тебя выручил, ей-богу… честью клянусь!
Она, откинув голову, взглянула на него с укоризной.
— Ты, небось, побег мне хотел устроить! А что с тобой бы потом было, подумал? Вот то-то! Как же можно было мне так сказаться?
— Да наплевать, что со мной было бы, — вскричал Кричевский и тотчас снизил голос, испугавшись гулкого эха, — наплевать, что было бы со мною! — выразительно прошептал он. — Лишь бы тебя здесь не видеть, моей птички!
Сашенька покачала головой.
— Мне не все равно, что с тобою будет. Вовсе даже не все равно! Я еще не такая, чтобы под ноги твою судьбу кидать! Скажи лучше, сколько меня тут продержат?
— Да как только придет подтверждение о твоем паспорте, так сразу и отпустят! — пылко заговорил Костя. — Ты только скажи, куда писать — я сей же час составлю бумагу! Казенная почта раз в неделю ходит… я на свой кошт отправлю… курьера найму! В неделю долетит до Астрахани… ну, может, в две недели — и тотчас обратно! Что с тобою, рыбонька моя?!
— Бумагу писать… — прошептала княжна, помрачнев лицом. — Значит, долго…
— А, может, у тебя здесь, в Петербурге, есть родственники, которые могут засвидетельствовать подлинность твою?! Ты скажи мне — из-под земли достану! Завтра же будут здесь, Леопольду Евграфычу свидетельствовать! Он и сам бы рад тебя отпустить, чтобы неприятностей не нажить каких!
Губы у Александры сложились в твердую складку, взгляд окаменел.
— Как ты смешно говоришь… — произнесла она неприятным, не своим обычным голосом. — Какие забавные вещи вы говорите, господин помощник станового пристава… Истинно полицейские вещи… Что значит — засвидетельствовать подлинность мою?! А какая я, по-вашему?! Тряпочная? Или марионетка фарфоровая из балагана Лемана?! Я из плоти и крови, как есть подлинная! Может, ты потрогать меня хочешь?! Вот рука, пожалуйста, убедись! Вот, вот и вот… можешь трогать! Вот грудь, пожалуйста, настоящая… потрогай, потрогай, тебе же нравилось! Вот ноги, видишь? Они тоже подлинные… и выше тоже подлинные, и еще выше, пожалуйста!.. Господин Фома неверующий! Трогайте, что ж вы оробели?!
Она завалилась на нары, упав на спину, головой на свой меховой ридикюль, высоко подняла стройные расставленные ноги в белых чулках и подвязках, задрав подол, заголившись по самый живот. Константин отпрянул, сказал тихо:
— Перестань… пожалуйста, перестань… прости, я неудачно выразился…
— Удачно! Трогай, я сказала! Я хочу, чтобы ты потрогал!! Вот это все настоящее, а не то, что прописано в ваших полицейских бумажках!! Ну же?! Иначе закричу!!
Ее била настоящая истерика. Чтобы как-то поскорее прекратить эту безобразную сцену, Кричевский осторожно погладил ее ладонью по тугому нервному бедру с внутренней стороны и ягодице, с ужасом ощущая вихрь плотских желаний, вздымающийся в нем, сметающий все преграды разума и стыда. Она уронила бессильно ноги, прижав ему руку, отвернулась от него к стене и заплакала, подобно ребенку пряча лицо в ладошки. Костя бережно поправил подол ее платья, стянул его вниз, к сухим тонким лодыжкам, и, не в силах противиться, припал губами к ее бедру, жадно целуя и кусая его сквозь шершавую шерстяную ткань.
— Довольно… — устало сказала она, мягко отстраняя его рукою. — Позволь, я сяду… Прости…
— Это ты меня прости!..
— Никаких бумаг… Никаких родственников… Холодно… Накрой меня салопом… Я никого не хочу видеть. По закону, пока не установлено обратное, я могу называться тем именем, которое одно считаю своим истинным! Ты вот что сейчас сделай. Ступай сейчас ко мне на квартиру… возьми там одну вещь и сегодня же отвези ее в город, Симону Павловичу Белавину. Адрес я скажу тебе. Сделай это для меня… Что ты так смотришь?
— Опять Белавин этот… — криво усмехаясь, сказал Кричевский, вытирая о простыни потные от вожделения ладони. — Это из-за него тебя посадили сюда… а ты все о нем печешься, да еще меня просишь…
— Глупенький, ты ревнуешь? Ревнуешь, да?! Это не то, совсем не то! Я некогда, будучи в стесненных обстоятельствах, взялась за определенную сумму сохранять одну вещь… которую предпочтительнее было Симону Павловичу хранить на стороне. Все было хорошо, пока Евгений не нашел ее и в каком-то приступе ребячества… иначе не могу это назвать… не припрятал ее куда-то! Он иногда бывает такой упрямый и капризный — чисто ребенок! Ему очень нравилось таким образом, через посредство этой вещицы иметь власть надо мною… заставлять меня делать то, что мне вовсе делать не хотелось! Я терпела до поры, надеясь, что он натешится и вернет мне то, что мне, собственно, не принадлежало. К тому же мы должны были обвенчаться… Но тут Симон Павлович пожелал получить вещицу обратно, и, как назло, случился этот казус с выстрелом… Словом, ты меня очень обяжешь, если поможешь мне вернуть вещицу хозяину. Я привыкла всегда платить по счетам.
В наступившей затем тишине оба услыхали, как где-то близко, под нарами скребется и пищит тюремная мышь. Княжну передернуло, она поспешно подобрала босые ноги в чулочках, спрятала ступни под платье, натянув салоп поглубже на плечи.
— А сегодня, выходит, Лейхфельд рассказал тебе, где он прячет эту вещицу? — задумчиво спросил Костя, не глядя на нее, а лишь ощущая ее присутствие в полутьме, слыша ее ровное сильное дыхание.
