С криками и визгом мчались мы к Двине.
Мчались через сквер, и в одном из уголков его я увидел Костю. Пристроившись с ногами на скамейке, он запоем читал толстенную книгу. Я придержал шаг и тихонько щелкнул его по голове:
— Поехали купаться!
Костя отмахнулся.
— Отстань! О Миклухо-Маклае читаю.
— Потом дочитаешь… Эх, какая сейчас водичка!..
Заткнув уши, Костя отвернулся от меня и углубился в книгу.
Я бросился догонять ребят. Не хочет — не надо. Он редко с нами купался или ловил рыбу. Зато с книгами не расставался. Ходит по скверу и на ходу читает или заложит между страниц палец, нахмурит лоб и мечтает о чем-то. И глаза его смотрят далеко-далеко…
Когда мы возвращались, он шел домой, долговязый, сутулый, с худенькой бледной шеей, и шептал что-то. Я догнал его.
— Ох и водичка!..
Костя иронически посмотрел на мои мокрые волосы, на рубаху, облепившую тело, и скривил губы:
— Не тянет.
И с горящими глазами стал рассказывать о Новой Гвинее, о том, как не сразу завоевал Миклухо-Маклай доверие папуасов. Все это я знал, но не перебивал Костю и слушал о его мечте побывать на Берегу Маклая, посмотреть на пальмы и кольца атоллов, искупаться в тропической воде синих лагун…
Костя сходил с ума от «Сказок южных морей» Джека Лондона, бредил китами и акулами, джунглями Амазонки, пучеглазыми крокодилами Сенегала…
Я тоже лишался рассудка от этих стран, особенно ценил марки с австралийскими птицами киви, с малайскими тиграми и африканскими жирафами. Я играл во все географические игры, проводимые в те годы «Пионерской правдой»: называл имена полузабытых путешественников, чертил на картах походы Васко да Гама, отвечал на каверзные вопросы, рылся в книгах, набирал и терял очки, получал красивые географические дипломы.
Ничуть не меньше Кости рвался я куда-нибудь к реке Ориноко, Ключевской сопке на Камчатке или к земле с терпким названием — Мозамбик. И мне было непонятно, почему Костя держится свысока.
Дня через три после нашего разговора я сказал ему:
— Костик, пойдем с нами на Лучесу. Идем на ночь. Много ребят собирается… Знаешь, как там будет!..
— Ты думаешь, интересно? — Одна щека его дрогнула.
— Увидишь!.. Да тебя мама не пустит.
— Меня? Пусть только попробует! — ответил Костя. — Так ты думаешь, стоит?
— Спрашиваешь!
— Хорошо, подумаю.
Через два дня он ехал с нами в трамвае к окраине города.
Не всех матери пустили на ночь, и я поразился, что Костя был с нами. На нем была спортивная курточка, плотные брюки, а через спину висел модный в те годы фотоаппарат «Турист». Под мышкой Костя держал туго набитый портфель с припасами, и это было очень смешно: точно не на речку собрался, а на школьный сбор.
В вагоне мы хохотали, передразнивали друг друга, строили рожицы. Костя же держался чинно: серьезно смотрел в окно, и со стороны, наверное, казалось, что он и незнаком с нами.
Мы слезли на конечной остановке, пересекли железную дорогу и пошли вдоль линии. Сыпанул грибной дождик, и мы едва успели юркнуть под прислоненные к елям щиты от снежных заносов. Светило солнце, шел дождь, и струйки его ярко сверкали в лучах; рельсы и тропка заблестели на солнце, в воздухе запахло землей и свежестью. Мы тесно прижались друг к другу. Костя вежливо попросил меня, чтобы я не дышал так сильно на него — жарко. Рядом был Ленька. Он весь не умещался в укрытии, и его зад, мокрый от дождя, торчал наружу.
Бешено работая локтями шатунов, пронесся возле нас паровоз, и на вагонах замелькало «Ленинград — Москва». Ленька повернулся к поезду, толкнул задом Костю в лицо и отчаянно замахал поезду.
— Детский сад, — проворчал Костя.
Дождь прошел, и мы двинулись по мокрой пахучей земле, по тропинке вдоль ржи, набирающей силу. Воздух был чист, а лес на горизонте молодо ярок, четок.
