Часть вторая

1

Когда я просыпаюсь, то говорю себе, что, может быть, мама еще там, что достаточно пересечь коридор и толкнуть дверь в ее комнату… Я часто вижу это во сне. Как будто вхожу в темную спальню, ищу краешек кровати, сажусь у мамы за спиной и глажу ее густые волосы, целую в затылок. Она шепчет в подушку: «Пришел, малыш», потом поворачивается спросонья, обнимает меня и тихо говорит: «Давай поглажу». Я подтягиваю колени к животу и покачиваюсь. Она целует меня в спину и повторяет: «Мой чудесный мальчишка».

Через ставни пробивается слабый утренний свет. Мы замолкаем, мама снова засыпает и чуть-чуть храпит. Я смотрю на родинку на ее правой руке. Я обожаю это забытое конфетти на ее оливковой коже. Иногда, когда она проверяет мою домашнюю работу, родинку исчерчивают красные чернила. А еще у нее на фаланге указательного пальца есть мозоль. «Это от ручки», — уточняет она. А отец говорит, что «это холм знаний». Мама резко просыпается, шарит по прикроватной тумбочке, ищет часы. «Семь утра, hurry up[35], малыш». Я люблю, когда она говорит со мной по-английски, тогда мне кажется, что я становлюсь героем сериала «Мстители»[36]. Она обещала мне, что «однажды мы поедем в Лондон».

Я возвращаюсь к реальности, потому что слышу шаги в комнате. Усталые шаги Николь. Она часто говорит, что у нее болят ноги. Это из-за вен, а еще потому, что она проводит в ресторане на ногах по пятнадцать часов в день. Когда она массирует фиолетовые вены на щиколотке, я забываю о ее зрелой красоте и о платиновых, тщательно уложенных локонах. Когда она курит свои любимые ментоловые сигареты, стоя в облегающей прямой юбке за кассой, мужчины отставляют в сторону кружки с пивом. Люсьен говорит, что она «заведет взвод гусаров с саблями наголо». Она запросто отбривает мужланов. Как-то она мыла стаканы, и один посетитель бросил:

— Ну что, красотка, хорошо мылится?

И тут она:

— Не так уж хорошо, чтобы отмыть такого дуралея, как ты!

И парень уткнулся носом в свой стакан.

Чтобы забыть о страдании, я вытаскиваю твою тетрадь с рецептами. Я забрал ее из ящика материнской прикроватной тумбочки до того, как Николь поселилась в вашей спальне. Я часто листаю тетрадь, лежа в кровати. Не столько читаю рецептуру, сколько думаю о маме, глядя на ее почерк. Подолгу смотрю на каждую буковку и представляю родинку на ее пальце и карандаш в руке. Она по-особенному выписывает букву «е». Хвостик не вырисовывает, а как будто бросает на полпути. «Это я так бунтую», — смеется она. Потом она спрашивает, знаю ли я, что такое «бунтовщик», а поскольку я медлю с ответом, приводит в пример Зорро, Робина Гуда, тех, кто помогал бедным и действовал в одиночку и бесхитростно. «Как папа», — сказал я тогда. Она улыбнулась в ответ.

Когда ты объявил, что мама ушла, то просто добавил:

— Не клеилось у нас. Теперь за тобой будет Николь присматривать. И я.

Так что теперь Николь занимает вашу спальню, а ты спишь внизу и не хочешь, чтобы наверху я спал совсем один.

В доме от мамы не осталось ничего: ни книг, ни одежды в шкафу, ни часов, ни крема Nivea на прикроватной тумбочке. Даже запаха не осталось. Иногда я тщетно ищу ее аромат на подушке. Но вместо этого та тошнотворно пахнет Николь. В ванной Николь положила косметичку, заполненную косметикой. Николь сильно красится. Особенно перед тем, как куда-нибудь пойти в субботу вечером. Ты говоришь, что ее не будет до утра понедельника.

Ты на дух не переносишь ее дружка Андре, которого все зовут Деде. Расхлябанного красавчика в костюме в клетку. Он напомаживает волосы цвета воронова крыла, зачесывает их назад, когда заезжает за Николь в субботу вечером. Он ждет ее, сидя за барной стойкой, виски тут пьет только он. «Только Chivas», — вот так заказывает. Бахвалится перед остальными посетителями, которым обещает заплатить за выпивку. Он всегда что-нибудь да обещает: «BMW почти новую», «костюмы как от-кутюр», «вино за копейки». А за выпивку платит на самом деле Николь. Когда он замечает тебя через окошко для подачи, то клянется, что тут он есть не будет никогда, потому что здесь «готовят для шантрапы», к тому же он постоянно ходит в ресторан одного отеля, «у которого мишленовская звезда». Ты до такой степени не переносишь его присутствия, что говоришь, чтобы Николь уходила, что ты сам закончишь обслуживать посетителей и в зале, и у барной стойки. А Люсьену повторяешь, что «как-нибудь отделаешь этого негодяя», который то и дело заходит на неделе занять у Николь денег. Она знает, что ты его ненавидишь, но «это же мой Деде», вздыхает она.

Люсьен опускает железный ставень на фасаде и прощается:

— До понедельника.

Ты почти закончил протирать стаканы. Я смотрю передачу, посвященную Джонни Холлидею[37], по телевизору у барной стойки. Ты приносишь мне оранжину и орешки. Говоришь:

— Сегодня же суббота. — Но голос тебя выдает. Тебе тяжело от того, что мы вот так остались вдвоем на все выходные.

Хоть ты и насвистываешь что-то, пока чистишь плиту, видно, что тебе грустно. Можно по пальцам пересчитать моменты, когда ты не держишь в руке сигарету или она не дымится где-нибудь в кухне. Ты поседел, а кожа на руках огрубела, потому что мама уже не втирает в них крем. Ты о ней не говоришь. Как будто ее никогда не существовало. Но я знаю, что в доме все напоминает о ней. Ты больше не поднимаешься в комнаты, уборкой занимается Николь. Ты недавно накричал на нее, когда она назвала меня Жюжю, как называла мама. «У него есть имя — Жюльен». Ты уже не делаешь ни бриошь, ни салат из апельсинов. И устриц больше не покупаешь.

Воскресенье для нас — день непростой, но мы крепко держимся за традиции. Мы без мамы — как канатоходцы на тонкой нити жизни. Как-то балансируем, чтобы не упасть. Перед сном я замечаю, что ты проходишь через ресторанный зал и идешь к столику, где мама обедала когда-то в одиночестве. Она ушла, а за столик никого не пускают, и Николь его не накрывает. Он заставлен растениями, как будто безмолвный памятник.

В воскресенье ты будишь меня в девять утра — приносишь булочку с изюмом, которую покупаешь, когда идешь за утренней газетой «Эст републикен». Я завтракаю в кухне, потом здесь же делаю домашнее задание. Ты сидишь рядом, читаешь газету и пьешь кофе. Ты всегда начинаешь с некрологов, происшествий, а потом переходишь к местным новостям. Иногда ты поднимаешь голову:

— Что значит «ретроград»?

Я бегу наверх за словарем и читаю тебе словарную статью. Ты хочешь, чтобы я читал хорошо, поэтому просишь прочитать еще раз. Говоришь:

— А, ясно-ясно.

Ты так всегда говоришь, когда узнаешь что-то новое. С мамой тебе словарь был не нужен, но ты стеснялся у нее спрашивать, что значит то или иное слово. А сейчас, когда ее нет, тебе хочется, чтобы мы узнавали новое вместе.

В одиннадцать тридцать мы идем в мясную лавку на Гран-рю за курицей и картофельными чипсами. В кондитерской напротив ты покупаешь мне шоколадный эклер, а себе пирожное Париж-Брест[38]. Мы бредем в исторический центр города, переходим канал, проходим мимо ярмарочной площади, потом мимо тополиной аллеи, которая тянется до самой реки. На пологом берегу — никого, здесь мы и останавливаемся. Городские часы отбивают полдень, ты открываешь баночку пива для себя и бутылку оранжины для меня.

Мы так проводили все воскресенья. Ели курицу, хрустели чипсами. Нас не останавливали ни дождь, ни холод. Ты вытаскиваешь из сумки (у Габи такая же) маленький транзистор, находишь Europe 1, потом собираешь мне бамбуковую удочку, а в качестве наживки используешь крохотный кусочек курицы. Ты ловишь, стоя по колено в воде, а еще на блесну. Не помню, чтобы мы поймали что-нибудь стоящее. Да и какая разница. Воскресенье, мы вместе под шумящими тополями. По радио Мишель Дельпеш[39]поет «Ради флирта», но я предпочитаю слушать Kooland The Gang[40]. Иногда ты пристально рассматриваешь меня, как будто всю неделю не видел. Потом отворачиваешься к удочке и бухтишь:

— Ну у тебя и джинсы. Надо новые купить.

Обожаю, когда ты ругаешься. Это значит, что тебе на меня не наплевать.

Я считаю удары городских часов и решаю, что в следующий раз спрошу у тебя, почему мама ушла, не попрощавшись со мной. Мне очень не хватает объяснений. Мама говорила, что все не просто так. Земля крутится вокруг Солнца, у самок есть соски, чтобы выкармливать малышей, немцев победили в 1945 году, осенью деревья сбрасывают листья. Так что мне надо знать причину. Я пытаюсь вспомнить, как мы жили, но в голову приходит только воспоминание о воскресной бриоши, твоей радостной улыбке, когда мы вместе замешивали тесто, о паэлье, которую ты приносил в спальню, об устрицах и шампанском для мамы. Когда я стараюсь воскресить в памяти вашу ругань за закрытой дверью, в голове как будто туман появляется. Я не могу вспомнить, какого цвета был шейный платок у мамы, когда она ждала автобус на Дижон. Я клянусь, что в два часа дня точно у тебя спрошу, почему она ушла. Этот вопрос не дает мне покоя. Мне нужно как-то выйти из этого состояния. Я вытаскиваю удочку и колю себе большой палец крючком. Выступает капелька крови. Кровь за кровь, как в приключенческих романах. Ты хмуришься:

— Кровь?

Я лопочу в ответ:

— Ерунда, крючком зацепил.

Бьет два, а я так и не решаюсь задать свой вопрос. В следующий раз — со следующей каплей крови.

Поплавок не дергается. Я едва приподнялся, как ты начинаешь волноваться:

— Ты куда?

Ты прекрасно знаешь, что я хочу спуститься в карьер, но я ору совершенно другое:

— Тебе-то какая разница, ты мне не мать!

Как бы я хотел, чтобы ты снова выгнал меня из вашей с мамой спальни и закрыл дверь, как раньше.