— Да, он рассказал… Он совсем плох… Прощения просил… И я у него просила. Но тыслушай меня внимательно. В квартире, в кухне, у печки позади заслонки, там вынимаются два кирпича. Так Евгений сказал. В схоронке этой и лежит то, что отдашь ты сегодня же Симону Павловичу Белавину, в Бармалееву улицу на Петроградской стороне, в дом мещанина Слепожонкина. Обещаешь?
— А если не лежит там ничего? — упорствуя, спросил Константин, уходя от прямого обещания. — Если Лейхфельд над тобою посмеялся?!
— Ну, тогда я выйду и убью его! — сказала Собянская княжна, упорно, не мигая, глядя на огонь. — Хоть так пропадать, хоть так…
«Ты сначала выйди, дурочка», — с некоторым раздражением подумал Кричевский, поднимаясь на ноги, но вслух сказал громко:
— Тут у вас список вещей должен быть, вам потребных! И ключ от квартиры извольте!
— Вот они, Костинька! Все на столе, у свечи! — обрадовалась княжна, глядя на него снизу, блистающими во мраке большими глазами с огромными, просто бездонными зрачками, в которых таилась тьма. — Значит, ты согласен? — прошептала она с надеждой.
Он медленно, растягивая томительное ожидание, прошелся к столу, взял листок с ровной строчкой записей, сделанных грамотно, красивым почерком, и завернутый в него большой тяжелый ключ с резной бородкой. Потом сделал два шага к двери камеры, оглянулся. Она сидела на нарах, охватив руками колени, сжавшись в большой темный комок…
Огарок свечи зашипел, догорая.
— Я распоряжусь прислать еще свечей, — сказал Кричевский и вышел вон.
Он шагал, не таясь, к инженерному дому, наклонясь вперед, преодолевая порывы ветра. Было еще не поздно, седьмой час, гудок Обуховского завода к ночной смене еще не проревел в темноте. Был Константин Кричевский в состоянии раздраженном, жмурил глаза, пытаясь изгнать видение стройных ног в белых чулках, перехваченных туго подвязками, царапал ногтями ладонь, словно срывая ощущение прохладной нежной женской кожи.
— Бесовщина!.. Чистая бесовщина! — бормотал он. — Надобно мне остановиться!.. Верно батюшка говорил про роковую любовь! Да и какая это любовь? Безобразие! Срам господень! Стыдоба, да и только! Использует она меня, как хочет! Вот прилипла-то!.. Ничего у вас, сударыня, не выйдет! У меня своя голова на плечах есть! Я на побегушках у вашего любовника состоять не стану, нет-с! Изыди, сатана!
— Бог с вами, Константин Афанасьевич! — раздался девичий голос из темноты. — Давно ли с нечистым меня путать стали?! Вот дожилася, однако!..
— Анютка, прости! — сказал Костя, запыхавшись от скорой ходьбы. — Это я так… Тороплюсь!
Он попытался обойти девушку, стоявшую у него на пути, на узкой тропинке среди сугробов, ступил правой ногой в снег и увяз тотчас по колено, чертыхаясь. Она схватила его за руку и со смехом помогла выбраться. Теперь они оба стояли на утоптанном насте, но Анютка не спешила отпускать его руку, прижимая ее к груди, как черенок метлы.
— А незачем вам торопиться, Константин Афанасьевич! — сказала она. — Шемаханскую ведьму нынче к вам участок сволокли… Неужто не знаете?! А коли знаете, так что ж не остановитесь словечком перемолвиться? Прежде так поцелуи в окно слали, а теперь так и на разговор у вас минутки нет!
— Какие поцелуи? Какое окно? — изумился Кричевский, чувствуя, как кровь его бежит жарче к щекам.
— Как же какие? Когда вы с этим шалопаем, Шевыревым Петькой, у церкви стояли?! Прямо ведь в окно ко мне смотрели и поцелуи слали, один за одним! Я еще диву давалась, как вы меня у окна-то в потемках разглядели! Вспомнили? Ну, вот… Тогда вы добрый были, а теперь вона какой злой! С лица спали даже… Видно, сушит она вас, ведьма-то! Она умеет!..
— Ты, Анютка, вот что… — сказал Константин, смущенно покашливая в кулак, все еще пытаясь отнять руку. — Ты не называй ее ведьмой, хорошо? Она несчастная женщина и попала в переплет изрядный…
— Да мне-то что! — дернула плечом Анютка, отводя голубые повлажневшие глаза. — Не буду называть, коли не велите… Только не любит она вас, Константин Афанасьевич! Видит Бог, не любит! Не любовь это!
— Не любит, говоришь? — помрачнев лицом, переспросил Костя в задумчивости. — А тебе-то почем знать?!
— Сердце мне вещует! Когда любишь — бережешь своего соколика! Чтобы, не дай бог, беда с ним какая не приключилася! Лишнего шагу не ступнешь неосторожно, чтобы ему не навредить!
Они выбрались с заваленного снегом тротуара на расчищенную мостовую и пошли, не спеша, под руку. Уже близка была темная подворотня инженерского дома, близ которой и начались события, закружившие Константина.
— А я бы вас любила! — тихо сказала девушка, припав головой к рукаву его шинели. — Ох, как любила бы! Ублажила бы, чего ни пожелали бы! Чего от ведьмы шемаханской вовек не дождетесь!
От волос ее пахнуло вдруг такой свежестью, такой безыскусной простотой, что сердце у Кости дрогнуло и сознание помутилось. «Вот она, простая любовь! — подумалось ему. — Рядом совсем, только руку протяни! Ко всем дьяволам эти роковые сложности! Я сам себе выберу судьбу!». Сухо стало у него в горле, а в голове ясно и холодно. Он решительно взял Анютку за теплую пухлую ладошку.
— Пошли!
Молча, согласно, не сказав больше друг другу ни словечка, они шмыгнули в темную подворотню, взбежали, стараясь не шуметь, во второй этаж, к седьмому номеру.