Я снял ботинки. Другие тоже посбрасывали, связали шнурками и перекинули через плечо. Жидкая земля щекотными червяками протискивалась меж пальцами ног, приятно холодила и ласкала подошвы. Я любил ходить босиком. Хорошо чувствовать босыми ногами землю, все ее бугорки, шероховатости, ее теплую ласку, будь это мягкая луговая земля, твердая глина или белый сыпучий белорусский песок. Ты не отделен от земли подошвой ботинок или сандалий, и она ближе, понятней, родней, и ты кажешься себе частицей этого удивительно яркого, доброго мира…
— А ты чего не снимаешь? — спросил я у Кости. — Идти легче будет.
— Не хочу.
Лицо у него было недовольное. Он хмуро смотрел под ноги. Когда мы вошли в небольшую рощицу и набежавший ветерок стряхнул на нас с листвы легкий дождик, Костя ссутулился, съежился.
Мы шли по сосновому бору, переходили луга и полянки, поля ржи и кустарники. Под ногами пружинили корни деревьев, чавкали болотца, поскрипывали подушки сосновых игл. Костя брел сзади с портфелем под мышкой, брел на одной и той же скорости, не отставая особенно и не обгоняя нас. И молчал. Не знаю, произнес ли он за все время десяток слов.
Место для ночлега мы выбрали хорошее — узкую площадку меж лесом и Лучесой. Сверху было видно, как у песчаного дна темными стаями ходят пескари и окуни, как у подводных камней, точно осьминоги, шевелят зелеными щупальцами водоросли, как, всплывая, беззвучно лопаются пузырьки. Потом я заметил на прибрежном песке крестики птичьих следов — верно, трясогузки, — вмятинку в песке и крошечный рыбий хвостик: нашла на берегу рыбешку…
Тонкий запах ольховых листьев и тины, шелест воды и птичий писк в кустах, отдаленное кукование и безоблачное небо — все это входило в меня, тревожило, наполняло чувством счастья, легкости, освобождения.
Ни разу еще не ночевал я в шалаше, не ловил ночью рыбу, не спал на упругом, как пружины нового дивана, лапнике, не смотрел сквозь шалаш на дальние звезды. И все это должно было скоро случиться. Внутри что-то сжималось, щемило, и я с нетерпением ждал ночи.
Прежде чем она пришла, эта ночь, старшие ребята погнали нас в лес за хворостом, за лапником, и я бегал как угорелый, царапаясь о твердые, как гвозди, нижние суки елок, таскал охапки хвороста, вопил на весь лес, смеялся и дурачился. А потом мы ловили и чистили пескарей, хлебали пересоленную уху, пили дымный чай с какой-то грязноватой накипью.
Пришли сумерки, а за ними ночь, настороженная, тихая, необычная. Солнце покинуло нашу сторону земного шара и ушло светить Америке…
Кое-кто уже улегся, заняв в шалаше лучшие места. Мне же не спалось. Помню, кто-то сказал, что в этом году грибное лето и в теплые ночи, особенно после дождя, грибы растут быстро, даже можно увидеть как.
Взяв спички, я углубился в лес, стал на корточки и зажег спичку. Ночь была тихая, и спичка горела ровно. Я быстро отыскал сыроежку. Держал над ней огонек и ждал, когда она будет расти, увеличиваться. Сыроежка почему-то оставалась прежней.
Было страшновато и непривычно. Вдали, за темными стволами, искрой тлел костер. Я стоял в окружении елок и осин. Было тихо и таинственно. Вдруг эту тишину разорвал чей-то крик:
— Уг-г-г-у, угу-гу-у!
Я замер от страха, но страх тут же прошел: недалеко был костер и ребята. Я подошел к огню, погрел над пламенем руки и полез в шалаш. В нем было еще тесней, чем под щитами у железной дороги. Я протиснулся и вытянулся у стенки.
Долго не мог я заснуть. Смотрел сквозь щели шалаша на звезды, слушал ночь и Лучесу и ни о чем не думал. Хорошо было ни о чем не думать.
К утру все-таки уснул.
Когда я выползал из пустого шалаша, услышал голос Кости.
— А домой пойдем скоро? — спросил он у Васьки — он был старшим у нас.
Васька не ответил. Он песком чистил у реки котелок из-под ухи. Костя смотрел на него сверху, бледный и грустный, с одутловатым лицом.
— Ты хоть немного спал? — спросил он вдруг у меня.
— А как же, с вечера спал как убитый.
Костя недоверчиво посмотрел на меня и зевнул.
Я спрыгнул на песок к Ваське и окунул руку в воду. Вода была очень теплая. Над рекой курился пар. Я сидел на берегу, держал в воде руку и думал, что Костя никогда не будет на Новой Гвинее, не увидит кокосовых пальм и не сдружится с папуасами…
В этом я был почти уверен.