2

Когда я склоняюсь над камнями, чтобы подобрать кусок дерева, ветер холодит мне спину. Я всегда ненавидел северный ветер, особенно тут, у нас, в восточной части Франции. Суровый, свистящий над равнинами, озерами и лесами, полными истории.

Я показываю тебе кусок дерева, отшлифованный водой. В форме палки. Ты предлагаешь обстругать его ножом. Лезвие ловко скользит, на землю падают крошечные стружки. Твоя сноровка меня завораживает.

— А как ты так научился?

Ты улыбаешься:

— Научился, когда наблюдал за пастухами, я тогда баранов пас. Мы из бузины свистульки делали, а еще палочки — макали в чернила и рисовали. — Ты протягиваешь мне кусок обструганного дерева. — Что будешь с ним делать?

— Не знаю, положу к остальным у себя в комнате.

— Может, используем на кухне?

— Как на кухне?

— Будем проверять готовность пирогов и паштетов.

— Серьезно?

— Конечно, с чего мне врать?

Пока ты складывал удочки, я доел чипсы. Не люблю эти сборы, сразу вспоминаю, что завтра в школу, что новая неделя начинается. Ты — опять за плиту, Николь — в ресторан, обслуживать. Всё как всегда. А я бы хотел, чтобы наша жизнь была похожа на вестерн. Ты был бы разведчиком в краю команчей, охотился бы за вознаграждение, искал бы золото или ставил ловушки… Мы были бы пионерами на Диком Западе. Всякие стычки в горах, дуэли в пустыне, снежные бури на Севере. У меня была бы маленькая прыткая черно-белая лошадка, а еще — собака, Белый Клык, похожая на волка. Мы ели бы бобы в томате, сидели у костра, ты спал бы в одежде, надвинув на брови шляпу. У тебя были бы сапоги, как у того мотоциклиста, который иногда заходит к нам выпить у барной стойки, а еще — ружье, оно сверкало бы, как у Джоша Рэндэлла из фильма «Живым или мертвым»[41]. Ты, кстати, немного похож на Стива Маккуина[42], у тебя взгляд такой же. Но ты быстро выходишь из себя. Стоит кому-нибудь опоздать с доставкой или блюду остыть, как ты начинаешь орать. Особенно после того, как ушла мама.

Мы едем за сыром, как всегда по воскресеньям. Ты называешь молочную ферму, затерянную среди орешника и ельника, «шале». По радио передают скучную политическую передачу, которую ты не слушаешь, тебе нужно, чтобы просто был какой-нибудь фон. Дорога поднимается в гору, петляет.

Я люблю, когда наступает вечер. В ресторане по вечерам всегда суета, все работают до самого закрытия, всегда остается какой-нибудь паштет или кусочек сыра, и можно засидеться за полночь. Я вдыхаю молочный запах «шале». Тут каменный пол, и у меня и летом и зимой мерзнут ноги. Пока ты расплачиваешься, я склоняюсь над медным баком, в котором отстаиваются сыры. Еще тут есть эта странная штука, что-то типа граблей или метлы. У нее металлические прутья, это нужно для того, чтобы собирать сворачивающееся молоко и катать из него шарики размером с кукурузное зернышко — потом из этого получится твердый сыр, и я буду спускаться в подвал и чувствовать его запах. Я глажу в полутьме влажные соленые шероховатые корочки сыра. Ты указываешь мне на круглый сыр в пятнышках, его корочка крошится, если ее потереть.

— Приглядись-ка, — говоришь. Я вижу как будто какие-то точки. — Корочку тома[43] делают паучки[44].

Как-то раз хозяин дал мне понюхать сумку, которая ужасно воняла, это был сычуг теленка, часть желудка, в которой вырабатывается фермент, потом его используют для изготовления сыра. С меня разом слетела грусть, да и с тебя тоже.

Семь часов вечера — время блинов. Тесто замешиваю я. Само собой, безо всяких рецептов. Ты просто наливаешь молока, топленого масла и насыпаешь муки. Я сам беру все, что нужно, — салатницу и венчик, он не такой большой, как тот, что используешь ты. Я уже умею правильно разбивать яйца в муку. Потом я постепенно добавляю смесь молока и масла. И взбиваю изо всех сил, как будто это дело жизни или смерти. Ты меня прерываешь:

— Не так быстро, делай аккуратно, более ритмично, а то расплескаешь.

Кстати, когда ты не работаешь с утра до вечера, то бываешь намного спокойнее. Потрескивает огонь, ты разводишь его с вечера в воскресенье, потому что ненавидишь, когда печь с утра стылая. Я стучу сковородой для блинов по печи и тут же получаю замечание:

— Малыш, по печи никогда ничем не стучат. Надо уважать кухонную утварь.

Мы блины никогда не подкидываем, это для Микки-Мауса[45]. Я учусь переворачивать их с помощью лопатки. Получаются какие-то носовые платки, подгоревшие и мятые.

— Мастерству надо учиться, — говоришь ты. — Давай еще раз сделаем…

Блинов мы наделали вагон и маленькую тележку, потому что будем их есть еще и в понедельник. Я только-только собираюсь съесть блинчик с ежевичным вареньем, которое сварила Мария, как ты произносишь:

— Подожди, сейчас покажу кое-что. — Ты берешь маленькую сковородку, высыпаешь в нее сахарную пудру, она тает, пахнет карамелью, ты снимаешь сковородку с огня и добавляешь туда масло, а потом сливки. Выливаешь все на блин, в который я вгрызаюсь зубами. — Как тебе мой карамельный соус?

На секунду мне кажется, что ничего не изменилось. Что ты по-прежнему счастлив. Я включаю телевизор, картинка появляется не сразу. Говорю тебе, как называется фильм, — «Варлок»[46]. Собираю остатки соуса с тарелки и облизываю палец.

Ты наливаешь себе пива. Садишься рядом со мной, у тебя на верхней губе немного пены.

— Не хочешь попробовать соус? — спрашиваю я.

Ты качаешь головой и делаешь глоток.

3

Бабье лето, его запахи, ветер, аромат листьев платана. На дворе октябрь. Я ненавижу этот осенний запах — он означает, что пора в школу. Еще я ненавижу фиолетовые цветки безвременника, которые растут по берегам реки, куда мы ходим на рыбалку по воскресеньям. Ненавижу монотонность нашей жизни, когда ты говоришь мне «хорошего дня» и чистишь при этом лук. Ненавижу зеленые бархатные брюки, которые мне выбрала Николь, ненавижу затхлый запах мела, когда выхожу к доске. Я смотрю на полустертые буквы и чувствую, как за спиной на меня смотрит весь класс.

— Ну что, Жюльен, будем молчать? — бухнул голос.

Как будто меня ударили по голове. Я покачнулся и чуть не задел доску. Так всегда происходит, когда мадам Дюкро ко мне обращается. Каникулы закончились, и тут такой сюрприз — новая учительница. Какой-то кошмар!

— Ну что, Жюльен? — Она опять смотрит на часы.

Лучше провалиться сквозь землю, чем что-нибудь сказать. Я вытаскиваю тетрадь с рецептами. Пальцы скользят по кожаной обложке.

Учительница задала нам написать какую-нибудь историю и прочитать ее у доски. Наш рыжеволосый отличник рассказал о том, как провел каникулы в Италии, путешествуя на машине с родителями. Он поведал нам о римлянах, о каком-то вулкане, о том, как купался в море. По мне, как если бы он на Луну слетал. Я должен отвечать сразу после него. Он — об Италии, а я — о шоколадном муссе. Я мог бы рассказать о том, как мы проводим воскресенье, о курице, о рыбалке, о сыре в шале. Но тогда бы мне казалось, что нас как будто обокрали. Я открываю тетрадь на заложенной странице, делаю глубокий вдох, чтобы было не слышно, как бурчит в животе, и решаюсь. Импровизирую.

Главное — картинка в голове: мама, облизывающая палец, — на нем остатки шоколада, который ты подогрел в салатнице. Вот мне бы. Она отрицательно качает головой, улыбается и мажет мне губы указательным пальцем. А ты говоришь: «Стоп, а то мусса вообще не останется». Венчик летает — ты взбиваешь белок. Он получается таким плотным, что венчик в нем прямо стоит. Я рассказываю об этом, повторяю твои движения. Описываю густые сливки, которые ты добавляешь. Это твой маленький секрет, посетители всегда спрашивают, как у тебя получается такой густой мусс. Я объясняю, что некоторые люди приходят к тебе в ресторан только ради того, чтобы попробовать картошку и шоколадный мусс. Когда подходит время десерта, Николь ставит салатницу на стол, и каждый берет столько, сколько пожелает. Я повторяю твою любимую фразу: «Кухня — это щедрость». К муссу ты подаешь тонкое миндальное печенье, оно размером с ладонь, и его можно макать в кофе.

Я закрываю тетрадь. Шепчу:

— Всё.

В классе ужасно натоплено, от этого тишина становится еще более тяжелой.

— Давайте, — говорит учительница.

Я чувствую, что мои товарищи смущены.

— Есть захотелось, — раздается несмелый голос.

Мадам Дюкро бросает на ученика яростный взгляд.

— Но это же не рассказ. Это просто рецепт. — И отрубает: — Я задала сочинение, а не рассказ о стряпне!

Я не в состоянии с ней спорить. Я готов заорать, что это и есть сочинение, что я тысячу раз предпочту находиться на кухне, где ты учишь меня готовить, а не слушать ее россказни в классе. Я мог бы объяснить, что каждый твой жест — это целая история, что ручка и лезвие ножа, которым ты работаешь, стали продолжением тебя самого. Рассказать о том, как ты добавляешь в масло немного муки, чтобы «исправить», как ты говоришь, соус, если тот получился слишком жидким; о том, что ты точно знаешь, до какой температуры нагрелась печь, — тебе достаточно лишь к ней прикоснуться; о том, как ты нюхаешь ребрышки и сразу понимаешь, готовы они или нет.

— А где письменное задание?

У меня трясутся руки, когда мадам Дюкро забирает у меня тетрадь. Она открывает страницу с рецептом шоколадного мусса.

— Да ты же ничего не написал! Тут просто рецепт. К тому же почерк не твой. — Она захлопывает тетрадь и бросает на стол. Плотоядно улыбается: — Дневник. — Нервно пишет и бросает: — Отцу дашь, пусть прочитает и распишется!

Я разговариваю сам с тобой, пока возвращаюсь в ресторан. Тороплюсь, останавливаюсь, иду назад. Делаю волшебные пассы: трогаю землю, чтобы убедиться, что мир не рушится. Решаю, что сразу пойду в кухню и все тебе сообщу, покажу тетрадь. Расскажу, как встал на защиту твоего рецепта шоколадного мусса, твоей профессии повара. Я уверен, что ты меня поддержишь. Но мне кажется, что я сейчас сквозь землю провалюсь. Нет, я тебе ничего не скажу, но в дневнике расписаться надо.