— Ой, батюшки! — шепнула Анютка, блестя глазами, завидев большой ключ в Костиных руках. — А ну как есть кто в квартире?!
— Тихо! — заговорщицки подмигнул он ей. — Нету там никого, я знаю!
Она засмеялась, затряслась мелко от волнения и от радости, что он шутит с нею и разговаривает. Ключ провернулся легко, и дверь бесшумно отворилась.
— Ой, я не пойду! — уперлась вдруг Анюта. — Там темно, я боюсь!
Тут совсем близко, над ними, в третьем этаже раскрылась дверь квартиры и на лестницу вышел кто-то из жильцов. Поспешно Константин втянул упирающуюся девушку вовнутрь и прикрыл дверь, брякнув щеколдой.
— Хм! — раздалось наверху. — Что это там? Надобно взглянуть!
Привлеченный звуком щеколды, неведомый господин поспешно сбежал этажом ниже и остановился прямо напротив двери в квартиру Лейхфельда. За дверью Костя сжал в объятия струхнувшую, зажмурившую глаза Анютку и накрепко залепил ей нежный рот жарким поцелуем.
— Однако! — сказал господин и подергал запертую дверь. — Я поклясться готов, что слышал звук! Неужто у меня галлюцинации? Надобно будет дворнику сказать…
Пошел он, однако, не наверх, в дворницкую, а вниз, по своим делам. Успокоенный Костя, не выпуская Анюту, ощупью принялся пробираться знакомой прихожей к спальне.
— Куда мы идем? — спросила девушка, цепляясь за него. — Я ничего не вижу! Ой! Голова кружится!..
— Ничего… Сейчас засветим что-нибудь… — бормотал Костя, не переставая целовать ее, распаляясь все больше, чувствуя знакомые запахи спальни — ее духов и одежды.
В спальне было светлее, рассеянное сияние шло от окна, от луны. Посадив девушку на широкое ложе, не зажигая свечей, Костя принялся поспешно стаскивать с плеч шинель и одежду, бросая все на пол. «Если зажмуриться, — подумалось ему, — кажется, что это она здесь…».
Анютка смотрела на него испуганно, раздувая широкие ноздри вздернутого носика.
— Ой, Костинька… Константин Афанасьевич, может, не надо? Может, лучше к батюшке, под благословение… С образами? Я уж так вас буду любить… Деток нарожу…
— Молчи, молчи! — прошептал он, прикрывая глаза, решительно расстегивая на ней полушубок. — Умоляю тебя, молчи!
— Хорошо, хорошо, я буду молчать! — шептала она, высвобождая полные плечи из одежды, трогая мокрыми ладошками его крепкую шею, просунув руки под ворот нижней рубахи. — Какой ты красивый… Горячий какой! Прямо печка! Так и пышешь! Я все буду делать, чтобы только тебе понравиться! Я давно на тебя засматривалась, только даже мечтать боялась… Я молчу, молчу… Ой, щекотно! Ты мой соколик, ты мой родненький! Только страшно мне отчего-то, Костинька! Ой, Костинька! Ой, Костинька! Ой, Костинька! Ой!.. Ой!!. Ой!!!
Когда прошла первая истома, Константин открыл глаза. Анютка лежала навзничь, с обнаженными пышными грудями, торчащими нагло в обе стороны, закинув полные руки за голову и глядя в потолок. «Она лежала при луне…» — совсем некстати вспомнилось Кричевскому. Он попытался снова прикрыть глаза, но Анюта заметила, что он не спит.
— Проснулся? — радостно спросила она его, целуя и ласкаясь. — Соня какой! А я лежу вот и мечтаю: хорошо бы нам с тобой жить в этой квартире! Я бы тут все не так переставила бы! Ты знаешь, я подумала на досуге: я хочу быть барыней! Хочу большую квартиру, и карету, и тебя! Я смогу, ты не сомневайся! Тебе не будет за меня стыдно!
Она проворно выбралась из смятых простыней и вороха одежды и села, ничуть не стесняясь своей наготы, поджав толстые коротенькие ноги, охватив круглые широкие коленки. И тотчас вспомнились Косте другие ноги, тонкие, точеные, сильные… Он едва не застонал от отчаяния.
— Батюшки святы! — воскликнула Анютка. — Я же здесь еще ничего не видела! Я хочу все здесь посмотреть, все комнаты! Вот так хоромы! Сколько же народу тут проживало?!
Она спрыгнула на пол и побежала вглубь квартиры, играя аппетитными ягодицами, болтая длинными, в пояс, русыми волосами.
— Куда ты! — забеспокоился Костя. — К окнам не подходи, сумасшедшая! Увидят же с улицы!
— Поймай меня, поймай! — дразнила она его, бегая по комнатам голышом, тряся грудями, стуча босыми пятками по полу. — Давай в пятнашки играть!
— Не колоти так ходунками! Соседи снизу услышат! — урезонивал он ее, шагая длинными ногами по холодному полу.
Игра нравилась ему, он преследовал Анютку, не знакомую с устройством квартиры инженера, пока, наконец, не загнал ее, трепещущую и хохочущую, в кухню. Тут на глаза ему попалась печка. «Позади, за заслонкой, два кирпича…» — прозвучал вдруг в ушах ее скорбный голос. И снова: «Хоть так пропадать, хоть так…».
— Ох, черт!.. — сказал Константин, остановившись, поднеся руку к глазам, точно прозревая от временного затмения. — Как же я забылся-то!..
— Ку-ку! — сказала Анютка, выглядывая из-за печки. — Не поймал!
— Анюта, постой! — сказал он серьезно. — Постой, хватит! Тебе пора уходить. У меня дела еще тут… Я же не просто так сюда ехал, а с поручением от станового!
— От самого пристава! — ахнула Анютка, для которой Леопольд Евграфович был особой, сравнимой по авторитету разве что с государем императором. — Я сейчас! Я мигом! А мы завтра свидимся?! Ты меня сюда еще приведешь?! Еще поиграем?!
