Красные пальмы


Я шел по городу и читал вывески, но не слева направо, а наоборот. «Гастроном» получался «монортсаг», «бакалея» превращалась в «яелакаб», «аптека» становилась «акетпа». Привычные слова вдруг преображались, от них веяло фантастикой.

Иногда даже, когда мама спрашивала меня, где я был, я отвечал:

— В еезум.

Это означало — в музее.

В слова можно было играть и по-другому. Стоило, например, очень часто говорить «тбол-фу», как получалось «футбол»; если безостановочно тараторить «шадь-ло», — прозвучит «лошадь». Иногда мы с мальчишками целиком изъяснялись на этом языке, и взрослые пожимали плечами.

Я шел по городу и шептал названия мастерских, ателье, магазинов. Шел за красками и смотрел по сторонам. В окнах трамваев отражалось летнее небо, в зеркальных вывесках парикмахерских растягивалось и сплющивалось мое лицо, у прачечной стоял китаец, пуская дым из длиннющей сигары…

У окна часовой мастерской я остановился.

Это было удивительное место! Лысый дядька с хохолком на макушке, с лупой в левом глазу сидел у стола и крошечной отверткой копался в ручных часах, в умном мире винтиков, шестеренок, пружинок. Отвинтив что следует, он крошечным пинцетом стал вынимать из механизма разные колесики и винтики и класть перед собой.

Вокруг него лежали и висели десятки часов. Тут были крошечные, как капли, женские часики — кругленькие, четырехугольные; тут были будильники, ходики и высокие настенные. Особенно удивляли часы с кукушкой: она высовывалась из оконца и куковала.

Часы сверкали крышками, пестрели цифрами, обычными и римскими, яркими картинками и затейливой формой стрелок… Просто глаз нельзя было оторвать от всего этого!

Вдруг часовщик поднял лицо и в упор посмотрел на меня зажатой в глазу черной лупой. Лоб его пошел морщинами, и он стал мне делать какие-то знаки. Замахал рукой, видно, желал этим сказать, чтоб я не торчал у окна. А может, и нет.

Я не делал ему ничего плохого, и он не имел права гнать меня. И я остался стоять.

Тогда он вскочил со стула и с лупой в глазу бросился к двери.

Лысый и мокрый, он выскочил на тротуар.

— Шатаешься тут, бездельник! — закричал он. — Свет застишь! Чтоб ноги твоей не было… Ну!

Я отпрянул от мастерской и, проглотив обиду, пошел дальше. Я разглядывал в витринах книги, фотопринадлежности, плакаты, рассказывающие, как нужно натягивать на голову противогаз и спасать утопающих…

Увидев на тротуаре деревянный чурбанчик, я поддал его ногой, и он отпрыгнул вперед. Я догнал его и снова стукнул, и он полетел дальше. Сразу идти стало веселее. Я гнал и гнал его перед собой и щурился от солнца.

Наконец я добрел до магазина школьных принадлежностей, оставив перед крыльцом чурбанчик, поднялся по ступенькам и купил акварельные краски на картонной палитре. Еще я купил альбом и две кисточки — тонкую и толстую.

Я пошел домой, гоня перед собой все тот же чурбанчик, дождавшийся меня у дверей. Он бежал передо мной, легкий и послушный. Вдруг чурбанчик вышел из повиновения, резво отскочил от ноги и ударился в ботинок толстого очкастого дядьки в военном кителе и сапогах.

— Вести себя в общественном месте не можешь! — крикнул дядька и в сердцах так стукнул сапогом по чурбанчику, что тот, взвизгнув точно от боли, перелетел мостовую к трамвайным рельсам.

Я нырнул в переулок и пошел к дому по параллельной улице.

Людей на этой улице было маловато — ни часовых мастерских, ни магазинов, ни сердитых очкастых дядек. Вдруг я встретил Леньку. Он шел и пел.

— Здоро́во, Ленька! — сказал я обрадовавшись.

— Привет. Краски купил?

— Ага. Пойду сейчас на Двину рисовать… Пойдем вместе, а?

— Не могу. Мама купила на базаре живую курицу, клетку просила сделать для нее. В сарай хочет поставить. Думает, будет нестись… Как ты думаешь, будет?

— Вряд ли, — сказал я. — Если тебя загнать в клетку, будешь петь, как сейчас?

— Почему ж нет? Чтоб не было скучно — буду. — И он опять запел «По долинам и по взгорьям…»

Это была самая любимая в те годы песня. Ее пели и по радио, и на демонстрациях, и граммофонные пластинки такие были, даже оркестры ее исполняли. Очень сильная песня. Ноги сами в такт ей идут.

Ленька пел, а я подпевал. Потом он, верно, немного устал, и я стал петь громче его, и он подпевал мне. Мы шли и горланили про «штурмовые ночи Спасска» и «волочаевские дни», — есть на Дальнем Востоке знаменитая Волочаевская сопка, на которой окопались беляки. Брать ее было не легко, но наши бойцы взяли сопку…

— Тише вы, басурмане! — раздалось откуда-то сверху шипение. — Дети спят!

Из окна второго этажа выглядывала женщина в белом халате, и мы вспомнили, что дом с открытыми ставнями, возле которого проходили, — детский сад.

Мы замолкли. Пошли, точно воды в рот набрав.

Ленька отправился строить клетку для курицы, а я побежал домой, за пузырьком с водой.

Взяв все, что нужно, я зашагал к Двине, устроился поудобней в кустах и принялся рисовать акварельными красками. В самый последний момент расхотелось рисовать реку, мост и старые вербы на откосе — все это было слишком привычно. Я принялся за пальмы на каком-то знойном тропическом острове, за песок и туземцев, пляшущих вокруг костра.

Я прекрасно знал, что листья у пальм зеленые, стволы — коричневые, что песок — желтый, а море и небо — голубовато-синие или зеленоватые. Все знали это. Все. Чтоб знать это, достаточно посмотреть открытку или картинку в журнале. И мне вдруг захотелось нарисовать пальмы с красными листьями и черными стволами, море — ярко-желтым, а песок — синим.

Получилось необычно: ярко и красиво. Кто теперь скажет, что я перерисовал все это из журнала или с открытки?

Минут пять любовался я своей картиной. Когда бумага высохла, я почувствовал легкий голод. Вылил из пузырька грязную воду и зашагал домой.

У подъезда меня остановил отцовский знакомый, сосед дядя Гриша.

— Можно посмотреть? — Он потянулся к альбому.

Я не возражал.

Он раскрыл альбом, и губы его прямо-таки заплясали от улыбки.

— И это все ты увидел на Двине?

— Да.

— Там растут пальмы? И где ж это видно, чтоб листья у них были красные, а стволы черные?

Я промолчал.

— А море желтое?

Я ничего не ответил.

Он как-то странно посмотрел на меня и, чуть прищурившись, что-то соображал.

— Слушай, — спросил он вдруг осторожно, думая, наверно, что я дальтоник, — а какого цвета этот асфальт?

— Зеленый, — сказал я, взял из его рук альбом и пошел домой.

Помню, отец как-то сказал мне, что детство — лучшие годы в жизни человека: живешь беззаботно, весело, свободно…

Так-то оно так, конечно… Кто ж станет спорить? Но до чего же хорошей была б у нас жизнь, если б взрослые всегда разрешали нам петь на улице, гнать деревянный чурбанчик, не отгоняли бы от окон часовой мастерской, а иногда бы даже разрешали нам рисовать красные пальмы…

Загрузка...