Николь провожает меня взглядом, когда я прохожу мимо барной стойки:

— Ты какой-то странный, Жюльен.

Она никогда меня не достает, ждет, пока я сам все расскажу. «Повинную голову меч не сечет», — часто повторяет она. Но не в этот раз. Я нем как рыба. Иду к себе в комнату. Зарываюсь с головой в подушку, хочется просто сдохнуть. Как-то после обеда, когда я особенно скучал по маме, я спрятался в шкаф. Мне хотелось навсегда остаться в темноте. В конце концов я уснул. Меня нашла Николь. Помню, она пришла в ужас, когда я ответил ей, что тут делаю. «Умереть хочу», — вот что я ей ответил.

После ухода мамы ты стал говорить со мной так, как говоришь с Люсьеном. Как будто я мальчик на побегушках — ты просишь меня почистить картошку или натереть сыр. Мне не хватает материнской нежности, и тут на Николь рассчитывать не приходится. Она становится неловкой, когда пытается быть нежной, как будто эта роль не по ней. С вами я попал на корабль, где детям не место.

— Жюльен, спускайся, какао готово.

Николь поставила чашку на барную стойку и положила рядом миндальные пирожные. Пока я ел, в голову пришла идея — я подделаю твою подпись, посмотрю, как ты расписываешься на счетах, которые лежат в папке под барной стойкой. И печать поставлю — так солиднее.

Николь идет наверх прилечь, а ты достаешь гуляш по-бургундски, он еще вкуснее, если его разогреть с утра. Я говорю, что пойду посмотрю телевизор. Делаю погромче, чтобы ты ничего не услышал. Открываю дневник. На страницу слева кладу счет из ресторана, а на страницу справа — клочок бумаги, на котором тренируюсь расписываться, как ты. У меня как будто крылья выросли, мне вовсе не кажется, что я кого-то обманываю. Я защищаю тебя от учительницы. Я совсем не думаю, что ты можешь выйти из себя. Я расписываюсь в дневнике под учительской записью. А еще радуюсь тому, как проведу эту злюку. Я вне себя от счастья, когда сильно прижимаю печать.

Вечером я тебя крепко обнимаю. Может, слишком крепко, потому что ты бросаешь:

— Полегче, малыш!

На следующее утро я веду себя ужасно самонадеянно. У меня вообще не трясутся руки, когда я протягиваю мадам Дюкро дневник. Она долго рассматривает страницу и спрашивает звенящим голосом:

— Зачем твой отец поставил печать ресторана?

Ее слова отдаются у меня в голове, как колокольный звон. Я в отчаянии смотрю на школьную доску.

— Чтобы правдивее казалось, так?

Ни слова не скажу. Вылить бы ей на ее белые букли расплавленного свинца. Жаль, что она не мужик. А то я поддал бы ей, как в фильмах: сначала между ног засандалил, потом расквасил нос, ну и еще апперкот не помешал бы.

— Молчишь? Ну как хочешь… — Она поднимает дневник и спрашивает: — Кто его отнесет отцу Жюльена? — Все утыкаются в свои тетради. — Придется кого-нибудь назначить…


Я иду за Жуком. Мы его так зовем, потому что когда он говорит, то как будто гудит, а еще у него густые рыжие волосы. Жук несет мой дневник двумя руками, как будто боится уронить. Иногда он оборачивается и смотрит на меня с беспокойством. Я ему уже сказал, что рожу бить не буду, пусть говорит с отцом, но Жуку тревожно. Да нет же, я не буду ему мешать и мстить тоже не буду. Жук — «наш бедняжка», как говорит Николь. Он живет в «плохом районе»: в каких-то бараках, от которых несет беднотой и где все орут. От Жука чаще пахнет подгорелой едой, чем мылом. По выходным он повсюду шляется с тележкой, куда складывает всякий хлам, который находит у мусорных баков. Стучит в двери, клянчит что-нибудь, а потом пытается это что-то продать старьевщику. В субботу он ходит на рынок и подбирает битые фрукты и подгнившие овощи.

Жук заходит в ресторан. Подходит к Николь, что-то бормочет, а я жду у порога.

Она бросает в мою сторону:

— Что ты натворил?

Я за себя не боюсь, мне Жука жалко. Я представляю, что я разведчик в Алжире, что патруль, который идет за мной, полагается на мою храбрость.

— Папа должен расписаться. — Меня самого удивляет мой спокойный голос. Из меня бы получился отличный снайпер.

Жук исчезает в кухне, Николь следует за ним и закрывает дверь. Жук скоро появляется, втянув голову в плечи. Я беру пакетик с орешками из автомата у барной стойки и протягиваю ему. Он жужжит:

— Не надо.

— Надо, ты же ни в чем не виноват.

Я остаюсь один в зале. Смотрю на часы, чтобы проверить, что время не остановилось. Из кухни раздаются глухие удары. Мне страшно.

— Иди сюда, Жюльен. — Твой голос. Размеренный, спокойный.

Ты отбиваешь мясо, будешь делать фаршированный рулет. Люлю приносит фарш. Ты:

— Помнишь, я тебя на нары отправил в Алжире?

— Ну.

— Ты же делов наворотил, верно?

— Точно.

— И как тебе там было?

— Да никак, ждал, пока выйду.

— Меня офицер заставил тебя наказать, но на самом деле можно было и обойтись, верно?

— Может, и верно.

Я говорю себе, что сейчас ты мне врежешь. Но ты по-прежнему спокойно отбиваешь мясо.

— Иди вымой руки и за работу.

Ты кладешь эскалоп на разделочную доску. В центр помещаешь большой комок фарша, завертываешь концы, сворачиваешь эскалоп в трубочку и фиксируешь крест-накрест толстой ниткой. Теперь дело за мной. Мой первый рулет вяловат, и нитка провисает. Во втором не хватает фарша, к тому же я его перевязал, как мумию какую-то. В третий раз получилось ничего себе.

— Отца провести проще, чем рулет сделать, верно?

Молчание.

— Отвечай.

— Да, папа.

— Что за история с рецептом?

— Мама дала тетрадь.

Я в первый раз говорю тебе слово «мама» после ее ухода. Ты резко отстраняешься, закуриваешь и бьешь ногой в подсобную дверь. Нервно постукиваешь по наличнику.

— Принеси.

Я стою перед тобой, крепко прижимая к груди тетрадь.

— Отдай.

Ты открываешь печную дверцу. Угли краснеют, меня обдает жаром. Ты бросаешь тетрадь в огонь, но Люсьен быстро ее выхватывает, обжигается. Он медленно приближается к тебе:

— Может, хватит уже ерундой заниматься?

4

На террасе нашего ресторана вовсю цветет герань. Николь поливает ее по вечерам из желтого кувшинчика марки Picard. Она положила мне на кровать выглаженную одежду и вслух пересчитывает вещи.

— Не забывай переодеваться, хорошо?

Я кричу «да» из ванной, где только что выдавил у себя огроменный прыщ. И заодно запустил руку в трусы, чтобы проверить, как там растут волосы. Не то чтобы я очень этим гордился, просто удивительно. Никто со мной не говорит о том, как я меняюсь.

Я еду в летний лагерь, но мне это далось нелегко. В предыдущие годы в июле я помогал тебе на кухне, а в августе ездил к Марии и Габи. Сколько я себя помню, у тебя никогда не было отпуска. Хотя иногда я вспоминаю, что у мамы на прикроватной тумбочке стояла фотография, где мы втроем сидим на пляже. Но она исчезла. Как и тетрадь с рецептами. Тоже куда-то подевалась, после того как Люсьен спас ее из огня. Я несколько раз спрашивал у него, где она. Люлю только плечами пожимал: «Откуда мне знать?»

Ресторан на лето не закрывается, потому что наш вокзал — место пересадки туристов. Несколько дней мы не работаем, но это если ремонт какой-нибудь. В этот раз ты сказал, что в августе я буду помогать вам с Люсьеном и Габи менять кухню.

На поезде до старой фермы всего полтора часа пути. Перед вокзалом все заполнено рюкзаками и велосипедами. Мой велосипед меньше, чем у всех, и на нем навешана куча багажа. Вот-вот перевернется, приходится крепко давить руль, чтобы велик не упал. Я уже устал тебе объяснять, что мне нужен велосипед побольше. Ты и слышать ничего не хочешь.

«Поезд Пикассо»[47] подают к первой платформе. Он красный с бежевым, с приподнятой кабиной для машиниста. Два железнодорожника помогают нам загрузить в поезд велосипеды. Подходит вожатый. Его зовут Франсуа, у него отличный серебристый спортивный велосипед марки «Пежо». Он рассказывает, как мы будем ходить в походы, спать в палатках и сидеть вокруг костра. Мне не по себе среди ребят. Остальные мальчишки знакомы друг с другом и болтают о том, как проводят каникулы. Начальник станции велит нам садиться в поезд. Ты подходишь и заявляешь, что теперь я достаточно большой и со мной можно прощаться за руку. От тебя пахнет пастисом. Пьяниц я видел только у нас в ресторане, ты их называешь алконавтами, они часто засиживаются в «Реле флери» и бесконечно дымят. Они и мухи не обидят, иногда только могут расшуметься, и тогда Николь просит их «убавить звук». Они пьют вино, анисовку и пиво. С недавнего времени ты стал к ним присоединяться, мне не нравится эта твоя новая привычка.

В конце концов мы все-таки обнялись, уже когда я стоял на подножке поезда. Ты сразу же возвращаешься обратно на платформу. Ты знаешь, что я знаю, ну, про выпивку. Поезд отходит. Все места заняты болтающими друг с другом ребятами. Один я стою в тамбуре. Мы часто делаем остановки на малюсеньких деревенских станциях. В воздухе пахнет свежескошенной травой. Я в восторге от машиниста — он сидит у себя в кабине, как на жердочке, да знай давит ногами на педали, которые управляют мотором. «Пикассо» ревет, когда взбирается на очередную горку. Вместо лугов появляются хвойные леса, горизонт суровеет. Становится прохладнее. Поезд останавливается непонятно где.

— Если зимой приехать, тут дубак, как в Сибири, — говорит мне Франсуа, пока я стаскиваю велосипед.

Он родом из Дижона. Может быть, он видел там мою маму?