— Свидимся! — покорно кивал Костя, подавая ей одежду. — Приведу! Поиграем!
— А ты меня любишь? — спросила вдруг Анюта серьезно.
— Люблю!.. — через силу выдавил он, втискивая в руки ей полушубок и платок, подталкивая уже ее к двери. — Смотри, чтобы дворник тебя не видел! Все, все, ступай уж, наконец! Ступай!
Когда за нею закрылась, наконец, дверь, Константин Кричевский еще некоторое время прислушивался к затихающим шагам маленьких валенок на лестнице и, дождавшись хлопка парадного, заметался по квартире, охватив пылающие стыдом щеки ладонями.
— Подлец! Скотина! — в голос бранил он себя. — Как ты мог! Когда она там ждет помощи, он тут себе развлекается с пейзанками! Скотина!.. Простой любви ищет!..
Тотчас устыдившись, вспомнив живо Анютины пылкие слова и ласки и свое холодное, вымученное «люблю», он застонал, разрываясь в противоречиях. Как же так?! Выходит, простая любовь не для него? Ускакать захотел от своей судьбы! Видали хитреца?! Нет уж, брат! Свою судьбу конем не объедешь! Хорошо было с Анютой, но лишь всего несколько минут, а потом снова она… судьба!
Порешив, что не время казниться, когда надобно действовать, Константин направился на кухню. Подставив стул, он влез на него с ногами и принялся шарить рукой по выстывшей, не топленной с вечера трубе над заслонкой. Старая побелка, паутина, мусор и труха посыпались сверху на него, попали в рот, запорошили глаза. Обламывая ногти, скреб он по твердой, нерушимой кирпичной кладке в поисках слабого места — напрасно! Все кирпичи стояли, как один, твердо, не шелохнувшись.
— Ах ты ж!.. — разочарованно хлопнул себя по бедру Кричевский, оставив на форменной штанине белесый отпечаток пятерни. — Инженеришка, будь он неладен! Подкузьмил! В обман ввел! Подлец! А она-то поверила!..
Вдруг пришла ему в голову спасительная мысль, что не там он ищет. Он снова потянулся вверх, только шарить рукою стал уже не по трубе, а по рыхлой отсырелой стене напротив печной заслонки. Кирпич здесь изъеден был мокрицами и внезапно подался, поехал в сторону, с грохотом вывалился на пол целым куском по ту сторону печи и разбился об доски, разлетелся по всей кухне. Образовалось отверстие, в котором Костины пальцы нашарили нечто тяжелое, твердое, подобное бруску металла, зашитое в суровую мешковину.
— Ох, ты… — пропыхтел Кричевский, с натугой стаскивая находку напряженными до судороги пальцами. — Однако тяжесть! Золото тут у нее, что ли? На полпуда, не меньше!
Аккуратно уложив вещицу на стол, под рассеянный и обманный лунный свет, он принялся разглядывать ее, поворачивая, со всех сторон. Это было нечто, формой и размерами напоминающее кирпич, но явно не из глины, и отдавало машинным маслом и отчего-то типографской краской. Мешковина на раскрыве была тщательнейшим образом зашита меленькими стежками в виде конверта, а сам шов поверху многократно покрыт сургучными печатями с какими-то странными оттисками не то солнца, не то короны, так, что добраться до содержимого и изучить его было невозможно, не нарушив целостности печатей. Господин Белавин не пылал желанием знакомить кого-либо со своей вещицей, которую, по выражению княжны, предпочитал хранить на стороне.
Приглядевшись, Константин заметил, что с одного боку пара печатей была сломана, а шов нарушен и поверху зашит кое-как, поспешно, вкривь и вкось крупными мужскими стежками, другими нитками. «Видно, Лейхфельдова работа», — подумалось Кричевскому. Порешив не любопытствовать, а просто доставить поскорее вещь нынче же вечером хозяину и покончить с этим, попросив попутно Симона Павловича навсегда забыть дорогу в Обуховскую слободу, Костя засобирался в путь.
Нести тяжелый предмет в руках было неловко: печати можно было повредить, да и в глаза бросалось. Молодой человек принялся шарить по комнатам в поисках чего-либо сподручного, да все попадались ему то корзинки, то Сашенькины портпледы, с коими в форме полицейского он представлял бы на улицах забавное зрелище. Наконец в прихожей, под вешалкой нашел он пузатый старый саквояж рыжей воловьей кожи, хорошей выделки, на крепкой костяной ручке, с большим замком, с тонкой пачкой старых бумаг внутри.
Вещица господина Белавина в аккурат уместилась на дне, даже бумаг вынимать не пришлось. Посмотревшись в зеркало, носившее все еще следы роковой пули, ранившей Евгения Лейхфельда неделю назад, Константин остался доволен собой. Он осторожно, с оглядкой, вышел из квартиры, тщательно запер дверь и, никем не замеченный, отправился в путь, резонно рассудив, что Сашины вещи соберет и подготовит потом, по возвращению своему, уложив их все в тот же саквояж, когда освободит его от веской таинственной «вещицы».
До Шлиссельбургского моста и Лавры пришлось ему пройти пешком, а там он оседлал весьма кстати подвернувшегося «рыболова» — изящную одноконную каретку «товарищества общественных экипажей», с лошадью в шорах и английской упряжи, с бритым кучером в сером цилиндре, гороховом пальто, с длинным бичом в руках. Из-за сходства бича с удочкой остроумные петербуржцы и прозвали этот вид транспорта «рыболовом».
«Рыболов» щелкнул бичом, каретка бойко затряслась по булыжной мостовой Старо-Невского, освещенного редкими чадящими масляными фонарями, уступив путь другой, богатой, запряженной четверкой, с форейтором, крикнувшим «Па-ди-и!!», и двумя лакеями на запятках. Сквозь подсвеченные стекла кареты виднелся белый клобук с бриллиантом — митрополит возвращался в Лавру с заседания Святейшего Синода.