Мы крутим педали как попало, вокруг трещат кузнечики. Мы кричим, поем, мчимся наперегонки. Франсуа с остальными вожатыми пытаются навести порядок в этом хаосе, но у них получается не очень. Мне нравится быть в общей куче мальчишек. Старая ферма, где мы будем жить, представляет собой прямоугольник из камней, крыша покрыта ржавым шифером. К запасному выходу криво прибита железная лестница. Окна и двери выкрашены в зеленый цвет. На первом этаже находится зал с низким потолком, он похож на хлев, тут мы будем обедать. На втором этаже — ряд умывальников под большими окнами, а потом спальня со скрипучим полом. Вплотную к кроватям стоят шкафчики, некоторые дверцы сломаны. Мальчишки оккупируют кровати под оранжевыми одеялами, они очень похожи на пожарные грузовики. Мне достается кровать у запасного выхода, вот и хорошо, что я не в общей куче. Мне совершенно не хочется ссориться из-за шкафчиков, я предпочитаю положить свой рюкзак под кровать. Вдруг из выкрашенных черной краской динамиков над шкафами раздаются звуки электрогитары. Сначала Джими Хендрикс[48], потом Ange[49]и Максим Форестье[50].

Жить одной большой толпой — это весело. Я в первый же день рассказываю Франсуа, что помогаю отцу в ресторане и могу готовить хоть каждый день. И сразу двигаю вперед тяжелую артиллерию — предлагаю сделать спагетти болоньезе.

— Если ничего другого нет. — Так ты говоришь, если готовить не хочется.

Франсуа почти в шоке:

— Серьезно? Ты уверен?

Я слишком занят, чтобы ответить, — чищу лук — поэтому просто киваю. Беру кусок дерева — будет вместо разделочной доски. Я крупно режу лук, давлю чеснок, стругаю морковь. Все это обжариваю. Франсуа приносит мне замороженное мясо:

— Это фарш.

Я морщусь, потому что дома ты готовишь болоньезе из отличного куска говядины. Тушу пару минут, потом добавляю томатную пасту и вываливаю консервированные очищенные помидоры. В буфете нашлись говяжьи бульонные кубики. Я развожу их теплой водой и выливаю бульон в готовящееся блюдо. Солю, перчу. Протягиваю ложку столпившимся вокруг ребятам:

— Пробуйте!

Они жмурятся:

— Вкуснятина!

Потом пробую сам и важно, отчего Франсуа улыбается, заявляю:

— Чего-то не хватает.

Пытаюсь найти приправы и лавровый лист. Тут явно не гурманы собрались. Я вспоминаю, что по дороге на пригорке видел тимьян, ты часто используешь его, когда готовишь каре ягненка. Он, конечно, растет рядом с шоссе, но ничего страшного, я быстро мою его под краном и режу в соус. Снова пробую:

— Так-то лучше. — И повторяю твои слова: — А теперь пусть постоит.

В полдень у меня уже железобетонная репутация. Мало того что мне удалось скормить ребятам тертую морковку благодаря соусу с луком-шалотом, так еще все требовали добавки спагетти. Я вне себя от счастья, когда вижу, что все тарелки прямо вылизаны. Теперь меня зовут «шефом», но Франсуа не понимает, почему я довольствуюсь корочкой хлеба и кусочком камамбера. Я гордо отвечаю, что «повара слишком заняты, чтобы сидеть за столом».

Однажды я сомневаюсь в блюде, которое хочу приготовить. Речь идет о курице. Я прошу позволения тебе позвонить. Ты приходишь в ужас, когда узнаешь, что у нас нет профессионального повара, и зовешь к телефону директора. Подходит Франсуа, он говорит тебе, что я каждый день готовлю на всех и что остальные у меня на подхвате. Я слышу, как ты выходишь из себя. Через несколько минут Франсуа передает мне трубку.

— Записывай все, что я скажу, — говоришь ты.

Мне кажется, что рецепт оживает. Мне даже удается выпросить у вожатых белого вина для соуса.

Но настоящий подвиг я совершил, когда мы ходили в поход. Мы остановились на привал в отличном тихом месте около бурной речки. Поставили на лугу палатки, там еще были камни — я еле вбил колышки. Но самое трудное оказалось впереди. Наш главный придумал, будто надвигается конец света и мы должны как-то выживать. Например, пользуясь только веревками, топором, ножом и ветками орешника, сделать себе мебель. Бывалые ребята быстренько смастерили стол, скамью и даже сушилку для посуды.

Утром мы проснулись от гвалта. Между палатками бродили бесхозные куры. Нам предстоит простая, но важная миссия, как объясняет наш главный. Делимся на группы, и выигрывает та, что приготовит на обед самую вкусную курицу. Но сначала ее надо поймать, ощипать, выпотрошить… Даже самые храбрые притихли. Ладно еще поймать, это почти как за мячом бегать. Но что потом? Какой-то любитель крови берет топор и с трудом отрубает голову курице, да еще и не с первого раза.

Я пытаюсь вспомнить, как Габи разделывал курицу на заднем дворе своей избы. Я знаю, что нужно связать ноги у живой птицы веревкой, подвесить вниз головой, чтобы кровь текла из горла. Наша рыжая курочка квохчет под ясенем, пока мы передаем друг другу самый острый нож, но желающего что-то не находится. Все смотрят на меня: я же повар, значит, мне и резать. Я глажу курочку, как это делал Габи, а потом резко перерезаю ей горло. На траве растекается большое рубиновое пятно. Курочка бьется в конвульсиях.

— Это нервы, — говорит один парень.

Я забыл поставить кастрюлю на огонь. Все забегали, стали собирать хворост. Огонь быстро разгорается. Я ничего не объясняю своим товарищам.

— Помочь? — спрашивают они.

Я прошу их сходить нарвать тимьяна. Кладу курицу в кипящую воду — буквально на пару секунд, чтобы перья легче отошли. Потом потрошу, откладываю в сторону внутренности и фарширую тимьяном. Мои товарищи выстругали две рогатины, чтобы на них можно было положить шампур из ветви орешника. Мы, сменяя друг друга, вертим шампур. И подаем курицу нашим вожатым на листьях горечавки.

Было бы здорово, если бы ты был с нами, когда на наш последний ужин я приготовил целую гору блинов. У меня чуть руки не отсохли. Ребята подарили мне разделочную доску, на которой выжгли мое имя.


Вечером по возвращении домой я сижу с тобой, Люсьеном и Николь на террасе. Вы расспрашиваете меня о походах, об ущельях, которые мы пересекли, о местах, которые посетили. Но я хочу говорить только о стряпне. Тебе это не нравится. Ты смотришь куда-то вдаль. Николь ставит на стол тарелку с помидорами и репчатым луком:

— Такая жара, ничего не будем разогревать.

Ты откупориваешь бутылочку розового вина, которое обычно пьешь летом. Резко прерываешь рассказ о моих подвигах. Кладешь руку на плечо Люлю:

— Завтра придут менять печь.

Люлю никак не реагирует. Он отрезает себе кусок колбасы, которую ест с ножа, закусывая хлебом. Габи тоже так делал.

— Та, что на угле, уже не грела, совсем сдала, старушка, — говорит отец.

— Но она же была не так плоха! — протестует Люсьен.

Ты хлопаешь его по плечу и произносишь, как в рекламе:

— Увидишь, газ — это отлично и практично. Больше не будем таскать уголь ведрами из подвала.

Николь кивает:

— Газ и почище будет, да и хватит вам уже таскать мешки, не юноши, поди.

Люсьен не слушает, он скручивает одной рукой цигарку. В огоньке щелкнувшей зажигалки видно, какое у него худое лицо. Я не рассказываю о моих спагетти и курице. Я думал, ты будешь мной гордиться. Но нет. Ты, верно, думаешь, что я все каникулы готовил у тебя за спиной. Лучше бы я сделал что-нибудь действительно плохое.

5

Люсьен с отцом привезли из Алжира одно словечко — мектуб, судьба. Теперь у них всё судьба — результаты футбольных матчей, рак груди у соседки, победа на президентских выборах Валери Жискар д’Эстена[51]. Но Люсьену не по душе мектуб угольной печи, которую будут менять. Он еще раз говорит об этом отцу, забираясь на свой драндулет. Люсьен налегал на настойку горечавки, которая бьет по мозгам покруче водки. Он сворачивает еще одну сигарету, чтобы покурить по дороге. Еле на ногах держится. Перед уходом он еще раз сходил на кухню погладить свою печь. Если бы эта старушка могла говорить, то рассказала бы про бесконечные закуски, стейки с луком-шалотом, лягушачьи лапки… Про обожженные руки этих двух мужчин, про то, как в ее нутре трепетало пламя, нагревая кастрюлю с холодной водой. Она бы описала, как снимают пену с бульона, как головокружительно пахнет запеченным в красном вине сыром, как золотится петушиный гребешок в духовке. Люсьену все это известно. Ему уже не хватает его печки.


Печь демонтировали к полудню. Рабочие говорят, что «такого чугуна уже давно не производят». Когда нашу печь устанавливали, эти парни только-только появились на свет. Отец с Габи начали отмывать кухонные стены, чтобы потом их покрасить. Люсьен не показывался.

— Бензин закончился, — пошутил его брат.

Все знают, что Люсьен не хочет видеть, как увезут его печь.

Я начал делать шашлыки на заднем дворе. Пока пилил виноградную лозу, даже вспотел. Ты мне объясняешь, что лучше лозы для гриля не придумаешь.

— Остальное ты все умеешь, надо полагать, раз стал за лето поваром, — говоришь ты и возвращаешься к работе.

Ты улыбаешься. Вчерашняя злость улетучилась. Я вне себя от счастья. Я крупно нарезал свинину. Я так яростно кручу сушку-карусель для зелени, что капли воды орошают стены. Крошу зеленый лук. Стол накрыт. Пока все идет хорошо. Ты, Габи и рабочие устраиваетесь на аперитив. Ты сидишь во главе стола, смотришь, как я готовлю, похрустываешь орешками, потягиваешь понтарлье[52], но в процесс не вмешиваешься.

Я раскладываю куски свинины на решетке. Переворачиваю слипшийся картофель. Слышу, как шипит стекающий с мяса жир, падающий на угли, но когда я оборачиваюсь, то вижу, что мясо подгорает. Я перекладываю его подальше от углей. Снова переворачиваю картофель, некоторые картофелины с одного бока обуглились, а с другого остаются сырыми. Я ищу тебя глазами, но ты сразу же заводишь разговор с сидящим рядом человеком. Я сдабриваю зеленые листья салата уксусной заправкой и ставлю салатницу на стол, надеясь выиграть еще немного времени, пока все закусывают. Но ты специально спрашиваешь у рабочих, хотят ли они салат до или вместе с мясом. Они основательно проголодались и требуют свинины, да побольше. Это полный провал! Ты это прекрасно понимаешь, но и пальцем не шевельнешь, чтобы мне помочь. Куски свинины пригорели, а внутри не прожарились, картошка слиплась или осталась сырой. Рабочие хвалят, но это они из вежливости. Ты ковыряешься в тарелке ножом и иронично улыбаешься:

— Ладно, сгоняй за сыром, доедим салат.