Костя нечасто выезжал в город и, сидя в шаткой каретке, с любопытством разглядывал все вокруг. Старо-Невский проспект в ту пору обстроен был заборами и невысокими деревянными домами, безымянными переулками, выходящими на пустырь и казацкие казармы. На Конной площади под фонарем возвышался издали видный черный эшафот — значит, сегодня была публичная экзекуция. Знаменскую[6] площадь, обширную и пустынную, заметенную снегом, крутым оврагом пересекала замерзшая речка Лиговка. Вблизи нее, по левому краю Знаменки темнело здание вокзала Петербуржско-Московской железной дороги, по которой давно мечталось проехать молодому Кричевскому — хоть до Бологого, по высокому деревянному Веребьинскому мосту через Волхов…
От широкого моста через Лиговку началась мостовая Невского проспекта, поначалу тоже булыжная, от Аничкова дворца — торцевая. Здесь жизнь била ключом, несмотря на темную пору. Ярко горели газовые фонари, в обе стороны сновали всевозможные экипажи — от карет, задние площадки которых были утыканы часто гвоздями остриями кверху, дабы воспрепятствовать уличной детворе раскатывать на них, до грузных пузатых омнибусов купца Синебрюхова, с кондуктором и входной дверцею сзади. Обширные окна экипажных заведений, темноватые рекламы театров марионеток и восковых фигур, магазины, прохожие, разносчики, военные… То и дело слышалась музыка и женский смех. На углу Невского и Литейного внимание молодого помощника станового пристава привлек трактир-ресторан Палкина, с подсвеченными витражами, изображающими сцены из новомодного французского романа «Собор Парижской богоматери», который Костя недавно читал. Нет, решительно, тут было интереснее и куда веселее, чем в темной и унылой Обуховке! Сюда бы ему, да с Сашенькой!
Величаво возвышался в глубине сквера Александринский театр, а перед ним в специальном павильоне, в своем национальном голландском наряде, в кружевном чепце с металлическими бляхами на висках восседала за прилавком своего процветающего вафельного заведения известная госпожа Гебгардт…
У Гостиного двора под фонарем недовольный мещанин норовил ухватить за бороду уличного торговца, тыча в нос ему обрывок грязной тряпицы, найденный им в пироге.
— А что ж ты хотел?! — отбивался, хохоча, торговец. — За три копейки — да чтобы с бархатом?! Шалишь, брат! Только с онучкой! Лопай, что дают! Невелик барин!
Проезд через Дворцовый мост был закрыт полицией по причине приема в Зимнем дворце, и они поехали через Николаевский, тоже деревянный, вмерзший до весны в стылую Неву. Здесь, вдоль гранитных набережных, удобных съездов на лед не было: приходилось и в зиму пользоваться мостами. Балаганы, обычные по Адмиралтейскому бульвару, закрыты были в пост, до самой пасхи.
Попутно припомнилась Кричевскому недавняя еще история, связанная с Николаевским мостом, проезжая через который император Николай заметил одинокие похоронные дроги с крашеным желтым гробом и укрепленной на нем офицерской каской и саблей. Никто не провожал покойника, одиноко простившегося с жизнью в военном госпитале и везомого на Смоленское кладбище. Узнав об этом от солдата-возничего, Николай, любящий создавать в жизни театральные эффекты, о которых потом подолгу судачили придворные, вышел из экипажа и пошел пешком провожать прах неизвестного офицера, за которым вскоре, следуя примеру царя, пошла тысячная толпа…
За Тучковым мостом, однако, праздник жизни кончился. С одной стороны потянулся большой и запущенный Александровский парк, с другой — редкие постройки с длинными заборами, за которыми скрывались обширные огороды. Место было темное, неуютное, почти что безлюдное. Константин затревожился. Не доезжая до Каменноостровского проспекта, кучер натянул вожжи и остановился.
— Расчет извольте! Вам сюда! — и ткнул бичом-удочкой налево, в темноту.
— Ты разве не довезешь меня до места? — недовольно поинтересовался молодой человек, не решаясь, однако, спорить с кучером.
— Никак нет-с! — нагло ответил тот. — Мне там не завернуть лошадь… Вы уж ножками извольте, тут рядом! Вот она, Бармалеевская!
— Название-то какое бусурманское! — пробормотал Костя, покорно высаживаясь из экипажа.
— Англичанин тут жил какой-то… Бармалей[7]! — сказал кучер, щелкнул бичом и уехал, оставив молодого человека в одиночестве и темноте.
Константин было растерялся, но вскоре освоился, прислушался и пригляделся. Улица с разбой ничьим нехристианским названием была пустынна: видно, жизнь здесь замирала много раньше, чем в центре, или даже в родной Обуховке, где Молох завода не спал никогда. Из неказистых бревенчатых избенок, никак не позволявших прохожему заключить, что он находится в столице огромной империи, протянувшейся меж двух океанов, лишь один дом бросился в глаза Константину. Был он повыше других, с мезонином и двумя флигелями, на каменном основании. Решил Костя, что здесь, верно, и проживает господин Белавин, будь он неладен.
В окнах этого дома там и сям горели свечи и керосиновые лампы. Петляя узкой колеей, шарахаясь одиноких крупных собак, серыми тенями беззвучно, раз за разом выскакивающих из темноты ему под ноги, Костя добрался до высокого крыльца и, взойдя, постучал. Отперла ему заспанная босая чухонка в грязной рубахе до пят, и на вопрос о Белавине молча кивнула нечесаной кудлатой головой на крутую лестницу в бельэтаж, откуда слышны были негромкие спокойные голоса. Обрадованный, что нашел так просто то, что искал, Константин поднялся наверх, приосанился, придал лицу своему вид значительный, согнул указательный палец клювом и громко постучал, а затем вошел.