Я мчусь на кухню, ты идешь за мной. Мне ужасно стыдно. Ты обнимаешь меня за плечи:

— Знаешь, кухня дело такое: иногда все идет отлично, а иногда — так себе, если не с той ноги встал. Я видел, как ты старался. На ошибках учатся. Главное, не забрасывать.


Рабочий приваривает трубы, чтобы подвести газ к новой плите. Люсьен наконец-то появился. Он наблюдает за происходящим, и его лицо еще бледнее, чем обычно. Рабочий одолжил мне защитные очки, чтобы я мог смотреть, как он работает. Он включает паяльник — тот искрится — и подносит пламя к трубе. Когда он приваривает металлическую трубу, на меди танцуют голубые огоньки. Он называет это «припоем». Есть такие слова, приятные слуху, например «пропылить» мясо, когда его чуть посыпают мукой, «пассеровать» ракообразных, когда их быстро обжариваешь на очень горячей сковороде, тогда они становятся яркими, оранжево-красными, «взбивать» соус лопаткой, чтобы не образовалась жирная пленка. Обожаю, когда ты называешь кухонные комбайны «чучундрами» и требуешь «принести то, не знаю что», если что-нибудь ищешь. Когда мы все вместе готовим, ты нам часто повторяешь: «Не передержали?» В твоем словаре «передержать» означает много чего — что-то прилипло ко дну кастрюли, что-то подгорело на сковороде, или слишком сильный огонь, или комки в блинном тесте… «Передержать» — это самое ценное слово, которое ты мне подарил.

Мы вчетвером — ты, Люсьен, Габи и я — рассматриваем новую плиту.

Ты пафосно произносишь:

— Надо ее обкатать.

Габи прыскает:

— Плита — она как женщина или ружье. Невинна до первого раза.

На эмаль бежевого цвета производитель прикрепил табличку с гравировкой «Реле флери». Ты налил воду в кастрюлю и поставил на газовую конфорку. Ты уверен в себе:

— Нагревается все-таки побыстрее.

Ты зажигаешь плиту, скребешь ногтем по чистейшей поверхности. Люсьен держится на расстоянии, руки сложил на груди. Ты просишь, чтобы он приготовил песочное тесто. Я вынимаю косточки из слив. Ты покрикиваешь, потому что я работаю недостаточно быстро.

— Ты точно ничего не забыл? — шепчет Люсьен.

Я рассматриваю красиво разложенные плоды разломом кверху. Что же?

— Манку поверх теста, чтобы сок от фруктов впитался. А то пирог можно будет отжимать, как половую тряпку.

Я убираю сливы, насыпаю на тесто тоненький слой манки, кладу сливы обратно и посыпаю сверху рафинированным сахаром.

Ты ужасно подпеваешь Брассенсу, который поет «Песню для жителя Оверни». Ты весел настолько, насколько мрачен Люсьен. Ты отправляешь меня в подсобку за картошкой. Но я слышу вашу сварливую перебранку. И это пройдет. Вы же как старая семейная пара, которая ссорится, когда смотрит телевизор, но начинает беспокоиться, когда один из супругов долго сидит в туалете.

Ты открываешь духовку:

— Передай сахар, пусть сливы еще подрумянятся.

Ты вынимаешь пирог из духовки. Сливы стали совсем коричневыми.

— Как будто на солнце пересидели, — рискует Люлю.

— А ты и доволен, это же все мой газ!

Мне кажется, что я такой же мужчина, как и они, хотя я голых женщин видел пока только на страницах «Лесбийской оргии» — порноромана с фотографиями, зачитанного до дыр всеми ребятами в летнем лагере. Ты делишь на троих кусок пирога и немного расто[53]. В одной руке я держу сковородку, в другой — стакан. После слив вино кажется терпким. Мне жарковато, но я чувствую себя сильным, мне приятно, что меня считают своим на кухне. Но вдруг сердце сжимается от грустного чувства — я хотел бы, чтобы мама была с нами, звала нас «мои мальчики», чтобы ты называл ее «моя интеллектуалка» и наливал шампанского. Я повторяю за тобой движения, переворачивая драники.

Ты поворачиваешься к Люсьену:

— Слушай, сделаешь омлетик с грибами, ты же привез грибы? — И прерываешь меня: — Пошли.

Мы идем со стаканами на задний двор, садимся за стол. Ты сильно затягиваешься, выпускаешь дым в темноту и говоришь:

— Пусть Люлю поготовит, он должен привыкнуть к новой плите. — Замолкаешь и отпиваешь глоток вина.

Появляется Люсьен, несет омлет.

— А стол, бездельники! Я еще и накрывать должен? — смеется он.

Ты велишь ему обождать.

— Жюльен, принеси багет и нож, будем по-простому, как в Алжире. Режешь хлеб, руками берешь омлет… Помнишь, Люлю?

Люсьен кивает и подливает вина. Я вижу, что тебе стало легче: Люлю и газ найдут общий язык.

6

К барной стойке подошла молодая женщина. Представилась. Она продает Всемирную энциклопедию. Николь вежливо слушает, листая том в красной обложке. Ты наблюдаешь за ними через окошко для подачи. Потом выходишь из кухни и предлагаешь молодой женщине присесть и рассказать об энциклопедии. Ты переворачиваешь страницы и киваешь. Обнаруживаешь, что спартанцы пили кровь свиней и уксус. Морщишься. Я тоже листаю энциклопедию, мне интересно, но иногда я на вас поглядываю. Она просит у тебя сигарету. У нее очень короткие светлые волосы. Ты спрашиваешь, сложно ли вот так ходить и продавать книги. Она отвечает, что люди с ней любезны, но покупают мало.

Ты смотришь на меня:

— А ты что думаешь о Всемирной энциклопедии?

Я говорю:

— Вещь! — И продолжаю читать.

Ты:

— Отлично.

Молодая женщина расслабляется:

— Значит, берете мою энциклопедию, да?

Ей хочется поговорить. Она рассказывает, что пытается вернуться к учебе. А энциклопедия — чтобы на что-то жить и растить ребенка. Она — девушка-мать, тогда так называли матерей-одиночек. Отец ребенка как появился, так и исчез, наобещав ей с три короба. Она показывает фотографию своей дочурки. Ты улыбаешься. Уже поздно, она должна идти забирать ребенка, с которым сидит бабушка. Ты закрываешь ресторан, словно точку ставишь.

Я никогда не видел тебя с другой женщиной. Как будто после ухода мамы у тебя пропало желание с кем-нибудь встречаться. Как-то Николь тебе сказала: «Вам нужно найти хорошую женщину. И ребенку так будет лучше». Ты категорично проворчал: «Нет». Наверное, и хорошо.

Ночью тебе сообщают, что по дороге домой мопед Люсьена занесло на льду. Он сильно повредил ногу и по крайней мере неделю должен лежать в постели. Ты спрашиваешь у знакомых, нет ли кого, кем заменить Люсьена. Я молюсь всем богам, чтобы ты никого не нашел, потому что уже представляю, как работаю вместо Люлю. Ты никого не находишь. Наступает воскресенье. И речи быть не может, чтобы пойти на речку и есть там нашу воскресную курицу. Мы готовим меню на следующую неделю.

Ты идешь в кладовку посмотреть, что там осталось, и набрасываешь примерное меню. Начнем с тушенной с морковкой говядины, ее можно на весь день оставить томиться на плите. Ты научил меня, что при тушении надо следить за временем. Когда я спрашиваю тебя, нужно ли приготовить бульон или добавить оставшийся от мяса сок, ты выходишь из себя:

— Нужны говядина и морковь, блюдо так и называется!

Черная чугунная кокотница — адмирал кухонного флота. Ты просишь меня обжарить в ней кубики мяса, но не слишком прожаривать; добавить репчатый лук или лук-шалот; крупно нарезать морковь; бросить лавровый лист, тимьян; закрыть крышкой и потомить.

Я удивленно спрашиваю:

— И всё?

— Если женщина красива, ей не надо краситься, как на подиум, — отвечаешь ты.

Я замечаю, что вот Николь сильно красится. Ты вздыхаешь и усмехаешься:

— Она думает, что чем больше накрасится, тем крепче привяжет к себе своего хахаля.

В подвале есть сокровище, которое ты ревностно охраняешь. Только ты имеешь право открывать свой посолочный чан — большую керамическую кадку, где хранятся свинина и колбаски для пети сале[54]. Ты возвращаешься с лопаткой и окорочками и промываешь их от соли под струей воды. Ты родился в мире, где, чтобы не подохнуть с голоду, нужно было делать запасы. Ты приучил нас закатывать консервы. Сколько я перемыл огурцов, прежде чем утрамбовать их в бочонки с солью и уксусом! Сколько тачек с помидорами очистил от семечек для томатной пасты! Сколько вишневых косточек выкинул, чтобы сделать сладкую настойку! Ты научил меня придавать блюду особый аромат, добавляя высушенные на нитке лисички и вороночники.

Я накалываю репчатый лук парой гвоздичек и кладу его вместе с пучком душистых трав в кастрюлю с холодной водой, где будут полтора часа вариться лопатка и окорочка. А сам пока занимаюсь чечевицей.

— Ты воду посолил? — звучит твой голос.

— Ну да.

Ты вздыхаешь:

— Забыл, что бобовые солят в самом конце? А то они каменеют.

Ты говоришь, что нужно обжарить лук и морковь.

— Добавляешь свинину, чечевицу и сверху немного отвара. Но не очень много, а то перебор будет. Давай еще немного… Стоп! Так нормально.

Ты научил меня экономить движения. Я натираю на терке лимоны, чтобы набрать цедры, но не слишком сильно тру, а потом выдавливаю сок. Ты рассказываешь мне об увольнительных в Алжире, когда вы с Люсьеном ходили есть лимонные сорбеты. А еще ты рассказываешь о вкуснейшем омлете с мальвой, которая цветет на холмах и на полях.

Ты вынимаешь из печи лимонный пирог и сразу же ставишь яблочный. Поднимаешь крышку кокотницы, где томится говядина с морковью, и пробуешь ножом на готовность.

— Всё. Завтра разогрею.

Всю неделю я поднимаюсь в шесть утра. Сначала чищу картошку, а потом спешу в школу. Вечером быстро делаю домашнее задание и иду готовить макаронную запеканку или, к примеру, печеный картофель.

В понедельник Люсьен возвращается и говорит:

— Ты вроде как тут вкалывал.

А ты молчишь. Ты не умеешь хвалить, вместо тебя это должны делать другие. Но меня это успокаивает.

Я твердо решил поступать в кулинарный техникум. Когда я сообщаю об этом нашему советнику по учебной и профессиональной ориентации[55], она несколько недоумевает. Она говорит, что я ученик довольно неплохой и лучше бы мне получить хотя бы полное среднее образование. Это, по ее мнению, открывает все двери, в том числе в гостиничный бизнес. Тогда считалось, что быть поваром — это то же самое, что в автосервисе работать. Но я упорствую. В тридцати километрах от нас есть кулинарный техникум. Я мог бы по вечерам возвращаться домой поездом.

— Надо будет с твоим отцом поговорить на следующем родительском собрании.

После лета, когда я готовил в лагере, мы с тобой заключили договор. Я имею право заниматься готовкой, только если делаю все домашние задания и получаю в школе хорошие отметки. Иногда вечером я сижу рядом с тобой и что-нибудь читаю, особенно если засиживаются последние посетители. По воскресеньям, когда мы идем на речку, у меня тоже с собой какая-нибудь книга. Все это убеждает тебя в том, что я прилежный ученик. Надо сказать, что, с тех пор как ты купил мне Всемирную энциклопедию, я читаю все подряд. Когда я читаю на кухне, ты у меня часто спрашиваешь: «О чем книжка?» — «О Гражданской войне в Испании». Я читаю «Надежду» Мальро[56]. Наша учительница по французскому и литературе задала высокую планку. Я всегда обожал рассказы про войну. Позже я часто забывал о сне, читая «Жизнь и судьбу» Василия Гроссмана и «Деревянные кресты» Ролана Доржелеса[57]. Математика мне нравится меньше. Я просто переписываю формулы и срисовываю геометрические фигуры, в которых мало что смыслю.

Как-то в ресторан зашел торговый представитель, рекламирующий замороженный картофель фри. Он убеждал тебя, что так времени на готовку уйдет намного меньше. Ты посмотрел на него, как будто он с луны свалился:

— Для меня картофель фри — это картофель, нож, растительное масло, фритюрница и соль. Точка.

Мужчина несколько смутился, но сказал:

— Таких, как вы, мало осталось.

Ты рассмеялся и посмотрел на него как на балаганного шута.

Этим вечером ресторан закрыт, потому что в школе родительское собрание. Ты бреешься на кухне, ты никогда не поднимаешься в ванную на втором этаже. Рядом с туалетом для клиентов ты смастерил душ. Но часто ты моешься просто в раковине. Ты пообещал, что научишь меня бриться. Пока что у меня от взрослого только прыщи на подбородке и на лбу. Ты вспениваешь помазком крем для бритья. Как будто белки взбиваешь. Мне нравится держать на ладони твою безопасную бритву, ты обращаешься с ней так же деликатно, как со своими кухонными ножами. Ты бреешься просто и аккуратно, твои выверенные движения нарушает только звук воды, когда ты промываешь бритву. Я восхищаюсь твоими спокойствием и сноровкой, пока по транзистору передают новости. Когда ты так стоишь перед подвешенным к этажерке зеркалом, голый по пояс, мне кажется, что у нас все будет хорошо. Ты — мой отец-забияка, хозяин ресторана, у тебя золотые руки.

Ты говоришь, чтобы я подошел.

— Повернись-ка. — Ты намыливаешь мне шею и делаешь несколько четких движений бритвой. — Ну вот, у тебя пару волосков отросло, надо было убрать.

Мне нравятся и пена, и металл. Я тоже хочу бриться, хочу, чтобы ты дал мне помазок и бритву. Но ты обычно повторяешь: «Торопиться некуда». Зато Люсьен позволяет мне ездить на своем мопеде за хлебом.

Ты надел белую рубашку, которую погладила Николь. Мы идем пешком. Ты останавливаешься и закуриваешь:

— Ты в лицее какое направление выбрал?

Я давно жду, когда ты задашь мне этот вопрос, он жжет мне душу, как горячая картошка руки… Чем короче отвечу, тем лучше:

— Я хочу быть поваром.

Огонек зажигалки все не гаснет, твое лицо напряжено. Повернувшись ко мне, ты грустно произносишь:

— Сынок, не надо… — И яростно затягиваешься.

— Почему? У меня плохо получается?

— Хорошо получается.

— Тогда почему?

— Я обязан был руками работать. А у тебя есть шанс выучиться.

— Но я с тобой учусь.

Ты вздыхаешь:

— Да, но не по книгам.

Звук наших шагов отдается на мостовой. Мне холодно. Я засовываю руки в карманы. Ты обнимаешь меня за плечи:

— Знаешь, когда я начал работать в булочной, то был еще таким маленьким, что мог бы в чан с тестом упасть. Спину надрывал, таскал мешки с мукой. Руки обжигал, когда золу из печей выбирал. Так что ходи в школу до упора. Чтобы не оказаться на заводе или не ворочать мешки с цементом. Выбери хорошую профессию.

— Но повар — хорошая профессия.

— Нет, парень, ты ошибаешься. Ошибаешься, потому что ты со мной и с Люлю. А ты сходи куда-нибудь в другое место. Все орут, дерутся, напиваются в хлам, а поварята бегают туда-сюда, из сил выбиваются. И потом — времени на жизнь не остается, ты на ногах с семи утра до полуночи. Даже если дела идут хорошо, ты все время нервничаешь — вдруг никто не придет, вдруг официанты налажают, вдруг мясо плохо прожарилось.

— Но я люблю готовить.

— Не делай из этого смысл жизни, иначе капут. Выбери хорошую профессию.

— А какая профессия — хорошая, по-твоему?

Он идет и загибает пальцы:

— Бухгалтер, чертежник, инженер, врач, железнодорожник, учитель. Госслужащий — вот отличная штука, ты всегда с работой и никто тебя просто так за дверь не выставит, как частников.

— Габи говорит, что нужно быть свободным, нужно делать то, что хочется. И что все госслужащие — рабы.

— Габи на все наплевать, потому что он воевал, утром просыпался и не знал, доживет ли до полудня.

— Но ты тоже воевал!

— То была не наша война. Я не свою страну защищал. Ладно, давай сменим тему.

Мы подходим к школе одновременно с нашей классной руководительницей. Отец неловко пожимает ей руку и говорит:

— Я отец Жюльена.

Как будто без этого непонятно.

7

Я в очередной раз провожу линию на кальке. Нужно начертить крепление мотора. Я набрасывал его карандашом и кучу раз стирал, потому что никак не могу вычертить перспективу. Ручка мне не поддается. Я столько раз скреб лезвием, что проделал на кальке дыру. Я выхожу из себя и рву рисунок. Снова начинать не хочется, потому что мне совершенно не интересно черчение, а в лицее мы только этим и занимаемся. Мы в синих рабочих халатах, и на спине у меня один товарищ нарисовал Друпи[58], что абсолютно точно передает мое отношение к занятиям в техническо-математическом классе лицея. Я выбрал учебу в этот чудовищном бетонном здании, затерянном на задворках города, по одной причине — я рассчитывал, что отец передумает и перестанет навязывать мне эти занятия, а я смогу пойти в кулинарный техникум. Но ходить сюда каждый день — это просто кошмар. Когда я оставляю велосипед у здания и смотрю на окна цеха, у меня возникает только одна мысль — надо держаться.

Я до сих пор помню запах того времени — горячего металла, с которым мы работали. Я иду в раздевалку, открываю свой металлический шкафчик, снимаю куртку и надеваю халат; беру гаечные ключи, штангенциркуль, тряпку и напильник. С напильником шутки плохи. Мы тут приверженцы научной организации труда — преподаватели сулят нам золотые горы, говорят, что мы станем технологами, а не то и инженерами на «Пежо» в Сошо[59]. Напильником нам работать не полагается, никакой индивидуальности, наоборот — нужно производить серию одинаковых запчастей на автоматизированных станках. Никаких старших по цеху, которые бы проверяли качество работы: если с запчастью все в порядке, зажигается зеленая лампочка, если нет — красная. «Любой безграмотный дурак цвета различает», — повторяет наш преподаватель. Дураку напильник не положен. Нам тоже. Если вдруг по несчастной случайности нас ловят на месте преступления, то тут же наказывают — заставляют пилить железнодорожный рельс. Это как ложкой море вычерпать. Мы часами этим занимаемся. Особенно я, потому что сразу возненавидел перспективу стать одним из тех, кто будет надсмотрщиком для простых работяг на конвейере.

Я работаю спустя рукава. Что на самом деле несложно, потому что, когда я подхожу к цеху, у меня подкашиваются ноги. Больше всего я ненавижу токарный станок, мне кажется, что я сам превращаюсь в металл, который на нем обтачивают. Когда я зажимаю деталь, то представляю, что я погонщик, ведущий стадо на убой. Я не могу думать о чем-то постороннем, даже когда просто смотрю на то, как охлаждают металл. Я чувствую себя опустошенным и одновременно себя ругаю. Меня выводит из себя то, что я торчу здесь, а мог бы стоять у плиты в кулинарном техникуме. Я готов часами смотреть, как тушится мясо, продумывать разные вариации папиных рецептов, а когда вижу металлические цилиндры, то погружаюсь в коматоз.

К тому же я ничего не создаю, а только ломаю. С первых дней я прослыл тут за тупицу. Это уже стало чем-то вроде соревнования между мной и нашим преподавателем, бывшим металлургом, сделавшим небольшую карьеру благодаря преподавательской деятельности на вечерних курсах. В отличие от остальных учителей, которых интересует только механика и которые советуют побольше стараться, он сразу понял, что я тут оказался совершенно случайно. Когда он видит, что я не знаю за что хвататься, то подходит к моему станку, лишь бы я опять чего-нибудь не сломал. В любом случае он мне поставит «удовлетворительно», чтобы не валить на экзамене. Иногда я вижу, как он читает за своим рабочим столом. Он рассказал мне о Бернаре Клавеле, «здешнем» писателе, как он говорит, который ему очень нравится. Он дал мне почитать «Дом других», роман, действие которого происходит в нашем городе и в котором рассказывается об ученике кондитера. Я читал некоторые абзацы вслух отцу, и он говорил, что «все так и было». С этим учителем у нас особые отношения. В конце дня он протягивает мне веник, встает в королевскую позу и объявляет:

— А теперь выход главного по стружке.