Большая комната, почти что зала, представшая его удивленному взору, являла собой удивительное сочетание роскоши и запустения. Некогда богатые обои свиной кожи, с потертой позолотой, ободрались по углам, заворачиваясь в свитки. Расписной потолок обвалился местами и поплыл в самой середине от плохого состояния крыши. Узорчатые маленькие стекла в оконных рамах кое-где были выбиты и заменены высушенными бычьими сычугами. Пол рассохся и скрипел. Однако на окнах висели тяжелые дорогие бархатные портьеры, в простенках красовались весьма недурные картины морской тематики, явно итальянской работы, мебель была тоже дорогая, красного дерева, а множество свечей горело без потребности во всех углах в тяжелых серебряных подсвечниках и напольных канделябрах, показывая, что хозяину нет нужды экономить на свете.
Посреди комнаты стоял большой ломберный стол зеленого сукна, за которым в креслах, в непринужденных позах расселись несколько мужчин, всем видом своим гармонировавших с видом залы, поскольку они сочетали в себе явные черты изрядного достатка с неряшливостью и нерадением к вещам, им же принадлежащим. Был среди них молодой франт, наряженный по последней моде во фрак с фалдами и белоснежную рубашку со стоячим воротником, но фрак он немилосердно засыпал пеплом своей толстой сигары. Был некто средних лет, в дорогой поддевке с вышивкой, мятой и вида весьма несвежего, к тому же небритый. Были еще люди с толстыми золотыми цепями, свешивавшимися из жилетных карманов, с бриллиантовыми табакерками, с пальцами, унизанными перстнями под стать Белавинским, только лица их Константин Кричевский, оробевший при виде такого собрания народу, не разглядел. Все это честное общество мирно играло в лото, вошедшее тогда в моду: перед каждым лежало по нескольку карточек, в разной степени закрытых разноцветными кусочками картона, а изрядный банчок состоял из толстой стопки ассигнаций, придавленных посреди стола малахитовой пепельницей. Видно, играли долго: над столом висел густой синий табачный дым. По запаху было ясно: табак дорогой, английский.
При виде вошедшего в полицейской шинели все общество застыло в оцепенении. У франта изо рта выпал окурок сигары и задымился на скатерти. Пожилой господин в поддевке так и замер, протянув коротенькую волосатую руку к своим карточкам, а другой — согнувшись, заглядывая в карточки соседа. Глаза всех устремились почему-то не на Костю, а к двери за его спиной, в которую, однако, так никто более и не вошел.
— Простите, господа, что помешал вашему приятному времяпрепровождению… — помявшись от неловкости, сказал Константин, смущаясь среди стольких незнакомых ему взрослых мужчин и чувствуя, что теряет свой представительный вид. — Я имею частное поручение к господину Белавину и оттого вынужден потревожить вас в столь неурочный час.
— Я слушаю вас, господин… э-э… не упомню! — раздался звучный знакомый голос. — Это ко мне, господа, из Обуховки, помощник станового пристава. Частным образом, господа!..
Симон Павлович Белавин сидел во главе стола, на месте банкомета, с мешком бочоночков на коленях. Он один из всех одет был по-домашнему, в мягкий костюм и вышитую сорочку. Признав Костю в лицо, он сохранил спокойствие духа, и его немало забавляло смятение прочих гостей.
— Княжна Омар-бек просила вам передать вот это, — Костя решительно шагнул к столу, со стуком выложил перед Белавиным его «вещицу» в мешковине, — а на словах просили более ее не беспокоить!
Наступила пауза, во время которой все сидящие за столом устремили взоры на неизвестный Косте предмет. Окинув беглым взглядом их лица, Константин понял, что попал в некий иной мир, в котором прежде не бывал. Представилось ему, будто он, находясь на бойком зимнем торжище на льду Невы, вдруг посреди шума и гама людского заглянул в прорубь, под лед, и в кромешной тьме и подводной тиши увидал всяких загадочных тварей подводной стихии, тоже прислушивающихся с любопытством к тому, что происходит наверху…
— Вот как… Княжна! Скажите на милость… — раздалось чье-то недоброе, ироническое.
Константин нервически дернул щекой. Белавин предупредительно цыкнул, оглаживая окладистую бороду.
— Печати сломаны! — визгливо сказал господин в поддевке, тыча пальцем в мешковину. — Печати сломаны, господа!
— Печати сломаны! Печати сломаны!.. — загомонили все, приподнимаясь, обращаясь почему-то к Белавину и избегая взглядывать на Константина, стоявшего в дверях с опустевшим саквояжем в руках.
— Действительно, — медленно и веско произнес Симон Павлович, сильною рукою подняв поближе к глазам «вещицу», оглядывая ее со всех сторон, колупая ногтем раскрошившийся сургуч. — Вы видели, что там? — поднял он взгляд на Константина.
Тут все присутствующие воззрились на молодого человека с неким неприятным любопытством — точно подводные зубастые создания, внезапно узревшие посреди себе подобных существо из верхнего мира. Косте стало не по себе.
— Излишним любопытством не страдаю-с! — с достоинством ответил он, звонко пустив петуха в конце фразы. — Каковым нашел в указанном мне месте, таковым и принес. Засим позвольте откланяться!
Он попятился к двери, не решаясь повернуться к честному собранию спиной.
— Куда же вы, господин помощник станового пристава! — подскочил к нему сбоку франт во фраке, с преувеличенною вежливостью обнимая за плечи, дыша в ухо винными парами. — Дорога от Обуховки, я полагаю, неблизкая… Испейте в нашей компании чаю, или глинтвейну, или вот, осмелюсь рекомендовать, превосходный кюммель, — он указал Косте пальцем на пузатую темно-вишневую бутыль. — Не побрезгуйте, господин полицейский!..
— Просим! Просим! — дружно загудели прочие, переглядываясь, точно забавляясь. — Не обижайте, ваша милость!.. Ваше превосходительство!..
Уже Костю, не слушая слабых возражений его, волокли к столу, на ходу стягивая шинель, когда Белавин громко объявил:
— Пусть идет! Ступайте себе, господин Кричевский! Время позднее… Полагаю, вас родные ждут!