Я обожаю собирать стружки в кучки и так — до конца дня. Мои товарищи смеются, когда видят, как я подметаю, расшагивая по цеху.

У нас в классе одни патлатые бородатые здоровяки, все курят самокрутки, от которых першит в горле, и слушают на полную громкость Ван Халена и «Анж». Мы пьем пиво и пастис, катаемся на мотоциклах пьяными. Втыкаем в столовой в баки с пюре отвертки, чтобы не работать. Собираем металлические шарики и готовимся к воображаемым стачкам. Мы почти как братья, хотя у нас учатся и будущие отличные мастера, и те, кто шарит в математике, и непонятно кто. По техническим предметам я почти ноль, по более абстрактным как-то выплываю, но я лучший по французскому, философии и истории. Мы друг другу помогаем — я пишу сочинения и эссе в обмен на идеально начерченные насосы и шестеренки.

Ты же со своей кухни представляешь, что я в скором времени стану выпускником Высшей школы искусств и ремесел[60]. Я тебя не разубеждаю. Когда я выхожу из цеха, то с радостью вдыхаю чистый воздух, а не отвратительный запах металла. Я тщательно мою руки с мылом, так что краснеют пальцы, лишь бы поскорее избавиться от отработанной смазки. Но это мне даже нравится, я представляю себя не технологом или инженером, а просто обычным рабочим, который моет руки, как и ты. Я хочу быть спецом по готовке, инженером плит. Я сказал об этом Габи, когда тот подрезал бук. Он мне ответил: «Я-то тебя отговаривать не буду, но отцу не говори. А то с катушек слетит».

Так что, если хочешь, считай, что я скоро стану начальником цеха, пока ты белки́ взбиваешь. Я уверен, что все разрешится, когда я получу аттестат. А пока я корплю над чертежами. Каждый вечер я начинаю с самого ужасного — вычерчиваю грани цилиндра и конуса, а заканчиваю чудесным «Воспитанием чувств»[61]. Учительница французского и литературы, такая хрупкая, сумела заставить нашу ораву металлургов полюбить Флобера и Верлена. Дикари, запрыгивающие на свои мотоциклы и ездящие по лестницам на улице Вьей-Бушри, мечтают о приключениях вслед за Сандраром и Рембо[62]. Учатся подгонять слова с тем же удовольствием, что подгонять детали в цеху.

Субботним вечером я наконец снимаю рабочий халат и надеваю фартук. Мои руки, такие неловкие за чертежным станком, снова становятся ловкими. Вы с Люлю готовите стейки из оленины, а я помогаю с картофелем фри. Но главное — я готовлю деревенский паштет на следующую неделю. По субботам я дирижирую своим оркестром — грудинкой и щековиной, куриной печенкой, яйцами и репчатым луком. Ты выходишь из себя, потому что я взвешиваю мясо:

— Господи, когда учишься на технаря, как ты, глаз-алмаз уже должен быть!

Из механики я признаю только мясорубку. По субботам я сначала ее чищу, потом немного смазываю арахисовым маслом и накрываю полотенцем, которое пахнет жиром, луком и специями, — обожаю этот запах. Потом креплю на стол и проверяю, все ли в порядке с рукояткой. Я обещаю себе, что как-нибудь обязательно нарисую ее тушью, чтобы показать всю магию пористого чугуна, все округлости и прямые линии. Я бы хотел научиться отливать чугун, например, а не работать на этих ужасных станках.

Ты наблюдаешь за мной краешком глаза, пока я режу мясо:

— Можно покрупнее, а то весь день провозишься.

Кладу мясо в мясорубку вместе с луком. Смешиваю с яйцами, солью, перцем и смесью пряностей. Мне нравится вымешивать сырые продукты, чтобы к рукам липли фарш и яичный желток. Обожаю бархатную гладкость мяса и то, как от лука пощипывает порез на пальце. Я все время пробую, что получается, добавляю соль, прокручиваю пару раз перцемолку. Я вопросительно смотрю на тебя и читаю в твоих глазах ответ: «Это твой паштет, только ты знаешь, что и как». Я выкладываю всю поверхность большой коричневой емкости крепиной[63], которая тонким белым кружевом будет покрывать паштет. Когда я ставлю террин в духовку, ты проверяешь, достаточно ли я налил воды на противень, потому что паштет будет готовиться на водяной бане.

А сегодня я решил приготовить пончики для своей первой в жизни субботней вечеринки. Ты убираешь все со стола, чтобы не мешалось под рукой, присыпаешь стол мукой. Раскатываешь тесто, которое превращается в простыню цвета небеленого полотна. Останавливаешься и вопишь:

— Нож для теста где?!

Люсьен все перерывает. Вываливает кучу вилок и ложек. Ножа нет. Пока ты не говоришь мне поискать в керамическом горшке, где хранишь вперемешку всякие венчики, черпаки и разнокалиберные ложки. Я переворачиваю горшок. В куче предметов лежит и грубо сбитый круглый нож, приделанный к деревянной ручке. С его помощью ты режешь тесто на квадраты, треугольники и кружки. Бросаешь один из них в кипящее масло. Тесто начинает золотиться, ты делаешь пончики, а я вырезаю из теста разные фигуры.


Я иду по старому городу и несу корзинку с завернутыми в полотенце пончиками. Этой ночью холодно, но не влажно, в воздухе пахнет печным дымом. Чем дальше я шагаю по улице, на которой находится лавка, где торгуют кониной и висит огромная вывеска в виде конской головы, тем сильнее становятся звуки музыки. Ты всегда отказывался готовить конину. Ты говоришь, что, когда лошадей ведут на бойню, у них человеческий взгляд.

Я слышу «Африканское регги» Нины Хаген, музыка вырывается в приоткрытое подвальное окошко. Взлетаю по ступенькам, толкаю тяжелую дверь, меня ослепляет блестящий шар под потолком, он крутится, и кажется, что движения танцующих хаотичны. Люди кучками перемещаются по лабиринту сводчатых подвалов. Пахнет плесенью, табаком и пачулями. Я со своей корзинкой замер столбом на верхней ступеньке лестницы. Кто-то втягивает меня в круг приятелей, стоящих около мусорного ведра, заполненного пустыми пивными банками. Один из них открывает еще одну с помощью зажигалки и протягивает мне. Его сосед открывает пиво зубами и выпивает зараз. Мы — дикари из бедного пригорода, оказавшиеся среди буржуазного оазиса старого города. Мы — апачи, мы спустились с гор. Индейцы-металлурги, прежде чем пойти на дискотеку, закинулись пастисом. Они стоят в своих дешевых американских куртках с барахолки и рассматривают парней и девиц в «Шевиньоне»[64]. Они смеются, когда видят, что у меня на куртке прилипла сахарная пудра с пончиков, а сами их жуют и смотрят на ребят из обычных лицеев.

Один из апачей решается:

— Может, угостим их твоей стряпней?

Он подходит к брюнетке, та танцует одна. Она удивлена, как если бы подошел медведь и протянул ей горшочек меда. Пробует и улыбается. И вот мы, щедрые металлурги, стоим в окружении смеющихся ребят. Битва стенка на стенку откладывается до следующего раза. Мы скачем под «Smoke on the Water»[65] группы Deep Purple, пляшем под «Stairway to Heaven»[66] Led Zeppelin, танцуем медляк под «Hotel California»[67] Eagles.

Я сижу на ступеньках рядом с одним из наших, настоящим медведем, он рассказывает мне о своих первых любовных страданиях, не переставая пить густой, как заварной крем, пастис. Забивает косяк, бумага отсырела, он с трудом делает затяжку. Он бубнит, что «я ничего так», несмотря на то что в цеху самый тупенький. Городские часы отбивают одиннадцать ударов. Я говорю себе, что через час буду уже в постели, что к тому времени я выпью три пива и совершенно оглохну от грохочущей музыки. Я думаю только о паштете в духовке. Прежде чем лечь спать, схожу, пожалуй, на кухню, попробую.

У меня перед глазами появляется грива волос, потом изумрудные смеющиеся глаза. Ее зовут Корин. Она сестра медведя и ласково гладит по голове своего свернувшегося калачиком уснувшего брата. Говорит, что брат обо мне рассказывал, а еще о моих сочинениях и шоколадных трюфелях, которые все едят на математике. Я краснею. Стинг поет «I’ll send an SOS to the world»[68]. Она тянет меня танцевать. Я бормочу, что не умею. Когда она говорит: «Ничего, я тебя научу», это звучит как обещание чего-то большего. Мне семнадцать, но это не важно — я встретил «женщину своей мечты».

Я смотрю на городские часы. До полуночи двадцать минут. Мы сидим под козырьком здания рынка. Она не то чтобы взяла меня за руку. Мы просто переплели пальцы. Я боюсь двинуться. Сердце вот-вот выскочит из груди. Я знаю, что она знает, что для меня это первый раз. Она убирает лезущую в глаза челку, пододвигается. Я еще никогда ни с кем не целовался. Первой целует она. Ее губы сладкие, как мои пончики. Я парю над колокольней. Боюсь снова открыть глаза. Бьет полночь. Она резко разгоняет свой мопед, чтобы его завести, шум мотора заглушает ее слова:

— Завтра в три на берегу реки.

Когда я вхожу на кухню, отец чистит плиту. Он показывает мне на проведенную мелом линию на полу:

— Закрой глаза и иди по ней до самой стены.

Я иду с прилежностью акробата, ни разу не оступившись. Отец меня останавливает:

— Хватит, ты не пьяный.

8

Корин не нравится, что по субботам я готовлю и хожу в кафе с приятелями из лицея. Она уже не выносит бесконечные разговоры на потертых кожаных диванах о мотоциклах, Вильгельме Райхе[69] и Фрэнке Заппа[70]. Она сжимает мою ладонь под столом, как бы говоря «пошли отсюда». Ребята подмигивают мне, когда мы уходим. Я сажусь на велосипед и держусь за плечо Корин, чтобы поспевать за ее мопедом. Она живет на вилле в зажиточном районе. Я отказываюсь заходить через дверь, чтобы попасть к ней в комнату. Не то чтобы ее родители выставили бы меня за дверь, обнаружив в кровати со своей дочерью. Они, кстати, очень деликатные люди. Нет, мне нравится играть в бездомного кота, подтягиваться на балке, забираться на крышу и пролезать в окно. Над кроватью — уже знакомая до мелочей фотография Дэвида Гамильтона[71]. Корин такая же, как запах лаванды, идущий от ее одеяла, — она внушает доверие, обволакивает. Ее дом пахнет спокойствием. Для меня это новый запах. Дома папа, Николь и Люсьен предпочитают запахи кухни, табака и пастиса.

Корин перегибается через меня и берет будильник. Бурчит, потому что я вернусь домой в пять утра. По выходным она повторяет мне, что мы можем поспать у нее дома, сделать домашнее задание и что ее родители с удовольствием вместе с нами позавтракают. Но я не представляю, как оставить тебя в воскресенье один на один с тиканьем часов на пропахшей спиртом кухне. В густой тяжелой тишине, где слышится лишь шум работающего холодильника.

Этим вечером Корин в наше обычное кафе «Балто» не пришла. Я позвонил ей домой, но никто не поднял трубку. На прошлой неделе мы поссорились, потому что она сказала, что от моих волос пахнет картошкой фри. Я ответил, что не вижу в этом ничего постыдного, так как запах масла для фритюра ничем не хуже запаха машинного масла. Она стала утверждать, что я слишком чувствительный, а она хотела как лучше. Корин поцеловала меня и уверила, что будет любить, даже если от меня будет пахнуть кошачьей мочой. Но мои мысли уже было не остановить. Когда говорят о запахе от моих волос, то как будто унижают. А я гордился тем, что являюсь сыном рабочего, который обожает свое дело и занимается готовкой, когда я читаю ему статьи из Всемирной энциклопедии. Мне ужасно нравилось, когда вы с Люлю готовили слоеные пироги. Я восхищался твоей ловкостью, когда ты потрошил и зашивал курицу. Как объяснить это девочке из богатого района? Для нее потрошить курицу — это просто засовывать пальцы птице в одно место. Как рассказать ей о том, что ты делал для меня самые прекрасные натюрморты из гребешков и внутренностей петуха с лесными грибами? Как описать счастье, которое испытываешь, когда каждую весну ешь обжаренные в масле лягушачьи лапки в чесночном соусе с петрушкой? Как передать ей дивный терпкий лесной запах рагу из зайчатины?

Мне восемнадцать лет, и в моей чудесной любви что-то пошло не так. Так что я сажусь на «Хонду XT 500» и еду в Дижон. По шлему хлещет дождь, я вымок до нитки и грею ноги о мотор. Желтый свет фары освещает дорожный указатель — до Дижона тридцать километров. Дижон. Я знаю, что там мама, что у нее новая жизнь. Я часто представлял себе, как сяду на мотоцикл и поеду к ней. Сегодня это свершилось. Я наконец готов признаться себе в том, как мне ее не хватает.

Я газую на повороте. Еду на автомате, потому что в голове лишь пары пива «Пикон», не знаю, сколько я его выпил в «Балто».

Я «одолжил» мотоцикл у приятеля из класса, у меня нет прав, но зато достаточно алкоголя в крови, чтобы почти уснуть за рулем. В ночи я вижу огоньки на машине дальнобойщика, который припарковался у шоссе. Я тоже останавливаюсь на ярко освещенной парковке. Немец-дальнобойщик опускает шторку у себя в кабине. Выключает свет. У меня под ногами скрипит мокрый гравий. Мне холодно.

Я вхожу в придорожное кафе. Мне едва хватает медяков, чтобы расплатиться за большой кофе. Мне не кажется, что я протрезвел. На прилавке куча грязной посуды. Хозяин витает в облаках, больше никого нет. Он пробивает мой заказ. Я пытаюсь смотреть документальный фильм о животных, который идет по подвешенному в углу за барной стойкой телевизору. Я уже знаю, что до Дижона не доеду.

Я поднимаю воротник твоей старой меховой куртки, которую я теперь ношу вместо своей. Вытираю платком намокшее седло и сажусь на мотоцикл, дав пару раз по газам, чтобы завестись. Когда я поднимаю голову, то меня ослепляет свет фонаря. Передо мной стоят двое полицейских. Они не кажутся злыми, просто устали патрулировать под дождем. Мне никогда не везло с легавыми. У меня с собой нет документов на мотоцикл, прав нет, страховки нет, мотоцикл не мой. Паспорта тоже нет. Я сажусь к ним в машину. Я предпочитаю сделать первый шаг:

— Да, я выпил, но немного.

Но достаточно, чтобы алкометр показал наличие алкоголя.

В участке пахнет копиркой, с помощью которой печатают второй экземпляр штрафов. Прежде чем сесть за пишущую машинку, один из полицейских замечает, что я, может, и совершеннолетний, но ума у меня как у восьмилетки. Я начинаю рыдать, когда он требует у меня телефон отца. Я говорю, что ты воспитываешь меня один, что у тебя и без этого полно хлопот. Полицейский покачивается на стуле:

— Ну все равно ты тут у нас посиди пару часов, чтобы пьяным домой не возвращаться.

В местном вытрезвителе — деревянная койка и дырка в полу, смывать можно, дернув за свисающую цепочку. Батарея ужасно греет, от жары запахи дерьма и рвоты становятся еще сильнее. Сдав шнурки и ремень, я ложусь и отворачиваюсь к стенке. В это время я мог бы лежать в объятиях Корин, но мне хочется показать им всем: нет, это не подростковый бунт! Это ярость. Я и сейчас ее испытываю, если выпью бутылку виски или сигналю идущему на обгон оборзевшему водителю. Хочется орать, чтобы мир узнал, как я одинок, как я буду всегда одинок. Я засыпаю, напевая «Леди Дэй» Лу Рида.

Ты ждешь меня на парковке у полицейского участка. Тебе позвонили родители хозяина мотоцикла. Я готовлюсь к огромному скандалу. Такому, что помнишь всю жизнь. Ты смотришь на меня, облокотившись на капот машины. В твоих светлых глазах грусть и суровость. Я думаю, что вот сейчас ты расцепишь руки и ударишь меня. Злись, ругайся, кричи, бей, но только не молчи! Сбрось броню, которую ты нацепил после ухода мамы. Мне уже тошно от твоего траура, от твоей монашеской жизни, от того, что ты спишь на кухне. Тошно от твоего одиночества отца-одиночки, отца-молодца, от того, что мы просто перебрасываемся словами, от наших бессмысленных привычек. Бей тарелки, подожги кухню, напейся вместе с Люсьеном, он же с тобой одной крови! Расслабься же наконец, хватит непонятно чего ждать! Твоя война закончилась, папа. Давай ударь меня, ну хоть зуб выбей, если хочешь! Вдарь, плюнь, но, черт возьми, скажи хоть что-нибудь! Хватит хранить скелеты в шкафу, хватит молчать, как всегда! Поддай так, чтобы мало не показалось!

Ты рассматриваешь меня, как будто видишь первый раз в жизни. Как будто я тебе никто. Жестом приказываешь садиться в машину. Машинально рулишь. Останавливаешься у цветочной лавки на Гран-рю. Протягиваешь мне пятидесятифранковую купюру:

— Просто скажи, что для меня. Как обычно.

Продавщица удивленно смотрит, когда я подхожу к прилавку. Потом собирает букет из белых роз и зелени. Я крепко прижимаю его к груди.

Ты по-прежнему ведешь машину, не говоря ни слова. Мы едем по улице, которую я хорошо знаю. Я часто здесь проезжаю, когда еду на стадион, где мы занимаемся мотокроссом. Под пригорком расположено городское кладбище. У входа растут два кипариса. Здесь всегда дует ветер. Мне кажется, этот северный ветер тут дул всегда.

Кладбище крест-накрест пересекают две аллеи. Ты идешь впереди, держишься очень прямо. Я прикрываю розы рукой, чтобы защитить их от ветра. Мы проходим мимо простого, засаженного травой прямоугольника с деревянными крестами и засохшими цветами. Рядом с ним — детские могилки. Я глубоко вдыхаю свежий воздух, от похмелья и волнения у меня кружится голова. Проходя между двумя склепами, я спотыкаюсь, потом путаюсь в кусте самшита. Ты останавливаешься. Сначала я вижу бежевую мраморную плиту с красными прожилками. Потом поднимаю глаза и читаю женские фамилию, имя и две даты, вторая из них — мой день рождения. Золотые цифры и буквы меня словно гипнотизируют.

Ты выдыхаешь:

— Твоя мама. Которая тебя родила. Она умерла при родах.

Ты кладешь букет роз. Берешь меня за руку. Встаешь на колени. Потом вынимаешь нож и обрезаешь розы. Ставишь букет в вазу, наполненную дождевой водой. Разгребаешь гравий перед могилой и крепишь вазу в получившемся углублении. Мягко склоняешься над мраморной плитой и целуешь. У меня сжимается горло.

Ты обнимаешь меня за плечи:

— Я познакомился с твоей… настоящей матерью… когда подрабатывал в булочной. Она там работала продавщицей. Мы были очень похожи. Свободны. Ее воспитали в приходском приюте, а меня — семейная пара фермеров, которых я звал тетя и дядя. Мы почти сразу стали встречаться. Учились любить друг друга, потому что оба были дикими и недоверчивыми. Когда не работали, ходили туда, куда мы с тобой ходим по воскресеньям. Но мы скрывали наши отношения, потому что хозяевам это не понравилось бы. Если бы они обнаружили, что продавщица встречается с учеником, ее сразу отослали бы обратно к монашкам, а меня точно уволили бы. О нас знал только старый булочник. Он помогал нам — позволял оставаться в его квартирке у церкви, а сам уходил гулять. Давал ключи и говорил: «Давайте, молодежь, когда еще увидитесь». Потом меня призвали в армию, и мы решили пожениться, когда я вернусь. Мы хотели детей. Но ты появился раньше, чем мы планировали. Мы зачали тебя в одно из моих увольнений. Когда я вернулся, твоя мать уже была в больнице.

— Почему она умерла?

— Мне сказали, что от большой потери крови.

— Почему я не умер?

— Они старались спасти обоих, но она не выжила.

— Мать умирает, а сын живет — это мектуб, да?

Ты замолкаешь и чертишь на земле ножом крест.

Я выхожу из себя:

— Достал уже! Все это вранье… И то, что вы с Люсьеном наш ресторан нашли, — тоже вранье?

— «Реле флери» нашла твоя мама. Я ужасно боялся открывать свое дело, боялся людей, боялся брать ссуду в банке… Но она была… такой… такой жизнерадостной.

— Почему ты не говорил мне правду?

Ты вздыхаешь, ищешь в кармане пачку сигарет. Закуриваешь и шепчешь слова… Я и сейчас не могу поверить, что ты это сказал:

— Прости меня.

Я хожу взад и вперед у могилы. Взять бы мотоцикл да прямо на могилы с памятниками. Я оборачиваюсь. Ты жалок, сгорблен, совсем старик.

— А моя… А Элен как же?

— Элен… — Ты снова вздыхаешь. — Элен — это Элен.

— Она-то хоть не умерла?

— Нет.

Загрузка...