— Да, матушка заждалась, поди, — растерянно промямлил Константин Афанасьевич, не чая уже вырваться из цепких пальцев обступивших его гостей. — Я бы рад, господа, задержаться, да не могу. Я не сказывал, куда пойду… Премного благодарен за гостеприимство. Заглядывайте к нам в Обуховку.
Предложение его вызвало неожиданное оживление и смех.
— Непременно! — вскричал франт, который едва ли был старше Кричевского. — Мы с добрейшим Симоном Павловичем непременно скоро навестим вас, коли так дальше дело пойдет! Это отступление от наших правил!
Последние слова он произнес с непонятным Косте раздражением противу Белавина. Прочие тоже обступили Симона Павловича, бородатого, сидящего подобно патриарху посреди паствы, высказывая недовольство тем, что Кричевский уже уходит, и все твердя «против правил, против правил». Воспользовавшись тем, что на минуту его оставили в покое, Костя поспешно выскочил из комнаты, кубарем скатился по лестнице, грохоча сапогами, едва не упал, сбив какое-то ведро, которое бестолковая чухонка выставила прямо в проходе темных сеней, и вылетел пулей на крыльцо, вдохнув с облегчением холодного воздуху.
— Ф-фу!.. Ну и вертеп! Ну и рожи! Не дай бог, во сне привидится!..
Поспешно, уже ничего не боясь, прошел он недоброй Бармалеевой улицей назад, к Большому проспекту, и повернул направо, широко зашагал к Тучкову мосту, надеясь поймать по пути извозчика. Был он весьма доволен, что так легко отделался и поручение успешно выполнил, мечтал о скором свидании с милой Сашенькой и напрочь позабыл обо всем, что было у него с Анюткой. Через некоторое время и впрямь за спиной послышался стук запоздалой пролетки и дребезжание кованой подножки.
— Стой! — зычно крикнул Костя, весело болтая саквояжем, когда экипаж с поднятым кожаным верхом, обсыпанным снегом, приблизился. — Почем возьмешь до Обуховки?!
Кучер, замотанный по самые глаза шарфом, ответил нечто хриплое и невразумительное. Константин привстал на подножку, чтобы лучше расслышать его, и неожиданно увидел во тьме пролетки тихо сидевших с поджатыми ногами нескольких человек. «Э! Да у тебя уже седоков полон кузовок!» — разочарованно хотел воскликнуть он — и не успел. Чем-то тяжелым ударили его по голове, звезды брызнули из глаз, заснеженная земля и черное небо с огромной луной в дымке крутанулись — и все померкло…
Он не слышал и не чувствовал, как втянули его в пролетку, бросили на пол, как били каблуками, везли куда-то, как прикручивали, немилосердно выламывая ступни, к ногам что-то тяжелое. Очнулся только, когда за ноги поволокли его по кочковатому, обжигающе холодному льду. Шинель на нем задралась, и голая спина ощущением невыносимого холода и шершавого снега вернула его в сознание.
Проку, впрочем, от этого пробуждения не было никакого, только страх один. Понял Костик, что волокут его с невского берега по льду к темной дымящейся проруби, куда через минуту и опустят тихо, вперед ногами, с обрезком рельсы на них — только круги по воде пойдут. Не на доброе привиделись ему в Белавинском притоне подводные невские хляби! Ужас исказил ему лицо, перехватил горло так, что даже закричать силы не было!
— А-а… м-ма-а… — жалко замычал юноша. — Не на-адо-о… господа, не на-а-до-о… пожалуйста-а… люди-и добрые-е-е!..
Трое неизвестных, не озираясь и не слушая его, продолжали бежать спорой рысью, сопя от натуги, держа на весу проклятый рельс, волокли Кричевского за прикрученные к нему ноги. Он попытался цепляться пальцами за быстро ускользающий назад лед — тщетно! Только ноготь сломал!
Жить ему оставалось считанные мгновения, как вдруг откуда ни возьмись на пустынной в эту пору Неве послышался громкий командирский возглас:
— Эт-та еще что такое?! Стоять, канальи! Стоять, стреляю!
Тут же гулко грянул недалекий выстрел, и пуля шмелем прожужжала над пригнувшимися головами резвой смертоносной тройки. Кричевский задергался, заизвивался что есть силы, ища руками во что вцепиться, чувствуя близкое нечаянное спасение.
— Стреляй же, корнет! Видишь же, что я выстрелил! — закричал тот же зычный голос, и грянул второй выстрел, тоже мимо. — Хреново у вас в полку стреляют! А теперь — сабли наголо! В атаку-у-у!.. За мной, соколики! За святую Ру-усь! За царя-батюшку-у! Ур-ра-а!.. В капусту порублю-у!..
Костины могильщики не выдержали натиска, бросили молодого полицейского на лед, не добежав до мрачной проруби с плещущейся невской водицей буквально полдюжины шагов, развернулись и молча, быстро, точно волки, серыми тенями дунули назад, к далекому уже берегу, где ждала их пролетка. Костя сел кое-как, качаясь, и сквозь слезы отчаяния на глазах увидал невероятное зрелище. Под лунным светом по черному гладкому льду Невы, исполосованному длинными снеговыми языками, то бежал галопом, подскакивая, то катился, звеня шпорами, размахивая длинной саблей над головой и отчаянно вопя, гусарский поручик, невысокий и коренастый, с копной черных кудрявых волос, с длинными усами, в роскошном красном ментике с золотыми «разговорами». За ним трусил рослый худой улан в голубом мундире, с мягкими длинными светлыми волосами до плеч, тоже с саблей в руках, опущенной долу. Вояки двигались сбоку, наперерез убегавшим негодяям, но явно запаздывали и, в конце концов, остановились, тяжело дыша, воинственно погрозили блестящими при луне саблями вслед далеким уже злодеям.
— Эх! Мне бы моего Кудеяра сюда! — сказал, горячась, гусарский поручик, подскакивая, дергая руками невидимые поводья и пришпоривая сам себя, как лошадь. — Не ушли бы, ракальи!.. Ух!.. Ух!.. — рубанул он саблей воздух.
— Зато городового спасли, — резонно заметил улан, аккуратно пряча саблю в ножны. — Живой… Шевелится!
— Городового?! Эво, была охота!.. — разочарованно протянул гусар, все никак не желая убрать оружие. — Знал бы, что городовой — лучше бы в тебя пулю пустил! Уж был ты у меня на мушке… Ей-ей, не промазал бы!
— Языком-то все мы мастера… — флегматично подначил его улан, жмуря хитрые белесые глаза.
— Как это?! В чем изволите сомневаться, корнет?! Мальчишка! К барьеру снова! Немедленно! На десять шагов… На пять!
— Ну да… Вам же поближе нужно… Издали-то не попадете, пожалуй…
— Господа-а… — хлюпая носом, позвал их со льда Костя Кричевский. — Господа, помогите… Благодарю вас, господа… — и он разрыдался, не в силах отвести взгляд от близкой своей квадратной формы могилы, над которой вздымался легкий пар.
Спасители приблизились и стали откручивать груз, накрепко привязанный к Костиным щиколоткам.
— Да, брат, знатно прикрутили! — пропыхтел, тужась, гусар. — Стоял бы во фрунт перед Нептуном, как пить дать! — он хохотнул своей шуточке. — Ну, будет сырость разводить, городовой! В Неве и без того водицы хватает! Ты, чай, тоже слуга отечества, как и мы! Будь мужчиною!
— Спасибо вам, спасибо… — рыдал Костя, прижавшись лицом к его панталонам у колен. — Век… бога… молить…
— За корнета моли, за меня не надо! — буркнул, расчувствовавшись, поручик. — Коли бы не почудилось ему, что у меня один ус короче другого, да не стал бы он откалывать каламбурчики в эту сторону… Что вы улыбаетесь за моею спиною, корнет?! Дурная, скажу вам, манера — встать за спиною и улыбаться неизвестно чему!
— Да я не улыбаюсь вовсе! — сказал, улыбаясь, улан.
— Улыбаетесь!
— Что ж вам сегодня все не по нраву, поручик? Видите — не судьба нам продырявить сегодня друг друга… Да и пороху я не взял, а пистолеты разряжены. Пойдемте лучше, отпразднуем спасение раба божьего… Как тебя кличут? Раба божьего Константина, вот!.. Поверьте, поручик, вы мне за эти несколько минут стали куда более симпатичны, нежели прежде, и я даже готов признать, что был не прав касательно различий в размерах ваших усов! Константин, пойдемте с нами!
— Меня в полку засмеют, коли узнают, что городового спас! — воспротивился гусар, расправляя пальцами предмет своей гордости.
Веселые вояки помогли Косте подняться на ноги, попрощались, подобрали со льда свои шубы, обозначавшие барьеры на их несостоявшейся дуэли, и побрели, обнявшись и покачиваясь, на Выборгскую сторону, где ждали их легкие санки, ранее незамеченные Кричевским. Чудом спасшийся от ужасной гибели помощник станового пристава поспешил, трясясь от страха, с неверного льда на противоположный берег, где с лесных складов доносилась перекличка сторожей «слу-ша-а-ай!» и мерно постукивали деревянные колотушки.
Пришлось ему, чтобы выбраться на твердую землю, обогнуть склады, забирая вправо, к темному Таврическому дворцу, обширный парк которого, недоступный для публики, в те времена был окружен глубоким рвом и обнесен деревянным, заостренным наверху частоколом. Здесь доживали свой век на полном пансионе не находящиеся уже на действительной службе престарелые фрейлины императорского двора.
Поплутав по безлюдным Фурштатской и Кирочной, пришлось побеспокоить будочников, пролезая под рогатками и канатами, препятствующими ночному проезду здесь экипажей, Костя Кричевский выбрался на Знаменскую улицу, вблизи строящегося манежа Саперного батальона, впоследствии обращенного в церковь Косьмы и Дамиана, и торопливо пошел к Знаменской площади, предвкушая конец своих приключений. Ветер студил его ушибленную голову с большой вскочившей шишкой, форменная шапка пирожком осталась, должно быть, в пролетке загадочных татей, рыжий портфель инженера пропал неведомо куда. Подняв воротник шинели, пряча щеки, все задумывался Костя, кто же это так ловко наскочил на него, а главное, за что, и не следует ли ожидать повторных покушений? Неужто этот господин Белавин всегда так провожает своих гостей?!
В Озерном переулке[8] внимание его привлек уединенный деревянный дом с мезонином, с заснеженным садом, обнесенный прочным забором. Дом весь, несмотря на глухую ночь, был освещен, в окнах мелькали, вертелись волчками тени, оттуда доносились песнопения. Это был «скопческий корабль», созданный на этом месте еще в двадцатых годах знаменитым основателем скопческой ереси Кондратием Селивановым. Тут шли радения, сопровождавшиеся безумными членовредительствами, основанными на ложном понимании слов Христа. Костя Кричевский, перекрестясь, поспешно обошел мрачное место стороной, так как дух скопчества был ему всегда глубоко чужд и отвратен.
…Глубоко заполночь поскребся он в двери родного дома, такого уютного и желанного. Встревоженная матушка выбежала на крыльцо. Избегая расспросов, Константин сослался на служебные дела и усталость и поспешно ушел спать, скрывая следы побоев. Снились ему, разумеется, кошмары: луна, черный лед Невы, отчего-то наклонный, точно ледяная горка, по которому он скользил и бесконечно долго катился прямо в дымящуюся квадратную прорубь. Из проруби сквозь тонкий слой плещущейся воды глядел на него бледный, как смерть, «божий гость», инженер Евгений Лейхфельд, каким видел его Кричевский в больничной палате, и призывно улыбался…